Глава 12

Я никогда не видела Энрико таким измученным, как в день возвращения в Нью-Йорк. Турне оказалось тяжелее, чем он ожидал, а его простуда лишь усилилась. Он почти не говорил о своем здоровье, и это убеждало меня в том, что он действитель­но болен, потому что он жаловался только тогда, когда ничего серьезного не происходило.

Однажды, когда он пел в «Самсоне и Далиле», один из хори­стов случайно наступил ему на ногу. Он хромал до конца спек­такля, а потом стонал в машине по дороге домой. Там его ждал врач со всевозможными лекарствами. Когда ему осторожно пе­ревязали ногу и уложили в постель, он шепнул мне по секрету:

— Я люблю иногда наделать шуму.

На ноге не было даже маленького синяка.

Сезон начинался 15 ноября «Еврейкой», а стоял уже послед­ний день октября. Кроме необходимости повторить партию, которую он не пел после Гаваны, у него накопилось много важ­ных дел, ждавших его: интервью по поводу турне, переговоры со страховыми агентами по поводу кражи и с юристами по по­воду контрактов, нужно было написать сотни писем, оплатить налоги и счета. В конце концов он все же обратился к врачам. Не знаю, кто ему рекомендовал доктора X. Энрико консульти­ровался с разными специалистами, но никто не мог понять причину его головных болей. Муж почему-то верил, что ему поможет именно доктор X. Мне он не нравился, поскольку год назад он прописал Энрико нелепое лечение от головных болей. Оно заключалось в том, что Энрико ложился на металлический стол, а на живот ему накладывали цинковые пластинки, поверх которых помещались мешочки с песком. Через пластинки про­пускался ток, мешочки подпрыгивали, и все это производило массаж. Предполагалось, что таким образом разрушается жир и это способствует уменьшению головных болей. После этой процедуры Энрико переходил в другой кабинет, где проводи­лось обезвоживание (дегидратация). В результате такого сеан­са он сбрасывал несколько фунтов, но быстро восстанавливал их, выпивая дома очень много воды. Головные боли, конечно, не проходили. Я не смогла отговорить его от посещения докто­ра X., и однажды, дождливым ноябрьским днем, Энрико от­правился к нему, чтобы лечить простуду таким же способом, каким тот лечил его от головных болей.

Открытие оперного сезона прошло с обычным энтузиаз­мом. Спектакли неизменно сопровождались большим успе­хом. Наша домашняя жизнь была спокойной и счастливой. Эн­рико разбирал по вечерам золотые монеты, которым предстоя­ло пополнить его знаменитую коллекцию в Синье. Иногда ря­дом с нами, в отгороженном на полу месте, играла Глория. Ко­гда она, приподнимаясь на своих маленьких ножках, звала: «Папа! Папа!», Энрико спешил к ней, брал ее на руки и покры­вал лицо дочери поцелуями. Приближалось Рождество. Энри­ко составил большой список имен — тех людей, которым он всегда что-нибудь дарил. Когда он прочел его мне, я испуга­лась:

— Рико! Ведь ты любишь далеко не всех этих людей!

— Конечно, нет, — ответил он, — но они ждут подарков.

Приобретать с Энрико рождественские подарки доставляло мне большое удовольствие. Он покупал, что задумывал, никогда не спрашивая о цене, причем только в двух магазинах: сво­ем любимом антикварном и в магазине Тиффани. У Тиффани он покупал золотые сувениры для тех, кто не любил старинных вещей, а в антикварном — вещи для тех, кому не нравились су­вениры. Его доброе лицо светилось теплой улыбкой, выражав­шей то, что он чувствовал, — истинно рождественское настрое­ние и счастье. В своем отороченном мехом пальто он казался очень крупным, когда расхаживал по магазину. Вот он остано­вился у прилавка, рассматривая что-то в витрине:

— Посмотри, Дора! Какие чудесные коробочки для пудры и помады.

Продавец заметно оживился. С его лица сбежало скучаю­щее выражение. Энрико указал на коробочки не пальцем, а всей рукой — жест, который мне показался символом безгра­ничной щедрости его сердца. Он тщательно осмотрел узоры и выбрал четыре образца.

— Мы возьмем 50 таких, 30 таких, 10 таких и одну такую.

Продавец сказал, заикаясь, что должен посмотреть, найдет­ся ли такое количество. Мы прошли к отделу, где продавались портсигары, и там в ответ на его просьбу последовала такая же реакция. Затем мы выбирали браслеты и ожерелья. К этому времени все уже знали, что Карузо покупает рождественские подарки, и хозяин магазина вышел приветствовать нас.

— Очень вам обязан, — сказал Энрико, дружески здороваясь с ним за руку, — я хочу сделать специальный заказ.

Мы сели за стол, и Энрико сделал набросок золотого брело­ка к часам — подарка, который он хотел преподнести в этом го­ду своим близким друзьям.

— Сделайте и пришлите мне 20 таких брелоков.

Мы пожали всем руки и вышли от Тиффани, не задумыва­ясь о том, сколько денег истратили, и направились в антиквар­ный магазин. Там Энрико выбирал вещи в соответствии со вку­сом тех, кому они предназначались.

— Они ужасны и не нравятся мне, но их собирают и находят в этом какой-то интерес.

Однако существовал один человек, подарок для которого он выбирал так, будто собирался поместить его в свою коллекцию. Это была пожилая знатная дама — миссис Огден Гёлет. Энрико очень хорошо относился к ней, и они в течение многих лет ос­тавались друзьями. У нее была первая ложа в «Золотой подко­ве», и Карузо всегда улыбался ей, выходя на сцену. После каж­дой премьеры он посылал ей клавир с автографом, а она звони­ла по телефону, чтобы поблагодарить его за великолепное пе­ние. Однажды мы пригласили ее на ланч в наш излюбленный маленький итальянский ресторанчик. Ей понравилось там. Энрико с сыновней нежностью наблюдал, как ее маленькие ручки в белых замшевых перчатках справляются с большим блюдом спагетти.

Последним нашим делом в этот день было посещение бан­ка, где мы забирали мешочки с золотыми монетами, которые предназначались для хористов, служащих «Метрополитен» и всего персонала.

Однажды во время прогулки по парку Энрико почувствовал озноб. Вместо того чтобы вернуться домой, он настоял на том, чтобы пойти к врачу, который применил свое обычное ужасное лечение, после чего с раскрытыми порами Энрико вышел на улицу. Никто не знает, почему певцы более чувствительны к холоду, чем остальные люди: возможно, страх простудиться повышает их уязвимость. Вечером Энрико ощутил тупую боль в левом боку и начал кашлять. На следующей неделе ему пред­стояло петь в «Паяцах». Я знала, что он будет настаивать на сво­ем участии в спектакле, хотя изо дня в день кашлял все сильнее. Я находилась в нервном напряжении, которое вскоре стало по­стоянным спутником нашей жизни. В день спектакля я замети­ла, что по его лицу иногда пробегала тень страдания, а уходя в театр, он сказал:

— Дора, не опаздывай в театр и молись за меня.

Когда он вышел на сцену и посмотрел на меня печальными глазами, я почувствовала, что не могу сидеть спокойно. Я нена­видела всю эту публику — восхищенные лица, горевшие нетер­пением, казавшиеся масками на фоне черного зала. Сердце мое сжалось, но все, что мне оставалось, — это сидеть спокойно и улыбаться. Он начал петь «Vesti la giubba», а я, не отрываясь, следила за его движениями и выражением лица. Он дошел до верхнего ля, и вдруг звук оборвался.

Из ложи я видела, как он покачнулся и упал за кулисы, где его подхватил Дзирато. Занавес сразу же опустился. Я поспеши­ла к нему, и когда прибежала за кулисы, он уже пришел в соз­нание.

— У меня сильно заболел бок, — объяснил он, — возвращай­ся в ложу. Увидев тебя, все поймут, что со мной все в порядке.

Пришел доктор X. Он забинтовал Энрико бок и сказал:

— Ничего серьезного. Небольшой приступ межреберной невралгии. Он может продолжать петь.

Публика, взволнованная слишком большой паузой, сразу же заметила, когда я вошла в ложу.

— Он споткнулся, - объяснила я сидевшим в соседней ложе.

Скоро об этом узнал весь театр. Затем потух свет и начался второй акт. Он пел, не подавая вида, что его мучит боль.

Когда зажегся свет, я услышала, как какая-то женщина го­ворила:

— Удивительный спектакль. Было бы жаль во всех отноше­ниях пропустить его.

После спектакля Энрико сказал:

— Надеюсь, что больше не почувствую такой боли. Я ощутил невероятную слабость, и все вокруг почернело.

Через три дня он должен был петь в самой утомительной для него партии Неморино в «Любовном напитке» в Бруклинской музыкальной академии. Врач сказал, что Энрико чувствует се­бя достаточно хорошо, чтобы петь, но я не могла найти себе места от беспокойства. Как обычно, перед спектаклем я зашла к нему в уборную. Он стоял около умывальника и полоскал горло. Вдруг он сказал:

— Посмотри.

Вода в тазу порозовела.

— Дорогой мой, — сказала я, — ты слишком усердно чистишь зубы.

Он еще раз набрал воду в рот и выплюнул ее. На этот раз во­да была красной. Я велела Марио позвонить доктору и попро­сить его принести адреналин. Энрико продолжал молча полос­кать горло. Окончив полоскание, он сказал мне:

— Дора, иди на свое место и не уходи, что бы ни случилось. Зрители будут следить за тобой. Не подавай повода к панике.

Я повиновалась, дрожа от страха, вспомнив, как он однаж­ды сказал:

— Тенора иногда умирают на сцене от кровоизлияния.

Я сидела в первом ряду. Занавес поднялся с опозданием на четверть часа, из чего я заключила, что доктор приходил.

Энрико выбежал на небольшой деревенский мостик, сме­ясь и стараясь выглядеть как можно глупее и беззаботнее. На нем был рыжий парик, чесучовая блуза, коричневые штаны и полосатые чулки. Из кармана торчал большой красный платок, а в руке он держал небольшую корзинку. Публика горячо заап­лодировала. Выйдя на авансцену, он начал петь. Закончив фра­зу, Энрико отвернулся и вынул платок. Я услышала, как он кашлянул, но, услышав реплику, спел свою фразу и отвернулся снова. Когда он опять повернулся лицом к залу, я увидела, что по его одежде течет кровь. В зале зашептались, но замолчали, когда он запел. Из-за кулис протянулась рука Дзирато с поло­тенцем. Энрико взял его, вытер губы и... продолжал петь. Ско­ро

сцена вокруг него покрылась малиново-красными полотен­цами. Наконец он закончил арию и ушел. Закончился акт, и за­навес опустился. Вне себя от ужаса я сидела, боясь пошеве­литься. Долгое время в театре было тихо. Как в пустом доме. За­тем, как по сигналу, начался шум. Слышались крики: «Не раз­решайте ему петь! Прекратите спектакль!». Кто-то дотронулся до моего плеча:

— Я судья Дайк, миссис Карузо. Позвольте мне проводить вас за кулисы.

Мы медленно шли по проходу, но, выйдя в коридор, я побе­жала в гримерную Энрико. Он лежал на диване. Выражение ужаса было написано на лицах всех людей, окружавших его. Доктор X. объяснил, что лопнула небольшая вена у основания языка. Помощник директора «Метрополитен» мистер Зайглер уговаривал Энрико ехать домой.

Впервые в жизни он не протестовал и согласился с тем, что публику придется распустить. По дороге домой он не сказал ни слова, а сидел с закрытыми глазами, держа меня за руку. Когда мы подъехали к отелю, он несколько пришел в себя. Со своей обычной силой убеждения он настоял на том, чтобы доктор и Дзирато поднялись к нам. Он отказался лечь в постель и сидел за столом, пока мы ужинали. Было рано для вечерней трапезы, и он не курил. Если бы не это, казалось бы, что это обычный ужин после спектакля. Через час он лег в постель и сразу же за­снул. Я не могла уснуть. Около трех часов ночи я услышала, как он сказал:

— Мне не хватает воздуха.

Он встал и подошел к открытому окну. Посмотрев вниз, он начал залезать на подоконник. Не могу понять, как я успела вовремя подбежать к нему. Обняв руками, я стащила его на пол. Не сказав ни слова, он лег в постель и снова уснул. Воз­можно, он бредил. Мы никогда не вспоминали об этом случае. На следующий день ему стало легче и он отказался оставаться в постели.

Продолжались приготовления к Рождеству — Рождеству не­веселому, потому что Энрико не мог скрыть своего скверного состояния. Доктор все еще утверждал, что у него лишь «межреберная невралгия», и стянул Энрико грудь, наложив на нее по­лоски липкого пластыря. 13 и 16 декабря он пел в таком панци­ре. 21-го он должен был петь в «Любовном напитке», но утром боль так сильно мучила Энрико, что я сама послала за доктором X. Он посмеялся над нашими опасениями, сменил пластырь и снова промычал что-то про «межреберную невралгию». В тече­ние дня неоднократно заходил Гатти, и около 16 часов мы все поняли, что Энрико не сможет петь вечером. Через три дня он почувствовал себя достаточно хорошо, чтобы петь в сочельник «Еврейку».

Первую в жизни Глории рождественскую елку установили в гостиной. Это было высокое дерево, украшенное блестками, колокольчиками и яркими звездами. Она сидела на высоком стуле, глядя на елку, а когда вошел отец, восторженно закрича­ла, указывая на разноцветные игрушки.

— Тебе нравится? — спросил он, садясь рядом с ней. — Мне тоже.

Они вместе наблюдали за тем, как Марио подвешивал по­следний сверкающий шар. Они были очарованы друг другом, и это взаимное очарование усиливало их сходство. Оно так пора­зило меня, что я сказала об этом вслух.

— Но у нее нет вот этого, — указал Энрико на выемку на своем подбородке. — Говорят, что она свидетельствует о сильном харак­тере, но я открою секрет. У меня она указывает на глупую голову. Когда я был маленьким мальчиком и жил в Неаполе, я взял как-то большой кусок хлеба и уселся на пороге, чтобы поужинать. Хлеб был очень сухой, и я решил смочить его. Для этого мне на­до было добраться до фонтана. До него оказалось довольно дале­ко, и я прицепился сзади к какому-то экипажу, но не удержался и упал, ударившись подбородком. Я получил рану, потерял хлеб и отправился домой в слезах. Этим шрамом я обязан глупой голо­ве, потому что не Бог, а я сам стал причиной его появления.

Хотя в течение суток перед спектаклем Энрико чувствовал только тупую боль в боку, мне не хотелось, чтобы он пел в со­чельник. Гатти тоже очень волновался и пришел к нам как раз в тот момент, когда у нас находился доктор.

— Голос у него в порядке, — так звучало заключение врача.

Это оказался единственный спектакль Энрико в Нью-Йор­ке, на котором я не присутствовала, кроме тех, что я пропусти­ла в связи с рождением Глории. Когда он ушел в театр, мы с Эрикеттой и Брунеттой принялись сооружать в гостиной гранди­озную «рождественскую панораму». Электрические лампочки мы развесили на камине так, чтобы освещать фигурки королей и пастухов с подарками в руках.

Я пригласила друзей Энрико прийти к нам после спектакля на ужин, похожий на тот, который всегда устраивался в этот день в Неаполе. Были угри, приготовленные пятью способами, горячий и холодный осьминог и всякого рода мелкая рыба, жа­реная и сушеная.

Мне не казалось особенно вкусным ни одно из этих блюд. Когда Энрико вернулся, я встретила его у входа. Глаза его смот­рели бодро, но лицо имело землистый цвет, как будто его кровь вдруг стала серой. Он был тронут «панорамой», восхищен ужи­ном и рад друзьям, но не веселился, как бывало, от всей души.

— Я думаю, будет лучше, если я выпью только чашку бульо­на, — сказал он.

Доктор X. тоже присутствовал — единственный случай, ко­гда он оказался полезен, так как вытащил рыбью кость у меня из горла. Когда все ушли, я спросила Энрико, как прошел спек­такль.

— Все остались довольны, — ответил он, — но бок сильно бо­лел.

Это был его последний спектакль, а я не слышала его.

Рождественский день начался прекрасно. Весь дом был за­лит солнечным светом и наполнен запахом ели. С восьми утра постоянно звенел звонок — приносили подарки, цветы, теле­граммы. Энрико вошел в гостиную, где я сидела с Глорией, не­ся в руках большую коробку.

— Надеюсь, тебе это понравится. Я искал эту вещь два года и нашел только в Южной Америке.

В коробке находилось замечательное меховое пальто из шиншиллы ценой в несколько тысяч долларов. Я так обрадова­лась, что не смогла сказать: единственный подарок, который мне нужен, — его здоровье. Глории он подарил длинную нить янтарных бус.

— У нас, в Италии, говорят, что янтарь предохраняет от бо­лезней горла.

На столе лежала куча открытых коробочек. Энрико подо­шел к сейфу и достал золото. Он высыпал на стул Глории горсть сверкающих монет.

— Играй ими, Пушина, — сказал он и обратился ко мне:

— Я быстро оденусь, Дора, и мы отнесем подарки в театр. Ты успеешь наполнить коробочки?

Я ответила, что не задержу его, и он вышел. Дочка играла мо­нетами, а я стала наполнять коробочки: 100 долларов для Фи­липпа, старого реквизитора, 50 для парикмахера, по 5 долларов каждому хористу... Я уже приближалась к концу длинного спи­ска, как вдруг услышала крик Энрико и выбежала из комнаты. Опять крик. Я подбежала к его комнате одновременно с Марио и Дзирато. Крики неслись из ванной. Марио распахнул дверь и вытащил Энрико из ванны. Вместе с Дзирато они дотащили его до дивана. Энрико сел на край дивана и наклонился вперед.

Струи пота текли по его лицу и капали на пол. Я подбежала к те­лефону, и через пять минут прибыл доктор Марри — врач оте­ля. Он ввел Энрико кодеин и через несколько минут повторил инъекцию. Постепенно Энрико перестал стонать.


— Теперь он уснет, - сказал доктор, - позовите его врача. Если я понадоблюсь, то буду в своем кабинете.

Через десять минут Энрико открыл глаза и застонал. Дзирато, который не нашел доктора X., яростно звонил одному вра­чу за другим. Я уже не могла выносить стонов, нашла в ванной комнате бутылку с эфиром, смочила в нем платок и поднесла его к лицу Энрико. Он потерял сознание, но продолжал так жалобно стонать, что я заткнула уши пальцами. Вдруг отворилась дверь, я увидела высокого мужчину.

— Я доктор Эванс, — сказал он.

Он быстро осмотрел Энрико и сразу же поставил диагноз.

— Миссис Карузо, у вашего мужа острый плеврит, который может перейти в воспаление легких.

Он повернулся к Марио и Дзирато.

— Отнесите его в комнату и уложите в постель. Подложите побольше подушек. Потом позовете меня. А сейчас позвольте посмотреть ребенка.

Я сразу же почувствовала облегчение, принесенное уверен­ностью этого человека. Через час около Энрико уже дежурила опытная сиделка, и я немножко освободилась. Я собрала раз­бросанные монеты, отослала их в театр, привела в порядок цве­ты, о которых все забыли. Доктор в последний раз осмотрел Энрико. Испуганные слуги легли спать. Пожелав Нэнни спо­койной ночи и поцеловав дочку, я вернулась в гостиную. Во­круг елки и на столах лежали нераспечатанные пакеты с подар­ками. Энрико спокойно спал. Рождество окончилось, и все в доме успокоилось.


Загрузка...