9

— Дом с голубыми балконами! У подъезда — каштан! — что было силы орал Барашков в телефонную трубку, пытаясь энергией своего голоса внушить важность момента той женщине, что ответила по другую сторону телефонного провода: «„Скорая“ слушает!»

— Только не кладите трубку! — громовым голосом молил он. — Я здесь случайно, в гостях! Не знаю адреса, но сам я врач. Поверьте, я не обманываю! С женщиной очень плохо, она без сознания, нужно срочно госпитализировать! Нужна реанимационная бригада!

На другом конце провода мгновение висела тишина, будто там соображали, что это — очередной глупый розыгрыш или все-таки нет?

— Моя фамилия Барашков! Я — врач! Не знаю адреса, но не обманываю! Поверьте мне! Соедините с главным врачом! — кричал Аркадий так, что было слышно, наверное, в соседнем подъезде.

— Фамилия, возраст, температура? — вдруг по-деловому ответила трубка, и Барашков понял, что «скорая» вызов примет.

У него как-то странно вдруг запершило в горле, перехватило дыхание и даже увлажнились глаза, и он испугался, что не сможет сразу ответить на все вопросы. Мгновенно собравшись, он хриплым голосом сообщил фамилию Тины, а возраст сказал наугад, потому что его никогда не интересовало точно, сколько Валентине Николаевне лет, а про температуру сообщил, что она нормальная.

— Что болит? — по-прежнему металлически продолжала расспросы трубка.

— Ничего не болит, она без сознания! — убеждал трубку Барашков. — Я сам врач, я думаю, что у нее нарушение мозгового кровообращения и травма головы. А травма, потому что она упала! Прямо на моих глазах!

— Ваша фамилия? — еще раз уточнила трубка и, после того как Барашков в пятый раз проорал, что он Барашков, спросила: — Куда ехать? Назовите какие-нибудь ориентиры!

— Помойка во дворе, — сказал Аркадий. — Выкрашена в зеленый цвет.

— Вы сами-то соображаете, что говорите? — возмутилась «скорая». — У нас в каждом дворе помойки!

Вот тут и заорал Аркадий как резаный и про голубые балконы, и про каштан у подъезда.

— Да, и еще недалеко новая школа! Неудобно построена. Я, когда ехал, не знал, с какой стороны ее объезжать! И кажется, рядом был магазин «Молоко»!

— Дом с другой стороны выходит на улицу?

— Кажется, да. Только я искал не с улицы, со двора. Улица уже второй год как разрыта! Я помню, там канава была еще в прошлом году!

— Улица Скворечная, дом с голубыми балконами — номер пятнадцать! — сообщила «скорая». В ее голосе даже появились человеческие нотки. — Теперь говорите, какой подъезд, этаж и квартира? Код на двери?

— Кода нет, подъезд от угла второй, а на самом деле, может, и третий, — сказал Барашков. — Но я попрошу кого-нибудь встретить или сам выйду встречать! У подъезда каштан. Номеров квартир здесь вообще ни у кого нет, но эта квартира — последняя в подъезде на пятом этаже. Выше только чердак! Я вас умоляю, приезжайте скорее!

— Ожидайте, ваш вызов принят! — Трубку положили. Барашков облегченно вздохнул и склонился над Тиной, которая по-прежнему лежала на полу без сознания, с разбитой, окровавленной головой. В таком положении лицо ее выглядело каким-то чужим, незнакомым.

Он взял ее за запястье, и ее сердце тихонько ответило его пальцам тоненькой ниточкой еле различимой на ощупь пульсовой волны.

— Жива, — констатировал он и тут же ужаснулся тому, что сказал.

Господи, как же она может быть не жива? Ведь это же Тина! Такой же родной ему человек, как жена, как дочь! Хватит Валерия Павловича, хватит Ашота, сколько можно потерь? На мгновение возникло в его сознании видение их прежней, такой родной, старой ординаторской, в которой собирались они все. Вот Валерий Павлович читает медицинский журнал, вот Ашот переставляет крошечные шахматные фигурки, вот строчат девочки в историях болезни, вот он сам с сигаретой у подоконника, на котором одиноко стоит старый цветочный горшок с обезьяньим деревом; ствол у него еще твердый и толстый, а листья уже хиреют и опадают, как всегда бывает с этим деревом осенью, и он посыпает их пеплом своей сигареты под протестующие, но робкие Мышкины взгляды. А вот в ординаторскую, улыбаясь и что-то говоря, входит Тина. Она запыхалась и еще не застегнула халат, но глаза ее весело блестят, а на курносом веснушчатом носу выступили крошечные капельки пота. Она, не стесняясь, вытирает нос кусочком бинта и носком туфли пытается примять отошедший кусок линолеума на полу, одновременно энергично жестикулируя рукой и говоря им всем что-то веселое, важное, дорогое…

И эта Тина сейчас перед ним?

А сам он сейчас разве прежний, такой, какой был он тогда, возле обезьяньего дерева? Два года всего прошло, а как изменилась жизнь! И как он постарел, и как ему все надоело! Вечная погоня за деньгами, отвратительная физиономия Дорна, осторожная мордочка Мышки. Да провались она пропадом, эта всеобщая компьютеризация, эта приборомания, эта современная офисная мебель, если она ведет к разобщению душ! Нет в мире совершенства! Выкинуть бы к черту эти холодные пластиковые столы вместе с Дорном, вернуть бы старенький радиоприемник и синий продавленный диван, на котором так славно было пить чернющий чай на дежурстве и знать, что ты не один, что, если надо, тебе помогут. Вернуть бы Валерия Павловича, Ашота и Тину, оставить бы половину, самую нужную, из оборудования и взять еще одного толкового врача — специалиста по диагностике. Девчонки — пусть как хотят. Хотят — остаются, хотят — уходят… Впрочем, Тани и так уже давно в Москве нет. И наконец, как хочется по-настоящему лечить! Не метаться по трем местам за деньгами, а наблюдать одних и тех же больных от поступления и до выписки, радоваться стабилизации их состояния, ликовать в душе от того, что сделано невозможное! И приезжать на работу в одно-единственное, то самое место, где ты нужен, где тебя ждут!

Барашков опомнился. Господи, он рассуждает прямо как студент-первокурсник, не нюхавший ни пороху, ни больных. Как будто забыл, какие у них бывали больные и что такое было их лечить. Социалист-утопист чертов. А теперь самое приятное, что есть у него, работа, куда он с удовольствием ездит, — тот самый дом, где живет его старый знакомый — умный огромный сенбернар. Его по-прежнему приглашают ночевать с этим псом. Хозяева ведут подвижную жизнь — то уезжают за границу, то развлекаются по ночам. Он уже совершенно здоров, этот сенбернар, только не сразу одинаково быстро поднимается на обе лапы — видно, имеется все-таки небольшое остаточное поражение. Иногда он, Барашков, по собственному разумению колол сенбернару витамины, и тот беспрекословно подставлял ему нужный бок и спокойно терпел укол — будто отлично знал, что Барашков не будет делать ему плохого; к тому же у сенбернара даже был стимул к уколам — после каждой инъекции Аркадий всегда угощал его вкусным бутербродом из тех, что оставляли ему на ужин. Так они и ночевали вместе — Барашков и сенбернар — под светом бежевой лампы, в кресле и на ковре, понимающе поглядывая друг на друга. И не хотелось Барашкову от сенбернара возвращаться к больным. Но приходилось — деньги, деньги… Правда, сейчас положение у него приличное. Зарабатывает стабильно. «Кстати, — опомнился Аркадий Петрович и огляделся. Оказывается, в ожидании „скорой“ он так и сидел в коридоре на полу рядом с Тиной, держа ее за руку. — Надо же где-то найти документы — паспорт, страховку. И надо собрать Тину — как-то одеть или во что-нибудь завернуть».

Он посмотрел на часы. Со времени принятия вызова прошло пятнадцать минут. Положение на полу было все то же. Тина была без сознания, но дышала. Он решил, что может отойти от нее ненадолго и поискать документы.

Паспорт он нашел сразу же, как только открыл первую попавшуюся на глаза створку шкафа. На пустой полке лежали диплом, разные бумаги, свидетельство о разводе и паспорт. Страхового полиса среди них не было, и Барашков вздохнул: «Надо спросить у Людмилы, жены, есть ли страховки у нас. Все врачи думают, что страховки на фиг им не нужны — лечатся по месту работы». Решить вопрос с одеждой оказалось сложнее. Одежда была навалена в беспорядке на разных других полках в шкафу, и Аркадию почему-то стало неприятно копаться в ней. Он наугад еще раскрыл какой-то ящик и обнаружил там мужские носки.

«Вот! То, что надо», — решил он и осторожно надел носки Тине на ноги. То, что она в ночной рубашке, даже хорошо, удобнее снимать, можно просто разрезать, и все. Не надо будет переворачивать Тину и трясти. Теперь нужно одеяло, а лучше два, чтобы ее завернуть. И на голову какой-нибудь платок. На улице холодно.

Но никакого платка Барашков не нашел и поэтому приготовил для этой цели чистую наволочку. За хлопотами прошло еще минут пятнадцать, вероятно, пора уже было встречать «скорую». Он стал звонить соседям, чтобы попросить кого-нибудь встретить машину, но двери никто не открыл, и Барашков опять стал волноваться, метаться. Он хотел выскочить на улицу сам, но страшно было оставлять Тину одну, и он поминутно выглядывал на улицу из окон, то с лестничной клетки, то из квартиры. Наконец, еще раз убедившись, что Тина дышит, он, схватив с тумбочки на всякий случай ключи, чуть-чуть прикрыл все-таки дверь в квартиру и, уже теряя терпение и ужасно волнуясь, побежал по ступенькам на улицу. «Скорой» все не было. День уже закончился, наступил хмурый вечер, все так же поливал улицу мелкий косой дождь. Даже люди, кто уже успел вернуться с работы, не высовывали носа на улицу, наслаждались теплом своих домов.

Барашков постоял, покрутил головой в беспокойстве, обежал вокруг дома, промок, в сотый раз подумал, что ему не довезти Тину на его «Жигулях», и побежал наверх, в квартиру, еще раз звонить в «скорую». И в тот самый момент, когда в трубке опять раздался знакомый щелчок, он услышал внизу у подъезда звук подъехавшей машины и, бросив трубку, побежал смотреть в окно. Да, это была машина с красным крестом. Два молодых мужика лет двадцати пяти — тридцати вышли из машины и направились к подъезду. «Надо сказать, чтобы сразу брали носилки», — подумал Барашков и побежал опять вниз, к мужикам.

— Я врач! — перво-наперво сообщил он, как только они поравнялись, но эта информация не вызвала никакого ответного интереса. Мужики продолжали подниматься наверх. — Надо носилки! Срочно везти! Женщина без сознания! — опять начал Барашков, но тот, кто был постарше, равнодушно сказал, остановившись у двери:

— Здесь? Открывайте, посмотрим!

Барашков стал возиться с ключами — дверь от сквозняка все-таки захлопнулась, а он понятия не имел, какой ключ от какого замка, и врач со «скорой», пока Барашков возился, нетерпеливо и презрительно поджал губы, а фельдшер с интересом разглядывал Аркадия. Из его кармана торчал карманного формата детектив. «А не ты ли женщину-то и хлопнул?» — можно было открыто прочитать в его взгляде. Барашков наконец открыл дверь.

— Вы так долго ехали, я уж боялся… — начал он.

Врач присел на корточки и повернул голову Тины, ощупывая ее. Барашков охнул, таким резким показалось ему движение врача. На пальцах у того появилось липкое, красное, блестящее.

— Кто это ее? — спросил он у Барашкова, поднимаясь и осматриваясь по сторонам, где можно руку помыть. Одновременно он отдал фельдшеру короткое приказание, в котором Барашков уловил название сердечного лекарства. Барашков униженно пошел за ним в ванную.

— Она упала, — стал пояснять врачу он. — Она была больна. Я приходил ее навестить. В тот самый момент, когда я уже уходил, она потеряла сознание, стукнулась о косяк и упала.

— Она приезжая, местная? Где ее полис? — спросил врач.

— Она москвичка, вот паспорт, — ответил Барашков. Он физически каким-то совершенно новым органом чувств ощущал, как ускользают секунды. — Давайте не будем терять время, — сказал он. — Я всю жизнь проработал в реанимации. Я знаю, что надо делать, но здесь у меня ничего нет. Пошлите за носилками, ее надо везти в стационар.

— Отвезем, если надо, — сказал врач. — Сегодня дежурит травма… — И он назвал номер больницы.

— Да вы что? — ответил Барашков. — Ее надо или в реанимацию, или в неврологическое отделение. Или в Склиф, или к нам. — Он сказал адрес.

— Что же, мы бомжей и алкоголиков со всего города в Склиф будем возить? — парировал доктор. — А там, — он назвал больницу, в которой работал Барашков, — ее никто не возьмет, — там теперь платное отделение.

— Каких бомжей, каких алкоголиков? — не понял Барашков. — Она же тоже врач! Бывшая заведующая реанимацией Валентина Николаевна Толмачева!

— Да вы посмотрите вокруг! Что в квартире делается! — снова опустился на корточки доктор со «скорой» и посмотрел Барашкову в глаза. — И от нее самой к тому же вином пахнет! Напилась, пошла, покачнулась, упала! Вот и все дела! У нее травма. При чем здесь неврология?

Аркадий тоже сидел на корточках перед Тиной и аккуратно держал ее голову. После слов доктора «скорой» он мгновенно чужими глазами оценил и беспорядок в квартире, и несвежее белье, и невытертую пыль, и замусоренный пол, и пустую бутылку из-под вина в кухонной раковине, и ополовиненную бутылку коньяка возле Тининой постели, но обсуждать все эти детали с доктором он вовсе не счел нужным.

— Она больна, — медленно сказал он. — Ей нужна помощь, и не твое дело, что творится вокруг! Как врача это тебя не касается! Может, это вовсе не она здесь пила, а я, к примеру, с гостями! Она не алкоголичка, а ты не Господь Бог, чтобы кого-то судить!

Доктор встал. Барашков тоже выпрямился и посмотрел на него. Они оба теперь стояли, повернувшись друг к другу. Внизу, между их ногами, все так же лежала Тина. Фельдшер мельтешил по комнате, поглядывая от нечего делать по сторонам.

— Ты ей хотя бы систему поставь! — тихо, с угрозой в голосе произнес Барашков врачу. — И скажи, сколько надо дать денег. И поедем, пока не поздно!

Фельдшер подошел ближе к своему доктору. Доктор посмотрел Барашкову в глаза, и тот даже сразу не понял, что же он все-таки хотел выразить этим взглядом. Только потом, уже глубокой ночью, после того, как он снова вернулся к ее дому и, забрав свою машину, еле держась от усталости, поехал к себе, Аркадий понял. Были во взгляде этого сравнительно молодого еще доктора те же самые лень, и раздражение, и усталость от чрезмерного, постоянного труда, и скука, и презрение к себе, к Барашкову, к фельдшеру, к Тине и неизвестно к кому еще и одновременно странная любовь к своей работе и к жизни, и понимание ее, природы людей, и кое-какой врачебный опыт — все это было в его взгляде. И Аркадий узнал в этом взгляде самого себя. Свою собственную скуку, и лень, и любовь, и ненависть неизвестно к кому и к чему, и усталость. Может быть, ту же самую усталость от жизни, о которой говорила ему Тина.

— Я все понимаю, — сказал Барашков врачу. — Я тебе денег дам. Только мы должны довезти ее живой.

— Отойди ты, — ответил ему врач. — В платное так в платное. В неврологию так в неврологию.

Он достал и приладил Тине прозрачную одноразовую капельницу, фельдшер вколол туда все, что было нужно, — лекарства у них в чемоданчике были, — и Тина задышала ровнее. Фельдшер спустился вниз за носилками, потом они вместе с Барашковым понесли Тину.

Уже в машине, когда они, несмотря на включенную мигалку, застревая в пробках Садового кольца, черепашьим шагом, характерным для часа пик, продвигались на север тем самым маршрутом, каким два года назад в один и тот же вечер, но в разное время Таня ехала с Ашотом, а Тина с Азарцевым, Тина непроизвольно произнесла на вдохе: «А-а-ах-р-р!» — и надолго замолчала.

И Барашков с ужасом понял, что следом за этими несколькими «А-а-ах-р-р!» последует остановка дыхания.


«И как это в комнате может быть самолет? — напряженно билась в темноте мозга дурацкая мысль, хотя видимые признаки сознания у Тины отсутствовали. — Большой предмет в малом — уж очень похоже на размышления Швейка…»

Вдруг откуда-то из громкоговорителя раздался встревоженный голос:

— В первом салоне остановка дыхания! Доктора Толмачеву просят пройти в первый салон!

Тина отстегнула ремень и легко встала с кресла. Самолет в этот раз не спускался, как уже было когда-то, в другом ее сне, а, наоборот, набирал высоту. Идти можно было быстро, легко. Воздух был свеж и прозрачен. Ноги в легких туфлях на каблуках, казалось, сами перебирали по воздуху. Тина оторвалась от пола и поплыла. Без особенных трудностей она пробралась, придерживаясь руками за полки, мимо закутка проводниц и выплыла в первый салон. На полу там лежало большое белое нечто, напоминающее странную птицу с усталым лицом. Тело было грузным, бесформенным, сплошь покрытым длинными белыми перьями. Тина вгляделась внимательнее. Что-то в запрокинутом лице существа показалось ей очень знакомым.

«Так это же я умерла», — подумала Тина. Существо было неподвижно. Оно не дышало и уже, кажется, не жило. С какой-то странной боязнью, стеснением потревожить его покой, она протянула руку, чтобы сбоку потрогать шею. Под перьями, холодными и блестящими, не двинулось ничего; даже самого малого биения, которое все-таки свидетельствовало бы о жизни, пусть замершей, еле теплящейся, не ощутила под пальцами Тина.

— Что же я могу для тебя сделать? — сказала она существу. — Тут даже трубки нет, не то что аппарата искусственного дыхания… Хотя зачем без него трубка?

Странное раздвоение сознания не мешало Тине соображать. Губы у существа были сухие, не сжатые, с равнодушно, безвольно опущенными уголками, что придавало лицу некоторое сходство с печальным Пьеро. Тина осторожно повернула голову существа вбок. При этом почему-то широко раскрылись глаза, закатились и уставились вверх. «Как у заводной куклы», — подумала Тина. Очень светлые, они смотрели туда, где по идее за крышей салона должно было бы присутствовать небо. Тина вздохнула — мол, вот ведь какие случились дела, бедолага, — и встала перед существом на колени. Привычным жестом она отвела существу челюсть вниз и осмотрела рот и сухой, узкий птичий язык.

— Гортань свободна, — сказала она и набрала полную грудь воздуха. — И — р-раз! — Она прижалась собственным ртом к холодным губам существа, с силой выдохнула воздух, так, чтобы он прошел по трахее как можно ниже и попал в бронхи, и почувствовала, как от нажатия ее рук чуть-чуть хрустнули блестящие перья. — И — два! — Она еще раз выдохнула существу в рот, нажала на грудь и снова вдохнула.

На счете «двадцать четыре» существо чуть заметно пошевелилось, двинуло головой и закрыло глаза. На всякий случай Тина выдохнула опять, поймала появившийся слабый пульс на шее и пальцем отодвинула веко. Бездонный зрачок в самой сердцевине небесной голубизны повернулся и уставился на нее.

— Ну вот ведь какая! Как начнет качать, так не остановишь! — вдруг чистым, красивым, даже хрустальным, но очень капризным и недовольным голосом сказало вдруг существо. Вид у него был такой, будто Тина ему уже смертельно надоела. — Хватит усердствовать! Угомонись! Уж и помереть как следует невозможно! — продолжало ворчать существо, и Тина оторопело приподнялась, отодвинулась и стала смотреть, что существо будет делать дальше.

«Эх, наша жизнь реаниматологическая! — ухмыльнулась про себя Тина. — Только откачаешь, так сразу или хамить, или драться!»

Лайнер уже давно набрал нужную высоту, но мчался все дальше, все выше в бездонное небо. Кругом была звенящая тишина. Кресла с белыми чехлами на спинках оказались пусты. Никого, кроме Тины и существа, в самолете не было.

«А где же экипаж?» — подумала Тина.

Существо еще полежало немного, посмотрело Тине в глаза и сделало движение, будто теперь ему нужно встать и расправить затекшие крылья.

— Прекрасно, ты сделала все, что могла! — сказало опять существо своим необыкновенным, хрустально переливающимся голосом, но эта фраза прозвучала достаточно иронично. — А теперь пропусти, мне пора!

Тина, обидевшись, поднялась, отряхнула ладони и подвинулась в сторону. Существо насмешливо на нее посмотрело, потом странно дернулось, поднялось, развернулось в узком проходе, попутно задев Тину крылом, заблестело вдруг всеми перьями и медленно утянулось, сияя, через иллюминатор наружу. Мгновение — и где-то на горизонте осталась блестящая белая точка, издающая непрерывный пронзительный звук. А стекло иллюминатора осталось целым и невредимым, будто и не пролетал через него никто.

«Вот всегда со мной так, — подумала Тина, до боли в глазах рассматривая блестящий след за окном. — Сделаешь доброе дело, так непременно останешься в дураках, еще над тобой же смеются! И что я теперь буду делать одна в совершенно пустом самолете? Топливо когда-нибудь кончится, и самолет рухнет на землю!»

Она не подумала, что вместе с самолетом может разбиться. Она пыталась представить, как сделать так, чтобы самолет, падая, не причинил никому никакого вреда. «Нужно направить его в воду!» — подумала она, и перед ней внизу сразу возник океан. Она ясно различила, что на воде в этот момент полный штиль, а где-то вдалеке на горизонте маячила тонкая полоса светлого пляжа и, будто маленькие каменные иголки, лежали в воде стрелы волнорезов.

«Пока не долетели до берега, надо успеть упасть!» — подумала Тина, и самолет, послушный ее воле, тут же вошел в пике и стал молниеносно терять высоту. Пол встал вертикально, и Тину прижало к нему спиной. Самолет завыл, загудел. В глазах горела нескончаемая, невыносимая, яркая, слепящая вспышка. Тина зажмурилась, хотя ей не было страшно.

«Ну, еще немного, и все!» — решила она, но тут все ее мысли, чувства, видения, все само собой куда-то исчезло, и остались только блестящая точка в глазах и странный гудящий звук. Он приближался, приблизился, стал неприятен, высок и навязчив и будто разрезал ее пополам. И вдруг воздух вокруг нее перестал быть фантастически легким и свежим, что-то знакомое и тяжелое проникло ей в грудь, она сделала вдох и неожиданно для себя осознала, что навязчивый звук есть не что иное, как звук включенной на полную мощность сирены-мигалки машины «скорой помощи».

Она медленно открыла глаза, и первое, что увидела, было искаженное и перевернутое вверх ногами чье-то лицо. Это был Аркадий Барашков, но она его не узнала и не стремилась — кого-либо узнать. Говорить она тоже не могла, но слух ее был сохранен, и она услышала голос, показавшийся ей знакомым:

— Кажется, она приходит в сознание! Господи, Тина! Как же ты меня напугала!

— Пустите, мне надо сделать укол, — сказал тут кто-то еще.

«Укол? Все равно… Уже ничего не страшно, — успела подумать она и даже почувствовала, успела почувствовать, чье-то прикосновение, похожее на легкий щипок. — Хочу спать! Бесконечно спать, только чтобы не будили!» — через несколько мгновений пришла в ее голову еще одна мысль, и после нее уже наступила полная темнота.

Тина спала. Она бесчувственно спала несколько часов, не тревожимая ни сновидениями, ни тем, что ее куда-то несут, поднимают, опускают, кладут, просвечивают магнитными волнами, входят в вены, вставляют катетеры, подключают приборы, опутывают трубками, вливают и выводят жидкости и даже за нее дышат.

Она спала глубоким, прекрасным медикаментозным сном.

Мышка, не включая света, сидела у себя в кабинете за чайным столом и в задумчивости доскребала последнее пирожное мельхиоровой ложечкой. Пирожное было любимое — пропитанная ромом ароматная шоколадная «картошка». Оставить его на тарелке было выше Мышкиных сил. На сегодня она сделала уже все, что было нужно, и могла уходить, но отчего-то все медлила, все чего-то ждала. Она даже сама оформила протокол консультации приглашенного к той самой больной с головной болью профессора-невролога-, хотя это была обязанность Дорна — больная была его, — с тем чтобы у него был лишний повод зайти к ней в кабинет, но Дорн не зашел. То, что он был еще в отделении, она знала наверняка — несколько раз она выходила и видела, что дверь в ординаторскую прикрыта, но не закрыта на ключ. В целом все было спокойно. Дневные сестры ушли, заступившие на ночное дежурство занимались привычными обыденными делами; больные, размещенные в отдельные палаты, в которых были удобные ниши с телевизорами и мягкой мебелью для приема гостей и небольшие комнатки-кухни, где можно было с удобством приготовить чай, сервировать стол, практически не выходили в коридор — не было надобности. Маша решила перед уходом еще раз пройти по палатам, навестить каждого больного.

Их было немного, всех она знала наперечет, и все они лежали на своих местах. В палатах не было холодно. Проблема отопления решалась с помощью стеклопакетов и электрических батарей, и в то время, когда вся больница мерзла, в «Анелии» было достаточно комфортно, тепло и светло. Маша отметила, что, если бы не функциональные кровати, стоящие посреди комнат-палат так, чтобы к ним, в случае надобности, удобно было подойти со всех сторон, да не бледные, болезненные лица пациентов, комнаты отделения больше напоминали бы заграничный отель средней руки, чем больницу.

Больная с головной болью спала при ярко полыхающих лампах. Жалюзи в ее комнате были закрыты. Она, как заметила Тина, предпочитала днем находиться в темноте, вечером же и ночью в ее палате ярко горел свет.

Муниципальный чиновник из соседних апартаментов, накануне вышедший из сильного приступа стенокардии и так и эдак переваривающий слова приглашенного на консультацию профессора-кардиохирурга насчет возможного в ближайшее время аортокоронарного шунтирования, рассеянно просматривал свежие газеты и мысленно готовился к небольшому совещанию, которое он запланировал на завтра и собирался проводить прямо здесь, в палате. Третьим был артист-гастролер, умудрившийся пятнадцать лет назад развестись с московской женой и жениться на красавице казачке, чьим местом жительства теперь по случайности оказалась незалежная ныне Украина. По совместительству этот артист, уже достаточно пожилой обаяшка куплетист, оказался дальним родственником главного врача. После долгого перерыва его поджелудочная железа просто не справилась с чрезмерным количеством съеденного и выпитого на гостеприимной московской земле. Напомнили о себе и камни, образовавшиеся в желчном пузыре еще при первой супруге. Куплетист лежал в отделении пятые сутки, сочинял на досуге иронические куплеты и теперь страдал уже не столько от капельниц (тяжеленный приступ ему сняли довольно быстро), сколько от сознания того, что впереди, вместо посиделок на всю ночь с друзьями студенческих лет, его ждут строгая диета, безалкогольное существование и нудная жена с хохляцким акцентом.

Четвертой пациенткой в отделении была бабушка — Генриетта Львовна Зиммельбаум.

Генриетте Львовне в прошлом году исполнилось восемьдесят лет. Три месяца назад ее привезла в отделение заграничная родственница, единственная из всех не забывшая о существовании московской старушки. Родственнице было тридцать лет, она приходилась Генриетте Львовне внучатой племянницей и с рождения проживала в Соединенных Штатах. Когда-то в университете родственница изучала русский язык и мечтала приехать в Москву, несмотря на то что ее родители и все остальные, кто когда-либо выехал из бывшего Советского Союза, убеждали ее, что жить в России нормальному человеку невозможно. Теперь родственница приехала, убедилась, что у Генриетты Львовны имеется хоть и запущенная, но прекрасная по площади и по планировке квартира в центре Москвы, сопоставила московские и нью-йоркские цены на жизнь, побывала в московских магазинах, посмотрела, как одеты москвички в метро, и стала думать, что родственники в Америке что-то не так поняли. Ей захотелось проверить самой, так ли уж нехороша жизнь в сердце России. К тому же Кремль произвел на молодую американку неизгладимое впечатление. Однако Генриетта Львовна, как убедилась племянница, тоже не ценила свою жизнь, все время рассказывала о сталинских лагерях и, хоть сама в них не побывала, перечисляла массу знакомых, кто там был и кто оттуда не вернулся. Рассказы о лагерях племяннице не понравились. Она вызвала участкового врача, чтобы тот ей пояснил, чем лечить бабушку.

Участковый врач развел руками и сослался на возраст, сказав при этом: «Чего же вы хотите, ей восемьдесят первый год». Племянница не поняла этого выражения и растерялась. К счастью, нашлись знакомые, подсказавшие выход. Американка поехала в отделение к Мышке, решив повременить с жизнью в Москве до выяснения дальнейшей ситуации. Поэтому, договорившись о том, о чем было нужно, она заплатила за пребывание бабушки в отделении деньги, полученные на год вперед от сдачи ее московской квартиры с явной надеждой на то, что больше денег платить не придется.

Действительно, при поступлении в отделение Генриетта Львовна была очень плоха. Теперь же, после многомесячного лечения, ее заботило гораздо больше не состояние здоровья, а почему до нее никак не дойдут больничный парикмахер и маникюрша и почему в ее палату редко захаживает доктор Владислав Федорович Дорн, с которым Генриетта Львовна обожала мило кокетничать. Маше не было жаль койко-места для бабушки. Палата у Генриетты Львовны была хоть и отдельная, но самая маленькая, угловая, переделанная из бывшего Тининого кабинета. Для мужчин-бизнесменов, у которых толклось всегда много народу, она не подходила; для очень тяжелых пациентов тоже — туда было трудно завезти технику, — а деньги за лечение и питание бабушки были перечислены впрок, теперь просто надо было ждать очередного визита американской родственницы. Мышка даже предвкушала радостное удивление, которое появится на ее лице, когда она увидит помолодевшую и похорошевшую Генриетту Львовну.

«Мы живем хоть и не в Америке, но тоже кое-что можем», — скромно улыбнувшись, сказала бы ей тогда Мышка. А потом Генриетте Львовне пожелали бы счастливого пути на новый континент. В ее нынешнем состоянии ей был бы не страшен путь даже в Антарктиду.

Еще два места в отделении были пусты и ждали своих пациентов. Как говорил Дорн, пусть лучше останется пустым койко-место, чем оно будет занято неплатежеспособным пациентом, на которого будет затрачено впустую много усилий и средств.

Когда Мышка вошла, постучавшись, Генриетта Львовна красила губы.

— Смотрите-ка, клен совсем сбросил листья! — сказала она, показывая на окно. — Печально сознавать, что, может быть, это моя последняя осень!

— Да будет вам, — ответила Мышка. — Вы сейчас в такой форме, что впору подыскивать жениха!

Генриетта Львовна зарделась:

— Вы вот так говорите, а Владислав Федорович глаз вторые сутки не кажет! А в отделении, кроме него, замуж выходить не за кого! Не за того же отвратительного бугая, что глаз не поднимает от «Коммерсанта». И не за пошляка-куплетиста. Тот слова не скажет без глупой прибаутки!

Мышка принужденно засмеялась:

— И когда это вы успеваете все замечать? Вроде целыми днями сидите у себя в палате.

— Не выхожу, да все вижу! — заметила бабушка.

— А что вы скажете про Аркадия Петровича? — спросила Мышка. Она давно уже подметила, что Генриетта Львовна необыкновенно точна и справедлива в суждениях.

— Ну, это Богом данный доктор! — воздела к небу сухие, морщинистые, но ухоженные, в крупных старинных кольцах, руки Генриетта Львовна. — Его на пустяки даже грех отвлекать!

— Ну, тогда ничего не остается, как искать женихов на первом этаже, среди поступающих! — улыбаясь, посоветовала Мышка. — Но только не промахнитесь, хорошего жениха отыскать нынче трудно!

— А когда с этим было легко? — пожимая плечами, спросила Генриетта Львовна, и Мышка лишний раз отметила, что, несмотря на странную привязанность к Дорну, высказываниями на другую тему восьмидесятилетняя бабушка может дать сто очков вперед и тридцатилетним.

— Не беспокойтесь, что Дорн не заходил к вам эти два дня, — сказала Мышка. — У него было очень много работы. А за показателями вашего здоровья следила я. Давление, ЭКГ, анализы крови, мочи — практически все у вас в норме. Еще немножко — и будете тренироваться в Центре подготовки космонавтов! — Мышка улыбнулась как можно шире и, на прощание пожав Генриетте Львовне руку повыше запястья, точно так, как когда-то делала Тина (Мышка неосознанно переняла у нее этот жест), вышла из комнаты.

Генриетта Львовна вздохнула и, опять повернувшись к окну, стала пристально смотреть куда-то вдаль, будто пыталась запомнить и раздетый клен, и улицу, и серый дом, стоящий напротив, и кажущиеся небольшими с высоты фигурки школьников, идущих под дождем в разноцветных куртках неизвестно куда.

— В жизнь… — вздохнула Генриетта Львовна и рассеянным жестом взяла в руки пульт маленького телевизора.

«Надо зайти сказать Владику, чтобы не забывал про бабульку, — думала Маша, надевая в кабинете пальто. — Все-таки она же его больная. Он обязан заходить к ней хотя бы раз в день! — Тут Маша вздохнула. — Да его ничем не проймешь! Он, конечно, ответит, что ему страшно некогда, что состояние ее вот уже долгое время стабильно хорошее, а если вдруг и случится с бабулькой что — его тут же позовут сестры… В общем, объясняться с Дорном — где сядешь, там и слезешь!» Маша взяла в руки модную, из дорогой кожи сумку и, подняв воротник, как будто он мог ее уберечь от холодного влияния Дорна, пошла по коридору и потянула дверь ординаторской.

Владик Дорн сидел перед включенным экраном компьютера, но смотрел вовсе не на него, а в окно. Белые металлические жалюзи он по забывчивости не опустил и даже не заметил этого; зато ему было прекрасно видно, как по новым пластиковым окнам остервенело барабанит дождь и от капель ползут вниз неровные, дрожащие струйки. Казалось, не было сейчас для Дорна ничего занимательнее этого бессмысленного созерцания.

— Владислав Федорович, — сказала Мышка, останавливаясь у самой двери. — Я сейчас видела Генриетту Львовну, и она жаловалась, что вы редко удостаиваете ее своими посещениями.

Дорн повернулся к Маше на крутящемся стуле и стал разглядывать ее с каким-то странным выражением лица, как будто видел в первый раз в жизни.

— Ты что-то сказала? — наконец спросил он.

— Я заходила к бабушке… — снова начала Мышка.

— Ах да, к Генриетте Львовне, я вспомнил, — ответил Дорн, а сам подумал: «Слава Богу, хоть эта не может сказать, что она от меня беременна!» — Я зайду к ней, зайду! — уверил он Машу. — Если хочешь, зайду прямо сейчас и проведу у нее столько времени, сколько выдержу, клянусь. Только отстань сейчас от меня, хорошо?

— Сейчас? — удивилась Маша. — А как же домой? Я ведь сегодня уже была у бабульки. Так что ты можешь зайти к ней и завтра!

— Ты иди, я еще побуду здесь, — сказал Дорн. Казалось, он пребывал в какой-то странной задумчивости. Маша раньше никогда не видела его таким. — Иди, Маша, иди!

Он отвернулся от нее и стал чертить воображаемые фигуры пальцем на пустом экране компьютера. И было в этом печальном жесте что-то настолько новое, настолько необычное для всего его поведения, что Маша не знала, что и подумать. Почему-то ей стало жалко его и захотелось поднять руку и погладить Дорна по русым, легким, свободно рассыпающимся по голове волосам. Но это, побоялась Маша, могло все испортить. Спугнуть то необыкновенное, что происходило в эту минуту с Дорном, и поэтому Мышка сочла за лучшее повернуться и выйти из ординаторской. Поболтавшись еще несколько минут в коридоре, она скоро поняла, что сразу после ее ухода Дорн тут же забыл о своем обещании поболтать с бабулькой. На цыпочках, воспользовавшись временным отсутствием сестер в коридоре, она снова подошла к неплотно прикрытой двери ординаторской и осторожно посмотрела в просвет. Владик Дорн пребывал в кресле в прежнем положении и все так же чрезвычайно внимательно разглядывал струи дождя, бьющие в окно.

В середине дня он позвонил Алле на работу.

— Как ты себя чувствуешь? — осторожно спросил он.

— Прекрасно! — ответила та. — Имей в виду, я с утра сходила в женскую консультацию и встала там на учет. Срок у меня тринадцать недель, так что аборт делать уже поздно. Доктор посмотрела меня на УЗИ и сказала, что с большой долей вероятности у нас будет мальчик.

— Напрасно ты себя растравляешь! — тихо сказал он. Алла просто положила трубку в ответ.

Он решил не думать пока ни о жене, ни о Рае, заняться делами, но непрошеные мысли сами собой то и дело лезли в голову. Тогда он решил, наоборот, упорядочить их, разложить по файлам, как он сам себе говорил. Итог этих размышлений оказался абсурдным.

Он не хотел иметь детей пока в принципе — и оказалось, что сразу две женщины беременны от него. Кстати, обе говорили, что предохранялись! Куда катится мир? Но если Аллу он все-таки надеялся, как всегда, уговорить подождать с ребенком, то ситуация с Раей выглядела гораздо хуже. Дорн, конечно, считал себя намного умнее этой девицы, чтобы всерьез рассматривать ее угрозы, но чем дальше он обдумывал их разговор, тем отчетливее понимал, что он оказался у Райки в руках. Если их разговор был записан на пленку, дело могло считаться решенным. Это для суда пленка не имела силы доказательства. Алла, которая сразу же узнала бы его голос, не побежала бы в суд. Зная ее тихую, спокойную, но решительную натуру, Дорн не сомневался — она его просто выгонит, а ребенка родит для себя!

Тут Дорна передернуло. Что за тенденция появилась в последнее время у молодых женщин рожать детей «для себя»?

Что значит «для себя»? Это эгоистично, это не гуманно ни для ребенка, ни для его отца. Еще ничего, если роль отца берет на себя банк спермы; в конце концов, есть идиоты, что отдают туда свои гены, свою плоть. Но когда вот так, от живого мужчины, который может потом каким-то образом узнать о том, что у него есть ребенок, что он отец, а уже не может никак повлиять ни на воспитание, ни на содержание этого ребенка… Рожать ребенка «для себя» — какой абсурд!

Откровенно говоря, его всегда изумляло, как это монархи или какие-нибудь аристократы — он почему-то обращал внимание на такие детали, изучая историю — вполне равнодушно относились к своим побочным детям. Как будто это были дети из другой плоти и крови. Сказать вернее, они их попросту не замечали, обрекая на лишения, пока некоторым из них, единицам, не удавалось по чистой случайности, как королеве Елизавете Первой Английской, занять полагающийся им по праву престол. Его это возмущало. Он даже представлял иногда себя на месте этого жалкого бастарда. Сколько унижений, сколько тягот он должен был перенести. Как это несправедливо! Теперь же мир кинулся в другую ипостась. Отец не нужен, эмансипированная женщина может вырастить ребенка сама! Неправда это, неправда! Ребенок, растущий только с матерью, все равно обделен психологически. И он, Дорн, не варвар, когда говорит, что не хочет иметь детей. Он сейчас не хочет! Он помнит, как ему самому приходилось тяжело в детстве, как страдал его младший брат, и поэтому сейчас, когда они с Аллой еще не встали крепко на ноги, он не хочет. Не хочет, — но так будет не всегда!

Он не хотел, чтобы его ребенок появился на свет в маленькой квартирке, чтобы у него не было всего самого лучшего, что может быть у других детей. Он помнил, как он сам вставал ни свет ни заря, чтобы по холоду и сырости каждый день идти в детский сад, который ненавидел, и теперь он мечтал, чтобы у его сына была няня с университетским образованием и двумя языками и чтобы его ребенок никогда не плакал оттого, что ему не могут чего-то купить. Он сам прекрасно помнил, как его маленький брат однажды из ревности исполосовал ножницами новую водолазку, которую ему, Владику, купили к первому сентября, и как он разозлился и чуть не убил брата этими же самыми ножницами! А все потому, что из-за проклятой бедности Сашке приходилось донашивать его вещи. И когда Владик стал немного взрослее, он даже говорил матери, что уже из чего-то вырос, хотя на самом деле было не так, потому что хотел, чтобы брату доставались вещи все-таки получше и поновее. И Владик рассказывал это Алле и искренне обещал ей, что все еще у них будет — и пара прелестных детей, и лучшая детская мебель, и игрушки, и фрукты, и все лето на даче, и хорошие учителя, и учеба за границей. И Алла плакала и не верила ему, но, жалея, все-таки потом соглашалась на очередной аборт. А сегодня он должен сказать ей: «Знаешь, дорогая! Я вот однажды так глупо попался, и теперь некая девчонка собирается родить мне ребенка!» Нет, по отношению к Алле он не должен так поступать.

С другой стороны, хоть Алла и была хорошей женой, верным другом, но она так уставала! Все их хозяйство было на ней, магазины на ней. К тому же она много работала. Очень часто, а в последнее время все чаще, она ложилась спать и поворачивалась лицом к стене. Он не настаивал, понимал: она устала. Но он-то был молодой мужик, здоровый, в самом соку, не зависеть же ему постоянно от возможностей жены? И если она почему-либо была не в настроении или плохо себя чувствовала, а в последнее время это случалось все чаще и чаще, не принуждать же ее, в конце концов, насильно! Он же цивилизованный человек! И ее любит. Ну а колка дров во дворе на манер Челентано из известного фильма не полезна для здоровья. Ни к чему сознательно истязать свою плоть! Это ведет к раздражительности, к неврозам, наконец. Вон на Востоке — все продуманно: пока одна жена беременна, другая кормит, а третья готова к усладам. Так что же лучше: муж-однолюб, постоянно неудовлетворенный невротик или довольный жизнью и женой мужчина, который имеет небольшие интрижки на стороне, не приносящие никому никакого вреда?

Все это казалось Владику простым и естественным. Так и до него жили миллионы людей, и, он надеялся, будут жить и после. И он не видел в своей небольшой интрижке с Раей ничего особенного и ничего странного. Он мог бы завести параллельно и еще пару интрижек, например, с Мышкой и с кем-то еще, и в этом тоже не было бы чего-то удивительного или особенного. Ему было досадно, что он так глупо попался!

И срок уже большой! Простым абортом теперь не отделаешься! К тому же она сказала, что будет рожать. Какая чепуха! Он, признаться, совершенно не понимал свою роль в этом абсурде. Они никогда не говорили с Райкой о детях! Подразумевалось само собой, что ничего такого не должно быть! И вдруг это идиотское заявление! Но неожиданно Дорну представилась уютная комнатка, в которой на крюке в стиле ретро, как теперь делают, висит очаровательная, вся в кружевах, колыбель, и там спит здоровый, упитанный младенец. А рядом с колыбелью широкая кровать, где полулежит в заманчивой позе в розовом пеньюаре Райка, чуть пополневшая, но такая же розовощекая, грудастая, просто кровь с молоком. Дорн приносит младенцу коробки с детским питанием, памперсы, игрушки, и Райка с благодарностью и вожделением протягивает к нему тугие, наполненные очаровательной полнотой руки, с которых скатываются к плечам широкие прозрачные рукава пеньюара.

Дорн ощутил беспокойство и тряхнул головой. «Тьфу ты, Райка, наваждение какое-то!» Она ведет себя подло, пытаясь его шантажировать, а он о чем думает? Но все-таки какая же она хорошенькая! Дорн снова вспомнил, какая упругая, налитая у Райки фигура, и у него сами собой сжались кулаки, так захотелось ее обнять! Вот в прямом смысле ядреная баба! Конечно, эти модные тонкокостные, узкогрудые, плоскобедрые девчонки тоже бывают в своем роде чем-то хороши, и в них можно найти свою прелесть. И Алла тоже хороша с ее блестящими белыми волосами… Но Райка… пока всем дает сто очков вперед!

Господи! Ну о чем он думает в пиковой ситуации? Какие амуры могут быть с наглой шантажисткой! И тут еще примешались эти лекарства, которые он брал у нее! Лишний козырь в ее колоде. Если об этих его делах с лекарствами узнает Маша, то она его просто уволит. Нужно будет опять где-то место искать! И как тогда содержать Райку с ребенком? Ее беременность тоже не может красить его в Машиных глазах. А Райка расскажет. Уж если она пошла на шантаж, чего ей стесняться! Даже если он и открестится от всего, все равно эти разговоры не пойдут ему на пользу. К тому же Маша тут же вспомнит, что он ухаживал и за ней. И делал вид, что влюблен. Нехорошо, конечно, но все-таки… А как же еще тогда, спрашивается, пробиваться в жизни? Когда везде играют роль деньги и связи. Он не богат пока, не занимает начальственное кресло, но он всегда мог добиться того, чего хотел, одной только лаской и у матери, и у преподавательниц, и у девочек в классе. Ласковое словечко, проникновенный взгляд прямо в глаза, который предполагал очень многое, хотя сам Владик молчал, поцелуй в щечку — этому Владик научился давно. И давно этим пользовался. Все шоколадки, все кассеты, все фильмы, все контрольные, все конспекты, все богатства, которыми владели девчонки в классе, были его, стоило только захотеть. И все считали его, Владика, душкой. Да по большому счету разве он сделал кому-нибудь что-нибудь плохое? Учительнице в коридоре после уроков, когда никто не видит, он мог запросто руку поцеловать. До сих пор смешно вспоминать, как русичка однажды от этого чуть в обморок не упала. Наши женщины, особенно те, что постарше, не особенно привыкли к ласке. А ему эта ласка ничего не стоила и с женщинами всегда было общаться проще, чем с мужиками. Они его хвалили, они ему доверяли. Потому что с женщинами он всегда знал, чего он хотел, и всегда этого добивался. То, что зависело от него, Владика, он сделал — выучился, получил специальность. В диагностике он разбирается не хуже многих. Но почему он должен равнодушно смотреть, как богатые люди спускают огромные суммы на дурацкие развлечения, в то время как их собственная жизнь, если они заболевают, стоит гроши, если судить по деньгам, которые они платят за лечение? Пусть платят ему и не такие суммы. Он знает не меньше их. Его голова тоже должна быть оплачена. Пока он здесь, он должен влиять на Машу. Другого пути для него нет. Отец у Маши богач. Между прочим, если бы он, Дорн, развелся с Аллой и женился на Маше, заручившись деньгами тестя, то мог бы проворачивать такие дела! Но не собирается он на ней жениться. Во всяком случае, пока. Маша славная, но размаха в делах у нее никакого!

«Только бы не было смертности!» Ну что это за разговор! С такими понятиями больших дел никогда не сделаешь! За все приходится платить, за большими делами всегда стоит большой риск! Другую такую же денежную работу по нынешним временам сложно будет искать. Да и прижился он тут, в отделении. Сам себе хозяин. А все благодаря влиянию на Машу. Если бы не Барашков, так было бы совсем хорошо. Но с Барашковым он тоже разберется, время покажет, кто прав, кто виноват. Не всю же жизнь он должен будет терпеть этого задаваку. Можно потом предпринять кое-какие шаги и избавиться от него.

Но Алла! А может быть, он все-таки поторопился, женившись на ней? Что за дурацкое упрямство обязательно сейчас завести ребенка? Дорн потряс головой, чтобы отогнать от себя видение. Надо брату сказать, чтобы был осмотрительнее в связях с девчонками.

Вспомнив о брате, Владик Дорн наконец встал, выйдя из оцепенения. Вот сейчас как раз есть повод заехать к нему. Домой ему совершенно не хотелось. Нужно будет опять говорить об этой беременности… Тут же мысли потянутся к Райке. Опять будет тот же замкнутый круг. Дорну казалось, что его самого сейчас вырвет.

Если Райка все-таки встретится с Аллой и все ей расскажет, Алла не простит его. А не простит, куда он пойдет из их маленькой, но уютной, Аллиными руками сделанной квартирки? В дом к родителям? Даже младший брат ушел оттуда из-за отца, который все время учит всех, как надо жить, а сам уже измучил и себя и мать. Не с этой же дурой Райкой навеки соединять судьбу? Она, конечно, в определенном плане ему очень по вкусу, но он же не идиот… Нет, конечно, нет! Он этого не допустит! Что-нибудь надо придумать, как-нибудь выкрутиться, но как?

Дорн выключил компьютер, рассеянно поменяв заставку, это было его ежедневное развлечение — приходить утром и видеть новую заставку, рассматривать ее, оценивать недостатки, достоинства, а уходя вечером, снова ее менять на что-нибудь другое: львицу на домик с летучими мышами, домик на бутылку с ружьем, бутылку на атомный взрыв, взрыв на флаг, — заставок было море. Сейчас Владик оставил просто чистое бледно-бирюзовое поле как символ ненайденного решения и, выключив свет, собрался уже уходить, как в коридоре, на лестнице раздался какой-то шум, возникло странное суетливое движение, стук и грохот, голоса, шарканье ног, шум колес медицинской каталки. Дорн остановился, с удивлением глядя в начало коридора — такого в их тихом элитном отделении никогда не происходило, и, к своему большому изумлению, разглядел, как в страшной спешке в отделение въехала каталка, на которой лежало неподвижное тело непонятного пола, завернутое в какое-то немыслимое одеяло, и в наволочке, намотанной на голову. Вокруг этого тела суетились Барашков и еще какой-то мужик в костюме с опознавательными знаками «скорой», за ними бежал еще один, помоложе и ростом поменьше, и вся эта куча-мала пыталась с ходу завезти каталку в свободную, самую лучшую их палату.

«Что происходит? — сказал себе Владик. — В период, когда всем так нужны деньги, этот козел Барашков будет класть в лучшие палаты каких-то подозрительных, наверняка неплатежеспособных больных?»

— Эй, вы что? Вы куда? Сюда нельзя! — решительно сказал Барашкову Владик и стал вывозить каталку с телом обратно. — Эта палата для VIP-пациентов! У вас есть согласование с Марьей Филипповной?

Врач со «скорой» остановился, и на лице его можно было прочитать: «Ну, блин, приехали! Я так и знал!»

Барашков отпустил ручки каталки и, рявкнув врачу: «Заезжай!», быстро подошел к Дорну и совершенно неожиданно для него и даже для самого себя огромной своей рыжей лапищей сильно взял Владика за горло и даже чуть приподнял его над землей.

— Удушу в момент, если что! — сказал Барашков быстро в самое лицо Владику, и вид его при этом был действительно такой страшный, а горло действительно было сжато настолько сильно, что Владик не мог даже пискнуть.

Владик был хоть и высок, и гибок, и спортивен, но в сравнении с Барашковым напоминал всего лишь стройную березку рядом с могучим здоровенным дубом.

— Если будешь ставить палки в колеса, размажу по стенке, молокосос! — добавил Барашков, и Владик правильно оценил и потное, напряженное, взволнованное лицо Аркадия, и решительный взгляд его глаз, и раздувающиеся от гнева ноздри.

— Да пошел ты! — сквозь зубы произнес с ненавистью Владик Дорн, когда Барашков разжал наконец свою лапу и Владик обрел под ногами твердую почву. Аркадий не слышал: он ринулся в палату. Каталку туда уже закатили и в этот момент перекладывали Тину на функциональную кровать.

Дорн отвернулся, пошел по коридору.

— Ну все, с тобой покончено, рыжий козел! — чуть слышно, сам себе, осторожно крутя головой, проверяя подвижность шеи, сказал он.

Навстречу ему с капельницами уже бежали медсестры. Это дала им знак Маша, случайно увидевшая Барашкова с каталкой на первом этаже и быстро вернувшаяся в отделение на боковом лифте. Теперь она снова была в кабинете, стягивала на ходу пальто, искала глазами запропастившийся куда-то, как назло, фонендоскоп.

— Долго мы будем терпеть, как Барашков самоуправствует? — обратился к ней Дорн.

— Эта женщина — Валентина Николаевна Толмачева, наша бывшая заведующая, — пояснила Мышка, торопливо надевая халат. Фонендоскоп отыскался, он оказался в кармане. — Не уходи пока, мало ли что понадобится! В палате мы справимся без тебя, ты просто побудь в кабинете!

— Бывшая заведующая? Вот оно что! — Владик кое-что слышал о ней, Маша иногда рассказывала что-то из прошлой жизни отделения. — А что с ней случилось?

— Не знаю пока. — Маше было не до разговоров с Владиком.

Вид Тины глубоко поразил ее, она не видела свою бывшую заведующую два года. Но в Мышкиной памяти эта женщина оставалась достаточно молодой и симпатичной, хоть и простой, но уверенной в себе. Мышка многому от нее научилась, и каждый раз, когда она вспоминала о том, что в какой-то момент она вдруг приняла решение занять место Валентины Николаевны, ей было как-то неловко. Ей посоветовал так сделать отец. Правда, как она объясняла в свое оправдание, место заведующей тогда представляло собой дымящиеся руины, а теперь благодаря ее усилиям и деньгам отца здесь возник хоть и маленький, но современный новый город. Так Мышка говорила самой себе, и это было почти правдой.

— Но ты же понимаешь, — Владик с недовольным видом уселся в кресло около ее стола, — сегодня мы примем бывшую заведующую, завтра чью-нибудь бабушку… Родственник главного врача и так уже сочиняет у нас куплеты на халяву…

— Владик! — посмотрела на него укоризненно Мышка. — Я все понимаю, но кем я буду, если скажу, что ее не надо было принимать? А если завтра что-нибудь, не дай Бог, случится с кем-нибудь из нас? Или с нашими близкими?

— Как была у вас богадельня, так и останется всегда! — пробурчал Владик Дорн. — И домой из-за вас вовремя не уйдешь!

— Ты же сам сидел в отделении дотемна! — не выдержала Мышка.

— Сам-сам, — рассеянно сказал Владик. — Дай хоть конфетку! Есть хочется!

— В коробке возьми! — Мышка уже нетерпеливо топталась в дверях.

Владик открыл, картинно поддев пальцем, бордовую фирменную коробку австрийских конфет — презент выписавшегося накануне пациента, демонстративно вытянул три последние конфеты в гофрированных золотистых бумажках и медленно начал разворачивать одну из них.

— Владик! Мне надо закрыть дверь! — потеряла терпение Мышка.

— Ухожу, ухожу, ухожу! — пропел ей в лицо Дорн и протиснулся мимо нее в коридор. И у Мышки, когда он проплывал мимо нее, сладко защемило сердце от вида его русых волос, мягко рассыпавшихся в свободную прическу на голове и едва заметно курчавившихся в вырезе джемпера на груди, от запаха хорошего одеколона, от его тонких, но, должно быть, сильных рук, ловко жонглирующих на ходу конфетами.

Тина дышала. Еще в машине, когда они с включенной сиреной продирались сквозь автомобильные пробки, врач «скорой» и Барашков подсоединили ее к аппарату искусственного дыхания, поддерживали лекарствами. И через некоторое время дыхание и кровообращение Тины восстановились. Теперь по крайней мере можно было надеяться, что тело ее не умрет. Но еще предстояло узнать главное — что происходит с ее мозгом?

— Но это я уже сам, — сказал Барашков и, пошарив в кармане (кошелька у него отродясь не водилось), достал и положил в карман доктору две приличные зеленые бумажки. — Хватит? — спросил он.

Тот пожал плечами:

— Я у тебя ничего не просил. Имей в виду.

— Спасибо, — сказал Барашков и протянул ему руку.

Тот вяло пожал ее и, как-то сразу от Барашкова отстранясь, дернулся и пошел, в последний раз бросив взгляд в глубину палаты на женщину, доставившую и ему в дороге немало хлопот. Он окинул удивленным взглядом прекрасную просторную палату и Тину в ней, уже не беспризорно валявшуюся на полу, а достойно, как положено, возлежащую на кровати; горку смятого, вытащенного из-под нее и брошенного одеяла, которое еще не успела унести нянечка, и буркнул неизвестно кому, Тине или Барашкову, а может, обоим:

— Ну, счастливо! — и вышел вон.

Через минуту сбоку к постели Валентины Николаевны подошла Мышка. Вначале, разглядев как следует Тину, она вопросительно посмотрела на Барашкова, но поняла, что он пока не в силах отвечать на вопросы, и тогда она быстро и уверенно стала ему помогать. Вместе они сделали Тине необходимую секцию подключичной вены, поставили катетер, добились, чтобы кровообращение и дыхание стали стабильными, и тогда Барашков сказал:

— Как повезем на МРТ? Надо просвечивать голову. Мышка вздохнула. Она вспомнила, что Владик Дорн не переносил подобные просторечные высказывания Барашкова. При всей своей циничности, когда дело касалось специальных исследований, Владик не упускал возможности выражаться изящно. «Необходимо сделать магнитно-резонансную томографию», — сказал бы в данный момент он.

— Повезем втроем, на каталке, — сказала Мышка вслух. — Другого выхода нет. Вы с сестрой повезете Валентину Николаевну, а я рядом на всякий случай покачу тележку с АИКом[6].

И они, решив, что это единственное правильное решение, предварительно созвонились со специалистом, который, к счастью, еще не ушел, опять переложили Тину на каталку, позвали сестру, вызвали грузовой лифт и торжественной кавалькадой въехали в отделение магнитно-резонансной томографии, располагающееся в подвале. Там Тину перегрузили в специальный металлический тубус.

«Только бы она не проснулась в эти несколько минут, пока она будет изолирована от всего мира, и не испугалась! — думал Аркадий. — Этот аппарат у них будто гроб!»

А Мышка с гордостью думала, что этот прекрасный аппарат был куплен на деньги ее отца.

А доктор, специалист по МРТ, включая свой агрегат, думал свою тяжкую думу. Он пришел работать в это отделение не так давно и не знал Тину. «Сумасшедшие какие-то эти, из интенсивной терапии. А вдруг у больной там опять произойдет остановка дыхания? Пока она внутри, ничего же не видно, не слышно!»

— Опять поставим трубку, мы это быстро, — успокоил его Аркадий, будто прочитав его мысли.

А врач со «скорой», поделившись доходом с фельдшером, уныло покачивался на переднем сиденье на пути на подстанцию и соображал, как он будет объясняться с заместителем главного врача по лечебной работе по поводу того, что повез больную не в ту больницу, куда были прикреплены все жители района, где жила Тина, а туда, куда потребовал Барашков.

А Тина ни о чем не думала все это время. Она спала.

Загрузка...