Глава 3

Наша столовая в «Никербокер-Отеле» была достаточно ве­лика, чтобы принимать гостей, но в новогодний праздник 1919 года нам пришлось снять целый этаж. Пригласили около тыся­чи гостей: певцов и служащих «Метрополитен», друзей Энрико, моих родственников и друзей, но на самом деле собралось око­ло трех тысяч человек.

Мы с Энрико встречали гостей, пожимали им руки и жела­ли счастья. Пришло много людей, которых Энрико считал моими знакомыми, а я — его. Это выяснилось потом. В двух за­лах для танцев играли оркестры. В буфетах было неограничен­ное количество превосходного шампанского и много всевоз­можных закусок и сладостей. Мы с Энрико ничего не ели и не пили, потому что до девяти часов встречали гостей, хотя в при­глашениях просили прийти к семи. Мы устали и проголодались и, поскольку к буфетам пробраться оказалось невозможно, по­тихоньку ушли к себе. На следующий день Энрико рассказал, что гости веселились до трех часов утра.

Энрико был награжден одиннадцатью орденами:

Итальянскими:

— Орденом Рыцаря,

— Орденом Командора,

— Орденом Сановника Итальянской Короны.

Немецкими:

— Орденом Красного Орла Пруссии,

— Орденом Королевского Орла Пруссии.

Испанским:

— Орденом Святого Хайме ди Компостелла.

Бельгийским:

— Орденом Леопольда.

Английскими:

— Орденом Святого Михаила,

— Орденом Британской Виктории.

Французскими:

— Орденом Почетного Легиона,

— Орденом «Пальмы Академии».

В Америке за достижения в области искусства орденами не награждают, но честь, оказанная Энрико полицейским управле­нием Нью-Йорка, оказалась ему более приятна, чем все другие награды. Через десять дней после нашей свадьбы его пригласи­ли петь на ипподроме «Шипсхед Бей» на Лонг-Айленде в пользу нью-йоркской полиции. В тот день я впервые появилась перед публикой как жена Карузо. Когда мы проходили на свои места, стотысячная толпа аплодировала и приветствовала Энрико громкими возгласами. Спустя четыре месяца к нам в отель при­шел комиссар полиции Энрайт, который сообщил, что Энрико присвоено звание почетного капитана нью-йоркской полиции.

— Значит, я могу арестовывать? — спросил Энрико.

— Конечно, — ответил Энрайт.

— Тогда я сыграю хорошую шутку с Гатти.

Энрико очень любил Америку. В течение первой мировой войны он не только участвовал в благотворительных концертах, которые сделали сбор в 21 миллион долларов, но также пожерт­вовал крупные суммы Организации помощи союзникам и Аме­риканскому Красному Кресту. Все довоенные ценные бумаги и текущие доходы он вкладывал в облигации Займа Свободы.

На 50-й стрит около 5-й авеню Энрико снял помещение, где находилась его коллекция антикварных вещей: мебели, барха­та и парчи, мрамора и бронзы, табакерок и часов, украшенных драгоценными камнями. После нашей свадьбы он украсил мой салон вещами из этой галереи. Он очень любил бронзу — осо­бенно одну небольшую лампу. Часто он доставал ее после спек­такля и держал в руках.

— Прекрасная вещь, — говорил он, — я очень люблю гла­дить ее.

Я бы не затруднилась ответить на вопрос: «Почему вы вы шли замуж за Карузо?», — но меня об этом не спрашивали, зато часто задавали довольно нетактичный вопрос: «Почему Карузо женился на вас?».

Я не обижалась. Этого я сама не могла понять. Было очень много хорошеньких девушек, куда интереснее меня, знавших итальянский язык и отлично понимавших музыку. Может быть, именно моя «несветскость» привлекла Энрико?

В монастыре меня сурово обучали отречению от всего зем ного. Мы были облачены в черную форму, волосы гладко заче­саны назад. Во время еды мы сидели молча и слушали, как нам читают жития святых. Я не знала, какая у меня внешность, по­тому что у нас не было зеркал и нас остерегали от таких «земных» мыслей. Если во время молитвы я начинала мечтать, мо­нахиня трогала меня за плечо и шептала:

— Дитя мое. Сгони безучастное выражение с лица.

Я никогда не возражала, не спорила. Я научилась молчали­вости, вниманию и смирению.

Энрико не любил говорить о своем пении, а так как я ниче­го не понимала в музыке, то старалась не докучать ему глупыми замечаниями и бессмысленными советами. Дома он никогда не говорил со мной о своих профессиональных делах. Все, свя­занное с ними, он обсуждал в театре и в студии.

Но в письмах он часто писал о репетициях, спектаклях и контрактах. Я его ни о чем не спрашивала, потому что знала: все, что он найдет нужным, он расскажет сам. Карузо был ли­шен тщеславия — он относился к своему голосу совершенно объективно. Часто, чтобы не допустить даже малейшего хва­стовства, он говорил о своем пении в третьем лице. Его неверо­ятная скромность поражала меня еще больше, чем его велико­лепный голос. Он почти никогда не обсуждал пения своих партнеров. Однажды, после того как он спел дуэт с одной из знаменитых певиц-сопрано, более известной своей красотой, чем голосом, я спросила его, как ему понравилось ее пение.

— Не могу сказать, я ее по-настоящему никогда не слышал, - ответил он.

Он был необычайным приверженцем чистоты. Не мог на­деть второй раз рубашку, если носил ее хотя бы час. В театре он переодевался и опрыскивал себя одеколоном после каждого акта. В одной опере он пел любовный дуэт с грузной певицей, которую по ходу действия должен был обнимать. Собираясь в театр, он сказал:

— Невыносимо петь с кем-нибудь, кто не любит мыться, а с

тем, от кого пахнет чесноком, - просто невозможно. Надеюсь, публика не заметит недостатка эмоций в нашем дуэте.

В другой раз один французский тенор пригласил нас в свою ложу на концерте. Едва мы успели сесть, как Энрико обратил­ся к нему:

- Мсье, мадам не сможет остаться в ложе, если вы сейчас же не почистите зубы.

Несчастный ушел и вскоре вернулся.

- За этим очень важно следить, - сказал ему Энрико.

Я не могла понять, почему бедный тенор не обиделся смер­тельно, и спросила об этом Энрико. Он удивленно посмотрел на меня:

- Наоборот. Он должен быть благодарен мне за совет. Мы ведь остались, а могли уйти.

Я вспоминаю лишь один случай, когда Энрико охотно гово­рил о пении. Это было во время визита к нам Шарпантье, французского боксера, приехавшего на матч с Демпси. Мы ни­когда раньше не видели его. Он оказался приятным молодым человеком, носившим необыкновенную рубашку, вышитую большими красными стрелами. Когда он ушел, я спросила Эн­рико, о чем они разговаривали:

- О пении, - ответил он.

- Он хочет петь?

- Нет. Он собирается заниматься боксом.

- Но ведь ты никогда не говоришь о пении. Наверное, он хо­рошо в нем разбирается?

- Он разбирался только в боксе, когда пришел, но теперь он кое-что понимает и в пении. — Затем он добавил: — А вот меня бокс совершенно не интересует.

Я любила слушать пение Энрико, но не любила оперу. Я ничего в ней не понимала. Опера казалась мне очень шум­ной и неестественной. Я бывала в «Метрополитен» только для того, чтобы быть рядом с Энрико. В театре меня охваты­вало возбуждение - я ощущала себя красивой, хорошо оде­той и остро чувствовала контраст между новой жизнью и жизнью у отца. После свадьбы я впервые сидела в ложе. Это было открытие сезона, которое пришлось на первый вечер после заключения перемирия. Энрико пел в «Силе судьбы». Я была одета в белое бархатное платье. На мне сияли брил­лианты, на плечах красиво покоилась шиншилла. Когда мы с дядей проходили по фойе, толпа расступалась, все улыба­лись, говорили комплименты, и я чувствовала, что нахожусь на вершине блаженства. После второго акта я прошла к Эн­рико за кулисы.

— Ты довольна, Дора? — спросил он.

— Очень, — ответила я, — когда горит свет, все смотрят на ме­ня, а когда он гаснет, я могу видеть тебя.

Он усмехнулся и сказал, что когда-то доставал нам с отцом билеты в первый ряд для того, чтобы видеть меня.

Двумя днями раньше Нью-Йорк радовался сообщению о готовящемся заключении мира. Мы сидели в столовой, когда вошел мистер Рейган, управляющий отелем, и сказал, что со­бравшиеся внизу люди просят Карузо выйти к ним. Мы вы­шли на балкон, где висели два огромных флага — американ­ский и итальянский. Увидев Карузо, толпа обезумела. В ответ Энрико спел гимны Америки, Англии, Франции и Италии. Люди требовали еще, и Энрико обратился к ним с предложе­нием спеть вместе - и над тысячеголосым хором полетел го­лос Карузо.

Я попросила торговца из фойе принести цветы, и мы броса­ли розы, гвоздики, фиалки в восторженную толпу.

Больше, чем признанием его «величайшим тенором мира», Карузо был польщен тем, что его именем назвали... скакового коня. Он ничего не смыслил в скачках, но регулярно просмат­ривал информацию о бегах, ища сообщений об успехах своего тезки. Этот «Энрико Карузо» никогда не выигрывал, но Энри­ко каждый раз ставил на него десять долларов.

Энрико услышал впервые свой голос таким, каким его слы­шат другие, в грамзаписи. Слушая свои пластинки, он говорил с восхищением:

— Хорошо. Это прекрасный голос, - но добавлял с оттенком грусти: — С превосходным голосом нетрудно достичь вершин искусства, а вот удержаться на них очень трудно.

И в самом деле - он был рабом своего таланта. Чем боль­ше он пел, тем больше публика требовала от него. Все свои силы он вкладывал в творчество. Часто он пел не столько потому, что хотел этого, а потому, что это было необходимо. Он стремился ко все большему совершенству и не допускал никакого снисхождения к себе. Из-за пения он не мог спо­койно есть, пользоваться благами жизни, хотя давал все это другим. Однажды, после блестящего выступления, он сидел дома за ужином с глазами полными слез и ничего не мог есть.

— Что с тобой? — спросила я.

Он протянул руки и сказал:

— Я выгорел дотла. Остался один пепел.

Было бесполезно говорить о том, что он пел божественно, что его вызывали пятнадцать раз. Именно это и стало причиной, его слез. Я понимала это и молчала. В тот момент следовало молчать.

Мы часто бывали в маленьком ресторанчике на 47-й стрит. Энрико всегда узнавали, и он любезно кланялся и здоровался с окружающими, в то время как Дзирато прокладывал нам путь сквозь толпу. Мы заказывали цыплят, овощи, фрукты, сыр и кофе. Энрико не пил вина. В этом ресторанчике скатерти были грубыми, серебряные подносы и тарелки — тяжелыми. Пане — содержатель ресторанчика — прислуживал нам, а готовила его племянница. Хозяин заведения был стар и безобразен. Не­сколько лет назад Энрико помог ему в беде.

Основной причиной нашего посещения служило то, что по­сле завтрака Пане приносил колоду карт и они с Энрико часа­ми играли. И вот в этом старом ресторанчике я, разряженная в соболиные меха и жемчуг, с умилением наблюдала, как два дав­них друга играли старыми итальянскими картами.

Загрузка...