Ника Романова в этот прохладный, но ясный осенний вечер сидела на диване в квадратной комнате старой коммуналки, поджав под себя ноги в вязаных домашних носках. Ее мать, как обычно, была на работе. Крепко прижавшись к коленям Ники коротко остриженной черноволосой головой и обхватив за бедра, будто приклеенный, неподвижно полулежал-полусидел ее парень Сергей. Было ему восемнадцать с половиной лет от роду.
— Значит, пойдешь все-таки завтра на операцию? — глухо уткнувшись в ее шерстяную теплую юбку, спросил он.
— Пойду, конечно! Раз выпал такой случай! — ответила Ника, ласково гладя его по голове. — Я уже и не ждала, что мне кто-нибудь позвонит. И вот такая удача!
— И ты не боишься? — Парень поднял голову и с удивлением и восхищением посмотрел ей в лицо.
— Не боюсь! Хуже не будет, — ответила Ника. — А к боли я привыкла, когда в больнице лежала тогда, два года назад. Да и потом, ты знаешь, какой врач будет меня оперировать! Знаменитый. У него своя клиника. Мы с мамой его столько времени искали! Только он в Москве может делать такие операции.
— Ну, уж прямо он один такой умный… — усомнился Никин кавалер.
— Даже не спорь, я знаю! — оборвала его Ника.
— Но если он будет к тебе клеиться, я ему морду набью! — горячо воскликнул парень. И тут же воинственный дух его угас, и он снова прилепился к коленям Ники как к маме. — А что же будет со мной? — захныкал он. — Пока ты там будешь лежать, меня в армию заберут! Мне повестка пришла! — И он вытащил из кармана смятый листок.
— Ну-ка покажи! — Лицо Ники выразило озабоченность. Она знала, сейчас забирают тех, кто не имеет оправданной отсрочки. На днях она слышала, как звонила материна подруга и плакала, что ее сына, возможно, пошлют в Чечню. — Надо что-то делать! — сказала она. — Что ж ты раньше молчал о повестке?
— Думал, скажу вечером перед уходом. Хотел сюрприз на прощание сделать! — отозвался парень.
— Хорош сюрприз! Ты, видно, совсем идиот! — Ника шутя потянула его сразу за оба уха. — Вот отодрать тебя надо за это как следует!
— Ника! Давай поженимся перед моим уходом! — На лице у парня были написаны самые серьезные намерения.
— А что это даст? Детей нет — все равно заберут! — Ника пожала плечами, хотя само по себе предложение было ей лестно. Из-за рубцов и неправильного рта она себя считала все-таки не совсем полноценной по сравнению с другими девушками. — Надо выход искать! У тебя в военкомате знакомых нет?
— Ни знакомых, ни денег! — Парень привстал и почесал голову. — Да и отец сказал, что чем с пацанами во дворе всю ночь напролет стоять и неизвестно чем заниматься, лучше уж в армию идти. А сам он, между прочим, не служил. Он на закрытом заводе работал. Его не взяли.
— Что это он так сурово с тобой? — удивилась Ника.
— Да было дело одно, — неопределенно пожал плечами парень. — Я его тачку разбил. В иномарку вмазался. Чуть вообще круто не влетел на бабки. Но обошлось, я этих лохов на место поставил! — Сергей как-то по-особенному значительно поднял брови и ухмыльнулся. — Вот отец и боится, как бы они меня не нашли… Говорит, лучше иди в армию. Но у меня ж своя голова на плечах.
— Голова, а не работает… — протянула Ника.
— В смысле? — обиделся парень.
— Ну, в смысле! Сидишь у родителей на шее. Не учишься, не работаешь…
— Так какой смысл устраиваться, если все равно от армии не отмазаться? И меня сейчас на хорошую работу все равно не возьмут. Ладно, отец не обеднеет сына лишний месяц покормить! — добавил парень.
— Бедный ты мой! — шутя стала гладить и легонько пощипывать его за щеки Ника. Она вообще-то была наверху блаженства. Сережа и сам парень видный, и родители у него люди приличные, не алкаши какие-нибудь, которыми изобиловал район, куда они теперь переехали. Устроиться на работу они со временем ему, конечно, помогут. И не кололся он всякой дрянью, как другие. Выпивал, конечно, понемножку, но в меру. И к ней тоже хорошо относился. Ласковый, как теленок. Другие, посмотришь, слова нормального с девчонкой вымолвить не могут. Все у них одно на уме. А Сережа у нее не такой. Он ей будто подружка. И он с ней своим делится, и она ему все, что ни есть, рассказать может. И не обращает он вовсе внимания, что у нее на подбородке и на шее рубцы. С другими не так. Как куда придет — все уставятся, как в зоопарке, рассматривают, не отводя глаз. Еще и скажут что-нибудь. А он будто не замечает. Говорит, что привык. А может, и правда привык. Все-таки они уже вместе не один день. Полгода. Такого парня еще поискать!
Ей повезло. Только как же вот быть с армией… Так не хочется его отпускать…
Вдруг Нику осенило.
— Слушай, — сказала она, — а у тебя в военкомате никакой зацепки нет? Может, поискать? Если бабки надо, так можно взять из квартирных!
— Каких квартирных? — не понял Сергей.
— Ну, мы с матерью же поменяли квартиру на комнату, чтобы деньги для операции достать. А врач говорит, что первый этап завтра сделает бесплатно. А там, мол, посмотрим! Значит, деньги-то у меня останутся!
— А второй этап когда?
— Говорит, не раньше чем через полгода. Или даже через восемь месяцев. Я могу тебе сейчас отстегнуть, а ты потом у отца возьмешь или заработаешь и отдашь!
— Ну, ты молоток! — восхищенно крутанул головой Сергей! — А если мать твоя не даст!
— А она их что, каждый день проверяет, что ли? — призадумалась Ника. — И потом… мы потихоньку возьмем. Ей не скажем, а то начнет орать — лучше бы деньги на учебу пошли! А какая учеба после операции? Все равно буду дома сидеть? Заметано! — Ника протянула своему любимому руку. Он звонко хлопнул по ее ладошке.
— Так тогда я буду в военкомате ходы искать!
— Ищи! А ты завтра меня на операцию проводишь? — уже о другом теперь спросила Ника. Как она ни храбрилась, а мысль о предстоящей операции, о наркозе пугала ее.
— А мать твоя не поедет? — спросил Сергей.
— Я ей еще не сказала. Чего зря пугать? Пусть спокойно работает! Она завтра как раз со смены придет, в это время спать будет. Врач говорит, что операцию сделает вечером, ночь я в клинике проведу, а утром он меня сам домой отвезет и потом будет приезжать перевязки делать.
— Чего это он к тебе такой добрый? Прямо Дед Мороз из сказки. И денег не берет… — насторожился парень.
— У богатых свои причуды! — ответила Ника. — Если б ты только знал, что в клинике внутри! Какая роскошь! Как в фильмах про донов Педро и богатеньких сеньорин. У него самого небось тоже денег куры не клюют. А мне он операцию хочет из интереса сделать. Он сам сказал, что такие ожоги, как у меня, раньше редко попадались, а теперь все чаще. Он сказал, что первым делом переформирует мне рот, чтобы губы нормально работали, чтобы я говорила не шепелявя. А уж вторым этапом пересадку кожи на шее сделает, чтобы рубцов не было. Я ему верю! Там, в больнице, у него есть стерва одна, так она не хотела меня на операцию брать, а он, видно, на своем настоял. Я его уважаю!
— А если у него не получится?
— Да ну, не получится! Стал бы он тогда браться! — Ника зажала руками уши и застучала по дивану длинными ногами. — Не говори перед операцией всякие глупости!
Парень понял оплошность, потянулся к ней, исцеловал ее слишком толстую и вывернутую наружу нижнюю губу, и через некоторое время мир и благоденствие были восстановлены.
— Ну, иди, иди! — наконец, оторвавшись от него, сказала Ника. — Мне надо выспаться хорошенько. Придешь за мной завтра к трем часам.
Когда дверь за парнем закрылась, она открыла бельевой шкаф и извлекла оттуда старую кожаную сумку, в которой лежал сверток с деньгами. Пересчитав деньги, она вздохнула, подумав: «Если часть денег взять на военкомат, будет незаметно! Квартиру-то все равно не вернешь! А второй этап операции будет еще не скоро, Сережка деньги отдаст, и мать ничего не заметит!»
Она на всякий случай перекрестилась, убрала сумку на место, разделась, забралась в материнскую постель и выключила свет.
Михаил Борисович Ризкин, нисколько не изменившийся за два года, восседал за своим двухтумбовым рабочим столом и рассеянно барабанил пальцами с крепкими длинными ногтями по монографии Головина. «Опухоли» — просто и грозно было выбито на ее обложке. Перед ним на столе также стоял расчехленный немецкий микроскоп, и огромная аневризма аорты, запаянная в банке, наполненной спиртом, красовалась чуть сбоку для устрашения посетителей и как постоянное напоминание о бренности бытия самому Михаилу Борисовичу. Но в данный отрезок времени патологоанатом Ризкин к философствованиям был не склонен. Он испытывал тревожное волнение сродни тому, что испытывает человек, садящийся за игорный стол со смехотворно маленькой суммой на руках. Большие старинные часы на стене прямо перед его столом громко отсчитывали секунды.
— Давно мы не видались с Валентиной Николаевной! Но видеться с ней перед операцией мне ни к чему! — сказал он сам себе, ни к кому не обращаясь, ибо обращаться в кабинете было совершенно не к кому. Кроме аневризмы в банке да любимой пальмы Валентины Николаевны, стоящей теперь в кадушке в углу, да его самого, в кабинете действительно никого не было. Эту пальму, всю заляпанную краской, строители во время ремонта вытащили в холл первого этажа, чтобы не мешала им работать, и уже отсюда, случайно наткнувшись на нее и пожалев растение, забрал ее к себе в кабинет Михаил Борисович, даже не подозревая, что это любимое дерево Тины.
Стрелка часов продолжала все так же равнодушно перескакивать с одного деления на другое, но Михаил Борисович не в силах был заняться ничем продуктивным от охватившего его раздражения и беспокойства. Чтобы отвлечься, вылил в кадушку с пальмой банку воды, подошел к овальному зеркалу, висящему на стене, и тщательно причесал пластмассовой расческой совершенно не требующий никакого ухода жесткий седоватый ежик волос на голове. Из зеркала на Михаила Борисовича внимательно смотрел едкими зелеными глазами в крапинку маленький человек с крючковатым носом и тонким насмешливым ртом.
Михаил Борисович, как правило, всегда оставался доволен своей мефистофельской внешностью, но сегодня он только скептически пожевал губами, растянул в оскале улыбки губы, проверяя, достаточно пристойно ли еще выглядит видимый ряд зубов, и вышел из кабинета. Санитарам, курившим в закутке, досталось от него ни с того ни с сего по первое число, и они были даже рады, когда их сослали подальше от начальственных глаз — выдраить до блеска все раковины в отделении.
«Ну что они там, все умерли, что ли?» — нетерпеливо сказал сам себе Михаил Борисович и в раздражении стал перекладывать с места на место истории болезни. Тем не менее звук внезапно открывшейся двери застал врасплох его возбужденные нервы, и он, стоящий спиной ко входу, быстро и сильно дернулся, оборачиваясь навстречу девице в белом халате, держащей в руках банку, накрытую марлевой салфеткой. В банке болталось нечто в кровавом месиве замутненного раствора.
— Принесла! — удовлетворенно констатировал Михаил Борисович. — Ну, что там? А почему в одной банке, не в двух? Я же сказал — разрезать пополам! Фиксированный в спирте кусок я смог бы посмотреть уже сегодня! А заформалиненный остался бы для окончательного исследования!
— Не знаю, — равнодушно ответила девица. — Я внутрь не заходила. Мне санитарка вынесла. Вроде они сказали, им некогда на куски разрезать!
Михаил Борисович издал звук, напоминающий одновременно рычанье и хрюканье. Таким образом он всегда выражал крайнюю досаду.
— А как больная? — вперил он в девушку один из самых грозных своих взглядов. Но та только равнодушно повела плечом.
— Не знаю. Я ведь сказала вам, что не заходила внутрь.
— Но, надо думать, она жива? — нетерпеливо топнул ногой доктор Ризкин. Девушка посмотрела куда-то в сторону, всем своим обликом говоря, что такие нюансы ее не касаются. Ей сказали принести баночку — она принесла. А дальше не ее дело.
«Корова заторможенная!» — ругнулся про себя патологоанатом, а вслух сказал:
— Ну ладно, иди занимайся своими делами! — Девушке предстояло разбирать архив стекол с микропрепаратами, и эта работа, требующая терпения и усидчивости, была в самый раз для ее характера. — Смотри не перепутай там ничего! — грозно крикнул ей вслед Михаил Борисович и, как коршун схватив добычу, понес банку в специальную комнату на препаровочный столик.
«Та-та-та! Та-та-та!» — доносилось из-за его закрытой двери то ли пение, то ли мычание, а через некоторое время, вполне удовлетворенный проделанной собственноручно работой по подготовке препарата, хоть это и входило в обязанности лаборантки, Михаил Борисович Ризкин вернулся к своим обычным текущим делам.
Аркадий попытался расслабиться. Обычно раньше это ему вполне удавалось. Если он и прислушивался по необходимости к переговорам хирургов, чтобы быть в курсе хода операции, то как только на кожу больного накладывался последний шов, он моментально выбрасывал из головы все нюансы их разговоров и занимался только своим прямым делом — выводил больного из наркоза. Сейчас же в голове его сами собой всплывали видения и слова, которые он слышал с той, хирургической, стороны, из-за обтянутой простыней рамки. Перед глазами же до сих пор плыло неудобно и неестественно повернутое из-за подложенного под бок валика, какое-то неживое лицо Тины. В его мозгу проносились то отрывочно, то вдруг последовательно, один за другим, с начала и до конца, все этапы операции, и он в сотый, тысячный раз спрашивал сам себя: что и когда он мог сделать не так?
Нервы его во время операции были напряжены до предела, но внешне он казался абсолютно спокойным. С ним была также анестезиологическая сестра, но он старался охватить все сам, не упуская из виду ни на миг все, что должно было быть сделано, и стараясь — предвидеть все возможные случайности. Он следил за всем — за дыхательной смесью, равномерно подававшейся аппаратом через специальную трубку, вставленную в Тинино горло; он следил также, не доверяя сестре, за двумя системами для переливания — за одной, соединенной с подключичным катетером, в которую тихонько вливалась белковая смесь, и за другой, подключенной еще и к руке Тины. В нее он капал солевой раствор калия. Сестра бесконечно записывала давление. Оно скакало то вверх, то вниз, точно сошедший с ума конь. Эти цифры сводили его с ума и теперь, после операции. Чему он удивлялся? Ведь он прекрасно знал, что именно в нестабильности гемодинамики заключается сложность операций на надпочечниках. Интересно, скакало ли давление во время операции у него самого? Он, во всяком случае, этого не замечал и, наверное, очень бы удивился, если бы кто-нибудь сказал ему, что его собственное давление повторяло скачки давления Тины, только в обратной амплитуде. Когда у нее давление падало почти до нуля — у него подскакивало. Когда же у нее стабилизировалось — временно стабилизировалось и у него. Скачки вверх происходили параллельно у обоих. Ее бешеная тахикардия сопровождалась учащением сердцебиений и у него. Барашков не мог успокоиться и сейчас, и в ушах у него до сих пор раздавались голоса хирургов, камнепадом прокатывающиеся сквозь сознание.
— Вену, вену! Полую вену отодвигай! — гулко раскатывался в голове Аркадия густой голос заведующего отделением. Второй хирург как бы вторил ему — он разговаривал и глуше, и тише.
— Отодвинул. Держу. Изолировал! — отзывался он, и Барашков каким-то внутренним зрением видел лежащие отдельно, на всякий случай приготовленные специальные иглы для сшивания сосудов. Кровотечение из полой вены для Тины было смерти подобно! Аркадий задерживал собственное дыхание, будто спускался с «американских горок». Как будто это могло помочь!
— Я в надпочечнике опухоли не вижу, нет! — раздался через некоторое время голос заведующего. С хирургической стороны до Аркадия дошло напряженное молчание. Он поднял голову, посмотрел на докторов внимательнее.
— Как это нет? — У Аркадия просто остановилось дыхание, когда он представил себе, что вдруг они допустили какую-то ошибку и вместо нужных действий подвергли Тину зря и наркозу, и самой операции.
Он произнес это вслух, как можно более спокойным голосом.
— Да видели мы все на картинке-то, — отозвался заведующий. — На картинке одно, а здесь… Где она? Не больно-то прощупаешь под капсулой. Все в крови, капсула плотная, скользкая. Еще не хватало здоровый надпочечник удалить. Вот будет номер! Какого была размера опухоль-то?
Он спросил это, чтобы уточнить, хотя сам перед операцией смотрел картинки не один раз.
— Небольшая. В разных проекциях от нуля семи до одного сантиметра.
— Ну, может, вот здесь тогда… — Скользящими пальцами в перчатках хирург пытался осторожно нащупать под капсулой уплотнение.
— Не давите сильно-то! — сказал Барашков, с беспокойством посмотрев на хирургов. — Вы давите — надпочечник реагирует, давление скачет! Сейчас зашкалит и рухнет вниз!
— Что же, мы будем надпочечник без опухоли удалять? — отозвались хирурги.
— Сердце останавливается, — сказал Барашков. — Погодите чуть-чуть!
— Ну, блин, с вами, докторами, всегда все не по-человечески! — сказал второй хирург.
— Вот, оказывается, где она! — сказал вдруг первый, и Барашков, посмотрев на него, понял, что тот нашел опухоль и принял решение. — Держи давление! — Хирург кивнул в сторону Барашкова. — Сейчас будем перевязывать надпочечниковую вену!
— Готов я, — сказал Аркадий и ввел в подключичный катетер порцию необходимого лекарства.
— Поехали, — отозвался хирург.
Щелкнули зажимы, пережимающие сосуд в двух местах, второй доктор наложил лигатуры, проверил их на прочность, Барашков вдохнул, задержал дыхание… и в этот момент сосуд в нужном месте пересекли.
— Теперь выделяем надпочечник, — сказал хирург. — Аркадий, не зевни!
Дальше дело пошло быстрее. Сосуды клетчатки доктора быстро коагулировали термокоагулятором, почку отодвинули и осмотрели, надпочечник выделили и через несколько минут, приподняв на зажимах, отсекли и бросили в лоток. Лоток подхватила сестра и тут же перебросила из него надпочечник в банку Михаила Борисовича. Самая сложная для хирургов часть операции была выполнена. От начала операции прошло пятьдесят восемь минут. Хирурги начали ушивать рану. Но Аркадий знал, что, как только надпочечник удалят и он перестанет выделять в кровь гормоны, давление резко упадет. Так и случилось.
— Давление на нуле! — сказал Барашков. В сущности, ему теперь не к кому было обратиться, кроме себя. Хирурги сделали свою работу. Он должен справиться со своей. Все теперь зависело от него. И от Тининого сердца. Он должен был правильным введением лекарств побороть процесс падения давления, процесс плохо управляемый, драматический, по сути. Лекарства у него были подготовлены. Справится ли Тинино сердце, вот в чем вопрос.
Хирурги на мгновение зависли над раной, приподняли в неподвижности локти, посмотрели на него.
— Ну, что у тебя? — каким-то обыденно-скучным из-за скрытой тревоги голосом спросил старший хирург. — Подождать нам, что ли?
— Нет, не останавливайтесь! Шейте скорее! — отозвался Аркадий. Доктора опять склонились над раной и начали методично работать зажимами и иглой.
Рану ушивали последовательно, пластами, стараясь соединить ткани как можно бережнее, прочнее и аккуратнее. Барашков добавлял одних растворов, уменьшал количество других. Тянулись мучительные минуты. Хирурги работали молча. Под светом лампы обоим уже было нестерпимо жарко. Пот лил ручьями, сестра еле успевала тампонами промакивать им лбы. У Аркадия, наоборот, зверски замерзли ноги.
— Сколько всего жидкости перелито? — в очередной раз спросил он свою сестру. Контролируя количество перелитых растворов, он, ибо был действительно хорошим анестезиологом, каждый раз боялся, что та назовет слишком большую цифру. Боже, как тонко всегда приходилось балансировать между опасностью отека и необходимостью замещения кровопотери и дефицита белка.
«Невозможно, если она не выживет!» — думал Барашков, глядя, как дышит за Тину аппарат, как бледнеет, расплывается, теряет черты, становится совершенно неузнаваемым ее лицо.
— Господи, ну скоро же вы? Сердце не справляется! — не выдержав, сказал он хирургам.
— Почти все уже, — отозвался главный. — Сейчас будем ушивать кожу. Давай уменьшай свою смесь. А то развонял на всю операционную! А нам еще грыжу после тебя оперировать.
— Это вам так кажется, — тихо сказал Барашков. — Утечки газа не может быть, аппарат новый.
— Новый, старый… — ворчал хирург. — Морочишь нам голову. Я говорю тебе, воняет смесью!
Аркадий, который провел в этой операционной и в компании этих докторов, так же, как когда-то Ашот, так же, как и сама Тина, не один год своей жизни, знал, что если начинается ворчание — операция подходит к концу.
— Да ладно вам! — сказал он, с радостью прощая ворчание докторам. — Воняет ни больше ни меньше, чем всегда. Она же дышит, — показал он на Тину. — Какая-то часть смеси все равно выделяется в окружающую среду. Вот вам и кажется…
Швы на коже ложились один за другим прекрасным классическим рядом. Барашков опять на секунду оторвался от своих показателей и взглянул поверх простыней. Даже странным казалось, что еще полчаса назад это место зияло страшным кровавым месивом. Теперь же на коже красовался аккуратный ровный шов. Но Аркадий ахнул, взглянув на него.
— Елки-зеленые! — сказал он в недоумении. — Вы чего же ей так спину-то распахали! Рубец будет сантиметров тридцать!
— И совсем не тридцать, а двадцать семь, — флегматично навскидку прикинул размеры шва пальцами второй хирург.
— Знаешь, Аркадий! — назидательно отозвался заведующий, любуясь на ушитую рану. — Маленький хирург — маленький разрез. Большой хирург — большой разрез!
На ушитую рану опустилась, будто накрыла белым крылом, положенная сестрой повязка. Ласково поблагодарив операционную сестру за работу, завотделением содрал испачканные перчатки. Потом оба доктора пошли себе прочь от стола, заглянув мимоходом в лицо больной. Их работа закончилась. Теперь опять было время Барашкова. Он должен был сейчас вывести Тину из наркоза.
— Слава Богу, хоть жива, — буркнули хирурги и сняли с потных лиц маски. Аркадию уже было не до них.
Давление у Тины теперь стало более-менее стабильным; жуткая свистопляска сердцебиения, сменявшаяся внезапно ужасным замедлением пульса, теперь, казалось, выровнялась. «Так ничего, — подумал Барашков. — На этом пока можно жить».
Он решил вывозить Тину из операционной.
— Парни, помогите переложить! — сказал он. Хирурги, уже успевшие раздеться, подошли. Они втроем подняли, положили больную на каталку, и Барашков, так и оставив ее пока на управляемом дыхании, повез ее в послеоперационную палату. Там их уже ждала Маша, привезшая из своего отделения всю необходимую аппаратуру для измерения биохимических показателей. По Машиным глазам он понял, что у него был какой-то странный вид. Глаза у нее сначала расширились, а потом сузились. Но она ничего не стала комментировать. Только вдруг перешла с ним на ты.
— Переоденься и сядь! — сказала она Аркадию с неизвестно откуда взявшимися материнскими нотками в голосе. — Я все остальное сделаю сама. — Она кинула ему комок чистой одежды. Он отвернулся и влез в свои рабочие хлопчатобумажные штаны, затянув веревку на талии туже чуть не на пять сантиметров. «Кто хочет похудеть, того надо сюда!» — подумал он. Вся операция продолжалась чистого времени один час тридцать семь минут, как он сам записал во вкладыше к истории болезни, в листок, заполняемый анестезиологом.
И вот теперь над Тиной уже хлопотала Мышка, а он сидел рядом перед наполовину опустошенным стаканом коньяка и чашкой кофе и в сотый раз прокручивал в голове весь ход операции. «Неужели же я что-то сделал не так?»
Он рад был бы успокоить себя, но мучительная неизвестность дальнейшего беспокоила его все больше и больше.
Аркадий вздохнул. Червь беспокойства снедал его. «Дело за патологоанатомом, надо просто ждать!» — сказал он себе и закрыл глаза. Тина под присмотром Маши дышала на аппарате ровно, спокойно. Аркадий наконец позволил себе немного расслабиться.
А в операционной, переодевшиеся в сухое белье, хирурги посмотрели друг на друга, и старший спросил:
— Ну что, парня-то с грыжей возьмем на операцию сегодня или уже ну его на фиг?
— Грыжа неущемленная? — поинтересовался второй.
— Неущемленная.
— Ну, вы идите тогда, я один справлюсь, — предложил второй хирург. — Скажите сестре, чтоб звала парня, я сейчас перемоюсь!
— Давай уж вместе! — вздохнул заведующий, и они оба снова пошли к раковинам для мытья рук, а расторопная операционная сестра уже снова пропитывала салфетки дезинфицирующими растворами. И вместе с парнем и с его грыжей в операционную вошел новый, свеженький пока, отделенческий анестезиолог.
Ашот не спал. Но бодрствованием его состояние тоже нельзя было назвать. Четверо больных, соседей по палате, расползлись куда-то по своим делам. Утренний обход, на который он опоздал, провожая Тину, тоже закончился. Начались перевязки, поэтому Ашот был предоставлен сам себе. Свернувшись калачиком под одеялом, он все не мог унять внутреннюю дрожь. Некоторое время он полежал так, потом встал и еще накрылся сверху больничным халатом. Потом увидел на стуле у соседа запасное одеяло. Поверх халата положил и его и только тогда, полежав еще немного, почувствовал, что хоть медленно, но согревается.
Мысленно обратил он свой взор куда-то в небеса, будто мост перекинул в белую ангароподобную американскую больницу. «Ну почему у нас в каждом отделении нет и десятой доли того оборудования, что имеется там? И нет рядом с Барашковым Нади? Никто лучше ее не мог бы помочь! Она и там, в Америке, старалась думать, а не лечить по однажды компьютером запущенным схемам. Рисковала, конечно. Страховые компании секли каждый ее шаг. Только попробуй отойди от неизвестно кем однажды апробированной схемы! Только попробуй применить не то лекарство, которое рекомендовано страховой компанией, а другое! Случись с больным что, засудят враз. Врач у них не врач. Будто машинист или летчик. На каждый плевок есть своя инструкция, и нельзя отойти от нее ни на шаг! Пусть даже во вред больному. Вот такой парадокс. Мы так не привыкли лечить. И Надя потихонечку, когда надо, когда никто не видел, смела лечить по-своему. Рисковала ужасно, но, как и все мы, лечила больных, а не болезни». Как здорово, если бы она послушалась его и вернулась назад. Он звал ее. Уговаривал. Обещал познакомить с коллегами. Хотел вместе с ней съездить к ее родителям в Питер. Просил ее показать ему город.
— Поезжай один! Мне очень некогда. Отпуск не скоро. Родители тебя встретят и все покажут! Будут очень рады тебя принять. Расскажешь им о моем житье-бытье. Только не говори, какая у меня плохая комната, а то они расстроятся. Скажи, что все нормально. Работаю. Скоро буду по американским меркам полноценным врачом. Да в принципе они обо мне и так все знают, я им часто звоню.
— Тебе ведь тоже нужно развеяться, отдохнуть! — не унимался Ашот. Почему-то ему хотелось вырвать Надю из этого жаркого американского климата, из этой больницы, оторвать ее от этого придурка — ее мужа. Хотелось вернуть ее назад, к любящим родителям, которые без нее стали быстро стареть, к набережной Обводного канала, к пронзительным крикам чаек. К нормальному режиму жизни, нормальной еде и, самое главное, к нормальному сну. Ашот с ужасом замечал, что от недосыпания и переутомления с каждым днем все худеет и тает Надино и так уже прозрачное лицо.
На «их» бензоколонке повесили объявление о продаже. Билет для Ашота в Москву уже был заказан. День отъезда был назначен на определенное число. Три дня перед отлетом он еще хотел бы побыть в Нью-Йорке.
— Я хочу пригласить тебя в ресторан! — официально объявил он Наде.
— А когда? — Она растерянно смотрела в календарь. — У меня нет ни одного свободного вечера. Я или дежурю, или хожу заниматься, или принимаю больных на исследования, или сплю.
— Как же быть? Ты не хочешь со мной попрощаться? — Вид у Ашота был в самом деле обескураженный.
— Давай попрощаемся, как всегда, в кафе у бензоколонки. Возможно, когда ты вернешься, его уже продадут и все в нем будет не так.
— Когда я вернусь… — сказал Ашот. — У меня билет с датой обратного вылета, но я не знаю… — Он помолчал, поднял голову и посмотрел в ярко-голубое, без единого облачка американское небо. — Я не знаю, Надя, когда я вернусь.
— Тем более. — Она улыбнулась ему устало и беззащитно. — Мне будет тебя не хватать. Мы можем просто посидеть и помолчать в машине. Во всяком случае, это будет приятнее, чем смотреть на все эти американские рожи в их ресторане. Такое впечатление, что смотришь один и тот же бесконечно затянувшийся американский фильм. Впрочем, — она улыбнулась и похлопала его по руке, — я бы не отказалась, если бы ты угостил меня пирогом с малиновым вареньем!
— Весь парадокс в том, — грустно улыбнулся Ашот, — что наши рожи ничем не лучше американских. Процент гнусности рож примерно одинаков везде. Просто эти рожи для нас, видимо, навсегда останутся чужими. А вот дети моей сестры их уже считают за своих. Они ассимилировались. И это нормально.
Следующий день в больнице был для него последним. Он увольнялся перед отпуском. В больнице не отпускали санитаров в отпуск на месяц. Раскатывая тележки с оборудованием и каталки с больными по нужным местам, Ашот смотрел на самооткрывающиеся двери и вспоминал, как они с Аркадием возили каталки к лифту в своей родной больнице и все время попадали колесом в одну и ту же яму. «Интересно, заделали ее наконец или нет? — думал Ашот. — Как приеду, так сразу спрошу у него».
Надю он увидел в тот день сразу же, когда она пришла на работу. Лицо ее было белее мела, на нем непонимающе остановились глаза, рука сжимала распечатанный конверт с официальным штампом. Надя переставляла ноги как автомат, когда шла по широкому проходу между отсеками. Ашота она просто не заметила, хотя он двигался с каталкой прямо на нее.
— Что случилось? — Для того чтобы она его услышала, пришлось потрясти ее за плечо.
— Вот, — подала она конверт.
«Выражаем глубокое соболезнование», — было написано в самом конце официальной белой бумаги.
— Он умер от передозировки, — добавила Надя. — Разреши мне пройти, меня ждут больные. — И она пошла в свой отсек и не выходила оттуда четыре часа. Всем больным, как это пишут в протоколах, была оказана своевременная и квалифицированная медицинская помощь.
— Что ты теперь будешь делать? — спросил Ашот, уловив момент, когда из ее отсека вышел последний пациент — здоровенный мужчина в клетчатой рубашке. — Поедем со мной! Тебе больше нечего здесь искать!
— Я хочу просто выспаться! — сказала она, но Ашоту казалось, что она его уже не видела и не слышала. — Скажу, что плохо себя чувствую. Поеду домой и буду спать трое суток подряд.
— Тебе не нужно на похороны?
— Его уже кремировали, — ответила она. — Письмо искало меня почти месяц. Прощай! Желаю тебе приятно съездить. Думаю, вряд ли ты вернешься.
— А ты?
— Съезжу туда, где он похоронен. А потом решу, стоит ли возвращаться сюда. Впрочем, мне остался год, — сказала она. — Наверное, все-таки стоит. Надо довести до конца однажды начатое. Чтобы когда-нибудь не сказать себе: «Тебе осталось немного, но ты не смогла!»
— Отвезти тебя домой?
— Нет, — сказала она. — Я хочу побыть одна. Не беспокойся!
Под одеялом наконец действительно стало так тепло, что Ашот смог вытянуть ноги. «Почему я не заметил на часах, — ругнул он себя, — когда началась операция? Полежу еще немножко и пойду на разведку, — решил он. — Аркадий после операции будет занят, а вряд ли кто, кроме него, догадается мне сообщить».
Он повернулся на спину, натянул на лицо одеяло. Он не хотел никого видеть, кроме Аркадия. Другой бок еще очень болел, и на нем нельзя было лежать. «Если бы ее привезли, я бы услышал, — подумал он. — Послеоперационная палата здесь неподалеку, я сам лежал там три дня. Значит, еще не закончили». О другом исходе операции он не хотел думать. Он стал вспоминать Тину. Не ту, распластанную на функциональной кровати, которую он видел два дня назад, а ту, энергичную и бодрую, умную и очень профессиональную Валентину Николаевну, у которой он научился многому в свое время. И как в старом фотоаппарте, у которого заело механизм перематывания пленки, лица Нади и Тины, хотя и были совершенно непохожи, как-то странно наложились одно на другое и слились в одно-единственное, одновременно и знакомое, и незнакомое, но очень дорогое лицо. А потом, заслонив его, откуда-то сзади, издалека выплыло еще одно лицо — Тани. Он вспомнил, как позавчера сидел в халате у окна своей палаты и смотрел, как двое мужиков, его соседей, играют за столиком в домино. Почему-то все замолчали, когда она вошла. Он узнал ее сразу и сразу сказал, что с тех пор, как они не виделись, она похорошела еще больше, и это было истинной правдой. Он увидел некоторое замешательство в ее лице. Неловко она положила к нему на постель пакет с яблоками и апельсинами.
— Ложись, ложись! — сказала она, увидев, с каким трудом он, опираясь на палочку, встал и подошел к постели. — Я посижу рядом… Я все ждала, что ты позвонишь, — как только он сел, сказала она.
— Я собирался, — он сам не понял, почему начал оправдываться, — но я не знал, все ли еще ты в Париже и одна ли?
— Для этого телефон и существует, чтоб можно было позвонить и узнать. — Она сидела на старом, изрезанном стуле возле его кровати и смотрела в пол. Он замолчал, тоже не зная, что сказать. Он не ожидал встретить Таню здесь, в больнице, в роли беспомощного пациента. Он не был готов к такой встрече.
— Ты давно приехала?
— Неделю назад.
— Почти как и я. Они опять помолчали.
— Тебе было нелегко? — наконец спросил он, а сам подумал: «Надо было лучше расспросить про красоты Парижа, а то подумает, что я стал идиотом».
— Ужасно трудно! — ответила ему Таня и рассмеялась.
— Чему ты смеешься?
— Сразу видно, что ты свой человек! Чужой в этом случае стал бы расспрашивать про красоты Парижа.
— Я и об этом хотел спросить! — улыбнулся Ашот.
— Там все чужое и все чужие! — сказала Татьяна. — Пока сам там не поживешь, понять это трудно. Я даже родителям не могу это рассказать. Хочу рассказать, а не могу. Вижу, они меня совсем не понимают. — Она замолчала, будто вспоминая. — Вот, например, праздники! Четырнадцатое июля — День взятия Бастилии, шум, грохот, иллюминация, по улицам течет праздничная толпа. Ты идешь вместе с ней, умом ты понимаешь эту толпу, но в душе у тебя чувство, будто ты побывал в зоопарке. Потому что тебе с детства помнится другая дата: 7 ноября, осенний дождь или первый снег, красные гвоздики, пирог с рыбой на столе, праздничный торт, шубы гостей в коридоре. Так было, когда я была еще совсем маленькая. Мне было плевать и на Ленина, и на революцию, но для меня это был праздник! Она помолчала.
— Столько народу всегда рвалось в Париж! Артисты, художники, где они теперь все? Черт их знает, затерялись где-то… Оттуда посмотришь — и вся твоя страна, и твой дом, и твои родные похожи на один очень небольшой запутанный клубок, такой маленький, что все, что здесь ни случается, там представляется как твое личное дело. Тебе кажется, что это происходит именно с твоими близкими людьми, с твоим домом.
Таня вспомнила, как она чуть не сошла с ума, когда узнала про «Норд-Ост». Ашот подумал, что никогда раньше не слышал от нее таких слов.
— Но что самое интересное, — продолжала Татьяна, — как только уедешь оттуда, поживешь с недельку в нашей московской действительности, и будто само у тебя вырвется: «Господи Боже мой! Хоть бы опять куда-нибудь туда, подальше!»
Ашот грустно хмыкнул. Он и сам в своих мыслях за время лежания на больничной койке не раз возвращался на теплую лужайку у дома, где босиком расхаживала Сусанна по прижухлой траве, где бегали и играли в мяч ее дети.
— А у тебя-то как шла жизнь? — опомнившись от воспоминаний, спросила Татьяна.
— Отлично! — ответил Ашот. — Я был в краях, где всегда тепло, обыватели живут хорошо, много едят и пьют, но они не такие, как мы. Ходят в церковь, стараются честно работать, напоминают детей, которым очень хочется быть послушными, потому что они знают — за хорошее поведение следует награда. Стараются не пакостить друг другу, потому что не любят нарушать законы. Где надо и не надо размахивают своим благом. Фискалят в полицию. Живут одним днем. Ты видишь перед собой квалифицированного санитара больницы.
— Там действительно все очень сложно для нас?
— Да, очень сложно. Я работал вместе с одной женщиной из Питера, Надей. Так ты не представляешь, через какие трудности пришлось ей пройти, чтобы стать только стажером, еще даже не полноценным врачом.
Ашот не заметил, как увлекся, и стал рассказывать Тане и про больницу, и про Надю, и про то, как они сидели под лошадиными сбруями в забегаловке старого мексиканца.
— Почему же ты не расскажешь о том, как ты с ней спал? — Синие, как льдинки, глаза Тани и такой же холодный голос моментально отрезвили его. Он почувствовал, будто холодный нож врезался ему под ребра и отсек от живого сердца кусок плоти.
— Надя была мне другом, — тихо сказал Ашот и сжал зубы, чтобы унять дрожь подбородка. «Чертова астения! — подумал он. — Когда же наконец восстановятся нервы?»
— Кто-то из знаменитых сказал, что с женщинами можно дружить либо до того, либо после! — Губы Тани презрительно искривились. — Не подумай чего-нибудь, мне просто интересно. Она была лучше меня? В постели, я имею в виду! Я ведь поняла, что дружили вы не один год!
Ашот помолчал, медленно переводя взгляд с Таниных глаз на ее прямой нос, на высокие скулы, на красиво вырезанные упругие губы, на прекрасные русые волосы, обрамлявшие овал лица.
— Красивая ты! — наконец сказал он. — И лицо у тебя красивое, и фигура замечательная. Но ответь же мне, дорогая моя… — Тут Ашот сделал паузу, и Таня угадала, что он сейчас скажет. Она ошиблась в нюансах, но не ошиблась принципиально в той мысли, которую он высказал вслух. — Но ответь же мне, — повторил Ашот. — Почему каждый раз, когда я с тобой разговариваю, выясняется, что ты совершенная, просто непроходимая дура? И не могла бы ты, хоть на короткое время, хотя бы только на то, когда мы видимся, а видимся мы достаточно редко, как-нибудь скрывать этот свой недостаток? Чтобы он не так бросался в глаза?
Мужики, сидевшие в палате за домино и явно прислушивавшиеся к разговору, противно заржали. Таня поднялась со стула, устало поправила на его постели одеяло.
— Желаю тебе скорее поправиться! — сказала она, повернулась и пошла к двери. Заходить еще в палату и к Тине у нее уже не было никакого желания.
«Ну вот все и решилось само собой, а я действительно дура», — сказала она себе, спускаясь по лестнице.
«Ну вот все и кончено! Дозвонился!» — подумал Ашот, встал, согнувшись, как старик, и снова пошел смотреть, чем закончится партия в домино. Мужики хотели его о чем-то спросить, но, увидев его лицо, не стали связываться.
— Эй, чего разлегся! — вдруг услышал из-под одеяла Ашот. Он открыл глаза и увидел перед собой соседа с койки напротив. — На перевязку зовут! Сестра сказала, доктор велел тебе швы сегодня снять!
— Иду! — Ашот осторожно повернулся на бок и уже из этого положения стал вставать. Но пока он вставал, поправлял свою пижаму, халат, так как даже в больничной одежде все-таки старался выглядеть пристойно, в дверях выросла дородная фигура медсестры в маске, с лотком в руках, накрытым марлевой салфеткой.
— Сами доктор, а порядков не знаете! — укорила она его и легким движением свободной руки повалила на постель. — Лежите уж, сама к вам пришла, не идти же назад! Здесь сниму швы! — Судя по выраженной гнусавости, у нее был жестокий насморк.
— Как там в операционной, не привезли еще больную? — спросил Ашот, обнажая оперированный бок и легонько сгибая ноги, чтобы было не так больно.
— Заканчивают, наверное! — Сестра мельком взглянула на часы. — Сейчас приедут! Расслабься! — Она взяла из лотка в одну руку ножницы, а в другую зажим.
— Вы простужены, что ли?
— Да прицепилась зараза какая-то! — ответила медсестра. — Здесь в больнице как только не заразиться! Вон какие сквозняки! Отлежаться бы надо, а работать некому!
«Все русские почему-то похожи на Надю, — подумал Ашот, глядя на сосредоточенное и даже опухшее от насморка лицо сестры, хотя было совершенно непонятно, что он нашел общего между прозрачной, похожей на тень тоненькой Надей и этой дородной, здоровой и сильной молодухой, да еще с наполовину закрытым маской лицом. — Что-то у всех русских женщин в лицах есть общее. То ли генетический отблеск перенесенных страданий… то ли философское отношение к ним». Швы ему сестра удалила играючи.
— Ну, теперь можешь бегать! — Она провела палочкой с йодом и спиртом по молодому, формирующемуся рубцу и звонко хлопнула Ашота по животу резинкой пижамных штанов. — Ничего, доктор! — широко улыбнулась она и шмыгнула носом. — Живы будем, не помрем! А коли будем помирать — так один раз! — Она собрала свой лоток и выплыла из палаты, широко раскрыв перед собой дверь мощным пинком. Полы ее застегивающейся на спине медицинской куртки весело заколыхались сзади в такт шагам грузного тела, и Ашот подумал, что, может, действительно — если помирать, так уж лучше один раз и наверняка.
— Меня вот вытащили! — вслух сказал он. — А Надя погибла.
Он вспомнил, как в тот же последний вечер в Америке, когда он уже сдавал смену, в помещение больницы явился полицейский, которого Ашот знал в лицо и думал, что тот тоже его знает. Полицейский посмотрел на Ашота, но не стал пока подходить к нему, официальным голосом осведомился, где найти старшего. Ответственный за смену доктор Коллинз был как раз в своем отсеке. Полицейский прошел к нему, и они там о чем-то недолго разговаривали. Ашот хотел уже уходить, когда вышедший полицейский щелкнул пальцами в его сторону.
— Задержись-ка, парень! Я хочу поговорить с тобой. Ашот не без напряжения остановился. «Неужели они не хотят меня выпускать? — подумал он. — Но тогда при чем здесь обычный полицейский? Это дело консульства или ФБР». Ему почему-то вспомнилось, как часто в московском метро у него проверяли документы.
— Ты ведь хорошо знал миссис… — Полицейский запнулся. Вероятно, он был неплохой парень, но русские слова ему не удавались. Ашот понял, что коп силится произнести Надину фамилию.
— Да, я ее хорошо знал. Она была моим другом, — подтвердил Ашот. «Наверное, он пришел по поводу ее мужа…» — подумал он.
— Сожалею, — сказал полицейский. — Сегодня вечером миссис… — Он опять запнулся, шевеля мозгами, на Надиной фамилии. — Не справилась с управлением автомобилем и погибла, врезавшись в рекламный щит. Представители страховой компании уже на месте. Тебе надо поехать со мной, показать ее комнату.
— Кто-нибудь видел, как она ехала? — внезапно охрипшим голосом спросил Ашот.
— Только издали. Люди в следовавшем за ней автомобиле видели только, что она на большой скорости не вписалась в поворот, вылетела за ограждение, машина перевернулась, ее выбросило, а тут как раз стоял щит. Извини, — добавил полицейский, увидев, каким стало у Ашота лицо. Он молча прошел к своей машине, где на заднем сиденье сидели еще двое, чернокожий и белый. Ашот сел впереди, и они поехали.
«Будто в бесконечном американском фильме…» — вспомнились ему Надины слова.
В комнате люди искали, как он понял, наркотики. Ни на что другое они внимания не обращали. Коробки с медицинской литературой небрежно пинали ногами. У учебников отдирали корочки и вытряхивали книжную пыль на пол. Во время этого осмотра он украдкой взял из коробки маленький старинный томик и положил в карман. «Серебряный век. Поэзия», — было вытиснено курсивом на уже оторванной полицейскими обложке.
Теперь он хотел съездить к ее родителям в Петербург. А у самой Нади, все еще такой живой в его памяти, он хотел спросить, когда она возникала перед ним тревожным видением с желтыми глазами: «Что же ты не пела в дороге русские песни, Надя? Почему ты не пела их? Почему ты не пела?»
— Привезли там твою знакомую! — кивнул в направлении послеоперационной палаты сосед Ашота, зачем-то поминутно выходивший в коридор, и Ашот решил идти туда, чтобы все узнать. Но подойдя к двери и увидев через неприкрытую щель лежащую без сознания Тину, всю опутанную проводами и трубками, хлопочущую возле нее Машу и бледно-зеленого Аркадия, опустошенно сидящего над чашкой кофе и стаканом коньяка, он решил дать ему отдохнуть и прийти в себя.
«Зайду попозже. Не до меня им сейчас!» — сказал он себе и поплелся обратно в свою палату. А в коридоре у окна напротив послеоперационной палаты, вся сжавшись, тихонько стояла плачущая женщина с высоко взбитой прической. Только Ашот не понял, что это Тинина мать, так как никогда с ней лично не встречался и в лицо ее не знал.
«Та-та-та! Та-та-та!» — сначала тихо, а потом все громче доносилось из-за закрытой двери кабинета Михаила Борисовича Ризкина. На столе его на картонных планшетках лежали принесенные с утра лаборанткой свежеокрашенные и высушенные стекла препаратов надпочечника. В свете солнечных лучей, льющихся в это прекрасное утро через занавеску окна, стекла отливали оттенками роз и сирени. И хоть пахли они отнюдь не цветочными ароматами, а воняли спиртом и ацетоном, Михаил Борисович в предвкушении интересной работы смотрел на них, романтически улыбаясь, будто влюбленный рассматривает какую-нибудь мелочь, оставленную после свидания предметом его обожания. Постоянно желчный в любое другое время, за микроскопом Михаил Борисович Ризкин становился совершенно неузнаваемым человеком. Он даже ласково разговаривал с этими плоскими прозрачными стеклышками с микроскопически тонкими срезами ткани на них, накрытыми еще более тонкими стеклянными пластинками. Он радовался каждой своей морфологической находке, невзирая на то, каким образом она была получена — посредством ли операции или же вскрытия. Его радовали само соответствие, логичность и завершенность функции и формы, о которых он мог судить, глядя в микроскоп и сопоставляя свои находки с клинической картиной больного. Если Эркюля Пуаро радовали его собственные «маленькие серые клеточки», то Михаила Борисовича радовали клеточки разных цветов и тканей. Более того, по нюансам оттенков, по величине и форме клеток, по виду их ядер, полноте цитоплазмы и включений, по самому их количеству он мог делать глубоко идущие выводы, от которых зависела жизнь больного. Или, что было, впрочем, иногда не менее интересно, он констатировал, отчего наступила смерть. Его работа была в чем-то сродни деятельности самого Бога, но Михаила Борисовича никогда не радовало, что он может вершить судьбы людей. Его интересовал сам процесс. Только процесс. И выводы, вытекающие из него.
Сейчас перед ним были стекла операционного материала. Он прекрасно знал, от кого был взят материал. «Будет жаль, если там что-нибудь плохое!» — сказал Михаил Борисович себе, пододвинул на всякий случай поближе атлас опухолей человека и, хлопнув для затравки в ладоши, уселся за микроскоп. Микроскоп был для него родным существом. Он на ощупь знал каждый его винт, каждый выступ. Он был будто его вторые, дополнительные, глаза. Микроскоп имел автономную систему электрического освещения, но сейчас почему-то рука Михаила Борисовича сама потянулась, как в прежние годы, когда еще микроскоп у него был совсем простой и старый, поправить зеркало. Это движение выдало в нем легкое волнение. Он удивился и хмыкнул, пожал плечами, сел поудобнее, перебрал на планшетке несколько стекол. Посмотрел одно из них на свет, выбранное по каким-то одному ему известным признакам, и первым положил его на предметный столик микроскопа. Лаборантка, проходившая мимо двери его кабинета, услышала сдавленный возглас: «Ага!», а потом звуки замельтешили, как мелкая дробь.
«Та-та-та? Та-та-та?» — вопросительно раздавалось за дверью. Лаборантка покрутила головой и пошла по своим делам. Через десять минут, когда она возвращалась обратно, из-за двери раздавалось уже победное: «ТА-ТА-ТА! ТА-ТА-ТА!»
Она тихонько приоткрыла дверь и увидела, что Михаил Борисович, сдвинув на лоб свои дальнозоркие очки, возбужденно листает атлас опухолей человека.
— Та-та-та! Та-та-та! Конечно! — возбужденно напевал он. — Вот они прекрасные, светлые, желтые опухолевые клетки!
Заметив лаборантку, он нахмурился и быстро спросил:
— Чего тебе?
— Мне показалось, вы что-то сказали, — схитрила она, чтобы не нарваться на ругань Ризкина. Лаборантка была пожилая, много лет проработавшая с ним, к пофигистскому поколению пепси не относившаяся, и поэтому ей хотелось узнать, понравились ли ему препараты, которые она приготовила. Он догадался и буркнул:
— Все хорошо, иди! — И, повернувшись на крутящемся стуле к маленькой красной пишущей машинке, Михаил Борисович, как дятел, застучал двумя прямыми пальцами по клавиатуре с поразительной быстротой.
В несколько ровненьких лаконичных строчек он уместил описание препаратов, а потом с новой строки крупными буквами вывел слово «Заключение» и в последний раз, как перед прыжком в воду, задумался, прежде чем напечатать суть — окончательное название опухоли.
— Та-та-та! Та-та-та! — уже не пропел, а задумчиво проговорил он, последний раз заглянув просто так, на всякий случай, в атлас, ибо прекрасно знал этот вид опухолей и без него, напечатал два слова и поставил внизу свою размашистую, витиеватую подпись.