ГЛАВА ШЕСТАЯ ВСТРЕЧА НА РАВНЫХ

ИЗ МОСКВЫ самолет вылетел в два часа ночи. В салоне было полутемно. Все пассажиры, усевшись на свои места, сразу же откинули спинки кресел и уснули. Толстяк, сидевший рядом с Дагировым, храпел с открытым ртом. А Дагиров спать не собирался. Сейчас самое рабочее время — обычно он ложился около пяти, — и поэтому мозг работал в полную силу, но вот толку от этого было мало. Ни читать, ни писать нельзя: темно. А жаль. В покое полета, в равномерном гуле моторов вытанцовывалась последняя глава монографии, которая давалась с таким трудом. А до завтра четкие мысли расплывутся, размажутся, останется одна словесная каша.

По проходу прошла бортпроводница, глянула, села в свободное кресло напротив, лицо светилось участием.

— Не спится? Может быть, выпьете димедрол? Очень легкое снотворное. Или воды… Есть чудесный лимонад.

Дагиров улыбнулся в ответ — приятна была неназойливая забота этой красивой девочки.

— Ничего не надо. Спасибо. Просто для меня еще рано.

Девочка удивилась. Девочка заинтересовалась. Посмотрела на него с уважением.

Давно не случалось такого хорошего разговора — ей ничего не нужно было от него: ни консультации, ни статьи, ни протекции для больного. И он не должен был держать себя в рамках, следить за каждым словом, как на официальном приеме. Они проговорили остаток ночи, и из самолета Дагиров вышел с ощущением, будто целый день бродил по осеннему лесу — такую чувствовал он в себе свежесть и бодрость.

Домой ехать не хотелось. Интересно было появиться в институте нежданным, поглядеть вроде бы со стороны, как идут дела. И вообще для полноты впечатлений хотелось проехать до института обычным городским автобусом.

Сразу бросилось в глаза, что дорожка, ведущая от автобусной остановки к главному входу в институт, перечеркнута глубокой канавой, на дне которой поблескивала вода. Значит, все, в том числе и женщины, упражняются здесь в прыжках — туда и обратно, и никому в голову не придет кинуть мостки. А между прочим, в институте есть люди, которые должны были сделать это по долгу службы. Газоны тоже какие-то пыльные, всюду бумажки. Как он раньше не замечал?

Но эти мелочи не могли испортить настроение. Главное — два корпуса высились в полной красе, а дальше, за кучами земли, постепенно вырастала громада из кирпича и стекла, напоминающая своими изгибами морскую звезду.

Войдя в вестибюль, Дагиров услышал, что из актового зала доносятся оживленные голоса. Это его заинтересовало. Прошел в расположенную рядом с залом комнатушку, где стоял усилитель, хранились барабаны, какие-то балалайки невиданных размеров, приоткрыл дверь, ведущую прямо на сцену, и, усевшись на колченогий стул, стал слушать.

В зале заседала проблемная комиссия по теоретическим вопросам. Видимо, не нашлось другого помещения, и теперь над пустыми креслами разносился усиленный микрофоном голос Воронцова. Он был занят проблемой удлинения отдельных мышц без вовлечения в этот процесс кости. Мысль была интересная. Заманчивым представлялось при детском параличе, полиомиелите попытаться заменить функцию некоторых парализованных мышц, подтянув на их место другие, работоспособные. Год назад Воронцов все детально обосновал, даже продемонстрировал устройство, которое он собирался прикреплять к мышцам. Составили тематическую карту, утвердили, выделили двадцать собак, Воронцов провел все намеченные эксперименты и… ничего не получилось, почти ничего… Из двадцати лишь одной собаке удалось вытянуть (или вырастить) мышцу от колена до пятки. Природа не всегда укладывается в теоретические рассуждения, у нее своя логика; все ее тайны предусмотреть невозможно.

И вот теперь Тимонин и Матвей Анатольевич в четыре руки разносили Воронцова. Известное дело, «когда трава выросла, все говорят, что слышали, как она росла». Оказывается, и предпосылки к эксперименту были абсурдными, и поставлен он был из рук вон плохо, и раз уж ничего не получилось сначала, зачем было доводить опыты до конца? Не лучше ли было сэкономить животных и время, заняться другим делом. В общем, Воронцов оказался виноватым по всем статьям.

Дагиров не выдержал и вышел из своего укрытия. Увидев его, все встали, но он предупреждающе поднял руку — не надо, мол, садитесь.

— Вы разрешите мне пару слов? — сказал он, обращаясь к председательствующему Матвею Анатольевичу.

— Ну конечно! — ответил тот, сдерживая улыбку.

— Спасибо, — серьезно сказал Дагиров и прошелся взад-вперед по краю сцены. — Так вот. Я невольно стал свидетелем проходящего здесь разбора. Вы очень детально разобрали, почему у Андрея… э… э… в общем, у товарища Воронцова не получились девятнадцать опытов из двадцати. Теперь понятно, что не могли они завершиться успехом — все, все говорит против: высказывания авторитетов, наш прошлый опыт и прочее, и прочее. Но позвольте, уважаемые коллеги, один-то опыт все-таки увенчался удачей. Получилось! Что из того, что он один? Это же впервые! И поверьте, этот один необычный стоит сотни серых, однозначных, благополучных. Биология — не математика, и девятнадцать не всегда больше единицы. Я не услышал, чтобы здесь кто-нибудь, в том числе и сам товарищ Воронцов, хоть бы заикнулся: а почему, черт побери, все-таки получился один эксперимент? А? Вот так небрежно мы проходим мимо нового, привыкаем к рутине и потом удивляемся, когда наши идеи доводят до ума другие. Есть, знаете ли, специалисты, умеют въехать в рай на чужом коне.

Он подошел к краю сцены, легко сбежал по трем ступенькам вниз и направился к выходу. Уже в дверях его настиг чей-то вопрос:

— Борис Васильевич! Ну а ваше мнение: почему этот единственный опыт удался?

— А я свое мнение оставлю при себе. Есть экспериментатор, есть проблемная комиссия — думайте.

В коридоре Дагирова догнал Тимонин, но поговорить им не удалось: подошел Коньков. Вообще не отличавшийся живостью характера, он был хмур больше обычного, и Дагиров это заметил.

— Что случилось? — участливо спросил он. — Что-нибудь дома?

— Нет. Дома порядок. А вот здесь… Рахимов опять поступил.

— Ну! — Дагиров заинтересовался. — Тот самый Рахимов?

Коньков с досадой махнул рукой.

— Так тогда старались. Впервые врожденно тонкую, похожую на сосульку, кость сделали толстой, и вот… Приехал домой, стал бороться с братишкой, а братишка — лоб, только демобилизовался из воздушно-десантных войск. Учат их там всяким приемчикам, а они, дураки, и рады. Ну и кракнула рука у нашего Рахимова. Два года лечения псу под хвост. Да еще если б сразу к нам, так ведь застеснялся — что, мол, скажут. Рука два месяца пробыла в гипсе, концы обломков уже закруглились… Вот иду оперировать, а еще не решил окончательно, что буду делать.

— Да, — сказал Дагиров, — тут так с ходу не решишь. Надо подумать. — И загорелся новой мыслью. — Послушай, Александр Григорьевич, я пойду тебе помогу. Это очень интересно!

Тимонин было запротестовал: много накопилось дел и, кроме того, есть секретный разговор. Но Дагиров отмахнулся: что может быть важнее больного?

Коньков тоже не обрадовался предложению: шеф совершенно не умеет ассистировать, начнет командовать, подсказывать, будет всем недоволен и к концу операции измучает всех, а еще больше самого себя. Но сказать об этом нельзя.

В этот день Тимонин так и не дождался директора. На следующий приехала иностранная делегация, и Дагиров был занят с нею. Потом привезли сразу несколько пострадавших в тяжелой автомобильной катастрофе. Дела наслаивались друг на друга, острота впечатлений сглаживалась, Тимонин уже и сам не был уверен в серьезности слов Шевчука. А вдруг тот нарочно пустил утку о скором приезде комиссии? Пусть-де там, в Крутоярске, побегают, попереживают. Так хотелось думать еще и потому, что он не знал, как ответить на неизбежный вопрос Дагирова: а с чего это вдруг встречался Тимонин с Шевчуком?

Разговор был отложен до понедельника.


Комиссия приехала в самое неудобное время: в пятницу после обеда. Люди собирались на рыбалку, на дачи, доставали из холодильников купленного еще в четверг утром мотыля, тревожились, не привяла ли выставленная на подоконники рассада — и на тебе! — бросай все, ройся в папках, готовь отчеты. Призрачным дымом повис в воздухе долгожданный субботний отдых.

Секретарша наметанным глазом сразу опознала в четырех вошедших — людей «оттуда». Откуда именно — неважно, но рангом повыше Крутоярска.

— Шевчук, — буркнул шествующий впереди всех толстяк с брезгливо-уверенным лицом. — Из Москвы. По заданию министерства. — И, не останавливаясь, прошел в кабинет Дагирова.

Следом за ним вошли остальные: двое мужчин и женщина.

— Борис Васильевич на операции, — сунулась было следом секретарша.

— Ну что ж, — деловым тоном сказал Шевчук, садясь за стол Дагирова и рассеянно перебирая на нем бумаги. — Пусть заканчивает. Пока что пригласите ученого секретаря, зама по науке, руководителей клинических отделов. Ну там еще…

Секретарша выскользнула. Она знала, кого нужно пригласить…

ВОРОНЦОВ

Воронцов с досадой резко щелкнул тумблером. Зеленый лучик на экране осциллографа раз за разом упрямо вздрагивал при продольно-боковой нагрузке. Значит, наклеенные на кость тензодатчики улавливали микроподвижность на стыке отломков. Придраться не к чему: последняя модель аппарата Дагирова выполнена безупречно. Его, Воронцова, конструкция не обеспечивает полной неподвижности кости во всех случаях. А дагировская гарантирует. Обидно, но факт. Бесстрастный луч осциллографа тянет при испытаниях ровную прямую линию без единого бугорка. Так что, товарищ Воронцов, уважаемый Андрей Николаевич, старший научный, кандидат наук и прочая, и прочая, сравнение не в вашу пользу.

Конечно, не будь дагировского, его аппарат был бы вполне приемлем. Но зачем изобретать велосипед с большим передним колесом, когда есть современная модель?

А Дагиров тоже хорош! Не мог сказать сразу. Нет, надо чтобы человек сам ткнулся носом в ошибку, потратил время. Тоже воспитатель… Хотя… поверил бы ему тогда Воронцов? Вряд ли… Год назад он был иным, более уверенным, не сомневающимся в исключительности своего изобретения. Хорошо, когда не сомневаешься… Наверное, со стороны это выглядело смешно — эдакий живчик с седыми волосами… Но не утратил ли он вместе с самоуверенностью и веру в себя? Не поддался ли гипнозу дагировского обаяния? Его не знающей сомнений напористости? Надо взглянуть на себя со стороны. Как на чужого…

Может быть, установить дуги во взаимно-перпендикулярных плоскостях так, чтобы силы распределялись в разных направлениях? Нет, сегодня он думать не в состоянии. Мысли приходят одни и те же — тупые и дребезжащие, как заигранная пластинка.

И все же… Его аппарат прекрасно создает и удерживает продольную нагрузку. Значит, он может иметь узкоцелевое назначение. Дагировский действительно универсален, отрицать нельзя, но он сложнее в установке и управлении. Следовательно…

Мысли были прерваны телефонным звонком.

Комиссия! Опять придется разъяснять прописные для него истины, убеждать людей, заранее настроенных скептически, и показывать, показывать, показывать… А ведь им что шлейфный осциллограф, что катодный — все едино. Главное, чтобы было включено как можно больше приборов и мигали лампочки — красные и зеленые. И чтобы на интеграторе выскакивали цифры. Это очень впечатляет.

МАТВЕЙ АНАТОЛЬЕВИЧ

Планшеты с предметными стеклами лежали справа на низком столике. Он еще раз проверил нумерацию препаратов — они должны быть разложены по порядку, чтобы потом не перепутать, — и включил микроскоп «Аксиомат». Вставил кассету с пленкой, навел окуляр на резкость. Наконец сегодня под утро, когда, проснувшись, он лежал неподвижно, чтобы не потревожить жену, все спорные, вроде бы противоречивые факты о начальных фазах роста костной ткани улеглись в стройную схему. Зубец к зубцу. Осталось отснять препараты и описать в строгой последовательности. Нет убедительнее документа, чем фотоиллюстрация.

Матвей Анатольевич, как гурман, потер руки, оттягивая удовольствие. Минимум на неделю отключится он от всяких собраний, совещаний, — уж как-нибудь без него, — и эта неделя, может быть, будет стоить нескольких лет кропотливого сидения у окуляра.

Вставил первый препарат, нашел нужное поле. Вот видны клубки кровеносных сосудов, а рядом еще не сформировавшиеся костные балочки.

Телефонный звонок заставил оторваться. Комиссия? Жаль, но, конечно, пусть приходят. Мы гостям всегда рады.

Он крикнул лаборантке:

— Нина Михайловна, зайдите, пожалуйста! — И продолжал, когда она вошла: — Тут комиссия приехала очередная. Так что приготовьте, пожалуйста, из второго шкафа планшеты с препаратами. Да-да, из коричневого, под дуб. Как обычно… И, пожалуй, не закрывайте дверь в препараторскую. Пусть пахнет формалином. Это создает рабочую атмосферу.

Он опять сел к микроскопу и нежным движением подвинул препарат. Комиссии приезжают и уезжают, а работа остается.

В их семье бытовала легенда о деде, который, уже будучи академиком, шел однажды по центральной улице города, думая не о правилах движения, а о капризах роста нервных волокон. Почему ему вздумалось переходить улицу посередине квартала, он и сам потом не мог ответить. Каким-то образом это было связано с нервными волокнами. Судьба в этот день была к нему милостива, но на другой стороне улицы он попал прямо в объятия милиционера, Тот принялся отчитывать нарушителя, грозя штрафом. «Минуточку, — прервал его дед. — Вы, кажется, должны оштрафовать? Будьте любезны, пишите квитанцию, а я пока буду думать дальше».

Вот так-то, уважаемые члены комиссии, мы пока будем думать дальше.

КОНЬКОВ

Ну вот и все. «Закончен труд, завещанный от бога мне, грешному»… Лежит на окне невидная книжица, переплетенная в синий ледерин — фотографии, формулы, расчеты. Диссертация. Закончил он ее все-таки. Конечно, могут на защите накидать черных шаров, может не утвердить ВАК — все может быть. Но работа стоящая, он в этом уверен. Первая, после Дагирова, докторская из стен института. А это кое-что значит.

Кандидат что? Кандидатов много, в институте их около сотни — и своих, и приезжих. Был такой период: защищались все, кому не лень. Сейчас не диво даже в районной больнице встретить кандидата наук. Для иных ученая степень вроде темной бутылки с красивой этикеткой. А вот попробуй стань доктором!

Коньков подошел к окну и уперся лбом в стекло. Самое трудное позади. А ведь не хотелось, ох как не хотелось. Казалось, зачем? В свои тридцать пять он и так был фактически вторым после Дагирова лицом в институте. Материальных благ хватало вполне. Работа? Она все равно не изменится.

А рядом кипела жизнь ослепительная и прекрасная. Красочная реклама приглашала посетить Кубу и Индию, Суздаль и Кавказ. Миловидные девушки призывно оглядывались на улицах. Друзья-приятели, технари, тоже кандидаты наук, нагревшие себе местечки в НИИ машиностроения, шикарно держа руль одной рукой, разъезжали на «Жигулях» и «Волгах», комфортабельных катерах… Водная гладь, укромные зеленые острова, пары в купальных костюмах возле угасающего костра… Хорошо!

Может быть, так и надо: брать от жизни как можно больше, не думая, не оглядываясь? Но у него не получилось. Во-первых, стало скучно, весь этот развлекательный комплекс за месяц приелся до слез. Во-вторых, сейчас с женой не больно-то разгуляешься. А в-третьих, всегда приходится выбирать: либо вкалывать, и вкалывать на совесть, либо развлекаться и халтурить. Он выбрал первое. То есть не выбирал. Иначе просто не могло быть. Удивительно еще, что при той куче дел, которые на него наваливал Дагиров, он вообще сумел что-то создать. А впрочем, может быть, именно благодаря этому обилию дел? Мышление ведь, как и мышцы, нуждается в постоянной тренировке.

Завтра надо будет махнуть в Новосибирск, договориться насчет апробации. А сегодня — праздник, отдохновение души! Сегодня можно уйти пораньше, купить бутылку шампанского, приготовить самому что-нибудь вкусное — пусть жена удивляется. Устроим маленький праздник!

Вошла секретарша.

— Комиссия приехала. Из министерства.

Ну вот, устроили праздник. Теперь будут по два-три раза расспрашивать больных, пересматривать снимки и… величественно сомневаться. Впрочем, стоит присмотреться к членам комиссии поближе, повнимательнее: отзыв на диссертацию никогда не помешает…

Коньков позвонил, чтобы приготовили больных, потом набрал другой номер:

— Рыбколхоз? Председателя мне! Степан Феофанович? Здравствуй, Коньков говорит… Нет, нет, спасибо, все в порядке… Просьба к тебе, Степан Феофанович: москвичи к нам приехали, гости, так вот… Ну да, на уху… Ну, как всегда… Завтра или послезавтра. Я позвоню предварительно.

ТИМОНИН

Тимонин сидел у шикарного, во всю стену, окна и грел руки над электрическим рефлектором. На дворе начало лета, а ему холодно. Это от двойственности, от неуверенности в себе. После разговора с Шевчуком даже думать не хочется, писать, разговаривать. Зачем? Он человек временный.

Да и отношение к нему в институте не вдохновляет. Его приказы и распоряжения встречают усмешкой, всячески увиливают от выполнения, а если и выполнят, то все равно потом приходится переделывать. Народ здесь с провинциальным гонором. Обижаются, протестуют… Им, видите ли, не нравится, что он делает замечания. А это, между прочим, его обязанность, прямая обязанность зама по науке.

Пусть они владеют дагировским аппаратом, а он нет. Разве художник обязательно должен сам растирать краски? Его задача — создать картину. А собравшаяся вокруг Дагирова молодежь не хочет понять, что главное — работать головой. Посмеиваются по углам, ехидничают… Ничего, готовится конференция, посмотрим, как они справятся без него…

А пока что жизнь все же доставляет маленькие радости. Вот вчера удалось купить латино-русский словарь тысяча девятьсот восемнадцатого года издания. Он достал потрепанный томик и любовно погладил его. Только далеко от столицы можно прямо с прилавка купить такую редкость. Приятно было держать книгу в руках, неровно обрезанную, в бумажном переплете, пахнущую пылью неведомых книгохранилищ. С возрастом все больше доставляло удовольствие озадачить собеседника оригинальным толкованием какого-нибудь распространенного слова, толкованием, почерпнутым из старинных словарей, напечатанных квадратным шрифтом с загадочной буквой «Ъ». Слова в них казались осязаемыми, хотелось подержать их в руке.

В дверь постучали, и он, невольно поморщившись, спрятал словарь. Вошел младший научный сотрудник. Вид его не вызывал положительных эмоций: помятый, в пятнах халат без одной пуговицы, давно не стриженный затылок, легкомысленная бородка, съехавший набок галстук…

Тимонин дернул головой, машинально провел ладонью по седеющему бобрику, проверил щегольскую бабочку.

— Ну, что там у вас? Опять?

— Да, — робко выдавил мэнээс. — Выправил. — И добавил со значением: — В третий раз.

Он протянул Тимонину скатанную трубкой рукопись, на внешнем листе остались отпечатки вспотевших рук.

— Если понадобится, и шесть раз переделаете, — возразил Тимонин, кончиками пальцев разворачивая рукопись. — Из института статья идет, а не из какой-нибудь Хацепетовки. Это там ваш приятель, главврач, подмахнет любую тарабарщину. А здесь за науку отвечаю я, профессор, доктор наук, и если вы сами не следите за слогом, за чистотой языка, то это обязан сделать я.

Он надел очки, вооружился карандашом и, не скрывая наслаждения, стал править. Карандаш, как плуг, вгрызался в текст, выпахивая целые фразы. Уцелевшие обрывки гляделись одинокими островками на поле битвы.

— Так! — сказал Тимонин удовлетворенно, отбрасывая карандаш. — Никуда не годится! Вот, смотрите сами и не обижайтесь… Заглавие не строго по центру. Фамилия автора прижата к тексту. Поля три сантиметра вместо четырех. Количество знаков в строке больше положенного. На каждой странице не менее трех орфографических ошибок.

— Это ж опечатки, — пытался сопротивляться мэнээс. — Машинистка ошиблась.

— Молчать! — распалился Тимонин. — Молчите и слушайте, когда вам делает замечание старший товарищ! Между прочим, для вашей же пользы. Бы думаете, мне доставляет удовольствие править подобный бред? Ничего подобного! Трачу на вас время, а вы еще возражаете! Сижу вот и думаю, — он потряс рукописью прямо перед лицом ошеломленного мэнээса, — что дальше делать с этим, извините, творением.

— Но в нем как будто правильно все изложено…

— Не изложено, а изгажено!.. Стиль какой! Стиль!.. Посмотрите на свой опус… Разве это фразы? Капустные кочерыжки! А еще кандидатом хотите стать!

— Но позвольте! — возмутился наконец мэнээс.

— Не позволю! Вы хоть салли удосужились лишний раз прочитать, что накарябали? Наверное, нет. Машинистка вместо вас работала… «Наблюдали — отметили», «отметили — наблюдали»… Наблудили! Что, в русском языке нет других слов?.. И дальше: «В тридцати пяти случаях…» Что это за случаи такие, я вас спрашиваю? Что за случаи? Для вас, значит, существуют не живые люди, не больные, а случаи, так?!

— Все так пишут… — пытался возражать мэнээс. Лицо его посерело от наплыва сдерживаемых чувств, и лишь сознание, что последний срок подачи на конференцию столь мучительно рождаемой статьи уже на исходе, удерживало в кабинете зама. — И потом… Вы уже дважды правили статью, Георгий Алексеевич, и… ничего такого не говорили… Ни разу.

— А я и не должен все говорить. У вас свои глаза есть. Вы человек образованный, институт окончили. Мне, руководителю, интересно, как вы сами справляетесь, на что способны… И не обижайтесь, нечего на меня смотреть, как на серого волка. То, что я вам говорю, — это критика. И не только критика, — он указующе поднял палец, — но и учеба! Вы радоваться должны, а не обижаться. А язык. Просто не знаю, что сказать. Сомневаюсь, что при такой грамотности можно написать диссертацию. Сомневаюсь… Кстати, заметьте, список использованной литературы у вас написан неправильно. Я как вам говорил? Три интервала после точки. А у вас?.. То два, то четыре.

Странный попался мэнээс, не обидчивый.

— Раз вы, Георгий Алексеевич, говорите, что надо — значит, надо. В третий, в четвертый… Будем переделывать до полного блеска! А по содержанию замечаний нет?

Тимонин глянул испытующе: нет, тот не иронизировал.

— По содержанию…

Неизвестно, чем бы кончился их разговор, если бы в кабинет не заглянул хмурый Коньков.

— Георгий Алексеевич, пойдемте, комиссия приехала.

Комиссия! Тимонин почувствовал, как к лицу прилила кровь. Значит, все-таки приехали! Он вздохнул, переставил сдвинувшийся с обычного места стаканчик с остро отточенными карандашами и вышел.

Настроение, улучшившееся было после правки статьи, испортилось окончательно. Казалось бы, надо радоваться, а на душе было скверно.

ДАГИРОВ

…Не следовало с утра в операционный день заниматься посторонними делами. Надо было оградить себя от волнений, не отвлекаться на административные хлопоты. Недавно в самолете он прочел любопытную книгу датского хирурга о деонтологии — науке о должном поведении. Дома такие книги читать некогда, а в самолете он не отрывался от нее все три часа. По мнению автора, перед операционным днем хирург должен очень легко поужинать, не употребляя вина, почитать юмористический рассказ и, не включая телевизор, лечь спать пораньше. Утром в клинику идти пешком, начинать день за рулем автомобиля возбраняется. В клинике не вступать ни с кем в деловые контакты, а сразу же следовать в операционную. Главное — не растратить ни капли нервной энергии.

Вспомнив эти строки, Дагиров усмехнулся. Розовая мечта, утопия. Тут не успеешь утром переступить порог, как тебе так накрутят голову, что только в тиши операционной начинаешь приходить в себя. Да, наверное, он и не сумел бы жить такой отрешенной от всего земного, дистиллированной жизнью. Может быть, именно в мгновенном переключении от суеты повседневных хлопот к напряженной точности операции и кроется своеобразная прелесть бытия.

Но сегодня, пожалуй, надо было себя поберечь. В какой-то мере этот день должен подвести черту под многолетними исследованиями.

Как врач он ненавидел операции, необходимость вмешиваться грубым металлом в хрупкое человеческое тело. Аппарат в какой-то мере позволял избежать этого: его применение не являлось операцией в обычном понимании, и самый ходовой инструмент — скальпель — терял свое назначение. И все же без него нельзя было обойтись. Пересечь кость без разреза кожи казалось невозможным. Немного расстроенное кровообращение, несколько синеватых шрамов на ноге — ничтожная плата за избавление от уродства. Но пройдут годы, забудется хромота, вынужденная малоподвижность, а шрамы останутся и не будут уже казаться такими безобидными. Конечно, не только косметический эффект побуждал Дагирова осуществить пересечение кости без разреза кожи; бескровная методика сулила сохранить неповрежденными сосуды, мышцы, кожу. Но как это сделать?

Мысль пришла внезапно во время одной из операций, когда он никак не мог установить правильно отломок кости, который упорно уводился в сторону тягой мышц. Мысль была слишком простой и поначалу не произвела впечатления. И все же она оказалась правильной. Около кости выше и ниже зоны будущего надлома проводили две изогнутые дугами спицы. Между ними в противоположную сторону проводили третью такую же спицу, закрепляли ее и начинали медленно тянуть. Две крайние спицы служили противоупором, не позволяющим кости сместиться или растрескаться, а средняя настойчиво наращивала усилие. Живая ткань слабее металла. Кость не выдерживала и трескалась. Образовавшейся трещины было достаточно, чтобы дать рост постепенно удлиняемой прослойке. Грубое усилие долота сменила медленная, контролируемая приборами тяга. Удавалось сохранить богатую сосудами нежную пленку надкостницы, основную, питающую кость артерию.

Сегодня первая такая операция, первый больной. Тревожный день, который закончится или торжеством, или горечью разочарования.

Из операционной позвонили, что больной уже подготовлен, и Дагиров стал торопливо переодеваться. В предоперационной, опустив руки в таз, в теплый, остро пахнущий кислым раствор, еще раз «проиграл» детали операции. Песочная струйка отметила минуту, и Дагиров, держа перед собой согнутые в локтях руки, прошел в операционную.

Больной уже спал, коричневая от йодоната нога была обернута желтоватой стерильной простыней, ассистенты держали наготове аппарат. Дагиров взял его и примерился. Аппарат был подогнан точно, миллиметр в миллиметр. Не оборачиваясь, он протянул руку: дрель. Первая и вторая спицы прошли точно по намеченным линиям, дальше уже было проще.

Руки работали плавно, без рывков. Изредка поворачивал голову к окну, на котором были развешаны снимки, и вновь склонялся над столом. Никаких эмоций, сомнений, размышлений вслух. Операция катилась как хорошо отрепетированный спектакль. Так и должно быть.

Оставалось немного: отпустить все гайки, проверять, нет ли перекоса, и закрепить их окончательно.

В дверях показалась секретарша, она жестами пыталась привлечь внимание операционной сестры. Вторжение в операционную было нарушением всех устоев. Дагиров категорически запретил отвлекать его во время операций, что бы там ни случилось. И вот… Он еле сдержался, чтобы не выругаться.

— Борис Васильевич! Комиссия! — свистящим шепотом сказала секретарша. — Из Москвы! Три профессора и еще кто-то. Уже два часа дожидаются.

«Молодец, что не выругался», — мысленно похвалил себя Дагиров и снял перчатки.

— Ничего не поделаешь, — сказал он ассистентам. — Придется вам кончать без меня. Смотрите, чтобы в последний момент не сместились отломки. Не забудьте сделать контрольные снимки…

Уже входя в свой кабинет, Дагиров провел по лицу рукой, как бы стирая выражение озабоченности.

— Здравствуйте, здравствуйте. Рад видеть дорогих гостей.

Из-за стола, стоявшего справа от входа, встал навстречу старый знакомый, директор Северского института, не друг, не враг, но все же вместе выпито и переговорено немало. Постарел директор, пополнел, плечи опустились. Кивнул величественно, слегка опустив подбородок, поздоровался. Ясно! Подчеркивает официальность. Рядом с ним поднялся, шумно отодвинув стул, здоровенный дядя, косая сажень в плечах, нос картошкой, на лице простецкая улыбка. Пробасил:

— Коропов. Заведующий отделом Института скорой помощи.

Коропов… Коропов… Ну конечно! Толковые статьи в журналах, недавно вышла монография. Известная личность в ученом мире. Помнится, выступал на конференции в Соединенных Штатах. А держится просто и одет не по-профессорски: потертый пиджак, глухой черный свитер…

Рядом с Короповым дама, подтянутая, огненно-рыжая, слегка раздвинула губы в улыбке — бережется от морщин. Ну это пока в официальной обстановке. А когда дойдет до спора, забудет о внешности. В споре принципиальнейшую Марью Сидоровну не остановишь. Дагиров бывал у нее в Иркутске.

Он галантно поцеловал ей руку и прошел дальше.

Из-за стола навстречу чуть приподнялся заметно обрюзгший Шевчук. Изменился Семен Семенович, растолстел.

Дагиров повел губами, с трудом удерживая смех. Со стороны могло показаться, что он собирается поцеловать Семена Семеновича в лысину.

Райтоп! Честное слово, Райтоп.

В студенческие годы Борис Дагиров частенько по воскресеньям бывал в роли грузчика. На стипендию не прокормишься, да и домой, хоть изредка, не мешало послать деньжат — пять братьев не шутка, а он старший. Выгоднее всего было разгружать вагоны с углем. Грязная работа, зато платили прилично.

Обычно угольными делами распоряжался хмурый седоватый мужчина с оттопыренными ушами, одетый неизменно в синий плащ и непривычную по тем временам шляпу. Под мышкой был намертво зажат серый парусиновый портфель. С людьми он не разговаривал, а коротко и резко бросал распоряжения. Грузчики, увидев полную важности фигуру в синем плаще, посмеивались: «А, Райтоп пришел».

Как-то студенческая бригада подрядилась отвезти уголь и дрова в ближайшее село. На дорогу купили несколько бутылок местного виноградного вина, копченой рыбы, хлеба, арбузов. Устроились на машинах (Райтоп сел в переднюю) и поехали. В пути случилась поломка. Пользуясь вынужденной остановкой, пили вино, закусывали, пели песни. Райтоп от угощения отказался, сидел безвылазно в кабине и с недовольным видом смотрел вдаль.

В село приехали под вечер. Райтоп, разминая на ходу занемевшую поясницу, степенным шагом прошел в покосившуюся, наспех побеленную хибарку — контору склада. Студенты вошли вслед за ним. Увидев начальство, из-за стола вскочил завскладом, нос которого пылал не только от усердия. Райтоп, ни слова не говоря, не сняв шляпу (очевидно, она в его понятии была символом власти), обошел стоявшего навытяжку завскладом, оттеснил его в сторону, сел за стол и, упершись раскинутыми руками, не поднимая головы, бросил:

— Ну как у вас здесь? Порядок?

И вот он сидит через столько лет, живучий и неувядаемый Райтоп. Ни тени сомнения на челе. А папаша, рассказывают, был утонченный эстет. Впрочем, он был гинекологом, а гинекологи вообще славятся обходительностью.

Дагиров долго восторженно тряс руку Шевчука.

— Семен Семенович собственной персоной! Рад, очень рад! Давно мечтал залучить вас к себе. Надолго в наши пенаты? И, если не секрет, по какому случаю?

— А вас разве не предупредили? — удивился Шевчук и сразу осекся, что-то сообразив. — Странно, странно. Я твердо помню, что просил инспектора позвонить в Крутоярск. Но разве у нее в голове что-нибудь удержится? Сказала «да» и забыла. Вот если бы дело касалось какой-нибудь косметики, она бы не только позвонила, а две телеграммы дала… Вынужден просить у вас извинения за халатность моих сотрудников… Жаль, конечно, что вы не подготовились. Вот, — он протянул бумагу с грифом министерства. — Цели наши, как видите, мирные: проверка плана научно-исследовательских работ, определение целесообразности проводимых исследований и необходимости дополнительных ассигнований. Вы так активно атакуете министерство, что там только и слышно: «Дагирову нужны деньги», «Дагиров расширяет институт». Честное слово, ни о ком столько не говорят. Вот мы и посмотрим на месте, насколько обоснованы ваши запросы.

Шевчук, не спрашивая разрешения, взял из лежащей на столе пачки сигарету, закурил и откинулся на спинку кресла.

— Времени у нас и много, и мало — как подойти. Семь дней, неделя. Ну, понятно, воскресенье — день не рабочий, надо вылетать обратно. В субботу, если вы будете так любезны, можно познакомиться со знаменитыми здешними лесами. Так что пусть ваши сотрудники где-то к пятнице, а еще лучше к четвергу подготовят материал вот по этой памятке.

Дагиров наскоро просмотрел пять страниц убористого, отпечатанного на ротапринте текста. Чтобы обстоятельно ответить на все вопросы, не хватило бы и пяти недель. Но они не знают, как может, если надо, работать он сам и как умеет зажечь, заставить других. Пять дней плюс пять ночей — сто двадцать часов… Будет им справка!

— Превосходно! — сказал он, всем своим видом показывая, что уверен в доброжелательности собеседника. — Очень рад, что приехали именно вы, наш бывший противник. Познакомитесь с нашей работой, и уверен, что мы приобретем в вашем лице горячего сторонника… То есть, извините, я, конечно, имею в виду всех присутствующих.

— Ну что вы! — с благородным возмущением в голосе возразил Шевчук. — Я никогда не был вашим противником. В клинике мы применяем ваши аппараты не так широко, как вы, но применяем. Даже диссертант есть — как раз по аппаратному методу.

— Вот как? Значит, я ошибался…

Отступление четвертое
PER ASPERA…[2]

Главный врач тринадцатой городской больницы с силой надавил кнопку звонка. Секретарша не появлялась. Тогда он так нажал злополучную кнопку, что контакт заклинило, и звонок за высокой, обитой зеленым дерматином дверью задребезжал непрерывно, как сигнал бедствия.

Вошла секретарша с обиженно поджатыми губами, заранее настроенная на выговор.

— Меня нет! Уехал… Куда? А куда хотите! К чертовой бабушке!.. К дьяволу! В общем, придумайте сами… Захлопните за собой дверь, отключите оба телефона и сами уходите — обедать, гулять, в магазин, в кино — ваше дело!

Тьфу, до чего он дошел! От каждого телефонного звонка вздрагивает, как беременная женщина при виде черной кошки. А все Дагиров!

Он подошел к сейфу, открыл, отодвинул подушечку с печатью и там, в холодной железной глубине долго звякал горлышком о стакан, боялся пролить. Перед тем, как выпить, привычно оглянулся на дверь, двумя глотками пропустил горькую влагу. Черт знает что такое!

Ох, хитер был его предшественник, ох, хитер! Ушел на рядовую работу, на прием в поликлинику: стар, мол, не справляюсь. Ни слова не сказал о том, какой котел здесь кипит.

Когда принимал бразды правления, был уверен, что уж он-то сумеет быстро вывести больницу в передовые. Благодарности, Почетные грамоты, а к пенсии, глядишь, и орденок. В конце концов, для этого надо не так уж много: отсутствие жалоб, выполнение плана койко-дней и регулярное оформление всех бумаг и бумажонок, журналов и карт. А что оказалось? Документация в порядке, но все остальное… Досужий газетчик так расхвалил Дагирова, что только о нем и слышишь. Сразу повалили больные, а куда их девать? Коек как было, так и осталось — пятьдесят. Написали в министерство. Там разбираются, выясняют все «за» и «против» дагировского метода. Надо ждать.

Но попробуй докажи это людям. С утра, не успеешь надеть халат, как, стуча костылями, появляются инвалиды войны. Приезжают большие и малые знаменитости, их друзья, родственники и знакомые. Телефон звонит до белого накала. И письма, письма, письма. С просьбами, с визами. «Госпитализировать вне очереди», «по распоряжению замминистра»… А куда?

В хирургическом отделении сплошной кавардак. В коридоре, столовой, сестринской — всюду койки, и почти на каждой поблескивает похожий на два сцепленных корабельных штурвала дагировский аппарат. А что прикажете делать с остальными больными? С теми, у кого грыжа, геморрой, прочие болезни? Они ведь тоже люди и, между прочим, должны лечиться в больнице по месту жительства… На днях звонил райвоенком, грозился большими неприятностями, если в ближайший срок не будет произведено оздоровление допризывников. Куда же еще больше? Больных в стационаре за год обслужено в три раза меньше, чем предусмотрено планом, жалоб целая папка. На заседании горздравотдела стоял вопрос о его служебном соответствии.

Главный врач в принципе ничего не имел против Дагирова, тот ему даже нравился, и отношения между ними были самые приятельские, но так уж сложились обстоятельства. И все же он долго колебался, прежде чем набрать номер хирургического отделения.

Дагиров вошел оживленный, с ходу протянул руку, вынул из кармана халата письмо — вот, смотрите. В письме его приглашали приехать в Северский НИИ травматологии со всеми материалами для беседы.

— Что ж, — сказан главный врач, — тем лучше. А пока давайте договорился о повседневных делах.

В тот же день к вечеру появился приказ, который вскоре был отменен, но в судьбе Дагирова сыграл роль катализатора:

«Заведующему хирургическим отделением тов. Дагирову Б. В. категорически запрещаю госпитализировать ортопедических больных без моего разрешения.

Главный врач (Подпись)».

К себе в кабинет — унылую комнатушку с рассохшимся, плохо выкрашенным полом, дешевым письменным столом и рукомойником в углу — Дагиров вернулся в мрачном настроении. Как все хирурги, он был немного суеверен и теперь предвидел, что поездка в Северск обернется неудачей. Но предчувствия предчувствиями, а подготовиться надо, как на бой. В любом случае. Он вообще не понимал, как это можно делать какое-то дело не с предельной отдачей. Может быть, поэтому написание даже небольшой статьи по вопросу малозначительному становилось мукой. Обсасывалось каждое слово, уходила уйма времени, но иначе он не мог.

Распахнулась дверь, и, шелестя халатом, вошла ближайшая помощница Лена Смирнова. Леночка, положа руку на сердце, нравилась ему не только как помощница, и поэтому приходилось держать себя с ней суровее, чем с другими.

И то, что она вошла без стука, и то, как, криво улыбнувшись полными, решительно очерченными губами, резко взяла в рот папиросу, зная, что он терпеть не может курящих женщин, — все это вызвало вспышку раздражения, которую с трудом удалось сдержать.

— Что ж это вы, Елена Сергеевна, так, налетом? Случилось что-нибудь? Плохо с больным?

Леночка с коротким смешком кинула в раковину недокуренную папиросу и уселась на кушетку.

— Да, Борис Васильевич, случилось… Многое случилось… И плохо, очень плохо. Только, представьте, не больному, а мне. Впрочем, извините, вас, кроме больных, никто не интересует. Вам подавай работу, работу, работу… Днем и ночью одно и то же — больные, истории болезни, ваши аппараты. Вчера, сегодня, завтра. А мне скоро тридцать…

— Но, но, но, — галантно запротестовал Дагиров, пытаясь смягчить разговор.

— О господи! Я ведь не кокетничаю. Ну, не тридцать — двадцать девять, какая разница, — считайте, половина жизни… После института прошло — нет, промелькнуло — шесть лет. Как и не было их. А что я видела? Серые больничные стены, нервотрепку дежурств, возню с собаками в вонючем виварии, а в редкие свободные часы унылую скуку научных статей, написанных малопонятным языком. Как хотите, но женщине, если она не окончательная уродка, этого мало. Я все ждала: вот кончится эта серая слякотная жизнь и начнется что-то яркое, неповторимое, ради чего только и стоило терпеть это унылое однообразие. «Должны же меня, в конце концов, оценить, понять, ну как-то выделить», — думала я, не понимая, что этого никогда не будет.

— Вот в этом вы правы, — вставил с печалью Дагиров.

— Ну, конечно, права! Только поняла слишком поздно. Вчера. Пришел ко мне… ну, скажем, мой поклонник, и я сразу увидела, что он торопится. Как-то слишком быстро откупорил вино и раскрыл коробку конфет. Видимо, еще какие-то дела намечались в этот, в общем-то рядовой для него вечер. Ему надо было так мало, а мне так много, что оставалось только одно — расстаться… Когда он ушел, в воздухе еще долго держался противный запах жженого сахара — портвейн был из дешевых. Я осталась одна, совсем одна: с полки на меня уставились глаза подаренной кем-то куклы — единственные глаза, кроме моих, в этой комнате, и те неживые. Боже мой! Нинка Маркова из моего класса, рыжая и конопатая, которую все дразнили Морковкой, замужем за директором завода, дважды была в Болгарии, ездила во Францию, две девочки у нее — такие же рыжие, и муж дома ходит на цыпочках. Танюша Мусина, неповоротливая, как бульдозер, муж зовет ее «крошкой», бегает по утрам на рынок, а она от безделья придумывает себе болезни. А мне что делать? Разве я могу позволить себе повиснуть камнем на мужской шее? Скажите, кому нужна жена, которая лишь изредка появляется дома и спешит скорей добраться до постели? Самый устойчивый муж сбежит через полгода. Равноправие равноправием, а семейный уют — дело женское. От этого никуда не денешься. И мне хочется ласкать малыша, ждать мужа к ужину, спокойно ждать, не поглядывая лихорадочно на часы, не разрываясь между долгом и любовью. Долг, жалость к людям — все это хорошо, все это правильно. Но ведь есть предел! Я устала от жалости, я не могу больше ее изображать. Мне все равно. Ну не создана я для подвигов, для этой вашей распрекрасной науки — чтоб она провалилась в тартарары! Все! Хочу работать, как нормальные люди «от» и «до», забывать прожитый день, стать женой или любовницей — неважно, лишь бы стать. Впрочем, я постараюсь совместить.

Дагиров грустно улыбнулся.

— Ах, Елена Сергеевна, Елена Сергеевна, хороши мечты, да не сбываются. Ведь вы — хирург, и как бы вы ни старались отключиться от прожитого дня, все равно при самом холодном и черством сердце большая часть ваших дум и тревог всегда будет здесь, с теми, кто еще не оправился от действия ваших рук и с кем еще бог знает что может случиться.

— М-да. В этом вы правы… Что ж, поменяю специальность, стану физиотерапевтом, лаборантом, статистиком… Еще кем-нибудь…

— Вряд ли. Ручаюсь, долго не выдержите. Будете скучать. По-моему, наша специальность единственная, которая дает ни с чем не сравнимое чувство торжества, победы над смертью.

— Ничего, обойдусь без больших эмоций.

— Ну, а как же диссертация? Ведь она у вас почти готова.

Леночка встала, полоснула взглядом серых глаз.

— Борис Васильевич, как, по-вашему, я красивая женщина?

— Конечно, Елена Сергеевна! Леночка! Даже очень. Поэтому я думаю, что ваше плохое настроение — лишь каприз красивой женщины. Успокойтесь, Обдумайте все. Не спешите. А пока, хотите, покажу вам новую модель аппарата?

— Господи! Свет клином сошелся на ваших аппаратах! Да отключитесь от них на минуту. Посмотрите на меня. Сами говорите: красивая… Вы извините, Борис Васильевич, что так резко и необычно говорю с вами, но я как проснулась. Кончился энтузиазм, сняты розовые очки.

Дверь за ней захлопнулась. Дагиров, сморщившись, долго тер виски: дико разболелась голова. Действительно, что он мог дать ей, кроме надежд? Даже диссертация весьма проблематична — сначала надо защитить самому. И разве в ней смысл существования? Особенно для женщины. И все же обидно: ушел дорогой человек, которому отдана часть души, ума. Больше чем обидно — больно.

После такого дня не следовало ехать в Северск, — зачем дразнить судьбу? — но, с другой стороны, как же иначе можно заставить ее покориться.


Вместо обычных десяти часов поезд до Северска колыхался больше пятнадцати. Шел дождь со снегом, мех на воротнике свалялся и пах мокрой кошкой. В гостинице досталась лишь раскладушка в большой, человек на пятнадцать, комнате. По позднему часу все постояльцы спали, густой храп изредка перебивался бормочущим репродуктором.

Впрочем, спать он не хотел и не собирался. На горе дежурной по этажу, сухопарой особы с хронически недовольным лицом, уселся возле ее стола и при тусклом свете настольной лампы перекладывал картонные папки, вынимал снимки, бормотал что-то под нос недовольным басом.

К восьми утра Дагиров был уже в институте, но оказалось, что директор раньше десяти-одиннадцати не появляется, и вообще проблематично, будет ли он сегодня. Так и так оставалось одно — ждать. Может быть, оно и к лучшему: сначала — решка, потом — орел.

По коридору неспешно прохаживались молодые научные сотрудники, прикрывающие свою молодость модными очками без оправы. Сотрудники постарше, наоборот, проносились мимо с бьющей через край энергией, полы халатов развевались, накрахмаленные твердые шапочки скрывали рано сформировавшиеся лысины. И те и другие без любопытства обтекали Дагирова с двух сторон как неодушевленное препятствие. Никто не остановился, не поинтересовался, кто он, что делает в институте. А так хотелось поговорить, расспросить, узнать!

Директор приехал, но просил подождать: занят. Уже были прочитаны все приказы на доске и стенная газета, он уже знал, что истопник Федулов в нетрезвом виде разбил окно и выражался нецензурно, почему и схлопотал строгий выговор; что младший научный сотрудник Замурзаев отличился на областном конкурсе художественной самодеятельности, играя на кларнете; что Собакину А. Е. присвоили степень кандидата наук, с чем его и поздравляют. Дружной стайкой сотрудники пробежали через дорогу в столовую. День шел к концу. В коридоре зашипели лампы дневного света, а директор все еще был занят.

Он был хорошим психологом — недаром много лет занимал директорское кресло — и знал, что чем дольше выдержишь посетителя в приемной, тем проще будет последующая беседа.

Заключение о реальности и научной обоснованности дагировских методов, а следовательно, о целесообразности организации самостоятельной лаборатории должны были дать Шевчук, как один из ведущих референтов министерства, и Северский НИИ, вернее, он — директор. Ему лично нравилась широта и дерзость замыслов Дагирова, и хотя невероятность результатов вызывала подозрение, директор ему верил. Но Шевчук дал резко отрицательное заключение, и спорить с ним смешно и неумно. Мало того, опасно. Шевчук — это две редколлегии центральных журналов, где статьи порой залеживаются до полутора-двух лет, а то и вовсе возвращаются с отрицательной рецензией; Шевчук в правлении общества ортопедов; нельзя забывать, что Шевчук — правая рука академика Ежова…

Дагиров с обиженным видом смотрел в окно на мокрые рыжие крыши, воронью стаю на верхушке старого тополя, площадь вдали со спешащими троллейбусами и толстой лоточницей на углу. Он не сразу понял, что его наконец приглашают войти в заветный кабинет.

Директор был сама любезность и встретил гостя дружелюбно, но с легким барственным оттенком.

— Рад познакомиться. Весьма… Садитесь. Извините, что задержал, — дела. Коньяк? Кофе?

— Благодарю, — сухо произнес Дагиров, с трудом сдерживая раздражение. — Вы — человек занятой, время позднее. Думаю, что пригласили меня не для угощения. Давайте перейдем прямо к делу. Без предварительного ощупывания.

Директор сразу почувствовал, что встретил очень неудобного собеседника. Он умел преподносить неприятные известия в изящной, не оскорбительной, обтекаемой форме. Но для этого надо было, чтобы собеседник поддерживал словесную игру, понимая, что за сказанной фразой иногда кроется другой смысл. Но, кинув взгляд на жесткое, с тяжелыми веками лицо Дагирова, он понял, что легкого, построенного на полутонах и недоговоренностях разговора не получится, что этот высокий, неуклюжий на вид человек с такими неожиданно экономными и четкими движениями потребует простоты и ясности, которой, вероятно, и быть не может.

Тщательно подготовленная речь оказалась ненужной. Повинуясь внутреннему импульсу, он протянул Дагирову папку с заключением и тут же выругал себя за это.

Дагиров читал, и лицо его бледнело. Он чувствовал, что прыгают губы, и не мог унять дрожь. Это был полный разгром, унизительный, обоснованный не на фактах, а на непререкаемом превосходстве, против которого немыслимо было спорить. «Этого не может быть, потому что этого не может быть…» «Неубедительно…», «Мало вероятно…», «Полученные тов. Дагировым данные нельзя объяснить с позиций современной науки…» И внизу подпись «Референт министерства профессор Шевчук».

Верно одно: полученные результаты он объяснить не может. Пока есть только логические выводы. Пока… Но для того и нужна была ему лаборатория. Что поделаешь, если у него все не как у людей: есть практические результаты, а теории под ними нет. Но зато какие результаты!

Директор чувствовал себя неловко. Как хозяин, у которого ненароком обидели гостя. Пододвинул Дагирову чашку кофе, тот машинально, одним глотком выпил, не поблагодарил. Думал.

Молчание становилось тягостным.

— Ну, что вы на это скажете? — прервал тишину директор.

Дагиров откликнулся неожиданно спокойно.

— А ничего. Рыдать не буду. Земля-то вертится… Смотрите, — он поднял с пола большой портфель, — здесь снимки, выписки из историй болезни. Не одна, не десять — сотни! Вот письма от больных… Конечно, обидно, когда тебя считают авантюристом, эдаким графом Калиостро. Но ведь от этого, — он похлопал ладонью по портфелю, — никуда не денешься. Буду продолжать… Это теперь все равно, что дышать. Не скажу же я больному: «Уйдите. Не буду вас лечить, потому что некоторые все знающие профессора считают, что я действую не по правилам». Правила! Каноны! Они на то и существуют, чтобы, соблюдая их до поры до времени, восходить на новый уровень знания и тем самым их опровергать.

Он с неожиданной для его крупного тела грациозностью встал и поклонился директору. Поклон, пожалуй, получился нарочито глубоким.

— Очень рад был познакомиться. Спасибо за кофе, чудесно приготовлен.

— Не стоит благодарности, кофе растворимый… Послушайте… э-э-э… товарищ Дагиров, не хотите ли поступить к нам в институт старшим научным сотрудником… Через год квартира… Будете заниматься своими аппаратами… — Директор сам удивился своей щедрости.

— И это вы предлагаете «слесарю, врывающемуся в науку с гаечным ключом»?

— Я этого не говорил!

— Но и не опровергли. А могли… Не понимаю, зачем вам в институте понадобилась белая ворона. Насколько мне известно, здесь моими аппаратами не пользуются.

— Я могу отдать приказ…

— Такие вещи лучше делать не по приказу, а по убеждению. Вы же прекрасно понимаете, что в институте меня встретит критика и еще раз критика. А это лекарство я уже принял в дозах, превышающих токсические. Так что спасибо за неожиданное признание, оно придает мне уверенности, но свой суп я буду варить дома. Дома и стены помогают.

И еще раз директор института отступил от выработанного им и хорошо проверенного мудрого правила: никогда не давать советов, особенно неудачникам. Удивляясь и в то же время сочувствуя этому человеку, он, потирая руки, сказал:

— Дома? Да, пожалуй, вы правы, Борис Васильевич. Разумное решение. Скажите, вы обращались в обком партии?

— Нет, — пожал плечами Дагиров. — А чем может мне помочь партийное руководство? Медицина — не идеология, вряд ли там станут разбираться в наших тонкостях. Я уж лучше поеду прямо к министру.

— Ну-у, Борис Васильевич, не ожидал. Удивили вы меня своей политической незрелостью. Партийное руководство на то и руководство, чтобы разбираться в тонкостях любой науки, в том числе и медицинской. Министр… это тоже вариант. Но министр что ж, он вам сразу не ответит. Он захочет узнать мнение специалистов, а специалисты — это Шевчук. Следовательно, круг замкнется. Вот если вас поддержит обком партии, тогда можете быть уверены, что и министр не ограничится заключением лишь одного ведущего референта, да и смотреть на вас будут не как на фанатика-одиночку, надоедливого изобретателя, а как на человека, сделавшего серьезную заявку на нечто важное и нужное людям.

После ухода Дагирова директор подошел к зеркалу. Глядя на свое отражение, пригладил поседевшие волосы, поправил воротничок, со вкусом подобранный галстук, помассировал ноющий висок. Черт побери, кажется, совсем недавно задиристый был мужик, не стеснялся отстаивать свое мнение. А сейчас замахнулся… и сыграл серединка наполовинку.

Отступление пятое
КОЕ-ЧТО О ЛЮБВИ

Это был период взлета. Все ладилось, все получалось. После решения обкома партии министерство утвердило создание проблемной лаборатории (оказалось, что и кроме Шевчука есть авторитеты). Пока суть да дело, под отделение Дагирова выделили целый этаж в недавно выстроенной больнице, где наконец можно было заниматься аппаратным лечением, и только им. Отпали ночные дежурства. Но времени не прибавилось. Сотрудников раз, два и обчелся, а больные съезжались со всего Союза. Прием, как и раньше, затягивался до позднего вечера. Дагиров с ужасом заметил, что из-за постоянного ощущения стучащего в нем метронома начинает исчезать внимание к людям, возникает раздражительное нетерпение.

Все было хорошо, все было чудесно, но где-то, в глубине, дрожала тонкая, обнаженная, встревоженная жилка. Как бы в противовес долгожданному успеху, отношения с Любой усложнялись все больше и больше.

Домой он не спешил. В притихшей квартире гулко звучали шаги, грустным зверем бродило одиночество. Люба все реже приезжала из села, все время жила у родителей. Она пополнела, огрубела, в прежде синих глазах появился стальной оттенок, и на мужа посматривала с критическим любопытством, как на чужого. Растягивалась, истончалась до полной прозрачности связывающая их цепь. И ничего не поделаешь — оба по-своему правы.

Перелистывая как-то учебник педагогики, Дагиров прочел: «Человек — животное общественное». Очень верное определение. Весь день он был на людях, и их слова, взгляды, тепло как бы поддерживали его энергию, заставляли, на миг сосредоточившись, принять единственно правильное решение, и так приятно было, не подавая вида, ощущать их молчаливое восхищение. Но вечерами… Вечерами он долго и обстоятельно пил чай, перечитывал газеты, никак не мог заставить себя взяться за перо. Чистый лист бумаги вызывал отвращение. В голове толпились обрывки несуразных фраз, и лишь только удавалось соединить их в логически связную цепь, как под окном скрежетал трамвай, с утробным всхлипыванием втягивал воздух кран на кухне, сосед-десятиклассник за стеной в сотый раз начинал прокручивать модную песенку об Индонезии. И все распадалось. Лишь позднее, когда начинал четко вырисовываться переплет окна, а желтый свет настольной лампы становился пыльным и осязаемо тяжелым, приходила стройная ясность мыслей. Одна четкая фраза тянула за собой другую, и выводы казались весомыми и бесспорными… Утренняя конференция, именуемая в просторечье пятиминуткой, неизменно начиналась в восемь ноль-ноль.

Мужчина, привыкший к женскому присмотру, без него вязнет в сотне досадных мелочей. Кроме того, надо же иногда расслабиться, поделиться сомнениями…

Семейная жизнь оборачивалась холостяцким фарсом. Больше тянуть было невозможно. Дагиров поехал в Хорошеево.

Те же березы кивали по обочинам, те же ухабы подбрасывали на поворотах. С полей несло пшеничную пыльцу. И жену он увидел там, где ожидал, — сквозь плетень на огороде просвечивало знакомое голубое платье.

Увидев мужа, Люба пошла к дому, очищая на ходу прилипшую к рукам землю. Встретила спокойно, будто вчера расстались.

— Приехал все-таки. Ну, проходи в дом, не стой на пороге. Я сейчас, только руки вымою. — И направилась к стоявшей под трубой бочке.

Дагиров окинул взглядом старую предеинскую цитадель. Постарел дом, посунулся на один бок, потянулись между бревнами зеленые бархатинки. И крыльцо просело, и калитка в огород болтается на одной петле. Нет за домом мужского хозяйского догляда.

— Постой, Люба, — глухо сказал Дагиров ей в спину, — давай здесь поговорим, на крылечке.

Люба резко повернулась, в глазах блеснуло поразившее его когда-то синее пламя.

— А о чем нам говорить, Борис Васильевич? О чем? Не о чем! У тебя свой путь, широкий да красивый, а у меня своя тропочка. Ты всю жизнь ничего не видишь, кроме своей работы, да и в ней ты сам себя видишь. Потому и выкладываешься. Смотрите, мол, какой я спаситель да людской радетель, под любую боль человеческую готов ручки подложить. Нет, милый, неправда. Тело ты, конечно, лечишь, спасаешь, — тут я ничего не скажу. А душа? Та самая душа, которой вроде бы не существует. С ней как? Я не про твоих увечных, а про тех, кто рядом с тобой стоит. Ведь твоей сумасшедшей требовательности, занудливой въедливости никто не выдерживает. Нельзя всех ломать под один образец… Вот и меня ты хотел заставить жить по-своему. Быть удобной женой при муже — вовремя обслуживающей, ничего не требующей, ни о чем не спрашивающей… Я очень ждала, думала, помчишься за мной, схватишь, как прежде, на руки, расцелуешь… Не примчался, напрасно я ждала. Даже не позвонил. А езды-то три часа… И я поняла, что любовь кончилась, рассыпалась холодным пеплом. Для женщины это очень обидно. Будет у тебя, конечно, другая жена. Наверное, будет. Мне все равно. Я устала. Одно скажу, дай бог ей счастья. Простого, бабьего счастья. Женщину надо любить и почаще напоминать ей об этом. Даже если не хочется. Вот так-то, знаменитый Дагиров. Сына не забывай.

Он никогда не задумывался над тем, существует ли любовь, нужна ли она, — это чувство не поддавалось осмыслению и объективной оценке. Все же следовало признать, что без Любы из привычного механизма выпала какая-то шестереночка, не хватало, ох, как не хватало расплетенной косы, теплого плеча рядом, участливого молчания.

Однажды, когда Дагиров шел по больничному двору, навстречу ему неожиданно поднялась высокая стройная женщина с длинными ногами манекенщицы. Он невольно задержал на ней взгляд и остановился. Шерстяным комом сдавило горло. Очень знакомы были эти чуть раскосые глаза… Вспомнился придавленный железной паутиной серый снег. Бесчисленные эшелоны. Тоскливый стук колес. Клочья паровозного пара, а рядом с ними низкие, быстро несущиеся облака. И отчаянный, рвущийся на ветру крик: «Не забывай меня, Боря! Не теря-ай!

— Боже мой! Ольга! Оленька!

— Боря! А ты все такой же мальчишка. Только толще.

Они обнялись неловко и торопливо, отступили на шаг. Он смотрел на нее с изумлением, словно стараясь узнать в этой изящной женщине того угловатого подростка, который сохранился в памяти.

— Нина Петровна! — повернулся Дагиров к проходившей мимо женщине в белом халате. — Передайте, пожалуйста, что сегодня операций не будет. — Он смущенно улыбнулся. — Вот… встретил старого фронтового друга.

— А прием?

— Ах, да, прием… Ну конечно…

Он взял Ольгу за руку.

— Ты посиди здесь пока. Погуляй. Я скоро освобожусь. — И уже удаляясь, добавил: — Только не вздумай исчезнуть…

Письма
ПИСЬМО ПЕРВОЕ

Дорогая Валюша!

Все получилось так, как я ожидала… и не так. Сложнее. Главное — это действительно он.

Помнишь, в общежитии, когда мы шептались ночами, лежа на соседних койках, я не могла удержаться от слез, рассказывая, как моя тетка, старая ханжа и мизантропка, специально прятала от меня его письма, а потом он перестал писать. Письма эти я нашла после войны в комоде, и, конечно, института уже не было, и он исчез. Я ведь и в медицинский пошла только потому, что хотела стать его помощницей. Иначе и не мыслила, хотя от одного специфического запаха меня и сейчас подташнивает. Впрочем, ты должна помнить…

Ах, эти ночные мечтания в общежитии! Лежишь, уткнувшись носом в подушку, потому что из коридора тянет кислой капустой, лежишь и вздрагиваешь от каждого стука в дверь. Кажется, сейчас наконец войдет он. А на соседних койках вслух долбят английский, монотонно, нараспев повторяют названия костей стопы, а то и целуются потихоньку с парнями… Хорошее было время! Девчонки любили, страдали, выходили замуж. Только я все ждала и, на тебе, дождалась…

Впрочем, винить некого, только себя. Да и в чем винить? Глухое лесное село, вечные дожди, слякоть, унылые одинаковые вызовы… На таком фоне и заезжий агроном покажется сказочным принцем. А то, что он пил, так это у мужчины и пороком не считается. Я не имею права осуждать его. Наверное, нелегко мужчине каждый вечер возвращаться в дом, где его не ждут, где, обнимая и целуя его, целуют и обнимают другого. Мы ни разу не говорили об этом, но такие вещи чувствуют даже самые толстокожие.

Что потом? Потом были длинные вечера в полупустой, наспех, полосами побеленной казенной квартире, где стояла потрепанная больничная мебель с неизгладимыми следами бывших владельцев. Конечно, можно было купить сервант, ковер или картину, но зачем? Приду домой, и стены давят немотой, и мерещится плач ребенка, которого у меня нет и вряд ли будет, и кресло возле окна уже третий день хранит вмятину моего тела, потому что больше некому в него сесть.

Вот так и жила. Как в аэропорту — в ожидании.

Однажды консультировала в хирургии больного. Сижу заполняю историю болезни. Заходит один из хирургов и говорит с досадой: «Не знаю, что делать с больным, — называет фамилию. — Может к Дагирову отправить? Последний шанс».

Я вскочила так, что со стола полетели бумаги.

«К какому Дагирову?»

На меня посмотрели как на неграмотную.

«Да вы что, про Дагирова не слышали? Впрочем, что с нее взять — невропатолог».

Показали один журнал, другой, стали разъяснять, в чем суть, но мне ведь не суть была нужна, а адрес.

Дальше — словно в тумане. Как отпрашивалась, как ехала — не помню. Одно всю дорогу тревожило: а вдруг не тот? Мало ли бывает совпадений.

Приехала, сажусь в такси, а шофер окинул меня взглядом и говорит: «В тринадцатую? К Дагирову? Странно… вроде руки-ноги у вас в порядке». Ну посмеялись, немного отлегло.

И вот, когда уже была у цели, такой страх охватил, такое сомнение. Что я ему скажу? С чего вдруг примчалась? Кто я ему — чужой человек, случайный попутчик военных лет. Сижу во дворе на скамейке, вдруг вижу, идет навстречу, а подняться не могу, ноги не держат.

Он, представь, сразу узнал, обрадовался, даже обнял и поцеловал. Поехали к нему домой, вспомнили Кирилла Спиридоновича, маму, и я, конечно, всплакнула. Он был очень опечален, узнав, что мама погибла.

…Тебя, конечно, интересует внешность. Что ж, он такой, как я рассказывала. Почти такой. Все-таки годы прошли.

…Ну и еще одно щекотливое, о чем не хотелось бы писать, но в житейском плане ты человек более опытный. Понимаешь, с женой у него какие-то странные отношения: вместе не живут и не разводятся. Хотела спросить, но неудобно. Поэтому чувствую себя страшно неловко. И вообще надо поскорей уезжать.

Ты все-таки напиши.

Твоя непутевая авантюристка Ольга.

ПИСЬМО ВТОРОЕ

Милая Валюша!

Никуда, конечно, я не уехала, только грозилась. Мне ведь немного было надо — видеть его раз в неделю. Отправила я своему главному врачу отчаянное письмо, и, надо отдать справедливость, выслал он мне все документы без проволочек, без скандала. Сняла я комнату у двух чистеньких старушек — старых дев — и зажила странной девичьей жизнью, словно надела новую шкурку. Старушки изливают на меня весь накопленный за много лет запас материнских забот, для них я неопытная девчонка, за которой нужен глаз да глаз, иначе она и не поест вовремя, и шарф забудет надеть. Даже Борис (а он приходит по вечерам каждые три-четыре дня) их побаивается. Они упорно не желают оставлять нас вдвоем и под любым предлогом то и дело заходят в мою комнату. Так что невинность наших отношений (ты видишь, до чего я дожила!) гарантирована, а зайти к нему… нет, нет, пока не хочу. Знаю — не выдержу.

Встречи со мной ему все-таки нужны, хотя пустопорожнее сидение в моей по-мещански обставленной, с вышитыми салфеточками на стенах комнатушке его злит. Лишь иногда как бы отпускается взведенная пружина, и тогда он становится милейшим собеседником и вдруг находит такие точные и ласковые слова, что так и хочется поверить. Но обычно, если поглядеть со стороны, представляется довольно странная картина: я, сидя на кровати, говорю без умолку, а он, похмыкивая, односложно отвечает и то и дело поглядывает на часы — как же, после двенадцати только и начинается настоящая работа. Эта патологическая увлеченность работой (лишь о ней и слышишь) меня отнюдь не радует. Какой-то мазохизм, самоистязание, а может быть, определенная доля актерства. Но не буду ударяться в философию. На днях вытащила моего поклонника за город, в лес. Ты бы посмотрела на его несчастное лицо! Я с трудом удерживалась от смеха. Он шел насупленный, глядя под ноги, и, казалось, не замечал, какое великолепие его окружает.

Да, осень здесь чудесная, не то что в наших степях, где ветер, разгулявшись, насквозь продувает любое одеяние. Здесь места тихие, ласковые. По лощинкам — негустые, задумчивые березняки, а выше, на увалах — редкие сосны по седому мху. Ветер шелестит по вершинам; внизу тихо; пожухлая, но еще зеленая трава стоит не шелохнувшись, и по ней щедро разбросаны горсти желтых березовых и багровых осиновых листьев. Даже жалко ступать по такой немыслимой красоте. Мы шли по хрусткой тропочке, которая привела нас к осевшему на один бок мостику через речушку со странным названием Ик. Вода в ней струилась неприметно, но была чистой, прозрачной и казалась коричневой — дно было густо устлано старыми листьями.

Мы спустились по топкому берегу и, черпая ладонями, напились удивительно вкусной, какой-то сладкой воды. И Борис словно хлебнул «живой воды». Он засмеялся, помог мне выбраться на тропинку, пошарив по кустам, принес горсть привядшей черемухи, потом нашел целое семейство опят, тут же развел костер и стал их жарить, нанизав на прутики. А когда этот импровизированный шашлык был готов, он налил в кружку невесть откуда взявшееся вино и произнес такой цветистый тост, что я только рот разинула. И не успела его закрыть, как вдруг услышала: «Оля, я хочу, чтобы ты стала моей женой». Глухо так, но уверенно, и глаза его чертячьи словно гипнотизировали меня.

Я внутренне вся ощетинилась. Понимаешь, не «согласитесь ли вы…», а так повелительно «хочу» — и точка! Ну, думаю, вашего хотения, Борис Васильевич, еще мало. И тут же сказала «нет». Сказала — и сразу же пожалела. Что же я, дура, наделала. Бросила все, примчалась, живу рядом — что же он, не понимает? Не дурак ведь. И все же ничего, пусть подумает, пусть поймет и это.

Твоя глупая, глупая Ольга.

ПИСЬМО ТРЕТЬЕ

Подружка моя бесценная!

Извини, что долго не писала — не могла. Так черно было, так тесно и беспросветно, что где уж тут за перо браться.

Представляешь, мой — я все же верю, что мой — Борис после памятного разговора в лесу больше месяца не показывался, не звонил, открыточки не черкнул, будто отрезал и выбросил из своей жизни — лишнее, мол. Мне тоже гордости не занимать. Но изревелась вся, хозяйки мои шарахались от меня, как от зачумленной. Мне, невропатологу, в пору было самой лечиться. Высохла, стала страшная, как мумия. Помнишь голубую юбку-шестиклинку, которая едва на мне сходилась? Так вот, теперь ее можно два раза обернуть вокруг меня. В общем, радости было мало.

И вдруг (как хорошо, что бывает вдруг!)… пять дней назад он звонит мне в поликлинику как раз в разгар приема и спокойно, будто вчера расстались, говорит: «У меня послезавтра защита. Хочу, чтобы ты была рядом». Понимаешь, опять «хочу». Я сказала: «Нет, я не могу» и бросила трубку, а потом стол перекосился, и я очутилась на полу. Кто-то поднимал меня, укладывал на кушетку — не помню. Хорошо, что мои больные в основном пенсионеры и валидол — их постоянный спутник. Помогло.

На защиту я, конечно, поехала. В зале амфитеатром стояли длинные столы. Я забилась на самый верх, сунула шуршащий букет в стол и приготовилась.

Боря был великолепен. Словно не защищал диссертацию, а читал лекцию для студентов. Вроде бы даже с превосходством в голосе… Материал, конечно, потрясающий.

Он отчитал «тронную речь» — так ее называют молодые научные сотрудники, — ответил на все вопросы, сошел с трибуны, сел в первом ряду. С виду был спокоен, но губы сжаты, и в разговор не вступал — волновался.

Подсчитали голоса, встал председатель ученого совета, а у меня уши заложило от волнения. Услышала только: «…единогласно присвоить ученую степень кандидата медицинских наук».

Все зашумели, поздравляют. А председатель поднял руку и говорит: «Учитывая высокую научную и практическую ценность проведенных диссертантом исследований, выходящих далеко за пределы обычной кандидатской диссертации и полностью отвечающих требованиям, предъявляемым к докторской, предлагаю присвоить Дагирову ученую степень доктора медицинских наук. Членов ученого совета прошу голосовать».

Я так и обомлела. Такое бывает ох как редко — в ученом мире не любят выскочек. Накидают, думаю, моему Бореньке черных шаров. Тишина была мертвая. А потом слышу — единогласно! Я, конечно, не выдержала, подбежала, расцеловала. И про цветы забыла.

Домой мы ехали вместе. Целую.

Твоя Оля.

ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ

Здравствуй, Валюша.

Знаю, ругаешь меня, что давно не писала. Так уж получилось. Только вчера съездила на старую квартиру, забрала сразу пять твоих писем, и у меня проснулась совесть. Честное слово!

Можешь меня поздравить: я — Дагирова. Сбылось. Рада ли я? Не знаю, не знаю… Когда достигаешь цели — впереди всегда пустота, дай бог, если временная.

Свадьба была очень скромная, скорее даже не свадьба, а праздничный ужин. Гости — главным образом его ближайшие сотрудники. Пили они хорошо, но говорили только об аппаратах, как их крутить, да почему кость растет туда, а не сюда. Потрясающее веселье! А в самый разгар так называемой свадьбы жених позвонил по телефону в больницу, узнал, что у какого-то больного подскочила температура, и полчаса громовым басом разносил дежурного врача.

Неделю после свадьбы мы пробыли у его родителей на Кавказе. Только и света в окне. Больше он не выдержал — помчался обратно к своим больным, аппаратам, подопытным собакам и кроликам.

Мне было предложено в ультимативном тоне перейти к нему в больницу, им-де нужен консультант, и я в таком же тоне отказалась. Знаешь, ощущать его руку все двадцать четыре часа в сутки тяжеленько. Крут мой муженек, крут и властен. Ошибок не прощает.

О-хо-хо, как-то жить будем…

Твоя Ольга.

Да, Валюша, я ведь знаю, ты баба пробивная. Нельзя ли у вас раздобыть чего-нибудь для маленького?

Загрузка...