ся наша культура со всеми ее завоеваниями служит институту частной собственности. Все основывается на частной собственности, все связано с ней — и возвышенные проявления человеческого духа, и низменные, мелочные стороны будничной жизни. Интересы частной собственности обусловили и создали также основную форму половой морали, а именно моногамию, единобрачие.
Не только раньше, но и теперь единобрачие считается плодом индивидуальной половой любви. Это грубейшая ошибка, так как ни само единобрачие, ни цель, которую оно преследует, никогда ничего общего с индивидуальной любовью не имели и в лучшем случае стремились на нее опереться. Единобрачие не было созданием индивидуальной любви и осуществило этот идеал лишь временно, в том или другом классе. Моногамия выросла из совсем других культурных факторов и потребностей. Как исчерпывающим образом доказал Льюис Г. Морган в своей теории эволюции семьи, единобрачие было следствием концентрации значительных богатств в одних руках — и притом в руках мужчины — и желания передать эти богатства детям именно этого, и никакого другого, мужчины. Женщина должна была стать матерью детей, относительно которых отец мог быть убежден, что именно он их произвел. Греки, у которых впервые появилось единобрачие, видели в этом его исключительную цель. Необходимо уже здесь подчеркнуть, что в единобрачии следует видеть не результат примирения мужчины и женщины, а еще менее — высшую форму брака, а, как потом будет выяснено, «провозглашение полового антагонизма, совершенно неизвестного доисторическому человечеству».
Таковы причины и цель единобрачия. Внутренняя логика этой формы полового общения сводится к следующему требованию: половые сношения должны ограничиться сношениями между одним мужчиной и одной женщиной, между одной женщиной и одним мужчиной, и притом исключительно в рамках соединяющего их брака. Таково было бы логическое требование, предъявляемое к человеку институтом единобрачия.
Несомненно, официально такой закон и провозглашался, но он всегда был обязателен только для женщины, для мужчины он во все времена имел в лучшем случае лишь формальное значение.
Такая откровенная двойственность выглядит странной. Но это только мнимое противоречие. На самом деле, как нетрудно увидеть, это не непримиримое противоречие, а «естественный порядок вещей». Родившись не из индивидуальной половой любви, основываясь на условности, единобрачие представляет такую форму семьи, которая опирается не на естественные, а на экономические факторы.
Так как этими экономическими предпосылками являлись — и еще теперь являются — хозяйственные интересы мужчины, то они должны были привести к принципиальному порабощению одного пола другим, а именно к господству в браке мужчины и неразрывно с ним связанному угнетению женщины. Происхождение частной собственности требовало только единобрачия женщины как средства получить законных наследников. А открытой или скрытой полигамии мужчин ничто не препятствовало. Так как в браке мужчина представляет собой господствующий класс, а женщина — угнетенный и эксплуатируемый, то мужчина всегда был единственным законодателем, издававшим законы в своих собственных интересах. Почти всегда строго требуя от женщины целомудрия, почти всегда объявляя неверности женщины величайшим преступлением, он в то же время всегда ставил своим собственным вожделениям лишь самые примитивные преграды. Все это не более и не менее как внутренняя необходимость явления и поэтому «естественный порядок вещей». Из этого противоречия, однако, выросло нечто, что не входило в планы людей, что также сделалось «естественным порядком вещей», — месть изнасилованной природы. Эта месть природы обнаруживается в двух неизбежных и неотделимых от нашей культуры явлениях. Это — адюльтер и проституция, как два неизбежных социальных института.
Раб всегда мстит тем оружием, которым он был побежден и порабощен. На всех языках, в тысяче разнообразных форм и формул государство, церковь и общество твердили женщине на протяжении всей ее жизни, что, кроме мужа, никто другой не должен разделять ее ложа и касаться ее тела. Во все времена и у всех народов женщина мстила тем, что и другие мужчины разделяли ее ложе и обладали ее телом и что единственным точным доказательством отцовства может служить только моральное убеждение мужчины или, как выразился один остроумец: «Отцовство — это вопрос доверия». И это несмотря на социальную опалу в случае разоблачения обмана, несмотря на суровые и подчас варварские наказания, всегда угрожавшие отомстившей женщине. Эту жажду мести ничем нельзя искоренить, потому что, пока брак основан на условностях, он по существу своему противоестествен.
То же самое применимо и к проституции, этому, суррогату брака. Никакой закон не был в силах уничтожить ее, никакое варварское обращение не ставило ее жриц ни на один день вне общества. В худшем случае проституции приходилось иногда прятаться, и она пряталась в самом деле, хотя все заинтересованные и находили к ней дорогу. Эта ее неискоренимость совершенно логична. Частная собственность, опираясь на развитие торговли, присвоила всему товарный характер, свела все вещи к их денежной стоимости. Любовь стала таким же предметом торговли, как платье. Вот почему большинство браков носит характер торговой сделки, а проституция — это любовь в розницу, как циники грубо но довольно метко назвали ее в отличие от брака, этой оплаты оптом — неотделима от единобрачия, которое постоянно ее возрождает, сколько бы его апологеты ни осуждали ее.
В конце концов проституция является тем громоотводом, в котором моногамия нуждается, чтобы хотя бы частично обеспечить свою цель — законных наследников. Словом, с какой бы стороны мы ни подошли к вопросу, как ни печально признаться в этом, супружеская измена и проституция — неизбежные социальные явления; постоянный любовник жены, муж-рогоносец и проститутка — неизменные социальные типы. Другими словами: «таков естественный порядок вещей».
ри поверхностном взгляде нам могут возразить. Предположим, это так. Но из этого только следует, что так всегда было и так всегда будет, пока существует мир. Это не более как врожденная порочность и греховность людей. С такими рассуждениями встречаешься на каждом шагу, однако они настолько же дешевы, насколько и неверны. Будет ли такое состояние вечным — в данном случае вопрос второстепенный. Во всяком случае, он лишь логическое следствие, вытекающее из ответа на вопрос, в самом ли деле так всегда было. Этим последним вопросом мы и займемся в первую очередь, на него постараемся ответить, чтобы лишь потом обратиться к первому вопросу и обосновать его возможные последствия.
Разумеется, «так» было всегда. Но если присмотреться поближе к этому порядку вещей, то нетрудно заметить, что постоянное все же менялось. Перемены эти касались не только общепризнанных нравов. Обнаруживается так много однородных отклонений от основного закона обусловленной единобрачием половой морали, что из них создается типическая в каждом отдельном случае картина эпохи, резко отличающаяся от любых других.
Так как этот факт служит как раз исходной точкой систематической истории нравов, то мы начнем с того, что приведем ряд характерных примеров из различных областей половой морали для иллюстрации нашего положения.
Примеры эти будут касаться различных оценок супружеской верности, добрачного целомудрия женщин, проституции, важнейших понятий приличия и т. д. В последующих главах мы представим подробный комментарий к этим примерам.
По поводу различных оценок, дававшихся супружеской верности, можно сказать следующее. В некоторые эпохи и в некоторых слоях общества высшее основное требование единобрачия, верность обоих супругов, серьезнейшим образом соблюдалось. Вместе с тем существовали эпохи и сословия, в которых это основное требование половой морали совершенно игнорировалось и за замужней женщиной признавалось право открыто иметь многих мужей, как за мужчиной право иметь многих жен. Иногда считалось, что муж и жена если и не публично, то по крайней мере перед своей совестью уже совершили прелюбодеяние, изменив друг другу лишь мысленно, когда иногда жену обвиняли в неверности за то, что она сказала несколько слов постороннему мужчине.
В другие времена женщине (даже той, которая носила на себе пояс девственности) разрешалось позволять ухажеру самые смелые жесты, даже поощрять его к ним, не нарушая тем супружеской верности, так как последняя ограничивалась самим половым актом. Бывали времена, когда муж был самым усердным сводником, ежедневно продававшим свою жену, а замужняя женщина — самой ловкой и деловитой проституткой, устраивавшей на своем супружеском ложе карьеру мужа, обезвреживавшей его конкурентов, выигрывавшей его процессы, удесятерявшей его состояние и т. д. С эпохами и классами, считавшими брак по любви высшим идеалом, соседствовали и такие, которые не считали любовь необходимым условием брака, которые были склонны видеть в любви даже нечто несовместимое с браком и смотрели на выбор жены с точки зрения простого расчета или простого производства детей. Древние греки, например, относились к браку именно так. Вот почему женщина у них должна была стать гетерой, чтобы иметь право быть подругой. Вот что по этому поводу сообщает историк С. В. Ешевский:
«В государственной жизни женщина, очевидно, не могла стоять наравне с мужчиной и никогда не стояла. Женщину в древних государствах не относили к свободным, полноценным гражданам… В свободной, блестящей Греции, в центре древней цивилизации, в Афинах, жена свободного афинянина не получала никакого образования, не существовала для общества, не видела мужчин, кроме своего мужа и ближайших родственников, и жила в особом отделении, часто охраняемом малосскими псами, прикованными к цепям у входа в женскую половину. Но и мужу она была необходима только для того, чтобы иметь детей. "Есть ли кто-нибудь, — спрашивает Сократ Критобула, — с кем бы ты говорил меньше, чем с твоей женой?" — "Никого, — отвечает Критобул, — а если и найдутся, то таких людей очень мало". То, что не мог дать свободному греку семейный круг, он искал в образованном, изящном обществе свободных или, лучше сказать, вольных женщин, не связанных семейными узами».
Одни эпохи превращали женщину в домашнее вьючное животное, делали из нее пожизненную домашнюю рабыню или терпеливую машину для детопроизводства, лишенную личной воли. Другие времена и сословия видели в ней избалованный предмет роскоши, любой каприз которой становится законом, или утонченное орудие наслаждения, задача которого состоит в том, чтобы доставлять мужу все те удовольствия, которыми ее предшественницы, всевозможные любовницы, радовали и приковывали его к себе. Наконец, были и такие времена, в которых муж и жена становились верными товарищами.
Такое же разнообразие находим мы и в принципиальной оценке женского целомудрия. Наряду с эпохами, придававшими девственности огромное значение, существовали такие, которые не только не прославляли, а осуждали невесту, если она в брачную ночь оказывалась еще нетронутой. Из этого делали вывод, что, очевидно, раньше никто не пожелал ею обладать, а это понижало ценность девушки, тогда как незаконные дети, напротив, иногда повышали ее ценность. Если были времена, в которые считалось для девушки позором, если ее хоть раз видели в сопровождении мужчины или она появилась в публичном месте без родителей, то в другие позволялось молодой девушке, достигшей половой зрелости, принимать в своей спальне на протяжении нескольких лет по ночам своего возлюбленного («пробные ночи», «коmmnachte»). И притом заметьте — не только одного. Без всякого вреда для своей репутации она имела право отвергнуть одного возлюбленного и отдать предпочтение другому, третьему, четвертому, если ее ожидания и требования не находили надлежащего удовлетворения. Ни ее доброе имя, ни ее супружеское счастье не терпели никакого ущерба от того, что она месяцами давала каждому из своих любовников возможность доказать, обладает ли он теми качествами, которых она требует от будущего мужа.
Те же самые взгляды позволяли достигшему половой зрелости юноше убедиться именно этим путем в физических достоинствах выбравшей его девушки, предоставляли ему право решить в зависимости от этого опыта, намерен ли он вступить с ней в брак или нет. Он также имел право провести несколько пробных ночей у целого ряда девушек, и то обстоятельство, что эти пробные ночи не исключали половых отношений, не связывало его с данной девушкой. Некоторые романтики усмотрели в этих обычаях нечто безусловно идеальное. Это действительно так, если видеть в них базис здоровой индивидуальной половой любви, а не то, что в них хотели найти романтики, а именно чисто духовное и душевное общение полов. Для юноши и девушки половой акт был единственной целью, несмотря на препятствия, которые разнообразные подробности этого обычая создавали для юноши.
Официальное положение в общественной жизни проституции также могло быть различным. Жрицу продажной любви иногда загоняли в самые темные углы, клеймили всеобщей ненавистью и презрением, на нее смотрели, как на прокаженную, одно дыхание которой будто бы способно заразить все окружающее и обратить в бегство всех «порядочных» людей. И только тайком, обходными путями могли к ней пробираться те, кто жаждал любви. Но бывали и такие эпохи, когда ее провозглашали лучшим украшением праздников жизни. У греков культ женщины сосредоточивался в гетере. Она — подруга мужчины, с которой он ведет философские беседы, которую он окружает роскошью и блеском, дружба и благосклонность которой делает ему честь, красоте которой поклоняется весь народ, тогда как к жене относились как к неизбежному и неудобному ярму и та была обязана терпеливо проживать свой век в уединенном гинекее[2], никому не показываясь на глаза, скромно довольствуясь остатками чувств мужа.
Нечто похожее повторялось в эпоху Ренессанса, правда, проститутка уже не провозглашалась богиней, но и тогда куртизанка часто являлась в качестве подруги и украшения публичных праздников и увеселений. Когда город навещал какой-нибудь высокий гость, то красивейшие куртизанки даже раздевались и встречали князя в обнаженном виде у городской черты как лучшее наслаждение для его глаз. Эпоха абсолютизма возводила куртизанку на престол, и ее любовные ухищрения и кокетство превращали любой ее каприз в высший закон для общества и государства. Народ обязан был оказывать фаворитке государя высшие почести и гнуть перед ней шею, хоть она только что поднялась из грязи болот и низин…
Ограничимся пока этими немногими примерами характерных различий в отношении различных эпох к основным вопросам половой морали. Остановимся подробнее на примерах, касающихся второстепенных пунктов этого аспекта. Здесь различия бросаются в глаза еще резче. Достаточно вспомнить об изменениях языка, моды, чувства стыдливости, воспитания, искусства, нравственности, права и т. д. Мы ограничимся и в этой области самыми характерными доказательствами этой изменчивости, фактами, которые каждый легко сам может проконтролировать.
О различных взглядах на главнейшие темы разговора между мужчинами, с одной стороны, и мужчинами и женщинами, с другой, достаточно будет сказать следующее.
Бывали эпохи, когда не считалось аморальным, если мужчины, чаще всего публично, вели беседу на тему о грубых любовных приключениях, о недвусмысленных и откровенных похождениях, или пережитых, или слышанных от других. Достаточно указать на приблизительно триста фацетий[3] Поджо (1380–1459), почти исключительно посвященным таким темам. Это был главный материал бесед епископов и кардиналов при дворе Папы Мартина V специально для этой цели собиравшихся каждый день в определенном месте Папского дворца. Даже сами Папы, бывшие в первую очередь героями этих эротических шуток, часто участвовали в подобных беседах.
Также бывали времена, когда мораль позволяла женщинам в беседах самые естественные вещи называть своими именами. Немецкие масленичные пьесы XIV и XV вв., которые кажутся нам чересчур непристойными, нравились не только мужчинам, но и женщинам. Женщины были не только слушательницами таких бесед, но сами спокойно могли в них участвовать и выбирать темой для своих шуток и рассказов самые интимные вещи. Они обсуждали тонкости искусства соблазнять, делились своим опытом в деле любви и т. д. Достаточно вспомнить новеллы Боккаччо, сто новелл жизнерадостной королевы Наваррской и другие аналогичные документы.
Бывали эпохи, когда женщина придворных кругов могла присутствовать на спектаклях, изображавших эротические оргии. Примерами могут служить публичные представления любовных сцен обнаженными красавицами куртизанками и обнаженными атлетического сложения мужчинами… Как пример аналогичных простонародных увеселений можно привести шутовские и ослиные праздники, в которых фаллический маскарад и фаллические остроты играли главную роль.
В иные времена мужчины и женщины имели право во время ухаживания пользоваться самыми откровенными словами и сравнениями. В другие эпохи (например, в конце XVII в., а в Германии — в эпоху, представленную в литературе силезской школой) беседа светского общества состояла из непрерывной цепи более или менее замаскированной порнографии. Каждое слово, каждая фраза имели свой скрытый порнографический смысл, и чем богаче контрастами был смысл того или другого слова, тем восторженнее ему аплодировали и тем восторженнее его переносили из салона в салон[4].
В этой области светское общество XVII в. и Второй империи достигло виртуозности. Высшим идеалом этих эпох была женщина, отдававшая предпочтение в разговоре различным двусмысленностям, и в глазах общества ее светское значение росло в прямой зависимости от ее фривольности, от ее способности пикантно произнести самое грубо-циничное выражение.
Также было время, когда подвергался опале каждый мужчина, который осмелился бы произнести в обществе непристойное выражение, и предписывавшее женщине краснеть даже в том случае, если речь шла о самых невинных вещах. Самым ярким выражением этого настроения являлась та форма стыдливости, которая запрещала женщине называть те или другие части костюма или тела. Такие эпохи запрещали мужчине и женщине употреблять в обществе ряд самых невинных слов и фраз, потому что утонченная безнравственность вложила в них известную эротическую двусмысленность и все привыкли ее в них находить.
Некоторые эпохи категорически запрещали женщине показываться постороннему человеку в неглиже, как бы скромно оно ни было, а тем более — принимать визиты лежа в постели или совершая свой туалет. А в другие эпохи женщина превращает самое интимное неглиже в туалет, предназначенный для приемов, принимает визитеров у постели — ruelle, как назывался проход около ее кровати, служивший в XVII в. настоящим корсо[5] для ее друзей и поклонников, — и находит совершенно естественным, что друг или посетитель становятся свидетелями ее туалета, откровенно и активно удовлетворяя при этом чувство эротической любознательности. Бывали и такие эпохи, которые разрешали мужчине и женщине вместе посещать баню.
Иногда хорошо любить — значит хорошо ненавидеть,
а праведно ненавидеть — значит любить.
Каждая эпоха полна противоречий. Что одному сословию кажется вполне естественным, у другого находится под строжайшим запретом, и наоборот. Еще ярче характеризует внутренние противоречия то обстоятельство, что женщине, которой запрещалось принимать постороннего мужчину даже в самом скромном неглиже, разрешалось надеть открытый бальный костюм, который позволял мужчине во время разговора, и особенно во время танца, удостовериться в ее физических достоинствах, выставленных напоказ; или что эта женщина имела полное право предстать перед мужчиной в купальном костюме, подчеркивающем ее обнаженность.
Также много противоречий в эпохи, провозглашавшие, с одной стороны, все половое святыней, имеющей право обнаруживаться лишь в безмолвии брачного алькова, а с другой стороны, — побуждая женщину костюмом, походкой и жестами вести самую непристойную беседу со всем миром и, так сказать, провоцировать каждого встречного мужчину. Было время, когда для женщины ничего не могло быть неприличнее, как публично показаться беременной, когда это состояние позорило каждую незамужнюю женщину, на которую все смотрели с презрением, но, с другой стороны, бывали периоды, когда подчеркивались последствия полового общения, демонстративно навязывающие каждой женщине интересное положение, фабрикуя и пуская на рынок ventre a deux, a trois ou a quatre mois[6].
Порою женщине даже разрешалось являться в обнаженном виде, чтобы производить впечатление эротического чуда. В Х!У в., в эпоху Ренессанса, и в конце XVIII в., в эпоху Директории и Консульства, ей позволялось позировать совершенно обнаженной для портрета. Известны портреты Дианы Пуатье, герцогини Урбинской, сестры Наполеона, г-жи Рекамье и многих других дам. Ей разрешалось даже фигурировать на картине в момент любви. Эпоха Регентства позволяла художнику откидывать портьеры и занавески будуара и приглашать весь мир в свидетели самых интимных сцен. Другие эпохи разрешали женщине-краса-вице в костюме мадонны представлять публике эротическое зрелище. Достаточно вспомнить портрет Агнессы Со-рель в виде мадонны и другие картины. Эротические изображения создавались не только как произведения искусства, но и путем самой обыкновенной печатной техники. В наше время, например, каждая актриса имеет право сняться в роли Юдифи, Саломеи или Монны Ванны, выставить свой портрет в тысяче экземпляров во всех художественных магазинах и пустить его в оборот в розничную продажу. Если на подмостках она еще обязана воспользоваться прозрачным трико, то перед фотографом она может сбросить даже и его.
История моды обнаруживает еще больше противоположностей, чем история языка и светских обычаев. Времена, когда общественная мораль принуждала каждую женщину закутаться с ног до головы, так что на первый взгляд трудно было отличить ее от мужчины, чередовались с эпохами, когда женщины всеми силами стремились обнажить свои физические достоинства. Одни эпохи языком моды говорили: «у женщины вообще нет ног», другие, напротив, развивали и культивировали ретруссе[7], при помощи которого женщины кокетливо обращают внимание на свои ноги. Такие эпохи создавали моду, которая принуждала к частым ретруссе. Так же появилась мода детально подчеркивать формы бедер, груди, очарование Венеры Каллипиги[8]. С этой целью упраздняли корсеты и жюпоны (нижние юбки), чтобы показать свои достоинства во всей красе. На закате средневековья и даже в период Ренессанса мужчина демонстративно подчеркивал свою мужественность путем так называемого гульфика, так что взгляд должен был прежде всего выделить эту часть костюма. Об этом сообщает немецкий историк Герман Вейс: «С курткой, которая спереди шнуровалась или застегивалась сверху донизу, носили узкие панталоны, закреплявшиеся вокруг бедер ремнями под полами куртки и так плотно обтягивавшие ногу, что отчетливо обрисовывали ее форму. Словно для усиления непристойности таких панталон, на месте обычного разреза на них, закрывавшегося полами платья, пришивали жесткий мешочек, который был явно на виду и нередко украшался бантами из лент или бахромой в том месте, где он прикреплялся к панталонам»
В то же самое время женщины делают такое декольте в своем платье, что вся грудь выставляется напоказ, как товар. Или женщина действует еще утонченнее, обнажая только саму грудь, ограничиваясь лишь двумя вырезами на лифе, из которых справа и слева выступают демонстративно обе груди.
Мода эпохи Директории наконец обнажила одинаково как мужчину, так и женщину. Мужчины носили плотно облегавшие ноги брюки, которые ясно обрисовывали каждый мускул и каждую часть тела. Женский костюм состоял из рубашки, которую часто изготовляли из прозрачной, газовой материи.
Необходимо добавить, что в истории каждой страны часто бывали и бывают эпохи, когда и тайком и открыто все требования и законы частной и общественной морали игнорировались не только отдельными людьми, но и целыми сословиями; эпохи, когда именно в сознательном и преднамеренном игнорировании официально признанных нравственных законов, в пренебрежении чувством стыдливости, даже в нарушении законов природы усматривали цель всех желаний и высшее наслаждение. Двор Карла II в Англии, эпоха Регентства во Франции до крушения старого режима[9] — наиболее известные примеры таких периодов.
Важно подчеркнуть, что каждая из этих вариаций, каждое из этих частных отклонений от основного закона половой морали, обусловленных единобрачием, не только не ощущались в свое время — то в более ограниченных, то в более широких слоях населения — как нечто безнравственное, а, напротив, признавались вполне нравственными. Эти отклонения не только допускались, но считались естественными и получали поэтому как в неписаных, так и в писаных нравственных законах соответствующее выражение, свою юридическую, философскую и общественную санкцию.
То, что в одни времена считалось нравственным, потом часто квалифицировалось как безнравственное. Чтобы подтвердить это положение каким-нибудь историческим примером, укажем на противоположные взгляды двух стран в разные эпохи. Во второй половине XVII в. в Германии было принято видеть в браке не более как средство деторождения. Ближе всего к нравственному идеалу был такой брак, когда жена всегда была беременна, или кормила младенца, или носила под сердцем нового ребенка, когда предыдущий еще даже не научился лепетать.
Напротив, во Франции XVIII в. (впрочем, не только в эту эпоху и не только в этой стране) подобный взгляд на брак считался безнравственным, и женщина определенных слоев имела санкционированное обществом право требовать от мужа, чтобы по крайней мере в первые годы брак был бездетным. Брак, от которого произошло «целое стадо детей», считался прямо неприличным.
В первый из указанных периодов господствующая мораль признавала безнравственным то, что во второй период провозглашалось нравственным. Следует признать, что никогда официальный закон не давал женщине право на многомужество, на прелюбодеяние. Но никогда не существовало и закона, разрешавшего мужчине соблазнять чужих жен, и, однако, во все времена к этому «праву» относились весьма серьезно[10].
Надо иметь в виду, что законы публичной нравственности реже всего существовали в виде юридически оформленных параграфов и реже всего объединялись в виде законодательного кодекса. Эти законы выражались и выражаются во все времена в неофициальных, но тем не менее весьма ясных представлениях и требованиях общественной морали данной эпохи, той морали, которая фактически и оценивает поступки как нравственные и безнравственные.
Эта общественная мораль и определяла, имеет ли мужчина право открыто предаться делу соблазна или же он обязан прибегнуть к уловкам[11], должна ли женщина изображать целомудренную или галантную, чтобы пользоваться уважением общества. В известные эпохи каждая хорошенькая женщина, сохранявшая мужу непоколебимую верность, навлекала на себя подозрение в каких-то скрытых недостатках. В других случаях малейшее уклонение мужчины или женщины от суровых пуританских обычаев неумолимо каралось. Этим и занималась общественная мораль. Она утверждала, что порядочная женщина с невиннейшим выражением лица обязана заниматься одной только математической проблемой — найти в своем костюме ту линию, которая позволит ей обнажиться, оставаясь при этом «приличной», или что женщина сочтет за личное оскорбление, если в ее присутствии произносится слово «брюки». Она предписывала, что единственной темой разговора между представителями обоих полов должна являться святость тайны, о которой позволено было распространяться самым циничным образом, что каждый мужчина имеет право сказать женщине: «Ты возбуждаешь во мне желания, я хочу взять тебя», а каждая женщина имеет право сказать мужчине: «Я хочу подействовать на твою чувственность, смотри, какая я соблазнительная, какой лакомый кусочек представляю я для твоего воображения». Важно, что все эти отклонения — сегодня одно, а завтра другое, — считались нравственными. Для научного подхода к явлениям необходимо ответить на следующий важный вопрос: почему это так? Потому что все эти различия — не случайности, существующие без всякой внутренней связи и которые можно было бы произвольно вычеркнуть из картины эпохи, нет, они неотделимые составные части и неизбежные последствия внутренней сущности социального бытия. Вот почему в этой сутолоке самых разнородных и друг другу взаимно противоречащих явлений царит строжайший порядок. Перед нами не бессмысленный хаос, не поддающийся учету, нет, всегда и повсюду, в каждой победоносно торжествующей тенденции обнаруживается строгая закономерность. Мы подошли, таким образом, к тому вопросу, который служит важнейшей предпосылкой, к вопросу, как возникает определенная общественная мораль, откуда она черпает свою категорическую мощь, какие факторы обусловливают вечные перемены и создают новые формы, — словом, к вопросу о законе неизбежных и вечных видоизменений постоянных, так сказать, элементов половой морали.
сли мы хотим выяснить, открыть этот закон, то нужно начать с того, чтобы установить связь между теорией и практикой нравственных норм каждой эпохи и современным им общественным бытием человечества.
Такое исследование покажет каждому, умеющему исторически смотреть на вещи, что господствующие нравственные воззрения не могут быть случайными и произвольными. Порой можно услышать наивные утверждения, что, ввиду невозможности установить какие-нибудь абсолютно достоверные нормы, в нравственных воззрениях господствуют случайность и произвол, и поэтому только низшие сословия обязаны с ними считаться. Напротив, l'homme superieur (великосветский ухажер) может свободно игнорировать эти остроты мировой истории. Нелепость такого воззрения обнаруживается сразу же, так как даже самый поверхностный анализ, подкрепленный самыми примитивными научными методами, доказывает неопровержимо, что в истории нет бессвязных фактов. Правда, случайные отклонения могут возникать в форме патологических явлений, но случайными не могут быть массовые явления, а именно о них идет речь, когда мы говорим о нравственном поведении людей.
Разве нет связи между развращенностью, чисто порнографической модой, порнографически насыщенной речью XVIII в. и общественной жизнью определенных сословий? А в XVII в. — между неумолимой нравственной строгостью английских пуритан, их мрачным однообразным костюмом, заимствованными из Библии оборотами речи и политическими и социальными условиями их существования и т. д.? Если не учитывать эту связь, то следует признать, что все могло бы быть как раз наоборот, в XVIII в. люди могли бы не придавать особенного значения эротическому воздействию женской груди, а в XVII в. в среде английских пуритан мог бы торжествовать победу утонченный культ физиологического наслаждения, культ эротической наготы. Ясно, что такая логика — это логика сумасшедшего дома. Вот почему она и брезжит в умах лишь тех этиков, которые не хотят учитывать исторические закономерности. В истории, как уже сказано, царит строжайшая гармония, неумолимая логика. Сотни связей и мостиков соединяют следствие и причину, причину и неизбежное, неустранимое последствие.
Для каждого исторически мыслящего человека эта связь на самом деле так очевидна, что нет надобности подробнее ее обосновывать. Ее можно принять как нечто несомненное. Несколько более серьезная подготовка требуется для того, чтобы понять, как а господствующих нравственных воззрениях и в соответствующем им нравственном поведении выражается вся сумма современного социального бытия людей.
В нравственном поведении и в соответствующих ему нравственных догмах отражается, как и в правовых воззрениях, в религии, в художественном творчестве и т. д., экономический базис эпохи. Все идеологии являются логическим отражением высоты развития, достигнутого производственным механизмом. Сюда относится степень общественного разделения труда, степень классового деления, распределение собственности, следовательно, отношения собственности, — словом, все, что подразумевается под понятием «экономической основы эпохи». Частная собственность, материальные интересы легли в основу и нашей половой морали. Поэтому половая мораль должна постоянно меняться, приспосабливаться к изменениям и к развитию частной собственности, которой подчинена вся область морали.
Конечно, половой инстинкт сам по себе не экономический фактор. Однако и экономическая основа общества определяет (речь идет здесь, конечно, о массовых явлениях), будет ли половой инстинкт толкать мужчину и женщину к ранним или поздним бракам, будет ли он требовать, как суррогат брака, постоянную любовницу или бродячую проститутку, благородную даму, ищущую наслаждения, или опустившуюся уличную девицу. Тот же экономический базис предрешает, будет ли женщина в браке хозяйкой, матерью или дамой, будет ли она выбрана как производительница детей или за ее представительные качества, будет ли она воспитываться как предмет роскоши или как неизбежная домашняя мебель. Экономический базис определяет, что важнее — супружеская ли верность или пикантные удовольствия половой жизни, в какой степени будет вестись борьба за мужчину или женщину, сотни или десятки тысяч женщин будут тщетно искать пути к брачному ложу и «упадут в объятия порока», как мило выражаются авторы душещипательных трактатов, и т. д.
Таковы главные категории, а от них зависят все второстепенные пункты половой морали, сопутствующие ей явления, такие, как мода, светский тон и т. д., ибо последние всегда не более как проявления, излучения первой или, другими словами, ее отдельные аспекты, принявшие духовную или материальную форму.
Материальные интересы являются базисом, определяющим началом — вот что главное. Необходимо прежде всего доказать правильность этого положения. Мы приведем несколько характерных примеров, в которых связь между половой моралью и экономическим состоянием общества сама бросается в глаза. В середине XVII в. в некоторых местностях Германии чаще, чем когда-либо, встречались случаи «бигамии», когда один мужчина имел двух законных жен, живущих с ним под одной крышей. Это была настоящая полигамия. Самое важное в этих полигамических связях то, что они существовали не тайком, не прятались от глаз общественного мнения, а устраивались открыто, и не только допускались властями, а даже предписывались. Иметь двух жен считалось тогда в этих местностях не только не преступлением, не безнравственностью, а чем-то заслуживающим похвалу и потому нравственным.
Может показаться, что такая ситуация является чем-то невероятным. Многие сочтут ее даже чудовищной. Но это был совершенно естественный порядок, вполне понятное следствие исторической ситуации, в которой тогда находилась Германия.
Только что окончилась Тридцатилетняя война. Эта тяжелая и скорбная эпоха привела не только к полному опустошению и обеднению значительных частей Германии, но и к сильному сокращению населения. Миллионы людей погибли в битвах или были уничтожены всюду появлявшимися мародерами, еще больше народа истребили болезни и эпидемии, сопутствовавшие нескончаемой бойне. Тысячи местностей совершенно вымерли к концу войны. До этой злополучной войны Германия насчитывала 16 или 17 миллионов населения, а в 1648 г. число жителей не превышала 4 миллионов, причем среди них мужчины составляли меньшинство. На 2,5 миллиона женщин приходилось 1,5 миллиона мужчин. Таков был печальный итог войны. А всегда, во все времена главнейшим капиталом является человек: его рабочая сила, его рабочие руки. Рождение детей как можно в большем количестве становилось преобладающей, экономической потребностью времени и даже высшим нравственным долгом каждого здорового мужчины. Так как эта потребность вступала в конфликт с существовавшей моралью, то власти предписывали эту обязанность каждому. Пусть мужчина действует в этом направлении как можно усерднее.
Сводня. Из «Каталога прекрасных куртизанок». Голландская гравюра ХVII в.
Вы требуете доказательств. Они содержатся в указе той эпохи. 19 февраля 1650 г. нюрнбергский крейстаг (районный совет) принял следующее решение: «Ввиду того что в кровавой 30-летней войне население погибло от меча, болезней и голода и интересы Священной Римской империи требуют его восстановления… то с этих пор в продолжение следующих десяти лет каждому мужчине разрешается иметь двух жен».
Нельзя было выразить цель этого решения конкретнее, нельзя было обнаружить яснее экономическое основание этой поправки к существующей морали.
Те, кто привык выводить все проявления половых отношений, все моральные критерии из более или менее высокого нравственного чувства людей, возразят, что «это совершенно исключительное явление, объясняющееся крайним моральным упадком, бывшим также печальным наследием 30-летней войны». Такими или аналогичными рассуждениями обыкновенно и устранялся из исторической науки этот неудобный факт. Мы ответим: нет, это не исключительное явление, а в крайнем случае очень своеобразное дополнение к аналогичному, но уже безусловно типическому историческому явлению. Стоит только исследовать крестьянскую мораль, в особенности перелистать многочисленные Weistumer, эти формулировки древнего крестьянского права.
В них мы найдем то же самое. Проявив некоторое терпение, нетрудно будет среди них найти целый ряд документов, заявляющих о том же почти дословно, как следующий, взятый из бохумского местного права:
«Item (так же), муж, имеющий здоровую жену и неспособный удовлетворить ее женские права, пусть приведет ее к соседу, а если и тот не в состоянии ей помочь, то пусть муж ее бережно возьмет на руки, не делая ей больно, пусть опустит ее вниз, не делая ей больно, пусть оставит ее там на пять часов и позовет других людей себе на помощь. А если и тогда ей нельзя помочь, то пусть он ее бережно поднимет и снова опустит, не делая ей больно, пусть даст ей новое платье и кошелек с деньгами на пропитание и пошлет ее на ярмарку, а если и тогда ей нельзя помочь, то пусть ей помогут тысяча чертей».
Что это значит в переводе на наш современный язык? Это значит следующее. Если муж не в состоянии произвести со здоровой женой ребенка, то пусть отдаст ее соседу — «бракопомощнику», такому, который, по его мнению, может создать ребенка. Если и эта связь останется бесплодной, то пусть он сделает этот эксперимент со вторым и даже с третьим. А если и это бесполезно, то пусть ей помогут тысячи чертей, т. е. тогда помочь могут только сверхъестественные силы. Муж сделал все, что требовал от него его долг. Его долг! Иметь детей, быть возможно более плодовитой производительницей потомства — такова первая и главнейшая обязанность крестьянки. Такое воззрение, такая половая мораль всецело обусловлены крестьянским хозяйством, материальными интересами крестьянина. Ни для какого другого класса дети не являются таким важным капиталом, как для крестьянина, так как они представляют самые дещевые и необходимые рабочие руки. Вместе с тем дети — единственные рабочие руки, на которые он в экономически неразвитые эпохи может рассчитывать, единственные, которыми он может обзавестись при малой доходности его производства, и потому законно для него вопрос второстепенный. Главное, чтобы жена производила на свет детей. Если брак остается бесплодным, то жена обязана по очереди отдаться всем тем, которые, по мнению мужа, могут помочь ему обзавестись детьми. Как видно, индивидуальная любовь здесь совершенно отсутствует, важна только половая способность мужчины, а жена рассматривается исключительно как детопроизводительная сила, которая в случае надобности может быть отдана в распоряжение то одного, то другого.
Важность детей для крестьянского хозяйства даже и в наше время объясняет в конечном счете и более мягкое отношение крестьян к прелюбодеянию. Крестьянин еще и теперь охотнее всякого другого закрывает глаза, если его жена выбирает ему заместителя в лице крепкого батрака или соседа, чтобы дать мужу необходимых детей.
На том же экономическом базисе основывается уже ранее упомянутый обычай «пробных ночей», встречающийся в разных местностях под разными названиями. «Годен ли он (или она) к любви», т. е. можно ли рассчитывать на потомство, — такая проба санкционируется крестьянской моралью как законная.
Характерные аналогичные случаи можно встретить как массовое явление у всех неплодовитых рас. Так как потомство и для них самый ценный капитал, то «бракопомощник» у этих рас, так сказать, типичная фигура, и ввиду важности вопроса его деятельность рассматривается обыкновенно как привилегия святых или пророков. Такой расой являются, например, эскимосы. У них также охотно обращаются за помощью к высшему духу через посредство пророков. В своем описании путешествия к Северному полюсу Фритьоф Нансен приводит ценные данные, доказывающие вместе с тем, что он прекрасно понял саму сущность этого явления. Нансен говорит: «Седьмая заповедь чаще других нарушается гренландцами… Целомудрие у них не в особенном почете… Многие (на западном берегу) не считают позором для девушки иметь детей. В бытность нашу в Готгаабе по соседству жили две девушки, отнюдь не скрывающие свою беременность. Они почти гордились этим доказательством того, что ими не пренебрегали». О жителях восточного берега Гольм также утверждает, что никто не считает позорным для незамужней иметь детей.
Эгеде рассказывает, что женщины считают для себя большой честью и счастьем вступить в связь с angekok'ом, как у них называются ученые и пророки, и прибавляет: «…многие мужья сами ничего против этого не имеют и платят angekok'y за то, что он спит с их женами, особенно если они сами бездетны.
Эскимосские жены пользуются, как видно, гораздо большей свободой, чем жены германцев. Причина, вероятно, коренится в том, что, если у германцев сохранение наследства, рода и родословной всегда играло большую роль, все это для эскимоса имеет очень малое значение, так как он почти ничего не имеет, что мог бы передать в наследство, и для него важнее всего иметь детей…»
Уже достаточно исчерпывающе выяснено и доказано, что проституция как массовое явление коренится в социальных условиях, находит свои побудительные мотивы в экономическом базисе общества. Поэтому мы не будем приводить здесь документы, которые вновь подтвердили бы это положение. Рассматривать проституцию как массовое явление, главным образом как патологическую проблему, как проблему прирожденной проститутки — такой метод объяснения может годиться только для хвастливых полуневежд. Такого рода сексуальные психологи в большинстве случаев не имеют никакого представления о проституции как социальном явлении и потому произвольно смешивают самые противоположные понятия. Приведенные выше примеры прямой связи между половой жизнью, нравственными нормами и материальными интересами могут служить типическими иллюстрациями. На примере санкционированной в XVII в. законом бигамии видно, что экономические потребности, если они очень ярко выражены, способны устранить даже наиболее важный постулат всей половой морали, основное требование морали — единобрачие.
Материальные интересы действуют как в важном, так и в мелочах. Доказательством может служить следующий пример. В XVI в. цехи принимали новых учеников только после удостоверения «свободного и честного происхождения». Ученик должен был доказать, что он родился в законном браке. В десятке описаний цехового быта или городского процветания XVI в. можно прочесть патетические рассуждения о том, что в подобных постановлениях сказывалось «гордое нравственное самосознание, отличавшее честное ремесленное сословие». Подобные указы квалифицировались как «последствие повышенного и потому живого нравственного чувства», восхвалялись как «благородный плод внесенного в мир Реформацией нравственного обновления». Мы позволим себе возразить и постараемся доказать это. Если внимательнее присмотреться к церковному устройству этих веков, если искать в laden (цеховые объединения) принципы, которыми руководствовались составители цеховых законов, то мы вскроем какие угодно причины, но только не «нравственное обновление» и не «нравственное сознание».
Что касается интересующего нас здесь указа, то ясно, что это нравственное требование базировалось не на морали, а исключительно на кошельке. Если цехи в XVI в. обусловливали прием учеников «свободным и честным происхождением», если в некоторых городах они прямо требовали соответствующих удостоверений, то это делалось не для того, чтобы нравственно поднять свое сословие, а для того, чтобы сохранить монополию цехов. Таким способом хотели избавиться от представителей рабочего сословия, которые в начале XVI в. массами стекались в города, где прежде всего хотели научиться какому-нибудь ремеслу.
Этим путем хотели устранить грозно разраставшуюся конкуренцию — только поэтому люди вдруг стали нравственными и косвенно провозгласили святость брака как основу «честности». И в самом деле, трудно было придумать более устойчивую плотину против грозившей конкуренции! Удостоверить свое законное происхождение было в те времена задачей очень сложной, и тем более трудной, чем отдаленнее была местность, откуда вышел человек. Теми же материальными интересами руководствовались деловитые и умные цеховые мастера, когда «нравственное чувство» подсказало им объявить целый ряд ремесел «бесчестными». Всем тем, кто был связан с ними, доступ к «честному ремеслу» был также запрещен, подобно тому как эти ремесла были лишены присвоенных «честным» профессиям хозяйственных привилегий. А все это — экономические причины. Если мастера употребляли вышеприведенные слова о нравственном долге цехов без задней мысли, то это ничего не меняет, а доказывает только, что борьба, которую они вели, и интересы, которые они отстаивали, осознавались ими не прямо, а опосредованно, в виде морали.
То же самое можно сказать о широко распространенных в XVI в. запрещениях публичных бань. До XVI в. в посещении публичных бань не находили ничего или почти ничего предосудительного. Во всяком случае, никого не шокировало то, что мужчины совершенно голые, а женщины более чем голые, так как они еще украшали себя для этого, купались и мылись вместе и развлекались шутками и играми, отнюдь не проникнутыми пуританским духом. И вдруг в первой четверти XVI в. мнение по этому поводу полностью переменилось — посещение купален и бань запрещают, объявляют безнравственным, бани описывают как вертепы порока и, наконец, одну за другой закрывают. Те из них, что не были закрыты, приносили все меньше дохода, и хозяин поэтому часто сам вынужден был отказаться от заведения.
Если просмотреть предлагаемые историками-идеологами объяснения этой странной перемены во взглядах, то мы находим у них ту же ссылку, как и по поводу цеховой peгламентации, на повышение нравственного самосознания, на обновляющее влияние Реформации и тому подобные моральные моменты, имевшие решающее значение.
Просветление пришло в данном случае от сифилиса, начавшего на рубеже XV в. свое победное шествие. Рядом с аналогичной причиной, о которой мы еще будем говорить, сифилис был тем морализующим фактором, который превратил в глазах современников ранее столь популярный обычай купальной жизни в адский вертеп порока. И это понятно. Так как среди общественных развлечений купального сезона отдавалось предпочтение грубым удовольствиям, то проститутки составляли, естественно, всегда значительный контингент посетительниц. А так как около бани всегда находилось несколько маленьких каморок, куда могли уединиться воспламенившиеся любовью посетители и посетительницы, так как баня была вместе с тем еще самым бойким домом терпимости, то, естественно, она становилась самым опасным очагом заразы новой страшной французской болезни. Яснее и убедительнее нельзя было внушить людям, что посещение бани «в высшей степени безнравственно». Здесь тоже действовала экономическая причина. Могут возразить, что такие важные вопросы, как колебание числа браков, степень распространенности проституции и спроса на нее и т. д., могут быть в самом деле обусловлены хозяйственными интересами, но что от них совершенно не зависят такие второстепенные явления, как законы приличия, моды, большее или меньшее декольте в женском костюме, изменения представлений о чувственной красоте и т. д. На это возражение необходимо ответить, что все эти явления тоже отражают экономическую основу общественного бытия людей и народов, только в несколько более завуалированном виде, так что часто с трудом приходится проникнуть сквозь внешнюю оболочку, чтобы дойти до истинной сущности явления.
Мы и это положение докажем анализом некоторых явлений, тем более что при этом сделаем ряд других важных выводов, имеющих для нас значение.
Рассмотренные выше примеры доказывают, что никогда не следует рассматривать моральные требования, нормы и воззрения просто как результат различных нравственных взглядов, а надо выяснить, как это было сделано нами, побудительные мотивы того, к чему они собственно стремятся. А если поступать так, мы придем к основному закону исторического познания, который гласит: теория и практика нравственного поведения всегда соответствуют определенным социальным потребностям. С помощью этого закона нетрудно понять, что не только главные постулаты половой морали определяются материальными интересами данного общественного уклада, следовательно, являются общественной потребностью, но и многочисленные побочные и частные ее области. Другими словами, все эти проявления и следствия половых отношений должны быть рассмотрены в свете общественных потребностей.
Если мы поступим таким образом, то мы прежде всего обнаружим, что общественные потребности не только меняются с течением времени, но и в рамках одной и той же эпохи отличаются чрезвычайным разнообразием.
С тех пор как народы вступили на путь цивилизации, они перестали быть однородными или оставались такими только благодаря языку. Развитие частной собственности, на которой выстраивается цивилизация, неизбежно привело везде к расслоению общества. Это разделение проходило, прежде всего, между имущими и неимущими, тут же принимая политический характер. Возникали сословия господствующие, угнетенные, но стремящиеся к власти, и отмирающие. Каждое из них имело свои собственные интересы, т. е. наряду с главными интересами, свойственными всей эпохе, еще и частные интересы, которые не только отличались от интересов других сословий, но в основном диаметрально им противоположны.
Из этого разнообразия интересов во все времена вытекало разнообразие половых отношений, моральных воззрений и постулатов. Это значит: половая мораль никогда не бывала однородной, а распадалась всегда на отдельные классовые морали, не только отличные друг от друга, но и взаимно враждебные.
Если факт классового деления общества не вызывает сомнения, то мысль, что классовые различия особенно ясно отражаются в половой морали, что экономические интересы здесь имеют особую силу, нуждается в еще более детальном обосновании. Для примера можно привести различный взгляд на брак мастера-ремесленника и купца XVI в. Если для первого жена — служанка-экономка, строгая, скромная хозяйка, следящая за порядком, царящая в кухне и в погребе, то для богатого купца она — дама, служанка, воплощающая чувственное удовольствие. Оба взгляда были обусловлены экономическими особенностями существования сословий.
Всякий вступающий в брак должен быть судьей собственных намерений и советоваться только с собой.
Хозяйство ремесленника должно было находиться в порядке, жена быть требовательной, внушать прислуге уважение к себе, заботиться об экономии, первой встать и последней лечь, чтобы убедиться, все ли в порядке и на замке, чтобы не грозила опасность от огня или воров. На таком строгом порядке, на такой экономии было основано все существование и благосостояние мелкоремесленного хозяйства, и если оба эти принципа — порядка и экономий — игнорировались или систематически нарушались, то хозяйству ремесленника грозило разорение. Эти условия существования и отражались в правах и обязанностях хозяйки, им все подчинено, все ее поведение, далекое от высокомерия и претенциозности, ее костюм. Она обязана воспитать в таком же духе детей. Жена ремесленника считала для себя позором поступать иначе, ходила по улице со скромно опущенными глазами, чтобы не вызвать неверное представление о себе, подавляла в себе тщеславие, побуждающее ее одеться в такую роскошную одежду, которая ей не по карману. Так являлась она типом скромной и доброй хозяйки, «честной и непорочной», и таково поэтому и содержание обязательного для нее нравственного закона.
Этому закону она обязана была подчиняться под страхом смерти. Если бы она ходила на танцы или зубоскалила с соседкой, то служанка обленилась бы и перестала быть расторопной. Если бы ее голова была занята амурами, то подмастерье, вместо того чтобы работать так же усердно, когда мастера дома нет, воспользовался бы его отсутствием, чтобы найти дорогу в ее спальню. Она уже не легла бы последней спать, а думала бы лишь о том, чтобы как можно чаще быть к услугам любовника. Естественное тщеславное желание быть красивее всех заставило бы ее одеваться как можно роскошнее.
Так как в обоих случаях ее поведение служило или опорой, или гибелью для всего существования семьи, то обязательный для нее нравственный закон, рассматривающий ее или как скромную и добрую, или как плохую хозяйку, — не что иное, как выражение экономического ремесла. То же самое, само собой, применимо и к мужчинам этого сословия.
Совершенно иным был брак и домашнее хозяйство зажиточного купца. Благосостояние позволяло устраниться жене от хозяйственных обязанностей. Управление хозяйством, как и воспитание детей, жена может перепоручить другим людям. Как только расточительность переставала быть опасностью для существования семьи, женщина превращалась в предмет роскоши. Таков первый результат женской эмансипации. На этом сказывается прежде всего растущее богатство, позволяющее мужу сделать из жены украшение. Поэтому для нее подходили совершенно иные законы и обязанности хозяйки. Она украшала жизнь мужа, доставляла ему наслаждения, это становилось для нее настоящим долгом, в отличие от жены ремесленника. Чем лучше ей это удавалось, тем прочнее была ее власть. Роскошь должна была наглядно продемонстрировать степень богатства, и это было особенно важно для ранних эпох, когда еще только начиналось накопление капиталов. Так постепенно определилось место женщины в пределах своего сословия. Это определило, естественно, все ее воззрения, язык, светские манеры, мысли, костюм. Для мужа она прежде всего являлась предметом наслаждения, но кроме этого она желала, чтобы не только муж, но и другие мужчины смотрели на нее с этой же точки зрения[12]. «Разве не для этого я создана?» — таков тот вопрос, который подразумевал покрой ее платья. И она не ограничивалась вопросом. Демонстративно позволяла она каждому в этом удостовериться, гордо выставляя напоказ свое созданное для любви тело, позволяя как можно больше при каждом случае видеть обнаженную грудь, гибкую стройность стана, обнаруживая при помощи костюма как можно выгоднее свою вечную, несокрушимую, сулящую наслаждение юность. И, поступая так, она вместе с тем не выходила за границы приличия, того специфического приличия, которого требовало ее сословие.
Жизнь должна быть вечным праздником — таково логическое требование, порождаемое богатством, избытком. Поэтому женщина с раннего утра и до позднего вечера дышала праздностью, являлась воплощением жизни, ставшей праздником. Ничто в ней не говорило о буднях с их заботами и пылью; все, что могло бы о них напомнить, было устранено от нее, она вечно стояла в сияющем праздничном освещении. Чтобы достигнуть этого, из ее жизни упразднялось все, что могло бы испортить это настроение, в том числе и самое священное в жизни — материнство. Как только экономические условия превращали женщину в орудие наслаждения, потребность стать матерью сама собой суживалась.
Рождение детей похищало женщину у общества, надолго уничтожало праздничное настроение и, главное, вредило телесной красоте. Оно преждевременно старило, грудь теряла свою соблазнительную пышность. Эта цель брака становилась второстепенной, принималась, наконец, как неизбежное зло. Выражением такого настроения служило убеждение, что «неприлично» матери кормить своего ребенка, а еще неприличнее часто быть беременной.
Аналогичным образом формировались, в соответствии с различными проявлениями половых отношений, и все остальные взгляды. Адюльтер терял свою социальную опасность. Женщина, став прежде всего орудием наслаждения, видела в любви только самую изысканную форму наслаждения и следовала природному влечению уже не в бессознательном опьянении, а как артистка, не забывающая даже во время самой опасной игры о ее правилах, все позволяющих и исключающих лишь последствия, которые превращают игру в тяжелое бремя[13]. Теряя свою социальную опасность, адюльтер вместе с тем переставал быть тяжким грехом. Ловкость, с которой женщина привлекала гостей к дому, ценилась в обществе выше строгой нравственной сдержанности, вследствие которой дом пустел. Кокетство означало способность начать игру с каждым, а степень культуры только дифференцировала форму этой игры[14]. В более ранние эпохи игра предполагала грубые жесты, в эпохи более поздние — утонченный флирт, празднующий оргии лишь в фантазии.
Вот в общих чертах картина того, как половые взаимоотношения и половая мораль принимали разные формы в разных слоях общества соответственно изменившимся вместе с материальным благосостоянием потребностям. Так же точно образовывались понятия о приличии и нравственности у дворянина, у придворного, у князя, у крестьянина, у духовенства, у рабочего. Во всех этих группах взгляды мужчины на свое отношение к женщине были аналогичны воззрениям женщины на ее отношение к мужчине.
Сословие, обладающее, в сравнении с другими, политическими и социальными привилегиями и потому господствующее, всегда стремилось отличаться и внешне от других. Этим интересам во все времена успешно служили нравственные нормы, а среди них те, что касались половых отношений. Объявляя все то, что отвечало его жизненным потребностям, его гарантированным собственностью возможностям наслаждения, дозволенным и потому нравственным, господствующее сословие провозглашало в то же время все это безнравственным для других слоев общества. Так, например, моральный кодекс аристократии не только разрешал, но в известных случаях прямо предписывал женщинам появляться публично только с глубоким декольте, тогда как такой поступок жены ремесленника часто считался безнравственным и запрещался ей строго контролируемой регламентацией костюма. Безобразная старуха аристократка «соблюдала приличия», хотя ее тощие груди вызывали отвращение, тогда как хорошенькая мещанка, возбуждавшая всеобщий, восторг, обнаруживая сокровище своего корсажа, «совершала преступление против нравственности» и часто беспощадно наказывалась, если поддавалась чувству тщеславия и хоть на палец уклонялась от разрешенной ей магистратом глубины выреза.
Когда публичные бани, где горожане встречались каждый день, становились центрами оппозиции против знати или патрициата, знатные роды, видя, что их власти угрожает опасность, объявляли публичные бани безнравственностью и запрещали их. Таков был второй фактор, покончивший вместе с сифилисом в XVI в. с былым великолепием, купален и бань. Но те же самые сословия потом в течение столетий не находили ничего предосудительного, если мужчины и женщины низших слоев общества были вынуждены во время работы или дома постоянно находиться в тесной физической близости, если родители, подростки разных полов, спали вместе в комнате, как в хлеву, так что половая жизнь взрослых становилась для них предметом наглядного обучения. Знать в прошлом никогда не старалась отменить соответствующими указами подобное положение вещей, хотя в рамках своего сословия они и клеймили каждое интимное соприкосновение полов. И то и другое отвечало их экономическим интересам и было их социальной потребностью.
Таков первый фактор, обусловливающий развитие морали сословий. Не менее важен второй фактор: нравственные нормы, объединившие представителей данного слоя общества. То, чем люди сознают себя в отличие от других, связывает их в их сознании. Это нечто похожее на одинаковый мундир или на знамя, вокруг которого группируются люди. Таким образом особые качества преднамеренно культивируются, различия подчеркиваются и сознательно вырабатываются. Эти различия внушают прежде всего чувство солидарности. И это логично, так как в них ясно обнаруживается социальная связь, входя в сознание как друзей, так и недругов.
Молодой аристократ или буржуа, содержащий любовницу, не совершал, по мнению своего сословия, безнравственности, если в то же время в разных салонах, опираясь на помощь многочисленных посредников, искал себе богатую и знатную невесту. Далее, он поступал совершенно корректно, если в тот самый день, когда его планы принимали конкретную форму, давал отставку той женщине, которая в течение многих лет разделяла его ложе и послушно исполняла все его прихоти. Если же он утешал эту женщину более или менее значительной денежной суммой, то он поступал совершенно по-джентльменски. С другой стороны, «счастливая невеста», занимающая место прежней любовницы, считала естественным, что мужчина, как ей известно, имевший много таких незаконных связей, который обладал многими проститутками и, кроме того, соблазнил не одну замужнюю женщину, от нее требовал целомудрия и что ее девственность для него являлась самым важным в момент их первого интимного сближения. Та же мораль позволяла мужчине презрительно бросить девушку, если он узнавал, что другой уже пользовался ее благосклонностью, что у нее есть «прошлое». Даже больше, он обладал этим правом даже в том случае, если он сам соблазнил эту девушку и она очутилась в «таком» положении. Его мораль не обязывала его жениться на девушке с незаконным ребенком даже в том случае, если он сам его отец.
сли принять во внимание все сказанное здесь как о взглядах на половые отношения в определенные эпохи, так и о возникновении разнообразных моральных норм и требований, то изложенные здесь точки зрения, можно выразить в следующей формулировке.
Во-первых, каждый общественный уклад провозглашал нравственным законом состояние общества или называл нравственным то, на чем было основано его существование, все те условия, которые укрепляли и обеспечивали его существование. С другой стороны, безнравственным объявляли все чуждое интересам этого общества.
Во-вторых, что верно для общего и целого, верно и для частей. Так как общество распадалось на сословия с противоречащими друг другу интересами, то каждый отдельный класс дифференцировал мораль в своих собственных интересах. Другими словами: каждый общественный слой провозглашал нравственным то, что являлось выражением его собственных интересов, а безнравственным то, что им противоречило.
Из этого следует, что нравственные законы не могут быть произвольно созданы ни отдельными лицами, ни целыми соборами. Лютер, Руссо и Кант преуспевают в этом так же мало, как Папа, собрание моралистов-прелатов или рейхстаг. Как индивидуумы, так и собрания могут только афористически выразить и санкционировать в виде юридических формул уже возникшее. Выражения «после Лютера», «после Руссо», «после Канта» или «после такого-то постановления» верны только в том случае, если рассматривать указанные личные откровения или законодательные санкции как следствие, а не причину.
Мы вовсе не закрываем глаза на то, что не в каждом отдельном случае возможно сразу установить связь между определенными нравственными воззрениями, своеобразными проявлениями половой жизни и соответствующими им общественными условиями. Эта связь не только не всегда заметна, напротив, часто она до того завуалирована, что решающие в конечном счете причины могут быть вскрыты только обходным путем. Часто те или иные воззрения превращаются в привычки, продолжающие оказывать свое влияние, хотя факторы, послужившие причиной их возникновения, давно исчезли.
Разумеется, все эти обстоятельства нисколько не ослабляют тесную связь между теорией и практикой половой жизни и социальными потребностями, они только затрудняют нахождение мостиков, ведущих от одной области к другой и неразрывно связывающих их вместе.
Остановимся здесь подробнее еще на двух пунктах.
Очень часто различают так называемые общеобязательные моральные законы и простые понятия о приличии, в которых склонны видеть лишь результат привычки, развивающейся к тому же будто бы совершенно нелогическими путями. Как на пример такой нелогичной привычки указывают часто на противоречие, сказывающееся в том, что дама постыдилась бы предстать перед мужчиной в одной сорочке, застегнутой даже до самого подбородка, но эта дама нисколько не устыдится выставить себя напоказ сотне чувственно-жадных мужских глаз в костюме, утонченно обрисовывающем ее формы, с глубоким декольте или в мокром, плотно облегающем ее тело купальном костюме. Кто в подобных фактах находит непримиримое противоречие, кто объясняет такой обычай только «модой», воплощающей лишь случайный каприз, тот показывает, что не сумел вникнуть в тайны действующих здесь законов.
В таких случаях речь идет не о противоречащих друг другу явлениях, а о логически дополняющих друг друга частях одной основной тенденции. И то же самое можно сказать об отношении так называемых «обычаев» к общепризнанным моральным законам. Отдельные понятия о приличии — всегда составные части общей морали, которые в конце концов сливаются в гармоническое целое. Эти понятия о приличии, встречающиеся на каждом шагу, представляют, так сказать, перевод общих основных моральных принципов на язык специфической морали данного сословия. Вывод относительно будущего это по-своему[15].
Таков первый пункт, который следовало ярче подчеркнуть. Другой пункт заключается в следующем.
Можно доказать, что ряд нравственных норм обязателен для всех, хотя, как выясняет более детальный анализ, они вовсе не выражают интересы всех сословий. Однако было бы неверно делать вывод, что существуют моральные законы, лежащие вне интересов сословий, или что существуют нравственные нормы, находящиеся вне времени и пространства над жизнью. Эти факты свидетельствуют совсем о другом: моральные постулаты являются не только средствами, обособляющими сословия, и не только средствами, связующими их представителей, но и средствами господства определенного слоя общества.
Правящий класс данной эпохи навязывал остальным ту часть своей половой морали, которая служила интересам его господства. И почти во все времена эти нормы воспринимались низшими сословиями как общеобязательные.
Там, где сознание недостаточно развито, где нет ясного представления о сущности вещей, люди склонны принять как общеобязательный закон то, что в действительности служит лишь интересам определенного сословия.
Так, например, в определенные эпохи верили как в свыше установленный вечный закон, что иметь много детей — добродетель. И в эти эпохи (когда этот закон особенно почитался) эта добродетель была не более как важным экономическим интересом правящих слоев общества, нуждавшихся в рабочей силе, в солдатах, в плательщиках налогов и т. д. Конечно, это никогда не мешало господствующему сословию не считать этот закон обязательным для себя. «Иметь много детей» они для себя считали просто неприличным.
В связи с только что изложенным необходимо сделать еще одно замечание о различии законов половой морали для мужчины и для женщины. Подобно тому как существуют различные классовые идеологии, на основании тех же экономических причин должны существовать и противоположные половые идеологии, одна — обязательная для мужчины, другая — обязательная для женщины, например, что мужчина может жить в полигамии, тогда как женщина обязана соблюдать моногамию.
Вышеуказанные законы осветили историческую обусловленность этой тенденции, так как вместе с возникшей на основе частной собственности моногамией образовалось классовое деление на мужчин и женщин — первая форма классового деления, известная в истории. Таким образом, становится понятным тот факт, что женщина во все времена и у всех народов вплоть до наших дней склонна считать это несправедливое распределение прав и обязанностей «естественным» порядком вещей. Это не более как идеология «мужчин», навязанная не только социально и физически, но и духовно угнетаемому классу «женщин» как общеобязательная. И женщина воспринимала ее такой, пока не осознала себя. Но это произошло не раньше третьей четверти XIX в. Вот почему только к этому времени и относится принципиальная критика теории прав для мужчины и женщины в области половой морали как результат мнимо-естественного порядка вещей.
Если еще теперь, после тридцати- или сорокалетней критики, существует бесконечное количество мужчин и еще больше женщин, осуждающих эту критику и считающих прежнее мнение по этому вопросу в самом деле «естественным» и потому «вечным», то это доказывает только, как сильно еще господство мужчин. К тому, что мы выше обозначали словом «закономерность», необходимо прибавить на основании выдвинутых нами факторов еще третье следствие: так как экономический базис общества находится в процессе постоянного развития, так как каждому новому экономическому укладу соответствует свое разделение общества со своими интересами и общественными потребностями, то каждая эпоха провозглашает свои нравственные законы и требует новых нравственных критериев.
Из факта внутренней связи между экономическим базисом общества и нравственными нормами следует и то, что перевороты, происходящие в области общественной морали, будут тем резче, чем более коренной ломке подвергается базис общественного уклада. Если, как это было в XV, XVIII и XIX столетиях, в историю человечества вступает совершенно новый экономический принцип, то должна совершенно измениться и мораль, как это на самом деле и было.
Наряду с этим существовали в каждую эпоху и индивидуальные требования, следующие из исключительных потребностей. Но они исчезают вместе с индивидуальным случаем. Если же половые нормы обусловлены общественными потребностями целой эпохи, то они будут существовать, пока сохраняются эти условия. Здесь коренится ключ к объяснению того факта, что в прежние эпохи нормы морали существовали более продолжительные периоды времени. «Нравственность», характерная для эпох мелкобуржуазной культуры, долгое время была фактом. Ее продолжительное существование было исторической необходимостью.
Нравственные нормы эпохи с медленно меняющейся половой моралью укрепляются в той же мере, в какой неизменными остаются экономические условия. Мораль превращается в традицию. Соответствующие взгляды получают характер самостоятельных явлений, уже не следуют за общественным прогрессом, обусловленным экономическим развитием, а развиваются самостоятельно.
В результате получается, что каждая эпоха богата моралью давно ушедших времен. Такие моральные взгляды могут влиять только до тех пор, пока они движутся в направлении главной экономической тенденции эпохи, пока поддерживают реальные жизненные интересы общества.
В противном случае они уже не в силах преобразовать общество, не определяют экономику, производственный процесс, требующий иных норм, а превращаются из рычага прогресса в его тормоз. Это продолжается до тех пор, пока не возникают такие резкие противоречия, что общество вынуждено в интересах своего сохранения разрешить эту проблему. Другими словами, подобный антагонизм длится до тех пор, пока не завершится революцией. В эти моменты отвергаются ставшие нелогичными моральные воззрения и получают право на существование новые нравственные нормы. Затем этот процесс повторяется вновь. Наша точка зрения не отрицает влияния нравственных идеалов на общество, а только отводит этому надлежащее место.
Из последнего следует, какое огромное значение имеют в истории человечества эпохи революционных переворотов. Исследование подобных эпох дает нам ключ к целому ряду других важных фактов. В такие эпохи и в области половой жизни царит крайняя анархия. Основные законы, на которых выстраивается вся цивилизация, игнорируются и нарушаются. Под этим нужно подразумевать не только заметное возрастание случаев супружеской неверности, но и массовое необузданное торжество чувственных вожделений, пренебрегающих всеми социальными инстинктами и добродетелями, не признающих даже границ, возведенных самой природой, черпающих высшее наслаждение как раз в этом преднамеренном игнорировании границ.
Эта особенность прежде всего отличает сословия, находящиеся в процессе преобразования или новообразования. Распространенность и степень всеобщей извращенности зависит, естественно, от того, какие классы и как долго находятся в этом процессе. Эти явления, порой вызывающие ужас, также находят объяснение в законах, которым подчинено и которым следует всякое классовое господство. Каждый господствующий общественный слой стремится сохранить неизменными известные моральные воззрения, которые служат ему, как мы видели, важным средством укрепления власти. Так же поступают и консервативные классы. Преследуя те же интересы, они категорически и последовательно отвергают всякие поправки, требуемые изменившейся общественной жизнью. Но, заметьте, только для других. Сами же для себя они отвергают эти поправки только в теории. Они даже менее других могут избежать влияния изменившихся общественных условий, так как они присвоили себе наилучшие плоды происшедшей эволюции. Неизбежным результатом бывает пресловутая мораль с двумя донышками, которая на известной ступени развития, в зависимости от исторической ситуации, превращается или в лицемерие, или в цинизм. Классический пример первого случая — буржуазная Англия ХIХ в., провозгласившая общественной моралью самую беззастенчивую форму нравственного лицемерия. Не менее классическим примером второго случая служит процесс разложения феодализма в XVIII в., достигший своей высшей ужасающей точки, как известно, во Франции. Как ни различно поведение, внешняя видимость лицемерия и цинизма, оба приводят к одинаковым проявлениям, так как оба — результат одних и тех же предпосылок, а именно непримиримого противоречия между унаследованной нравственностью и реальными общественными условиями жизни.
Скандальная хроника современной Англии часто упоминает эротические оргии, в которых самое изысканное удовольствие состоит в том, что ни одна женщина не принадлежит исключительно одному участнику, а переходит из рук в руки и служит утехе всех, с кем ее сведет случай. А в эпоху старого режима оргии bandes joyeuses (веселые банды, ватаги), устраивавшиеся герцогом де Фронсаком, графом д'Артуа и другими, служили всем распутникам заманчивым примером. Во время этих оргий хороший тон прямо требовал, чтобы каждый homme supérieur предоставлял свою любовницу другим.
Всеобщее лицемерие или открытый цинизм, всегда характеризующие сословия, стоящие на грани преобразования, достигают тем большего развития, чем свободнее могут проявляться их частные интересы. Чем меньше противодействия встречают они, чем неограниченнее их роль в государстве и обществе, тем откровеннее они игнорируют нравственные нормы.
Разумеется, не от случая зависит, как предполагают обыкновенно этики, восторжествует ли в данную эпоху в данной стране лицемерие или цинизм, а от различия исторической ситуации, служащей отправной точкой. В Англии XIX в., как во Франции XVIII столетия (чтобы остаться в пределах приведенных примеров), последним основанием разврата становятся легко нажитые богатства. В Англии общественный строй принял форму современного конституционализма, следовательно, налицо были все гарантии для общественного контроля и публичной критики, так как здесь классы, которые могли бы выступить с критикой, уже осознали роль определяющих жизнь факторов. Во Франции эпохи старого режима не было ничего подобного, как раз обратное служило здесь предпосылкой. Здесь царил неограниченный абсолютизм, исключавший всякий исправляющий контроль и всякую публичную критику. Буржуазный уклад жизни еще только зарождался. Частные интересы, приведшие к атрофии всех социальных добродетелей, стремившиеся исключительно к все более и более утонченным удовольствиям, могли свободно проявиться в бешеном вихре, и цинизму были раскрыты широчайшие границы.
Этим еще не исчерпывается картина нравственного упадка сословий и эпох. У них всегда есть еще дополняющие их антиподы, а именно в лице классов, ими угнетаемых, в лице социальных отбросов, тех масс, лишенных также всяких сдерживающих тормозов, ибо последние или еще не успели развиться, или уничтожены бедственным социальным положением.
Достаточно вспомнить о постоянно вновь всплывающих из недр низших слоев общества документах крайней нравственной распущенности или о «нравственности» деревни, о том, как на самом деле выглядит «деревенская наивность»[16].
Приведем еще один пример, иллюстрирующий это. В одном из городов Центральной Германии происходил процесс по поводу ложной клятвы. Обошедший газеты отчет о процессе гласил:
«Тридцативосьмилетний Л. из З. прошлым летом поступил в батраки в пору жатвы к одному крестьянину в Р.
В спальне служанок он вступал в половые сношения со служанкой М. Последняя забеременела и предъявила иск о прокормлении ребенка другому батраку, Ф. Этот последний указал на Л. как на другого виновника ее беременности. Во время разбирательства дела Л. отрицал свою вину под присягой, а служанка заявила, что Л. и батрак К. часто находились с ней вплоть до полуночи. В той же комнате находятся еще две кровати, где спят другие две служанки с их любовниками. Кроме Л. и К., 22-летняя служанка находилась в связи еще с Ф. У нее уже было несколько незаконных детей. На вопрос защитника, существует ли в деревне обычай, в силу которого парни спят с девушками, свидетельница ответила утвердительно: "Да, таков обычай". Л. сначала подстрекал ее предъявить иск к Ф. Батрак К. в свою очередь подтвердил, что Л. находился в связи со служанкой и что он сам неоднократно бывал свидетелем этого».
Таков сжатый отчет о процессе. Как видно, верхушка и низ общественного здания стоят друг друга. Их солидарность доходит до того, что они предпочитают одинаково ту же «специализацию». Они одинаковые охотники до беспорядочного полового смешения, до «обмена метрессами», и единственным различием является лишь разная степень утонченности их приемов. Было бы непростительной ошибкой утверждать, что это документально удостоверенное событие представляет собой лишь исключительный случай. Служанка, о которой шла речь, изрекла истину, которую можно было бы доказать сотней данных: «Да, таков обычай». Это обычай, следствие деревенской морали, подобно тому как bandes joyeuses XVIII в. представляют такое же неизбежное последствие исторической ситуации Франции того времени.
Но как ни сходны в своих внешних формах оба эти явления, мы делаем из них на основании вышеизложенных замечаний противоположные выводы. Если оргии аncien regim'a характеризуют вырождение классов, то разврат сельского населения относится к числу тех, которые встречаются в классах, сознание которых еще чрезвычайно мало развито.
Неизбежным результатом всего этого является то, что более высокая форма нравственности бывает всегда на самом деле представлена новым классом, поднимающимся в борьбе с прежними господствующими силами из недр старого общества. Этот факт обусловлен еще одной причиной, получает от нее свою историческую логику. На стороне этого сословия всегда и более высокие политические идеалы. А при таких условиях в нем появляется и более высокая нравственность. Не только находящаяся в распоряжении человечества масса энергии получает при таких условиях гораздо большее применение в духовных областях — раз мысль и чувства всецело обращены на высшие идеалы человечества, они постоянно очищаются и облагораживаются.
Кто нуждается в исторических доказательствах, тому мы можем указать хотя бы на эпоху эмансипации современной буржуазии. Пример, не оставляющий желать ничего лучшего. Возьмем ли мы для сравнения историю Англии XVII в., Франции XVIII столетия или Германии XIX в., всегда мы видим ясно, что буржуазия, пришедшая к самосознанию и вступившая в борьбу с феодализмом, воплощала собой более высокую нравственность. Это, конечно, не значит, что она придерживалась аскетизма в половой жизни и осуждала всякую форму более свободного любовного общения. В эпоху своей эмансипации буржуазия, несомненно, пропагандировала более чувственный взгляд на семью и брак, и в этом отчасти заключалась ее более высокая нравственность.
Ограничимся одним примером. Имитация беременности служила в XVI в. выражением творческих сил, насыщавших эпоху, тогда как в эпоху Второй империи во Франции тот же самый трюк был лишь последствием рафинированного разлагавшегося общественного порядка. То же самое применимо и к свободным половым отношениям: у одного класса они могут быть следствием нравственного вырождения, у другого, наоборот, выражением высокого морального развития.
Кому кто служит — мудрый, назови:
Любовь ли счастью, счастье ли любви.
Зарождающийся класс воплощает собой более высокую нравственность не только в целях педагогических, в интересах нравственного воспитания своих представителей, но и потому, что в нем яснее всего сказываются общественные потребности данной эпохи. Так как нравственное поведение для нас в конечном счете всегда результат экономического базиса общества, то те сословия, которые в социальной иерархии представляют высшую ступень развития, должны воплощать в своей половой жизни, естественно, и высшую форму морали.
На основании этих двух причин специфическая нравственность развивающегося сословия служит вместе с тем стимулом для нравственного прогресса всего общества.
Выше мы сказали, что нам необходимо прежде всего исследовать и решить вопрос, всегда ли половые отношения цивилизованного человечества были «такими», т. е., по существу, неизменными, как обычно принято думать, или же можно указать на принципиальные различия.
Мы переходим, таким образом, ко второму вопросу. Изменятся ли в будущем принципиально, фундаментально половые отношения? Ответив на первый вопрос, мы нашли ответ и на второй. Как в прошлом не существовало незыблемых, неизменных явлений, так не может застыть и современная жизнь.
Мы выяснили, что уровень развития производственного механизма, степень удовлетворения общественных потребностей определяют собой общественное бытие и, следовательно, также и половую мораль эпохи. А если это так, то дальнейшей эволюции экономических отношений, которую ни один мыслящий человек не будет отрицать, должна соответствовать такая же беспрерывная эволюция нравственного поведения и обязательных для данного времени нравственных норм.
Надо прибавить, что эта эволюция будет не только беспрерывной, но и последовательной. А так как мы уже теперь в состоянии ясно представить себе главные линии дальнейшего экономического развития, то можно сказать, каковы будут основные черты нравственных норм будущего, в каком направлении произойдет их принципиальное преобразование.
Подобно тому, как эволюция привела к более высокой нравственности нашего времени, так приведет она к еще более высокой морали в будущем, которое с естественнонаучной необходимостью осуществит тенденции настоящего и прошлого.
Наше время воплощает более высокую мораль. При оценке нравственного уровня эпохи следует исходить не из понятий «нравственность» или «безнравственность», являющихся всегда лишь относительными, а в гораздо большей степени из направления и удельного веса главной общественной тенденции. Пессимистам, толкующим о нравственной испорченности нашего времени, нетрудно — ограничимся одним примером! — доказать, что столь часто осуждаемая эпоха Второй империи во Франции вовсе не отличалась такой же рафинированностью в своих эротических наслаждениях и эксцессах, как наше время, и они могут привести сотни примеров из самых разнообразных областей.
И все-таки эти пессимисты не правы. Нравственность нашей эпохи все же выше… Так как решающее значение имеют как направление движения, так и степень противодействия нравственных сил. Никогда раньше первое не шло так сознательно вверх, к более высоким формам нравственности, и никогда интересы, разрушающие и разлагающие социальные обязанности, не встречали такого решительного отпора со стороны социальных добродетелей, как в настоящее время.
И в этом надежные гарантии для будущего.
В дальнейшем единобрачие станет наконец действительностью как для мужчин, так и для женщин.
Эта истина осуществляется по мере того, как прокладывает себе путь новый общественный уклад, для которого индивидуальная половая любовь, как связь между двумя представителями противоположных полов, уже не будет простой фикцией, за которой скрывается грязный расчет, а единственной нормальной потребностью и единственным законом жизни. Отсюда следует вывод, совершенно очевидный для того, кто умеет вникать в смысл истории.
Человечество стоит не в конце, а в начале своей истории, и притом в преддверии самой славной части этой истории.
ак как уровень производства определяет весь жизненный процесс общества, следовательно, и нравственные нормы в области половых отношений, то отсюда вытекает, что последние должны быть одинаковыми при одинаковых экономических условиях. Не климат, язык или географические границы обусловливают собой различие или сходство нравственности разных стран и государств, а высота развития, достигнутая обществом.
Одинаковому уровню хозяйственного развития всегда соответствуют те же нравственные нормы. Нравственные нормы, соответствующие феодализму во Франции, должны походить на те, что в Германии, а нормы торговой эпохи в Германии совпадать с теми, которые царили в век торговли в Голландии, и т. д. Это соответствие всегда существовало в истории, нравственные нормы разных классов в одной и той же стране отличались друг от друга и в то же время были сходны с нравственными нормами соответствующих им сословий других стран.
Нравственные нормы современной английской буржуазии сходны с нормами немецкой, французской, итальянской, скандинавской и русской, отличаясь в то же время принципиально от норм, регулирующих половую жизнь английского мещанства и пролетариата, которые в свою очередь, похожи на те нормы, которым подчиняется половая жизнь мещанства и пролетариата других стран. Между половой моралью французского мелкого крестьянина и французской буржуазии существует целая пропасть, тогда как между половой моралью французского и немецкого крестьянина, поскольку они воплощают одинаковую степень общественного развития, различие сравнительно небольшое.
Так как не подлежит сомнению, что не климат, язык и географические границы определяют различия между нравственными нормами, а только экономические условия жизни, то допустимо рассматривать вместе страны, достигшие одинакового уровня хозяйственного развития, т. е. феодальную Францию с феодальной Германией, буржуазную Англию с буржуазной Францией, Германией, Голландией и т. д. Нет надобности делать постоянные принципиальные разграничения между Германией, Францией, Англией и т. д. Сопоставление разных государств важно еще по другой причине. Оно лучше подчеркивает связь между экономикой и идеологией.
Истинная наука та, которую опыт заставил пройти сквозь чувства.
Конечно, никогда не следует упускать из виду, что нравственные нормы страны в данную эпоху — всегда результат многих причин. Ни в одной стране эти законы не проявляются в чистом виде. Буржуазная Англия получает кое-что от абсолютистской Франции, буржуазная Франция — от феодальной Германии или феодальной России и т. д.
Так как одновременное историческое освещение нравов различных стран европейского культурного мира находит свое оправдание в вышеуказанных мотивах, то мы и будем пользоваться этим методом. Мы ограничиваемся здесь именно этими странами, игнорируя как полуазиатские государства, вроде Сербии, Болгарии и Турции, так и чисто крестьянские страны, вроде Венгрии и т. д.
Мы начнем изучение Нового времени с возникновения денежного хозяйства, рассмотрим различные фазы культурной истории Европы, связанные с этим экономическим принципом.
Так определяется построение нашего исследования, его план. Мы начнем со времени упадка средневекового натурального хозяйства и возникновения торгового капитала. Это век цехов и господства городской буржуазии. Затем мы перейдем к эпохе антагонизма между старыми феодальными силами и новыми экономическими факторами, позволившими князьям держать один класс в подчинении при помощи другого и восторжествовать, таким образом, над обоими. Это — век княжеского абсолютизма. Наконец, нам остается исследовать развитие современного капитализма и окончательную ликвидацию феодализма, что в одних странах привело к экономическому и политическому господству буржуазии, а в других — к тому, что дворянство хотя и осталось политически господствующим сословием, но только в качестве преторианцев буржуазии. Таковы три главные эпохи экономического развития Европы со времени возникновения денежных отношений. Материал нашего исследования распределен на три тома. Каждой эпохе будет посвящен один из них, охватывая четко обозначенную историческую фазу развития.
Чтобы придать каждому из трех томов законченный и целостный характер, мы должны рассмотреть каждую из этих трех хозяйственных эпох в полном объеме.
Это означает, что мы не должны делить материал строго хронологически, например так: с XIV до XVI столетия, XVII и XVIII столетия, XIX век. Это было бы деление чисто механическое и в высшей степени неисторическое, поскольку отдельные эпохи постоянно переплетались. Так, например, век княжеского абсолютизма уже достигал своей кульминационной точки во Франции, когда в Голландии северный Ренессанс переживал свой пышнейший расцвет. В Англии буржуазное общество уже прочно утверждается, индустрия мощно движется вперед в то самое время, когда во Франции и Германии феодализм еще в течение десятилетий празднует свои пышные оргии. Поэтому необходимо точнее определить и обосновать, как мы будем проводить хронологические и географические границы в рамках первого тома. Разграничение следующих фаз будет обосновано уже в остальных томах.
Начало Ренессанса обычно относят к середине Кватроченто (XV в.). Вся предыдущая эпоха обозначается словами «средние века». Конец Ренессанса принято относить к концу Чинквеченто (XVI в.).
Против такого хронологического определения ничего нельзя возразить, если под понятием «Ренессанс» подразумевать только известную эпоху в истории искусства, ограниченную, с одной стороны, веком готики, с другой — веком барокко. Если же придавать этому термину более широкое историческое значение, если видеть в Ренессансе проявление совершенно нового культурного фактора — а это возможно, так как Ренессанс давно стал определенным культурно-историческим понятием, — если далее не ограничиваться одной страной, а обследовать все страны, где этот принцип воплотился в жизнь, то период времени, занимаемый Ренессансом, следует считать шире, т. е. необходимо включить в эти рамки все то, что в конечном счете однородно.
Жена худая — злое зелье,
А добрая жена — веселье.
Чтоб мир в семье был укреплен,
Воспитывать должны вы жен.
Перенесение начала Ренессанса к более ранней эпохе касается прежде всего Италии, а его окончания к более поздним временам — Голландии и Англии. Такое расширение понятия не только логично, но и неизбежно, как только уяснишь себе, что нужно подразумевать под этим термином в общеисторическом смысле, а не только в отношении искусства.
В культурно-историческом отношении Ренессанс знаменует прогресс в развитии человечества. Это связано с возникновением денежного хозяйства, его преимуществом по сравнению с натуральным хозяйством и распространением по европейским странам. В политическом смысле Ренессанс обозначает рождение, детство и отрочество буржуазного мира, другими словами, возникновение и первый расцвет городского бюргерства.
Если первая эпоха расцвета бюргерства видела господство ремесла, т. е. цехов, то вторая — господство купца, ибо первым источником накопления капитала, первым его всемирно-историческим проявлением служила торговля. Эта фаза закончилась, когда новые силы развились настолько, что очутились в непримиримом противоречии с недостаточно развившейся действительностью. На этой стадии были неизбежны новый переворот и новая перестановка в экономическом соотношении сил, что и выразилось в развитии княжеского абсолютизма. Вот эта эпоха, отличавшаяся в разных странах различной степенью продолжительности и интенсивности, и заслуживает в культурно-историческом смысле названия «Ренессанс».
Изображая этот процесс хронологически и географически, мы видим, что он раньше всего начался в Средней и Северной Италии, и причем уже в начале XIII в. Здесь, в царстве мирового господства Папства с его городскими общинами, впервые оказались налицо те условия, которые привели к торжеству новых экономических сил. К этому перевороту столетием позже примкнула Германия, и прежде всего ее юг и города вдоль Рейна — естественные звенья, соединявшие Италию с северными народами и гаванями. В то же самое время процесс этот начинается в Испании, Франции и Голландии, позже всех примыкает к ним Англия, однако не вследствие своего островного положения, а потому, что здесь процесс капитализации имел совсем иные отправные точки, чем на континенте Европы. Если здесь капитализм возник из торгового капитала, то в Англии — из капитализации землевладения как производителя самого важного предмета тогдашней английской торговли — шерсти. Вот почему в Англии буржуазное общество развивалось совсем особенным путем.
Эта эпоха раньше окончилась в Испании и Франции, где раньше всего в силу разных предпосылок определились условия, благоприятные для зарождения княжеского абсолютизма. В Германии эволюция привела к тому же результату в конце XVI в„Позже всего, а именно в конце XVII в., пришла к княжескому абсолютизму Голландия. А в Англии его, в сущности, никогда не было. Победа буржуазии в революции 1649 г. была полная, впоследствии лишь слегка ослабленная компромиссом. Вот почему общественное развитие Англии так отличалось от континентального.
Термин «Ренессанс», употребляемый в истории искусства, охватывает только второй акт всемирно-исторической драмы, вызванной победоносным развитием торгового капитала. Но, как видно, эта грандиозная драма имеет и первый акт, имеет как вступление, так и послесловие.
Это развитие первой фазы денежного хозяйства представлено в первом томе нашего исследования.
«...A насчет того, что вы говорите, будто постройка стен должна обойтись слишком дорого, то пусть только отцы города выставят мне вина, а уж я научу их самоновейшему и весьма дешевому способу воздвигать стены.
— Какому же это? — спросил Пантагрюэль.
— Вам я его открою, — сказал Панург, — только никому про это ни слова. По моим наблюдениям, главные женские приманки здесь дешевле камней. Вот из них-то и надобно строить стены: сперва расставить эти приманки по всем правилам архитектурной симметрии, — какие побольше, те в самый низ, потом, слегка наклонно, средние, сверху самые маленькие, а затем прошпиговать все это наподобие остроконечных кнопок, как на большой башне в Бурже, теми затвердевшими шпажонками, что обретаются в монастырских гульфиках. Какой же черт разрушит такие стены? Они крепче любого металла, им никакие удары не страшны.
И если даже передки орудий станут об них тереться, — вот увидите (клянусь Богом), из этих благословенных плодов дурной болезни тут же потечет сок, напоминающий мелкий, да зато спорый дождь. Вот черт их дери! И молния-то в них никогда не ударит. А почему? А потому что они священны и благословенны. Тут есть только одно неудобство.
— Хо-хо! Ха-ха-ха! Какое же? — спросил Пантагрюэль.
— Дело в том, что мухи страсть как любят эти плоды. В одну минуту налетят, нагадят, — горе нам, горе, Папа римский опозорен! Впрочем, и от этого найдется средство: нужно покрыть плоды лисьими хвостами или же большущими причиндалами провансальских ослов. Мы скоро будем ужинать, так вот я вам кстати расскажу занятную историйку, которую frater Lubinus[18] приводит в своей книге «О попойках нищих».
Однажды, в те времена, когда животные еще умели говорить (то есть дня три тому назад), какой-то злосчастный лев гулял по Бьеврскому лесу и бормотал себе под нос молитвы, а на одном из деревьев, под которыми случилось ему проходить, сидел злой угольщик и обрубал сучья; и вот, увидев льва, угольщик запустил в него топором и сильно ранил в бедро. Лев на трех ногах бросился в чащу леса в надежде, что кто-нибудь ему поможет, и вскоре повстречал плотника; плотник охотно согласился осмотреть его рану, постарался как можно лучше обмыть ее, наложил туда мху, наказал льву, чтобы тот не давал мухам садиться и гадить на рану, а сам пошел за тысячелистником.
Лев выздоровел, и вот однажды, гуляя в том же самом лесу, увидел он, что какая-то древняя старуха рубит и собирает хворост. При виде льва старушонка со страху грохнулась навзничь, да так, что и платье и сорочка задрались у нее до плеч. Движимый состраданием, лев бросился к ней узнать, не ушиблась ли она, и, узрев непоказанное место, вскричал: «О бедная женщина! Кто тебя так поранил?»
Затем он окликнул и позвал бежавшего мимо лиса: «Лис, куманек! Поди-ка сюда, ты мне нужен по важному делу!» Как скоро лис подошел, лев ему сказал: «Куманек, дружочек! Эту бедную женщину опасно ранили между ног, отчего произошел явный перерыв в ее земном бытии. Посмотри, как велика рана, — от заднего прохода до пупа. Ампана четыре будет, — нет, пожалуй, все пять с половиной наберутся. Это ее кто-нибудь пестом так хватил. Рана, по-моему, свежая. Так вот я тебя о чем попрошу: чтобы на нее не насели мухи, обмахивай ее получше хвостом и внутри и снаружи. Хвост у тебя хороший, длинный. Махай, голубчик, пожалуйста, махай, а я пойду наберу мху, чтобы заткнуть рану, — все мы должны помогать друг другу, так нам Господь заповедал. Махай сильней! Так, так, дружочек, махай лучше, такую рану должно почаще обмахивать, иначе бедной женщине невмоготу придется. Махай, куманечек, знай себе махай! Господь недаром дал тебе такой хвост, — он у тебя большой, с толстым концом. Помахивай и не скучай. Добрый мухоотмахиватель, который, беспрестанно отмахивая мух, махает своим махалом, никогда не будет мухами отмахнут. Махай же, проказник, махай, мой дьячок! Я не стану тебе мешать». Затем он пошел за мхом и, немного отойдя, крикнул: «Махай, махай, куманек! Махай, куманечек, и не сердись, что приходится махать много. Я тебя сделаю платным махателем, хочешь — при королеве Марии, хочешь — при доне Педро Кастильском. Только смотри махай! Махай, и все!» Бедный лис усердно махал и так и сяк, и внутри и снаружи, а в это время старая притворщица издавала звуки и смердела, как сто чертей. Несчастный лис находился в весьма затруднительном положении, ибо не знал, как ему повернуться, чтобы благоуханные старухины ветры не дули прямо на него. Когда же он зашел с другой стороны, то увидел, что на заду у нее тоже дыра, не такая, впрочем, большая, как та, которую он обмахивал, и вот из нее-то и исходило это зловонное и отвратительное дуновение.
Наконец, лев возвратился, принес мху столько, сколько едва поместилось в восемнадцати вязанках, и начал пропихивать мох палкой; когда же он засунул добрых шестнадцать с половиной вязанок, то пришел в изумление: «Что за черт! Какая глубокая рана! Да туда войдет мху больше двух тележек». Лис, однако ж, остановил его: «Лев, дружище! Будь добр, не запихивай туда весь мох, оставь немножко, — там, сзади, есть еще одна дырка: вонь оттуда идет, как от сотни чертей. Я задыхаюсь от этого мерзкого запаха».
Так вот почему должно охранять эти стены от мух и иметь платных мухоотмахивателей.
Тут Пантагрюэль обратился к Панургу с вопросом:
— Откуда ты выдумал, будто женские срамные части здесь так дешевы? В этом городе много женщин недоступных, целомудренных, а равно и девственниц.
— Et ubi prenus?[19] — спросил Панург. — Я вам сейчас выскажу не мое личное мнение, — таково действительное положение вещей. Скажу не хвастаясь: я успел поддеть на удочку четыреста семнадцать с тех пор, как я в этом городе, а я и всего-то здесь девять дней, и вот только нынче утром встретился мне один добрый человек, который нес в переметной суме, вроде Эзоповой, двух девочек по третьему, от силы — по четвертому годику, одну — впереди, другую — сзади. Он попросил у меня милостыню, я же ему на это ответил, что у меня куда больше яичек, чем денег, а потом спросил: «Добрый человек! Что, эти две девочки — девственницы?» — «Братец! — отвечал он. — Я вот уже два года как их ношу, и если говорить о той, которая впереди, потому как она всегда у меня перед глазами, то она вроде как будто девственница, — впрочем, руку на отсечение я за это не дам. А насчет той, которая сзади, ничего определенного сказать не могу».
— Какой же ты славный малый! — воскликнул Пантагрюэль. — Я велю одеть тебя в ливрею моих фамильных цветов.
И он, точно, вырядил Панурга по последней моде; Панург только пожелал, чтобы гульфик на его штанах был в три фута длиною, и притом не круглый, а четырехугольный, что и было исполнено, и на Панурга после этого было одно удовольствие смотреть. И сам Панург часто говаривал, что род человеческий еще не знает всех преимуществ и всей пользы длинного гульфика, но со временем он-де это поймет, ибо все полезные вещи изобретаются в свое время.
— Да хранит Господь того, кому длинный гульфик спас жизнь! — твердил он. — Да хранит Господь того, кому длинный гульфик принес в один день сто шестьдесят девять тысяч экю!
Да хранит Господь того, кто благодаря своему длинному гульфику спас целый город от голодной смерти! Нет, ей-Богу, когда у меня будет больше свободного времени, я непременно напишу книгу «Об удобствах длинных гульфиков»!
И точно: он написал большую прекрасную книгу с картинками, однако, сколько мне известно, в свет она еще не вышла…»
Перевод Н. М. Любимова. Стихотворный перевод Ю. Корнеева.
(Цитируется по изданию: Франсуа Рабле. Гаргантюа и Пантагрюэль. М., 1961.)
Некий Борне, задумав изменить жене, которая была ему всегда верна, и решив поразвлечься со служанкой, рассказал об этом намерении своему другу, который пожелал принять участие в этой забаве. И вышло так, что Борне был убежден, что спит со служанкой, тогда как в действительности это была его собственная жена, и он, ничего не подозревая, поделился со своим приятелем удовольствием, на которое только он один имел право, и сам наставил себе рога, уберегши, однако, свою жену от позора.
В графстве Аллэ жил некий молодой человек по имени Борне, который женился на женщине весьма добродетельной и всегда высоко ценил ее ничем не запятнанную честь, как, я полагаю, ценят ее в своих женах и все присутствующие здесь мужья. Но хоть он и желал, чтобы жена оставалась ему верна, он нимало не считал себя обязанным отвечать ей тем же и прельстился собственной служанкой, причем удовольствия от этого он, по всей вероятности, мог испытать не больше, чем людям приносит подчас небольшое разнообразие в пище. У него был сосед, человек одинакового с ним положения, по имени Сандра, портной и любитель играть на барабане, и между ними была такая дружба, что они делили все, кроме жен. Само собой разумеется, Борне посвятил приятеля в свои намерения относительно служанки, и тот их не только одобрил, но и постарался помочь осуществить его план, надеясь впоследствии получить и свою долю. Служанка же решительно отказалась уступить просьбам своего господина и, видя, что тот никак не дает ей прохода, рассказала обо всем его жене и попросила ту отпустить ее к родителям, ибо она не в силах больше терпеть подобную муку.
Госпожа ее, которая очень любила своего супруга и не раз уже подозревала его в измене, очень обрадовалась, что ей удастся наконец поймать его с поличным. И вот что она сказала служанке:
— Будь с ним подобрее, моя милая, поговори с моим муженьком поласковее, а потом назначь-ка ему ночью свидание у меня в гардеробной. А как только он придет, дай мне знать, да смотри, чтобы никто ничего не проведал.
Служанка исполнила в точности все, что велела ее госпожа. Супруг ее был так счастлив, что ему захотелось на радостях отблагодарить приятеля, а тот упросил его поделиться с ним удовольствием, которое его ожидало. Обещание было дано, и назначенный час настал. Хозяин отправился в гардеробную, чтобы свидеться там, как он полагал, со служанкой. Но жена его, отказавшись от прав хозяйки ради удовольствия послужить, расположилась в гардеробной на том самом месте, где должна была находиться служанка, и встретила вошедшего с притворным удивлением и страхом, свойственным девушкам, так что супруг ее ни о чем не мог догадаться.
И уж не знаю, кто из них двоих чувствовал себя счастливее, — он ли, считая, что обманывает свою жену, или она при мысли, что проучила мужа за его неверность. Пробыв с нею не столько, сколько ему хотелось, но столько, сколько он мог выдержать, ибо был он уже не очень молод, Борне вышел из дома и, увидев приятеля, стал хвастаться перед ним тем, что нашел товар лучше, чем ожидал.
Тогда приятель его сказал:
— А обещание ты свое помнишь?
— Беги туда поскорее, — сказал Борне, — а то она поднимется и уйдет или, чего доброго, жена моя ее позовет.
Приятель его сразу же разыскал мнимую служанку, которая все еще лежала на прежнем месте, и, думая, что это возвращается ее муж, не отказала ему в том, о чем он ее просил (я имею в виду, что он просил молча, ибо заговорить с ней он не решился). И задержался он там дольше, чем ее муж; женщина осталась очень довольна и была приятно удивлена, так как не была избалована такими ночами. У нее, однако, хватило выдержки промолчать, ибо она задумала на следующий день напомнить мужу обо всем и как следует над ним посмеяться. На рассвете приятель Борне поднялся с кровати и напоследок поиграл с ней еще немного, а уходя, снял у нее с пальца обручальное кольцо. А в этих краях женщины очень суеверны и почитают тех, кто свято хранит обручальное кольцо до самой смерти. Если же одна из них случайно его потеряет, то это считается большим позором, как будто она действительно изменила мужу. Поэтому женщина эта была очень довольна, что именно муж снял у нее с пальца кольцо, решив, что у нее есть теперь против него улика.
— Ну что? — спросил Борне, когда приятель его возвратился.
Тот ответил, что он тоже очень доволен и что, если бы не страх, что с наступлением утра его там обнаружат, он остался бы у нее и подольше. Оба мужчины легли отдыхать и проспали долго. А на следующий день, одеваясь, Борне заметил вдруг на пальце приятеля кольцо, как две капли воды похожее на то, которое он подарил жене в день свадьбы, и спросил, откуда оно у него взялось. Когда же он услыхал, что тот снял его с пальца служанки, изумлению его не было границ…»
Перевод А. М. Шадрина. (Цитируется по изданию: Маргарита Наваррская. Гептамерон. Л., 1967.)
По просьбе жены обойщик наказал свою служанку, которая ему нравилась, и сделал это так, что она получила то, на что, кроме жены, ни одна женщина не имела права. Жена же была настолько простодушна, что не поверила, что муж ее обманывает, несмотря на то что соседка сказала ей об этом.
В городе Туре проживал обойщик, служивший у покойного герцога Орлеанского, сына Франциска Первого[21], человек неглупый и в своем деле очень искусный…
Женился он на весьма достойной женщине, с которой жил в мире и дружбе… В доме их жила одна очень дородная служанка, в которую обойщик влюбился. Однако, опасаясь, как бы об этом не проведала его жена, он нередко делал вид, что недоволен ею, и всячески поносил ее, говоря, что такой ленивой девки он сроду не видывал, да и неудивительно, что она такая, ведь за все время хозяйка ее ни разу еще не отколотила. И вот однажды, когда приближался День избиения младенцев[22] и они заговорили об этом, обойщик сказал жене:
— Непременно надо проучить эту ленивицу, но только ты для этого не годишься: в руках у тебя нет силы, а в сердце слишком много жалости. А вот если я этим займусь, то, увидишь, она исправится и будет работать лучше.
Бедная женщина, которая была далека от мысли в чем-нибудь его заподозрить, попросила, чтобы он сам наказал служанку, признавшись, что она действительно слишком для этого слаба и что ей будет ее жалко. Муж охотно взялся учинить эту расправу и, приняв суровый вид, послал купить розги, причем велел выбрать самые тонкие, какие только продавались. А для того чтобы показать, что он действительно беспощаден, велел смочить эти розги в рассоле, так что его бедная жена преисполнилась жалости к служанке: ей и в голову не могло прийти в чем-нибудь заподозрить мужа. Когда настал День избиения младенцев, обойщик встал пораньше и поднялся наверх в комнату служанки, где та была одна. И там он действительно устроил ей «избиение», но совсем не такое, о котором помышляла жена. Служанка расплакалась, но он не обратил внимания на ее слезы. И, опасаясь, как бы не пришла жена, он стал хлестать розгами деревянную кровать — и с такою силой, что переломал все прутья, а обломки принес жене и сказал:
— Ну, душа моя, эта негодница долго теперь будет помнить День избиения младенцев.
Когда обойщик ушел из дома, несчастная служанка кинулась на колени перед своей госпожой и стала говорить, что ее муж нехорошо с нею поступил. Но та, решив, что она жалуется на то, что ее высекли, — ибо не сомневалась, что это действительно было так, — оборвала ее на полуслове:
— Муж мой правильно сделал, вот уже больше месяца, как я его об этом просила. И если тебе было больно, то я этому только рада, вини в этом меня, да к тому же он еще мало тебя проучил.
Служанка, видя, что хозяйка ее одобряет поведение мужа, решила, что, может быть, это не такой уж великий грех, как ей казалось, раз делается по наущению той, кого она считала образцом добродетели. И она об этом больше не заикнулась. Обойщик же, видя, что жене его столь же приятно быть обманутой, как ему — обманывать, решил почаще доставлять ей это удовольствие и так хорошо потрафлял этой девушке, что теперь, после «избиения младенцев», она уже больше не плакала. Так это тянулось долго, и жена ничего не замечала, а потом снова настала зима и выпало много снега. В летнее время обойщик устраивал «избиение младенцев» у себя в саду на траве, теперь же решил все это учинить на снегу. И однажды утром, пока весь дом еще спал, он вывел служанку в сад в одной рубашке, чтобы распять ее на снегу, и после того, как они вволю покатались по снегу, они стали играть и в «избиение младенцев». Это заметила одна из соседок, которая в это время подошла к окну, чтобы посмотреть, какая погода. Увидав сие непотребство, она так возмутилась, что решила все рассказать своей приятельнице, дабы ее нечестивцу супругу впредь было неповадно ее обманывать и дабы она больше не держала у себя в доме такую поганую девку. Насладившись игрою, обойщик огляделся вокруг, чтобы удостовериться, что их никто не заметил. И вдруг он увидел в окне соседку, чем был несказанно огорчен. Но человек этот умел придавать любой материи нужный ему цвет и решил, что и тут сумеет придать всему такой вид, что соседка попадется на его обман, так же, как попалась жена. Он поспешно пошел домой и улегся в постель, а потом сразу же встал и поднял жену и вывел ее в сад в одной рубашке, как перед этим выводил служанку. И долго забавлялся с нею, как перед этим забавлялся с той, а потом учинил и над ней «избиение младенцев», после чего оба снова улеглись спать. Когда наутро добрая женщина отправилась в церковь, соседка ее, бывшая с ней в большой дружбе, сидела уже там и, ничего ей не объясняя, очень настойчиво стала упрашивать ее прогнать служанку, говоря, что это дрянная и опасная девка. Но женщина эта решила сначала узнать, почему соседка ее стала так плохо думать об этой девушке. И в конце концов та рассказала ей, что видела служанку утром в саду вместе с ее мужем. Жена только расхохоталась и воскликнула:
— Эх, кумушка, дорогая моя, да ведь это же была я!
— Как так ты? Она была в одной рубашке, и это было утром, часов около пяти.
— Клянусь тебе, дорогая, это была я, — ответила ей кума.
— Но они катались в снегу, — продолжала соседка, — а потом хватали друг друга за грудь, потом за другие места и так друг друга ласкали.
— Да, да, кумушка, это была я.
— Послушай, дорогая, но ведь я же видела, как потом на снегу они делали то, что, по-моему, и некрасиво, и непотребно.
— Кумушка, — сказала ее подруга, — я же сказала тебе и говорю еще раз, что это была я, это я делала все, что ты говоришь, мы с муженьком моим развлекаемся иногда такой игрой. Уж будь добра, не сердись на это, ты же ведь знаешь, что мужей надо ублажать.
И добрая женщина ушла еще более довольная, что у нее такой муж, чем она была до разговора с соседкой. А когда обойщик вернулся к жене, она передала ему все, что о нем рассказала соседка.
— Ну вот видишь, милая, — отвечал обойщик, — если бы ты не была женщиной порядочной и такой умницей, мы бы уже давно должны были расстаться. Но я надеюсь, что Господь поможет нам и впредь жить в дружбе — во славу Ему и на радость нам.
— Аминь, друг мой, — сказала жена, — я тоже надеюсь, что тебе на меня никогда не придется жаловаться…»
Перевод А. М. Шадрина. (Цитируется по изданию: Маргарита Наваррская. Гептамерон. Л., 1967.)
Примечания, фрагменты и комментарии
Мадонна Филиппа, захваченная мужем с ее любовником и вызванная в суд, освобождает себя быстрым, шутливым ответом и дает тем повод изменить закон.
…В городе Прато был когда-то закон, не менее достойный порицания, чем жестокий, повелевающий безразлично предавать сожжению как женщину, захваченную мужем в прелюбодеянии с любовником, так и ту, которую нашли бы отдавшейся кому-нибудь за деньги. Пока действовал этот закон, случилось, что одна благородная и красивая дама, влюбленная более, чем какая-либо иная, по имени мадонна Филиппа, найдена была однажды ночью мужем своим, Ринальдо деи Пульези, в ее собственной комнате в объятиях Ладзарино деи Гваццалльотри, из того же города, благородного и прекрасного юноши, которого она любила, как самое себя. Когда увидел это Ринальдо, сильно разгневавшись, едва удержался, чтобы не броситься на них и не убить, и, если бы не опасение за самого себя, он так бы и сделал, следуя влечению своего гнева. Воздержавшись от этого, он не воздержался от желания потребовать от законов Прато того, чего сам не имел права учинить, то есть смерти своей жены. Потому, имея в доказательство ее проступка весьма достаточные свидетельства, лишь только настал день, он, ни у кого не спросившись, обвинил жену и вызвал ее в суд. Дама, очень решительная, как обыкновенно бывают все истинно влюбленные, твердо решила явиться, хотя ее и отговаривали многие друзья и родные, ибо желала скорее мужественно умереть, объявив истину, чем, бежав малодушно, жить вследствие неявки в изгнании и оказаться недостойной такого любовника, каков был тот, в чьих объятиях она провела прошлую ночь. В большом сопровождении женщин и мужчин, убеждавших ее отречься, она, представ перед подестой, со спокойным лицом и твердым голосом спросила, что ему от нее нужно. Подеста поглядел на нее и, видя, что она очень красива и держит себя очень похвально и, судя по ее речам, женщина сильная духом, ощутил к ней жалость и боязнь, как бы она не призналась в чем-нибудь, за что ему пришлось бы, оберегая свою честь, осудить ее на смерть. Тем не менее, не будучи в состоянии обойтись без допроса о том, что было на нее взведено, он сказал: «Мадонна, вот, как видите, муж ваш Ринальдо жалуется на вас, говоря, что застал вас в прелюбодеянии с другим мужчиной, и потому требует, чтобы я, согласно с одним существующим законом, наказал вас за это, приговорив вас к смерти; но я не могу сделать это, если вы не сознаетесь; поэтому подумайте хорошенько, что вы станете отвечать, и скажите мне, правда ли то, в чем обвиняет вас муж». Дама, ничуть не растерявшись, отвечала очень веселым голосом: «Мессер, верно, что Ринальдо — мне муж и что в прошлую ночь он нашел меня в объятиях Ладзарино, в которых, по истинной и совершенной любви, которую я к нему питаю, я бывала много раз. От этого я никогда не отрекусь; но вы знаете, — я в том уверена, — что законы должны быть общие, постановленные с согласия тех, которых они касаются, что не оправдывается этим законом, ибо он связывает бедных женщин, которые гораздо более, чем мужчины, были бы в состоянии удовлетворить многих; кроме того, не только ни одна женщина не выражала на него своего согласия, когда его постановляли, но ни одна не была и призвана, почему он по справедливости может быть назван злостным. Если вы хотите, в ущерб моего тела и своей души, быть его исполнителем, это ваше дело; но, прежде чем вы приступите к какому-либо решению, я попрошу у вас небольшой милости, то есть, чтобы вы спросили моего мужа, не принадлежала ли я ему всецело всякий раз и сколько бы раз ему ни желалось, или нет». На это Ринальдо, не выжидая, чтобы подеста спросил его, тотчас же ответил, что без сомнения его жена по всякой его просьбе всегда подчинялась его желанию. «Итак, — быстро продолжала жена, — я спрашиваю, мессер подеста: если он всегда брал с меня все, что ему было надобно и нравилось, что мне-то было и приходится делать с тем, что у меня в излишке? Собакам, что ли, бросить? Не лучше ли услужить этим благородному человеку, любящему меня более самого себя, чем дать ему потеряться или испортиться?» На это следствие, к тому же по поводу такой и столь известной дамы, собрались почти все жители Прато, которые, услышав столь потешный вопрос, вдоволь нахохотавшись, тотчас же почти единогласно закричали, что жена права и говорит ладно; и, прежде чем разойтись оттуда, с поощрения подесты, изменили жестокий закон и положили, чтоб он касался лишь тех жен, которые из-за денег проступаются против своих мужей. Таким-то образом Ринальдо, смущенный своею глупой затеей, удалился из суда, а жена, веселая и свободная, будто восстав из костра, вернулась домой со славой».
Перевод Л. Н. Веселовского. (Цитируется по изданию: Джованни Боккаччо. Декамерон. М, 1999.)
Про трех сестер-невест, которые дали своим женихам в первую брачную ночь умный ответ.
В провинции Анжу жил когда-то один дворянин, который был и богат, и знатен, и, только немного больше, чем следует, падок на увеселения. У него были три прелестных, обворожительных дочери в возрасте, когда уже самая младшая ждала битвы один на один. Они рано остались без матери. Не будучи еще старым, отец продолжал держаться своих прежних добрых обычаев: собирал в своем доме всякие веселые сборища, устраивал балы и задавал пиры. А так как он был от природы человеком снисходительным и легкомысленным и не очень заботился о своих домашних делах, то его дочери могли совершенно свободно забавляться с молодыми дворянами, которые обычно беседуют с девицами не о вздорожании хлеба и не о политике. Кроме того, отец, как и все люди, не чуждался любовных забав, и это давало его дочерям право позволять влюбляться в себя, а также и любить самим, ибо, имея доброе сердце и гордясь своим благородным происхождением, они считали неблагородным и невежливым позволять любить себя и не отвечать тем же. А поэтому, ежедневно и ежечасно преследуемые вздохами и ласками, они сжалились над своими поклонниками и начали с ними забавляться в уединенных местах. Этими забавами они так увлеклись, что вскоре обнаружились их последствия. Старшая, самая зрелая и бойкая, не доглядела, как у ней начал пухнуть живот, и, спохватившись, когда уже было поздно, изрядно струхнула, ибо не знала, каким образом удержать это в тайне. И вот дочь, не зная у кого попросить совета и не смея удалиться из общества без позволения отца, была вынуждена поведать ему о своем горе.
Под предлогом болезни он немедленно отправил старшую дочь за несколько миль от дому к одной из своих теток (врачи-де сказали, что ей полезно переменить воздух) — пусть погостит у ней, пока не выйдут ножки. Но одно счастье всегда влечет за собой другое, и в то время, когда старшая заканчивала свои дела, средняя начинала. Может быть, Бог наказал ее за то, что она подсмеивалась над старшей сестрой. Словом, и у нее потяжелело на сердце, то бишь во чреве, и отец тоже узнал об этом. «Ну и слава Богу! — сказал он. — Пусть человеческий род умножается. И мы ведь тоже когда-то родились». А затем он отправился к младшей дочери, заподозрив и ее. Та еще не была беременной, хотя и исполняла свой долг, как умела. «Ну, а у тебя, дочь моя, как дела? Не идешь ли ты по стопам старших сестер?» Дочь, будучи еще очень молода, не могла сдержать румянца, и отец решил, что его подозрение подтвердилось. «Ну что ж? — сказал он. — Пусть Бог пошлет тебе счастья и избавит нас от худшей беды!» Однако же было время придумать какой-нибудь выход из этого неприятного положения, и он понял, что самый лучший выход — это выдать дочерей как можно скорее замуж.
Он сошелся с одним богатым дворянином, у которого было трое рослых молодцов сыновей, мастерски танцевавших паспье и триори, отличных борцов, не боявшихся схватиться с любым силачом. Наш дворянин весьма обрадовался этой находке и, так как дело у него было спешное, немедленно условился с отцом и его тремя сыновьями, что они возьмут всех его трех дочерей и даже одновременно сыграют свадьбу, т. е. женятся все в один день.
Накануне свадьбы отец позвал к себе всех трех дочерей. «Подите-ка сюда! — сказал он. — Все вы знаете, какую вы сделали ошибку и сколько причинили мне хлопот. Если бы я был строгим отцом, я отказался бы признавать вас своими дочерьми и лишил бы вас прав на мои владения. Но я решил, что лучше принять на себя один раз заботы и поправить дело, нежели причинить вам горе и жалеть о вашем глупом поступке всю жизнь. Я привез вам сюда по мужу. Постарайтесь оказать им хороший прием, не робейте, и вы не пропадете. Если они что-нибудь заметят — черт с ними! Зачем сюда приехали? За ними пришлось съездить. Когда ваше дело устроится, вы ведь не будете с ними церемониться, не так ли?» Все три дочери улыбнулись и ответили: «Так». — «Прекрасно, — сказал отец, — вы им еще ничем не напроказили, но если вы в будущем не сумеете вести себя как следует, то ко мне больше не обращайтесь. Зарубите себе это на носу. Я же обещаю вам забыть ваши прошлые ошибки, а чтобы вы были смелее, я прибавлю еще двести экю той, кто из вас сумеет лучше всех ответить своему жениху в первую ночь».
На другой день состоялись свадьбы. Ели, пили, танцевали — чего еще больше? По окончании бала все три девы легли со своими женихами в постели. Жених самой старшей, лаская ее, ощупал у ней живот и обнаружил на нем небольшую складку. Он догадался, что его надули. «Ого! — сказал он. — Птички-то уже вылетели!» А невеста, весьма довольная, ответила: «Ступайте в гнездо». Такова одна! Жених второй сестры, гладя ее, нашел, что живот у нее несколько кругловат. «Как? — сказал он. — Амбар уже полнехонек?» — «Постучите в дверь», — ответила невеста. Вот уже и две! Жених третьей сестры, забавляясь с нею, скоро понял, что он не первый. «Дорожка проторена!» — сказал он. «Зато не заблудитесь!» — ответила младшая. Вот и все три! Ночь прошла. На другой день они пришли к отцу и поочередно изложили ему обо всем происшедшем. Queritur[25], которой из них отец должен был отдать обещанные двести экю? Подумайте. Мне кажется, вы согласитесь со мною, что они должны были либо поделить их между собою, либо получить каждая по двести экю, propter mille rationes, quarum ego dicain tantum unam brevitatis causa[26], ибо все они показали свое усердие, а всякое усердие подтверждается делом, ergo in tantum consequentia est in Barbara[27] и так далее. Кстати, если вы не рассердитесь, я задам вам по этому поводу вопрос: что вы считаете лучше, получить рога до брака или после брака? Не торопитесь с ответом, что до брака лучше, чем после брака, ибо вы понимаете, какое это редкое удовольствие жениться на девственнице. Ведь если она наставит вам рога после свадьбы, то это удовольствие навсегда остается за вами (я говорю не о рогах, а о том, что она досталась вам девственницей). Помимо того, она доставит вам всякие протекции и выгоды».
Перевод В. И. Пикова. (Цитируется по изданию: Бонавентур Деперье. Кимвал мира. Новые забавы. М.—Л., 1936.)
Альберто, который имел дело со своей мачехой и которого застал отец, забавно оправдывается странными доводами.
…У означенного Альберто была мачеха, очень молодая, крепкая и дородная, с которой, как это часто бывает, он никак не мог ужиться. Не раз жалуясь на свое положение некоторым из своих товарищей, он получал от них следующий совет:
— Альберто, — говорили они, — если ты не найдешь способа иметь с ней дело, нипочем не надейся жить с ней иначе, как во вражде и в ссоре.
Альберто говорит им:
— Вы так думаете?
А те отвечают:
— Мы в этом твердо уверены.
И говорит им Альберто:
— Это был бы слишком большой грех! Если я это сделаю и это дойдет до ушей инквизитора, он с меня шкуру сдерет и, не задумываясь, отправит на тот свет.
И, делая вид, что ему не хватит на это духу, он уклонился от разговора, а про себя решил последовать их совету. И не с глухим они говорили: в один прекрасный день, когда отец вышел, а жена его оставалась в спальне, Альберто без долгих слов, которых он толком и произнести-то не мог, приступил к делу, и оба они перебрались на кровать, и мир был заключен… Но в один прекрасный день, когда он и она улеглись в полдень, отец, уходивший по хозяйству, вернулся и, поднявшись неожиданно наверх, застиг на кровати жену и Альберто. Альберто, увидав отца, бросается на лавку у стены, а отец хватает дубинку, чтобы его отлупить, говоря:
— Гнусный предатель, а ты — подлая блудница!
И Альберто то приседает, то выпрямляется, следуя за взмахами отцовской дубинки, и оба они кричат что есть мочи, и все соседи сбегаются на шум, говоря:
— Что это значит?
Альберто говорит:
— Это мой отец, который столько раз имел дело с моей матерью, а я ни разу не сказал ему дурного слова; а теперь, когда он увидел, что я лежу с его женой только из добрых к ней чувств, он, видите ли, хочет меня убить.
Соседи, услыхав довод, приводимый Альберто, сказали отцу, что он не прав, и, отведя его в сторону, сказали, что с его стороны неразумно обнаруживать то, что следовало бы скрывать, и убедили его, что, судя по нраву Альберто, он залез на кровать не по злому умыслу, а просто из дружеского расположения к мачехе и потому, что ему захотелось спать.
На этом отец успокоился, а жена его примирилась с Альберто благодаря завязавшейся между ними дружбе, и отныне каждый делал свои дела настолько скрытно и настолько тихо, что отцу, пока он был жив, больше не приходилось пускать в ход свою дубинку…»
Перевод А. Габричевского. (Цитируется по изданию: Итальянская новелла Возрождения. М., 1964.)
Один конюх спит с женой короля Агилульфа, о чем король тайно узнает и, разыскав его, остригает ему волосы. Остриженный конюх остригает всех других и таким способом выпутывается из беды.
…Агилульф, король лангобардов, подобно тому, как делали его предшественники, поставил столицей своего царства ломбардский город Павию и взял себе в жены Теоделинду, вдову Аутари, бывшего также лангобардским королем, очень красивую, умную и очень честную, но мало удачливую на любовника.
Когда благодаря доблести и уму короля Агилульфа дела лангобардов пребывали некоторое время в благополучии и мире, случилось, что один из конюхов означенной королевы, человек по роду низкого состояния, хотя во всем другом гораздо выше своего презренного ремесла, из себя такой же красивый и высокий, как и король, безмерно влюбился в королеву. Так как его низкое положение не лишило его понимания, что такая любовь была вне всякого благоприличия, он, как человек умный, никому в том не открылся, даже и ей не смел признаться хотя бы взглядом; и, хотя он жил без всякой надежды когда-либо понравиться ей, он все-таки гордился, что направил высоко свою мысль, и, как человек, всецело горевший любовным пламенем, более, чем кто-либо из его товарищей, с тщанием делал все, что, по его мнению, должно было понравиться королеве. Почему, бывало, при выезде верхом королева с большой охотой садилась на лошадь, за которой ходил он, а не другие; когда это случалось, он почитал это за величайшую милость и никогда не отлучался от ее стремени, считая себя счастливым, когда мог порой коснуться хотя бы ее платья. Но, как нам часто приходится видеть, что чем меньше становится надежда, тем сильнее любовь, так случилось и с бедным конюхом; ему было крайне тяжело выносить великую страсть, скрывая ее, как он то делал, и без поддержки какой бы то ни было надежды, и много раз, не будучи в состоянии отказаться от своей любви, он решил умереть.
Раздумывая о способах смерти, он решился избрать такой, из которого было бы ясно, что он умер из-за любви, которую питал и питает к королеве. И он пожелал, чтобы этот способ был таков, чтобы при его помощи он мог попытать удачи: удовлетворить всецело или отчасти свое желание. Он не отважился ни говорить с королевой, ни в письме открыть ей свою любовь, ибо знал, что тщетно стал бы говорить или писать, но он пожелал испробовать, не удастся ли хитростью проспать с ней ночь. И не было другого способа и пути, как найти средство пробраться, проникнув в ее комнату под видом короля, который, как он знал, не всегда спал с ней вместе.
Для того чтобы узнать, как и в какой одежде ходит король, когда посещает ее, он несколько раз прятался в большом зале королевского дворца (находившемся между покоями короля и королевы) и в одну из ночей увидал, как король вышел из своей комнаты, закутанный в большой плащ, с зажженным факелом в одной руке и с тростью в другой; как он подошел к комнате королевы и, не говоря ни слова, постучал этою тростью раз или два в дверь комнаты, и как ему немедля отперли и взяли из рук факел. Увидев это, а также увидев его возвращавшимся, он надумал поступить так же. Найдя возможность запастись плащом, похожим на тот, какой был на короле, факелом и тростью, вымывшись предварительно в ванне, дабы запах навоза не обеспокоил королеву и не дал ей заметить обмана, он со всем этим по обыкновению спрятался в большом зале. Когда он убедился, что все спят, и ему показалось, что настало время либо удовлетворить свое желание, либо столь достойным способом открыть себе путь к желанной смерти, он при помощи кремня и огнива, принесенных с собой, выбил немного огня, зажег свой факел и, закрывшись и закутавшись в плащ, подошел к двери комнаты и два раза постучал тростью. Дверь была отворена полусонной служанкой, факел взят из рук и припрятан, тогда как он, не говоря ни слова, пошел за полог и, сняв плащ, лег в постель, где спала королева. Он страстно заключил ее в объятия, но притворился расстроенным (так как знал, что у короля была привычка в дурном настроении духа никого не слушать), и, не говоря и не выслушав ни слова, несколько раз телесно познал королеву И как ни тяжело ему было уходить, но, боясь, чтобы долгое промедление не дало повод испытанному удовольствию обратиться в печаль, он встал, взял свой плащ и факел, ушел, не говоря ни слова, и насколько возможно скоро вернулся в свою постель. Но едва добрался он до нее, как король встал и направился в комнату королевы, чему она чрезвычайно удивилась, и, когда он был уже в постели и весело поздоровался с ней, она, ободренная его приветливостью, сказала: «Что это за новость сегодня, государь мой? Вы только что ушли от меня и, необычайно мною насладившись, возвращаетесь так скоро? Берегитесь этих дел».
Король, услышав эти речи, тотчас догадался, что королева была обманута сходством повадки и наружности, но, как умный человек, видя, что ни королева, ни кто другой того не заметил, решил и ей не дать того заметить. Так не поступили бы многие глупцы, а сказали бы: «Я не приходил: кто тот, кто был здесь? Как было дело? Кто он?» Из чего произошло бы много неприятного, чем он напрасно опечалил бы королеву, дал бы ей повод пожелать в другой раз того, чего она уже отведала, и навлек бы на себя посрамление, рассказав о деле, умолчание которого не принесло бы ему никакого стыда. Итак, король ответил, раздраженный более в душе, чем по виду и на словах: «Жена, разве я не кажусь тебе мужчиной, способным вернуться сюда вторично после того, как был здесь?» На что та ответила: «О, конечно, государь мой, но тем не менее я прошу вас поберечь ваше здоровье». Тогда король сказал: «Мне хочется последовать твоему совету, и на этот раз, не досаждая тебе более, я уйду». С душой, полной гнева и негодования на то, что, как он уразумел, над ним проделали, он взял свой плащ, вышел из комнаты и задумал без шума разыскать того, кто это совершил, предполагая, что то должен был быть кто-либо из домочадцев и что он, кто бы то ни был, не мог еще скрыться из дома. Итак, взяв крошечную свечу в небольшом фонаре, он направился в длинную постройку над конюшнями дворца, где спала по разным постелям почти вся его челядь, и, полагая, что у того, кто бы он ни был, кто проделал рассказанное ему женой, ни пульс, ни биение сердца от совершенного усилия не могли еще успокоиться, стал потихоньку, начиная с одного конца зала, ощупывать грудь каждого, чтобы узнать, как бьется сердце. Хотя все другие спали крепко, но тот, который был у королевы, еще не спал, вследствие чего, увидев входящего короля и поняв, испугался, так что к биению сердца, вызванному усилием, страх присоединил еще больше, и он твердо был убежден, что, раз король это заметит, он тотчас же велит его убить. И хотя различные соображения приходили ему в голову относительно того, что ему предпринять, видя короля безоружным, он решился представиться спящим и выждать, что станет делать король. Осмотрев многих и не найдя никого, кого бы он признал за разыскиваемого, он подошел к нему и, найдя его сердце сильно бьющимся, сказал про себя: «Вот он!» Но как человек, не желавший, чтобы проведали что-либо о том, что он затевает сделать, он не учинил ему ничего иного, как только отрезал у него принесенными им ножницами с одной стороны клок волос, которые в то время носили очень длинными, и это для того, чтобы его этой примете он мог на следующее утро признать его; сделав это, он ушел и вернулся в свой покой. Конюх, который все видел, как парень хитрый, ясно понял, зачем он был так помечен, почему, не теряя времени, встал и, найдя ножницы, которых, к счастью, было несколько штук в конюшне для стрижки лошадей, тихонько подошел к лежавшим, сколько их ни было в том зале, и у каждого также выстриг над ухом по пряди волос. Совершив это, никем не замеченный, он снова пошел спать. Встав поутру, король приказал, чтобы, прежде чем будут отперты ворота дворца, все домочадцы явились к нему; так и было исполнено. Когда все с непокрытыми головами стояли перед ним, он начал оглядывать их, чтобы найти выстриженного им, но, увидев, что большинство обстрижено таким же точно способом, изумился и сказал про себя: «Тот, кого я ищу, хотя и низкого происхождения, но выказывает себя человеком высокого разума». Затем, уверившись, что без огласки он не мог бы найти того, кого искал, и решив из-за мелкой мести не навлекать на себя великого бесславия, он решил усовестить его одним словом и дать ему понять, что ему все известно, и, обратившись ко всем, сказал: «Пусть тот, кто это сделал, не делает того никогда более; ступайте с Богом!» Другой пожелал бы предать их пытке, мучениям, расследованиям и допросам и, поступив так, открыл бы то, что каждый должен стараться скрыть; а открыв виновного, хотя бы и отомстил ему вполне, не уменьшил бы, а увеличил тем свой позор и осквернил честь своей жены. Те, кто слышал эти слова короля, удивились и долго обсуждали промеж себя, что король хотел этим сказать, но не было никого, кто бы это понял, за исключением того, кого одного они касались. А он, как человек умный, никогда при жизни короля того не открывал и никогда более не подвергал своей жизни случайностям в подобного рода деле».
Перевод А. Н. Веселовского. (Цитируется цо изданию: Джованни Боккаччо. Декамерон. М, 1999.)
Священник церкви Сан Фелине в Эме наслаждается с Меей, пообещав ей гусака, но обманывает ее. Затем он возвращается, но Мея в свою очередь ловко надувает его, так что священник, потеряв вновь принесенного гусака и каплунов в придачу, будучи не в состоянии передвигаться, в самом плачевном виде доставлен домой.
Как вам должно быть известно, один из обычаев, неизменно исполняемый в нашей округе, таков: когда в церкви какого-нибудь селения отмечается церковный праздник, то ее священник приглашает на торжество пастырей из окрестных мест. Итак, когда черед дошел до церкви в Портико, туда, по приглашению местного пастыря, сошлись все соседние священники. Был среди них и некий мессер Агостино, священник прихода Сан Феличе в Эме, расположенного неподалеку. Сей священник во время песнопений торжественной мессы случайно обратил внимание на красивую молодую женщину весьма пристойного вида и, спросив кое-кого, кто она такая, узнал, что она местная жительница из простолюдинок. Эта прихожанка смутила и взбудоражила воображение священника, и он в течение всей службы любовался ею не без вожделения. Итак, когда положенные молитвы были прочитаны и служба окончена, прихожане разошлись по домам обедать; то же сделали и пастыри. Мессер Агостино, выйдя вечером на улицу, чтобы немного освежиться, увидел, к своему удовольствию, ту молодую женщину, что так приглянулась ему в церкви за обедней. Она сидела у порога своего дома. Это была Мея, жена каменщика, которая на свежем воздухе развлекалась в обществе соседок, балагуря с ними.
Агостино, желая разузнать побольше о ее положении и о ней самой, обратился к местному священнику. Тот сказал, что она хорошая жена и очень приветлива ко всем, за исключением лиц духовного звания; неизвестно, откуда такая ненависть, но они для нее хуже головной боли, и она не только не желает оказывать духовным лицам возможную приятность, но не выносит даже напоминания о них…
Итак, чтоб Мея потом не признала в нем священника, он, хотя и неохотно, держался в стороне и наблюдал за ней издали украдкой, ничем себя не выдавая. Но чем больше любовался он этой женщиной, тем сильнее загоралось в нем желание обладать ею…
В ближайший понедельник, приблизительно около девяти часов вечера, он, нарядившись в крестьянское платье, не побрив бороды, в белом платке под широкополой соломенной шляпой потихоньку вышел из дому, прихватив с собой жирного гусака. Окольным путем выбрался он на большую дорогу, которая проходила несколько выше Портико и вела к Флоренции. Священник шел себе не спеша, останавливаясь на каждом шагу, пока издали не увидел Мею, сидевшую на пороге своего дома и приготовлявшую салат. Тогда он прибавил шагу и вскоре оказался прямо перед ней. Он остановился и начал ее бесцеремонно разглядывать. Мея, заметив простофилю, который вылупил на нее глаза, спросила его, не продает ли он гусака, что принес с собой.
— Не продаю, — ответил священник.
— Ну так подари мне его! — сказала женщина; она была бойка на язык.
— Это вполне возможно, войдем к тебе в дом и договоримся, — сказал мессер Агостино.
Мея любила вкусную стряпню и все время поглядывала на гуся, который был жирен и бел. Она немедля встала и вошла в дом, унося свой салат в фартуке; Агостино же последовал за ней, и она заперла за ним дверь. Когда священник увидел, что он в ее доме и дверь заперта, он Сказал Мее:
— Слушайте меня, мадонна, этого гуся, столь белого и прекрасного, что вам приглянулся, я нес хозяину трактира, но, без сомнения, отдам его вам, если вы уступите мне частицу самой себя.
Они договорились между собой, что она примет его в свои объятия, а он отдаст ей за это гуся. Так и сделали. Возбудив в нем превеликую страсть, она дала ему удовлетворение и среди взаимных ласк сказала:
— Теперь можешь идти к себе домой, а гуся оставь мне.
Но коварный пастырь сказал:
— Нет, нет! Вы еще не заработали этого гуся. Пока я сам дал вам то, что должен был получить от вас, нужно поменяться местами, и тогда мы будем квиты.
Мея, смеясь, ответила: «Я поняла тебя», — и согласилась. И так как наш мессер ей теперь более пришелся по нраву, чем при первом разговоре, ибо был дороден, красив и еще довольно молод, она охотно опрокинула его на спину и на совесть закончила вторую игру. Но мессер Агостино забрал гуся и сказал женщине:
— Монна, если вы хотите получить гусака, вам следует еще доплатить мне, повторив то, что было сначала, ибо сейчас мы расплатились друг с другом. Чтобы честно заработать гуся, вы должны снова занять исходное положение.
Смех исчез тогда с лица Меи, которая до той минуты отвечала торгашу шутками. Она вскочила и с гневом крикнула:
— Как тебе не стыдно, скупой мужлан! Не воображаешь ли ты, что непотребную девку нашел? Такие тебе должны быть по вкусу, мошенник! Давай сюда гусака и убирайся вон!
И она схватила гуся, но священник крепко его держал. Он уже приблизился к двери, отпер ее и был готов бежать, но Мея преградила ему дорогу, браня его на чем свет стоит; он отвечал ей тем же.
Как раз в этот момент вернулся домой муж Меи, раньше, чем он это обычно делал. Услышав перебранку, он толкнул дверь, вошел в дом и увидел жену свою, вцепившуюся в незнакомого крестьянина.
— Какого черта голосишь ты так, Мея? Чего тебе, прости господи, от этого проходимца нужно?
Ему ответил мессер Агостино, не дожидаясь того, что последует дальше:
— Да будет вам известно, добрый человек, что эта хозяйка сторговала у меня гуся за тридцать сольди на улице, а, войдя в дом, она дает мне только восемнадцать.
— Ты лжешь, плут! — завопила Мея, но, считая, что это лучший способ скрыть от мужа свои шашни, она продолжала так: — Я ведь двадцать тебе давала, и мы на этом порешили.
— А я просил тридцать, — ответил Агостино.
Тогда муж сказал Мее:
— Провались он ко всем чертям, никогда вам не сговориться: ты ему «чет», а он тебе «нечет»! Или ты боишься без гусака остаться? Мало ли их продают!
— Пусть он им подавится, — сказала Мея, — видит Бог, что никогда и никто не даст ему больше того, что я ему дала…
Прошло с тех пор не то восемь, не то десять дней, а мессер Агостино думал все о своей Мее, которая полюбилась ему больше, чем он мог подумать, и решил он пойти навестить ее, а если удастся — снова соблазнить, но теперь уже не на даровщинку, как в прошлый раз; напротив, он хотел идти к ней с повинной. Нарядившись, как и прежде, в крестьянское платье, он забрал того же самого гусака и пару откормленных жирных каплунов, имея намерение отдать гуся за полученное уже удовольствие, а каплунов — за то, что он надеялся получить, желая с ней помириться…
Ему повезло: проходя мимо дома Меи, он увидел свою возлюбленную в окне, и она тоже сразу признала его. Гусь и каплуны в его руках выдавали слишком явно его, намерения. Мгновенно это пробудило в ней чувство мести. Он глядел на нее, и этого нельзя было не заметить; засмеявшись, она поманила его рукой, потом отошла от окна; как раз в это время у нее находился любовник, которому это могло показаться странным. Она растолковала ему, что он должен делать, спустилась вместе с ним вниз и спрятала его за поворотом лестницы, а сама отворила входную дверь.
Священник был уже у порога, он подошел к Мее и с поклоном сказал:
— Я принес вам вашего гуся и еще вот этих каплунов, если вы пожелаете их взять.
Женщина ответила насмешливо:
— Ты пришел в самое подходящее время, входи же, милости прошу; просто удивительно, сколько трудов, чтобы меня навестить!
Мессер Агостино, весьма обрадованный этим приемом, вошел. А Мея заперла дверь и, взяв его за руку, повела в верхнюю горницу, не то что в первый раз, когда она оставила его внизу.
Итак, поднявшись наверх, она предложила гостю присесть, и священник, желая загладить свой проступок, стал извиняться.
— Монна, в прошлый раз, когда я был здесь, я вел себя довольно грубо и даже дерзко, но если б не нагрянул тот мужчина, то, конечно, я оставил бы вам гусака; но, полагая, что это ваш муж, как и оказалось в действительности, я счел за лучшее поступить иначе, — чести вашей ради и ради моего спасения. Но сегодня я решил заплатить свой долг. Вот гусак, вами уже оплаченный, и каплуны, которых я вам предлагаю, будут ваши, ибо я намерен остаться с вами в дружбе и приносить вам в дом то одно, то другое. У меня есть голуби, куры, сыр, козлята, есть все, что полагается по сезону, и я буду являться не с пустыми руками…
Она же спрятала то и другое в кладовку, сказав:
— Теперь я исполню твое желание.
Но в то время, как она приблизилась к нему, делая многообещающие знаки, раздался отчаянный стук во входную дверь, ибо любовник вышел из засады, осторожно выбрался на улицу и стал изо всех сил стучаться в дверь. Мея бросилась к окну, но мгновенно отшатнулась от него, притворно плача и приговаривая:
— Горе мне, он меня убьет! Это мой брат, самый отчаянный и жестокий человек в мире! — и, обращаясь к Агостино, сказала: — Войди в эту каморку, ты погибнешь и я тоже, если он найдет нас вместе.
И она втолкнула Агостино в каморку и заперла дверь на задвижку, а сама вышла из горницы на площадку лестницы и сказала громко, чтоб священник мог слышать:
— Добро пожаловать, тысячу раз привет тебе, мой дражайший братец!
А тот, заранее подготовленный, ответил громким и грозным голосом:
— А тебе чтоб сто тысяч раз пусто было! Вижу, что я вовремя сюда нагрянул, а ты вообразила, что я нахожусь за тридевять земель. Где он, предатель? Говори, срамница! Где негодяй, что посмел наш дом опозорить? Где он, мошенник? Я убью и его и тебя заодно!
Мея, плача и стеная, молила:
— Братец мой, пощади! Нет у меня в доме никого!
— Нет, он здесь, ты его спрятала! Я отыщу его сам!
Так как он был одним из стражников, служащих под началом подесты города Галлуццо, он выхватил саблю и с шумом волочил ее за собой по кирпичным ступеням лестницы, отдуваясь и изрыгая проклятия.
Агостино, слыша все это, почти лишился чувств. Мея плакала, умоляла, а тот разъяренно чертыхался и угрожал ей, превосходно играя свою роль. Наконец, «братец» пинком ноги ударил в дверь каморки с криком:
— Открой! Хочу видеть, кто там спрятан, и проткнуть его этой вот шпагой!
Священник слышал, как сотрясалась дверь, до него доносились ужасные угрозы, и ему казалось уже, что его насквозь проткнули шпагой, он метнулся к окну, которое было в задней стене дома на высоте двадцати локтей прямо над виноградником, прыгнул вниз и чуть было не повис на торчавшем среди лоз колу. Все же он достиг земли, но, падая, расшиб себе колено и вывихнул ступню. Сковавший его страх был, однако, столь велик, что он, онемев как рыба и не будучи в состоянии подняться на ноги, то ползком, то на четвереньках тащился с места на место, стараясь скрыться подальше от дома…
Услышав шум, произведенный прыжком из окна, Мея, войдя в каморку со своим другом, удостоверилась в происшедшем. Этого с них было довольно. И они хохотали до упаду, а затем пошли полюбоваться гусаком и каплунами, такими жирными и отличными на вид. Мея ликовала, считая себя отмщенной в полной мере…»
Перевод Н. Соколовой. (Цитируется по изданию: Итальянская новелла Возрождения. М., 1964.)