РИТОРЫ И КОЛЛЕКЦИОНЕРЫ. АТЕНЕЙ

Рассмотренные у нас выше писатели I – II вв. – Плутарх, Дион Хризостом и Лукиан – весьма ярко выступают как представители именно эллинистически-римской эстетики соответствующего времени. Все эти писатели находятся под впечатлением мировой громады Римской империи. Однако охватить всю философско-эстетическую значимость Римской империи им было явно пока еще далеко не под силу. Вообще говоря, они пользовались той индивидуальной свободой, которую предоставлял им Рим, но которую и ограничивал своей миродержавной силой. Эта Римская империя, которая базировалась на огромной армии и неохватном административном аппарате, предоставляла отдельной партикулярной личности большую свободу для выражения ее внутренних настроений. В III в. наступит время, когда и все эти индивидуальные свободы будут мыслиться подчиненными единому и универсальному римскому первопринципу. Временно история предоставляла отдельной личности обдумывать и переживать свои партикулярные настроения с тем, чтобы в дальнейшем эта личность осознала всю тщету этих индивидуальных свобод и всю необходимость для себя войти в общую систему римского универсализма. Однако ни Плутарх, ни Дион Хризостом, ни Лукиан пока еще не были способны перейти от того индивидуализма, который был возможен и необходим на почве Римской империи, к тому универсализму, ярким выражением которого и была вся Римская империя. Но сейчас мы должны сказать, что оставались еще и другие пути индивидуальных свобод, которые нужно было пройти римской эстетике для того, чтобы осознать тщету индивидуализма и почувствовать необходимость своего окончательного и уже универсального завершения. Здесь было бы интересно проанализировать известный роман римского писателя II в. Апулея «Метаморфозы», где как раз и рисуется этот переход от аффективного индивидуализма к окончательному универсалистическому завершению. Но анализ этого романа не входит в планы нашей настоящей работы. Зато остается еще длинный ряд авторов, имеющих значение для истории эстетики, но не претендующих на окончательный универсализм, а только использующих разные односторонности римского духа, которые никак нельзя не учесть в общей эллинистически-римской эстетике.

Таковы риторы и коллекционеры, которые были современниками уже более глубоких искателей окончательного универсализма и которых тоже необходимо будет хотя бы кратко коснуться.

§ 1. Риторы

Остановимся на двух наиболее крупных писателях этого времени – Элии Аристиде и Максиме Тирском.

1. Элий Аристид

Этот писатель родился в 129 г. н.э. в городе Адрианополе в Мизии, получил блестящую риторическую выучку в Пергаме у Аристокла и Афинах у Герода Аттика и объездил почти всю тогдашнюю Римскую империю. В Риме Элий Аристид был представлен императорскому двору. Семнадцать лет подряд страдал тяжелой болезнью, что не помешало ему прославиться как декламатору, и умер ок. 189 г. в Малой Азии, в городе Смирна, где провел большую часть своей жизни.

От Элия Аристида до нас дошло 55 речей, некоторые из которых считаются подложными. Характер этих речей очень различен: здесь мы находим обращения к богам (I – VIII), стихии воды (XVII, XVIII, LV), панегирики городам (XIII – XVI), императору (IX), речи поздравительные (X), надгробные (XI, XII), так называемые «священные речи» (XXIII – XXVIII), изображающие в виде дневника историю его болезни и общения с богом Асклепием, которому он приписывал свое исцеление; письмо императорам Марку Аврелию и Коммоду (XLI), апологии (XLVI – XLVII, XLIX – LI), речи от имени исторических и мифологических героев (XXIX – XXXIX, LII).

Будучи во всех отношениях чистейшим ритором периода второй софистики, Элий Аристид с огромным усердием изучал древних классических ораторов и главными образцами для себя считал Демосфена и Исократа. Свои речи Элий Аристид никогда не импровизировал, а писал для публичной декламации, отделывая и отрабатывая вплоть до последних мелочей, часто добиваясь весьма большой чистоты и выразительности языка. В этом отношении его сочинения представляют известный интерес, и в Византии они читались в школах вплоть до самого позднего времени. Элий Аристид пытался быть и теоретиком риторического направления. В двух своих речах – «О риторике» (XLV) и «О четверых» (XLVI) – он защищает риторику от нападок на нее в платоновском «Горгии» и приводит в свою защиту четырех знаменитых афинских деятелей V в.: Мильтиада, Кимона, Фемистокла и Перикла. Элий Аристид хотя и выступал против современных ему модных софистов (XL), но вряд ли в этом своем выступлении он руководствовался принципиальными убеждениями. Скорее всего, это была просто зависть к соперникам. Ведь вся собственная литературная деятельность Элия Аристида несет следы этого пустого, легкомысленного и безыдейного школьного красноречия, питаемого только жаждой успеха и стремлением сделать карьеру.

О каком-либо философском мировоззрении Элия Аристида говорить трудно; несомненно, он нахватался ходячей тогда популярной философии, но всегда оставался принципиальным поборником именно риторического направления. Также и религиозные представления Элия Аристида не отличались ни глубиной, ни самобытностью. Его попытки в «Священных речах» привлечь к себе внимание рассказами о каком-то своем особо интимном и загадочном отношении к богу Асклепию оставляет неприятное и даже отталкивающее впечатление.

2. Максим Тирский

Этот философствующий ритор жил во второй половине II в. н.э., и это почти единственное, что мы знаем о его жизни. Сохранилась сорок одна беседа (dialecseis) Максима Тирского на философские темы.

В общем Максима Тирского можно назвать платоником, хотя у него в сумбурном, беспорядочном и противоречивом сочетании встречаются также и многочисленные стоические моменты – обозначение мира как общего обиталища людей и богов (XIII 6 Hobein), истолкование богов как элементарных и нравственных сил (IV 8; XXVI 8), признание ненужности просить о чем-то богов, поскольку к внешним благам стремиться не нужно, духовные же каждый приобретает сам (V 7, 8), и аристотелистские различия потенциального и актуального мышления и непрерывная мыслительная деятельность божества (X 8), признание двух частей души – разума и аффекта (XII 5), – хотя в другом месте он, по Платону, признает три ее части (XVI 4), и даже кинические – одобрение кинического образа жизни и предпочтение Диогена-киника Сократу и Платону (XXXVI 5). Никаким сколько-нибудь серьезным и самостоятельным философом Максим Тирский, конечно, не был. Его изысканные и аффектированные декламации с их тщательно размеренными симметричными периодами имели своей целью в гораздо большей мере стяжать успех и демонстрировать честолюбивые претензии своего автора, чем серьезно рассматривать какие-нибудь философские предметы.

Все же, однако, и у Максима Тирского можно констатировать какое-то искание цельной универсальной картины мира, какого-то универсального синтеза. Согласно ему, божество как высочайший ум и высшее благо возвышается над временем и природой, невидимое, неизреченное и постигаемое только чистым разумом (II 10; XI 5.8; XXXIX 5). Оно есть творец и господин мира, его провидение все охватывает и содержит, от него исходит всякое благо и только благо, без него никто не может стать добродетельным (IV 8; XV 6; V 1.4; VIII 8 и др.). Материалом для миротворческой деятельности божества служит материя, являющаяся в конечном счете источником всякого зла, физического – непосредственным образом, нравственного – вследствие того, что свободная воля не может управлять чувственными влечениями (XLI 4). Посредниками между миром и богом являются у Максима Тирского, помимо бесчисленных богов, также и демоны, низшие божества, живущие на границе небесного и земного мира, различные по степени своего совершенства (VIII 8; IX). И душа человека божественна, но во время земной жизни она заключена в тело, находится как бы во сне, из которого лишь частично может пробуждаться воспоминание о своей истинной сущности, и лишь в той жизни возможно чистое постижение истины и непосредственное созерцание божества (XVI 9; XVII 11).

Все эти платонические мотивы, пронизанные у Максима Тирского коренным дуализмом божества и мира, ни в коей мере не являются у него результатом каких-то собственных философских исканий. Никаких таких исканий у Максима и вообще не было; он просто передает и всячески риторически расцвечивает школьную традицию, приплетая сюда уже отмеченные у нас перипатетические, стоические и кинические элементы, а также демонологию, веру в чудеса, всяческие суеверия, нимало не заботясь о последовательности и внутренней соединенности всех этих противоречащих друг другу учений.

По самой своей внутренней сущности Максим Тирский был не философ, а ритор, берущий материал своих изысканных декламаций из философии. Случайно высказанные им философские взгляды отнюдь не прикрывают риторической сущности его творчества, так что это последнее отличается типичными для II в. н.э. чертами неслаженности, доходящими до отсутствия всякого метода.

§ 2. Коллекционеры

Универсальная концепция философии мифа, которую мы найдем только в неоплатонизме III в. н.э., могла возникнуть лишь после использования всякого рода частичных подходов к изображению древней мифологии. В этот век второй софистики наиболее популярным из частичных подходов к мифу было риторическое изображение мифа и его стоически-киническая моралистика. Кроме того, в это время, как и ранее, существовала самая причудливая смесь этих разнородных подходов к мифологии, правда, с неуклонным стремлением поместить ее во главу угла. Поскольку, однако, наша работа не является работой по истории античной литературы, но мы пытаемся извлечь из античной литературы только то, что более или менее близко к современному пониманию эстетики, то характеризовать совершенно различных античных авторов и даже их перечислять вовсе не входит в нашу задачу. Тем не менее, помимо всего изложенного у нас выше, пожалуй, стоит хотя бы кратко остановиться на некоторых именах, особенно глубоко связанных с коллекционерством, потому что метод коллекционирования всяких исторических или литературных материалов вообще и античных мифов в частности, конечно, есть то, что предшествует универсальной концепции мифологии у неоплатоников и что было соблазном для многих их предшественников, еще не познавших задач подлинного универсализма. Из коллекционеров остановимся на Аполлодоре, Элиане и Атенее.

1. Аполлодор

Под этим именем до нас дошла так называемая «Библиотека» в трех книгах, содержащая очень тщательное и систематическое изложение древней греческой мифологии. Кто был в действительности ее автором, установить невозможно. Долгое время она приписывалась известному грамматику II в. до н.э. Аполлодору Афинскому, которому принадлежало, между прочим, знаменитое сочинение «О богах» в 24 книгах, широко использованное Порфирием, Ямвлихом и Сопатром. Однако К. Роберт[61] доказал на основании лингвистических и стилистических признаков, а также на основании упоминания в «Библиотеке» одного автора I в. до н.э., что это сочинение могло быть написано не ранее 61 г. до н.э., а скорее всего в конце I – начале II в. н.э. Еще патриарх Фотий (IX в.) и Цец (XII в.) располагали полными экземплярами «Библиотеки», доводившими изложение до смерти Одиссея. Наш текст заканчивается, а лучше сказать – обрывается, на подвигах Тезея. Некоторым восполнением недостающей части могут служить две сохранившиеся «Эпитомы» (сокращенные изложения).

Содержание «Библиотеки» следующее.

1) Теогония (I 1 – 44), где излагаются истории сторуких, циклопов и титанов (1 – 5), борьба Зевса с Кроносом (6 – 7), история потомства титанов (8 – 9), потомства Земли и Моря (10 – 12), потомства Зевса (13 – 27), Посейдона (28), история Аида и Персефоны (29 – 33), а также Гигантомахия (34 – 38) и победа над Тифоном (39 – 44).

2) Потомство Девкалиона (I 45 – 147). Здесь речь идет о Прометее (45), его сыне Девкалионе (46 – 48) и потомстве последнего, включая Мелеагра и охоту на калидонского вепря (67 – 73), Адмета (104 – 106) и Ясона с походом аргонавтов и Медеей (107 – 146).

3) Потомство Инаха (II 1 – 180), где главное место занимают истории Даная и Данаид (11 – 22), Беллерофонта (30 – 33), Персея (36 – 48) и особенно Геракла с его подвигами и многочисленным потомством (61 – 166).

4) Род Агенора (Европы) (III 1 – 20), содержащий историю Европы и ее сыновей Миноса, Сарпедона и Радаманта, то есть критский цикл.

5) Род Агенора (Кадма) (III 21 – 95). Здесь излагается Фиванский цикл с его главными героями Кадмом (21 – 24), Семелой (25 – 29), Ниобой (45 – 47), Эдипом (48 – 56), походом Семерых против Фив и историей Антигоны (57 – 79).

6) Род Пеласга (III 96 – 109).

7) Род Атланта (III 110 – 155), где излагаются Лаконские мифы о Елене (123 – 132), Менелае (133), Касторе и Полидевке (134 – 137) и Троянский цикл, включая Приама с его детьми Гектором, Парисом и Кассандрой (146 – 155).

8) Род Асопа (III 156 – 176) с Эаком, Пелеем и Теламоном (158 – 162), браком Пелея и Фетиды (168 – 170), рождением и воспитанием Ахилла (171 – 174), Фениксом (175) и Патроклом (176).

9) Аттические мифы (III 177 – 215), включающие историю Кекропа (177 – 179) и его потомства: Амфиктиона (186), Эрехтея (197 – 203), Эгея (206 – 215).

10) Тезей (III 216 – 218), на котором обрывается дошедшее до нас изложение.

Кроме того, на основании «Эпитом» можно установить содержание не дошедших до нас частей «Библиотеки».

11) Род Пелопса с историями Тантала, Пелопса, Атрея и Фиеста, Агамемнона и Менелая.

12) Antehomerica, то есть похищение Елены и первые девять лет Троянской войны.

13) Homerica, излагающая содержание «Илиады».

14) Posthomerica, рассказывающая о взятии Трои.

15) Возвращение героев из-под стен Трои.

16) Странствования Одиссея, его возвращение на Итаку и расправа с женихами, его последующая жизнь и смерть в глубокой старости.

Этим заканчивалось изложение Аполлодора.

Можно заметить, что сочинение Аполлодора представляло собой систематический свод и энциклопедию древней греческой мифологии, не упускающую ни одного сколько-нибудь известного сюжета или персонажа. Такие энциклопедии начали составлять уже во II в. до н.э. по мере того, как школьное чтение эпоса ограничивалось Гомером и забывались киклические поэмы. Эти прозаические изложения основывались на древних эпических поэмах, сочинениях логографов, всевозможных парафразах, комментариях и схолиях, древних трагедиях, «содержаниях» (hypothesis), составлявшихся в риторических и грамматических школах, и всевозможных других источниках. Подобная литература создавалась как в учебных и педагогических целях (для сохранения и обработки негомеровского материала), так и для занимательного чтения и составляла целый жанр, наиболее известными представителями которого являлись Дионисий из Митилены (II в. до н.э.), Феопомп Книдский, Лисимах и Феодор (все – I в. до н.э.). Но сочинения всех их до нас не дошли, и судить об этом жанре мы можем только по аполлодоровской «Библиотеке», автор которой широко использовал материалы не только этих своих предшественников, но также и Аполлония Родосского, Ферекида, Асклепиада, Диодора, Гигина, Прокла и «Метаморфозы» Овидия. Более чем вероятно, что это сочинение представляет собой переработку и сокращение подлинного сочинения Аполлодора «О богах», и именно поэтому оно ходило под его именем.

Стиль и характер изложения «Библиотеки» отличаются сухостью и даже примитивностью, многочисленными перечислениями и длиннейшими списками имен, стремлением к максимальной формальной полноте, но, с другой стороны, полным отказом от какого бы то ни было философского осмысления и переживания мифа.

2. Клавдий Элиан

Биография этого писателя почти неизвестна. Известно только, что он был уроженцем италийского города Пренесты, где состоял верховным жрецом, прожил всю жизнь в Италии и что он в совершенстве владел греческим языком, как, вероятно, никто из его италийских современников. Годы жизни его тоже, собственно говоря, совсем неизвестны, а на основании разных косвенных источников могут быть установлены только приблизительно, а именно: жил он в конце II – начале III в. н.э., был современником Флавия Филострата, который оставил о нем следующее свидетельство:

«Хотя Элиан был римлянином, он владел аттическим языком не хуже природных афинян. Мне думается, что человек этот заслуживал всяческой похвалы, во-первых, потому что добился чистоты языка, живя в городе, где на нем не говорили, и, во-вторых, из-за того, что не поверил угодникам, величавшим его софистом, не обольщался этим и не возгордился столь почетным наименованием; поняв, что у него нет необходимых для оратора дарований, он стал писать и этим прославился. Главная особенность его книг – простота слога, напоминающая чем-то прелесть Никострата, а иногда приближающаяся к манере Диона… Этот человек уверял, что не выезжал никуда за пределы Италии, ни разу не ступил на корабль и незнаком с морем. За это его еще больше превозносили в Риме как блюстителя древних нравов. Он был слушателем Павсания, но восхищался Геродом, считая его самым разносторонним из ораторов. Прожил Элиан более шестидесяти лет и умер бездетным, ибо, не имея жены, обрек себя на это» (Vitae soph. II 31)[62].

Что в точности написал Элиан – нельзя сказать с полной определенностью. Известно только, что он, несомненно, написал два сочинения – «О природе животных» в XVII книгах и «Пестрые рассказы» в XIV книгах, дошедшие до нас в несколько сокращенном и конспективном виде. Главная особенность мышления Элиана – это барахтанье в бесконечных фактах и, можно сказать, беспринципное коллекционерство. Так и характеризовали его многие исследователи и излагатели его произведений. Однако коллекционерство было только главным, но не единственным принципом создания им литературных произведений.

Элиан, несомненно, был близок к стоицизму и кинизму и был врагом эпикурейства; то и другое нетрудно доказать, ссылаясь на его произведения. Собирая бесконечно разнообразные рассказы, он, по-видимому, избегал чистого вымысла и старался рассказывать то, что где-то и когда-то фактически имело место, хотя никаких строгих научных или философских задач Элиан перед собой не ставил, и все его многочисленные ссылки на старых и новых писателей явно из вторых рук. Кроме того, две склонности его мышления тоже нельзя не подметить при внимательном чтении. Во-первых, Элиан, несомненно, склонен к морализированию, и многие рассказики он приводит исключительно с одной целью – научить читателя и дать ему моральный совет. Особенно ясно эту его склонность к моралистике можно видеть в анекдотах сочинения «О природе животных». Во-вторых, Элиан не так уж равнодушен к стилю своих рассказов, которые он берет откуда ни попало. При беглом чтении опять-таки может возникнуть впечатление, что Элиан интересуется только разными интересными фактами, которые и имеют для него самодовлеющее значение. Однако при более внимательном изучении текстов Элиана необходимо сделать заключение, что он старается излагать свои факты более или менее изящно, более или менее красиво. Он даже считается одним из виднейших представителей так называемого стиля apheleia, стремящегося создать впечатление простоты и безыскусственности, на самом деле требовавших большой учености и литературной отделки. Во всяком случае, Элиан часто заботился об изысканно стилистической подаче своих пикантных анекдотов не меньше, чем о подборе самих этих анекдотов. И такое наше наблюдение за художественной стороной «Пестрых рассказов» тоже несколько усложняет отнесение их только к жанру чистого коллекционерства. Другими словами, относя Элиана к жанру коллекционерства, мы исходим только из преобладающей тенденции его произведений и нисколько не абсолютизируем этого жанра в его творчестве. У Элиана имеется немало разных литературных особенностей, которые мы уже не раз наблюдали в литературе второй софистики.

Наконец, что касается автора этой книги об античной эстетике, то он должен признаться, что все эти рассказики и басни Элиана не отличаются, на его взгляд, особенно тонкой логикой, и с точки зрения расположения материалов рассказики эти можно было бы во многом подправить и усовершенствовать. Это, однако, возможно, относится только к нашему субъективному вкусу; и иной литературовед, вероятно, будет расценивать текст Элиана и как нечто более совершенное. Язык Элиана мы тоже не можем счесть совершенным подражанием классическому языку и тоже видим возможность для разных поправок.

§ 3. Атеней

Под именем Атенея до нас дошло огромное произведение III в. н.э., озаглавленное «Софисты за обеденным столом» (Deipnosophistai). Здесь тоже нет эстетики в собственном смысле слова. Однако проводимое тут мировоззрение отличается неимоверной пестротой и небывалым обилием всяких пустяков, преподносимых в виде беспринципной болтовни и бесплодного упражнения в остроумии. Правда, это сочинение является целым кладезем всякого рода исторических, историко-философских и историко-эстетических сведений. Но дело не в них. Дело в том, что ранний греческий эллинизм, будучи по самому существу своему эклектизмом, должен был где-нибудь доходить до своего логического конца, после чего греческая мысль в отношении эстетики и мифологии обращалась в свою полную противоположность, что было уже не начальным периодом позднего эллинизма, но его классическим периодом, его высокой и благородной классикой, или неоплатонизмом. Повторяем: покамест мифология не была использована для эстетики решительно во всех своих смыслах, включая беспринципное коллекционирование и, более того, насмешливое и даже глумливое к себе отношение, до тех пор не могло открыться пути и для возвышенного философско-религиозного понимания древней мифологии, то есть тем самым греческая мысль не могла дойти и до своего полного самоисчерпания. Произведение Атенея в этом смысле дает огромный материал; и мы его должны изучить, чтобы все возможные подходы к античной старине действительно были использованы в разных смыслах, прежде чем могла бы начаться серьезная ее реставрация. Посвятим этому коллекционерскому сочинению особый параграф.

1. Сюжет трактата

Необозримая масса компилятивного материала искусственно введена Атенеем во внешнюю схему застольной беседы или застольных бесед. Характеры участников едва намечены, и иногда их трудно отличить друг от друга. Здесь есть известные имена. Так, Ульпиан, играющий важную роль среди изображенных здесь софистов, – это, возможно, знаменитый юрист, убитый в 228 г. Плутарх у Атенея – это хотя и не знаменитый Плутарх из Херонеи, но, возможно, известный александрийский ученый. Руфин из Никеи – это, как можно предположить, Руф Эфесский, врач, живший при Домициане и Траяне. Главное достоинство трактата Атенея, делающее его в некоторых отношениях важнейшим произведением поздней античности, заключено в приводимых в нем сведениях об эллинистическом образе жизни, истории, искусстве, в многочисленных цитатах из полностью утраченной так называемой Средней и Новой комедии.

Сюжет атенеевского трактата очень прост. Некто Тимократ просит Атенея рассказать ему о званом обеде, устроенном в доме римского богача Ларенсия для двадцати четырех (по числу букв греческого алфавита) филологов и философов, и вслед за тем с неослабевающим вниманием выслушивает длиннейший отчет о речах, в которых ученые блистали своей эрудицией. Непрерывность действия поддерживается тем, что софистам вносят в неимоверном количестве все новые и новые блюда и вина. В течение обеда софисты время от времени после длительных речей жалуются на голод и опять требуют все новых и новых блюд. Кроме того, то присутствующие на обеде киники начинают жестоко оскорблять грамматиков, то, наоборот, последние презрительно третируют «собак» киников. Этим и исчерпывается сюжетная канва произведения.

Киники при этом играют отчасти роль шутов. Им приписывается способность выпить и съесть несоразмерно много. Ульпиан цитирует Платона, говоря, что вульгарные люди, ввиду недостатка образованности неспособные развлекать друг друга на пире средствами своих собственных речей и бесед, помногу платят флейтисткам, нанимают чужой голос – голос флейт – и сходятся, чтобы его слушать.

«Так и вы, киники, – продолжает Ульпиан, – когда вы пьете или, вернее, напиваетесь, вы подобны флейтисткам и танцовщицам, портящим все удовольствие беседы».

Разъяренный киник Кинулк, возражая Ульпиану, заявляет, что тот – обжора, боготворящий свой желудок и не знающий ничего другого, не умеющий нанизывать речи и вспоминать истории, не умеющий вести благородные беседы. По утверждению Кинулка, Ульпиан и грамматики губят все время на лексикографические изыскания (у кого встречается то или иное слово? употребляется оно или не употребляется?), они как бы «соскребают» речи своих товарищей в поисках любопытного грамматического предмета. Кинулк приводит ряд анекдотов о филологах, которые, усвоив язык древних авторов, некстати употребляют устаревшие слова на потеху окружающим.

Но было бы напрасно принимать киника Кинулка за защитника смысла и сдержанного благородства, потому что его выступление так же пересыпано лексикографическими изысками, как и речь Ульпиана; а, по существу, единственное, в чем, как оказывается, Кинулк упрекает Ульпиана, – это то, что последний употребил термин cechortasmenoi («наевшиеся»), в то время как следует говорить coresthēnai («насытившиеся») (III 99е Gulick). Ульпиан «с приятной улыбкой» советует ему не лаять с собачьей яростью, а, напротив, ласкаться к пирующим и вилять хвостом, иначе день пиршества превратится в день убийства собак; и тут же приводит несколько текстов из Гомера, Менандра, Аристофана, Софокла, Софила и Амфида с термином chortadzō («кормить скот» и вообще «питать, насыщать»). Ясно, что киник Кинулк выступает здесь в роли шута, которого можно безнаказанно задирать.

В чванливом презрении к предполагаемому невежеству других грамматики и филологи, с одной стороны, и киники – с другой, оскорбляют друг друга так, что, казалось бы, после этого им невозможно оставаться за одним столом. Но стоит филологу блеснуть эрудицией, например перечислить по памяти все названия хлеба с описанием каждого рода, как восхищенный Кинулк признается, что ему нечего сказать, разве что позавидовать ученикам подобных светил науки (III 113 de). Правда, мир тем самым еще не устанавливается, и при первом удобном случае пирующие снова грубо обвиняют друг друга в незнании выражения «бычья вода» (III 122 а).

Эрудиция настолько преобладает над всеми прочими интересами софистов, что они не смеют приступить к очередному блюду, не приведя уместных цитат из древней и новой литературы (III 115 с). Ульпиан готов простить кинику все, лишь бы тот не отказался дать трудную лексикографическую справку (III 122 е).

Обед, которым потчуют софистов, невероятно обилен. Еще обильнее их филологические экскурсы. Но им больше нечего выбирать – третьего не дано, и, когда им надоедают «бесконечные словоизвержения» (VI 270 b), они переходят снова к еде. Правда, самая мысль о необходимости подкрепиться действительной, а не словесной пищей так перегружается цитациями и лексикографическими справками, что возобновление пира значительно откладывается. Иногда киник говорит, что он умирает с голоду (VII 307 f). Иногда, напротив, софисты недоумевают, как им удастся, по выражению комика (возможно, Аристофана), «съесть столько обедов», поскольку поданной им пищи могло бы хватить на несколько обедов (VII 276 c). Но так как вслед за одной цитатой следует цепочка других, возникает подозрение, что обед служит только поводом для введения в рассказ филологических изысканий, кулинарных и разных других замечаний.

В самом деле, все, что ни происходит в продолжение обеда, кажется как бы картинками в учебнике, вставленными для наглядности. Так, софисты слышат вдруг на улице звуки флейты, цимбал и барабана. Оказывается, на дворе идут празднества «парилии» в честь римской Фортуны. Софисты тут же разбирают синонимы слова «плясать» (VIII 362 а), поднимают вопрос о происхождении праздника и т.д. Когда повара приносят зажаренного дикого кабана, Ульпиан разбирает этимологию слова «свинья», грамматический род этого слова и связанные со свиньей легенды (IX 401 b сл.). Подается вино, и Ульпиан спрашивает, употреблялось ли соответствующее слово (propōma) у прежних авторов в том же смысле, что теперь (II 58 b). Приносят устриц – и софисты вспоминают Эпихарма, у которого перечисляются виды этих моллюсков (III 85 c). Иногда меню включает «филологические» наборы: приносят вареные ноги, головы, уши, челюсти, внутренности, языки, то есть как раз то, что составляет ассортимент александрийских лавок, называемых hephthopōlia «лавки вареных продуктов» (III 94 с). Естественно, что для того, чтобы предметы бесед не истощились, софистам приходится очень много есть. Еда представляет главный повод для филологических обсуждений, и лишь изредка софисты обращают внимание на события внешнего мира.

«Из соседнего дома послышался звук водяного органа („водяной флейты“), весьма сладостный и приятный, так что все мы повернули головы, завороженные таким благозвучием. И Ульпиан, взглянув на музыканта Алкида, сказал: „Слышишь, музыкальнейший из мужей, эту прекрасную гармонию, которая привлекла всех нас, околдованных музыкой? И это не то, что распространенный у вас в Александрии инструмент с одной трубой, причиняющий слушателям скорее муку, чем музыкальное наслаждение“» (IV 174 b).

«Однако же и это музыкальное орудие, водяная флейта, – отвечал Алкид, – есть изобретение мужа из Александрии…»

Так начинается обсуждение устройства водяных органов, их видов и названий.

Книга IX начинается с того, что софистам приносят окорок и «кто-то» спрашивает, мягкий ли он. И тут же Ульпиан начинает:

«У какого автора слово taceros встречается в значении „мягкий“? И кто употребил вместо слова napy слово synapy („горчица“)? Ибо я вижу, что она принесена в чашечках вместе с окороком. Да, произносить нужно именно так: окорок, а не так, как говорят наши афиняне, в женском роде» (IX 366 а).

Принесли искусно поджаренных гусей, и кто-то сказал: «Гуси жирные». И Ульпиан спросил: «У кого это – „жирный гусь“?» Плутарх ответил ему:

«Теопомп Хиосский в своей „Истории Греции“ и в тринадцатой книге „Истории Филиппа“ сказал, что когда спартанец Агесилай прибыл в Египет, египтяне послали ему жирных гусей и телят. И комедиограф Эпиген в „Вакханках“ говорит: „А что если кто-нибудь возьмет и напичкает мне его, как жирного гуся“. И Архестрат в своей известной поэме: „И подготовь мне тоже молодого жирного гуся, просто поджарив и его тоже“. А вот ты, Ульпиан, по справедливости должен сказать нам, раз ты спрашиваешь всех обо всем, где древние авторы сочли необходимым упомянуть вот эту великолепную гусиную печень?» (IX 384 ab).

Софистам приносят молочных поросят, и они с успехом начинают вспоминать, у каких авторов употреблено это выражение (IX 396 b). Иногда приносимые блюда без длинных речей сразу встречаются соответствующими стихотворными цитатами (IX 406 b).

Как видно, сюжетная нить очень тонка и искусственна; как мы сказали, она сводится почти к иллюстрациям, причем весьма скудным, как бы в виде учебных картинок, по поводу названий которых начинаются филологические изыскания. «Поскольку мы отобедали», – начинает было Ульпиан, но тут же уходит в грамматический лабиринт и, не докончив фразы, приводит десятка два примеров из литературы, где эта форма «отобедали» (dedeipnamen) употребляется.

Когда Атеней чувствует, что он утомил читателя и описанием обеда, и грамматическими штудиями, он снова прибегает к испытанному приему: кто-нибудь из пирующих вдруг начинает грубо задевать «стоических собак» (VIII 565 de), а те не менее дерзко отвечают. Но и издевки и парирование вязнут в цитатах, ссылках, упоминаниях. По-видимому, только преобладающий над всем филологический интерес заставляет пирующих сносить часто весьма резкие взаимные оскорбления (XIII 569 а).

Было бы весьма наивно считать, что сюжет сам по себе что-либо значит для Атенея; надо думать, он и не особенно заботится о его правдоподобии. Упоминания о «пире» становятся очень редкими и вполне формальными. В XIV книге мы читаем:

«На нашем обеде не было недостатка в шутниках. А относительно одного такого Хрисипп в той же книге пишет: „Некоему шутнику должны были по суду отрубить голову, и он сказал, что ему хочется напоследок сказать нечто, вроде лебединой песни. Когда ему разрешили, он начал потешать публику…“» (XIV 616 b).

…«На нашем пире не были забыты и рапсоды. Ибо Ларенсий любил Гомера, как никто, так что рядом с ним Кассандр, некогда царь в Македонии, выглядит нелепым. О последнем Каристий в „Исторических заметках“ говорит, что он был любителем Гомера и назубок помнил большинство его песен. „Илиада“ и „Одиссея“ были переписаны у него собственной рукой. А что рапсоды назывались также и „гомеристами“, сказал Аристокл в произведении „О хорах“ (XIV 620 b)» и т.д.

О пире забыто. Хотя вначале речь идет как бы только об одном «обеде», в конце трактата Атеней говорит уже о целой серии обедов (XV init.). Но это не делает сюжет более правдоподобным. В частности, очень мало вероятно, что, когда опустилась ночь, софисты стали кричать рабам, чтобы те зажгли свет, и каждый называл лампу по-своему, тем или иным синонимом (XV 699 d).

2. Основные темы

Поскольку сюжет служит Атенею только поводом для филологических изысканий, возникает вопрос, не связан ли трактат единством темы? Однако и здесь мы находим разнообразие, которое трудно привести к единому плану. Можно только перечислить многочисленные и разрозненные темы трактата.

Помимо филологии (лексикографии, этимологии), здесь важнейшее место отведено кулинарии и учению о пищевых продуктах. Свойства продуктов описываются так же подробно, как история и этимология слов, их обозначающих (ср., например, обширнейшую справку такого рода о смоквах, III 75 а – III 80 e). Атеней выступает преемником целого ряда сочинителей кулинарных трактатов, которые у него нередко упоминаются. Это Мнеситей из Афин (с трактатом «О пищевых продуктах», III 80 е), Филотим («О пище», III 81 b), Дифил из Сифноса («О продуктах, полезных больным и выздоравливающим», III 821), причем тут же Атеней привлекает, уже для филологической справки, «Лаконский словарь» грамматика Аристофана (III 83 а). Далее, Атеней знает «Гастрологию» Архестрата, этот «прекрасный эпос» всех эпикурейцев (III 104 b, а также IV 162 b), кулинарный трактат некоего Сима (возможно, это вымышленный комедиографами персонаж – IV 164 d), сочинение Херефона о приготовлении обедов (VI 244 а), «Гастрологию» Терпсиона, учителя Архестрата (VIII 337 b), «Кулинарный словарь» Артемидора (XIV 662 f), кулинарные книги Гераклида и Главка Локрского (XIV 661 е).

В целом затрагиваемые Атенеем темы все же можно привести к единству, правда, очень относительному. Его книга – о пище, ее приготовлении, об устройстве обедов, сервировке стола и т.д.; но Атеней рассуждает о кулинарии философски. Качества разного рода съестных продуктов описываются с научной глубиной и тщательностью, с указанием лечебных и медицинских свойств пищи. Приготовляя обед для гурманов, повар должен непрестанно пробовать блюда и устанавливать, чего в них не хватает. Добавляя необходимое, он «настраивает» обед, как музыкальный инструмент, пока не получит нужного звучания, и тогда только может выставлять гостям «гармонический хор» блюд, «поющих в унисон» (VIII 346 а). Повара возводятся чуть ли не в ранг «мудрецов» (IX 379 b). Повара у Атенея не менее эрудированы, чем софисты, и перемежают свою речь стихотворными цитатами (IX 380 f сл.). Правда, они не забывают при этом своего кулинарного искусства. Атеней с неодобрением относится к крайностям «филологизации» поварского дела. Но был случай, когда некий богатый римлянин обучил своих поваров диалогам Платона, и, внося блюда, они начинали декламировать.

«Раз, два, три – а где же четвертый из тех, что вчера были нашими гостями, любезный Тимей, а сегодня взялись нам устраивать трапезу?»

– говорил один повар, а другой ему отвечал:

«С ним приключилась, Сократ, какая-то хворь».

Так ученые рабы прочитывали большую часть платоновского диалога, к скуке присутствующих (IX 382 а). По-видимому, рабы-повара, более ученые, чем их хозяева, существовали во времена Атенея (IX 382 с – 383 с). Клидем в «Истории Аттики» упоминает о почитаемом цехе кулинаров. Комедиограф Атений выводит в «Самофракийцах» философствующего повара:

«A. Разве ты не знаешь, что поварское искусство несравненно более всего прочего способствовало благочестию?

B. Неужели?

A. Конечно, о невежественный иностранец. Оно освободило нас от звероподобной и беспорядочной жизни, от страшного пожирания друг друга… Народ собрался вместе, появились населенные города благодаря этому искусству»

(XIV 660е – 661с).

Атеней приводит авторитетные мнения, согласно которым кулинария – благородное искусство свободных людей (XIV 661 de).

Атеней начинает свой трактат со всестороннего описания закусок и предобеденных вин. Мы узнаем все о фруктах, овощах, яйцах, напитках, грибах, клюкве, трюфелях, крапиве, устрицах и многом другом. Затем перечисляются десятки видов хлеба. В IV книге дается «типология обедов» с далекими экскурсами в историю. В конце IV книги начинается описание посуды, но вся V книга посвящена гомеровским пирам. В той же V книге описывается подробнейшим образом церемониал знаменитых в истории пиров. VI книга начинается с комических и полукомических жалоб на жадность и грубость рыботорговцев, но затем Атеней переходит снова к посуде, а вслед за упоминанием о «параситах» – к анекдотам о них. Во второй половине VI книги Атеней говорит о рабах, их численности в Афинах и в других государствах, об их восстаниях. Тут же строятся планы отмены рабства и замены рабского труда автоматами и машинами (VI 267 е – 270 а). Вся VII книга, кроме нескольких начальных замечаний об удовольствиях и снова о поварах, представляет собой огромную энциклопедию рыб, которые якобы так и подавались на обеде у Ларенсия в алфавитном порядке, от «амий» (VII 277 е) до «псетт» (камбалы) (329 f). В конце этой VII книги Атеней почему-то называет изложенные им разговоры софистов о рыбах «болтовней» (VII 330 с). Однако начало VIII книги содержит дополнения к «рыбной энциклопедии». Преобладающая часть VIII книги посвящена описанию знаменитых в истории обжор. IX книга – словарь овощей и птицы. X книга возвращается к древним любителям поесть, наставляет этике обеда (420 с сл.) и дает «типологию пьяниц» (433 b – 448 а), заключая, что пьяница лучше человека, в голове которого «только ум». Книга кончается анекдотами по поводу греческого алфавита и загадками.

XI книга – алфавитная энциклопедия чаш с попутными замечаниями о пьяницах и пьянстве. XII книга начинается с осуждения удовольствий, а потом переходит к апологии их и к анекдотам о чудовищной роскоши, наслаждениях и удовольствиях древних и новых людей. В этой XII книге почти нет филологических и этимологических изысканий. В конце ее автор переходит от описания невероятной дородности к случаям невероятной худобы (552 bс). В XIII книге также нет филологии и лексикографии. Она посвящена женщинам и любовным отношениям. Лишь перейдя после анекдотов о гетерах к более возвышенным темам художественной красоты, софисты вспоминают о лексикографии и решают вопрос о том, правомерно ли давать женщине имя «Тигрис», то есть можно ли сказать «тигр» в женском роде (XIII 590 а). В XIV книге речь идет о шутах и скоморохах, смехе, шутках, юморе, музыке и музыкальных инструментах. Дается характеристика музыкальных ладов и видов танца, а в заключение книги – словарь десерта. Наконец, в XV, последней книге Атеней говорит об играх, призах, венках, духах и ароматах.

3. Старое и новое с точки зрения Атенея

Характеристика греческого мира у Атенея на первый взгляд как будто бы заставляет нас отличать «древних» от «нынешних» (то есть современников Атенея). Как обычно представляется, древним присущи возвышенное благородство, спокойное величие. Однако мнение самого Атенея совершенно другое, и поэтому он, в сущности, не страдает от современного упадка. Во-первых, уже и древние отличались всем тем, что можно назвать пороками атенеевской современности. Во-вторых, современность Атенея также обладает своим величием.

Гомер, рассуждает Атеней, тоже «знает пестроту кушаний», «знает он и всю нынешнюю роскошь». По мнению Атенея, описанный Гомером дворец Менелая по удобству и блеску таков же, как описанный Полибием дворец одного царя в Иберии (I 16 с). Древний Геракл не отличался здравомыслием, воздержностью и трезвенностью, судя по его безрассудным поступкам (IX 410 f – 411 a). Одиссей даже самим Гомером изображен как обжора (laimargon) и любитель поесть (X 412 bс). Целые народы высмеиваются, говорит Атеней, за «многоедение» (X 417 bс). Тот же Геракл не уступает никому из теперешних в своем сластолюбии и опыте прелюбодеяния (XII 512 е). Основываясь на гомеровской «Одиссее» (IX 5 – 10) и других местах, Атеней выставляет предположение, что хитроумный Одиссей был «водителем» для Эпикура в учении об удовольствии (XII 513 ab). «Дела сластолюбия и роскоши» у древних были ēsceito – предметом специального «упражнения» (XII 543с).

Только в одном отношении авторитет древних для Атенея непререкаем, а именно в отношении лексикографических справок. Наличие определенного слова у того или иного автора выступает достаточным и неоспоримым доказательством употребительности и приемлемости этого слова.

Новые поколения, конечно, по мнению Атенея, пошли дальше древних в погоне за удовольствиями и роскошью. Но если они утратили присущее древним благородное величие, они достигли другого величия, а именно величия крайностей. Не говоря уже о прочем, «теперь возрастает и извращение музыки, а роскошь одежды и обуви достигла расцвета» (I 18 е). Современные «сбились с пути» (I 18 b), но Атеней, безусловно, восхищается роскошью обеда, о котором он повествует.

Разгул современных ему людей граничит с вакхическим буйством. Так, со слов Тимея из Тавромены автор повествует, что в Агригенте есть дом, который называется «триремой» по следующей причине. Некие юноши устроили в нем попойку и, разгоряченные вином, дошли до такого безумства, что вообразили себя плывущими на триреме, притом в сильнейший шторм. Они настолько потеряли голову, что стали выбрасывать из дома всю обстановку, утварь и ковры, поскольку рулевой якобы велел им облегчить корабль от лишнего балласта. Собралась толпа и стала растаскивать выбрасываемое, однако безумство юношей не прекратилось, так что властям пришлось выслать воинский отряд. На расспросы офицера юноши, все еще «переживая бурю на море», объяснили свое поведение необходимостью облегчить корабль от лишнего балласта; а старший из них сказал:

«О мужи тритоны! От страха я бросился на самое дно трюма, чтобы лежать как можно ниже».

Власти, видя искренность их «экстаза» (ecstasis), простили их, однако запретили вносить в дом новое вино.

«Если нам удастся добраться до порта, – отвечали юноши, – мы воздвигнем вам, заодно с морскими богами, на родине алтарь как спасителям в зримом облике, поскольку вы явились нам столь вовремя» (II 37 b – е).

Современный парасит, как думает Атеней, похож на Протея – так разнообразен он и по своему обличью, и по своим речам (VI 258 а). Некоторые современные любители поесть так неутомимы, что грозят отобрать у морских чаек всю рыбу (VIII 342 а). Некий гурман Диокл проел свою землю, и однажды проглотил такую горячую рыбу, что «сжег небо». Ему посоветовали проглотить и море, чтобы он мог похвастаться, что пожрал три главные стихии (XV 344 b). Атеней описывает устроенные Александром Великим соревнования в пьянстве на приз в один талант. Тридцать пять участников состязания умерли от «простуды» на месте, шестеро других – несколько позже в своих палатках, а победитель, получив приз, прожил четыре дня (X 437 ab).

«Наши прекрасные Афины принесли столь большую толпу гетер, о которых я расскажу, как только смогу, какой не бывает и в многолюдном городе» (XIII 583 d).

В XII книге Атеней подробно останавливается на чудовищном сластолюбии сибаритов и лидийцев. В безумной жажде удовольствий люди хотят иметь шею жирафа, чтобы успешнее пробовать разложенные на столе яства, а другие – тело слона или бегемота, чтобы большею массой плоти сильнее и полнее переживать наслаждение. В конце концов тела действительно меняются, и человек приобретает нечеловеческую природу. Некто Мелантий так вытянул свою шею, что умер, свернув ее.

«И многие другие извратили все тело ради безудержных удовольствий, причем одни достигли большой толщины тела, другие же – бесчувственности к боли из-за многих наслаждений. Дионисий, сын гераклейского тирана, так растолстел, что ему трудно было дышать; а чтобы разбудить его, его кололи тонкими иглами, которые он ощущал только тогда, когда, пройдя сквозь слои жира, они достигали ребер и живота» (XII 549 а – с).

Ему приписывали желание умереть «единственной легкой смертью»: лежа на складках спинного жира, едва имея возможность произносить слова и дышать, он хотел бы непрестанно есть и «сгнить от наслаждения» (XII 549 cd). Но страсть к экстатическим крайностям выражалась и в чудовищной худобе. Некий нечестивец Кинесий, обедая с друзьями, оскорблял богов и называл себя одержимым злым демоном; он был такой тощий и долговязый, что привязывал к себе липовые доски, чтобы не сгибаться от собственной тяжести (XII 551 d).

Современное искусство получает у Атенея такую же двойственную оценку. С одной стороны, оно претерпело падение и унизилось; но, с другой стороны, оно торжествует уже благодаря своей всенародной популярности и значительному воздействию на жизнь.

«В древности понравиться толпе было признаком дурного искусства; недаром, когда однажды захлопали какому-то флейтисту, сидевший за сценой Асоподор из Флиунта спросил: „Что это? Наверное, случилось что-нибудь дурное!“, потому что в противном случае толпа не могла бы одобрить артиста. А нынешние делают целью своего искусства – получить успех у зрителей» (XIV 632 f).

Падение искусства сопутствует падению вообще всего традиционного устройства жизни, так что греки, только по названию оставаясь греками, превращаются в варваров (XIV 632 ab, 633 be).

«В последнее время эллины поставили ремесленные искусства (banaysoys technas) намного выше произведений благородной образованности (cata paideian epinoia, I 19 b)».

Уже упоминалось о высоком статусе кулинарного искусства. Атеней много говорит о почитании и культивировании телесной и жизненной красоты у своих современников.

«Я скажу вам, друзья: ничто так не радостно для глаз, как красота женщины» (XIII 608 а),

– говорит один из героев Атенея. Последний рассказывает о конкурсах женской красоты, например о тех, которые «доныне» проводятся в Аркадии или в Элиде, причем «решение выносится со всей серьезностью» и победившие женщины получают призы и увенчиваются (XIII 609 ef). Существовали конкурсы красоты и среди юношей; и победители занимали первые места в церемониальной процессии на праздниках в честь богов (XIII 565 f). Согласно цитируемому у Атенея Гераклиду Лембскому, в Спарте наиболее почитаются красивейший мужчина и красивейшая женщина (566 а). У Атенея множество рассказов о женской красоте, вызывавшей благоговейное восхищение и служившей моделью для знаменитых художников (XIII 588 bс, 590 f – 591а, 594 b). Соседи гетеры Фрины заказали ее золотую статую и водрузили ее в Дельфах; работу выполнял Пракситель (XIII 591 b). Изображение Фрины стояло в Дельфах между статуей лакедемонского царя Архедама и статуей Филиппа, сына Аминта. Знаменитая гетера Гнатена, славившаяся своим остроумием, подражая философам с их нормами поведения, написала «Правила для сисситий», которые должны были выполняться ее гостями и гостями ее дочери (XIII 585 b).

Огромное влияние красоты и искусства на жизнь Атеней, по-видимому, принимает как нечто само собой разумеющееся. Так, он буквально пишет:

«…A пиррический (военный) танец уже не сохранился у прочих эллинов, и с оставлением его совпало прекращение войн» (XIV 631 а),

причем неясно, объясняет ли Атеней прекращение войн упадком военного танца или нет. Радость жизни, добродетель включают как сияние красоты, так и нравственное добро (lampron cai calon, XV 687 b).

4. Филологическая эстетика

Единственное всегда актуальное и бесспорное искусство для Атенея – это филология, если учесть, что даже киник Кинулк, нападая на отдельных филологов и грамматиков, сам занимается филологией и грамматикой ничуть не меньше, чем все остальные. О громадной эрудиции «обедающих софистов» уже говорилось. Им ничего не стоит установить, что то или иное слово употребляется у Гомера «один раз» (hapax, I 11с). Рассуждения софистов, особенно в начальных книгах трактата, полны этимологией, лексикографическими справками (II 51 f; III 74 е; III 105 e; III 119 d; II 40 d; VII 304 f и мн. др.). Часто грамматические сведения идут при описании того или иного наименования пищевого продукта параллельно с кулинарными и медицинскими, а в «энциклопедии чаш» (кн. XI) и в «энциклопедии параситов» (VI 247 е сл.) – вперемешку с гончарными и социологическими знаниями таким же образом, как это делается в больших современных словарях и энциклопедиях, то есть сначала лексикографические сведения, а затем содержание. Филология пересиливает у софистов даже голод:

«Вы не притронетесь ни к чему, – говорит софист Миртил, – прежде чем вы или ваш совопросник Ульпиан не скажете, почему кефаль одна из всех рыб называется „постящейся“» (VII 308 а).

Подобные запреты то и дело прерывают обед софистов. Как правило, они быстро выходят из затруднения. Недаром один из них заявляет, что он прочел «более восьмисот пьес так называемой Средней комедии и сделал из них выписки» (VIII 336 d).

Несмотря на обличения киников, называющих своих товарищей по пиру буквоедами, в конце концов торжествует общий интерес к грамматическим вопросам, и филология объединяет врагов.

«Неужели ты считаешь, грязный отброс, – говорит после всех препирательств Ульпиан кинику, – что я гневаюсь из-за того, что ты мне сказал, или обращаю хотя бы малейшее внимание на тебя, „сука бесстыдная“ (это у Ульпиана – цитата из Il. XXI 481)? Но поскольку ты заявляешь, что научишь меня чему-то, то я заключаю с тобой перемирие не на тридцать, а на сто лет; ты только открой мне, что такое это твое syrbēneōn choros („буйная пляска“, что нужно считать редким словосочетанием)» (XV 697 е).

5. Низкая оценка софистов и философов

Убийственно-низкая характеристика самих себя, несмотря на все примирения или как раз ввиду легкости примирения после стольких обид, очень дает себя знать у софистов Атенея. В трактате много жестких и насмешливых характеристик ученых; они болтают неизвестно о чем, единственный признаваемый ими эпос – это «Гастрология» Архестрата и «Эротическое искусство» киника Сфодрия (IV 161 d, 162 b). В конце одного из обедов устроитель их, прежде неизменно обходительный Ларенсий, обращается к ним со словами:

«Ну что же, грамматики, по слову Геродика Вавилонского (далее следуют стихи): „Бегите, выкормыши Аристарха, из Эллады по широкому хребту моря; вы трусливее рыжей лани, вы шепчетесь по углам, односложные (то есть, по-видимому, живущие только обсуждением слогов), вас заботят только sphin и sphōin, только min да nin; пусть ваше путешествие будет трудным!“» (V 222 а),

и гости начинают понемногу расходиться.

Среди своих филологических изысканий, проводимых со всей тщательностью, софисты крайне непоследовательно могут вдруг восклицать, что в многознании нет ничего полезного и что во всех этих «словах» больше вреда, чем мудрости (XIII 610 b – d). Киник Кинулк засыпает за столом, и ему снится, что он весь в грязи от «великой мороки», которую развели вокруг него софисты; однако, как в навязчивом неврозе, сам Кинулк тут же начинает цитировать классиков и выяснять этимологию слов (XV 686 d – f). Часто при упоминании тех или иных описываемых в литературе пороков грамматики приписывают их киникам, а киники – грамматикам (XIII 569 а).

Философия трактуется у Атенея также двойственно. Хотя классические философы, особенно Платон, который для Атенея относится уже к «древним», упоминаются с дежурными почтительными эпитетами, однако искренними и захватывающими в трактате выступают как раз те места, где философия разоблачается. Эту задачу обычно выполняют киники.

Атеней часто цитирует комедиографов, которым достаточно принять философские положения в буквальном смысле, чтобы выставить их смешную сторону. Так, комедиограф Батон выставляет отца семейства, который оплакивает своего малолетнего сына, приученного слугами пить по утрам вино в порядке приобщения младенца к «жизни», поскольку, согласно Эпикуру, жизнь и добродетель есть удовольствие и поскольку пьет каждый из тех, кто, важно нахмурив брови, «разыскивает» мудреца, словно это беглый раб (III 103 cd). Но, с другой стороны, у Атенея и стоики с их доктриной о том, что природные блага не являются подлинными благами, получает свою долю издевательств (III 104 с). Далее, вообще все философы лгут, поскольку исторические факты у них излагаются, как правило, анахронически (V 216 с). Так, платоновский «Пир» совершенная чушь, потому что упоминаемая там победа Агафона имела место, когда Платону было всего лишь четырнадцать лет (V 217 а). Вообще весь конец V книги посвящен у Атенея разоблачению хронологических и фактических неточностей Платона.

Самым философским «племенем», а заодно и самым неблагочестивым один из цитируемых у Атенея авторов называет жадных рыботорговцев (VI 225 с): Эпикур «служил желудку» (VII 279 f).

Аристотеля Атеней непосредственно обличить, по-видимому, не в состоянии. Однако он крайне скептически относится к аристотелевскому подробнейшему описанию животных, особенно морских: откуда Аристотель мог узнать то, чего никто не знает?

В XI книге Атеней еще раз обращается к Платону и подробнейшим образом «обличает» его неточности, бездоказательность и общую ненужность его идей. В самом деле, что нам оттого, что душа бессмертна, как об этом учит Платон, и после смерти человека переселяется в другое живое существо? «Большинство диалогов бесполезны и лживы» (XI 508 с). В завершение пространной критики Платона автор приводит «свидетельство» некоего комического поэта Эфиппа о том, что якобы Платон и его ученики были платными доносчиками (XI 504 b – 509 е).

Атеней бросает философам вообще бездоказательные обвинения (XIII 605 d). Римляне, добродетельнейший народ, восхваляются за то, что они изгнали софистов из Рима (XIII 610 f); а спартанцы – за то, что они не разрешили преподавать в своей стране риторику и философию (XIII 611 а).

«Нет ничего более нефилософского, чем так называемые философы»,

– говорит один из пирующих, имея в виду прежде всего «собак» киников (XIII 611 d).

6. Черты низкопробного аллегоризма

Трактат Атенея был бы очень плоским, если бы за некоторыми высказанными в нем мыслями не угадывался второй план. Это позволяет иной раз истолковывать весь чудовищно обильный обед и каждую отдельно описанную материальную вещь как иносказание, аллегорию.

Таковы: толкование древних скоморохов как тогдашних философов (I 14 b); древние умели одеваться с достоинством, со ссылкой на Платона, Theaet. 175 e (I 21 b); Эсхил писал свои трагедии в пьяном состоянии (I 22 а); полет Диониса в море (Il. VI 135) есть иносказательное описание некоторых обстоятельств приготовления вина (I 25 b).

Описываемое Атенеем как бы окутано таинственной дымкой, вполне реальные житейские вещи приобретают мифологическую многозначность. Атеней может прозаически отметить, что электрический скат не сочен, и одновременно привести место из платоновского «Менона» (80 а), где морскому скату уподобляется «заколдовывающий» и «завораживающий» собеседника Сократ. Мы уже приводили место о пьянице, съевшем «землю», сжегшем «небо» и готовом проглотить море, приобретя таким образом космическое значение (VIII 344 b).

Вино возвышается у Атенея и цитируемых им авторов до роли божества (XI 782 d). Вино – начало комедии и трагедии (II 40 а), оно дает мысли (II 40 с), сдружает (V 185 f).

Древние повара – жрецы, а приготовляемая ими пища – жертвоприношение (XIV 659 d). Духú способствуют здравомыслию. Ощущения нашего ума смягчаются и исцеляются приятными запахами (XV 687 d).

Атеней много говорит об удовольствиях. Но посвященная специально удовольствиям XII книга кончается анекдотом о том, что, возможно, самым счастливым и роскошествующим богачом чувствовал себя безумец, вообразивший, что он владелец всех кораблей в Пирее. Будучи излечен впоследствии, он говорил, что

«никогда в жизни не жил приятнее; никакие скорби его не касались, а изобилие наслаждения преобладало над всем» (XII 554 ef).

7. Общая характеристика мировоззрения Атенея, и в частности его эстетики

Мы не ошибемся, если скажем, что Атеней является для нас символом полного разрушения и гибели классической эстетики. Вся его философия и эстетика сведены к бесчисленным пустякам и, в полном смысле слова, к бесцельной болтовне. Достаточно указать на то, что основным предметом эстетики Атенея являются всякого рода изысканные кушанья; таким образом, его эстетика попросту сводится на уровень кулинарии. Правда, это не единственный предмет эстетических изысканий Атенея. Вторым таким предметом является филология, но что это за филология? Из предыдущего читатель мог убедиться, что эта филология далека и от всякой науки, и от эстетики в собственном смысле слова. Это опять-таки пустая болтовня, приведение сотен разного рода фактов, то правильных, то неправильных, но всегда имеющих одну цель – выставить напоказ пустую и никому не нужную ученость.

Интересно, что Атеней не чужд возведения своего низкопробного гурманства к весьма отдаленной старине. Но сама эта старина, как это совершенно ясно, нисколько не занимает автора и сводится опять-таки к пустой ученой болтовне. Нельзя даже сказать, что автор высоко оценивает те эстетические данные, которые были современны ему самому и хотя бы в каком-нибудь отношении свидетельствовали об эстетическом вкусе; ничего подобного у Атенея мы не находим. Современные воззрения тоже представлены у него в весьма низменном виде, тоже подвергаются осмеянию и глумлению. Можно даже сказать, что изображенные в трактате пирующие софисты сами же себя оплевывают.

При этом издевательства и низкопробные оценки относятся у Атенея не только к отдельным предметам или лицам, не только к отдельным участникам пира, но и ко всей человеческой жизни, взятой в целом. Если мы скажем, что произведение Атенея с начала до конца целиком пронизано всесторонним нигилизмом, то, пожалуй, не ошибемся. В своем трактате Атеней касается нескольких сотен или тысяч разнообразных предметов быта, жизни вообще, искусства, философии, религии, истории, мифологии и науки. И все эти предметы показаны как самые низкопробные, все они подвергаются издевкам и все они лишаются всякого смысла. В трактате вообще господствует наглый разврат нигилистически выродившейся мысли. И если эстетика вообще занимается теми или иными оценками предметов жизни или мира, то иначе нельзя и поступить, как назвать эстетику Атенея эстетикой пустого и бесплодного нигилизма.

Мы обратили особенное внимание на этот трактат Атенея, обычно никем не излагаемый и не анализируемый, потому что в порядке нашего исторического изложения мы приближаемся к эстетике неоплатонизма, которая возникла в виде полной противоположности нигилистическому разврату атенеевских софистов. Весь средний эллинизм и первые два века позднего эллинизма, как мы хорошо знаем, были посвящены переходу от субъективистского индивидуализма к абсолютному и всеобщему универсализму. Однако такой универсализм, который был бы обобщением философско-эстетических достижений всей античности, был делом весьма нелегким, и мы видим на массе примеров, как мыслители, стремившиеся к универсализму, до поры и до времени были не только далеки от конечного универсализма, но и знакомые им методы философско-эстетической мысли часто путали и не умели объединить в одно целое. Но на этом пути были срывы и гораздо худшего характера. Люди, изверившиеся в достижении конечного синтеза, часто падали на этом пути, приходили в отчаяние, нередко хватались за отдельные мелкие моменты, часто сводили все на красивое словцо и на риторику. Но было и такое направление тогдашней эстетики, когда все прекрасное прямо расценивалось либо безразлично и равнодушно, либо прямо издевательски. Люди, которые относились к прекрасному слишком равнодушно и созерцательно, ограничивались простым собирательством и коллекционерством бесконечно разнообразных фактов старой и новой жизни; но были и такие, которые, приходя в отчаяние, не могли удержаться от хулы на античную жизнь, от ее оплевания и от прямого издевательства над ней. И это было тоже естественно, поскольку для создания общеантичного универсализма требовались и огромные личные усилия, и соответствующая общественная обстановка. Эстетика Атенея как раз и была такой издевательской эстетикой, которая доводила тогдашний нигилизм до его логического конца, но зато это было гибелью и самого античного нигилизма, и античного слабосильного эклектизма. Это было также и началом неоплатонизма, поскольку проповедуемая здесь развращенность мысли уже сама по себе требовала своей противоположности, то есть скромного, благородного и возвышенного типа мысли.

Загрузка...