Лейда Карловна металась по квартире. Макс, никогда не видевший подобного, на всякий случай спрятался в шкаф с одеждой, откуда и выглядывал в щелочку весьма настороженным взором, следя за непредсказуемыми передвижениями экономки.
Только что посыльный принес записку из дома, где в такой же должности пребывала ее единственная и лучшая подруга (с острова Саарема) Кэлли. В записке сообщалось, что два часа назад несчастная Кэлли упала со стремянки, сломала ногу (слава Богу, перелом закрытый!), у нее поднялась температура, она в бреду и умирающим голосом на родном языке кличет Лейду Карловну. Никто ничего не понимает! Не будет ли Лейда Карловна так добра и не посидит ли с подругой хотя бы несколько часов, пока не пройдет первый приступ эстонского бреда и к несчастной вернется имперское сознание?
В доме все в порядке. Павел Нестерович сегодня рано утром вернулся из служебной командировки, помылся, сменил костюм и ускакал в Департамент. Оттуда позвонил, веселым голосом по телефону сообщил, что задержится и будет поздно вечером. Обед готов, ужин тоже, Макс накормлен, Нина здорова — так в чем же дело? Надо помочь бедной маленькой Кэлли. (В малышке содержалось без малого сто семьдесят фунтов, и назвать ее малышкой можно было лишь потому, что она была на два года младше подруги.)
На время своего отсутствия Лейда Карловна дала самые подробные инструкции по действиям в случае: пожара, ограбления, наводнения, землетрясения и пропажи Макса. Нине пришлось все повторить и заверить Лейду Карловну в том, что если, не дай Боже, Павел Нестерович вернется раньше ее самой, то Нина разогреет ужин, накормит Павла Нестеровича, уложит его спать, предварительно сварив свежий травяной отвар и напоив им хозяина, несмотря ни на какие отговорки и сопротивление. Нина поклялась применить силу (при этом покраснев) и даже перекрестилась на семейные образа Путиловских.
После этого дверь захлопнулась и в квартире стало тихо-тихо. Слышно было лишь, как тикают часы в кабинете. Туда Нина и направила свои стопы. Когда приехал Путиловский, она еще почивала и предмета своей любви пока не лицезрела. Нина плюхнулась в кресло и стала мечтать, как будет кормить, поить и укладывать спать хозяина кабинета.
К моменту укладывания Нинина фантазия разгулялась настолько, что пришлось вскочить, побежать в ванную комнату и ополоснуть горящее лицо холодной водой, после чего сказать самой себе в зеркало: «Вы, Бернацкая, испорченная и гадкая девчонка!» Отражение в зеркале радостно и согласно кивнуло головой.
* * *
Государев суд скор не только на расправу, но и на милость: как только Гершуни был доставлен под охраной в столицу, тут же высочайшим повелением всем сестрам было роздано по серьге.
Наградные посыпались, как из рога изобилия. Даже последний писаришка в Департаменте получил свою долю. По трехмесячному окладу досталось Бергу и Медянникову. Путиловскому денег не дали ни копейки, зато представили к следующему чину — надворного советника, что в Табели о рангах соответствовало подполковнику.
Поскольку почти неделю вкушали чрезвычайно опостылевшую железнодорожную пищу, решено было празднование события не откладывать, а устроить мужскую пирушку прямо сейчас. Душа жаждала отдохновения от трудов праведных, тем более что соседство Григория Гершуни веселия духа не прибавило: Гриша всю дорогу пугал конвоиров сказками о грядущей революции, которая не простит его смерти и каждому воздаст по делам его.
К такому мрачному будущему все отнеслись по-разному. Для шести часов бдения по очереди в обществе Григория каждый избрал свою тактику.
Берг вступал в споры, кричал, махал руками и цитировал древнегреческих авторов, в которых оба были не сильны. В ответ Гершуни бил Берга цитатами из трудов какого-то Маркса, очевидно, дальнего родственника Берга по крови. Маркса в училище и академии не проходили, поэтому из словесных поединков с Гершуни Берг выходил побитым и потом долго восстанавливал силы и мировоззрение за дегустацией железнодорожного пива.
Путиловский внимательно выслушивал Гершуни, делал пометки в записной книжице, затем проводил тщательный разбор всех его высказываний с точки зрения действующего законодательства, с подробным указанием преступления и последующего за ним наказания в виде ссылки, тюремного заключения, пожизненной каторги или смертной казни путем повешения либо расстрела, если дело юридически переходило из уголовных в разряд военных преступлений. Свой комментарий Путиловский украшал латинскими выражениями. Гершуни латынь записывал, очевидно готовясь к будущей судебной речи. Оба были довольны общением.
Оставшись первый раз наедине с Евграфием Петровичем, Гершуни легкомысленно покусился на царствующие устои государства, отчего Медянников вначале окаменел. Данного признака Гершуни не заметил или счел его вниманием новообращенного к его ораторским талантам. Таким вот кенарем Гриша разливался минут пять, после чего терпение Евграфия Петровича лопнуло. Неожиданно для себя самого и для оратора он схватил Гершуни за загривок, пригнул ему голову и повозил мордой по кандалам. У наказуемого вспух нос и полностью пропало желание даже открывать рот в присутствии Медянникова. Наградой за такое поведение послужили долгие рассказы конвоира все о тех же кенарях, их потомстве и методах обучения чарующему пению.
Заткнуть Медянникова физическим способом у Гершуни не хватало ни сил, ни умения, поэтому приходилось слушать и страдать. Скорая смертная казнь, которой иногда попугивал для блезиру Евграфий Петрович, стала казаться Гершуни сладостным избавлением от ужасного желтого мира канареек...
Ресторан выбирали недолго. Поскольку Путиловский настоятельно заявил, что приглашает всех обмыть новый чин, долго этому не сопротивлялись: начальник — барин, значит, и ресторан предлагает он.
Наиболее солидными заведениями считались гостиничные, а также великая ресторанная троица — «Кюба», «Медведь» и «Донон». В гостиницы решили не ходить, там было много залетного люду. «Кюба» отпадал из-за своей нетрадиционной балетной ориентации, «Донон» обитал на Мойке, так что остановились на «Медведе», который располагался на Большой Конюшенной. Держал ресторан австриец Эрнест Игель, знавший Путиловского как приятеля Франка. А уж Франк в «Медведе» оставил столько, что мог до конца своей жизни бесплатно пользоваться буфетом. Что он иногда и делал.
Отправили посыльного заказать столик на четверых в самом уютном местечке — в нише, подальше от оркестра и посторонних глаз. Четвертый прибор предназначался Франку: Медянников строжайше наказал Миракову добыть профессора хоть из-под воды и к семи пополудни препроводить в «Медведь», ничего не сообщая самому предмету поиска о цели препровождения.
В ожидании пирушки все позволили себе слегка побездельничать и расслабиться. Евграфий Петрович, шевеля губами, читал и приводил в порядок изрядно выросшую картотеку. Путиловский сидел в своем отдельном кабинете, задрав ноги на стул, и думал о жизни как о печальной форме существования бесформенных белковых тел. Такой строй мыслей возбуждал интерес к жизни, в особенности к поеданию родственных низших организмов, приготовленных опытными руками поваров.
Иван Карлович чертил на листе каракули и мечтал о собаке-сыщике. Это будет такая собака — всем собакам собака! По уму не ниже ротмистра или даже штабс-капитана. И породу он уже выбрал: только доберман!
Бывавшие в Берлине и посещавшие тамошнее полицейское управление рассказывали чудеса про немецких доберманов. Ладные, стройные, с красивой нервной мордой, они полностью заменяют неловких сыщиков и распутывают любое преступление минут за пять. По улицам Берлина бегают одни лишь доберманы, и за каждым на поводке тащится агент, еле успевающий арестовывать злоумышленников. Дело дошло до того, что эти божественные собаки определяют будущего преступника по запаху готовящегося злодеяния и кусают его, отбивая всякую охоту к совершению оного!
Вот храбрый ротмистр Берг с собакой Дульсинеей, а попросту Дусей, идет по Невскому. Слух бежит впереди них, и душегубы всех мастей в страхе покидают насиженные места преступлений: Берг со своей страшной псиной вышел на охоту! Невский пустеет, лишь впереди торопится щепетной походкой подозрительная женская фигурка. Берг отстегивает поводок, командует «Форвертс!»[4], и Дуся страшными прыжками мчится за добычей. Короткий женский визг — и преступница лежит на мостовой, бдительно охраняемая собакой. Берг подбегает с револьвером в руках и видит: молящими о спасении глазами на него смотрит Зизи. Уста их сливаются в поцелуе, а Дуся коротким радостным лаем приветствует нашедших друг друга...
— Иван Карлович! — Путиловский потряс Берга за плечо. — Да что это с вами? Мы готовы. Вас ждем-с!
Берг тряхнул головой, отгоняя дьявольское наваждение:
— Извините...
— Все баллистика мнится! — подковырнул Евграфий Петрович, — Баллистика из фигового листика.
У входа в зал ресторана посетителей встречал настоящий двухсаженный медведь, вставший на дыбы. Коричневые стеклянные глазки смотрели радушно и приветливо, словно говоря входящему: «Ну что, брат? Ухрюкаемся?» В лапах медведь держал поднос с рюмочками водки — на приход и на посошок. Натурально, Франка еще не подвезли. В ожидании подошли к стойке, где подавали только чарку лимонной водки за пятьдесят копеек, однако богатая закуска была бесплатной.
— Евграфий Петрович! Гость дорогой! — рассыпался перед Медянниковым улыбчивый буфетчик и призывно прокричал цыганам: — Эй! Эй! Ромалэ!
Цыгане все поняли, темные лица расцвели белоснежными улыбками, и две цветастые, грудастые цыганки павами подплыли к Медянникову.
— Хор наш поет припев любимый, вина полились рекой! — Глава ресторанного табора, перебирая струны маленькой старинной гитары, заглянул черными маслинами глаз в душу Евграфию Петровичу. — К нам приехал, к нам приехал сам Евграфий дорогой!
И хор подхватил:
— Евграфий, Евграфий! Графий, графий, графий! Графий, пей до дна! Пей до дна, пей до дна, пей до дна...
Медянников лихо опрокинул хрустальную рюмку лимонной, чем заслужил поцелуи цыганок и перепляс вокруг себя всей таборной молодежи. Затем он дрызнул хрусталем об пол и немного потоптался по осколкам, точно медведь на пасеке, отбивающийся от пчел. Таковыми телодвижениями Евграфий Петрович обозначил народный русский танец «дробушки», единственный покорявшийся ему в безбрежном море танцев.
Берг с удовольствием выпил и с не меньшим удовольствием полюбовался на танцевальный позор Медянникова. Не подозревая об истинной причине подобострастия буфетчика (лет пять назад Медянников засадил его на годик за разбой без насилия), Берг возмечтал о том, что когда-нибудь и его будут встречать цыганским хором с рюмкой на серебряном подносе. С такими мыслями он приступил к закускам.
Из холодных закусок предлагались: свежая икра, заливная утка в соусе «кумберленд», салат «оливье», тартинки с сальпиконом из языка и сыр из дичи. Любители горяченького могли выбрать котлетки из рябчика, сосиски в томатном соусе либо белые грибы в сметане. Путиловский закусил икрой, а сверху положил рябчика. Берг как истый немец накинулся на сосиски. Медянников увидел салат, мнительно спросил его название, попробовал и ошалел: такой вкусности он в своей долгой полицейской жизни еще не пробовал.
Буфетчик, посветлев лицом, обещал лично принести на стол Евграфию Петровичу парадную миску «оливье», сказав, что, ежели надо, он прикажет нарубить еще целую кастрюлю. Сегодня у него праздник души — сам Евграфий Петрович наведались! «Я так о вас скучал-с, все вспоминал уроки ваши-с...» — прошептал он на ухо Медянникову, имея в виду годичные тюремные каникулы за счет государства.
Метрдотель почтительнейше препроводил компанию к заказанному столику. Нюхом он понял, что главный в компании самый тихий, и обращался только к Путиловскому. Как из-под земли выросли два официанта и застыли молчаливыми столбами в ожидании приказов метрдотеля. Тот вручил гостям карту вин толщиной в энциклопедию Брокгауза и Ефрона, чем озадачил всех троих, к такому размаху не привыкших. А мудрого в этих делах Франка все еще не привезли.
— Ну, Мираков, харю начищу подлецу! — сладострастно пообещал Медянников.
Но тут в дверях показалась большая фигура, прищуренными глазками озиравшая зал в поисках сюрприза. То был Франк собственной персоной. И все радостно вздохнули: с приходом опытного человека проблема выбора была решена полностью. Можно было расслабиться.
— Ага! — с видом судьи, уличившего закоренелых преступников, многозначительно произнес Франк. — Попались, голубчики? По какой-такой причине? Всех уволили? Зарезали, как баранов?
— Если бы,— произнес Путиловский, троекратно целуясь с другом. — Прибавку решили обмыть.
— Тогда кого ждем?
— Вас. — Берг с трудом поднял карту вин и вручил Франку.
Тот внезапно посерьезнел:
— Кто платит? Пьеро?
Путиловский утвердительно кивнул:
— Увы мне!
Франк просиял, для начала брезгливо отодвинул в сторону энциклопедию вин:
— Это надо знать назубок! — и поманил метрдотеля.
Тог покорно, как барашек перед мясником, склонился перед Франком.
— Кузьма Илларионович, приступим. «Шато Мутон-Ротшильд» семьдесят пятого года, три бутылочки.
— Помилуйте, — горестно прошептал Кузьма Илларионович, — у нас всего пять-с осталось! Меня же убьет светлейший...
— Тогда две, — сжалился Франк, — Теперь херес. Бутылку. Естественно, сухой. Есть что-нибудь приличное? Только не лукавить!
— Есть, — потупившись, сознался подозреваемый. — Фино или манзаниллу? Только что получили фино «Гонзалес Байасс». Нектар-с!
— Попробуем. Шампанское. Прямо сейчас заморозь бутылочку «Мумма». Смотри мне, только «Кордон Руж»! К селянке — холодную «смирновку» и английскую горькую. И еще зубровку. Потом пауза. Но небольшая! Бутылку мадеры к десерту. «Мальвазия» или «Мальмсей»?
— «Мальвазия»-с!
— Бутылку пикона. Ну и... коньячок под занавес.
— Французский? — склонил головку с пробором Кузьма Илларионович.
— Ммм...— задумался перед важным выбором Франк, — Нет. Пожалуй, шустовский! Он трезвит.
Берг впервые услышал о таких особенностях шустовского коньяка и запомнил это, чтобы потом при случае воспользоваться целебными свойствами вышепоименованного напитка.
* * *
Обольщение Доры приближалось к закономерному финалу. Сегодня она согласилась отобедать с Вершининым и затем пойти нить кофе к нему на квартиру.
Во-первых, Азеф уже несколько дней пребывал неизвестно где, скорее всего в Берлине — он никогда не сообщал своих истинных путей, предпочитая в таких делах непредсказуемую импровизацию. Доре было элементарно скучно. Никаких новых лабораторий они в ближайшее время развивать не планировали, хотя в одну из них уже были завезены исходные вещества. Дело оставалось за малым — за учениками. Пока не прояснилась судьба списка, Азеф запретил Доре контакты с будущими членами Боевой организации. «Отдохни!» — просто сказал он ей, дал денег и исчез.
Во-вторых, на дворе стоял май месяц, а у Доры южная горячая кровь. Ей хотелось если не любви, то хотя бы заменителя. Вершинин идеально подходил на эту роль: молод, горяч, красив, не противен. Чего же боле? И она решила уступить натиску. А то голова по вечерам болит, и Дора знала хороший бабушкин способ, как эту голову вылечить, — ночного доктора.
Он сейчас заедет за ней в гостиницу, вечер они проведут в театре, затем в ресторане, а остаток ночи — в постели. Дора ничего не делала наполовину. Она могла бы пригласить Вершинина в гостиницу, где у нее была репутация полуроскошной певички из кафешантана. Но чем черт не шутит, вдруг Андрей разговорится и выдаст взглядом тайну списка — где он, в полиции или все же у него в каморке?
Из маленькой коробочки красного лака Дора достала по-аптекарски аккуратно упакованный порошок, насыпала его длинной белой полоской по внутренней поверхности крышки, оторвала тонкий мундштук женской пахитоски и, зажав одну ноздрю, вынюхала половину дорожки, а затем, поменяв ноздри, и вторую половину. К кокаину ее пристрастили сокурсники по Сорбонне. Там только начиналась мода на порошок из Южной Америки. Он снимал усталость и придавал мыслям четкость и такой одухотворяющий полет, которого они лишены в обыденной жизни.
После кокаина не болела голова. Все остальное пустяки. Вот морфин — это плохо. И абсент плохо. Его даже запретило государство. А кокаин — это простая вытяжка из листьев коки. Пьют же вытяжку из корня валерианы. Все, что от природы, — все полезно...
Дора села в кресло и закрыла глаза. Надо обождать минуту-другую, нервы улягутся, и в душу придет творческий покой. Она станет сильной и уверенной в себе и своих товарищах. Иногда она подозревала в предательстве всех подряд, однажды после провала очередной лаборатории усомнилась и в Азефе. Как она могла даже позволить родиться такой мысли?
Азеф своим звериным чутьем конспиратора сразу прочел единственный подозрительный взгляд — уж больно логично связывалась цепочка, к началу которой он был пристегнут. По любой теории невероятностей выходило, что он провокатор. Дора решила молчать и наблюдать. И сделала совершенно правильно: через неделю истинный провокатор был изобличен, его имя покрыли позором, от него отвернулись все его товарищи. Через месяц он повесился, оставив записку с мольбой о невиновности.
Дора подошла к Азефу, чтобы попросить прощения за подозрение. В ответ он наорал на нее: каждый должен подозревать каждого! Только тогда они сплетут сеть, мимо которой не проскользнет ни один полицейский агент!
Она упрямо спросила: как жить с постоянным подозрением? Это же невозможно! Он ответил совсем тихо: «А как живу я?» И своим простым вопросом заставил ее заплакать... Господи, с какими удивительными, внешне простыми, но внутренне солнечными личностями свела ее судьба!
Дора открыла глаза и встала. Голова стала удивительно ясной, ни одной тревожной мысли в ней не осталось. Она молодая, красивая женщина. Вечернее платье с открытыми плечами, привезенное из Парижа, могло восхитить любую столицу, даже Петербург. Все-таки у нее есть вкус. Бабушкина нитка крупного жемчуга украшала матовую кожу идеальной шеи. Ни морщинки. Ни малейшего дефекта. Если бы она не отдала свое сердце революции, у нее было бы много поклонников...
На всякий случай Дора положила пару порошков в маленькую сумочку. Накинула на обнаженные плечи боа из черных страусиных перьев — все-таки она певица! — и стала ждать кавалера, коротая время за пасьянсом. Они должны пойти в Театр Литературно-артистического кружка Суворина, что на Фонтанке. Сегодня дают «Потонувший колокол» Гауптмана. Будет много передовой публики.
* * *
Первую рюмку пили под серую зернистую икорку с горячим калачом. Из любопытства каждый налил себе иное, нежели сосед. Только Франк как оседлал английскую горькую, так и не слезал с нее до поры до времени. Вторую пили, закусывая нежными жареными телячьими мозгами, дымившимися на черных чухонских хлебцах с изюмом. Третья пошла под крошечные расстегайчики с налимьими печенками.
Франк вел стол, точно кафедральное заседание,— священнодействовал! Один лишь грозный взгляд, брошенный поперек целой залы, — и два молодца мигом принесли поднос с дымящимся провесным вестфальским окороком. Третий искусник, вооруженный двумя ножами неимоверной длины, стал поигрывать сталью с волшебством средневекового палача, отчего из-под ножей сами собой выпорхнули на тарелки полотнища ветчины толщиной с бумажный лист. Выпили под окорок.
Пилось как-то легко и непринужденно, без задних мыслей, как будто впереди была свободная от работы жизнь, полная удовольствий и приятных приключений. Ресторация была заполнена наполовину. «Медведь» считался театральным прибежищем и после окончания сезона обычно закрывался. Но в этом году высочайшим повелением в связи с двухсотлетием столицы сезон был продлен.
Путиловский только достал портсигар, а уже у лица вспыхнул огонек длинной спички — желания здесь предугадывались. Тарелочки из-под закуски исчезали сами собой и тут же вновь возникали, но уже чистыми.
Только передохнули и расстегнули первую пуговичку на жилете, как закусочный стол переменился с мясного на рыбный. Кузьма Илларионович с самым серьезнейшим видом прильнул к уху Франка, и они зашептались, как два заговорщика времен Венецианской республики. Страсти при этом кипели глубоко шекспировские.
Результатом переговоров стало явление архангельской розовой семги с мраморными прожилками жира, янтарного ахтубинского балыка и каспийской белорыбицы. Географические пояснения Евграфию Петровичу давал Берг, а тот комментировал географию своими похождениями в этих местах: «Ловил я там... и там ловил тоже!» Но в отличие от рыбарей ловил Медянников одних только уголовничков — астраханских да архангельских.
Остроумно порешили пить, начиная с Севера — то есть с семги. Такое питие, пояснил Франк, есть процесс познавательный и, следовательно, тренирующий интеллект. От простого пьянства — тут Франк широким жестом обвел залу, в которой преобладали личности низменные и погрязшие, — они сейчас уходят в мир науки и познания, ни на секунду не переставая быть лучшей частью человечества, его солью. Выпили за соль, закусили балыком.
После балыка мир преобразился в несколько лучшую сторону. Соседи более не вызывали раздражения своей фанаберией, а превратились в славных господ, которые по прошествии нескольких тостов станут закадычными друзьями. Дамы ближнего круга волшебным образом помолодели на несколько лет, а за дальними столами и вовсе казались желанными красавицами, возбуждавшими далеко не академический интерес.
Франк постучал серебряной вилочкой по пустому бокалу:
— Господа! Господа! Прошу внимания!
Все заулыбались, предвкушая после начального плотского наслаждения возвышенное интеллектуальное. И не ошиблись. Франк заговорил о тщетности познания как о мировой константе (последнее время после пятой он только об этом и говорил — видимо, обдумывал очередную статью):
— Друзья мои, прошло всего каких-то полчаса, как мы начали свой трудный путь к познанию окружающего нас мира. И что мы видим? Принципиальную непознаваемость оного. Что меня очень печалит. Я могу угадать события на несколько минут вперед: сейчас мы выпьем налитое и закусим белорыбицей. Но истинного философа — попрошу заметить, ударение на третьем слоге! — истинного философа несчастные пять минут никак не удовлетворят! Пять минут, если строго разобраться, — не такой уж важный кусочек жизни. Хотя с точки зрения бабочки-однодневки это изрядно. Ну да черт с ней, с однодневкой! Дайте мне вечность!
Франк замолк, и его могучий ум стал работать неслышно. Все высказали порицание однодневке и потребовали гласного ведения собрания.
— Мир непознаваем! Это так удручает! Я бьюсь изо всех сил, чтобы хоть как-то убрать с глаз временную пелену и заглянуть в будущее! А оно не проглядывается. Даже очертаний не видно. Что там, за горизонтом, к которому мы все стремимся со скоростью один день в двадцать четыре часа и триста шестьдесят пять дней в год? Что он, грядущий, нам готовит? Его мой взор напрасно ловит...
Франк встал, чтобы подчеркнуть важность тоста. Несколько секунд он стоял, вперив глаза в потолок. Три соседних стола почтительно смолкли.
— Я прошу вас выпить за непознаваемое будущее. В противном случае жить пресно!
Евграфий Петрович даже слегка прослезился. Ранее он пил по весьма прозаическим поводам, как-то: крестины, сороковины, покупка калош, приход гостя и посошок по случаю ухода. А теперь они пьют за что-то необъятное и непредсказуемое!
Берг и Путиловский не прослезились, но тоже воодушевились. После поимки Гершуни будущее казалось намного более розовым и приятным. Сиди себе в уютном кабинете, изучай входящие и отпихивай исходящие.
Соседние столы позавидовали такому ученому времяпрепровождению и попросили разрешения присоединиться к тосту, на что Франк благородным кивком головы дал благословение. Число последователей его стройной философской системы пития стремительно росло и к концу вечера обещало выплеснуться за пределы «Медведя».
Водка текла по горлу, как простая родниковая водица, чуть пахнущая лесными травами и дальним ельником с грибами. Очень кстати к водице и белорыбице подошли соленые рыжики прошлого урожая, каждый не более двугривенного.
Закуски потихоньку таяли, только перед Евграфием Петровичем стояла вечная бадья со свежим салатом «оливье», куда по мановению руки благодарного буфетчика прилетали все новые и новые порции, так что Медянников от удивления крутил головой, пытаясь определить, каким чудом возобновляется это блаженство. Не определив, он безропотно отдался на волю случаю, который именно сейчас к нему салатно благоволил.
На соседнем сервировочном столике задымилась рыбная сборная селянка, зажелтела кулебяка гоголевского размеру и ассортименту, засуетились официанты, меняя маленькие закусочные на большие тарелки чистого фарфора. Наступило время главной еды. Все благоговейно замолчали, заткнули салфетки за жилеты и занесли ложки над дымящимся чревом селянки, выискивая аппетитные стерляжьи кусочки. Евграфий Петрович мысленно сотворил молитву и перекрестился.
— Стойте! — сдавленным шепотом прокричал Франк. — А под селяночку?
Устыдившись, выпили под селянку. Цыганский хор стал выводить сладкие рулады:
В чертоги входит хан младой,
За ним отшельниц милых рой;
Одна снимает шлем крылатый,
Другая кованые латы...
Благодать незримо заползла в самые отдаленные уголки души и ресторанного зала.
— Хорошо, — прошептал Путиловский. — Остановись, мгновение...
* * *
После Берлина и Парижа в столице Азефу было несколько брезгливо: вонь от пропитавшихся лошадиной мочой деревянных торцовых мостовых, трехэтажная ругань сцепившихся извозчиков и четырехэтажная городовых. То ли дело чистый и педантичный Берлин, эти пивные ресторанчики, созданные самим Господом для успокоения души над большой литровой кружкой баварского пива и глубокой тарелкой, до краев наполненной тушеной капустой и свиными ножками! Kellner, noch einmal![5]
С утра у Азефа крошки во рту не было, поэтому воспоминания его посещали исключительно гастрономические. В Париже он объедался все больше молодыми овощами — артишоками, спаржей и картошкой с дивной руанской уткой в апельсиновом соусе... А сыры? Как можно было устоять перед сырами? Он даже и не сопротивлялся, а ел, ел... И пил. Легкое божоле поутру, в обед — сицилийскую марсалу (она целебна для печени), вечера заканчивал тяжелыми густыми ликерами, зелеными и синими, красными и желтыми.
К счастью для себя и своего желудка, Азеф был законченным космополитом — в любой стране ел с удовольствием местные деликатесы, пил местные напитки и, конечно же, спал с местными женщинами. Так что, попади он в Японию или, пронеси Господи, в Китай, в первый же вечер сидел бы, облаченный в кимоно, с интересом поглощал всякую нечисть и с вожделением любовался косенькой японочкой, по-птичьи щебечущей над четырехугольными стопками с подогретым сакэ.
Вокруг была Россия, и поэтому сейчас Азеф торопился в «Медведь», где любимым лакомством для него стали кошерные молочные поросята с гречневой кашей вместо сердца, не вкушавшие до своей кончины ничего грязного, а посему годные для утоления голода в тяжелых случаях, когда правоверному иудею разрешается есть все, лишь бы не погибнуть.
В Париже у Азефа состоялась одна весьма интересная встреча, после которой он успокоился насчет ближайшего будущего и обрел давно назревавшую уверенность относительно своих весьма далеко идущих планов. Он нашел себе заместителя по финальному террору.
Любой террористический акт делился Азефом на теоретический замысел и практическое выполнение, куда входили составными частями изготовление, транспортировка и в финале — сам акт, подобие древнегреческой трагедии с гибелью основных действующих лиц.
Азеф с удовольствием планировал все части: и теоретическую с финансовой, и производственную с организацией лабораторий и транспортировкой готовых бомб. Но до финала он дойти не мог. В силу особенностей своего характера он не любил смерти и не хотел никого убивать. Конечно же, Азеф прекрасно отдавал себе отчет в том, что финальная часть не есть основная — уже сам замысел вкупе с созданием снаряда достаточны, чтобы в глубине души признать себя убийцей.
Но он оставлял себе нравственную щелку, в которую и прятал все свои рассуждения. Так уходит сам от себя создатель смертоносного орудия, оставаясь творить в тиши лаборатории, в то время как его смертоносное дитя, резвясь и поигрывая, разрывает в клочья людей, повинных лишь в том, что они оказались не на стороне создателя.
Сам Азеф не мог даже помыслить присутствовать на месте во время революционного судилища. Обычно он убегал за границу, где в тиши ресторанчика средней руки при уютной гостинице все происходящее в России казалось туманными картинами, придуманными и снятыми гениальным режиссером. А утренние газеты выдавали уже оформившийся миф с красивыми фотографическими отпечатками с места событий. Крови не было.
До сих пор финальную часть обслуживал Гершуни. Но несколько дней назад печальная весть облетела весь социалистический мир: тигра революции посадили в клетку и выставили на посмешище дикой публике, желавшей смерти прекрасному экземпляру революционера.
На заседании ЦК партии эсеров, где со дня на день ждали триумфатора уфимского теракта, объявили минуту молчания — мало кто верил, что наш Гриша останется жив, после того как Николай Второй назначил цену его воистину золотой голове.
Азефу по-человечески было жаль безумного Григория. Будь он на его месте, никто бы не знал путей отхода. Сам виноват. Проговорился — и поймали. Не донеси Азеф информацию о Гершуни, донес бы кто-нибудь другой. И вообще, в той большой истории, которую задумал Азеф, Гершу просто нет места. Мавр должен уйти вовремя, или ему поможет уйти драматург.
Теперь у него, а значит, и у Боевой организации появился человек на своем месте. Когда Азефу сказали, что один студент, только что бежавший из ссылки, ищет возможность заняться террором, Азеф не удивился.
Таких молодых дураков к нему приводили десятками. Достаточно было одного беглого взгляда, чтобы понять: еще один маменькин сынок в затянувшейся стадии полового созревания желает обратить на себя внимание экзальтированных барышень. «Надин! Надин! Смотри, вон тот интересный молодой человек — настоящий террорист! Он завтра идет на верную смерть!»
Фамилия и имя у студента были ординарные — Савинков Борис. Рекомендовала его Брешко-Брешковская. Такая рекомендация стоила многого и не требовала проверки на связь с охранкой.
ДОСЬЕ. САВИНКОВ БОРИС ВИКТОРОВИЧ
1879 года рождения. Родился в Варшаве в семье судьи. За либеральные взгляды отец Савинкова был уволен в отставку Старший брат сослан в Сибирь и погиб в якутской ссылке. Савинков учился в гимназии в Варшаве, затем в Петербургском университете. Лидер групп «Социалист» и «Рабочее знамя». За участие в студенческих беспорядках в 1901 году арестован, в 1902 году сослан в Вологодскую губернию. Из ссылки бежал. Через свою жену — дочь писателя-демократа Успенского — связан с идеологами народничества.
После побега через Норвегию Савинков приехал в Женеву. Азеф зашел по указанному адресу, выждав, когда кандидат в БО останется в одиночестве.
Савинков сидел в кресле у окна и читал книгу своего тестя Успенского. На лице его играла весьма ироническая улыбка. Одет он был прекрасно, если не сказать щегольски. Все в нем выдавало педантичного человека: серый шелковый галстук, рубашка идеальной белизны, штиблеты английской работы начищены безукоризненно. Сухое аскетическое лицо с намечающимися залысинами по бокам широкого лба. Азиатские скулы в сочетании с азиатскими же глазами придавали лицу сходство с восточным божком, невозмутимым и беспощадным в своем суде.
Азефу Савинков понравился сразу. Несколько мгновений они рассматривали друг друга. Азеф не обольщался относительно своей внешности, но если хотел, то мог придать тяжелой фигуре и лицу ощущение каменной глыбы, что обычно при первой встрече подавляло собеседника. Они подали друг другу руки. Ладонь у Савинкова была сухой и прохладной, рукопожатие сильное, но короткое. Это хорошо.
— Мне сказали, вы хотите работать в терроре. Почему именно в терроре?
Азеф сел верхом на стул и уставился немигающим бычьим взглядом Савинкову прямо в переносицу. Тот спокойно выдержал взгляд, неторопливо закурил и только после этого изложил свое кредо:
— Считаю террор единственно возможной формой работы в России. Русский народ исторически тяготеет к террору как естественному и правильному ответу на насилие. Пока революционные начетчики и фарисеи будут просвещать, пройдут века. А народ любит богатырей и сказки — все должно произойти быстро. И этому поможет террор. Как первый камень в лавине. Своим падением он спровоцирует сход всей лавины.
— И кто должен быть этим первым камнем?
— Естественно, Плеве. — Савинков зажег спичку, полюбовался на огонь и резким выдохом загасил ее. — Вот так.
— Хорошо, — так же коротко ответил Азеф. — У вас есть проверенные товарищи?
— Есть. Надежный человек. Егор Сазонов.
— Вы ему доверяете?
— Как родному брату.
— Каин и Авель тоже были родные братья.
— Да. Но это было давно. Кстати, знаете, какая у Егора кличка?
— Интересно бы узнать.
— «Авель»!
И Савинков рассмеялся хорошим, открытым смехом. Его лицо преобразилось, и вместо азиатского божка на Азефа смотрел совсем еще молодой человек с чудесной улыбкой и белоснежными острыми зубами. Так же резко он перестал смеяться:
— Если вы мне откажете, мы с «Авелем» займемся Плеве. И тогда Каину не поздоровится!
— Я подумаю.
Азеф встал и вышел не прощаясь. Для себя он уже все решил. Савинков — хорошее приобретение для Боевой организации.
Самым симпатичным во всем этом являлся тот факт, что теперь, после исчезновения Гершуни (надо надеяться, навсегда!), все денежные потоки на Боевую организацию проходили через Азефа. И это было приятно. Даже если ничего не делать, деньги липли к рукам сами. А если делать, то процент от операций превосходил все мыслимые цифры. Можно было откладывать до тридцати, а иногда и до пятидесяти процентов от жертвуемых сумм. О, это очень недурной процент!
Революция — весьма выгодное предприятие. В случае удачи вам в руки попадает целая страна! Но если удача от вас отвернется... В жизни все бывает, и на этот случай Азеф создавал свой маленький неприкосновенный «Фонд помощи Азефу». Он финансист, он же и потребитель.
Вот совсем недавно к нему лично обратилась группа американских банкиров российского происхождения. Хотят встретиться. Наверняка относительно шкуры Плеве. Плеве сейчас весьма ценная и дорогая добыча, и никто, кроме Азефа и Боевой организации, не должен охотиться на министра внутренних дел. Чтобы не спугнуть раньше времени.
— Приехали, барин! «Ведмедь»! — Кучер оборотился к ездоку: — На чай бы с вас. Как дитятю грудного довез!
Азеф порылся в кошельке, выудил мелочь и щедро дал «желтоглазому». Такое прозвище петербургские извозчики заслужили за преобладающий цвет белков глаз — перманентная эпидемия желтухи красила сразу и надолго.
— Евгений Филиппович! — Лопатобородый швейцар склонился в радостном полупоклоне. — Заждались мы вас!
И широко распахнул парадную дверь, из которой неслись многообещающие голоса цыганского хора:
...Усталы члены прохлаждает
И в ароматах потопляет
Темнокудрявые власы.