Штирлиц (Аргентина, сорок седьмой)

— Слушай, Ганс, — сказал Штирлиц, — я сегодня получил телеграмму. Из Штатов. На, прочти, если поймешь…

Ганс быстро пробежал текст, написано было на жаргоне: «Дело взято в работу, ваша часть отныне принадлежит вам безраздельно, присылайте проработку проекта, первую группу, возможно, пришлю через двадцать дней, за маршрут к океану на рыбалку берите наличными, половину перечислите на мой счет в Штаты. Краймер».

Что же ты не просишь помочь с переводом, мальчик, подумал Штирлиц; «я говорю по-английски с грехом пополам, едва волоку», а тут сленг, поймет только тот, кто знает язык отменно; господи, как плохо быть молодым, неужели мужчина делается умным только к старости, глаз видит, да зуб неймет; по-русски говорят «око»; страшно, начинаю терять родной язык, проклятый аккуратизм немецкой «безвыкости», демократизм английского, а тут многосмыслие, как же оно в нас сильно; «глаз», «око», «очи», «зыркалки», «гляделки», «шары»… Вернется ли то время, когда я смогу засесть за Владимира Даля и работать с его четырьмя томами месяц, не отрываясь, — Библия России, ее истинный смысл в океане византийских многосмысленностей…

— О чем это? — спросил Ганс, возвращая телеграмму. — Написано на сленге, я не понял.

— Бери лыжи, пройдем новые маршруты, там объясню.

— Ты с ума сошел! Будет пурга! Фуникулер вот-вот выключат.

— Значит, не бери лыж, сиди тут и пей кофе, я пойду один, мне надо посмотреть трассы и помозговать, можно ли их использовать, когда идет снег, некоторые маршруты особенно хороши во время снегопада, знаешь, сколько психов на свете?! Одному подавай солнце, другой мечтает спуститься через пургу, он себя человеком начинает ощущать — его после этого на бабу тянет — и деньги за такой спуск платит громадные.

— Ну, хорошо, хорошо, пойдем! Отчего ты такой колючий, ума не приложу? Как что, так сразу режешь бритвой по живому.

— Как ты сказал? — спросил Штирлиц. — Режешь бритвой по живому? Занимался биологией? Мучил лягушек?

— Не цепляйся к слову… Я никогда не резал лягушек, я их в руки боюсь взять, от них появляются бородавки… Просто много читаю, в отличие от тебя, это литературная фраза…

Да уж, подумал Штирлиц, литературная. Так писал Эуген Пиппс, классик третьего рейха… Сочиняя про древнегерманских рыцарей, заодно разоблачал интеллигентишек, которые забыли о своем арийском первородстве, «резали по живому великую историю нации»…


В люльке подвесной дороги здорово болтало, ветер крепчал, над вершинами деревьев посвистывало — к пурге; все, как надо, только б он не соскочил на второй очереди; вполне может; вертит головой, смотрит, нет ли в небе просвета, парень осмотрительный; но и крючок я ему запустил надежный, он хорошо понимает, когда дело пахнет серьезными деньгами; чего он больше всего хочет — так это разбогатеть, что ж, побеседуем… И построить мне надо наш диалог, следуя рекомендации Августа: «достаточно скоро делается лишь то, что делается хорошо»; между прочим, входит в противоречие с нашим «поспешишь — людей насмешишь» и с немецким «поспешай с промедлением»; впрочем, Суворов исходил не из традиционных пословиц, но именно из знания латыни, чтил Августа, оттого и побеждал.

Когда проезжали вторую очередь, Эронимо, служащий канатной дороги, крикнул:

— Максимо, я выключаю штуку, очень дует, к пурге, зарядит на пару дней! Спустишься на лыжах или вернешься на подвесной?

— Подожди! — сказал Ганс. — В такой тьме мы потеряем трассу, спустимся на креслах!

— Выключай мотор! — прокричал Штирлиц. — Выключай через десять минут! Я хочу посмотреть Ганса в деле! Обязательно выключай!

Ганс резко обернулся в кресле, — он сидел перед Штирлицем метрах в двадцати:

— Ты сошел с ума!? Эй, Эронимо! Эронимо-о-о-о!

— Горло надорвешь, — сказал Штирлиц. — Все равно он тебя не услышит.

— Я не стану спускаться через пургу! Я вернусь вниз в кресле, ну тебя к черту. Макс!

— Как знаешь, — ответил тот, подумав: не спустишься ты в кресле, через десять минут Эронимо обесточит дорогу, виси над пропастью, замерзай, станешь сосулькой, снимут через два дня, будешь звенеть — кусок льда — и каплю на носу не скроешь, повиснет; впрочем, я сейчас оказался в проигрышной позиции, на вершине он может почувствовать неладное, соскочит с кресла и, не дожидаясь меня, прыгнет в то, что спускается вниз; он погибнет, ясное дело, но это будет улика против меня, — я видел, что он в кресле, я был обязан предупредить Эронимо, тот живет в хижине рядом со станцией, включить ее — минутное дело, и мерзавец вернется в долину; плохо, если будет так, парень он цепкий, шарики крутятся, сечет быстро.

— Эй, Ганс, — крикнул Штирлиц, — у тебя нож есть?

— Есть. А что?

— Если пурга будет набирать, надо взломать ящик, где кнопка автоматического включения дороги, спустимся на канатке.

— Какой к черту ящик?!

— Ты что, не помнишь?! Под сосной, когда выходишь на трассу!

Вспоминай, капля, я ж дал тебе шанс, ты сейчас мучительно думаешь, под какой сосной этот ящик, подумал Штирлиц, нет ящика и не было, есть прием, как переключать внимание противника, вполне действен.

Он вспомнил лицо Ганса Христиановича Артузова; первый начальник советской контрразведки, швейцарец по национальности, сбитый крепыш, любимец Дзержинского; именно он говорил Исаеву в далеком (был ли?!) восемнадцатом, когда отмечали его день рождения, восьмого октября, в семь вечера, в кабинете Глеба Ивановича Бокия; пришли Кедрин, Беленький, Уншлихт; Феликс Эдмундович заглянул позже, когда веселье шло вовсю: читали стихи, гоняли чаи, сыпали каламбурами. «Чтобы выгадать время, — заметил тогда Артузов, — особенно во время застолья, только не дружеского, а чужого, когда надо собраться с мыслями и дать единственно верный ответ, иначе разоблачат и шлепнут тут же, на каждый вопрос задавайте встречный, пусть даже дурацкий, это дает огромный выигрыш во времени». — «То есть как?» — не понял тогда Исаев. «А очень просто. Хотите, покажу? Допустим, вы меня подозреваете, вам недостает всего нескольких звеньев, чтобы обвинить меня… Начинайте спрашивать, я стану отвечать так, как надо». — «Я мог встретить вас в ЧК, милостивый государь, когда вы беседовали с Пуришкевичем?» — «Я?» — «Конечно, вы». — «Когда это было?» — «Что было?» — «Ну, наша встреча…» — «В декабре семнадцатого». — «Батенька вы мой, спросите Фрола Кузьмича, я тогда еще в Стокгольме сидел». — «Какого Фрола Кузьмича?» — удивился Исаев. Тогда Артузов расхохотался: «Откуда я знаю. Сева! Я выиграл время на дурацких вопросах! Лучше показаться несколько секунд заторможенным дураком, чем красиво сдохнуть, не выполнив свое дело».

Память Штирлица порою становилась похожей на кинематограф: он часто видел лица своих учителей в медленной, трагически-безмолвной панораме, камера памяти словно бы передвигалась с лица на лицо; ах, какие же одухотворенные лица были у этих апостолов революции, какие поразительные глаза, сколько в них дружества и открытости, братья по делу, рыцари духа, подвижники той идеи, которая…

— Макс, я перепрыгиваю в кресло, качу вниз, не сердитесь! — крикнул Ганс. — Вскроете ящик сами, если Эронимо остановит дорогу!

— Не глупите! Он выключит мотор, вы замерзнете. Я и вправду несколько заигрался, но вдвоем мы победим, а поврозь погибнем. Я же ни черта не вижу в пурге, смотрите, как метет. Я сейчас привяжусь к вам веревкой и пойду к этому ящику, а вы будете ее дергать, что, мол, все в порядке, направление верное. Если я не найду ящик, вы замерзнете, а я накануне открытия своей туристской фирмы, не зря ж дал вам прочесть телеграмму, один я не потяну, нужен ваш взнос для раскрутки гигантского дела…

Ганс соскочил с кресла; те двадцать метров, что отделяли от него Штирлица, показались ему сейчас верстою; если этот сукин сын прыгнет в то кресло, что, лязгающе обогнув металлический столб, начало спуск в долину, игра проиграна; слава богу, ждет, глядя на часы; смотри, смотри, мальчик, смотри…

Штирлиц шагнул к Гансу, усмехнулся:

— Давай рискнем, парень. Ей-богу, я спущу тебя по этим склонам, мне хочется поглядеть на тебя в деле.

— Нет, — отрезал тот. — Где ящик? Давайте включать кнопку, я не пойду вниз на лыжах.

— Ну и зря, — сказал Штирлиц и, достав из своего широкого кожаного пояса веревку, протянул ее Гансу. — Держи. Сейчас я встану на лыжи, а ты меня страхуй, ни зги ж не видно… Где этот чертов ящик?

— Какого черта вам пришла в голову эта бредовая идея?! Как мальчишка какой-то!

— Это верно, — согласился Штирлиц и попросил: — Ну-ка, обмотай меня покрепче.

Ганс воткнул свои лыжи в снег и сделал шаг к Штирлицу; в это же мгновение дорога остановилась, на вершине сделалось одиноко — тихо, только пурга завывала; шум двигателя, казавшийся здесь столь чуждым в солнечные дни, нарушавшим девственность природы, сейчас был последней пуповиной, связующей матерь-землю с двумя капельками, оказавшимися на горе среди пурги, которая с каждой минутой набирала силу.

В тот момент, когда Ганс воткнул лыжи по обе стороны от себя, Штирлиц ударил его что есть силы в поддых. Парень покатился в сугроб, а Штирлиц бросил его лыжи в снег, и они стремительно покатились по склону, исчезнув из глаз через мгновение в метущей белой пелене.

— Ты что?! — заорал Ганс. — Ты что?! — перешел он на шепот. — Зачем?!

— Не вставай, — сказал Штирлиц. — Здесь нет никакого ящика, ты правильно делал, что сомневался в моих словах, я это видел по твоей спине. Если встанешь, я укачу вниз. Сразу же. Лежи и отвечай на мои вопросы. И если ты ответишь на них честно, я поставлю тебя на лыжи у себя за спиной и спущу вниз, в хижину Эронимо, где мы оформим наши с тобой отношения. Согласен?

— О чем ты. Макс?!

— О Рикардо Бауме, малыш, о твоем шефе по линии доктора Гелена. И об итальянце, коллеге Мюллера. Через двадцать минут, если не начнем спуск, — а спустить тебя теперь могу только я, ты встанешь на мои лыжи, мы сделаемся единым целым, — будет поздно, я не найду дороги, ну и черт с ней, я свое пожил, тем более что твое появление здесь, как выяснилось, не случайно, значит, я и тут хожу на мушке, а если это происходит постоянно — страх смерти притупляется. Понял?

— Чего ты хочешь? — Ганс медленно поднялся на ноги; на носу его повисла капля, она росла стремительно, сорвалась, и сразу же начала расти следующая.

Потек мальчик, подумал Штирлиц, иначе капельку бы убрал, знает, как это жалко, забыл о внешности, думает о жизни, сломаю!

— Я хочу, чтобы ты ответил мне: с какого времени ты работаешь на Гелена, кто тебя вербовал, когда и на чем? Если же ты кадровый офицер, назови свой номер и дату начала службы. Скажешь, кто тебя инструктировал, о чем, что вменили в обязанности. Вот здесь, — Штирлиц достал из своего волшебного пояса блокнот с воткнутым в него карандашом, заправленным ярким грифелем, — тебе надо будет кое-что написать… После того, как скажешь о том, что меня интересует… Текст произвольный: обязуюсь работать на Штирлица, выполняя все его приказы, не прекращая формальной службы в «Организации генерала Гелена». Или Мюллера, разница малая. Дата. Место. Час. Подпись.

— Ты сошел с ума! Мы погибнем! Спусти меня вниз, я согласен, мы там договоримся обо всем! Я согласен, урод! Ты меня победил! Я все скажу внизу!

— Во-первых, урод ты, а не я, — ответил Штирлиц обиженно (он действительно поймал себя на том, что обиделся, никто и никогда не смел так с ним говорить, вот сукин сын). — Во-вторых, вниз мы попробуем спуститься только после того, как ты ответишь на вопросы и подпишешь текст, предварительно сочинив его… Попробуешь финтить с почерком — укачу вниз, я твой почерк изучил, капля

Ганс быстро вытер нос, поднял блокнот, что валялся около его ног, написал текст, размашисто подписался, бросил Штирлицу:

— Ну вези же меня вниз! Я по дороге расскажу все! Через десять минут начнется вьюга, я погибну!

— Мы погибнем, — поправил его Штирлиц. — Как возлюбленные… Не ты один погибнешь, дерьмо, а мы с тобою… Я не двинусь к тебе, пока ты не ответишь. Или начну спуск. И я спущусь, обещаю тебе. Через час я буду пить грог у Эронимо, а вечером позвоню к горноспасателю Хаиме де ля Крусу и Фредди Альперту, подниму тревогу… Я буду в порядке, понимаешь? Алиби. Я буду в полном порядке. А ты в это время — обмороженный и недвижный — будешь молить бога о скорейшей смерти, но бог не помогает паршивым доносчикам…

— Мой номер двадцать семь тысяч пятьсот два, — прокричал в отчаянии Ганс. — Я лейтенант вермахта, служил у Гелена, в подразделении сорок дробь тридцать три! После разгрома меня привлекли снова… Мне поручили смотреть за тобой, дядя ничего не знает… Мне поручено смотреть за твоими связями. Если ты решишь уехать, я должен сообщить, поэтому я сдружился с начальником железнодорожной станции… Мой руководитель Рикардо Баум… Тебя должны свести с бывшим сенатором Оссорио, он был членом комиссии по антиаргентинской деятельности! Когда он приедет сюда, я должен сделать так, чтобы ты стал его другом! Все! Я сказал тебе все, сволочь!

— Извинись.

— Что?!

— Извинись, сопляк.

— Ну, прости, прости, прости! Прости же! — Ганс повалился на колени, плечи его затряслись. — Я хочу жить! Я так молод! Прости меня, Брунн!

— Кто тебя привлек к работе после краха?

— Лорх.

— Что он тебе сказал обо мне?

— Он сказал, что… Нет, а вот это, — Ганс вскинул голову, — и это самое главное, я скажу внизу!

— Ты скажешь все сейчас.

— Нет.

Штирлиц развернулся на месте и начал скользить вниз; еще мгновение, и он бы скрылся в снежной пелене; Ганс закричал пронзительно, по-заячьи:

— Он сказал, что ты из гестапо! Ты продался янки! А я ненавижу нацистов! Я их ненавижу, понял?! Я патриот Германии, я служил рейху, а не фюреру!

— Какой у тебя пароль для связи?

— С кем?

— С шефами из Мюнхена.

— «Лореляй, прекрасная песня».

— Отзыв?

— «Наша поэзия вечна, в ней дух нации».

— Как ты вызываешь Рикардо Баума на связь?

— Он меня вызывает…

— А если тебе срочно потребуется связь? Тревога, я даю дёру, тогда как?

— Звонок по телефону, фраза: «Дяде плохо, помогите», через час он будет на железнодорожной станции.

— Иди ко мне, — сказал Штирлиц. — Иди скорей, Ганс. Теперь нам с тобой обязательно надо спуститься. Я же тебе тоже обещал кое-что рассказать, я расскажу; не пожалеешь, что повел себя разумно… Поэтому смотри в оба, если я не замечу камней: увидишь ты — только не ори на ухо, я не переношу, когда кричат, предупреждай тихо…


Через двадцать минут они вошли в хижину Эронимо; брови их покрылись льдом, лица были буро-сиреневыми; на кончике носа Ганса висела сосулька.

— Ну и ну, — сказал Эронимо, — спускаться в такую пургу — смерть. Вы с ума сошли, кабальерос?

— Немножко, — ответил Штирлиц и обернулся к Гансу. — Вытри нос, атлет, смешно смотреть…

Ганс привалился к стене, закрыл глаза и шепнул:

— Эронимо, у вас есть спирт?

— Конечно, — тот открыл дверцу деревянного, скрипучего шкафа и быстро налил в тяжелые глиняные чашки Штирлицу и Гансу. — Грейтесь, кабальерос!

— Разбавьте мне водой, — попросил Ганс. — Я не умею пить чистый спирт.

— Смотри на меня, — предложил Штирлиц. — Задержи дыхание. Видишь? Вот так. Открой рот, — он опрокинул в себя легкую влагу, — выдохни, — он даже чуть присвистнул, — и только потом осторожно вдыхай воздух… Валяй, точно повторяй меня, все будет в порядке.

Ганс выпил, закашлялся, упал на колени, потом и вовсе повалился на пол; Эронимо опустился рядом с ним, подложил под голову ладонь; парня трясло, на губах появилась кровавая пена.

— Не кончился бы, — сказал Эронимо, — он глаза закатывает.

— А ты побей его по щекам, — посоветовал Штирлиц и, присев на деревянную лавку, придвинутую к столу, на котором стояла сковородка с жареным мясом, начал снимать свои черно-белые тяжелые ботинки. — Оклемается.

Ганса вырвало, он замычал, вытер лицо, сел и хрипло попросил воды.

— Встань, — сказал Штирлиц. — Поднимись, умойся и садись к столу. На тебя противно смотреть.

После того, как Ганс вымылся, сел к столу, съел мяса, выпил еще полстакана спирта, но теперь уже разведенного, его сморило; Эронимо поднял его, отвел к своей тахте, сделанной из досок сосны, положил на козьи шкуры и укрыл двумя пончо, купленными в Андах, чилийские индейцы умеют их делать так, как никто в Латинской Америке.

Когда Ганс уснул, Штирлиц поднялся, хрустко размялся и спросил:

— Ты можешь спустить меня вниз, Эронимо?

— Рискованно, кресла здорово раскачивает…

— Но еще рискованнее спускаться по склону, особенно после спирта… Выручи, брат… Мне очень нужно быть внизу… А Ганса подержи у себя до утра, он мне понадобится только утром. И — не раньше. Если же и утром будет пурга — держи его здесь, пока не утихнет ветер, скажи, что движок не работает, да и вообще рискованно включать, трос может обледенеть, кресло, неровен час, соскочит. Ясно?

Просьбы Штирлица здесь выполняли: он умел быть полезным людям, — месяц назад помог Эронимо составить прошение в суд по поводу перевода на его имя надела земли, оставшегося бесхозным после смерти двоюродного дяди на восточной стороне озера; просьба была составлена квалифицированно, адвокат за такое взял бы не менее двухсот штук, а поди их заработай, месяц надо пахать, чтобы получить такую сумму; за ум — к глупому адвокату кто идет?! — положено хорошо платить, это тебе не лопатой махать, а думать, мозг сушить.

Просьбу Эронимо удовлетворили; он предложил Штирлицу деньги, тот, посмеявшись, отказался: «Угости обедом, этого будет достаточно».

До этого он вылечил Манолетте; старика скрутил радикулит, не мог двинуться; племянник лежал с инфлюэнцей, конец бизнесу, хоть закрывай бар, а самый сезон, турист шел густо, надо ловить момент, не перевернешься — чем платить налоги?! Что положишь на свой счет? Что пустишь на расширение дела?!

Штирлиц сначала погрел Манолетте ладонями, — он верил в животный магнетизм: если передавать свою энергию, которая есть тепло, другому человеку, он ощутит легкое жжение в том месте, где болит, наступит блаженная расслабленность; в это время надо сделать крутой массаж, нащупать болевые точки, размять их, укутать человека в шерсть, дать немножко грога и заставить уснуть.

В том, что магнетизм существует, Штирлиц лишний раз убедился на себе, в джунглях под Игуасу у Квыбырахи и Канксерихи, дай им бог счастья и долгих лет жизни; как все-таки ужасен консерватизм человеческого мышления! Их бы привезти в хороший институт, дать им лабораторию или же — чтобы не пугать городом — организовать маленький научный центр в джунглях, постараться понять предмет серьезно, а не отрицать огульно: этого не может быть, потому что не может быть никогда.

Штирлиц поставил Манолетте на ноги за день; старик предложил открыть частную практику:

— Здесь многие страдают от радикулита, знаешь ли… Даже шутят: «раздался страшный крик и стон, радикулит прервал пистон»… Хорошо мне, я уже над схваткой, женщина видится мне все больше в образе дочери, воплощение нежности и красоты, а те, кто помоложе?! Крах семье, измена… Женщина ведь не может жить без ласки мужчины, бесенеет, и я их понимаю, организм есть организм… Давай я внесу деньги, ты подбросишь чуток: «Курандейро Брунн, тайны Амазонки, гарантия излечения от радикулита».

— Знаешь, сколько стоит частная практика? — спросил Брунн.

— Нет.

— Десятки тысяч. У тебя они есть? Аренда помещения! Страховка! Да и потом если с тобой у меня вышло, то с другим может не получиться, ведь все зависит от того, верит тебе человек или нет.

— При чем тут «верит» или «не верит»? Мне жгло, когда ты стоял надо мной, расставив ладони, как епископ на молитве… Жгло, я же чувствовал, как в меня входило твое тепло.

— А другой придет ко мне, будучи заранее уверенным, что такого быть не может. И точка. Знаешь, сколько на земле упрямых ишаков? Миллионы, сотни миллионов, поди их убеди…

С сыном его племянника Сальвадором-Игнасио-и-Санта-Крусом, отстававшим по английскому и латыни, Штирлиц занимался недели три и подтянул парня. Он заставил его ходить с собою в горы и не отвечал ни на один вопрос, заданный по-испански, только английский, ничего, кроме английского: «Не можешь сказать, объясняй на пальцах, я тебе помогу, так легче запомнишь слово… Ты только представь себе, что тебе пришлось воевать против „гринго“, ты у них в тылу и каждое твое испанское слово выдаст тебя, не сделаешь того, что должен сделать для республики; поэтому либо молчи, изображая глухонемого, либо говори по-английски — пусть даже с ошибками, вполне можешь представиться каким-нибудь итальянцем, а для этого мы подтянем латынь, янки уважают образованных людей, знающих историю». Штирлиц посидел в библиотеке (она помещалась в самом центре города, на первом этаже серого, сложенного из камня п-образного здания, построенного австрийцами в начале тридцатых годов, ни дать ни взять тирольский замок, принадлежавший какому-нибудь отпрыску Габсбургов), нашел две книги на латыни, пролистал их, снова вспомнил отца, который говорил, что культура невозможна вне латыни, — концентрированная мудрость государства, изжившего себя прилежностью к догме, — и приготовил для Сальвадора несколько новелл.

— Смотри, парень, — сказал он, когда они поднялись на вершину проверить склоны, принадлежавшие Отто Вальтеру, — во время войны, когда Троя сражалась против италийцев, два юных героя — Эвраил и Нис — им, кстати, было всего на год больше, чем тебе, — пробрались в лагерь, где стояло племя рутуллов, и, воспользовавшись темнотой и внезапностью — двумя факторами, необходимыми для победы во вражеском лагере, — уложили пару десятков воинов… Но они потеряли дорогу, заблудились в проулках между палатками рутуллов, и один из них, Эвраил, был схвачен противником. Расправа во время войны коротка, никто не интересуется, отчего ты взял меч в руки — защищаясь или нападая, всеобщее безумие, чего ты хочешь… Рутуллы бросили Эвраила на землю, и палач, громадноростый, бритый наголо, с висящим брюхом, но мощными руками, занес над юношей свой меч. И тогда Нис, спрятавшийся в кустах, закричал: «Я здесь! Обратите ваши железы на меня, рутуллы!» А как это звучит на латыни?! О, ты только послушай: «Ме, ме, адсум, куи феси!»

— Ме, ме, адсум, куи феси! — задумчиво повторил мальчик. — А его казнили?

Штирлиц усмехнулся, подумав, что дело пойдет, мальчишка сдаст латынь по высшему баллу; интерес, да здравствует категория интереса, мир погибнет, если позволит владыкам лишить себя интереса, что может быть прекраснее и интереснее ожидания подвига, удачи, любви?! Царство великой скуки никого еще до добра не доводило, Гитлер пытался сделать свой имперский «интерес» общим для нации; это только придуркам казалось, что фюрер достиг этого, поставив на шовинизм, который по своей природе слеп; отрицать право других на разум и поступок только потому, что они другие, возможно на протяжении крайне маленького исторического периода, потом все равно наступит крах. Так было со всеми деспотами, стоит лишь прочитать книги по истории человечества. А с падением деспота рушилось государство, а с ним и традиции, которые не имеют права быть окостеневшими; развивающийся мир не терпит статики, все вещи в труде. Выгнав Фейхтвангера, Манна, Брехта и Эйслера, фюрер одел немцев в баварские костюмчики и решил, что традиции нации спасены. А это и было началом краха нации, время китайских стен кончилось, когда американцы подняли в небо первый в истории человечества аэроплан…

…Эронимо проводил Штирлица до канатной дороги; ветер валил с ног:

— Максимо, я бы не советовал тебе спускаться, это опасно.

— А бог зачем? — Штирлиц вздохнул. — Бог помогает тем, кто знает свое дело.


Открыв окно, чтобы вьюга была слышимой, близкой, Штирлиц набрал номер сеньора дона Рикардо Баума, торговца красным деревом, живущего здесь с тридцать девятого года, резидента Гелена; членом НСДАП — по словам Кемпа — не был, адепт великогерманской идеи, в Гитлере разочаровался после разгрома под Минском, в сорок четвертом, в разведке ведал вопросами военнотранспортного характера и экономикой, особенно интересовался развитием национального банковского дела Аргентины.

Обмотав мембрану носовым платком, Штирлиц сказал три слова:

— Дяде плохо, помогите.

И сразу же бросился к автобусу, который шел в город; весь план он рассчитал, пока спускался вниз, шел в домик Отто Вальтера, кипятил чай, курил сигарету, рассматривал свои обломавшиеся во время спусков ногти и, закрыв глаза, делал упражнения, которые разгоняют соли в загривке.

…На вокзале — старом, точная копия баварских, длинный перрон красного цвета, изразцовый пол, даже столбы, на которых крепился навес, были скопированы с германских — Штирлиц зашел в туалет и приоткрыл окно: платформа, как на ладони; ну, иди сюда, дон Рикардо Баум, я готов к встрече, иди, милый…


…Баум приехал ровно через час, как и говорил Ганс; подошел к большой доске, на которой было вывешено расписание; отчего на маленьких узкоколейках, где бывает два-три поезда в день, особенно большие расписания? Господи, человечество сплошь соткано из комплексов: низкие мужчины льнут к высоким женщинам; нерешительные тянутся к тем, кто славится резкостью, слабые — к сильным; красивые женщины держат подле себя уродливых карлиц; толстые хотят похудеть; тощие мечтают прибавить пару килограммов; лысые тратят огромные деньги на мифические средства, которые гарантируют шевелюру; волосатые бреют руки и грудь, слишком животно, мир вступил в эру утонченности и неги; тьфу, пропади ты все пропадом!

Штирлиц вышел из своего укрытия, подумав, что последние месяцы сортиры стали играть слишком уж приметную роль в его жизни: и в Рио-де-Жанейро он пытался уйти от Ригельта через окно туалета, и в самолете писал письма Роумэну и Спарку, зажатый дребезжащими стенками, с которых на него лупили глаза рыцари и кони, и в Игуасу он играл дурноту в туалете, прежде чем уйти к Грибблу, а теперь здесь, в Барилоче; горите вы огнем, чертовы сортиры!

Он дождался той минуты, когда Баум повернулся, двинувшись в обратном направлении; догнал его, мягко ступая, тронул за руку и тихонько сказал:

— Хайль Гитлер, капитан! Как я рад, что вы откликнулись на мою просьбу.

Да здравствует резкая внезапность и юмор! Надо постоянно нарабатывать в себе два эти качества, — все остальное приложится, если знаешь, во имя чего живешь и чему служишь.

Баум растерялся, лицо его побагровело:

— Простите, вы обознались, кабальеро! Я приехал за билетом.

— А кто поможет бедному дяде? Уезжаете, бросив несчастного старика? Ладно, господин Баум, будем говорить открыто, времени у меня в обрез, да и вы занятой человек… Я знаю, что вы не воевали, так что с этой стороны все обстоит благополучно, и даже членом партии не были. Но вам прекрасно известно, как ревниво относятся янки к своему коронному оружию — атомной бомбе. Они не потерпят соперников, где бы те ни объявились. Тем более, если эту бомбу рассчитывают наши с вами коллеги. Здесь. В Барилоче. Мой хозяин — Ганс вам докладывал о группе американцев, которая сюда приезжала, не так ли? — очень интересовался, что строят на острове, где сидят наши люди. Я дал ответ, который успокоил босса. Пока, во всяком случае. Я не мог поступить иначе, прежде всего каждый из нас немец! Вы делаете свое дело, я — мое, но мы оба служим будущему, нет? Чтобы окончательно успокоить босса, который выдает себя за туристского шефа, я согласился возглавить здесь новый оффис, открываю фирму по приему американских лыжников. Дело обещает быть крайне выгодным. Я не против того, чтобы вы в него — со временем — вошли компаньоном. Поэтому вношу предложение: вы звоните в свое бюро, предупреждаете, что должны срочно выехать на несколько часов, мы берем билет, едем в соседний город, оттуда я звоню в Штаты и сообщаю, что мы с вами заключили контракт. Вы же, в свою очередь, передаете мне ваш отчет о нашей встрече генералу Гелену, — если, впрочем, сочтете нужным ему об этом писать… Этот отчет — будем считать актом вербовки, договорились?

— Я ничего не понимаю…

Штирлиц дождался, пока прошел состав, проводил взглядом нескольких пассажиров и заметил:

— Времени на раздумье у вас мало. Поезд уйдет через двадцать минут, господин Баум. Я дерусь за жизнь, и в этой драке нельзя жить без страховки. Я крепко подстрахован. Так же, как вы. Но мне терять нечего, я одинок, а у вас семья. Думайте.

— Где Ганс?

— Там, где ему следует быть.

— Он жив?

— Да. Кстати, вы уберете его отсюда, передислоцируете в другое место, я отныне не хочу его видеть…

— Что он вам еще сказал?

— Я отвечу. Но только после того, как мы вместе смотаем туда, где мои междугородные разговоры не будут слушать здешние любопытные телефонистки, которым вы платите премию за информацию.

— Какова возможная прибыль от дела?

— Не знаю. Пока не знаю. Но я рассчитываю принимать здесь не менее пятисот американских горнолыжников. Это — много. Это — деньги.

— Сколько я должен буду внести в предприятие?

— Гарантию моей жизни и нашу дружественность.

— Что еще?

— Ничего.

— Но вы понимаете, что в Мюнхене вами заинтересуются еще больше, узнав, что вы в контакте с «гринго»…

— Понимаю. Однако от вас зависит все: либо вы даете информацию Гелену, что ко мне выгодно и дальше присматриваться: «возникают интересные возможности, он нужен живым», либо предлагаете выдать меня властям, выкрасть, устранить. Все зависит от вас. Если со мной что-то случится, помните — я подстрахован. Мое горе вернется к вам бумерангом.

— Хорошо, а если я откажу вам?

Штирлиц пожал плечами:

— Ваше дело, господин Баум. Но отказ поставит под удар всю вашу цепь. Я знаю ее… С самого севера. С Игуасу… И повинны в этом громадном провале будете вы. Именно вы.

— Почему именно я?

— Потому что ваши коллеги были благоразумнее. Они понимают лучше, чем вы, что мы — в конечном-то счете — делаем одно и то же дело. Пример с Гансом — явное тому подтверждение. О других я умолчу, это асы Гелена, я дорожу их дружбой. Мы дружим с ними, господин Баум. Они верят нам.

— В таком случае назовите имя хотя бы одного из наших асов.

— Ну, этого-то я никогда не сделаю.

— Значит, блефуете.

— Это самоуспокоение на десять минут. Потом наступит пора мучительных раздумий и раскаяния. Вам известен мой ранг в СД?

— Да.

— Вы понимаете, что я унес с собой определенную информацию из рейха, и на вас в частности: «нелегальный резидент гитлеровского вермахта в Аргентине с тридцать девятого года по девятое мая сорок пятого»?

— Да.

— Вы понимаете, что я могу распорядиться этой информацией и к своей пользе, и к нашей общей?

— Понимаю.

— В таком случае: что интересует Гелена — только в связи со мной?

— Передвижения.

— Еще?

— Контакты.

— С кем?

— Со всеми.

— И ничего больше?

Баум закряхтел; растерянность на его лице была очевидна: человек попал впросак, мучительно ищет выход из трудного положения.

— Ну, давайте же, время…

— Повторяю: контакты. Все контакты… Особенно — с аргентинцами… Точнее, с одним аргентинцем…

— Имя! — Штирлиц прикрикнул, чувствуя, что теряет ритм и натиск.

И Баум сдался:

— Сенатор Оссорио… Бывший сенатор, так вернее…

— Кто его должен ко мне подвести?

— Не знаю. Но — подведут. Ждите. У него есть материалы, которыми интересуется Центр. Это связано с работой комиссии сената по расследованию антиаргентинской деятельности. Люди Перона не смогли их получить, документы исчезли. Вы, как считают в Мюнхене, ищете именно эти материалы…

— Значит, после того, как я их получу, вы должны убрать меня?

— Не знаю.

— Кто возьмет билеты? — спросил Штирлиц.

— Вы.


Из соседнего городка Штирлиц заказал три телефонных разговора: один с ФБР (в Кордове он не зря спросил у Джона Эра номер коммутатора), второй с Краймером, а третий номер был вымышленным.

Когда ответил низкий голос: «Федеральное бюро расследований, доброе утро, слушаю вас», — Штирлиц попросил соединить его с мистером Макферсоном (от Роумэна знал, что этот человек, руководитель подразделения по наблюдению за европейскими эмигрантами, умер семь месяцев назад); бас пророкотал, что мистер Макферсон больше не работает в управлении: «Очень сожалею, может быть, соединить с кем-то еще из его группы?» Штирлиц поблагодарил, сказав, что он перезвонит в другой раз. Краймеру он сказал, что необходима ссуда, пара тысяч долларов, все остальное он берет на себя; «и, пожалуйста, отправьте то, о чем я вас просил; время; теперь я готов к встрече»; третьего разговора не стал дожидаться, вышел из кабины и попросил Баума:

— Выкупите у барышни в бюро заказов бланк с номерами, не надо, чтобы здесь оставались те номера, я напишу ей другие…

И Баум сделал это; Штирлиц порвал бланк, бросил в урну и вышел из почты; на улице Баум схватился за живот: «Сейчас я вернусь, это на нервной почве». Идет подбирать обрывки бланка, понял Штирлиц, очень хорошо, пусть, как раз в это время я и отправлю письмо Роумэну…

Загрузка...