азвлечения эпохи Ренессанса представляют немало интересных данных для истории эротики. Важнейшие формы общественных увеселений были в те времена не чем иным, как средством создания благоприятных условий для любви, и притом для любви телесной. Так как большинство населения понимало под удовольствиями жизни только еду, выпивку и половое наслаждение, то пользоваться жизнью означало тогда поклоняться этим трем божествам.
Среди этих трех видов наслаждения на первом месте стояла любовь, культ Венеры и Приапа. Без них люди не могли себе представить удовольствие. Без них пресными казались дары Вакха и Цереры, да и Вакха и Цереру часто приглашали к столу только потому, что они были лучшими ходатаями перед Венерой.
Так как наша работа имеет своей темой не всю область нравов, а только часть ее — половую мораль, то в нашу задачу не входит нарисовать полную картину общественных развлечений Ренессанса. Мы должны ограничиться лишь теми формами и сферами, в которых обнаруживался сексуальный момент, другими словами, теми случаями, которые служили этой цели, и теми средствами, которыми она достигалась. Если к средствам относятся прежде всего игры и танцы, то главные случаи для осуществления культа Венеры представляли наряду с большими праздниками главные центры тогдашних общественных развлечений: прядильня и баня!
Посещение так называемой прядильни являлось во всех странах одной из основных форм общественных развлечений как в деревне, так и в городе. Как там, так и здесь совместная работа служила часто не более как предлогом для правильно организованного совместного культа Венеры и Приапа.
Речь идет в данном случае, конечно, не о частной прядильне, а о тех до известной степени публичных прядильнях, где собиралась вся деревня или по крайней мере несколько молодых и более пожилых женщин один или два раза в неделю зимой для совместной работы. Эти собрания носили самые различные названия. В этих помещениях женщины сходились с веретеном и прялкой, чтобы скоротать длинный зимний вечер. А так как местным парням доступ сюда был не запрещен, то эти учреждения стали отправными точками общественных увеселений.
На этих собраниях царил обычай, в силу которого каждый парень сидел сзади своей девушки — а честь девушки требовала, чтобы за ней непременно ухаживал какой-нибудь парень, — добросовестно исполняя возложенную на него обязанность, состоящую в том, что он должен был то и дело стряхивать с колен девушки обрывки пеньки. Исполнение этой обязанности, как нетрудно видеть, давало ухаживавшему за девушкой парню все новые возможности откровенного ухаживания, а как его, так и ее честь требовали, чтобы эти возможности не оставались не использованными.
Чем смелее действовал парень, тем выше была его репутация в глазах девушки и тем больше ей завидовали подруги, если верить жалобам современных проповедников морали. Из этого то и дело подтверждаемого современниками факта неоспоримо следует правильность нашего ранее сделанного указания, что работа была в общественных прядильнях только предлогом для культа Венеры и Приапа, что большинство крестьянских девок отправлялись туда главным образом для того, чтобы стать на целый вечер предметом подобных ухаживаний парней.
Вошедшее в поговорку плохое освещение этих помещений весьма способствовало таким эксцессам, на которые старики закрывали глада. Часто помещение, где пряли, освещалось одной только лучиной. Если она гасла, когда отворялась дверь или вследствие другой причины, — а это случалось каждый вечер, — то, разумеется, ни один парень не медлил как следует использовать случай, а девки не очень противились их ласкам. Порой таким образом устраивались целые оргии. А так как они были по душе многим участникам, то те сами способствовали тому, что лучина гасла но нескольку раз в один вечер. Существует немецкая поговорка (Das ist eine rechte Gurgelfuhr, вместо Kunkelfeier, Kunkel[184] — веретено) для обозначения дикой сутолоки, и в ней еще отражается воспоминание о свалках, происходивших в таких прядильнях.
Не только девушки, но и замужние и вдовы участвовали в таких развлечениях. Если одни приходили с тем, чтобы помочь дочке сблизиться или пококетничать с парнем, то многие другие приходили для того, чтобы позволить парню или соседу таким образом поухаживать за ними. То, что эта причина часто вдохновляла замужних, видно хотя бы из того, что мужья вечно жаловались на частое посещение их женами публичных прядилен.
В масленичной пьесе «крестьянская забава» мужик в следующих словах жалуется на жену:
«Часто уходит она с вретеном и остается там до окончания службы. Когда же я ее спрашиваю, почему она вовремя не пришла и где она была, она отвечает: "Оставь меня в покое". И так набросится на меня, что я смолкаю и предоставляю ей делать, что она захочет».
Такие собрания часто сопровождались и веселой пляской. В некоторых местах парни приводили поэтому специально для этой цели музыкантов. Во время танца обе стороны откровенно флиртовали. В масленичной пьесе «Такой чудесный масленичный карнавал» парень между прочим хвастает такими подвигами во время пляски.
Обо всех этих обычаях кроме литературы наглядно свидетельствует и целый ряд пластических изображений, например рисунок Бехама «Прядильня», а также многочисленные карикатуры.
Самым убедительным доказательством, что этот обычай был во многих местностях чрезвычайно распространен, являются разные деревенские и городские указы, направленные против него. Власти видели себя вынужденными вмешаться, так как порой, особенно когда тухла лучина, участники переходили все границы, а еще чаще на обратном пути парню ничего не стоило подчинить своим желаниям чувственно возбужденную девушку. Парни, хвастающие своими подвигами в прядильнях, поэтому всегда спешат упомянуть и о последствиях, которые они будут иметь для девушки. Под влиянием ревности часто доходило далее до драки, искалечения, даже убийства. Чем явственнее собрания прядильщиц вырождались в «ночи драк», как их называли в некоторых местностях, тем чаще власти были вынуждены протестовать против них путем предостережений и угроз. В одном таком постановлении, изданном в Нюрнберге в 1572 г., говорится, что «неоднократно на таких сходках девушки совращаются или тайком от родителей принуждаются к неравному браку, а порой и подвергаются насилию и позору», что «молодые люди ссорятся между собой, ранят и убивают друг друга».
Когда все наказания оказались безуспешными, когда жизнь в прядильнях порой даже оказывалась причиной серьезных общественных бедствий, так как легкомысленное обращение с огнем приводило к пожарам, то во многих местах прядильни были закрыты. Но и эта мера была малодейственной и во всяком случае лишь временной. Прядильни то и дело снова возрождались, а с ними и прежнее времяпрепровождение, что видно из указов, направленных против безнравственности вообще и называющих ее главными очагами именно публичные прядильни.
ледующей ступенью общественных развлечении были публичные бани. Если предлогом для посещения прядильни служил труд, то предлогом для посещения бани служили чистота и здоровье. В виде общественных бань эпоха создала, наряду с «пробными ночами» и публичными прядильнями, еще одну возможность откровенного флирта, с той только разницей, что в последнем случае он носил более индивидуальный характер, а в первом — более общий, массовый. Подобно своеобразной роли, которую играла куртизанка, обычай банной жизни придает эпохе Ренессанса особенно характерный отпечаток. Пристрастие к бане в Германии восходящее к древним германцам, основывалось на широко тогда распространенном убеждение, что частое и продолжительное посещение бани необходимо в интересах сохранения или восстановления здоровья. Обычай совместного купания мужчин и женщин также существовал с незапамятных времен. Обнажение во время купания имело свою гигиеническую причину. По крайней мере этим гигиеническим мотивом постоянно оправдывался обычай полнейшей наготы во время купания. Долгое пребывание в бане вызывало у большинства воспаление кожи, так называемую банную сыпь, и эта сыпь доставляла при трении о материю сильную боль. А так как в этом видели неизбежное условие полезного действия бани на здоровье, то она служила удобным поводом для дальнейшего обнажения во время купания.
Оба пола были в этом отношении одинаково требовательны. Мужчины носили в лучшем случае передник (Niederwadt) или же имели в руке маленький веник, когда выходили из бани. Одежда женщины была такая же легкая и состояла из маленького фартука (Badeher), едва прикрывавшего ее тело. Женщины обнажались даже еще охотнее мужчин. Вместе с тем они подчеркивали свою наготу, придавая ей характер раздетости. Они достигали этого изысканностью прически и сверкающими украшениями: ожерельями, браслетами и т. д. Они становились пикантно раздетыми дамами. Из первоначальной нужды таким образом сделали для собственного и чужого удовольствия — добродетель.
Обычай совместного купания существовал до XIII и XIV столетий. Только с этого момента мы встречаем в разных местах постановления, запрещавшие совместное купание мужчин и женщин и отводившие каждому полу особое время, а подчас и особое помещение для купания.
Этот обычай, служивший первоначально только целям чистоты и здоровья, превратился с течением времени в одну из важных форм культа Венеры. Так как господствовало убеждение, что баня только тогда бывает полезна для здоровья и только тогда имеет целительное действие, когда часто ее посещаешь (обыкновенно два раза в неделю, а в курортах, конечно, ежедневно), что необходимо как можно дольше мыться и париться, то появлялась, естественно, потребность скоротать время беседой и забавой. Так баня сделалась одним из главных центров общественного развлечения. А коротали время при помощи пения, музыки, шуток, а так как купались по целым часам, то и едой и выпивкой.
Не менее естественным было и то, что взаимные отношения между полами носили всегда главным образом галантный характер. Галантное обращение с купавшейся рядом женщиной служило лучшим поводом для знакомства. И разумеется, какой мужчина не пользовался подобным случаем для ухаживания. Надо принять во внимание и то, что помещение, где купались, все равно, была ли то баня или купальня, было в большинстве случаев очень ограничено и что даже там, где мужчины и женщины отделялись друг от друга перегородкой, последняя была так низка, что никогда не мешала взорам и очень редко — рукам. Что же касается ванн, то в них мужчины и женщины купались уже безусловно вместе, как показывает целый ряд картин и рисунков.
Словом, купание было наиболее благоприятным случаем для всех видов галантных: ухаживаний. К практиковавшимся здесь развлечениям принадлежал и разнузданный культ Венеры в словах, жестах и действиях, который придавал пикантность еде, выпивке и пению. Купание очень скоро превратилось из средства укрепления здоровья в удобную возможность для самого дерзкого и откровенного флирта. Купались, уже для того, чтобы иметь возможность поухаживать друг за другом, цель превратилась в средство.
Лучшим доказательством в этом отношении служат разнообразные специальные праздники, когда баня была лишь одним из номеров увеселительной программы.
Приведем один только пример: так называемые свадебные бани. Понятно, что перед свадьбой, как перед праздником, люди принимали ванну. Однако в данном случае речь идет не о простом купании ради чистоты, а «о празднике, составлявшем часть свадьбы», о кульминационной точке всего свадебного торжества. Баня устраивалась обычно лишь после свадьбы и составляла заключительный эпизод свадебного пира. Этим объясняется также поведение молодых и гостей. В сопровождении музыкантов и гостей молодые отправлялись в баню, чтобы там выкупаться. Ради чистоты? Да, конечно, но только между прочим. А главным образом для того, чтобы довести свадьбу до конца среди пения, выпивки и веселья. Все современники единодушно сообщают, что при этом главную роль играли эротические шутки, забавы и игры.
Но даже и впоследствии, когда оба пола купались раздельно, обе стороны имели после бани достаточно возможностей вознаградить себя за потерянное, так как существовал обычай, что после купания мужчины и женщины собирались для совместного кутежа, танца и пения. Так как скоро выяснилось, что чем меньше мешает платье, тем удобнее прыгать и скакать, то мужчины и женщины охотно отказывались надевать одежду, прежде чем перейти к игре и танцам. А это создавало удобный повод для самого откровенного флирта. В небольшом масштабе такое свадебное купание, по-видимому первый акт его, изображает одна гравюра Вацлава Холлара.
Обычай совместного купания всех свадебных гостей, как и упомянутые оргии, представляют собой исторически достоверные факты, неопровержимо доказывают официальные указы и полицейские постановления, касающиеся этого обычая. Нам, например, известно, сколько гостей в тех или других городах сопровождало молодых в баню. Мюнхенское городское право начала XIV в. предписывало: «Участвовать в празднике и в купании могут только шесть женщин с обеих сторон, т. е. всего двенадцать». В Регенсбурге в XIV в. жениху разрешалось иметь даже 24 товарища для бани; «он и невеста должны иметь каждый по восемь женщин, и не больше». Уже из этих двух указов видно, что и жениху разрешалось иметь спутниц, сопровождавших его в баню.
Любовь бежит от тех,
Кто гонится за нею,
А тем, кто прочь бежит,
Кидается на шею.
Эти указы красноречиво свидетельствуют о том, что свадебное купание обычно сопровождалось самой грубой эротической разнузданностью. Если молодой человек, позволивший себе взять соседку за грудь, и не считался еще развратником, а просто игривым шалуном, то обычай мужчин-гостей плясать без костюма уже считался нарушением правил приличия. Против этого обычая направлен целый ряд таких указов.
В одном таком постановлении, изданном в Герлице в XV в., говорится:
«Так как молодые люди недавно вразрез с добрыми нравами танцевали после бани в банных шляпах и без костюма, то совет постановляет: отныне ни один мужчина не имеет права плясать без костюма, в одной только банной шляпе, а должен надевать штаны и куртку, как принято в других странах и городах».
Такое поведение во время свадебного купания не было исключительным явлением. Это были те же вольности, которые позволяли себе посетители публичных бань и купален, только в несколько утрированном виде. Раз эротическое любопытство обоих полов так сильно возбуждалось и создавались такие благоприятные условия для его удовлетворения, было бы странным, если бы купающиеся стыдливо опускали глаза.
В одном сочинении, описывающем быт конца XVI в., о жизни в купальнях и банях в городе Галле в долине Инна говорится следующее:
«Ключом девственности является стыдливость, так как стыдливость удерживает многих девушек даже против воли от безнравственности, а благодаря обычаю купальной жизни они постепенна теряют эту стыдливость и приучаются являться перед мужчинами в обнаженном виде. В большинстве случаев не существует отдельных комнат для раздевания и купания, а в ваннах нарочно помещают мужчин и женщин вместе, чтобы они лучше видели друг друга и приучались не считаться со стыдливостью. Как часто мне приходилось видеть (я не назову города) девушек 10, 12, 14, 16 и 18 лет совершенно обнаженными, или покрытыми лишь короткой простыней или разорванным плащом для купания, или же с небольшим фартучком спереди и сзади, именуемым здесь Badeher. И в таком виде бегут они днем по улице из дома в баню. А вслед за ними бегут совсем голые десяти-, двенадцати-, четырнадцати- и шестнадцатилетние мальчики, сопровождая эту почтенную компанию!»
О том же свидетельствуют многочисленные дошедшие до нас пластические изображения эпохи. Если в ванне (а это, как уже указано, обычная форма купания) друг против друга сидят двое, увлеченные веселой беседой, то это обыкновенно мужчина и женщина, и мужчина редко упускает случай доказать симпатичной партнерше свою радость весьма недвусмысленным образом. В бане вели себя не менее распущенно. Классическим изображением веселой жизни в бане является превосходная большая гравюра Альдегревера, сделанная с картины Виргилия Солиса и обыкновенно фигурирующая в каталогах под ошибочным названием «Бани анабаптистов».
Все эти подробности подтверждаются указами. Вышеприведенный указ, изданный в Герлице против обычая пляски в обнаженном виде после бани, относится не только к свадебному купанию, а регистрирует общепринятый прием. Ссылкой на разнузданность, царящую в банях, объяснялись на протяжении XV и XVI вв. в большинстве городов требования раздельного купания мужчин и женщин, накладывался запрет на совместное купание. Однако, по-видимому, эти постановления постоянно игнорировались. Разумеется, не старушками, а молодыми парнями, не желавшими упустить приятного случая по-своему поухаживать за девицами. А о сочувственном отношении последних к подобного рода шуткам говорят последствия, о которых часто упоминают авторы хроник и шванков. Иллюстрацией может служить помещенный в собрании шванков «Die Gartengesellschaft» («Общество в саду»), сделанном Фреем, рассказ «Von einem Bauerns Sohn, der zwo Beginen schwanger machte»[185]. Этот рассказ подтверждает, между прочим, и тот порицаемый современными моралистами факт, что и монахи и монахини были усердными посетителями публичных купален и бань.
Но и там, где оба пола уже не имели права совместного купания, где для каждого было установлено особое время и существовали особые помещения, быт этих учреждений представляет еще немало характерных особенностей, позволяющих судить о нравственных воззрениях эпохи. Так, во многих местах женщинам тем не менее разрешалось пользоваться услугами банщика, имевшего на себе только небольшой фартучек, тогда как сами они отказывались даже от передника и разоблачали перед ним всю свою сияющую красоту. Об этом факте свидетельствуют как многочисленные сообщения, так и не менее многочисленные изображения (например, рисунки Дюрера, Нелли и др.). Надо заметить, что банщики не исполняли равнодушно свою обязанность, а часто позволяли себе довольно грубое ухаживание за понравившимися им женщинами. В одном сообщении говорится, что хотя они и снабжены фартуком (Niederwadt), но часто его «роняют, как будто невзначай». А от взоров других мужчин женские бани были отнюдь не герметически закупорены. Известно, что Дюрер там сделал «не один хороший рисунок с натуры». Другим важным доказательством в пользу этого факта служит часто повторяющийся в искусстве мотив Батшебы. Отсюда можно делать только тот вывод, что возможность подглядеть женщин во время купания тогда была прямо стереотипна.
Не следует забывать, что в эпоху Ренессанса публичные бани и купальни были не только городскими учреждениями, а имелись в большинстве деревень. В крупных встречались порою даже две. В городах их насчитывалось десяток и больше. Приведем в подтверждение несколько цифр.
Из документов видно, что в период 1426–1515 гг. каждая из пяти деревень под Ульмом имела свою баню. В XV в. жители Лейпгейма просили разрешения открыть вторую. Деревня Бургау около Бюлау в Швейцарии, состоявшая из 35 дворов, имела также свою баню. По словам Гваринониуса, в Австрии не было города, местечка, деревни, в которых не было бы своей бани. Присоединим несколько цифр относительно более крупных городов. В период между XIII и XVI вв. в Цюрихе насчитывалось пять бань, в Шпейере — девять, в Ульме — десять, в Базеле — одиннадцать, в Вюрцбурге — двенадцать, в Нюрнберге (по словам Ганса Сакса) — тринадцать, во Франкфурте-на-Майне — пятнадцать, в Вене — двадцать одна и т. д. Так как трудно было придумать более удобный, а для той эпохи и более приятный случай поклоняться Венере словами, взглядами, жестами и поступками, так как все здесь прямо толкало к использованию этого случая именно таким образом, то баня и дом терпимости вскоре стали обозначать одно и то же. Это слияние объясняет нам и то обстоятельство, что профессия содержателя бани, как и профессия хозяина дома терпимости или скоморохов[186], считалась в продолжение всего Ренессанса ремеслом бесчестным. А само слияние этих двух учреждений замечается повсеместно и господствовало очень долго.
По этому поводу голландский историк Йохан Хейзинга сообщает:
«Герцог Бургундский велит привести в порядок бани города Валансьена для английского посольства, прибытия которого он ожидает, — "для них самих и для тех, кто из родичей с ними следует, присмотреть бани, устроив их сообразно с тем, что потребно будет в служении Венере, и все пусть будет наиотборнейшее, как они того пожелают; и все это поставить в счет герцогу"»[187].
Первым проявлением этого слияния бани с проституцией была банщица. К услугам посетителей всегда, кроме банщика, были и банщицы. Если первые часто обслуживали женщин, то вторые не менее часто — мужчин. Банщица не только мыла, но и готовила постель для посетителя, если он желал после бани отдохнуть, и т. д. Так становилась она естественным образом компаньонкой гостя, отвечавшей на все его даже самые грубые выходки, которым благоприятствовал уже один ее костюм.
Одежда банщицы состояла только из сорочки, которая, по словам современников и по свидетельству искусства, часто была сделана из прозрачной ткани. Бывали случаи, как видно опять-таки из картин, что банщицы обслуживали гостей и совершенно обнаженными. Банщицы были лучшей рекламой хозяина бани, и он нанимал обыкновенно красивых и крепких, таких, которые могли смело обнажаться перед мужчинами, чтобы воспламенять их в таком виде. Некрасивые банщицы были всегда предметом насмешек. Доход хозяина возрастал, конечно, в зависимости от количества развлечений, которые посетитель находил в его учреждении. Нет надобности доказывать, что роль банщиц обыкновенно исполняли проститутки. Названия «банщица» и «проститутка» были синонимами. Назвать женщину «банщицей» считалось страшным оскорблением: «Она вела себя так скверно, как банщица».
В песнях Клары Гетцлерин мы также находим подтверждение того, что банщицами были обыкновенно проститутки. В одном из ее стихотворений, описывающем радости мая, говорится:
«После завтрака мы пойдем в баню и пригласим красавиц, чтобы они нас мыли и развлекали. Пусть никто не спешит, а прохлаждается, как князь. Эй, банщица, приготовь каждому хорошую постель».
Заметим для полноты еще следующее: так как публичная баня была вместе с тем храмом Венеры, а банщица — прежде всего ее жрицей, то священникам и монахам посещение этих учреждений было или совсем запрещено, или же им предписывалось пользоваться услугами лишь банщика. Часто сами священники и монахи приводили банщика с собой. И вот случалось, что, когда чьи-нибудь дерзкие глаза заглядывали в помещение, где он мылся, банщик оказывался с косой. Таково, между прочим, содержание веселого стихотворения «Von einem schwarzen Monch, wie ihm und seinem Buhlen das Bad heiss wurde»[188]. Оно помещено в амбразском сборнике песен.
Далее следует упомянуть, что банщицы представляли собой ту маску, за которой пряталась проституция в деревнях. Однако не только банщицы, но и многие из посетительниц бани принадлежали к большому ордену «веселых женщин» — femmes folles, как их называли во Франции, или «перепелок в башмаках», «соловушек», как их местами называли в Германии. На этот счет у нас имеются достоверные сведения относительно Вены, Берлина, Нюрнберга и других городов. В большинстве случаев только самые красивые проститутки выбирали баню местом своей деятельности. Так как оба пола купались вместе и без костюма, то красивая проститутка имела здесь лучший случай рекламировать себя. При многих банях находились обыкновенно одна или две комнаты, куда парочки могли уединиться.
Многие мужчины отправлялись в определенные бани со специальной целью развлечься с проститутками, и потому многие городские бани были, в сущности, лишь расширенными домами терпимости. Если мы встречаем в хрониках указания на так называемые собственные бани проституток (такое известие существует, например, относительно проституток Ульма), то мы едва ли ошибемся, увидев здесь только известную разновидность публичных домов. Убедительным подтверждением этого предположения служит то обстоятельство, что часто уставы публичных домов соединены с уставами бань, что в многочисленных указах бань подробно говорится о разрешении хозяевам иметь проституток. Есть и такие уставы бань, которые по существу являются просто уставами публичных домов. Таков древнейший устав, возникший в Англии в XII в. Здесь запрещения, касающиеся домов терпимости, распространены и на бани: «Ни один хозяин бани не должен впускать монахинь или замужних», «Ни один хозяин бани не должен держать у себя женщину, страдающую опасной болезнью», «Не следует никого насильно или обманно привлекать в. бани» и т. д. Подобные постановления лучше всего доказывают тождество бань и домов терпимости.
Немецкий историк Блох по этому поводу сообщает:
«…Бани, служившие местом проституции, постепенно превратились в кабаки с женской прислугой, в банные бордели. Их развитие относится к XII–XIII векам. Так, например, баня у Font Troucat в Авиньоне в 1435 году имела не менее 16 спален, кухню, большой купальный зал, сад. Все комнаты в изобилии снабжены были перинами. Составленный в 1446 году список инвентаря бани у La Pierre в Авиньоне перечисляет многочисленные кровати, каменные и медные ванны. Весьма замечателен также венецианский документ от 30 марта 1490 г., в котором в ответе на прошение арендатора бани Энрико Скваммико прямо сказано, что его банное заведение должно отныне считаться явным борделем, в котором могут находиться и жить все явные проститутки».
Рядом с публичными банями следует упомянуть и о частных, находившихся в домах знатных патрициев. В них часто господствовали те же нравы и тот же тон, как и в общественных, так как и они были прежде всего местами увеселения и любви. Кто хочет повеселиться, тот устраивает у себя баню, — говорили тогда. Здесь влюбленная парочка могла удобнее всего предаться радостям Венеры и Приапа[189]. В этих домашних банях все ходили совершенно обнаженными.
Как долго держалась эта простота нравов, видно из автобиографии веселого Ганса фон Швейнихена. Когда ему было девять лет (1561 г.), с ним произошел следующий случай, как он рассказывает в своих воспоминаниях:
«Помню, был я всего несколько дней при дворе, как старая герцогиня пожелала взять ванну и я должен был прислуживать в качестве пажа. Не прошло много времени, как появилась девица, по имени Катерина, совсем нагая, приказала мне дать ей холодной воды. Мне это показалось очень странным, так как я раньше никогда не видал нагих женщин и так растерялся, что облил ее холодной водой. Она громко вскрикнула и сообщила герцогине, что я сделал. Герцогиня рассмеялась и воскликнула:
"Из моего поросенка (игра слов: Schweinichen и Schweinchen) выйдет толк".
Таким образом я узнал, как выглядят нагие женщины, но для чего это было сделано, я так и не понял».
Этот обычай важен для истории общественных нравов по следующим двум причинам. Во-первых: частная баня была не только интимной комнатой для исключительного пользования членами семьи, сюда прежде всего приводили гостя, присутствуя во время его купания и посылая ему для услужения самую хорошенькую из горничных, и здесь же купались вместе с друзьями, развлекаясь едой, выпивкой, играми и шутками.
Другая причина, заставляющая считаться с этим обычаем как материалом для истории общественных нравов, заключается в том, что эти домашние бани были, по словам скандальной хроники эпохи, главной ареной адюльтера, и прежде всего именно для жен. В домашней бане молодая, красивая хозяйка дома охотнее всего позволяла любовнику застать ее врасплох. Желая угодить другу, умеющему использовать отсутствие мужа, дама спешила устроить ему ванну и присутствовала во время купания. Желая намекнуть любовнику, что она готова исполнить все его просьбы, жена-изменница писала ему, что его «ждет приятная и веселая ванна». Такие «семейные радости» были весьма по вкусу многим ухаживателям и не менее охотно доставлялись им их красавицами. Доказательством могут служить разнообразные рассказы о том, как муж возвращается раньше, чем его ожидали, завершая сцену трагическим финалом.
Домашняя баня представляла часто не более как импровизированное помещение, куда на случай надобности ставили ванну. В домах богатых бюргеров и патрициев, во дворцах знати и церковных сановников ванная комната, напротив, устраивалась с большой роскошью: с мраморным полом, драгоценными ваннами, картинами соответствующего содержания, с мягкими пуховиками на скамьях, манивших после бани к отдыху, и т. д. Классическим примером может служить великолепная ванная во дворце Фуггеров в Аугсбурге и разукрашенная фресками Рафаэля знаменитая ванная кардинала Биббиены в Ватикане. При таких условиях немудрено, что ванная становилась излюбленным местом увеселений и что развратники, вроде упомянутого кардинала Биббиены, именно ее выбирали ареной для оргий, устраиваемых ими в Папском дворце со своими метрессами и прекрасными куртизанками.
Домашняя ванная, несомненно, более древнего происхождения, чем публичная баня. Она существовала уже в рыцарских замках, и из поэзии миннезингеров следует, что уже и тогда она служила предпочтительно для культа Венеры. Но до XII в. число их было, вероятно, еще очень незначительно, так как нам известно, что многие князья и государи посещали публичные бани. В XV и XVI вв. по мере роста богатства в среде восходившей буржуазии, по мере развивавшейся вместе с тем тенденции к более строгому обособлению классов число домашних ванных все увеличивается и общественная баня посещается уже почти исключительно средним и низшим классом. Как велико было число домашних ванных, видно из следующей цифры, которой мы и ограничимся: в Ульме в 1483 г. кроме общественных бань существовало не менее 168 домашних.
Но местом для веселого времяпрепровождения были не только бани. По этому поводу Блох сообщает:
«В некоторых городах, например в Париже, с борделями постоянно конкурировали цирюльни. Предписание от 1311 года запрещает парижским цирюльникам держать у себя проституток и эксплуатировать их экономически.
…Проституция наблюдалась также на мельницах, известных нам из древних времен, в погребах и других подземных помещениях, где проститутки оставались только днем и в определенные часы, а с наступлением ночи уходили оттуда, чтобы избежать преступлений, возможных в этих темных углах».
остепенный отказ патрициата и вообще всех имущих классов от пользования публичными банями как публичными домами имел, однако, еще одну причину. Она заключалась не в том, что эти классы обращали все больше внимания на благопристойность и нравственность. Дело объясняется просто тем, что они нашли себе другое место развлечений. Удовольствия, от которых они добровольно отказывались, переставая посещать бани, они нашли в удвоенном и утроенном количестве на многочисленных курортах, расцветших начиная с XIII в. и становившихся такими же модными и роскошными местами свидания, какими являются и современные курорты.
Чтобы полностью и беспрепятственно вкусить сладких радостей жизни, многие совершали веселое «купальное» путешествие, как тогда говорили. Первоначально, конечно, отправлялись к различным целебным источникам, открытым в течение столетий, главным образом из соображений здоровья, чтобы вылечиться от разных болезней. Однако число больных, искавших лечения, уменьшалось с каждым годом в сравнении с теми, которые только ссылались на какую-нибудь болезнь, чтобы совершить купальное путешествие. Произошло это потому, что с целебными источниками было связано (помимо княжеских дворов и посещаемых иностранцами городов) возникновение светской жизни, посвященной жуированию. И это понятно.
У целебных источников впервые собиралось на более или менее продолжительное время значительное количество людей, живших для отдыха, т. е. для праздности. А там, где праздность становится главным условием существования значительного числа лиц, притом в течение более или менее продолжительного срока и на одном и том же участке, это место само собой превращается в увеселительное, где можно найти в большом количестве развлечения. Такие места всегда привлекали здоровых еще в большей степени, чем больных. Во все времена возникали модные курорты в интересах имущих классов. А так как в эпоху Ренессанса купание представляло почти единственную возможность стать кульминационным пунктом увеселения, то курорты, естественно, сделались центрами светской жизни. Сатирики смеялись поэтому, что купальное путешествие оказывает свое целительное воздействие только на богатых. «В мае мы поедем на курорт! Смотри, наполни свой кошелек! Тамошний источник имеет такое своеобразное действие, что не помогает тем, кто туда едет с женщинами и забывает захватить с собой деньги. Все его действие в таком случае сводится к тому, что человек потеряет все, что имел».
Так издевался Мурнер в своем «Gauchmatt».
А что купальное путешествие было прежде всего путешествием в царство Венеры, что жизнь на курортах была преимущественно праздником любви, это тоже обусловлено природой самого явления. Чувственная тенденция эпохи находила здесь самые удобные условия для своего проявления. Все должно было сосредоточиться в эротическом наслаждении. Не чем иным, как сплошной эротической вакханалией, и была жизнь на известных курортах.
О жизни и нравах на различных курортах эпохи Ренессанса мы узнаем как от путешественников и хронистов, из шванков и пословиц, так и из указов и запрещений властей, и эти сведения настолько обильны, что позволяют нам получить ясную картину.
Соблазнять и быть соблазненной, и притом путем самых дерзких и рискованных средств, составляло главную тему ежедневной жизни, облекавшуюся в сотни разнообразных форм. Женщины исполняли эту программу главным образом тем, что в продолжение целых часов доставляли мужчинам во время совместного купания самые пышные эротические зрелища, мужчины — тем, что постоянно побуждали женщин к такому поведению, создавая при помощи галантных слов, откровенных жестов и смелых выходок все новые комбинации для повторения старых приемов. Зрелище, которое женщина доставляла мужчине,
было притом не тайным, специально для него предназначенным, а открытой игрой, имевшей в виду, быть может, одного, но рассчитанной на всех. Эта игра должна была приковать к женщине взоры всех.
Посетительница целебных источников не могла, правда, обнажаться больше, чем дама, купавшаяся в своей домашней ванне, но зато она больше подчеркивала свою раздетость, устраивая более роскошную прическу, утопая под блеском украшений, надевая более богатый купальный костюм (если прибегала вообще к костюму), очень мало предназначенный служить своей первоначальной цели.
Картина Л. Кранаха и рисунок Йоста Аммана «Одежда купающихся турчанок» дают нам приблизительное представление о том, в каком виде представала взорам мужчин дама Ренессанса на модном курорте.
Да и самый акт купания носил характер публичного зрелища. Правда, купание было зрелищем, в котором большинство сами были участниками, но и публике давалась возможность насладиться этим зрелищем, так как вокруг места купания, как в Лейке, Бадене и т. д., шли галереи, откуда публика могла созерцать все, что делалось в воде. И эта некупавшаяся публика видела во всем, что там происходило, именно только зрелище, доставляемое чувствам.
Многочисленные хроники и сообщения свидетельствуют, что нравы, царившие на курортах, оставались неизменными в продолжение столетий. Достаточно упомянуть знаменитое описание курорта Бадена в Аргау, сделанное Поджо, или описание праздника, устроенного на курорте Висбадене, принадлежащее перу Генриха фон Лангенштейна и относящееся к восьмидесятым годам ХIV столетия. К сожалению, эти и тому подобные классические документы так построены, что нет возможности привести их здесь.
Взамен их мы процитируем здесь два указа, не только подтверждающие неизменность нравов, царивших на курортах, но и показывающих, что этот обычай сохранился во многих местах вплоть до XVII столетия.
В уставе вюртембергского курорта Болль от 1594 г. говорится:
«Запрещается произносить бесстыдные, скабрезные слова, а также петь непристойные песни. Провинившиеся обязаны уплатить полгульдена. Запрещаются, далее, непристойные жесты и поступки по отношению к честным женщинам и девушкам. Провинившиеся обязаны уплатить каждый раз по гульдену, и штраф этот ни в коем случае не может быть прощен».
В одном указе от 1619 г. говорится:
«…Так как часто поступают жалобы от женщин, что мужчины пристают к ним непристойным и дерзким образом, мы постановляем во имя уничтожения подобной безнравственности: хозяин курорта должен смотреть за тем, чтобы мужчины и женщины купались в отдельных местах (за исключением благородных или родственников), если же ввиду обилия гостей или по другим каким-нибудь причинам это оказывается невозможным, то мы все же хотим (как можно больше) обезопасить женщин и облагаем штрафом в 2 пфеннига всех мужчин, чтобы удержать их от непристойных действий и бесстыдных слов и жестов и чтобы покончить с такой скандальной непристойностью».
Стекавшаяся на модные курорты публика отличалась значительной пестротой, а на некоторых курортах была даже до известной степени интернациональной. Весь тогдашний жуирующий свет встречался здесь со знатью, ежегодно посещавшей эти места. К ним присоединялось не менее значительное число сводников, руффианов и прочей сомнительной черни. Во главе стояла армия прекрасных, рафинированных проституток. Так как слуги церкви всегда бывали там, где весело жилось, и усердно служили плоти, то и монахи, священники и монахини составляли довольно большой контингент постоянных посетителей курорта. Об этом свидетельствуют многочисленные сообщения, в которых говорится о посещении священниками и монахинями целебных источников.
Так, Пфиффер замечает в своей «Истории города и кантона Люцерна под 1566 г.» следующее: «Несколько духовных просили разрешения у совета совершить со своими возлюбленными купальное путешествие в Баден, но им отказали во избежание публичного соблазна».
Нет ничего удивительного в том, что проститутки наезжали на курорты целыми ордами. Здесь их профессия была особенно прибыльна. Куртизанки, естественно, задавали тон всей жизни. Во время празднеств они были оживляющим элементом. Постоянное присутствие многочисленных проституток было далее обязательно для этих курортов, так как именно они позволяли надеяться многим мужчинам, предпринимавшим купальное путешествие специально для того, чтобы отдохнуть от семейной жизни, что они не ошибутся в своих расчетах. А таких посетителей было всегда немало. Суровый домашний режим был для высшего сословия тем более тяжелой обязанностью, что они не могли от него освободиться, особенно в тех случаях, когда интересы классового господства побуждали издавать строгие указы в целях охраны нравственности или не менее строгие законы против роскоши. По этой причине в Бадене в Аргау, например, всегда бывало много жителей Цюриха. Здесь они могли игнорировать те строгие законы против роскоши и безнравственности, которым они дома подчинили свою жизнь.
Если бы человек хотел быть только счастливым, то это было бы легко, но всякий хочет быть счастливее других, а это почти всегда очень трудно, ибо мы обыкновенно считаем других счастливее, чем они есть на самом деле.
Желание отдохнуть от гнета семейного режима, от скуки супружеской жизни толкало не только многих мужчин к посещению курортов, но и многих «честных женщин».
Глаубер говорит:
«Многие женщины охотно посещают соляные или горячие источники, так как их мужья слишком стары и холодны». Еще в 1610 г. Гваринониус пишет: «Многие женщины едут в Галле, потому что там им нетрудно обмануть своих мужей». Другой современник сообщает: «В купальных каморках многие порядочные женщины развлекаются с молодыми людьми, от чего должны были отказаться дома из боязни сплетен, и многие усердствуют в этом отношении больше даже, чем банщицы».
При таких условиях неудивительно, что бесплодие было той женской болезнью, которая легче всего излечивалась целебными ваннами.
Поджо сообщает об этом со злой насмешкой:
«Если ты, о друг, спросишь меня о действии здешних источников, то я должен тебе сказать, что оно очень разнообразно, но в некоторых пунктах оно прямо грандиозно и божественно. Ибо во всем свете нет других целебных источников, которые лучше излечивали бы женское бесплодие. Если сюда приезжает бесплодная женщина, то она очень скоро испытывает чудодейственную силу источника, если она только усердно прибегает к тем средствам, которые наука предписывает бесплодным».
Короче и лучше всего выражает этот факт старинная поговорка: «Для бесплодных женщин лучшее средство — целебные источники. Чего не сможет сделать источник, то сделают гости». Разумеется, порой лечение было даже слишком успешно и превосходило первоначальную цель, как видно из другой поговорки:
«Лечение на курорте оказалось слишком успешным, так как забеременели мать и дочь, служанка и собака».
Последним документом, рисующим разнузданные нравы, царившие в банях и на курортах, служит искусство. Не может быть более нелепой мысли, чем та, постоянно вновь подвигаемая, будто пластические изображения не воспроизводят вовсе сущности эпохи. Разумеется, искусство передает действительность рельефнее, но это нечто другое, чем простое подчеркивание наготы и скабрезности!
Картины и рисунки Флетнера, Солиса, Дюрера, Бехама передают, несомненно, основной тон времени. Нельзя отрицать, что этот тон получил некоторую окраску от всеобщего культа формы, т. е. красоты, который характеризует эпоху. Если же возражают, что большинство картин, изображающих жизнь на курорте или в банях, выставляют только красивые тела, и в частности только красивых женщин, то в этом надо видеть не прекрасный вымысел, а отражение того простого факта, что отцветшие и безобразные женщины лишь в исключительных случаях пользовались общественными купальнями, и притом всегда строго соблюдали в своем костюме благопристойность. Безобразие всегда неумолимый страж добродетели.
Постепенное исчезновение обычая публичных бань и купален было вызвано теми же причинами, которые обезлюдили «женские дома», а именно, общим социальным упадком и сифилисом.
Так как об этом мы говорили уже в первой вступительной главе, то более подробное обоснование этого положения является лишним. По поводу общего социального упадка надо заметить еще, что он осложнялся для содержателей бань тем, что в XVI в. сильно вздорожали дрова. Так как бани топились исключительно дровами, то посещение их становилось все дороже по мере того, как дорожали дрова, и сделалось под конец роскошью, недоступной для большой массы.
о все времена игры взрослых имели в большинстве случаев эротическую подоплеку или, во всяком случае, в них всегда звучала эротическая нотка. Содержанием большинства игр, пользующихся симпатией взрослых, служит шутливое ухаживание друг за другом молодых людей или процесс взаимного завоевания одного другим.
В средние века и в эпоху Ренессанса это эротическое содержание игр выступает еще совершенно откровенно. Яснее всего в тех играх, в которых речь шла ни о чем другом, как об аллегорическом изображении грубого чувственного удовольствия. Мужчины и женщины хотели как следует и как можно удобнее насладиться удовольствием, доставляемым такими шутками. А проще всего это можно было сделать именно в рамках игры, в которой участвовали оба пола. Характерными примерами таких игр являются: «опрокидывание», «похищение поцелуя», «пастух из нового города» и др. Все эти игры были одинаково популярны и распространены.
Игра «опрокидывание» состояла в комическом единоборстве мужчины и женщины. Каждая из сторон должна была попасть поднятой ногой в пятку другого, чтобы вывести его из равновесия и повалить на пол. Дама сидела при этом верхом на спине мужчины, стоявшего на коленях, а кавалер свободно стоял на ногах. Так как женщины тогда не носили нижних юбок, то все единоборство было со стороны дамы беспрерывным добровольным обнажением перед взором зрителей ног и бедер. Это декольтирование снизу вверх достигало своего апогея, когда победа оставалась за кавалером и дама падала на пол. Аналогично содержание игры «похищение поцелуя». Поцелуй играл главную роль во многих играх. В той, которую мы имеем здесь в виду, примитивно-грубый характер развлечения бросается прямо в глаза. Борющиеся пары сидели верхом: женщина на плечах мужчины, мужчина на плечах женщины. Очевидно, это была не очень салонная игра, так как конь и всадник то и дело падали и парочки катались по полу или на траве в пестрой сутолоке, в чем и состояло главное удовольствие.
Игра «пастух из нового города» описана Мурнером. В ней тоже все вертелось вокруг поцелуя как награды. Эта игра требовала от женщины такой же силы, как от мужчины, так как и она должна была поднять и кружить его в воздухе. Только та способна участвовать в этой игре, которая «может поднять парня на воздух, когда он принимается скакать и прыгать». Мужчина мстил тем, что поднимал свою партнершу еще выше и вертел ее в воздухе еще отчаяннее. Мурнер замечает по поводу этой игры: «В ней нет ни приличия, ни пристойности. Когда парни поднимают девиц, то доводят игрул до того, что у них все видно». Игра заканчивалась, по-видимому массовыми поцелуями.
Йохан Хейзинга отмечает.
«Были также амурные игры-состязания в остроумии, такие, как "король, что не лжет", "замок любви", "фанты любви", "игра в фанты". Девушка называет цветок или еще что-нибудь, а кавалер отвечает в рифму, высказывая при этом комплимент даме:
"Вам хочу продать лилею.
— Милая, — сказать не смею,
Как сильно к вам любовь томит:
О том весь вид мой говорит"».
Так как эти игры были, как нам достоверно известно, в ходу у всех классов и у всех классов пользовались большой популярностью, то отсюда можно сделать тот важный вывод, что даже в среде богатого бюргерства и дворянства не считалось неприличным, если дамы обнаруживали перед всеми свои тайные прелести или если мужчины и женщины открыто наслаждались подобным зрелищем.
Среди крестьянства встречается ряд других игр, отличавшихся, по-видимому еще гораздо большей циничностью. Сюда относится одна игра, о подробностях которой мы не имеем сведений, но, как видно из одного стихотворения Нитгарта фон Рейенталя, она состояла в самом грубом проявлении эротической дерзости и нравилась девкам так же, как и парням.
О целом ряде игр узнаем мы из стихотворения «Сокровище добродетели». Как видно уже из самих названий, эротический элемент играл в них главную роль: «двое хотят упасть на цветы», «двое ухаживали изрядно друг за другом», «один обнял другую», «двое подставляли друг другу ножку», «двое от души обнимались», «двое целовались» и т. д.
Все эти игры и шутки далеко уступают по своей популярности и по своему эротическому содержанию той игре, которая во все времена была излюбленной забавой взрослых, — танцу.
Танец, как и мода, прежде всего эротическая проблема. Об этой основной сущности пляски не следует забывать, не следует обращать внимание только на внешнюю форму, в которую она рядится. Только если мы уясним себе основную ее черту, мы поймем последние тайны танца, поймем, почему каждая эпоха, без исключения, творит новые виды танца.
Пляска всегда была переведенной на язык стилизованного ритма эротикой. Она изображает ухаживание, отказ, обещание, исполнение обещания. Тема всех танцев — символизация одного из этих элементов или же совокупности всех элементов эротики. Существует целый ряд национальных, а также и модны танцев, изображающих в своих главных чертах, и притом чрезвычайно прозрачно, акт любви. Достаточно указать на итальянскую тарантеллу, польскую качучу, венгерский чардаш и модный интернациональный матчиш.
Все эти пляски — не что иное, как стилизованный любовный экстаз.
Во время таких танцев бесчисленное множество людей наслаждаются упоением безумного сладострастия. Если в упомянутых танцах эротический элемент обнаруживается при первом взгляде на них, при первых звуках, так как они доводят в своей дикой символике до крайности то, что они изображают, то, в сущности, о том же самом идет речь и в других современных танцах, например в вальсе. Вальс передает ту же тенденцию, только в более утонченной, изысканной форме.
Эта истинная сущность пляски объясняет очень многое. Так как она не только вся насыщена чувственностью, так как она — переведенный на язык стилизованного движения ритм полового акта, то естественно, никогда не существовало более опасного соблазнителя и сводника, как танец, и потому в танце перед сладострастием раскрываются самые широкие и смелые горизонты.
В танцах конца средних веков и эпохи Ренессанса эта тенденция обнаруживается совершенно открыто. Танец представлял тогда высшее напряжение тенденций, олицетворенных в вышеописанных играх. И если сама пляска не приводила к этому, то пытались достигнуть цели с помощью разных экстравагантностей. Большинство, и притом самые излюбленные танцы Ренессанса, состояло из диких прыжков, бешеного кружения и вращения дамы так, что-бы юбки ее поднимались как можно выше.
Поведение танцора было постоянным сладострастным топаньем и криком и представляло, таким образом, наиболее подходящий аккомпанемент к теме.
Уже в одной придворной любовной песне говорится: «Она прыгала вверх на несколько клафтеров и больше!»
Парень, умевший смелее других кружить в воздухе свою партнершу, пользовался славой лучшего танцора, так как позволял ей до дна испить сладкую чашу безумия. Многие девушки поэтому сами побуждали своих кавалеров вести себя как можно смелее.
Современник пишет:
«С парнем, не умеющим или не желающим как следует кружить девку, последняя ни за что не хочет плясать и называет его дураком, не способным двигать своими членами. Многие парни не плясали бы так бесстыдно, если бы сами девки не побуждали их к этому, даже более, теперь сами девки кружат в воздухе парней, если последние оказываются слишком ленивыми».
Ддя девицы, женщины и вдовы — все они одинаково усердно танцевали — не было большей чести, как если ее приглашали к каждому танцу и кавалер поднимал ее выше других.
Когда безумие пляски охватывало девушку, она переставала скупиться на те щедрости, которых так жаждали мужчины и юноши. Более стыдливая расстегивала тайком для своего кавалера одну пуговицу в корсаже, более смелая делала это открыто и не ограничивалась одной.
Генрих фон Миттенвейлер говорит в одном стихотворении:
«Девушки бойко прыгали так высоко, что видны были их колени. У Гильды лопнуло платье так, что показалась вся грудь. Гюделейн стало так жарко, что она сама раскрыла спереди свое платье и все мужчины могли насладиться ее красотой».
Главным пунктом танцев того времени было так называемое Verkodern (приманка). Автор вышедшего в 1580 г. «Дьявола пляски» описал нам этот прием. Он состоял в том, что кавалер вертел в воздухе свою даму и бросал ее на землю, причем падал сам, другие пары спотыкались, так что в конце концов образовывалась целая куча тел.
«Кто любит непристойности, тому весьма нравится такое кружение, падение и развевание платьев. Он смеется и веселится, ибо ему устраивается настоящее bel videre (прекрасный вид) на иностранный манер» и т. д.
Наибольшее удовольствие получала при этом публика, не участвовавшая в танцах. Многие мужчины отправлялись на пляску специально с тем, чтобы насладиться лицезрением. Поэтому пословица говорила: «Зритель хуже танцора». Не только женщины обнажались при этом непристойным образом, но и мужчины, особенно если они приходили на пляску без штанов или в короткой куртке. В одном полицейском уставе, опубликованном в 1555 г. содержится особая глава о непристойных танцах, в которой говорится, что было бы лучше, если бы все танцы были запрещены так как «мужчины участвуют почти голыми и вообще позволяют себе невозможно-непристойные выходки».
Так как танцорки ничего не имели против того, что их опрокидывали на пол или на землю, то эта забава в некоторых местах вырождалась в настоящую оргию, без которой вообще не обходилась ни одна пляска. Власти старались помочь делу еще тем, что ставили танцующих под надзор.
Алойзиус Орелли пишет в 1555 г.:
«Так, например, запрещены все танцы, когда-то главное увеселение всех классов и возрастов. Они разрешались только на свадьбах, но должны были заканчиваться с заходом солнца. Чем реже становилось это удовольствие, тем с большей страстью наслаждались им. Молодые сильные юноши старались во время танца повалить других, причем неоднократно случалось, что девушка падала вместе с танцором, и падала так, что ее положение вызывало смех оскорблявший ее стыдливость. Правда, опрокидывание друг друга было запрещено, но в увлечении пляской забывали об этом запрещении. Если опрокидывали одного, это действовало заражающе и опрокинутый старался отомстить быстротой и ловкостью. Чтобы воспрепятствовать таким неприличиям, власти посылали особых цензоров на бал. То были слуги городского совета, носившие цвета города. Им было приказано при первой преднамеренной попытке опрокинуть одного из участников пляски запретить музыкантам играть и таким образом положить конец всему веселью».
Пляска служила поводом для обмена всевозможными интимными нежностями. Главную роль играл поцелуй. Целовали женщину не только в губы и щеки, а охотнее всего в грудь. Эта ласка считалась актом преклонения, который каждая девушка и женщина могла разрешить, не рискуя потерять доброго имени. Еще усерднее губ действовали, однако, руки: «Мужчины хватают девок на виду у всех, за корсаж, что доставляет большинству из них тайное удовольствие». Женщины только слабо противились такому натиску, так как мужчины именно этим путем обнаруживали свой восторг перед партнершей по танцу. Только женщины, которые не могли гордиться пышной грудью, возмущались и ломались. Расстегивать своей партнерше корсаж — таково было и главное времяпрепровождение мужчины в антрактах, когда он стоял на коленях перед дамой или усаживался у нее на коленях. Когда веселье было в разгаре и кровь бешено бурлила в жилах, обе стороны становились все смелее в своих интимных ухаживаниях и женщины не только позволяли мужчинам самые дерзкие выходки, но и сами провоцировали их.
Возбуждающее действие слова играло особо важную роль в так называемых хороводах. Здесь место индивидуальной беседы и музыки занимало хоровое пение, в некоторых местностях также чередование мужского и женского хора. Во время хоровода все брались за руки, причем мужчина стоял всегда между двумя женщинами, и плясали под такт плясовой песни. Эти песни носили всегда эротический характер и, по-видимому, нравились тем больше, чем скабрезнее было их содержание. Низшие классы и крестьяне, вероятно, распевали только такие скабрезные песни — ведь еще и в настоящее время деревенские плясовые песни преимущественно непристойны по своему содержанию.
Эразм Роттердамский говорит об этих хороводах и плясовых песнях: «Там можно услышать скверные, бесстыдные песни и пение, пригодное для публичных женщин и слуг». В таком же духе пишет Гейлер из Кайзерсберга: «Я чуть не забыл упомянуть еще об одном танце, о хороводе, во время которого совершаются не меньшие непристойности, а именно распеваются позорные и гнусные песни, чтобы воспламенить женский пол к безнравственности и бесстыдству».
Раз с обеих сторон делались такие уступки друг другу, то неудивительно, что целомудрие находилось в очень рискованном положении, и потому пословица гласила: «Когда целомудрие отправляется на пляску, оно пляшет в стеклянных башмаках» или «Девушка, отправляющаяся танцевать, редко возвращается неощипанной». То, чего требовали в упоении танцем, что наполовину обещалось взглядами и рукопожатием, осуществлялось потом на обратном пути, когда чувства еще были опьянены. Автор «Дьявола пляски» подробно описывает это в главе «Как люди возвращаются с легкомысленной пляски».
Если из-за подобных приемов и нравов благочестивые люди требовали упразднения всякой пляски, ибо в «каждом танце замешан дьявол», то так называемое почтенное бюргерство осуждало только вечерние танцы, как единственные будто бы очаги безнравственности. Отказаться же от «приличных бюргерских танцев» оно ни за что не хотело. И не только потому, что пляска была одним из наиболее излюбленных увеселений, но и по той не менее важной причине, что балы тогда служили удобным случаем для почтенных матерей семейств заняться сводничеством и выгодно сбыть с рук своих дочек.
В своих проповедях о положении невест Кириак Шпагенберг говорит:
«Наши предки устраивали такие публичные танцы также и для того, чтобы показать своих детей соседям и устроить свадьбу. Вот почему в Мейсене ежегодно в определенные дни устраиваются по распоряжению властей то в одной, то в другой деревне так называемые Lobetanze (хвалебные танцы)».
Любовь есть желание наслаждаться красотой. Красота же есть некое сияние, влекущее человеческую душу.
Танцы позволяли лучше всего довести сводничество до желанной цели. А это неопровержимое обстоятельство опровергает мнимую «порядочность» бюргерской пляски. Ибо везде там, где занимаются сводничеством, всегда прибегают к тайным уловкам, чтобы не упустить выгодное, дельце. Самый надежный прием, который только может пустить в ход женщина, все равно, в салоне или на танцевальной площадке, состоит в том, чтобы давать мужчине авансы в счет будущего, так как эти авансы — лучшая «приманка для холостяков» и лучше всего возбуждают их аппетит. Кроме того, каждая девушка, все равно, крестьянка или мещанка, знала превосходно пословицу: «Женщина любит так, как танцует» и др. И умные девицы и вели себя сообразно таким пословицам.
Если некоторые историки Ренессанса представляют дело так, будто такие грубые нравы во время танцев существовали только в деревнях, а в городах только среди черни, то это, безусловно, неверно. У простонародья они отличались только большей наивностью. Однако на балах богатых и знатных царили, по существу, те же обычаи, как и под липой на траве или в плохо освещенной харчевне или прядильне. Достаточно вспомнить хотя бы те уступки, которые делала, как нам известно из актов процесса, жизнерадостная Барбара Леффельгольц своим любовникам. Отсюда можно заключить, что в этих кругах и во время танцев вели себя не очень чопорно, если симпатичный партнер обнаруживал слишком большую любознательность или заходил слишком далеко в своем ухаживании.
Впрочем, такой вывод из общих воззрений эпохи вполне подтверждается современными картинами, новеллами, многочисленными хрониками. Все они доказывают, что среди знатного сословия существовали те же нормы морали, что и среди крестьянства. В упомянутой выше новелле итальянца Корнацано «Он не он», изображающей нравы знатного бюргерства, подробно описано, как дамы города Пьяченца только потому ухаживают за одним танцором, что он во время танца невероятно смелым образом удовлетворял эротическое любопытство женщин.
Во время входивших тогда в моду при дворах официальных танцев, напоминающих наш полонез и заключавшихся в том, что пары двигались по залу под звуки музыки, участники вели себя, несомненно, менее шумно и более чопорно. Однако эти танцы служили лишь официальным вступлением к какому-нибудь торжеству. Так, знаменитый «факельный танец» по своему происхождению не что иное, как церемония, сопровождавшая шествие молодых к брачному ложу. Но и в этих случаях главная суть также была в том, что выше мы определили как основную сущность танца, являющегося лишь стилизованной эротикой. Даже в этих чопорных церемониальных танцах чувственность подсказывала фигуры, определяла темп, диктовала движения и наклоны танцующих. Они также не более как символическое выражение любви между мужчиной и женщиной. Они только стилизованные формы взаимного ухаживания.
ак как пляска представляла наиболее благоприятную почву для проявления и удовлетворения чувственности, то она всегда и занимала первое место среди увеселений, которыми отмечались дни веселья.
Если люди хотели веселиться, они приглашали музыканта и он должен был наигрывать пляску. Главный, ежегодно повторявшийся престольный праздник отмечался не только обильной выпивкой и едой, но и беспрерывной общей пляской. Уже за обедом музыканты играли плясовую, и едва обед заканчивался, как парень обхватывал девку, сосед — полную соседку и пары неслись по траве в бешеном вихре. Казалось, никто не может устать, мужчины топали ногами так, что земля гудела, цветные женские юбки развевались в пестрой сутолоке, точно огромное огненное колесо. Так как головы уже были подогреты вином, то скоро воцарялась всеобщая разнузданность. Никто не обращал внимания на то, замечает ли его сосед, мужчины не стеснялись, а женщины смеялись тем веселее, чем крепче прижимали их парни.
Чем выше поднималось настроение, чем бешенее становилась общая сутолока, тем чаще доставлял танец отдельным участникам сладострастные ощущения. То и дело уходили парочки, чтобы снова появиться украдкой, как они и исчезали. За окутанной вечерним сумраком изгородью тайком удовлетворялась жажда любви. и чопорная мещанка была так же снисходительна к своему ухажеру, как благородная дама к разнежившемуся аристократу или широкоплечая батрачка к похотливому батраку.
Когда солнце наконец клонилось к закату, слышалось уже не воркованье и сдавленный смех, а из горла вырывался сладострастный стон и крик. В этой стадии уже нет речи о противодействии. Из ритмической пляска превращается в дикое торжество разнузданности. Уста льнут к устам, и, подобно железным крючьям, впиваются пальцы в пышное тело. Парень уже не тащит девку с собой за изгородь, а бросает ее тут же на землю, чтобы насытить свою дикую похоть.
Так изобразил Рубенс праздник в деревне.
Эта картина воспроизводит действительность не такой, какая она есть на самом деле, но она самая грандиозная и потому самая правдивая символизация чувственной радости, которой отдавалась эпоха Ренессанса в праздничные дни. Вместе с тем и именно поэтому она стала смелым откровением последних тайн страсти, во время пляски текущей огнем по жилам людей. Наряду с престольным важнейшим народным праздником в эпоху Ренессанса, была масленица.
Заметьте — «народным праздником». Это нечто такое, о чем мы ныне не имеем никакого представления. В настоящее время бывают только случаи, когда много народа собирается в одно и то же время в одном и том же месте, пьянствует, орет, скандалит, но такое собрание еще не создает народного праздника. Сущность последнего заключается в том, что народная масса чувствует себя в известные торжественные случаи единой великой семьей.
Чтобы народная масса почувствовала себя единой семьей, необходимо, чтобы общество по крайней мере с внешней стороны представляло нечто однородное, чтобы оно еще не было разъединено классовыми противоречиями. Там, где этот процесс совершился, семейное единство нации раз навсегда перестает существовать, а вместе с тем исчезает и возможность для некоторых праздников стать общенародными. В настоящее время общество уже ни в одном культурном государстве не представляет такого однородного организма и потому общие праздники возможны уже только в рамках отдельных классов.
Эпоха Ренессанса еще знала народные праздники.
Несомненно, классовые противоречия обнаружились уже тогда, но противоположные интересы еще не привели в такой же мере к классовому сознанию. К тому же тогда существовало одно связующее звено — религия, церковь. Этим, равно как и господствующим положением церкви в государстве и общине, объясняется также, почему престольный праздник был тогда главным народным праздником и остался им везде, где церковь продолжала играть эту роль связующего звена, потому что классовые противоречия были не настолько сильно развиты, чтобы разорвать эту связь.
аряду с престольным праздником значение крупного народного праздника имела масленица.
Поскольку в нем участвовали взрослые, все здесь было насыщено эротикой: она была главной темой, которую культивировали. Это тем более естественно, что масленица служила, вероятно, продолжением древних сатурналий, т. е., другими словами, была не более как официальным поводом для безудержного торжества чувственности. Нет ничего удивительного поэтому в том, что масленица во многих местностях символизировалась гигантским фаллосом, который несли на шесте впереди процессии. Обычай маскироваться и рядиться давал особый, можно сказать, безграничный простор для этого культа, так как окутывал каждого дымкой безвестности.
С маской на лице, в шутовском костюме мужчины и женщины могли безбоязненно позволять себе всякие смелые выходки, на которые они не отважились бы с открытым лицом. Мужчина мог нашептывать свои признания и желания даме в такой форме, которая даже под маской вгоняла ее в краску стыда. А женщина позволяла себе слова, которые в будни никогда не сорвались бы с ее уст. Дерзкий мог свободно перейти все пределы приличия, так как по законам шутовской свободы снисходительно прощались и самые смелые выходки, а женщина, жаждавшая чего-нибудь необычного, могла поощрять робкого использовать удобный момент. Все это можно было делать и говорить, так как никто не знал другого. Она ведь не знала, что он так цинично провоцировал ее стыдливость, а он не знал, что его смелая выходка так понравилась ей, что она была та, которая позволила ему достигнуть цели всех его желаний.
Ряженье давало возможность еще для целого ряда эксцессов, так как при соблюдении осторожности человек мог не бояться разоблачения и преследования. Можно было исполнить в честь женщины или проститутки серенаду и отомстить ей неузнанным при помощи разных «позорных песен» за полученный от нее отказ, можно было в большой компании посетить «женский дом» и там устроить дебош, можно было на улице запугивать девушек и женщин и насладиться их страхом и т. д.
Все эти обстоятельства, а также в очень значительной степени обычай пользоваться маскарадом для оппозиционно-политических целей рано привели к тому, что городские советы или совсем запрещали публичное ряженье во время масленицы, или же представляли это право только некоторым группам и гильдиям.
Уже в одном постановлении, изданном в 1400 г. в Венеции, говорится: «Никто не имеет права ходить во время карнавала с покрытым лицом». Нечто подобное отмечается и в дневнике одного аугсбургского бюргера: «23 февр. 1561 г. я пошел с ними (перечисляются имена знакомых) под маской на карнавал ночью. Публичное ряженье было запрещено, и потому мы отправились с двумя музыкантами в разные заведения, где нас приняли благосклонно, мы плясали и скакали, как телята, так как там были belle figlie (красивые девушки), которые нам весьма понравились».
Как видно, intra muros (внутри стен) можно было по-прежнему безумствовать и оказывать принцу-карнавалу почести. Необходимо подчеркнуть, что таковы были карнавальные нравы не только низших слоев народа, до подобных развлечений в дни маскарада были одинаково падки патриции, дворяне и придворные. В этих кругах люди были только требовательнее, не так легко удовлетворялись, отличались большей изощренностью[190].
Об одном празднике, устроенном в 1389 г при французском дворе в связи с турниром, свидетель сообщает:
«Ночью все надевали маски и позволяли себе такие выходки, которые скорее достойны скоморохов, чем таких знатных особ. Этот вредный обычай превращать ночь в день и наоборот вместе со свободой безмерно есть и пить привели к тому, что люди вели себя так, как не следовало вести себя в присутствии короля и в таком священном месте, как то, где он во время похода держал свой двор. Каждый старался удовлетворить свою страсть, и все будет сказано, если мы упомянем, что права многих мужей были нарушены легкомысленным поведением их жен, а многие незамужние дамы совершенно забыли всякий стыд».
Вероятно, чтобы не нарушить общего единодушия, королева также не противилась принципу «каждая для каждого», как нам известно из другого документа. О карнавале 1639 г. сообщается, что герцогиня Мединская устроила маскарад, на котором фигурировала с двадцатью тремя красивейшими дамами в костюмах амазонок, и притом такого мифологического покроя, что этот праздник наготы вызвал целый ряд скандалов. Упомянутые выше игры борьбы между обнаженными куртизанками и крепкими лакеями, бывшие в ходу при дворе Папы Александра VI, были также карнавальной шуткой.
С масленицей был связан ряд обычаев, безусловно, эротического характера. Упомянем лишь об обычае «соления девственности» или об обычае «паханья плугом и бороной». В одном описании последнего обычая говорится: «Молодые мужчины собирают всех девушек, участвовавших в продолжение года в танцах, впрягают их вместо лошадей в плуг, на котором сидит музыкант, и гонят всех в реку или пруд». Эти слова только описывают обычай, не объясняя его тайного смысла. На самом деле он служил средством высмеять в юмористической форме тех девушек, о которых было достоверно известно, что они весьма мечтали выйти замуж, но остались без женихов. В одной масленичной пьесе об этом говорится очень ясно: «Все девушки, оставшиеся без мужей, впрягаются в плуг или в борону и обязаны их тащить за собой…»
Эротический смысл этого обычая нетрудно вскрыть, если вникнуть в символику, которой он обставлен. «Плуг» и «борона» служили как в средние века, так и в эпоху Возрождения (как некогда и в Древнем мире) символами мужской силы, тогда как недра земли, которые ими вспахиваются, считаются символами женского плодородия. Этим обычаем хотели сказать, что девушки тщетно искали пахаря, который вспахал бы их пашню любви, и потому их и гнали под град насмешек в воду, ибо воду нельзя распахать. В Англии этот обычай был приурочен к понедельнику, после Богоявления (Plough Monday).
Другой нами упомянутый обычай имел точно такой же смысл.
Искусство также наглядно доказывает эротический характер карнавала. Достаточно указать на великолепный рисунок Питера Брейгеля «Масленичные игры». Нетрудно понять, что мужчина, поднимающий здесь самострел со стрелой, украшенной перьями, и женщина, предлагающая ему как цель кольцо, через которое должна пролететь стрела, — это две фигуры, символизирующие эротический момент.
Поистине классическим доказательством того, что карнавал был не чем иным, как христианскими сатурналиями, в которых главную роль играл эротический элемент, доведенный до фаллической скабрезности, являются, однако, масленичные пьесы.
Большинство из них вращается исключительно вокруг эротики, и все ее стороны подробнейшим образом воспроизводятся в них. Так как мы привели уже достаточно примеров в других местах нашей книги, то мы можем ими ограничиться. Огромная ценность этого литературного жанра состоит в том, что пьесы, хотя и под покровом насмешки, сообщают нам значительную часть важнейших сведений о всех сторонах частных и общественных нравов эпохи Ренессанса. Правда, делается это обыкновенно с такой архисмелой грубостью, что если бы привести здесь некоторые, более характерные пьесы, то волосы стали бы дыбом не только у филистера.
связи с масленичными пьесами необходимо сказать несколько слов и о театре. Масленичные пьесы, хотя и не были основой театра, все же являлись одним из его главных источников. Они воплощают всегда веселый жанр — комедию и фарс. Элемент серьезный и трагический в свою очередь обретал свое выражение в мистериях. В этих зрелищах, не только находившихся под покровительством церкви, но и обыкновенно устраивавшихся ею, эротика играла также важную роль. Достаточно упомянуть, что, например, мотив непорочного зачатия трактовался в них с невероятной грубостью. Это справедливо главным образом относительно французских мистерий. В одной такой мистерии Дева Мария помогает в последнюю минуту забеременевшей от духовника игуменье выйти из фатального положения, а когда одна дерзкая женщина хочет удостовериться, правда ли Она дева непорочная, то Она лишает ее руки. Известно, какие смелые эротические мотивы и ситуации встречаются в драмах Гросвиты из монастыря Гандерсхейма: сцены массового совращения и изнасилования женщин, случаи инцеста и т. д.
При таких условиях неудивительно, что в светских драмах и комедиях эротике отводилось также весьма большое место. Такие произведения, как «Calandro» кардинала Биббиены или «Mandragora» Макиавелли, были не исключениями, а органическими частями общей картины эпохи. А если эти пьесы вызвали особенную сенсацию, то не только своим откровенным изображением дерзко-комического мотива о муже, который сам сводит свою противящуюся жену с любовником и напрягает все силы красноречия, чтобы убедить ее отдаться ему, а в гораздо большей степени своими художественными достоинствами и культурно-историческим значением.
Чем более торжествовал абсолютизм, чем более светский характер принимал театр, становясь все более главным средством публичных увеселений, тем больше проникался он порнографией. И не борьба против порнографии, а ее прославление становилось главным мотивом и целью театра. Это одинаково справедливо по отношению к Италии, Франции и Англии. Везде театр был как ареной самого разнузданного сладострастия, так и официальным случаем дать восторжествовать бесстыдству и провозгласить это торжество как наиболее достойную цель.
очень широких кругах распространено мнение, будто Ренессанс был веком беспрерывной праздничной радости, будто один праздничный день сменялся другим.
Нет спору, в некоторых городах жизнь носила в самом деле такой праздничный характер, народные празднества сменялись длинной вереницей рыцарских турниров, шествий, княжеских посещений, выездов и т. д. Но это имело место только в некоторых городах. Это справедливо разве только по отношению к Италии, а здесь — относительно Венеции, Флоренции, Рима и некоторых других городов, о них можно было в самом деле сказать, что они никогда не скидывали с себя праздничного облачения.
Однако было бы глубоко неверно обобщить это явление. Праздничное настроение ограничивалось теми немногими городами, где огромные богатства соединялись с необходимостью пышного представительства и где, кроме того, ввиду их географического положения, проезды князей были явлением неизбежным.
В таких городах, как Нюрнберг, Аугсбург, Ульм, Базель, Страсбург — ограничимся только немецкими, — также игравшими немалую роль в эпоху Ренессанса, праздничные дни были, напротив, положительно исключениями.
Еще в большей степени это нужно сказать о городах, лежавших в стороне от больших дорог всемирной торговли, и о деревнях. Во всех этих местах уже одно появление странствующих актеров со слонами, медведями или львами или фокусников составляло событие огромной важности.
Вот почему вошло в моду превращать семейные торжества, особенно крестины и свадьбы в домах богатых бюргеров, в общие праздники, в которых участвовали все знакомые, друзья и все родичи до седьмого колена. Вот почему далее такие семейные торжества длились часто несколько дней, даже недель. Если тогда главная суть всех праздников состояла в еде и выпивке — в деревне свадьба была часто не более как продолжавшимся целый день обжорством и пьянством, — то значительное место было отведено также и утехам Венеры, так как в празднике, как мы знаем, всегда участвовали и проститутки.
Если, с другой стороны, главное удовольствие состояло именно в чрезмерной еде и выпивке, то тот же принцип прилагался и к культу Венеры. В интеллектуальных развлечениях и в беседе царила бесконтрольно скабрезность. Чем скабрезнее была острота или выходка, тем в больший восторг приводила она и знать и чернь. На свадьбах эротические остроты были, естественно, особенно в ходу. Самая цель праздника представляла постоянный повод для них, а царившая на почетном троне молодая пара служила естественной мишенью. Поэтому не только вся беседа во время свадебного пира, не только остроты, раздававшиеся со всех сторон, но и официальные духовные развлечения, праздничные игры, представления и зрелища, устраивавшиеся в честь молодых, — все было насыщено самой грубой эротикой.
Так называемые «свадебные супы», как назывались свадебные афоризмы и песни, которые сочинялись и произносились в честь молодой четы, все без исключения отличались скабрезностью. В них в очень ясных выражениях говорилось о том, что более всего интересовало жениха в невесте, описывались подробнейшим образом физические достоинства как его, так и ее. О драматических сценах, которые обыкновенно ставились в дни свадеб, К. Вейнгольд говорит в своей книге о немецкой женщине: «Все те, которые я видел, дышат тем же настроением, как и свадебные песни, и говорят самые дерзкие вещи невесте прямо в лицо. Однако подобная скабрезность была тогда обычным явлением».
На каждой свадьбе непременно бывал присяжный остряк, увеселявший гостей своими скабрезными, шутками. Один хронист говорит: «Редко бывает пир, на котором не было бы дерзкого скомороха или остряка». Слово «дерзкий» употреблено здесь не в смысле порицания, а просто для характеристики. Господствовавший на свадьбах обычай бросать орехи в толпу — пир часто происходил на виду у всех — имел, по-видимому, единственной своей целью отвлечь ее внимание от гостей, чтобы дать им возможность не стесняться в своих циничных словах и действиях.
Кто женский пол чрезмерно любит,
В себе живую душу губит:
Как Богу Богово воздать,
Коль слишком дамам угождать?
Один хронист говорит по этому поводу:
«Почему во время свадебного пира в толпу бросались по старому обычаю орехи? Для того чтобы люди не стояли около столов, когда кто-либо из расходившихся гостей произнесет невзначай бесстыдное слово».
Во многих странах со свадьбой связывался целый ряд обычаев чисто эротического характера. Таков был, например, обычай похищения подвязки. Во время пира один из дружков подлезал под стол и пытался снять одну из подвязок невесты так, чтобы жених этого не заметил. Невеста не противилась его попытке, а, наоборот, была в заговоре с похитителем. Если попытка удавалась, то жених должен был откупиться вином. Хотя невеста обыкновенно и облегчала похитителю его работу, помещая подвязку как можно ниже, а порой неплотно и застегивая, однако этот обычай давал более смелым возможность позволить себе по отношению к невесте какую-нибудь галантную вольность, которую та охотно прощала. Позор для жениха заключался в том, что он еще «в последнюю минуту позволил перебить у себя права на девственность» невесты. Другим аналогичным обычаем было так называемое похищение невесты. Во время танца кто-либо из гостей пытался тайком уйти с невестой, и если ему это удавалось, то он отправлялся с некоторыми посвященными в заговор друзьями в трактир, где они угощались за счет жениха. Последний должен был выкупить невесту, платя за угощение, а иногда и разрешая всем заговорщикам поцеловать ее.
Подобные же эротические шутки, игры и обычаи были приурочены к мальчишнику и девичнику, которые также в большинстве случаев были просто удобным поводом для грубого флирта. Такими обычаями можно было бы наполнить целый том.
Вышеописанный весьма популярный прием скидывания во время танца куртки, расстегивания корсажа и опрокидывания на землю женщин в особенности пускался в ход на свадьбах.
Один современник говорит:
«Часто на торжественных свадьбах сбрасываются многие части костюма и уже после этого приступают к танцам, а также преднамеренно бросают на пол женщин самым бесстыдным образом».
Кульминационной точкой празднества служило вышеописанное свадебное купание. Как видно, этот последний обычай был не чем-то не гармонировавшим с общей картиной свадьбы, а ее логическим завершением.
Если свадьба всегда была удобным поводом для цинических слов и действий, то вообще эпоха не упускала ни одного такого случая. Так, в XV в. в моду вошло катание на санках. Кто хотел оказать женщине или девушке особую честь, тот приглашал ее на такое катание. Подобная «честь» значила, однако, в большинстве случаев не что иное, как подвергать честь женщины или девушки всевозможным опасностям, так как катание на санках очень скоро стало поводом для грубого флирта. Наиболее удобный случай для этого представляло так называемое «данное-право». Предприимчивый кавалер всегда старался злоупотреблять этим правом. У первого же сугроба санки непременно опрокидывались. Это вскоре стало главным развлечением.
Грубые выходки, особенно во время вечернего катания, были таким частым явлением, что во многих городах оно было запрещено.
В статутах города Герлица, относящихся к 1476 г., говорится:
«Item, после двадцать четвертого часа (т. е. с наступлением ночи) мужчинам, девушкам и женщинам запрещается кататься на санях».
Как мало обращалось внимания на подобные запрещения, видно хотя бы из того, что еще полстолетием позже поговорка гласила, что во время катания на санках женщины особенно усердно подвергаются ухаживаниям мужчин. Позволить женщине прокатиться на санях с мужчиной так же опасно, как позволить ей пойти на маскарад. Никогда женщина не возвращается «неощипанной», что, впрочем, вполне соответствовало ее собственному желанию.
И потому народ был до известной степени прав, сложив следующую рифмованную поговорку:
«Кто позволяет жене посещать все праздники, а своей лошади пить из каждой лужи, скоро будет иметь в конюшне клячу, а в своем доме — девку».
«День III. Новелла VI
Риччардо Минутоло любит жену Филиппелло Фигинольфи; узнав, что она ревнива, он, рассказав ей, что Филиппелло на следующий день назначил свидание в бане его жене, устраивает так, что сама дама отправляется туда и, воображая, что была с мужем, узнает, что отдалась Риччардо.
…В Неаполе, городе очень древнем и, может быть, столь приятном, и даже более, чем всякий другой город Италии, жил некогда один молодой человек, славный благородством своего происхождения, блиставший своими богатствами, по имени Риччардо Минутоло, который, хотя жена у него была молодая, очень красивая и милая, влюбился в другую, по общему мнению, далеко превосходившую красотой всех неаполитанских дам, по имени Кателла, жену другого столь же родовитого юноши, по имени Филиппелло Фигинольфи, которого она, женщина честнейшая, любила и лелеяла. Итак, Риччардо Минутоло, любя эту Кателлу и делая все то, чем приобретается благосклонность и любовь дамы, и, несмотря на это, не достигая ни в чем удовлетворения своих желаний, почти пришел в отчаяние; и, не умея или не будучи в силах отрешиться от своей любви, он и умереть не умел, и жизнь его не радовала. Когда он находился в таком настроении духа, случилось однажды, что некоторые дамы, его родственницы, стали настоятельно убеждать его отделаться от подобной любви, потому что это труд напрасный, ибо для Кателлы нет другого блага, кроме Филиппелло, которого она до такой степени ревнует, что боится всякой птички, летающей в воздухе, как бы она не отняла его у нее. Риччардо, услышав о ревности Кателлы, тотчас же сообразил, как ему достигнуть своих желаний, начал притворяться, что он отчаялся в любви Кателлы и потому перенес ее на другую благородную даму, и стал показывать, что из любви к ней он устраивает бои и турниры и все то, что он имел обыкновение делать для Кателлы. Немного времени спустя почти все неаполитанцы, а также и Кателла пришли к тому мнению, что он любит страстно уже не Кателлу, а эту другую даму; и он так долго это выдержал и так твердо в этом были убеждены все, что не только другие, но и Кателла оставила холодность, с которой относилась к нему из-за любви, которую он прежде изъявлял ей, и дружески, как соседу, кланялась ему, уходя и приходя, как то делала с другими.
Случилось однажды в жаркую пору, что много дам и мужчин, но обычаю неаполитанцев, отправились обществом погулять на берег моря, пообедать там или поужинать. Риччардо, зная, что Кателла отправилась туда со своим обществом, тоже пошел со своим, и был приглашен в кружок Кателлы и ее дам, заставив наперед долго просить себя, как будто у него не было особенного желания быть там. Здесь дамы, а с ними и Кателла, стали шутить над ним по поводу его новой любви, он же, показывая себя сильно влюбленным, давал им тем больший повод к разговорам. Через некоторое время, когда дамы разошлись, как то обыкновенно там бывает, а Кателла с немногими оставалась там, где был и Риччардо, он, шутя, бросил ей слово об одной страстишке ее мужа Филиппелло, от чего она внезапно вошла в ревность и вся возгорелась желанием узнать, что хотел сказать Риччардо. Некоторое время она сдерживалась, но, не будучи более в состоянии сдержать себя, попросила Риччардо, ради его страсти к даме, которую он всего более любит, сделать ей одолжение, разъяснив, что такое он говорил о Филиппелло. Риччардо сказал ей: «Вы закляли меня именем такой особы, что я не смею не сделать, о чем вы меня просите, поэтому я готов вам сказать, но лишь при условии, что вы мне пообещаете никогда не говорить об этом ни ему, ни другим, пока не увидите на деле, что то, что я вам расскажу, правда; ибо, если вам угодно, я научу вас, как вам это увидеть». Дама согласилась на то, что он требовал, тем более уверившись, что это правда, и поклялась не говорить о том. Итак, отойдя в сторону, дабы никто не мог их услышать, Риччардо начал говорить так: «Мадонна, если бы я вас любил, как любил когда-то, у меня не стало бы духу сказать вам что-либо, что причинило бы вам досаду, но так как эта любовь прошла, то я с меньшим стеснением открою вам всю истину. Я не знаю, оскорблялся ли когда Филиппелло, что я питал к вам любовь, и полагал ли он, что я был любим вами; так или иначе, мне лично он ничего такого не показывал. Теперь же, быть может, выждав время, когда, по его мнению, у меня всего менее подозрений, он, кажется, желает сделать мне то, чего, полагаю, он боялся, чтобы я не учинил ему, то есть хочет склонить к своему желанию мою жену; насколько мне известно, он с недавнего времени тайно осаждает ее многочисленными посланиями, о чем я от нее узнал, и она отвечала ему, как я ей наказал. Но еще сегодня утром, прежде чем мне отправиться сюда, я застал дома у моей жены, в тесной с нею беседе, одну женщину, которую тотчас же признал за то, чем она и была, почему я позвал жену и спросил, чего та желает. Жена мне сказала: "Это — досаждение от Филиппелло, которое ты взвалил мне на плечи, когда приказал ответить ему и его обнадежить; он говорит, что желает знать откровенно, как я намерена поступить, а он, коли я пожелаю, устроит так, чтобы я могла тайно сойтись с ним в одной городской бане; об этом он меня просит и досаждает, и, если бы ты не заставил меня, не понимаю для чего, войти с ним в эти переговоры, я так бы отделалась от него, что он никогда бы более не глазел, где я". Тут мне показалось, что он зашел слишком далеко, что не следует больше терпеть, и надо сказать вам, дабы вы знали, какой награды заслужила ваша непреклонная верность, ради которой я был когда-то близок к смерти. А дабы вы не думали, что все это слова и басни, и могли бы, если явится у вас желание, все это увидеть и осязать, я приказал моей жене дать ожидавшей женщине такой ответ, что она готова быть в той бане около девятого часа, когда все спят, после чего та, очень довольная, удалилась. Вы, я думаю, не поверите, что я пошлю туда мою жену, но, если бы я был на вашем месте, я сделал бы так, что он принял бы меня за ту, которую ожидал там встретить, и, после того как я провел бы с ним некоторое время, я бы показал ему, с кем он был, и взгрел его так, как ему подобает; поступив таким образом, я полагаю, вы так бы пристыдили его, что оскорбление, которое он хочет нанести вам и мне, было бы разом отомщено».
Кателла, слушая это и, по обычаю ревнивых, не обращая никакого внимания ни на то, кто это ей говорит, ни на его коварство, тотчас же поверив его словам, принялась сопоставлять с этим случаем разные другие, бывшие прежде, и, внезапно воспламенясь гневом, отвечала, что она непременно это сделает, что сделать это ей будет не так уж тягостно и что, если он придет, она наверно так пристыдит его, что всякий раз, как он увидит потом женщину, ему будет приходить это в голову. Риччардо, довольный этим и видя, что его затея хороша и удается, многими другими речами утвердил ее в ее намерении и упрочил уверенность, прося тем не менее не говорить никогда, что она это узнала от него, что она и пообещала ему своей честью.
На следующее утро Риччардо отправился к одной досужей женщине, державшей баню, о которой он говорил Кателле; он рассказал ей, что намерен сделать, и просил быть в этом случае, насколько может, ему помощницей. Женщина, будучи ему очень обязанной, сказала, что охотно это исполнит, и условилась с ним, что ей говорить и делать. В доме, где находились бани, была одна очень темная комната, так как в нее не выходило ни одного окна, через которое мог бы проникать свет; согласно наставлению Риччардо, женщина устроила ее и поставила в ней постель, какую могла лучше, в которую Риччардо и лег, поужинав, и стал ожидать Кателлу.
Дама, выслушав слова Риччардо и придав им более веры, чем то было нужно, полная негодования возвратилась вечером к себе, где случайно Филиппелло, занятый другими мыслями, не оказал ей, быть может, такого дружеского приема, с каким обыкновенно он ее встречал. Видя это, она стала подозревать его еще больше прежнего, говоря про себя: «Действительно, у него в мыслях та дама, с которой завтра он думает найти удовольствие и наслаждение; но этому наверно не бывать». С этой мыслью, раздумывая, что она ему скажет, когда пробудет с ним, она провела почти всю ночь.
Сказывать ли далее? Когда настал девятый час, Кателла, взяв с собой свою служанку и не изменяя ни в чем своему намерению, отправилась в те бани, какие указал ей Риччардо; там, найдя ту женщину, она спросила, не приходил ли сюда сегодня Филиппелло? На это женщина, наученная Риччардо, сказала: «Не вы ли дама, которая должна прийти, чтобы поговорить с ним?» Кателла ответила: «Да, я самая». — «В таком случае, — сказала женщина, — пожалуйте к нему». Кателла, искавшая, чего не желала бы найти, велев отвести себя в комнату, где находился Риччардо, вошла туда с покрытой головой и заперла за собою дверь. Риччардо, видя, что она вошла, с радостью встал и, приняв ее в свои объятия, тихо сказал: «Добро пожаловать, душа моя!» Кателла, чтобы лучше притвориться не тою, кем была, обняла его и поцеловала и очень обласкала, не произнеся ни слова, из боязни быть им узнанной, если заговорит. Комната была очень темна, чем каждый из них был доволен; даже от долгого пребывания в ней глаза не приглядывались ни к чему. Риччардо повел ее на ложе, и там, ничего не говоря, дабы голоса нельзя было распознать, они долго оставались к большему удовольствию и утехе одной, чем другой стороны. Но когда Кателле показалось, что настало время выразить затаенное негодование, она, разгоряченная пылким гневом, начала говорить так: «Увы, как несчастна судьба женщин и как дурно расточают многие из них свою любовь к мужьям! Вот я, несчастная, уже восемь лет как люблю тебя больше жизни, а ты, как вижу, весь сгораешь и томишься любовью к посторонней женщине, преступный ты злодей! С кем, думаешь, провел ты время? С тою, которую благодаря лживым ласкам ты так долго обманывал, показывая ей любовь, но будучи влюблен в другую. Я — Кателла, а не жена Риччардо, бесчестный ты изменник! Прислушайся, не узнаешь ли ты мой голос? Ведь это я; тысячелетием кажется мне время, отделяющее нас от света, чтобы мне можно было пристыдить тебя, как ты того заслуживаешь, грязный ты, подлый пес! Увы, бедная я, к кому в течение стольких лет я питала такую любовь? К этому мерзкому псу, который, полагая, что держит в объятиях другую женщину, оказал мне более ласки и любви в столь короткий срок, проведенный мною с ним, чем во все остальное время, как я ему принадлежала. Ты сегодня очень был силен, поганый ты пес, а дома оказываешься обыкновенно таким вялым и бессильным! Но, хвала Богу, ты обработал свое поле, не чужое, как ты предполагал. Я не удивляюсь, что в эту ночь ты не приближался ко мне. Ты намеревался свалить тяжесть на стороне, и тебе хотелось явиться свежим всадником на поле битвы. Но, благодарение Богу и моей предусмотрительности, вода все же пошла по течению, как и надлежало. Почему же не отвечаешь ты, преступный человек? Почему не скажешь чего-нибудь? Или ты онемел, слушая меня? Ей-богу, не знаю, что удерживает меня всадить мои ногти в твои глаза и вырвать их. Ты рассчитывал очень скрытно устроить эту измену; но, слава Богу, что знает один, узнает и другой; тебе это не удалось: я послала по твоим следам лучших собак, чем ты думал».
Риччардо радовался про себя этим словам и, ничего не отвечая, обнимал ее, целовал и расточал ласки пуще прежнего. Поэтому она продолжала речь, говоря: «Да, теперь ты думаешь задобрить меня твоими притворными ласками, постылый ты пес, успокоить и утешить меня, но ты ошибаешься. Я никогда не утешусь этим, пока не опозорю тебя в присутствии всех наших родственников и друзей, какие только есть. Но разве, злой ты человек, я не так же красива, как жена Риччардо Минутоло? Не такая же благородная? Отчего ты не отвечаешь, грязный ты пес? Чего у нее больше, чем у меня? Убирайся, не трогай меня, ведь ты уж слишком много поратовал. Я хорошо знаю, что теперь, когда тебе известно, кто я, ты принялся бы делать насильно то, что делал; но по милости Божией я еще заставлю тебя попоститься. Не понимаю, почему мне не послать за Риччардо, который любил меня больше самого себя и не мог похвалиться, чтобы я хотя бы раз на него взглянула; а какое было бы от того зло, если б я так поступила? Ты думал иметь здесь дело с его женой, и, кабы имел ее, не за тобой стало бы дело; потому, если бы он стал моим, у тебя не было бы основания осуждать меня». Много было еще речей и упреков со стороны дамы; однако же наконец Риччардо, сообразив, что если он дозволит ей удалиться в этом убеждении, то может произойти много зла, решил объявиться и вывести ее из заблуждения, в каком она находилась; обняв ее и обвив ее так, что она не могла уйти, он сказал: «Душа моя, не гневайтесь; чего я, любя вас, попросту не мог получить, то научил меня добыть обманом Амур; я — ваш Риччардо».
Услышав это и узнав голос, Кателла хотела мгновенно вскочить с постели, но не могла; поэтому она собралась закричать, но Риччардо, закрыв ей рот рукою, сказал: «Мадонна, теперь уже нельзя устроить так, чтобы не было того, что совершилось, хотя бы вы кричали всю вашу жизнь, если же вы закричите или сделаете как-нибудь так, что о том кто-нибудь где-нибудь узнает, то могут произойти два последствия. Во-первых — и это не может не интересовать вас, — ваша честь и ваша добрая слава будут испорчены, потому что, если бы вы и стали говорить, что я завлек вас сюда обманом, я скажу, что это неправда и что, напротив, я побудил вас прийти сюда, обещая дать денег и подарок, а вы, не получив вполне, как надеялись, рассердились и завели эти пререкания и шум.
А вы знаете, что люди более склонны верить дурному, чем хорошему; поэтому мне поверят не менее, чем вам. После этого между вашим мужем и мною возникнет смертельная вражда, и может так случиться, что или я его убью, или он меня, от чего вам не будет потом ни веселья, ни удовлетворения. Поэтому, сердце мое, откажитесь от намерения в одно и то же время и себя опозорить, и вовлечь в опасность и ссору вашего мужа и меня. Вы не первая, которая была обманута, и не будете последней, я же обманул вас не с тем, чтобы отнять у вас то, что вам принадлежит, а вследствие избытка любви, какую я питаю к вам и склонен питать всегда, оставаясь вашим нижайшим слугою. И так как я сам, и все мое, и все, что я смогу и чего стою, уже давно было вашим и к вашим услугам, я хочу, чтобы с этого времени и впредь все это было еще более таковым. Вы, рассудительная во всем, будете, я уверен, такою же и в этом случае».
Пока Риччардо держал эту речь, Кателла сильно плакала, и, хотя была очень разгневана и распространялась в упреках, тем не менее рассудок указывал ей справедливость слов Риччардо, и она поняла, что может приключиться все то, о чем он ей говорил; поэтому она сказала: «Риччардо, не знаю, даст ли мне Бог силу перенести нанесенное мне тобою оскорбление и обман. Я не хочу кричать здесь, куда привели меня моя простота и излишняя ревность; но, будь уверен, я никогда не буду довольна, если не увижу себя тем или другим способом отомщенной за то, что ты со мною сделал; поэтому отпусти меня, не удерживай больше; ты добился того, чего желал, и получил от меня сколько тебе было угодно; пора меня оставить; оставь меня, прошу тебя об этом». Видя, что она еще сильно разгневана, Риччардо решил сам с собою не отпускать ее до тех пор, пока она не помирится с ним; поэтому он начал умилостивлять ее нежнейшими словами, и так говорил, так просил, так заклинал, что она, побежденная, помирилась с ним, и они с обоюдного согласия остались вместе довольно долго в величайшем удовольствии. Познав тогда, насколько поцелуи любовника слаще поцелуев мужа, дама, сменив свою строгость к Риччардо на нежную любовь, любила его с этого дня очень нежно; действуя с большой осторожностью, они часто наслаждались своею любовью. Да пошлет Господь и нам наслаждаться нашей».
Перевод А. Н. Веселовского. (Цитируется по изданию: Джованни Боккаччо. Декамерон. М., 1999.)
«…Мне довелось читать в одной испанской книге, озаглавленной «Еl viage del Principe», о путешествии, совершенном королем испанским в Нидерланды во времена правления отца его, императора Карла. Там рассказано, что среди прочих пышных приемов, которые устраивали для него тамошние изобильные и богатые города, особо отличилось празднество королевы венгерской, жившей в городе Бен, после какового празднества сложена была даже поговорка: «Mas brava que las fiestas de Bains».[191] Королева венгерская придумала представить и разыграть осаду замка со всеми положенными военными маневрами (случай сей был уже мною описан в другой книге), и вот во время этой осады устроила она, среди прочих роскошеств, праздник, по великолепию доселе невиданный, в честь императора, своего зятя, в честь сестры своей, королевы Элеоноры, в честь короля, своего племянника, а также для всех сеньоров и придворных кавалеров с дамами. В конце праздника пред гостями явилась дама со свитою из шести нимф холмов и гор, представлявшая богиню-девственницу охоты; все семь дам были облачены в античные одежды из серебристо-зеленого полотна, у всех семерых в волосах мерцал лунным светом алмазный полумесяц; они несли луки со стрелами и богатые колчаны за плечами, а сандалии их, также из серебристого полотна, столь изящно облегали ножки, что и описать невозможно. Вот такими и вошли они в зал, ведя собак на сворках, и приветствовали императора, разложив пред ним на столах всякого рода дичь, якобы добытую ими на охоте.
Вслед за ними явилась богиня Палее, покровительница пастухов, в сопровождении шести нимф зеленых долин, одетых в серебристо-белое полотно, с такими же головными покрывалами, усыпанными жемчугом, и в серебристо-белых сандалиях; они несли молоко и сыры и также поставили все это перед императором.
В третий выход настал черед богини Помоны с нимфами и дриадами, несущими плоды. Помоною была одета дочь графини Атремонтской, доньи Беатрисы Пачеко, фрейлины королевы Элеоноры; девочке было тогда не более девяти лет. Ныне она зовется госпожой адмиральшею де Шатильон, ибо адмирал женился на ней вторым браком; так вот, эта девочка-богиня преподнесла императору множество самых сочных и изысканных фруктов, какие только произрастают на земле, и, невзирая на юный возраст, сопроводила свой дар столь нежной и разумной речью, что император и все собравшиеся пришли в восторг, пожелав ей и впредь оставаться такой же прелестной, мудрой, благородной, добронравной, грациозной и остроумной дамою; так оно впоследствии и сбылось.
Она, как и нимфы, была окутана серебристо-белым покрывалом, носила такую же обувь, и голова ее была убрана драгоценными каменьями: то были изумруды, зеленые, как листва плодов, что держала она в руках, а помимо плодов поднесла она императору и королю Испании лавровый венок из зеленой эмали, чьи листья были сплошь осыпаны жемчугом и другими камнями, — зрелище несравненно великолепное; королеве же Элеоноре подарила она веер с зеркальцем посредине, также роскошно изукрашенный и великой ценности.
Как видите, принцесса и королева венгерская доказала непреложно, сколь она благородна, щедра и сведуща в искусстве обхождения, а равно и в ратных делах, так что сам император, брат ее, остался безмерно доволен и польщен приемом достойной высокородной сестры своей.
Некоторые спросят меня, для чего привел я здесь этот рассказ. А вот для чего: знайте, что девицы, изображавшие нимф и богинь, были выбраны среди красивейших фрейлин королев Франции и Венгрии, а также герцогини Лотарингской; там были француженки, испанки, итальянки, немки, фламандки, лотарингки, все они, как одна, блистали красотою; Бог знает, не затруднилась ли бы королева венгерская указать, которая из них всех грациозней и прекрасней.
Госпожа де Фонтен-Шаландре, ныне еще живущая, знала это прекрасно; она была тогда фрейлиной королевы Элеоноры; ее звали «прекрасною Торси», и она немало на сей случай порассказала. Так, от нее известно мне, что сеньоры, дворяне и придворные кавалеры всласть нагляделись тогда на изящные лодыжки, колени и бедра дам, представлявших нимф, коих платье, более чем короткое, предлагало глазу непривычно прекрасное зрелище; все мужские взоры, минуя женские лица, всегда открытые и доступные для обозрения, устремлялись вниз, к ножкам красавиц. И многие кавалеры, кого созерцание прелестных лиц оставляло равнодушными, теперь влюбились в эти хорошенькие ножки, ибо в том здании, где красивы колонны, не менее хороши должны быть фризы и архитравы, а роскошные капители изящно вылеплены и отполированы до блеска.
Стоит ли мне продолжать сие сравнение и давать простор фантазии, когда речь идет о переодеваниях и представлении? Почти одновременно с празднествами в Нидерландах, особенно в Бене по случаю прибытия короля испанского, свершился въезд в Лион короля Генриха, вернувшегося из Пьемонта, где он проводил смотр своему гарнизону, и въезд этот пышностью и блеском превзошел все доселе виденное, по словам дам и кавалеров, кои были тому свидетелями.
Если представление охоты Дианы являло собою прекраснейшую часть праздника королевы венгерской, то лионская мистерия устроена была во сто крат искуснее: так, на пути своего следования увидал король высокий античный обелиск, а по правую руку — лужайку, окруженную изгородью в шесть локтей высотой; лужайка эта была разбита на насыпи и засажена деревьями, густыми кустами и фруктовыми деревцами. А меж деревьев и кустов бегали олени, лани и козы, все ручные. И тут его величество услышал, как затрубили в рога и трубы, вслед за чем явилась из леса Диана со свитою из девственных охотниц; в руках у ней был роскошный турецкий лук и за плечами колчан, какие носили в древности нимфы; юбку ее туники из черного с золотом полотна усеивали серебряные звезды; пурпурные рукава и лиф сверкали золотыми нитями, а ножки с изящными ступнями и высоким сводом, открытые до колен, обуты были в сандалии пурпурного шелка, вышитые жемчугом, и нитями жемчуга также были перевиты густые пряди ее волос, в которых искрились драгоценные камни, а надо лбом блистал тоненький серебряный полумесяц, усаженный бриллиантами, и само золото померкло бы в этом блеске, ибо серебро, затмившее его, и впрямь сияло, как ясное серебристое ночное светило.
Подруги ее были одеты в античные одежды всяческих фасонов из тафты с перемежающимися узкими и широкими золотыми полосами, а также и других цветов, коих смелые сочетания удивляли и веселили глаз; сандалии их и другая обувь также были сделаны из шелка, а головы убраны, как и положено у нимф, множеством жемчуга и драгоценностей.
Некоторые из них вели испанских гончих, ищеек, маленьких борзых и прочих псов на черных и белых шелковых сворках, повторяющих цвета короля (он любил тогда даму по имени Диана); все эти собаки оглушительно громко лаяли, прыгая вокруг хозяек; другие несли маленькие бразильские дротики позолоченного железа с ниспадающими кистями черного и белого шелка, а также рога и трубы в золотых и серебряных чехлах с перевязью и шнурами из серебра и черного шелка.
Едва король показался в виду, как из чащи выбежал лев, задолго до того прирученный, и, ласкаясь, припал к ногам описанной богини; она же, видя, сколь он кроток и послушлив, тотчас обвила его шею шнуром из серебра и черного шелка и проворно подвела к королю; и так, приблизившись вместе со львом к изгороди луга и став в одном шаге от его величества, она отдала ему льва, сопроводив свой дар рифмованным десятистишием, какие принято было слагать в то время; в сих стихах, тщательно отшлифованных и отнюдь не малозвучных, говорилось, что в образе этого льва дарует ему богиня город Лион и, так же, как ручной лев, город будет послушен, подвластен и покорен приказам и законам короля.
Высказав все это в изящных словах, Диана и ее спутницы почтительно склонились пред королем, а он, милостиво и приветливо взглянув на них и поблагодарив от всего сердца за удовольствие, доставленное сей охотою, распрощался и продолжил свой путь. Итак, заметьте, что Диана и подруги ее были наивиднейшими и красивейшими женами, девицами и вдовами города Лиона, где в красавицах нет недостатка, и они исполнили мистерию «эту столь искусно и превосходно, что многие принцы, сеньоры, дворяне и придворные пришли в восхищение». Судите сами, были ли они в том правы».
Перевод И. Я. Волевич и Г. Р. Зингера. (Цитируется по изданию: Брантом. Галантные дамы. М., 1998.)