30
В Аркате мы заходим в маленькую столовку, сырую и холодную, едим чили с бобами и пьем кофе.
Потом снова выезжаем на дорогу — теперь уже это скоростная трасса, быстрая и мокрая. Будем ехать, пока до Сан-Франциско не останется легкого однодневного перехода, и тогда остановимся.
Фары всстречных машин странно отражаются в мокрой осевой линии, капли бьют в стекло шлема, как дробинки, преломляя свет фар странными волнами кругов и полукругов. Двадцатый век. Он уже окружил нас со всех сторон, этот двадцатый век. Пора кончать с федровой одиссеей двадцатого века и больше к ней не возвращаться.
Когда класс по «Идеям и Методам 251, Риторике» собрался в следующий раз за большим круглым столом в Южном Чикаго, секретарь отделения объявила, что профессор философии заболел. Он болел всю следующую неделю. Несколько озадаченные остатки класса, который к тому времени уменьшился до трети, сами по себе пошли через дорогу выпить кофе.
За столиком один студент, которого Федр отметил как способного сноба-интеллектуала, сказал:
— Я расцениваю этот класс как один из самых неприятных, в которых мне довелось заниматься.
Казалось, он смотрел на Федра свысока с какой-то бабьей сварливостью, как обломщик того, что должно повлечь приятные переживания.
— Полностью согласен, — ответил Федр. Он ждал какого-нибудь повторного нападения, но его не последовало.
Другие студенты, казалось, думали, что это все произошло из-за Федра, но им не за что было зацепиться. Затем женщина постарше на другом краю столика спросила, зачем он вообще ходит на занятия.
— Я сам как раз сейчас пытаюсь это понять, — ответил Федр.
— А вы ходите на занятия полный день? — спросила она.
— Нет, полный день я преподаю на Военно-Морском Пирсе.
— Что вы преподаете?
— Риторику.
Она замолчала, и все, кто сидели за столом, посмотрели на него и тоже смолкли.
Ноябрь подходил к концу. Листья, солнечно-оранжевые в октябре, опали, оставив голые ветви встречать холодные ветра с севера. Выпал первый снег, потом растаял; коричневато-грязный город ждал прихода зимы.
В отсутствие профессора философии задали еще один диалог Платона. Он назывался «Федр», что для нашего Федра не значило ничего, поскольку сам он не называл себя этим именем. Греческий Федр — не софист, а молодой оратор, который в этом диалоге только оттеняет Сократа. Диалог — о природе любви и возможности философской риторики. Федр кажется не очень сообразительным и обладает ужасным чувством риторического Качества, поскольку цитирует по памяти на самом деле очень плохую речь оратора Лисия. Но вскоре понимаешь, что эта плохая речь и была задумана как легкая добыча для Сократа, чтобы тот мог сопроводить ее гораздо лучшей своей речью, а ее — еще лучшей, одной из прекраснейших речей во всех «Диалогах» Платона.
Помимо этого, единственная замечательная вещь в Федре — это его личность. Платон часто дает имена оппонентам Сократа согласно их личностным характеристикам. Молодой, сверхразговорчивый, невинный и добродушный оппонент в «Горгии» зовется Пол, что по-гречески означает «жеребенок». Федр не таков. Он не присоединяется ни к одной определенной группе. Он предпочитает городу уединение деревни. Он агрессивен до крайности и даже может быть опасным. В одном месте он даже угрожает Сократу насилием. Рhaedrus по-гречески — «волк». В этом диалоге его увлекает речь Сократа о любви, и он — укрощен.
Наш Федр читает диалог, и на него огромное впечатление производит великолепная поэтическая образность. Но он им не укрощен, поскольку ощущает в нем к тому же слабый запах лжи. Речь — не самоцель; она используется для осуждения того же аффективного царства понимания, к которому сама риторически апеллирует. Страсти характеризуются как разрушители понимания, и Федру интересно, не отсюда ли получило начало это осуждение страстей, так глубоко укоренившееся в западной мысли. Вероятно, нет. Напряженность между древнегреческой мыслью и эмоцией в других местах описана как основа греческого характера и культуры. Хотя и интересно.
На следующей неделе профессор философии снова не появляется, и Федр использует это время, чтобы подтянуть свою работу в Университете Иллинойса.
Еще через неделю в книжном магазине Чикагского Университета, куда Федр зашел по пути на занятия, он видит два темных глаза, пристально смотрящих на него между книг на полке. Когда лицо появляется целиком, он узнает невинного студента, которого словесно избили в начале четверти и который исчез. Похоже, он знает что-то такое, чего не знает Федр. Федр подходит к нему поговорить, но тот отступает и исчезает за дверью, оставляя Федра в недоумении. И на грани. Может, он просто устал и нервничает. Измождение от преподавания на Пирсе сверх усилий превзойти сразу всю западную академическую мысль в Чикагском Университете заставляют его работать и заниматься по двадцать часов в сутки без должного внимания к питанию и упражнениям. Может, просто усталость заставляет его думать, что в этом лице что-то не так.
Но когда он переходит дорогу, чтобы зайти в здание, это лицо следует за ним, отстав на двадцать шагов. Что-то готовится.
Федр входит в класс и ждет. Вскоре появляется и студент — после многонедельного отсутствия. Не может же он считать, что ему сейчас поставят зачет. Студент смотрит на Федра с полуулыбкой. Он чему-то улыбается, хорошо.
В коридоре раздаются шаги — и тут Федр понимает; ноги его становятся резиновыми, а руки начинают трястись. Милостиво улыбаясь, в дверях стоит не кто иной, как сам Председатель Комиссии по Анализу Идей и Изучению Методов при Чикагском Университете. Он берет класс себе.
Вот оно что. Вот где они вышвырнут Федра через парадный вход.
Изысканный, величественный, с имперским великодушием, Председатель на минуту остазавливается в дверях, затем обращается к студенту, который, кажется, его знает. Он улыбается, отводя от студента взгляд, охватывая весь класс, словно хочет найти еще какое-нибудь знакомое лицо, кивает с коротким смешком, ожидая звонка.
Вот почему этот пацан здесь. Ему объяснили, почему его случайно избили, и только ради того, чтобы показать, какие они хорошие парни, ему позволят занять место за кругом, когда будут избивать Федра.
Как они собираются это делать? Федр уже знает. Сначала уничтожат его статус диалектически перед всем классом, показав, насколько мало он знает о Платоне и Аристотеле. С этим хлопот не будет. Очевидно, что они знают о Платоне и Аристотеле в сотни раз больше, чем он когда-либо будет знать. Они занимались этим всю жизнь.
Затем, когда они тщательно препарируют его диалектически, ему предложат либо принять определенную форму, либо убираться вон. Потом позадают еще вопросов, и он и на них не будет знать ответов. Потом предложат, чтобы он, раз его успеваемость настолько отвратительна, не беспокоился по поводу посещения занятий, а, наоборот, покинул бы класс незамедлительно. Возможны варианты, но это — основной формат. Так легко.
Что ж, он многому научился — за этим сюда и пришел. Он может написать диссертацию и как-нибудь по-другому. С такой мыслью резиновое ощущение покидает его, и он успокаивается.
С тех пор, как они с Председателем виделись в последний раз, Федр отпустил бороду, поэтому пока не опознан. Преимущество ненадолго. Председатель засечет его достаточно скоро.
Председатель аккуратно складывает пальто, берет стул по другую сторону круглого стола, садится, потом достает старую трубку и набивает ее, должно быть, с полминуты. Можно заметить, что он проделывал это множество раз.
Обратив внимание на класс, он изучает лица, гипнотически улыбаясь, ощущая настроение, но чувствуя, что что-то немножко не так. Набивает трубку еще некоторое время, но без спешки.
Вскоре момент наступает, он зажигает трубку, и немного спустя класс наполняется запахом табачного дыма.
Наконец он произносит:
— Насколько я понимаю, сегодня мы должны начать обсуждение бессмертного «Федра».
Он смотрит на каждого студента в отдельности.
— Верно?
Учащиеся робко заверяют его, что так и есть. Его личность ошеломляет.
Председатель затем извиняется за отсутствие предыдущего преподавателя и сообщает, что последует дальше. Поскольку сам он уже знает этот диалог, то будет добиваться от класса ответов, которые покажут, насколько хорошо поняли его они.
Самый лучший способ, думает Федр. Так можно узнать лично каждого студента. К счастью, Федр штудировал диалог так тщательно, что почти выучил наизусть.
Председатель прав. Это бессмертный диалог, поначалу он странен и озадачивает, но потом бьет сильнее и сильнее, как сама истина. То, о чем Федр говорил как о Качестве, Сократ, повидимому, описал как душу, самодвижение, источник всех вещей. Здесь нет противоречия. Его в действительности никогда и быть не может между центральными понятиями монистических философий. Одно в Индии должно быть тем же самым, что и Одно в Греции. Если это не так, то получается два. Единственное разногласие между монистами касается определений Одного, а не самого Одного. Поскольку Одно — источник всех вещей и включает все вещи в себя, оно не может быть определено в понятиях этих вещей, коль скоро какую бы вещь ни использовал для определения его, эта вещь всегда будет описывать нечто меньшее, нежели само Одно. Одно может быть описано только аллегорически, путем аналогий, фигур воображения и речи. Сократ избирает аналогию неба и земли, показывая, как личности притягиваются к Одному колесницей, запряженной двумя лошадьми…
Но вот Председатель адресует вопрос студенту, сидящему рядом с Федром. Подбрасывает небольшую наживку, провоцирует его на нападение.
Студент, к которому обратились по ошибке, не нападает, и Председатель с огромным отвращением и раздражением в конце концов оставляет его в покое, сделав выговор, что материал следовало читать лучше.
Очередь Федра. Он совершенно успокоился. Он теперь должен объяснить диалог.
— Если мне будет позволено начать по-своему, — говорит он, отчасти — чтобы скрыть тот факт, что не слышал, о чем говорил предыдущий студент.
Председатель, рассматривая это как продолжение выговора студенту, сидящему рядом, улыбается и высокомерно произносит, что это, конечно же, хорошая мысль.
Федр продолжает:
— Я полагаю, что в этом диалоге личность Федра характеризуется словом «волк».
Он произносит это довольно громко, со вспышкой гнева, и Председатель почти подскакивает на месте. Счет открыт!
— Да, — говорит Председатель, и блеск в его глазах показывает, что он уже узнал, кто этот его бородатый противник. — Рhаеdrus по-гречески действительно означает «волк». Это очень точное наблюдение. — К нему начинает возвращаться самообладание. — Продолжайте.
— Федр встречает Сократа, который знает только городские пути, и ведет его в деревню, где начинает цитировать речь оратора Лисия, которого обожает. Сократ просит прочесть ее, и Федр читает.
— Стоп! — говорит Председатель, уже полностью обретший самообладание. — Вы пересказываете нам сюжет, а не объясняете диалог.
Он вызывает следующего студента.
Кажется, никто из студентов не знает, о чем этот диалог, до той степени, какая могла бы удовлетворить Председателя. Поэтому с насмешливой грустью он говорит, что всем следует прочесть его более тщательно, но на этот раз он им поможет, взяв на себя труд самому объяснить диалог. Это вызывает невероятную разрядку той напряженности, которую он так тщательно выстроил, — и весь класс уже у него в кулаке.
Председатель продолжает, открывая им значение диалога, в атмосфере абсолютного внимания. Федр слушает с глубокой вдумчивостью.
Через некоторое время что-то понемногу начинает его отвлекать. Вкралась какая-то фальшивая нота. Сначала он не видит, в чем дело, но потом осознает, что Председатель полностью пропустил сократово описание Одного и перепрыгнул вперед, к аллегории колесницы и лошадей.
В этой аллегории ищущий, пытающийся достичь Одного, влеком двумя лошадьми: один конь бел, благороден и кроток, другой — зол, упрям, страстен и черен. Один всегда помогает в его подъеме к вратам небес, второй всегда препятствует ему. Председатель этого еще не сказал, но он уже на пороге того, чтобы объявить, что белый конь — это умеренный разум, а черный — темная страсть, эмоции. Он подходит к той точке, где их нужно описать, и фальшивая нота превращается в целый хор.
Он сдает назад и снова утверждает, что «теперь Сократ поклялся богам, что говорит Истину. Он дал клятву говорить Истину, и если то, что последует, не будет Истиной, то он запятнает свою душу.»
ЛОВУШКА! Он использует диалог, чтобы доказать святость разума! Коль скоро это будет установлено, он сможет пуститься в исследования того, что такое разум, а потом — внемлите же! — мы снова окажемся в царстве Аристотеля!
Федр поднимает руку ладонью вперед, локоть на столе. Раньше эта рука тряслась, теперь она смертельно спокойна. Федр чувствует, что сейчас формально подписывает себе смертный приговор, но знает, что подпишет себе другой смертный приговор, если руку сейчас опустит.
Председатель видит поднятую руку, он удивлен и встревожен, но разрешает. И вот слова произнесены.
Федр говорит:
— Все это — только аналогия.
Молчание. Потом на лице Председателя отражается смятение.
— Что? — говорит он. Чары его выступления разбиты.
— Все это описание колесницы и двух лошадей — всего лишь аналогия.
— Что? — переспрашивает он, а потом громче: — Это истина! Сократ поклялся Богам, что это истина!
Федр отвечает:
— Сократ сам говорит, что это — аналогия.
— Если вы прочтете диалог, то обнаружите, что Сократ особенно подчеркивает, что это Истина!
— Да, но до этого… я полагаю, в двух параграфах… он утверждает, что это — аналогия.
Текст — на столе, можно сверить, но у Председателя хватает здравого смысла не делать этого. Если он сверится, и Федр окажется прав, то его лицо перед классом будет полностью уничтожено. Он сказал классу, что книгу никто тщательно не читал.
Риторика — 1; Диалектика — 0.
Фантастика, думает Федр, что он это запомнил. Это просто вдребезги разносит всю диалектическую позицию. В этом, как раз, может быть, и заключается весь спектакль. Конечно, это аналогия. Всё — аналогия. Но диалектики этого не знают. Вот почему Председатель пропустил это утверждение Сократа. Федр уловил его и запомнил, потому что если бы Сократ этого не утверждал, то он бы не говорил «Истину».
Пока этого никто не видит, но увидят они достаточно скоро. Председателя Комиссии по Анализу Идей и Изучению Методов только что застрелили в его собственном классе.
Он теперь лишился дара речи. Не может придумать, что сказать. Ни слова. Молчание, которое так хорошо выстраивало его имидж в начале занятия, теперь уничтожает его. Он не понимает, откуда прозвучал выстрел. Он никогда не сталкивался с живым софистом. Только с мертвыми.
Теперь он пытается за что-то ухватиться, но хвататься не за что. Собственная инерция увлекает его вперед, в бездну, и когда он, наконец, находит слова, то это слова совершенно другого человека: школьника, забывшего свой урок, все перепутавшего, но все равно желавшего бы нашего снисхождения.
Он пытается блефовать, снова утверждая, что никто в классе хорошо не занимался, но студент справа от Федра качает головой: очевидно, кто-то все-таки занимался.
Председатель запинается и раздумывает, словно боится класса, ничем по-настоящему не занимая их. Федру интересно, какими будут последствия всего этого.
Потом он видит, как происходит плохая штука. Избитый невинный студент, которые наблюдал за ним раньше, теперь не так уж и невинен. Он ухмыляется Председателю и задает ему саркастические и полные намеков вопросы. Председателя, уже изувеченного, убивают… но затем Федр осознает, что это было уготовано ему.
Он не чувствует жалости — только отвращение. Когда пастух идет убивать волка и берет с собой пса, чтобы тот развлекся, ему следует тщательно избегать ошибок. Пес имеет к волку определенное отношение, о котором пастух, быть может, забыл.
Девушка спасает Председателя, задавая легкие вопросы. Он принимает их с благодарностью, отвечает на каждый очень пространно и медленно набирает самообладание.
Потом ему задают вопрос:
— Что такое диалектика?
Он раздумывает над этим, а потом, клянусь Богом, поворачивается к Федру и спрашивает, не хотел бы тот ответить на вопрос.
— Вы имеете в виду мое личное мнение? — переспрашивает Федр.
— Нет… скажем, мнение Аристотеля.
Уже не до тонкостей. Он просто собирается завлечь Федра на свою территорию и уже там проучить.
— Насколько я знаю… — произносит Федр и делает паузу.
— Да? — Председатель весь расплывается в улыбке. Ловушка готова.
— Насколько я знаю, мнение Аристотеля заключается в том, что диалектика идет прежде всего остального.
Выражение на лице Председателя за полсекунды из елейного становится потрясенным и разъяренным. Да, это так! — кричит его лицо, но он не произносит ни слова. Ловец снова попал в ловушку. Он не может сразить Федра на утверждении, взятом из его собственной статьи в «Энциклопедии Британнике».
Риторика — 2; Диалектика — 0.
— А из диалектики происходят формы, — продолжает Федр, — а из…
Но Председатель прерывает его. Он видит, что так, как хочется ему, не получится, и оставляет этот вопрос.
Не следовало ему мен используемый для достижения истины, идет прежде всего остального, у нас есть? Вообще никакого свидетельства нет. А когда это утверждение изолировано и само становится предметом изучения, то становится оно заведомо смешным. Вот она, эта диалектика, как ньютонов закон тяготения, сидит вот тут, прямо в середине нигде, рожая вселенную — каково? Ослиная глупость.
Диалектика, родитель логики, сама родилась из риторики. Риторика, в свою очередь, — дитя мифов и поэзии Древней Греции. Исторически это так и есть — так же, как и по всем применениям здравого смысла. Поэзия и мифы — реакция доисторических людей на вселенную вокруг них, основанная на Качестве. Это Качество, а не диалектика — генератор всего, что мы знаем.
Занятие заканчивается. Председатель стоит в дверях, отвечая на вопросы, и Федр почти подходит к нему что-то сказать, но передумывает. Жизнь, полная ударов, может лишить человека желания вступать в любые ненужные обмены, которые могут привести к новым ударам. Ничего дружелюбного сказано не было, ни даже намека, продемонстрировалось только много враждебности.
Федр-волк. Подходит. Легкой поступью направляясь к своей квартире, он видит, как это подступает все ближе и ближе. Он не будет счастлив, если они возрадуются его диссертации. Враждебность — это действительно его элемент. Действительно. Федр-волк, да, спустившийся с гор охотиться на бедных невинных граждан этой интеллектуальной общины. Как раз подходит.
Церковь Разума, как и все институты Системы, основана не на индивидуальной силе, а на индивидуальной слабости. На самом деле требуется в Церкви Разума не способность, а неспособность. Вот тогда ты считаешься годным к обучению. Подлинно способная личность — всегда угроза. Федр видит, что он отбросил шанс интегрироваться в организацию, подчинившись какой угодно аристотелевой вещи, которой должен был подчиниться. Но такая возможность едва ли стоит всех поклонов, пресмыкания и интеллектуального унижения, необходимых для ее поддержания. Это низкокачественная форма жизни.
Ему Качество лучше видится у границы лесов, чем здесь, затянутое дымчатыми окнами и погруженное в океаны слов, и он видит, что все, о чем он говорит, здесь никогда не смогут принять, поскольку для того, чтобы увидеть его, надо быть свободным от социального авторитета, а тут — институт социального авторитета. Качество для баранов — вот что говорит пастух. А если взять барана и поднять его к границе лесов ночью, когда ревет ветер, этот баран перепугается до полусмерти, начнет звать и орать, пока не явится пастух — или же волк.
На следующем занятии он делает одну последнюю попытку быть милым, но Председатель и знать ничего не хочет. Федр просит его объяснить один пункт: не смог-де понять его. Он-то понял, но лучше немножко пойти на попятный.
Ответом на это служит: «Может быть, вы устали?» — как можно более уничтожающе; но не уничтожает. Председатель просто уличает в Федре то, чего боится в самом себе. Занятие продолжается, а Федр сидит, глядя в окно и жалея этого старого пастуха и его классных баранов и псов, жалея себя, что никогда не станет одним из них. Когда звенит звонок, он уходит навсегда.
Занятия на Воено-Морском Пирсе, напротив, проходят как пожар; студенты напряженно слушают эту странную бородатую фигуру с гор, которая говорит им, что в этой вселенной когда-то была такая вещь, как Качество, и что они знают, что это такое. Они не знают, как к этому относиться, они неуверенны, некоторые боятся его. Они видят, что он как-то опасен, но все очарованы и хотят слушать дальше.
Но Федр — тоже не пастух, и напряжение от того, что приходится вести себя по-пастушьи, убивает его. Снова происходит то странное, что всегда случалось в классах, когда непокорные и дикие студенты в последних рядах сопереживали ему и становились любимцами, в то время как более бараньеголовые и послушные в первых рядах всегда впадали от него в ужас и навсегда становились объектами презрения, даже если в конце бараны сдавали экзамен, а его неуправляемые друзья на задних партах — нет. И Федр видит — хотя не хочет признаваться в этом самому себе и посейчас — тем не менее, видит интуитивно, чт и дни его собственного пастушества подходят к концу. И он снова и снова задает себе вопрос, что же будет дальше.
Он всегда боялся тишины в классе, той тишины, что уничтожила Председателя. Не в его натуре говорить, говорить и говорить, часами, беспрерывно, его это истощает, и теперь, когда не на чем больше сосредоточиться, он сосредотачивается на этом страхе.
Он входит в класс, звенит звонок, а он сидит и не говорит. Весь час он хранит молчание. Некоторые студенты заговаривают с ним, пытаясь своим вызовом хоть как-то расшевелить его, но и они потом смолкают. Другие просто с ума сходят от внутренней паники. В конце часа весь класс буквально ломается и бросается к двери. Тогда он идет в свой следующий класс, и там происходит то же самое. И в следующем классе, и в следующем. Затем Федр идет домой. И все больше и больше задается вопросом: что дальше?
Наступает День Благодарения.
Его четыре часа сна сократились до двух, а потом и совсем пропали. Все кончено. Он не вернется к изучению риторики Аристотеля. Не вернется ое преподаванию ее. С этим покончено. Он начинает ходить по улицам, его ум кружится в вихре.
Город теперь смыкается на нем и становится в его странной перспективе антитезой тому, во что он верит. Цитадель не Качества, но цитадель формы и субстанции. Субстанция в форме стальных листов и балок, субстанция в форме бетонных столб
«И что написано хорошо, и что написано плохо, — надо ли нам просить Лисия или любого другого поэта или оратора, который когда-либо писал или когда-нибудь напишет либо политическую, либо какую-то другую работу, в размере или без размера, поэта или писателя прозы, научить нас этому?»
Что хорошо, Федр, и что не хорошо — надо ли просить кого-то рассказать нам об этом?
Вот что он говорил за много месяцев до этого, в Монтане, в классной комнате — тот смысл, который Платон и каждый диалектик со времен Платона пропускал мимо, поскольку все стремились определить Хорошее в его интеллектуальном отношении к вещам. Но сейчас он видит, насколько далеко ушел он от этого. Он сам делает те же самые плохие вещи. Его первоначальной целью было сохранить Качество не определенным, но в процессе сражений с диалектиками он делал утверждения, и каждое становилось кирпичом в стене определения, которую он сам строил вокруг Качества. Любая попытка развить вокруг неопределенного Качества организованный разум разбивает собственный смысл существования. Сама организация разума разбивает Качество. С самого начала все, что он делал, было занятием идиота.
На третий день он сворачивает за угол на перекрестке незнакомых улиц, и в глазах у него темнеет. Когда он начинает видеть снова, то обнаруживает, что лежит на тротуаре, и люди обходят его, будто его здесь нет. Он устало поднимается и безжалостно подгоняет мысли, чтобы вспомнить дорогу к своей квартире. А мысли тормозят. Замедляются. Примерно в это время они с Крисом пытаются найти продавцов раскладушек, чтобы на них могли спать дети. После этого он уже не выходит из квартиры.
Он неотрывно смотрит на стену, сидя по-турецки на ватном одеяле, брошенном на пол спальни без кроватей. Все мосты сожжены. Назад пути нет. А теперь и вперед пути нет тоже.
Три дня и три ночи Федр смотрит на стену спальни, его мысли не движутся ни вперед, ни назад, остановившись только на этом мгновении. Жена спрашивает, не заболел ли он, и он не отвечает. Жена злится, но Федр слушает, не реагируя. Он осознает, что она говорит, но больше не способен чувствовать в ее словах никакой необходимости. Замедляются не только мысли, но и желания. Все медленнее и медленнее, словно набирая невесомую массу. Так тяжело, так устал, но сон не приходит. Он чувствует себя гигантом в миллионы миль ростом. Он чувствует, как расширяется на всю вселенную без конца.
Он начинает отвергать те вещи, то бремя, которое нес на себе всю свою жизнь. Он говорит жене, чтобы та уходила с детьми, чтобы считала их в разводе. Страх собственной омерзительности и стыда исчезает, когда его моча — не намеренно, а естественно — стекает на пол комнаты. Страх боли, боли мучеников преодолен, когда сигареты догорают — не намеренно, а естественно — до самых пальцев, пока волдыри, образованные их же жаром, не гасят их. Жена видит его искалеченные руки и мочу на полу и вызывает скорую помощь.
Но прежде, чем помощь приходит, медленно, сначала незаметно, все сознание Федра начинает распадаться… растворяться и таять. Постепенно он прекращает задаваться вопросом, что произойдет дальше. Он знает, что произойдет дальше — и слезы текут, слезы по его семье, и по нему самому, и по этому миру. Возникает и остается в мозгу строчка старого христианского гимна: «Ты должен пересечь долину». Она влечет его все дальше. «Ты должен сделать это сам». Кажется, это Западный гимн, ему место в Монтане.
— Никто за тебя ее не пересечет, — говорит он. Кажется, он предлагает что-то за, что-то кроме: — Ты должен сделать это сам.
Он пересекает эту долину одиночества, из мифоса, и возникает, словно из сна, видя, что все его сознание, мифос, было сном, не чьим-нибудь сном, а его собственным, который теперь он должен поддерживать собственными усилиями. Затем даже «он» исчезает, и только сон о нем остается с ним самим внутри.
А Качество, аret, за которое он так трудно сражался, ради которого шел на жертву, которое никогда не предавал, но которое за все это время так никогда и не понял, теперь становится явным ему, и его душа успокаивается.
Поток машин поредел и почти полностью исчез, а дорога — такая черная, что фара, кажется, едва-едва прорубается своим светом сквозь дождь, чтоб высветить ее, убийственно. Может случиться все, что угодно, — внезапная выбоина, масляное пятно, труп животного… Но если будешь ехать слишком медленно, убьют сзади. Не знаю, почему мы до сих пор едем. Давно пора остановиться. Я уже не знаю, что делаю. Наверное, я искал вывеску какого-нибудь мотеля, но не думал об этом и пропускал их. Если мы и дальше так будем, они все закроются.
Мы сворачиваем на ближайшем выезде с трассы, надеясь, что дорога нас куда-нибудь выведет, и вскоре оказываемся на бугристом асфальте с выбоинами и рассыпанным гравием. Еду медленно. Фонари над головой бросают в потоки дождя раскачивающиеся дуги натриевого света. Мы выезжаем из света во тьму, на свет во тьму снова и снова, без единой вывески «Добро пожаловать» где бы то ни оыло. Знак слева объявляет «СТОП», но не говорит, куда сворачивать. Одна дорога выглядит такой же темной, как и другая. По этим улицам мы могли бы ездить до бесконечности и ничего не найти, и даже на трассу опять не наткнуться.
— Где мы? — кричит Крис.
— Не знаю. — Мой мозг устал и работает медленно. Кажется, я даже не могу придумать правильный ответ… или что нам делать дальше.
Вот я вижу впереди белое сияние и яркую вывеску заправочной станции на другом конце улицы.
Она открыта. Мы останавливаемся и заходим. Служитель, которому на вид столько же, сколько и Крису, странно смотрит на нас. Не знает он ни о каком мотеле. Я иду к телефонному справочнику, нахожу несколько и читаю ему адреса, а он пытается рассказать, как до них добраться, но у него плохо получается. Я звоню в мотель, который, как он объясняет, ближе всех, заказываю комнату и переспрашиваю, как доехать.
При таком дожде и уличной темноте даже зная, куда ехать, мы почти промахиваемся. Они выключили свет, и когда я записываюсь в книгу постояльцев, не произносится ни слова.
Комната — остаток от серости тридцатых годов, грязная, отремонтированная человеком, не знавшим столярного дела, но сухая, в ней есть обогреватель и постели, и нам больше ничего не нужно. Я включаю обогреватель, мы садимся перед ним, вскоре дрожь и озноб прекращаются, и сырость начинает выходить из наших костей.
Крис не поднимает глаз, а просто смотрит в решетку нагревателя в углу. Через некоторое время произносит:
— Когда мы поедем обратно домой?
Провал.
— Когда доберемся до Сан-Франциско, — отвечаю я. — А что?
— Я так устал просто сидеть и… — Его голос замирает.
— И что?
— И… не знаю. Просто сидеть… как будто мы по-настоящему никуда не едем.
— Куда мы должны ехать?
— Не знаю. Откуда я знаю?
— И я не знаю, — отвечаю я.
— Ну а почему ты не знаешь? — спрашивает он. И начинает плакать.
— В чем дело, Крис? — говорю я.
Он не отвечает. Потом опускает голову на руки и начинает раскачиваться взад и вперед. То, как он это делает, вызывает во мне жуткое чувство. Потом он останавливается и говорит:
— Когда я был маленьким, было по-другому.
— Как?
— Не знаю. Мы всегда все делали. Что я хотел делать. Теперь я ничего не хочу делать.
Он продолжает так же жутко раскачиваться, спрятав лицо в руках, а я не знаю, что делать. Странное качающееся движение, не от мира сего, самозакрытие зародыша, которое как бы отторгает меня, отторгает все. Возврат в то место, о котором я ничего не знаю… дно океана.
Теперь я знаю, где видел это раньше, — на полу больницы, вот где.
Я вообще не знаю, что мне делать.
Немного спустя мы укладываемся в постели, и я пытаюсь заснуть.
Потом спрашиваю Криса:
— А перед тем, как мы уехали из Чикаго, было лучше?
— Да.
— Как? Что ты помнишь?
— Было весело.
— Весело?
— Да, — говорит он и затихает. Потом произносит:
— Помнишь, как мы поехали искать кровати?
— Это было весело?
— Конечно, — отвечает он и затихает надолго. Потом говорит:
— Ты разве не помнишь? Ты заставлял меня искать дорогу домой… Ты раньше играл с нами в игры. Ты рассказывал нам разные истории, и мы ездили делать разные вещи, а теперь ты не делаешь ничего.
— Делаю.
— Нет, не делаешь! Ты просто сидишь и смотришь, и ничего не делаешь!
Я слышу, как он опять начинает плакать.
Дождь снаружи шквалами налетает на окно, и я чувствую, как на меня опускается что-то тяжелое — какая-то махина. Он плачет по нему. Это по нему он скучает. Вот о чем весь этот сон. Во сне…
Кажется, очень долго я лежу и слушаю потрескивание обогревателя, шум ветра и дождя о крышу и стекло. Потом дождь замирает вдали, и не остается ничего, кроме нескольких капель, падающих с деревьев при случайном порыве ветра.