Я ушла в соседнюю комнату, где сидела Брунетта, старавшаяся скрыть свои слезы. Какие-то плачущие люди выходили ко мне из комнаты Энрико. Они молчали, и я не знала, кто они такие. Какой-то священник сел рядом со мной и спросил, не может ли он сделать что-нибудь для меня. Он сказал, что много лет знал Энрико и очень его любил. На следующее утро из Сорренто приехала баронесса Авеццана. Она купила мне длинную креповую вуаль. Я сказала ей, что Энрико перенесли вниз, в зал отеля, и что у меня не хватает мужества увидеть его еще раз, чем очень недоволен Джованни. Я даже не в состоянии плакать, и могут подумать, что я бесчувственна и холодна. Баронесса поняла меня и сказала, что пойдет в зал, а затем скажет, что мне делать. Вернувшись, она рассказала, что Энрико усыпан прекрасными цветами и кажется спокойно спящим. Но в то же время она выразила мнение, что Энрико наверняка предпочел бы, чтобы я запомнила его таким, каким он был — полным жизненной силы и искусства. Весь Неаполь говорит о том, — продолжала она, — что король предоставил для погребения дворцовую базилику в церкви «Сан Франческо ди Паола». Это была большая честь, так как там хоронили только членов королевской семьи. Я одна во всем городе отнеслась к этому безразлично. Там было много королей, но будет только один Карузо. Хотя я знала, что он лежит мертвый внизу и что толпы людей приходят посмотреть на него в последний раз, я не верила тому, что он никогда больше не войдет ко мне и не скажет с улыбкой:
— А, ты здесь, моя Дора!
Я ждала, когда он очнется от своего беспробудного сна.
В день похорон жизнь города замерла. Флаги были приспущены, магазины закрыты, на их дверях было написано: «Lutto per Caruso» («Траур по Карузо»). В одиннадцать часов раздался погребальный звон, и я впервые вышла в свет без Энрико. Его мачеха, брат и старший сын ждали меня. На площади перед церковью солдаты с трудом сдерживали огромную толпу. Когда я вышла из экипажа, двое солдат вынуждены были прокладывать мне дорогу. Огромные деревянные двери церкви были закрыты. Солдаты застучали в дверь прикладами ружей, а толпа закричала: «Дорогу вдове!»... В конце длинного прохода у алтаря стоял высокий катафалк, заваленный цветами. На нем я увидела небольшой гроб. Под звуки органа я прошла на свое место. Началась месса...
Когда я выходила из церкви, яркий солнечный свет ослепил меня. Какой-то незнакомый человек подал мне руку, чтобы помочь сойти со ступенек. Джованни ударил его по руке и сказал так, чтобы все могли его слышать:
— Ты забрал у меня брата и хочешь забрать сестру?
Он залился слезами и закрыл лицо платком с черной каймой. В экипаже на пути к кладбищу он перестал плакать вытер свое раскрасневшееся лицо и лоб под шляпой.
— Прекрати представление, — сказала ему мачеха, и они начали яростно ссориться.
Все в зелени и цветах лежит на окраине Неаполя кладбище «Дель Лланто». Именно там, в часовне, предоставленной нам пока не будет построена собственная, я оставила Энрико.
Я не вернулась в отель, а направилась в тихую гостиницу
Бертеллини, где меня ждали Марио, Брунетта и Нэнни. Глория встретила меня у дверей. К плечикам ее белого платьица были приколоты два крошечных черных банта. Было отрадно смотреть на небо и море и не слышать никаких звуков, кроме голосов моих дорогих слуг и ребенка. По вечерам Брунетта сидела около меня, шила и молчала, если я не заговаривала с ней. Марио накрывал для меня стол в одной из небольших комнат. В этой комнате обитала маленькая мышка, которой я бросала крошки. Я хотела приучить ее брать пищу из моих рук и каждый вечер бросала крошки все ближе к стулу, на котором сидела но она боялась отбегать далеко от норки...
Я понесла огромную потерю, но не была одинока.
Прошло несколько дней, прежде чем я узнала, отчего умер Энрико. Причина заключалась не в воспалении почки, а в перитоните, развившемся от прорыва в брюшную полость абсцесса, находившегося там, где я предполагала. Операция на которой я настаивала, могла спасти его. Было бесполезно предъявлять претензии Бастинелли. Врачи могут ошибаться. Что же касается неаполитанских врачей, то собственное невежество и высокое положение больного ввергли их в такой страх, что они не осмелились взять на себя ответственность за последствия операции.
Страшно горюя, я не могла говорить об Энрико и старалась не вспоминать прошедшего. Все же каждый день я часами просиживала за столом, отвечая на письма. Они приходили отовсюду, от самых разных людей, любивших его божественный голос. Одно из посланий пришло из Германии. В нем было написано: «Еду» и стояла подпись «Скол». Он все не приезжал, а когда наконец появился, рассказал, что выехал из Германии в день смерти Энрико, но был арестован на границе. Он вез с собой все свои сбережения - 5000 долларов, но не знал , что нельзя вывозить деньги за границу. Его посадили в тюрьму, все деньги забрал и, и у него не осталось ничего, кроме костюма, который был на нем. Обо всем этом он рассказал очень кратко а потом замолчал.
— Могу ли я увидеть его? — спросил он наконец.
Я сказала, что не пойду с ним, но он может увидеть Энрико, лежащего в стеклянном гробу. Он поблагодарил меня и ушел на кладбище. Вернувшись, он долго стоял, глядя в небо, около меня на террасе и после долгой паузы произнес:
— Я наклонился к нему и прошептал: «Вы узнаете бедного старого Скола?». Но он не ответил мне.
Это было все, что он сказал, но с этого момента я обрела способность плакать. Я посоветовала ему остаться в Неаполе и сказала, что возьму его с собой в Америку.
В сентябре я отправилась в Синью. Впервые я осталась одна — без итальянских родственников, банкиров и юристов — и могла подумать о возвращении домой. Мартино показал мне цветы, посаженные по распоряжениям Энрико, присланным из Нью-Йорка. Они цвели прямо перед окном моей комнаты. Я обошла весь дом: кухни и кладовые, погреба и пустые комнаты. Все находилось в образцовом порядке. Из Сорренто было получено белье, купленное нами. Я распаковала его. С рояля я убрала ноты, забытые Энрико. Я знала, что в один прекрасный день вновь услышу его голос, записанный на пластинки. Мысль, что это может случиться в чужом доме, была невыносимой. Я должна была приготовить себя к этому испытанию здесь, пока я одна. Как-то днем я отослала всех слуг, выбрала одну из самых веселых его песен — «Luna d’estate»[10] и завела граммофон. Его голос снова зазвучал в комнате, сердце мое сжалось. Я слушала, почти ничего не соображая, пока не увидела Глорию, вбежавшую, споткнувшись о порог, с протянутыми руками и кричащую: «Папа! Папа!».
Все дела были закончены. Настала пора уезжать из Италии. Марио и Брунетта просили разрешить им проводить меня во Францию и заботиться обо мне до отплытия в Америку. Марио не хотел служить никому после Энрико и собирался устроиться на работу в один из магазинов Флоренции. Я подумала, что для Брунетты будет лучше, если у него в распоряжении окажется собственный магазин, и купила ему его.
Старый Скол ждал нас в Гавре. Когда корабль уже собирался отплывать, Марио обратился ко мне:
— Синьора, мы с Брунеттой просим вас о последнем одолжении.
Я пообещала исполнить все, что в моих силах. Марио взял Брунетту за руку и сказал:
— Можно нам теперь иметь ребенка?
В памяти возник Энрико, сидящий за конторкой, разрешивший им, наконец, пожениться, но предупредивший, чтобы они не заводили детей.
Каждое утро на палубе Скол подходил ко мне, кланялся и спрашивал о моем здоровье. Он носил пальто Энрико, которое я подарила ему. Оно доходило ему до пят, но он не обращал внимания на свой странный вид, ведь он носил память об Энрико.