Любовь и брак

Основной характер любви

ир, — говорит Макс Адлер, — создан не единожды мистическим, сверхчеловеческим актом, а постоянно вновь создается в момент возникновения нового способа мышления, доводящего свое содержание до сознания мыслящего субъекта в совершенно новой форме».

Половая любовь в эпоху Ренессанса носила прямо вулканический характер и проявлялась обычно как вырвавшаяся из плена стихийная сила, подчинявшая себе все, пенясь и шумя, правда, порой и не без грубой жестокости. А так как каждая стихийная сила, проявляясь, обнаруживает свой основной закон, то в области любви главным принципом была производительность. Не подлежит сомнению, что мужчина хотел прежде всего оплодотворять, женщина — быть оплодотворенной.

Благодаря этому любовь получила в эпоху Ренессанса такой же героический оттенок, как и идеал физической красоты. То, что идеал прекрасного в эпоху Возрождения стал воплощением красоты в смысле целесообразности, должно было в реальной жизни привести к торжеству естественного закона любви. В таком направлении эпоха и идеализировала любовь, как мы видели на ряде примеров. Любовь превратилась из понятия в реальность, стала сознательным осуществлением закона природы и в конце концов культом воспламененных инстинктов. Повышенная половая активность стала явлением нормальным, вызывающим уважение. Совершенным, с точки зрения эпохи, был только тот мужчина, который кроме вышеуказанных физических достоинств отличался никогда не угасающими желаниями; совершенной женщиной — только та, которая вплоть до самого зрелого возраста жаждала любви мужчины.

Другими словами, высшими добродетелями считались вулканические страсти у обоих полов, неослабевающая даже в преклонных летах производительность мужчины и столь же неослабевающее плодородие женщины. Иметь много детей — было обычным и похвальным явлением, не иметь их — считалось наказанием за какой-нибудь грех и встречалось сравнительно редко.



Развитие индивидуальной половой любви

увственная тенденция Ренессанса могла свободно развиться потому, что в предыдущие, средние века, отношения между полами были более примитивными. Любовь исчерпывалась физическим актом, во всяком случае кульминировала в нем.

Это применимо в особенности к браку. Любовь играла в нем в основном второстепенную роль. Для аристократии брак имел политическое значение, был лучшим средством увеличения своего влияния и могущества. Интересы семьи, а не желания личности имели поэтому решающее значение. То же самое можно сказать и о цеховых мастерах средневековых городов. Круг, из которого они могли выбрать жену, был и без того ограничен, но они, кроме того, должны были еще подчиняться цеховым и семейным интересам, причем последние были тесно связаны с первыми. Когда в городах возник купеческий патрициат, вопрос о материальном благосостоянии также оттеснил личные склонности. Брак был в глазах этого слоя самой простой формой накопления капитала, быстрым способом постоянного присвоения прибыли.

Только низшие слои народа, неимущие классы, смотрели на брак не с такой условной точки зрения, и потому индивидуальная любовь играла в их брачных союзах большую роль. У всех других классов брак, основанный на денежных, классовых и сословных интересах, был в большинстве случаев не чем иным, как средством произведения на свет наследников. У этих сословий супружеская любовь имела не большое значение и была скорее обязанностью, «не причиной, а элементом брака». Религиозная и буржуазная идеология городов несколько скрашивала эту ситуацию, зато она сохранялась среди крестьянства в деревнях. Как уже было выяснено в первой главе, здесь половая способность мужчины и женщины ценилась так же высоко, как материальное благосостояние. Эти предпосылки, возникшие в средние века, представляли чрезвычайно благоприятную почву для развития эротики.

Эти факторы заключались в зарождавшейся в средние века индивидуальной любви. Взаимная любовь мужчины и женщины должна носить характер не примитивной арифметической задачи, а взаимной индивидуальной склонности и страсти — таково основное требование индивидуальной любви. Литература всех стран доказывает, что следы такой индивидуальной страсти встречаются уже в раннем средневековье.

В очаровательном любовном послании одной образованной дамы к ее возлюбленному, находящемся в собрании монаха Вернгера фон Тегернзе, имеется буквально классическое свидетельство. Мы не знаем ни даму, которая писала письмо, ни мужчину, которому оно было адресовано, но каждая строчка письма говорит нам, что слова эти были продиктованы самой чистой и благородной страстью женского сердца.

«Любимейший из дорогих! — так начинает она письмо, в котором главное — полное слияние с возлюбленным, дышащее высоким уважением и проникнутое твердым, как скала, доверием. — Тебя одного среди тысячи выбрала я, тебя одного приняла в святыню моего духа». Письмо заканчивается следующими проникновенными стихами, ставшими впоследствии как бы волшебным заклинанием, нежнейшей исповедью всех истинно любящих: «Ты мой, я твоя. Можешь быть в этом уверен. Ты заключен в моем сердце. Я потеряла ключик от него, и ты теперь не можешь выйти оттуда».

Однако если из этого документа можно сделать вывод, что любовь тогда уже имела большое значение в жизни, то на самом деле она существовала только как идеал, как принцип. Условный характер брака в среде имущих сословий по-прежнему сохранялся, был не только не уничтожен, но даже и не поколеблен.

По-прежнему большинство браков определялось классовыми, денежными и сословными соображениями. Поэтому личная симпатия имела для брака мало значения, в отличие от формального соблюдения верности.

Сперва индивидуальная любовь проявилась во всех странах не в форме супружеской любви, а в форме рыцарского культа дамы, принцип которого прямо гласил, что истинная любовь (Мinnе) не имеет ничего общего с браком. Иными словами: более высокая форма любви началась исторически с прелюбодеяния, с обоюдной измены, систематически организованной целым слоем общества.

В этом классе не было ни одного мужчины, не домогавшегося из года в год любви других женщин, только не жены, ни одной женщины, не позволявшей другим мужчинам публично при всех искать ее расположения, так что в конце концов все рыцарство представляло не что иное, как «общество для устроения обоюдного адюльтера».

Вот что говорит Ульрих фон Лихтенштейн в своем сочинении «О служении дамам»: «Я ехал к своей жене, которую люблю, хотя я и избрал дамой сердца другую особу». Между супругами рыцарская любовь невозможна и не приемлема, хотя муж может страстно любить свою жену, а жена — своего мужа. Они будут любить друг друга просто, а не по-рыцарски.

А вот еще один интересный случай того времени, разбираемый так называемым «судом любви», под председательством знаменитой Элеоноры Пуатье:

«Один рыцарь любил даму, которая не могла отвечать ему, потому что уже любила другого рыцаря. Не желая, однако, лишать его надежды, она обещала признать его своим рыцарем, когда потеряет того, которого любила. Спустя некоторое время она вышла замуж за любимого ею рыцаря. Тогда первый тотчас явился и потребовал обещанного… Она действительно потеряла своего рыцаря, выйдя за него замуж».

Приведем отрывок из рыцарской поэзии того времени:

«Муж будет противоречить чести, если будет любить жену, как рыцарь любит свою даму, потому что этим нисколько не увеличиваются достоинства ни того, ни другого и из этого не выйдет более того, что уже есть по праву».

Сама природа вещей обусловливала, разумеется, что желанная цель достигалась и рыцарь в огромном большинстве случаев на самом деле получал обещанные вознаграждения. Всякий протест чаще всего проявлялся в действиях, а рыцарский культ исторически возник именно как протест против условного брака, признававшего только обязанности. В данном случае в чем ином могло проявиться действие, как не в получении высшей награды любви (Minnesold)? Сущностью индивидуальной любви является именно сексуальный момент, желание мужчины обладать женщиной, отдающейся ему не по обязанности, а по любви, и такое же желание женщины отдаться тому мужчине, который симпатичен ей.

Тот факт, что «любовные дворы» короля Артура и другие, где обсуждались права и обязанности любви, никогда не существовали в действительности, а были только фантазией эпохи, ничего не меняет. В описаниях «любовных дворов» и в сведениях о будто бы происходивших там дебатах можно усмотреть обсуждение средними веками назревшей проблемы индивидуальной половой любви.

Среди рыцарства брак носил исключительно условный характер: молодые люди предназначались для брака еще детьми и только во имя семейных интересов. Благосостояние уже освободило женщину от домашней работы, по этой причине в XV и XVI вв. появились девушки-амазонки, virago[58], женщины, конкурировавшие с мужчиной в области науки и общего образования.

Принцип «chacune pour chacun» («каждая для каждого») восторжествовал как массовое явление в конце средних веков, потому что в жизнь вступил новый экономический фактор.


Чувственное представление о любви

ногочисленные документы наглядно иллюстрируют чувственный характер любви и брака в эпоху Ренессанса: нравы, обычаи, общие и правовые воззрения, отражающиеся в своеобразных пословицах, поговорках, действиях, и в особенности литература и искусство, в которых половые отношения обычно становятся лейтмотивом. Приведем отрывок из новеллы Страпароллы:

Я занят делом с дамою прелестной:

Вот юбочку приподнимаю eй

Чего она желает, мне известно,

И эта вещь уже в руке моей.

Она мне говорит: «Ой, больно, тесно,

Полегче надо бы и понежней».

Вот и стараюсь я не сделать больно

И так и сяк — была б она довольна[59].

В этом отношении особенно характерны обычаи, связанные с бракосочетанием, а также санкционировавшие брак: освящение брачного ложа священником — или епископом и архиепископом, когда в брак вступали люди княжеского происхождения, — и затем доживший до наших дней обычай публичного разделения ложа.

Когда священник освящал брачное ложе, он имел, конечно, в виду не место отдыха после дневных трудов, а «мастерскую любви», дабы на ней покоилось благоволение Божие, дабы из нее выходили желанные продолжатели рода и наследники. Ложе как «мастерская любви» играло главную роль в правовых нормах, на которых был основан брак, о чем свидетельствует обычай публичного его разделения: жених и невеста вместе ложились в постель в присутствии свидетелей. В большинстве стран брак считался заключенном, когда жених и невеста «накрылись одним одеялом». «Взойдешь на постель и право свое приобретешь», — гласит древняя немецкая поговорка. Этот обычай сохранился почти во всех европейских странах и почти у всех классов до начала XVII в. исчезал медленно и отжил лишь тогда, когда законным стало церковное венчание. Простой народ во всех странах крепко держался за свои старые обычаи и права и долго не принимал нововведение. В заключении брака видели не религиозный, а юридический акт, правовую сделку. Этим объясняется публичное разделение ложа, так как все сделки заключались публично.

Германский по своему происхождению, этот обычай совершался по-разному, не только официально, с большой торжественностью, в серьезном религиозном тоне, в присутствии священника, освящавшего ложе, но и юмористически.

В связи с тем, что среди аристократов брак носил чисто условный характер, так как он был своего рода политическим договором, в силу которого одно государство передавало другому какую-либо территорию или права на власть, олицетворенные в образе невесты, то молодые могли и не видеться до брака: ведь личная симпатия не имела при этом значения. Сделка завершалась публичным разделением ложа, причем сам жених мог и отсутствовать: его роль мог взять на себя уполномоченный посланник, которому было поручено совершение сделки. Он ложился спокойно на парадное ложе рядом со «счастливой» невестой как официальный заместитель своего господина, и брак считался юридически заключенным.

Менее известны часто грубоватые и не лишенные юмористического оттенка обычаи, существовавшие среди простонародья. Приведем один из них, существующий в Верхнем Пфальце: «Как только телега с приданым невесты останавливается перед домом молодых, жених снимает двуспальную кровать, расположенную на самом верху и относит ее в спальню, потом в присутствии всех кладет в постель невесту, ложится рядом и целует ее».

Также существовали обычаи, подразумевающие непосредственно половой акт как ежедневную «брачную пищу», ради которой вступают в брак, «так как бeз нее ж может обойтись ни здоровый мужчина, ни здоровая женщина». Это ясно видно на примере разных деревенских обычаев и в таком общеизвестном документе, как «Книжка о супружестве» Лютера. Здесь открыто, хотя и грубо, половому акту определяется значение необходимого для взрослого человека наслаждения, а именно в том месте, где говорится о правах «женщины, вышедшей замуж за неспособного к любви мужчину». Существовал следующий обычай: часть гостей пела перед дверью супружеской спальни эротические свадебные песни, отпускала эротические остроты и шутки, снимала одеяло с молодых и вытаскивала их с триумфом из постели.

Первое требование любви заключалось в том, что мужчине и женщине, как только они достигали половой зрелости, предоставлялось право осуществлять свои- половые функции. Этот взгляд на проблему был распространен в эпоху Ренессанса и выражался в целом ряде грубых поговорок. О мужчинах говорили: «Если парни хотят расти и толстеть, то им не следует долго поститься», и то же самое — про девушек: «Если девица испытывает голод, не следует долго ждать, а нужно ее скорее выдать замуж за молодого парня…»

В эпоху Ренессанса была распространена ранняя половая жизнь. Вот что говорит одна дама из новеллы Боккач-чо: «Законы природы важнее всего. Природа ничто не создала даром и снабдила нас благородными органами не для того, чтобы мы ими пренебрегали, а для того, чтобы мы ими пользовались». Женщины Ренессанса старались следовать совету дамы Боккаччо. так как были уверены, что в противном случае «легко заболеть истерией, погубившей уже не одну прекрасную женщину», и что «лучшее средство против нее брак с сильным и хорошо сложенным мужчиной».

При таком положении любовная тоска мужчин и женщин Ренессанса носила, естественно, очень конкретный характер. Мужчина отнюдь не мечтал о равноправной подруге, девушка также мало тосковала об освободителе и воспитателе ее души. Оба задумывались только о физическом акте.

Очень характерные и многочисленные доказательства этому, настолько же наивные, насколько и забавные, мы находим в народных песнях. Например, девушка требует, чтобы мать нашла ей юношу который «учил бы ее усердно сладкой игре любви». Но было бы ошибкой считать чисто физическое представление о любви, выраженное в этих песнях, присущим только низшим слоям населения. Любовная поэзия высших сословий представляет многочисленные доказательства того, что и среди них главным стимулом любви был половой акт. Достаточно вспомнить грандиозную «песнь песен», сложенную Ренессансом в честь чувственной любви, — диалог между Ромео и Джульеттой. Чтобы убедиться в этом, прочтите в III действии великолепное описание любовной тоски Джульетты по Ромео:

Покров густой, о ночь — приют любви,

Раскинь скорей, чтобы людские взоры

Закрылись и Ромео трепетал

В объятиях моих, никем не зримый,

Не порицаемый. Светло с избытком

Любовникам среди восторгов их

От блеска собственной красы — и если

Любовь слепа, тем лучше ладит с ночью.

Приди же, о торжественная ночь,

Ты величавая жена, вся в черном,—

И проиграть, выигрывая, ты

Меня в игре таинственной, которой

Две непорочности залогом служат,

Наставь, о ночь! Прилив нескромной крови

Закрой ты на щеках моих своей

Мантильей черной, пока любовь,

Сначала робкая, смелей не станет,

Но обратится в долга чистоту.

Придите, ночь и Ромео, ты, мой день в ночи.


Герб М. Шеделя. XVI в. (На левой стороне женщина, опоясанная «поясом целомудрия»)

Эта тема также прослеживается как во многих народных песнях, так и в произведениях искусства. В амразском сборнике песен, содержащем такие стихотворения, есть одно, в котором выражена тоска покинутого юноши по своей возлюбленной: то, о чем он жалеет, — это только те чувственные радости, которыми его одаряла покинувшая его возлюбленная.

Как дополнение можно привести литературное произведение, не распевавшееся, подобно этим народным песням, на улицах и площадях. Это очаровательные письма Иоанна Секундуса, как его восторженно окрестил Гете, «великого поэта поцелуя» («der grosse Kusser»). Его тоска по любви и по возлюбленной тоже дышит чувственностью, и высшим его желанием является бесконечное число сладострастных поцелуев, полученных и возвращенных:

«Сказать тебе, какие поцелуи я люблю больше всего? Разве можно выбирать, возлюбленная! Когда ты отдаешь мне свои губы влажными, я благодарен им. Когда они горят, я люблю их такими. Как сладко целовать твои глаза, когда они подернуты томностью и угасают от желания, твои глаза, источники моих страданий. Как сладко оставлять на твоих щеках, шее и плечах, на твоей белой груди следы красных поцелуев…

Продолжительны ли твои поцелуи или беглы, томны, кротки или страстны, — все они любы мне. Только об одном прошу я тебя: никогда не целуй меня так, как я тебя целовал, а всегда по-другому. Пусть то будет игра, полная разнообразия».

Девушка этой эпохи не может дождаться, когда созреет для любви. В одном стихотворении Нейдхарта фон Рейенталя, изображающем деревенскую любовь, мать и дочь беседуют о праве последней на любовь[60]. Шестнадцатилетняя дочка настаивает на том, что ее тело уже давно созрело для любви, мать держится другого мнения, однако дочь знает прошлое матери: «Вам же было только 12 лет, когда вы перестали быть девушкой». Мать сдается: «Ну хорошо, возьми себе любовников сколько хочешь». Дочь не довольствуется этим разрешением, она хочет, чтобы ей не мешали, и тут выясняется, почему мать находила дочь еще слишком юной для любви.

«Я бы охотно это сделала, если бы вы сами не отнимали у меня из-под носа мужчин. Черт бы вас побрал! Есть же у вас муж, на что вам еще другие мужчины?» Мать, видя, что ее обличили, соглашается на все: «Ну хорошо, дочка. Только смотри молчи. Будешь ли ты любить много или мало, я ничего не буду иметь против, и хотя бы тебе пришлось качать на руках младенца. Но и ты не болтай, когда увидишь, что я отдаюсь любви».

Это взаимное соперничество женщин, особенно зависть матери к дочери, имеющей больше шансов на любовь, — довольно распространенный мотив в литературе эпохи. Классическим примером в этом отношении является нюрнбергская масленичная пьеса «Der Witwe und der Tochter Fastnacht»[61]. По существовавшему обычаю, вопрос отдавался на рассмотрение в суд, который, выслушав обе стороны, должен был вынести решение, кто из них, мать или дочь, имеет право первой выйти замуж. Мать мотивировала свое право первенства тем, что она молодая похотливая вдова и не может жить без мужчины, так как привыкла к «мужскому мясу», тогда как дочь ссылается на то чувство сладострастия, которое она испытывает, когда батрак ее обнимает и целует. После того как все десять судей высказали свое мнение, все согласились на том, что мать и дочь имеют одинаковые права, так как «ночной голод мучает и женщин и девиц»[62].

Теми же соображениями мотивируют свои «права на любовь» и молодые юноши. Ссылкой на «ночной голод» объясняют юноши и девушки также свое нежелание стать монахами и монахинями.

Необходимо подчеркнуть, что вполне здоровому представлению Ренессанса о совпадении полового общения с периодом зрелости не соответствовала действительность: далеко не все мужчины и женщины могли вступать в брак рано. Очень часто классовые интересы мешали осуществлению этого. Правда, браки, заключенные в ранней юности, были довольно распространены как среди дворянства и бюргерства, так и в крестьянстве, там, где не существовало подворного права, исключавшего раздел земли и признававшего законным наследником только старшего сына. Проповедники часто выступали против ранних браков.


Похотливый старик. Французская гравюра

Мурнер восклицает:

«Ныне он и она быстро женятся, хотя им вместе и нет тридцати лет».

В некоторых деревнях уже четырнадцатилетняя девушка считалась способной к браку. Однако, с другой стороны, существовал целый класс, которому вступление в брак было запрещено или во всяком случае очень затруднено, а именно подмастерья. Вступать в брак имели право только самостоятельные ремесленники или те, кто готовились стать самостоятельными. Но так как большинство цеховых регламентов не допускало в ряды мастеров «сыновей не мастеров», то для многих из них это было равносильно запрещению жениться. Там же, где подмастерьям разрешалось вступать в брак, существовал другой закон, в силу которого женатый подмастерье не имел права стать мастером, т. е. косвенно и это постановление было равносильно запрету жениться. И все же эти указы были мало эффективны, так как в эпоху Ренессанса встречались даже женатые ученики, и они были не исключением. В цеховом регламенте существовал особый параграф, касавшийся «учеников, вступающих в брак». Так, например, в относящихся к 1582 г. статутах вюртембергских каменщиков и каменотесов говорится: «Если ученик в годы ученичества женится, то он все-таки обязан окончить свои два года выучки».

Подобно тому как в эпоху Ренессанса браки заключались часто рано, так никогда, быть может, люди не вступали столь охотно в брак вторично.

Характерно и то обстоятельство, что никогда больше немолодой вдовец так часто не вступал в брак с молодой девушкой, а вдова в зрелом возрасте не выходила замуж за молодого парня. Вполне соответствуя чувственной тенденции эпохи, эта черта, с другой стороны, противоречила здравому смыслу. То, что люди прекрасно понимали это противоречие, видно из того, что такие неравные браки часто высмеивались. Если юноше, женившемуся на старухе, предсказывали, что он на брачном ложе получит «насморк», то о молодых женах и старых мужьях говорили, что первые — те «лошади, на которых старики быстро доедут до могилы». Старикам, кроме того, предсказывались уже в брачную ночь рога, ибо в таких браках, по народной поговорке, «слишком мало молятся». Последнее выражение было насмешливым обозначением «брака между стариком и чувственной молодой женщиной» и связано с одним анекдотом, сообщенным Августом Тюнгером в его фацетиях, вышедших в 1480 г.

Приведем отрывок из стихотворения французского поэта XV в. Франсуа Вийона:

Я знаю, кто работает, кто нет,

Я знаю, как румянятся старухи,

Я знаю много всяческих примет,

Я знаю, как смеются потаскухи,

Я знаю — проведут тебя простухи,

Я знаю — пропадешь с такой, любя,

Я знаю — пропадают с голодухи,

Я знаю все, но только не себя[63].

Антуан де ла Саль[64] пишет:

«Подумайте, как она, молодая, нежная, со сладким дыханием, может терпеть старика, который будет всю ночь кашлять, плеваться и жаловаться, который чихает и издает другие звуки. Хорошо еще, если она не решает себя убить…

Ведь то, что будет делать один, окажется против удовольствия другого. Рассудите же, насколько это разумно — ставить две противоположные вещи вместе…

Когда любезники видят красивую молодую девушку, вышедшую замуж за такого человека или за дурака, то они начинают ее подстерегать, так как думают, что она должна легче внять их доводам, чем другая, у которой муж молодой и проворный».

Чувственное воззрение на любовь привело к тому, что стремились как можно чаще испытать физическое наслаждение. Другими словами, ненасытность — одна из характерных черт половой жизни Ренессанса. Ее проявление мы находим во всех странах: от испанского и итальянского юга до английского или голландского севера, от Западной Франции до Юго-Восточной Германии — всюду мужчины и женщины отличались непомерным аппетитом…

Хотя женщины и пассивны по натуре, однако они в этом отношении не только не уступали мужчинам, а, если верить современным поэтам и новеллистам, даже превосходили их своей требовательностью. Мы можем вполне верить новеллистам, так как эта черта обусловлена именно женской пассивностью. Вспомним новеллу Боккаччо об отшельнице Алибеке[65]. Чтобы обрисовать ненасытность женщин, сатирики заявляли, что их вообще, кроме любви, ничего не интересует: о чем бы с ними ни беседовать, все, даже самое невинное, они истолковывают в этом смысле. Рабле облекает эту мысль, по своему обыкновению, в гротескную форму:

«Вспомните, что случилось в Риме в 240 году с основания города. Молодой знатный римлянин встретил у подножия Целийского холма римскую даму по имени Вероника. Она была глухонемая. Ничего не подозревая, он спросил ее, каких сенаторов видела она наверху, причем он по свойственной итальянцам живости жестикулировал руками. Не понимая его слов, дама, естественно, вообразила, что он требует от нее того, о чем она сама думала, что обыкновенно молодые люди требуют от женщин. Знаками, которые в деле любви несравненно целесообразнее и приятнее слов, она пригласила его пойти с ней в ее дом, стоящий в стороне, и знаками же объяснила ему, как ей приятно будет предаться любовной игре»[66].

Впрочем, сатира Рабле еще значительно отстает от жизни, если принять во внимание факты, сообщенные Брантомом… Особенно требовательны в любви были, если верить современникам, вдовы. Год траура редко соблюдался, так что даже еще в средние века были назначены наказания, если вдова вторично вступала в брак по прошествии 30 дней после смерти мужа, и вознаграждение, если она в продолжение года честно оплакивала покойного. Поэтому существовало воззрение, что тот, кто женится на вдове, непременно станет рогоносцем. Испанская пословица гласит: «Вдовство вдовы продолжается только один день», а французская пословица вторит ей: «Печаль вдовы только в ее верхнем платье». Только верхняя одежда была траурной, так как большинство вдов продолжало носить цветную сверкающую нижнюю одежду для воздействия на чувственность мужчин. Также говорили: вдовы любят вдвойне, ибо хотят вознаградить себя со вторым мужем за те лишения, которым их подвергал первый, и потому нет ничего опаснее, как жениться на вдове, бывшей уже два или три раза замужем. Брантом посвятил в своем сочинении целую главу любви вдов, и более половины приводимых им примеров касается их ненасытности. О той же теме немало рассказали также итальянские и немецкие новеллисты.

Нет ничего удивительного, что в эту эпоху женщины нередко публично хвастали этой своей требовательностью. Так, Маргарита Наваррская величала себя «самой женственной женщиной во всем королевстве». Стоит только заглянуть в ее «Гептамерон», чтобы понять, как правильно она оценила себя. Эти женщины, фантазия которых была насыщена сладострастными картинами, были как бы воплощением полового чувства.

Если верить Брантому, Франциск I хотел уничтожить банду развратных и опасных женщин, которые под наблюдением и руководством так называемого «roi des ribauds» всюду сопровождали его предшественников. При нем этот «roi» был заменен одной из придворных дам, и следы этой щекотливой должности мы находим еще в царствование Карла IX.

Затем Брантом добавляет: «Если бы разврат существовал только среди придворных дам, зло было бы ограничено; но он распространяется также среди остальных французских женщин, которые заимствуют у придворных куртизанок их моды и образ жизни и, стараясь подражать им также в развратности, говорят: "При дворе одеваются так-то, танцуют и веселятся таким-то образом; мы сделаем то же самое"».

Если многие матери завидовали своим более молодым дочерям, имевшим больше шансов нравиться мужчинам, то новеллисты сообщают нам и о таких, которые стремились найти дочерям мужей, неутомимых в «турнире любви». Они поступают так потому, что «знают по опыту, что только от этого зависит счастливая жизнь тех, у кого есть состояние, и что скорее можно отказаться даже от богатства, чем от этого».


Де Жод. Радости Венеры. XVII в.

Такие благоразумные матери — новеллисты называют их обыкновенно самыми благоразумными — зорко присматривались к репутации мужчин, способных и готовых вступить в брак. Они наводили справки у знакомых, друзей, в церкви и на улицах. Прежде чем получат нужные сведения, они не позволят мужчине явиться в дом в качестве жениха. Подробнее всего развита эта тема в одной новелле-пословице итальянца Корнацано.

Мать молодой красивой девушки выбрала ей в мужья бедного, но стройного юношу, который славился своей силой. Дочь, естественно, ничего не имела против того, что выбор мужа проводился с такой точки зрения. Автор новеллы доказывает правильность взгляда матери тем, что даже этот молодой силач не смог удовлетворить требовательности молодой женщины и спасся от ее бешеной влюбленности только путем грубоватого средства.

Женщины, разумеется, отличаются неистощимой хитростью при достижении своей цели, и притом с первого же дня брака. В своих «Совместных приключениях» (III, 95) Гаген передает содержание новеллы, посвященной этой теме и составленной по стихотворению конца средних веков. При таком чисто физическом взгляде на любовь величайшее преступление, которое может совершить мужчина, заключается в том, что он обманывает ожидания женщины, что он на словах сильнее, чем на деле. Женская жалоба на подобное хвастовство — обычная тема современной сатиры, масленичных пьес и пластического искусства.


Добрачное половое общение

динобрачие всегда и везде предполагало принципиальное требование добрачного целомудрия. На практике это требование применялось, однако, исключительно к женщине. От жены муж требовал прежде всего, чтобы она сохранила свою физическую нетронутость до брачной ночи. Ее девственность принадлежала только ему. Сколько бы это требование ни облекалось в хитроумные измышления, в нем отражается только цель единобрачия: рождение законных наследников. Тот факт, что жених в брачную ночь найдет невесту нетронутой, служил ему гарантией, что она и в браке будет соблюдать ему верность и что дети, которые будут рождены от этого брака, будут его детьми. Для жениха не было большего разочарования, как узнать в брачную ночь, что его невеста уже имела связь. Во «Freidank» («Благодарность жениха») говорится: «Лучше иметь на ложе ежа, чем невесту, лишившуюся своей невинности».

Высокая оценка, которая давалась девственности, обнаруживалась в эпоху Ренессанса в целом ряде откровенных обычаев, особенно свадебных, публично доказывающих всему миру, что женщина в этом отношении «достойна» или «недостойна». Девушке сплетали венок, женщину, до брака лишившуюся невинности, старались всячески унизить в глазах сограждан.

Наиболее распространенный признак отличия заключался в том, что достойная невеста подходила к алтарю с венком на голове: она носила «почетную корону целомудрия». Венок (Schapel, Schapelin) — признак девственности. Невесты-девственницы имели право распускать волосы на непокрытой голове. Наоборот, невеста, которая еще до брака сошлась с мужчиной, даже с женихом, должна была довольствоваться вуалью. В немецкой народной песне XV столетия девушка не впускает возлюбленного в спальню, ссылаясь на ожидающее ее в противном случае клеймо: «Кто стучится ко мне в дверь? Я его все равно не впущу. А то мне пришлось бы носить вуаль, когда другие девушки украшаются венком. Мне было бы стыдно, очень стыдно, и чем дальше, тем больше».

В Нюрнберге «падшая» девушка должна была идти в церковь с соломенным венком на голове, толпа осыпала место перед дверью ее дома сечкой и ее называли «испытанной девкой». В Ротенбурге церковная епитимья[67] заключалась в том, что невеста, потерявшая невинность, должна была стоять на паперти с соломенной косой, прикрепленной к волосам, а ее совратитель обязан был в продолжение трех воскресений появляться в церкви в соломенном плаще, а также возить свою возлюбленную в тачке по всему местечку, причем толпа забрасывала обоих грязью.

Везде там, где мелкая буржуазия имела власть, где процветало ремесло, все эти требования были подтверждены законом. Описанные народные обычаи не только санкционировались как церковные епитимьи, но и получали юридическую силу. Таким «запятнанным молодым» предписывались всевозможные ограничения: они имели право пригласить на свадьбу только определенное количество гостей, угостить их только определенным количеством свадебных блюд, и сама свадьба праздновалась не так долго, как у «достойных» молодых, и справлялась в день, в который обычно не было свадеб, например, в Меммингене в среду, которая в глазах народа пользовалась дурной славой. В соответствующих указах отражалось главное: заклеймить тех, кого они касались.

В одном нюрнбергском указе, изданном в XVI в. и неоднократно возобновлявшемся в XVII столетии, направленном против «растления девушек», говорится, что это делается для того, чтобы «молодые предстали публично пред всеми в том позоре, в котором они сами виноваты». Мало того. Обе стороны подвергались еще серьезным телесным наказаниям и денежным штрафам, особенно большим, когда добрачная связь жениха и невесты обнаруживалась только после свадьбы, будь то вследствие преждевременного рождения ребенка или благодаря доносу. Наказание было потому серьезнее в таких случаях, что жених и невеста «обманули своим молчанием церковь и общину Господа и не сообщили об этом эконому при священническом доме», как говорится в вышеупомянутом указе: «они хотели присвоить себе почести, на которые не имели права».

Мне столько раз приходилось слышать о людях, которые умирают от любви, но за всю жизнь я не видела, чтобы кто-нибудь из них действительно умер.

Маргарита Наваррская

Чтобы профессия доносчиков не исчезла, тот получал третью часть денежного штрафа. Некоторые указы обязывали даже невесту, если донос был «обоснован», подвергнуться осмотру со стороны двух назначенных городским советом акушерок, которые должны были выяснить, «находится ли она еще в честном состоянии девственности»… Невеста, не подчинившаяся такому осмотру, не имела права на «честную» свадьбу. Таким же путем ей, впрочем, разрешалось и самой очиститься от павшего на нее подозрения.

Еще более грубое, на наш взгляд, представление отражается в другом свадебном обычае, при помощи которого в разных странах и местностях невеста была обязана публично доказать или при помощи которого она доказывала, что вступила в брак девственницей. Обычай этот заключался в том, что на другой день после свадьбы простыню или рубашку невесты с торжеством вывешивали или показывали из окна. Только такое документальное доказательство спасало в глазах соседей и друзей честь новобрачной. Чем явственнее были следы крови, тем охотнее показывали простыню соседям.

Брантом сообщает об этом обычае, каким он существовал в Испании, следующее:

«Женщина имеет еще одно средство доказать свою незапятнанность, а именно: на другое утро после свадьбы показать кровавые следы борьбы, как это делается в Испании, где окровавленная простыня вывешивается из окна при громких криках: "Virgen la tenemos" ("Мы считаем ее девушкой", "она девственница")».

Аретино и итальянские новеллисты сообщают, что подобный же обычай существовал и в Италии. В Швабии встречается аналогичный обычай. Если здесь муж обвинял жену, что она уже не была девушкой, когда выходила замуж, то ее родители могли или должны были доказать противное. С этой целью свадебная простыня представлялась на рассмотрение суда. Если муж был не прав, он подвергался денежному взысканию и сорока ударам. Если же он был прав, то брак считался несостоявшимся, а молодая к тому же еще изгонялась из родительского дома, «так как в доме отца предавалась разврату».


К. де Пасс. Аллегорическое изображение чувственности

Подобный обычай существовал и в славянских странах.

В тех местах, где такие обычаи сохранялись по сей день, они принимали все более символический характер. Выставляли уже не сами следы или во всяком случае следы, очень ретушированные. Опыт очень скоро научил людей, что свадебная ночь может и не сопровождаться «кровавой бойней», а девственность невесты все же будет неоспоримым фактом.

Высокая оценка, которая давалась физической нетронутости женщины, подтверждается еще и тем обстоятельством, что потеря девственности делала женщину в глазах всех низшим существом. Она имела поэтому право предъявить тому, кто ее обесчестил, иск о вознаграждении. С другой стороны, мужчина мог требовать от родителей невесты, лишившейся своей девственности, более значительного приданого. Поэтому родители как могли пытались скрыть этот факт.

Антуан де ла Саль по этому поводу сообщает:

«Приходит ночь. И тут будьте уверены, что мать хорошо просветила свою дочь и научила ее, как вертеться и кричать надо, дабы на девственницу походить. Матушка хорошо ее научила, чтобы она, едва почувствует штуку, сразу же издавала бы громкий вопль со вздохом, какой издает непривычный человек, вдруг оказавшись по грудь в холодной воде совершенно нагим. Так она и делает, и очень хорошо играет свою роль».

Все эти обычаи и законы, с которыми к тому же совершенно совпадало общественное мнение в эпоху Ренессанса, однако, нисколько не мешали тому, что как раз в эту эпоху не только мужчины, но и женщины особенно часто нарушали предписание добрачного целомудрия. При общей напряженности эротического чувства число добрачных связей должно было неизбежно возрасти. В мелкобуржуазной среде такие взгляды всегда пользовались почетом и значением, так как экономическое существование мастера предполагало самую почтенную форму брака. Но если даже большинство мещанских девушек страшно боялись тогда публичного скандала, так как он клеймил их на всю жизнь в связи с ограниченностью круга общения, то очень часто горячая кровь оставалась победительницей. Поэтому старались соблюдать хотя бы внешние приличия. А что тогда считалось «внешним приличием», мы выяснили на ряде различных курьезных примеров.

Чем утонченнее становились средства, позволявшие избежать опасности, тем более возрастала у женщин готовность подчиниться велениям чувств и испытать те радости, которые Ренессанс ценил более всякой другой эпохи. Добрачные связи женщин в эпоху Ренессанса были в порядке вещей почти во всех слоях населения. В литературе каждой страны встречается огромное количество упоминаний об этом.

В литературе встречаются многочисленные документы, на основании которых можно было бы заключить, что небольшое число женщин вступали в брак девственницами.

Ограничимся лишь немногими данными, свидетельствующими о добрачных связях девушек.

Корнацано удостоверяет в новелле, основанной на поговорке: «Кто был свидетелем, того да благословит Бог», что в Италии нет ни одной честной девушки старше десяти лет. Епископ, выведенный в новелле, говорит своим слушателям:

«Прежде чем стать епископом, я был исповедником, и все девушки старше десяти лет признавались мне, что у них уже было по крайней мере два любовника».

О Франции говорится в одной новелле Тюнгера:

«Немецкий дворянин, умевший немного говорить по-французски, въезжал верхом по мосту в Авиньон. Усталая лошадь начала спотыкаться, когда взошла на мост. Девица, очевидно легкого поведения, разразилась при виде этого смехом и стала издеваться над всадником. "Ах, мадам! — возразил он. — Вы едва ли удивитесь тому, что моя лошадь спотыкается, если узнаете, что она это делает всегда при виде женщины легкого поведения".— "Ох! — воскликнула та. — Если это так, то советую вам не въезжать в город, ибо иначе вы сломаете себе шею"».

Важной причиной того, что люди тогда легче поддавались своим чувствам, была легкость вступления в брак. Она в значительной степени устраняла опасность публичного порицания. Пока церковное венчание не было еще принудительным законом — а мы видели, что против него долго и упорно восставали, достаточно было простого обещания женитьбы, чтобы брак считался законным. В Германии, например, достаточно было простого «предложения и согласия». А если за этим следовало разделение ложа, то брак считался и состоявшимся. Для законности брака не требовалось ни публичного оглашения, ни составления брачного контракта. Когда в брак вступали молодые люди, то даже в этом случае не требовалось согласия родителей и опекунов.

В результате — целый ряд так называемых «случайных браков», Winkelehen (точнее, тайных браков), которые церкви пришлось признать, хотя она и делала это весьма неохотно.

Если к этому прибавить, что число жалоб, поданных покинутыми женщинами на мужчин, было чрезвычайно велико, и такое положение вещей продолжалось целое столетие, то отсюда следует, что «случайные браки» представляли не более как удобную форму, в которой мужчины и женщины удовлетворяли свои горячие сексуальные желания. Иначе невозможно истолковать этот факт, раз известно, что большинство этих женщин было обмануто и покинуто. Другим доказательством в пользу чрезвычайно частых добрачных связей девушек является расцвет фабрикации искусственной девственности. Это «искусство» было известно уже Возрождению, а не только эпохе Рококо или нашему веку. Все аптекари и продавцы специй торговали тогда также и мазями и средствами, при помощи которых можно было завуалировать потерянную девственность, так что новый любовник или муж не только получал иллюзию, что он первый удостоился любви этой женщины, но и видел явные следы, подтверждавшие его уверенность. У Аретино можно прочесть грубоватое описание употребления такого «обновляющего девственность средства» и узнать по поводу этого, как невеста, достаточно сведущая в искусстве любви, сумела этим путем разбить самое основательное подозрение и прослыть образцом целомудрия.

И, по-видимому, спрос на такие средства был очень велик, так как хронисты то и дело сообщают, что аптекари на них наживали значительные состояния. Поэтому не только аптекари и продавцы специй торговали такими средствами, а также бесчисленное множество шарлатанов, акушерок и даже странствующих студентов. В песне одного странствующего немецкого студента, относящейся к XV столетию, говорится: «Если девица потеряла свою невинность, то я состряпаю ей мазь». Мужчины в большинстве случаев прекрасно знали о распространенности таких фальсификаций и потому, желая удостовериться в нетронутости девушки, прибегали к разным волшебным средствам, пуская их незаметно в ход еще до свадьбы. Такие средства, призванные выяснить, является ли девушка еще невинной, были широко распространены. Приведем как единственный пример «воду гагат» (раствор смоляного угля). Об этом средстве в средние века говорили: «Если девушка выпьет эту воду и с ней ничего не случится, то она невинна, если же она после этого станет мочиться, то она уже не девушка». Так сами мужчины старались остаться в дураках! Ибо таким образом даже падшая женщина могла доказать, что она невинна. И, вероятно, женщины очень скоро поняли это.

Вот что сообщает по этому поводу немецкий историк Блох:

«…Из сочинений средневековых врачей мы знаем, что проститутки уделяли вообще много внимания гигиене половых органов. Так, в "Хирургии" Генриха Мондевилля (XIV век) сказано: "Половые органы женщин требуют двойного ухода: наружного и внутреннего. Внутренний уход необходим проституткам, испытанным в своем деле— особенно тем, у которых от природы или вследствие частых сношений вялая и мягкая вульва, — чтобы казаться девушками или по крайней мере не казаться публичными женщинами"».

Если отсюда, с одной стороны, следует, какое большое значение придавалось тогда физической нетронутости девушки, то, с другой стороны, отсюда следует то, что предписание добрачного целомудрия тогда постоянно нарушалось. Отсюда необходимо сделать далее вывод, что часто женщина отдавалась будущему мужу еще до брака и что многие и многие порядочные девушки стыдливо носили «почетную корону целомудрия» (в день свадьбы), хотя раньше имели связь не с одним юношей в игре «метания копья в кольцо» (Ringestechen), как называют «турнир между мужчиной и женщиной, в котором мужчина остается победителем только тогда, когда захочет женщина».

Так как путем приличного поведения и дешевых средств шарлатанов можно было, оставаться в общественном мнении девушкой, не будучи ею на самом деле, то больше всего боялись беременности, ибо только она влекла за собой опалу общества. Этот страх беременности очень трогательно выражается в целом ряде народных песен.


Благоразумная девица. Немецкая гравюра. XVII в.

Как пример приведем одну песню, относящуюся к XV в. и не забытую также и в продолжение всего XVI столетия, как видно из дошедших копий:

«Споем мы вам новую песню о маленьком писаре, который посватался к невинной девушке, которую очень любил. Он подарил ей красную юбку. Зачем? Он хотел понравиться ей и получить разрешение спать в ее спальне. В полночь он постучался в дверь девушки, и дверь отворилась ему. И вот они покоятся рядом. Девушка спрашивает его: "А если родится ребенок, кто будет его отцом?"— "Дорогая, я позабочусь о ребенке, я дам ему золото и серебро и буду ему отцом!" И когда это случилось, отгадайте, чем все окончилось? Писарь покинул страну. Какой позор, не правда ли? И все-таки это бывало так часто».

Неизвестный поэт прав: «Это бывало так часто». Каждый день случалось, что девушки оставались брошенными с ребенком на руках или под сердцем, а отец отправлялся на все четыре стороны — в «доброе старое время» чаще даже, чем теперь. У нас на этот счет достаточно данных. Ограничимся одним фактом. Выставив в своих статутах условием принятия в цех законность происхождения, мастера хотели избавиться самым простым для того времени средством от конкуренции, но если они постоянно пользовались этим, то это доказывает только, что число незаконнорожденных все возрастало.

Так как это число было так велико, то «доброе старое время» не только торговало очень бойко испытанными средствами восстановления утраченной девственности, но и с большим успехом пускало в ход другое «искусство», а именно аборт. Да, и это тоже «часто бывало», чаще даже, чем воображают те, кто видят в наших предках образцы нравственности и целомудрия. Доказательством служит хотя бы длинный список средств, издавна практиковавшихся против «задержки кровей». Список таких «надежных» средств, рекомендовавшихся любой акушеркой девушкам, не желавшим обнаружить своего падения, был уже в эпоху Ренессанса чрезвычайно длинен. До нас дошел такой перечень, содержащий ровно 250 таких средств, обыкновенно настой из тех или других растений, вызывавший менструации. С некоторыми из них были связаны самые фантастические представления, так, например, «дип-там действует так сильно, что его нельзя положить даже на постель беременной». Одни средства были довольно невинного свойства, другие, напротив, чрезвычайно опасны.

И однако, как раз последние пользовались особенной популярностью и величайшим доверием. Достаточно упомянуть о головнистой ржи или о донском можжевельнике.

Об употреблении последнего у нас имеется наибольшее количество сведений.

Не действуй против божества влюбленных:

Какое бы ты средство не привлек;

Ты проиграешь битву, будь уверен.

Данте Алигьери

Как велика была вера в действие донского можжевельника, видно уже из многочисленных его эпитетов: «пальма девственности», «розмарин девственности», «детоубийца», «древо девственности». Это было самым популярным средством аборта, постоянным утешением, последней надеждой женщин и девушек, жаждавших любви. Даже в самом маленьком садике предусмотрительные женщины поэтому усердно разводили и оберегали его. Как только подрастала девушка, ее старшие подруги нашептывали ей, что это деревце может все исправить. Каждая девушка знала об этом и говорила другой: «Парни стоят друг за друга, друг за друга должны стоять и девки». О распространенности плодоуничтожающего действия донского можжевельника свидетельствуют афоризмы и поговорки на английском и на других языках. В одной древнеанглийской балладе говорится об употреблении можжевельника (Savin-tree) молодой девушкой ради аборта:

Она пошла в сад — сорвать можжевельник,

И сказать она только могла — дитя не умрет.

У норвежцев встречается следующий рифмованный афоризм: «Не одна девица обязана только этому кусту, если считается целомудренной».

В тех случаях, когда средство сразу не действовало, беременные девушки прибегали к более радикальным приемам: горячим ваннам, бешеным танцам и еще более безумным экспериментам, практиковавшимся повсюду. «Она танцует так, точно завтра хочет произвести ребенка» — говорили об усердной танцорке, не пропускавшей ни одного танца и отличавшейся во время танца особенным усердием.

Неудивительно, что и литература Ренессанса богата указаниями на частое применение аборта. По-видимому, особенно в этом отношении отличались придворные круги. Оно и понятно. Здесь искушения были особенно многочисленны, а добрачная беременность грозила особенными неприятностями.

Характерный пример можно найти у Брантома. Молодая девушка, забеременевшая от принца и родившая ребенка вне брака, спокойно отвечает на нравственное негодование окружающих:

«Меня следовало бы порицать не за мой проступок, а за мою непредусмотрительность. Если бы я была такой умной, как большинство моих товарок, поступающих еще хуже меня, то я позаботилась бы об устранении последствий и не находилась бы теперь в затруднительном положении».

Возмущало не то, что молодая дама разрешила принцу более чем одни только нежные взгляды и поцелуи, безнравственность усматривалась в беременности и в ребенке, в неумении соблюдать правила игры, заключающиеся в том, чтобы всем рисковать, не теряя ставки — видимости добродетели. Из других данных видно, что в придворных кругах было, по-видимому, немало женщин, которым чуть не каждый год грозила опасность нежеланной беременности.

Анонимный французский автор пишет:

«С тех пор как барышни так хорошо осведомлены относительно медикаментов, что уже не боятся неловкого положения, в которое их может поставить слишком пылкий любовник, все больше падает ремесло куртизанки. Ибо для кавалера гораздо приятнее развлекаться с благородной дамой, не рискуя ничем. С тех пор барышни поэтому не выходят из себя, когда любовник требует от них большего, чем право созерцать ее прекрасное лицо и прекрасную грудь».

В заключение следует упомянуть, что аборт тогда не считался преступлением, так что можно было довольно открыто рекомендовать и получать подобные средства.

Там же, где полагалось наказание, оно редко применялось.

Словом, нет никакого сомнения в правильности последнего стиха вышеприведенного стихотворения: «Да, это часто бывало».


А. Бот. Бродяги в кабаке

Обычай «пробных ночей»

уществовали целые классы, где добрачные половые связи женщины прямо санкционировались кодексом морали. Мы имеем в виду обычай «пробных ночей», преимущественно — заметьте, только преимущественно! — существовавший в деревне и распространенный во всей Европе. Совсем этот обычай никогда не исчезал и сохранился во многих местностях. Он восходит к давним временам и известен под разными названиями. Несмотря на древность этого обычая и на его распространенность, наши сведения о нем немногочисленны. Древнейшее его описание относится к XVIII в. и касается Швабии. Подробность этого обычая Фр. Г. Фишер описывает следующим образом в своей брошюре, посвященной этому вопросу:

«Почти во всей Германии, особенно в той части Швабии, которая именуется Шварцвальдом, среди крестьян существовал обычай, в силу которого девушки уступали своим ухажерам еще задолго до свадьбы права, принадлежащие обычно только мужьям. Но было бы совершенно неправильно думать, что эти девушки лишены женской нравственности и расточают свою любовь всем своим любовникам. Ничего подобного. Деревенская красавица умеет так же экономно распоряжаться своими прелестями и скрашивать редкие моменты наслаждения такой же сдержанностью, как и любая барышня, сидящая за туалетным столиком.

Как только деревенская девушка достигала зрелости, за ней начинали ухаживать парни, тем больше, чем больше у нее достоинств, пока они не заметят, что один из них пользуется ее особенными симпатиями. Тогда счастливец имеет право посещать ее по ночам. Однако он плохо соблюдал бы приличия, если бы вошел к ней через дверь. Деревенский этикет требовал, чтобы он совершал свои ночные визиты через окно под крышей.

Этот нелегкий подвиг давал возможность любовнику сперва только поболтать несколько часов с девушкой, лежащей в постели совершенно одетой, застрахованной против всех козней Эроса. Когда она засыпала, он был обязан покинуть ее, и только постепенно их беседа становилась откровеннее. Впоследствии девушка предоставляла ему возможность, среди всяческих шуток и забав в деревенском духе, удостовериться в ее скрытых прелестях, позволяла ему застать ее в легком одеянии и наконец разрешала ему все, чем женщину может удовлетворить чувственность мужчины. Но и теперь она соблюдала последовательность, хотя правила приличий не позволяют вдаваться в подробности. Многое можно угадать уже по самому названию "пробные ночи" хотя первые визиты назывались собственно "ночными посещениями" (Kommnachte).

Часто девушка отказывала любовнику в последнем доказательстве любви до тех пор, пока тот не прибегал к насилию. "Пробные ночи" устраивались каждый день, "ночные посещения" — только накануне праздников и во время праздников. Первые продолжались до тех пор, пока обе стороны не убеждались в своей пригодности к браку или пока девушка не забеременеет. Только после этого крестьянский парень официально сватался, и помолвка, а потом свадьба быстро следовали друг за другом. В тех деревнях, где господствовали патриархальные нравы, парень нечасто покидал беременную девушку. В противном случае он навлек бы на себя ненависть и презрение всей деревни. Зато очень часто бывало, что молодые люди расставались после первой или второй "пробной ночи". Девушка не рисковала потерять свою репутацию, так как вскоре появлялся другой парень, готовый снова начать с ней роман. Только если "пробные ночи" несколько раз подряд не приводили к браку, девушка могла попасть в двусмысленное положение. Деревенская публика считала себя тогда вправе предположить, что у нее есть какие-нибудь скрытые недостатки. Крестьяне считали этот обычай настолько невинным, что часто, когда священник спрашивал их о здоровье дочерей, они в доказательство того, что те растут и процветают, откровенно и с отеческой гордостью отвечали, что их дочки уже "принимают ночных посетителей"».

В своей брошюре Фишер приводит, кроме того, еще несколько более старинных документов, доказывающих существование этого обычая и в других местах. Так, в одном древнем документе сообщается: «У саксов существует отвратительный, законом признанный обычай, в силу которого жених сначала проводит ночь у невесты, а потом уже решает, женится ли он на ней или нет». Другой автор, Квардус из Кембриджа, говорит в своем описании Уэльса, что «прежде браки редко устраивались без предварительного соития, так как существовал обычай, в силу которого родители отдавали своих дочерей, причем деньги считались потерянными, если девушка отсылалась обратно домой».

В первой главе мы уже указывали, какое большое значение имеют для крестьянского хозяйства дети, что они даже главное условие его существования. В этой экономической необходимости и в некоторых характерных для крестьянства отношениях собственности лежит ключ к разгадке этого обычая, на первый взгляд не вяжущегося с прочей идеологией единобрачия.

В самом деле, каждая особенность этого обычая отражает отношения собственности данной местности, и прежде всего, конечно, особенности наследственного права. Это объясняет нам, далее, многочисленные различия в правовых последствиях, которые в разных местностях имели эти «пробные ночи» и «ночные посещения», почему в одной местности «проба» проводилась лишь накануне свадьбы, в другой местности половые отношения, сопутствовавшие ей, обязывали к заключению брака, а иногда такую принудительную силу имел лишь факт беременности и т. д.


Г. Гольциус. Аллегория сластолюбия

Этот обычай объясняется не одним только экономическим фактором, желанием узнать, годится ли женщина для деторождения, а также рядом других обстоятельств. Хотя последние и не содержат причину его возникновения, но они способствовали этому, упростили его существование, а также предопределили некоторые его формы.

Одним из таких обстоятельств, имеющих особое значение для горных местностей, является разная роль, которую играют в процессе труда холостой парень и незамужняя девушка, роль, разъединяющая их на более продолжительное время, чем в других местах. В то время как мужчина был занят в горах рубкой леса, часто в отдаленных районах, девушка пасла скот на не менее отдаленном альпийском лугу. При таких условиях оба пола неизбежно должны были искать возможности для свиданий. Естественно, что это происходило ночью, в каморке девушки, так как только ночь освобождала парня и девушку от работы.

Жадный беден всегда. Знай цель и предел вожделения.

Франческо Петрарка

Мы выше упомянули, что обычай «пробных ночей» и «ночных визитов» существовал преимущественно среди крестьянства. Но он был распространен в XV и XVI вв. также и среди городского бюргерства, по-видимому, во всей Европе. Один хронист сообщает, что итальянские горожанки разрешали своим возлюбленным «пробные ночи», причем те, однако, должны были воздерживаться, и что даже патриции не видели в этом ничего предосудительного. О существовании того же обычая в северной Франции говорит одно старофранцузское стихотворение, в котором обсуждается следующее: одна дама разрешила возлюбленному провести с ней ночь, но в полном воздержании. Вопрос гласит: кто из них приносит большую жертву?

О существовании этого обычая в Германии есть точные сведения, так как они запротоколированы судебным производством и касаются известных исторических лиц. Речь идет о разбиравшихся на суде претензиях к Барбаре Леффельгольц, впоследствии жене знаменитого гуманиста Виллибальда Пиркхеймера, ее первого возлюбленного Зигмунда Штромера.

В этом любовно-брачном деле, которое описал хранитель городской библиотеки в Нюрнберге Эмиль Рейке, напечатавший и объяснивший эти документы, речь шла о том, что истец, Зигмунд Штромер, требовал выполнения брачного обещания, данного ему Барбарой Леффельгольц. Прежняя его возлюбленная потом, однако, раздумала и отрицала это обещание. Так возникло довольно продолжительное дело, в котором с обеих сторон были выдвинуты свидетельства компетентных лиц. Во время этого процесса обсуждались и «пробные ночи». Именно в одну из таких ночей Барбара будто и дала обещание выйти замуж. Об этих ночах Рейке сообщает на основании документов:

«Барбара должна была признаться, что она впускала истца по ночам в свою комнату, и, хотя она и утверждала, что он первоначально бывал у нее не более двух часов, ей было доказано, что она провела с ним по крайней мере шесть целых ночей. Обвиняемая не отрицала этого, но заявила, что ничего предосудительного в эти ночи не совершалось.

Павел Имгоф и его жена — близкие родственники Барбары, в квартире которых она принимала визиты Зигмунда Штромера, — спокойно входили в комнату, по наивному обычаю времени, садились к ней на постель и спали в одной комнате с ней и с истцом. Один из молодых супругов, по-видимому, всегда присутствовал при ночных визитах Штромера в качестве блюстителя приличия. Этот вывод можно сделать из того, что Урсула Имгоф заявляла, что получила ключ от комнаты Барбары от нее самой. Впрочем, она их часто оставляла и одних».

Прибавим в виде пояснения, что все эти ночные интимные посещения происходили в доме Гольцшуера, в одном из самых знатных патрицианских домов в Нюрнберге. Мартин Гольцшуер был дядей сироты Барбары Леффельгольц, а Павел Имгоф был его зятем, и в доме Гольцшуера молодые жили некоторое время. Прибавим далее, что в самом факте этих интимных ночей ни суд, ни компетентные лица не видели ничего предосудительного, и так как жалоба Зигмунда Штромера осталась без последствий, то они, стало быть, из этого не делали вывода, что Барбара Леффельгольц имела намерение впоследствии выйти за него замуж.


Ночь любви. Гравюра на меди

Этот запротоколированный факт не оставляет никакого сомнения в том, что интересующий нас обычай был известен и весьма распространен и среди бюргерства. Только вступление носило у бюргерства менее романтический характер, так как любовник приходил не через окно под крышей и не какими-нибудь другими опасными для жизни путями, а в худшем случае черным ходом.

И однако, несмотря на совпадение этого обычая у крестьян и у бюргерства, все же существовало значительное различие.

Можно констатировать, что в разных местностях крестьяне устраивали своих достигших зрелости дочерей в возможно отдаленных комнатах. Отсюда следует, что здесь рано или поздно молодые люди в самом деле сходились, что они не проявляли никакой сдержанности, а удовлетворяли свою страсть с бешенством животных…

В среде бюргерства этот обычай носил, по существу, иной характер и осуществлялся иначе; если девушка из этих кругов впускала к себе в комнату один или несколько раз симпатичного ей ухажера и даже в конце концов разрешала ему лечь с ней на одну постель, то это еще не значило, что молодые люди в самом деле сходились. Ибо каждое явление имеет свою собственную логику. А эта логика приводила к тому, что в бюргерской среде этот обычай был не более как примитивной и грубой формой флирта. Это доказывается не только целым рядом выражений, относящихся к этому обычаю, но и тем, что, как мы видим из процесса Барбары Леффельгольц, при этих ночных свиданиях присутствовала на краю постели dame de garde (дежурная дама). Разумеется, этот ангел-хранитель буржуазного кодекса приличий был настолько благоразумен, что неоднократно оставлял комнату, с той целью, чтобы дать больше простора интимным шуткам и забавам обоих флиртующих.

Нарушение воздержания было довольно обычным явлением, и даже в «лучших семействах» в конце концов не довольствовались нежными ласками или удовлетворением эротического любопытства и т. д., а требовали всего и позволяли все. Жаждущие любви люди, одаренные здоровыми чувствами, просто не в силах устоять перед сильным искушением при таких благоприятных обстоятельствах. Это одинаково относилось как к юноше, так и к девушке. Отсюда следует, что девушка, практиковавшая «пробные ночи», часто бывала менее довольна мужчиной, исполнившим данное обещание, чем мужчиной, не сдержавшим своего слова, но оправдывавшимся тем, что при виде таких прелестей даже самые честные намерения тают, как воск в огне.

Если в бюргерстве «пробные ночи» были не чем иным, как примитивной формой флирта, то у дворянства, где этот обычай также существовал, они служили не только флирту, но, как и у крестьянства, средством взаимного испытания. У дворянства эта традиция была известна с древних времен, так как все рыцарские героические легенды были полны подобными примерами. Мы находим их повсюду: в песне о Гудрун, в Парцифале, в легенде о Лоэнгрине, в песнях французских трубадуров и немецких миннезингеров, в испанских романсах.

В песне о Гудрун о помолвке короля карадинов с сестрой Гервига говорится:

«Она сдалась не без колебаний, как обычно поступают девушки. Ему предложили ее любовь, и витязь молвил: "Она мне нравится, я постараюсь ей так служить, что меня найдут на ее ложе". Рыцарь и девушка помолвились и с нетерпением ожидали пришествия ночи: тогда оба они испытали тайное блаженство».

«Испытание» Эльзы Брабантской в «Лоэнгрине» описывается следующим образом:

«Когда Эльза Брабантская, эта прекрасная, целомудренная девушка, была ночью приведена к князю, которому она была люба, императрица сама сопровождала ее к постели. Комната была разукрашена коврами, кровать блистала красным золотом и богатыми шелками. Одеяла были затканы разными животными. На это ложе легла девушка, чтобы испытать сладость любви. Пришел и император, приказал прислуге покинуть комнату и простился с молодыми. Девушку раздели, и витязь прижал ее к себе крепко и нежно. Больше я ничего не скажу, скажу только, что он нашел то, чего искал».

О таком добрачном половом общении между благородной дамой и рыцарем свидетельствуют также многочисленные народные песни. Как на пример мы укажем на заключительные стихи старонемецкой поэмы «Сокол», облекающие в самые простые слова самую интимную тему:

«Он сел к ней на траву и сделал ей сладко-больно. Он искал любви и нашел ее. Сладкая любовь обоих связала».

Существование «испытания» в дворянской и княжеской среде доказывается не только изящной литературой, но и документальными данными. Так, император Фридрих III после помолвки с принцессой Леонорой Португальской получил от ее дяди, короля неаполитанского Альфонса, послание, в котором тот предлагал ему немедленно же подвергнуть племянницу «испытанию», потому что если оно состоится в Германии и если молодая дама не окажется во вкусе императора, то родне придется заплатить за ее дорогостоящую «обратную доставку». Вот соответствующее место этого письма:

«Ты увезешь мою племянницу в Германию, и если она тебе не понравится, то ты ее пошлешь обратно или бросишь ее и женишься на другой, поэтому устрой брачную ночь уже здесь, чтобы, если она тебе понравится, ты мог бы ее взять с собою как приятный товар, а если нет, то оставить ее нам как обузу».

В нашем распоряжении имеется даже документальное указание на неудачное княжеское «испытание». Мы имеем в виду «испытание», устроенное в продолжение полугода графом Иоганном IV Габсбургским Герцлауде фон Раппольдштейн в 1378 г. В данном случае вина была его. «Испытание» окончилось безуспешно, так как, по заявлениям дамы, на которой должен был жениться граф Габсбургский, последний в продолжение шести месяцев не обнаружил своей мужественности. Этот отрицательный результат был оформлен, и бумага передана даме, очевидно, чтобы не уронить ее в глазах других возможных претендентов. Что девушка полгода находилась в самом щекотливом положении, не порочило ее чести по тогдашним княжеским представлениям; ее честь была бы запятнана только в том случае, если бы претенденту удалось достигнуть своей цели. Подобные документы, конечно, куда важнее описаний, встречающихся в героических сказаниях.

Из этих примеров ясно видно, какое принципиальное различие существовало между «пробной ночью» и официальным «разделением ложа»; видно, что первое в тех случаях, когда речь шла не только о государственных интересах, но и об индивидуальном наслаждении, всегда предшествовало второму, помолвке и бракосочетанию.

Нет ничего удивительного, что обычаи дворянской и княжеской среды совпадали с обычаями крестьянства. И там и здесь действовали аналогичные интересы. В среде дворянства и князей главная цель брака — потомство, обязанное сохранять наследство и род.



Формы взаимного ухаживания

конце средних веков формы взаимного ухаживания носили очень примитивный характер. Оба пола выражали друг другу свою симпатию недвусмысленными грубыми прикосновениями. Не только глаза, но и руки имели полную свободу действия. Разумеется, крестьянин поступал откровеннее и грубее дворянина или бюргера, с другой стороны, немецкое дворянство вело себя менее галантно, чем итальянское и испанское.

В старонемецком романе «Ruodlieb», изображающем вещи со свойственной средним векам откровенностью, встречаются места, характеризующие грубые приемы ухаживания крестьян. Укажем здесь лишь на следующую сцену. Дерзкий парень, названный автором «рыжим» за его огненно-красные волосы, заходит к немолодому уже крестьянину, женившемуся вторично, после смерти первой жены, на молоденькой, хорошенькой девке. При виде молодой пышногрудой крестьянки в страннике пробуждается желание ею обладать, и он придумывает соответствующий план. Желая усыпить ревность старика, он объявляет себя двоюродным братом его жены. Молодая крестьянка, которой крепкий парень пришелся чрезвычайно по вкусу, соглашается на эту мистификацию, и между ними завязывается беседа, в которой он намекает ей на свое желание, а она выражает согласие. Надо ждать ночи, когда старик заснет. Однако ничто не мешает получить и дать между тем несколько авансов. И молодые люди не мешкают. Не успел старик выйти на мгновение из комнаты, как они уже использовали момент. «Una manus mammas tractabat et altera gambas, quod celabat ea super expandendo, crusena»[68]. И так как это вполне во вкусе молодой крестьянки, то она распускает свое платье, так что «рыжий» даже в присутствии мужа может до известной степени продолжить свою любовную забаву.

…Наслаждение — это благо, к которому повсюду стремятся и которое заключается в удовольствии души и тела…

Лоренцо Валла

Если в деревенских кругах, как видно из этого примера, ухаживание отличалось прямо грубостью[69], то и бюргерство и дворянство были еще далеки от всякой утонченности. Обе стороны всегда прямо направлялись к «конечной цели». Флирт, конечно, был распространен, его разрешали и им пользовались, но обычно им не ограничивались. Мужчина всегда пользовался случаем «взять плохо защищаемую крепость», как тогда выражались. Словом, обе стороны, в принципе, предпочитали кратчайший путь[70].

Более утонченные формы ухаживания и любви встречаются лишь среди куртизанок (как и в древности). Куртизанки знали, что в этом их главная притягательная сила в глазах мужчин[71]. И они высмеивали дам, не доросших до их конкуренции. Римские куртизанки, например, издеваясь, говорили о благородных римлянках, что они, правда, всегда готовы отдаться, но не понимают даже утонченности, которую придает любви речь. «Chiavono come cani, mа sono quiete della bocca, come sassi»[72].

Чем больше развивалось денежное хозяйство, тем многочисленнее становился слой общества, имевший возможность жить исключительно для наслаждения. Вместе с тем само наслаждение, и прежде всего наслаждение в любви, получало все более утонченную форму. «Порядочные» дамы стали не только понимать действие циничных слов в любви, но и использовать бесчисленные приемы, с помощью которых можно усилить любовное наслаждение. Законные жены, которые когда-то отдавались любви, как «бревна», стали превосходить самих куртизанок, так что, по словам современников, «было гораздо приятнее любить благородную даму» или «с благородной дамой вступить в турнир любви», чем с опытнейшими жрицами любви, «так как первые отличаются большими достоинствами ума и воспитания, а в искусстве любви не уступают последним».

Брантом пишет по этому поводу: «Что касается наших хорошеньких француженок, то в прежние времена они все были очень неловки и отличались неуклюжей манерой любить. Однако за последние пятьдесят лет они научились у других наций стольким тонкостям и изысканностям, переняли у них такие ухищрения и обычаи, а может быть, и сами всему этому научились, что ныне превосходят в этом отношении все нации. Я слышал и от иностранцев, что в этом пункте они заслуживают преимущество. К тому же циничные слова звучат на французском языке гораздо приятнее, сладострастнее и гораздо более возбуждают, чем те же слова на других языках».

Нации, у которых учились француженки, были испанцы и итальянцы, а французы в свою очередь стали отныне учителями немцев.

Коснуться рукой груди хорошенькой женщины, притом при всех, было первым актом преклонения перед ней, и этот прием встречается повсеместно. Так делали при каждом удобном случае, в особенности во время танца. Такой шутливый жест нисколько не предполагал более интимных отношений, наоборот, он сам часто становился началом более близкого знакомства. Отсюда следует, что такое поведение тогда не казалось предосудительным, а считалось вполне естественным. Поэтому и женщина — если только была недурна — видела в этом не оскорбление, а лесть и комплимент, и притом вполне законные. И если она обладала красивой грудью, то она не очень и противилась этим жестам мужчины, а если и противилась, то больше для вида, или ради вящей пикантности, или прямо для того, чтобы дать возможность оценить ее прелести лучше, чем позволяла господствовавшая мода.

О распространенности и популярности этого метода свидетельствует процитированная выше рифмованная проповедь Мурнера. Мужчина позволял себе подобные комплименты действием, если женщина побуждала его к этому и это ей нравилось. Эта тенденция объясняет другую: завоевание земной жизни обусловливает культ физического, культ тела обусловливает (по отношению к женщине) культ груди, культ груди — культ ее наготы, а этот последний — соответствующую ему форму признания мужчиной, ценящим телесную красоту выше всего.

В «Spiel von Jungfrauen und Gesellen»[73] одна из девушек говорит:

«Выслушайте теперь и меня. Из меня хотели сделать монашенку… Но по утрам я не люблю поститься и потому позволяю молодцам трогать меня. Я предпочитаю вино воде и потому не гожусь в монастырь».

В одной эпиграмме Клемана Маро говорится:

«Прекрасная Катарину воспламенила мое сердце. Шаловливо опустил я руку за ее корсаж, пока не воспламенилась и она».

Особенно откровенны, разумеется, проповедники-моралисты, ополчавшиеся против безнравственности века. Гейлер из Кайзерсберга говорит в своей известной проповеди, представляющей переделку «Корабля дураков» Себастьяна Бранта:

«Третий грех — любить касаться голого тела, т. е. хватать женщину и девушку за грудь. Некоторые люди думают, что если они разговаривают с женщиной, то непременно должны схватить за грудь. Это большая нравственная разнузданность».

От Брантома мы узнаем из многочисленных приводимых им исторических примеров, что и высшие круги относились весьма неравнодушно к таким удовольствиям. Целую главу он посвящает теме «О касаниях в любви». Глава начинается словами:

«Если говорить о касании, то надо признаться, что оно очень приятно, ибо завершение любви — наслаждение, а последнее невозможно без того, чтобы не касаться любимого предмета».


Г. Гольциус. Любовь. XVI в.

Разумеется, ограничивались не одной только грудью. Гриммельсхаузен рассказывает о своем герое Симплициссимусе, что он должен был ежедневно искать блох у жены полковника, так как ей было приятно, когда молодой парень касался ее груди и других частей тела. Брантом сообщает разные случаи из придворного общества, когда дамы давали придворным кавалерам возможность касаться всего их тела и удостовериться таким образом в реальности их интимнейших прелестей. Английские придворные хронисты, например Гамильтон, говорят нам о таких же фактах из жизни английского двора и т. д.

В пластическом искусстве, в рисунках и картинах изображение грубого прикосновения мужчин к женской груди — один из излюбленнейших мотивов. Все протягивали руку к этим заманчивым плодам любви: юноша, мужчина, старик. Это была первая победа юноши, ежедневная пища мужчины, последнее утешение старца. Влюбленный, как мужик, так и дворянин, обычно опускал руку за корсаж возлюбленной и не мог достаточно насладиться этой игрой. Он исследовал упругость, пышность, величину, форму, красоту ее груди. Если парень хотел обнять девушку, он одной рукой брал ее за грудь, другой за талию. Ландскнехт и мужик, сидящие в трактире, поступали так же. Каждая женская грудь, еще не отцветшая, пользовалось таким почетом.

Когда с ней влюбленный старик, то женщина может даже и открыто опустошать его карманы, так как все равно платить за любовь он может уже только одной лишь монетой. Наслаждаясь красотой расцветающей девушки, забавляясь пышной прелестью зрелой женщины, старик спокойно смотрит, как она вытаскивает деньги из его мешков и считает их на столе. Последнее положение — это часто и сатирическая форма изображения брака между стариком и молодой девушкой.

Изображая «блудного сына» в компании падших женщин, расстегивающим сразу двум из них корсаж, или старика, удовлетворяющим свою бессильную похоть созерцанием раскрытой пышной женской груди, художник вместе с тем изображает предмет, манящий к «грезе», с таким вдохновением и восторгом, что поступок как «блудного сына», так и старика кажется вполне естественным.

Другой темой литературы и искусства служит тот факт, что вместе с деньгами исчезает и женская любовь. В старой немецкой народной песне говорится: «Моя милая улетела, как пташка, на зеленую ветвь. Кто будет со мною коротать длинные зимние ночи? Моя милая заставляла меня сидеть рядом с собой и смотрела через мое плечо на мой кошелек. Пока в нем были деньги, она меня ценила, а когда они вышли, погасла и любовь. Моя милая написала мне письмо, в котором говорит, что любит другого и забыла меня. Что она меня забыла, не очень-то печалит меня. Пусть потеряно, что нельзя удержать. Мало ли на свете хорошеньких девушек».

В живописи мораль этой истории изображалась обычно так: мужчина, за которым недавно еще нежно ухаживали, бесцеремонно выставлялся на улицу.

Само собой понятно, что во всех странах снисходительные девицы и женщины, охотно позволяющие дерзкому молодцу всевозможные вольности, пользовались большим спросом, чем сдержанные, отказывающие ему в них. Не одна строго нравственная девушка заплатила за свою сдержанность тем, что любовник бросил ее, предпочитая ей другую, которая охотно отдавала прелести своего тела в его власть за право хозяйничать в его кошельке. В стихотворной пьесе «Die Egon» выступает такая девушка, покинутая за свою скромность, и говорит:

«У меня был жених, обещавший на мне жениться. Но прошло уже около четырнадцати недель, и он не хочет исполнить своего обещания. Другая отбила его у меня. Она позволяет ему трогать ее, а сама в это время занимается его кошельком. Хорошо это не закончится».

Было бы неверно думать, что женщина, чтобы завоевать мужчину, не предпринимала для этого никаких действий. Главным средством для достижения этой цели была мода.

Женщина слишком хорошо знала гипнотизирующее воздействие своих ног и еще более — интимных прелестей, хотя бы зрелище длилось всего секунду, другими словами, она скоро угадала, что мужчина любит глазами. Декольтирование снизу вверх достигалось в эпоху Ренессанса главным образом путем танца или игр, главная прелесть которых состояла часто в возможно большем оголении женщины. Ограничимся здесь этим простым указанием, так как танцу и играм будет посвящено детальное описание в главе об общественных развлечениях.

По этому поводу Вейс сообщает:

«…B 1491 г. по примеру королевы Анны, гордившейся красотой своих ног, юбки разрезались по бокам почти до самого колена. Если раньше в такой юбке ноги закрывались нижним платьем, то теперь и его приподнимали…»

Хронисты разных стран сообщают нам, что женщина охотно сама старалась очутиться в щекотливом положении или охотно позволяла друзьям застигать ее в таком положении. В такой ситуации она оставалась часто очень долго, «чтобы убедиться, что мужчина удостоверился в ее прелестях и в ее красоте». Примеры можно найти в новеллах королевы Наваррской, у Брантома и почти у всех современных новеллистов. Брантом пишет: «Часто дамам доставляет удовольствие показываться нам без помех, так как они чувствуют себя безупречными и убеждены, что могут нас воспламенить». О многих благородных дамах французского двора сообщается далее, что они позволяли кавалерам исполнять при них обязанности камеристок. Так, они особенно охотно разрешали им надевать себе чулки и башмаки, так как это, по словам одной французской рукописи XVI в., дает «влюбленным дамам самый удобный случай показать мужчинам, которые им нравятся, те прелести, которые иначе они не могли бы обнаружить». Далее в этой рукописи говорится: «Дамы исходят при этом еще из той мысли, что мужчина с темпераментом никогда не упустит такого случая, чтобы не позволить себе некоторые вольности». С другой стороны, в этой ситуации дама всегда может помешать мужчине зайти в его галантных предприятиях дальше, чем «им позволяют их совесть и честь».


С. Сапредам. Лот развратничает со своими дочерьми. Гравюра на меди. 1597 г.

Также Брантом пишет: «Некогда я знавал весьма красивую и достойную девицу, которая, влюбившись в одного знатного сеньора, пожелала привлечь его к себе, дабы получить от него и пользу и удовольствие, но никак не могла своего добиться; вот однажды, проходя по аллее парка и завидев издали предмет своей любви, она притворилась, будто у нее распустилась подвязка, и, отойдя немного в сторону, подняла юбку и стала возиться с башмаком и натягивать ленты. Этот знатный сеньор пристально на нее поглядел, нашел, что ножка ее весьма недурна, и так увлекся созерцанием, что не заметил, как ножка произвела то, чего не смогло сделать красивое лицо девицы; он рассудил про себя, что такие стройные колонны поддерживают, наверно, не менее прекрасное здание…»

В другом сочинении говорится:

«В наше время найдется немного дам, которые не оказали бы подобных знаков милости не только друзьям, но даже и чужим. Некоторые уступали это право ухажеру уже по прошествии нескольких дней, так как женщины говорят: "Глаза и руки друга еще не делают мужа рогоносцем". И потому они предоставляют рукам и глазам друзей величайшую свободу… Есть немало благородных дам, относительно которых многие придворные кавалеры могут похвастать, что имеют представление об их тайных прелестях, и, все же, эти дамы считаются образцами нравственности и добродетели».

Эта наиболее смелая форма эксгибиционизма представляла своего рода спорт, которым увлекались и приличные дамы. Эта форма позволяла им, по крайней мере в воображении, праздновать оргии.

Подобные вольности разрешали кавалерам и незамужние девушки. И прежде всего, холостым кавалерам, которых хотели заставить сделать предложение.

«Не одна благоразумная дама сумела тем, что ловко позволяла претенденту на ее руку удостовериться в ее красоте, крепче приковать к себе, чем при помощи влюбленных взглядов и остроумнейших слов».

К тому же это было и безопасно, так как — говорили люди — «от взглядов еще не забеременела ни одна девушка». Напротив, если слава ее интимных прелестей переходила из уст в уста, то это в значительной степени повышало шансы дамы на успех. О тех женщинах, которые отказывали в таких пустяках, всегда ходил слух, что им нужно скрывать тайные пороки, которые неминуемо вызовут отвращение, как только о них узнают. Этот факт удостоверен и Брантомом в главе о «зрении в любви».

При таких условиях немудрено, если мужчина, настолько несообразительный, что не понимал, чего хочет женщина, протягивая ему галантно ногу или требуя от него услуг камеристки, подвергался жесточайшим насмешкам.

В эту эпоху путешествовали редко, особенно женщины. Если же обстоятельства вынуждали к этому, то люди за все время путешествия находились в большой тесноте. Если в путь отправлялась женщина, то, конечно, не только с мужем или братом, а также часто с другом или знакомым, потому что опасность дороги заставляла ее даже в случае недалекого путешествия заручиться защитником. Так как дороги были плохие, то повозки не годились для путешествия, к тому же это обходилось дороже и занимало больше времени. Поэтому предпочитали обычно ездить верхом. Если путешествовала дама, то она садилась или спереди, или сзади своего спутника на того же коня. Знатные дамы отправлялись так же и на охоту. Таким образом дама и ее спутник находились в течение целых часов в интимной близости. Мужчине к тому же часто приходилось поддерживать женщину там, где дорога пересекалась рытвинами или рвами. Так естественно, что желание водило часто рукой мужчины — и, конечно, и женщины! — если только они были добрыми друзьями или стали ими во время путешествия.

Начиная с миннезингеров и заканчивая новеллистами, мы узнаем то и дело, что всадник порывисто прижимал к себе и нежно ласкал хорошенькую девушку из знати или здоровую крестьянку. Таково содержание очень грубого рассказа, записанного в XV в. Августом Тюнгером (речь идет о крестьянке и попе); аналогичный случай сообщает циммернская хроника, также возникшая в XV в., где речь идет уже о знатной даме, часто совершавшей недалекие путешествия, которые она использовала для флирта.

Аналогичными привилегиями часто пользовались гости и посетители. Считалось почти честью для себя, если желанный гость через короткое время «вступал врукопашную» с женой или взрослой дочерью хозяина. Когда гость пользовался особенным почетом, то хозяйка нередко спешила послать ему для времяпрепровождения хорошенькую дочку. А гость доставлял дому честь, если находил дочку хорошенькой и оказывал ей внимание, которое не ограничивалось одними поцелуями, и все же это никому не казалось предосудительным. Еще со средних веков существовал обычай, о котором сообщают нам миннезингеры и хронисты: посылать на ночь знатному гостю красивую служанку или достигшую зрелости дочь, а порой эта роль выпадала и на долю самой хозяйки. Этот обычай назывался «отдать жену по доверию». В своем «Gauchmatt» Мурнер упоминает об этом обычае как о существовавшем еще в XVI в. в Нидерландах:

«В Нидерландах еще держится обычай, в силу которого хозяин, если у него есть дорогой гость, посылает к нему жену по доверию».


Барр. Продажная любовь. Гравюра XVII в.

Как охотно исполняли женщины эту роль, когда речь шла о красивом госте, так как он наилучшим образом оправдывал «доверие» — конечно, не мужа, а жены, — видно из французской рыцарской поэмы, где жена должна отказаться от этой роли ради красивой служанки, так как ее муж еще не спит и, по-видимому, не поклонник этого обычая. Вот это место:

«Графине было приятно иметь такого гостя.

Она приказала изжарить для него жирного гуся и поставить в его комнате роскошную постель, на которой любо было растянуться. Отправляясь спать, графиня призвала самую красивую и благовоспитанную из своих служанок и сказала ей украдкой: "Дорогое дитя, пойди к нему и служи ему как подобает. Я сама бы охотно пошла, да не хочу этого сделать из стыдливости перед графом, моим господином, который еще не заснул"».


Дворянин и дворянка верхом. ХV в.

Были, впрочем, и такие гости, которые оправдывали доброе доверие мужей, но их было не очень много. Гартман фон дер Ауе говорит о наблюдениях, сделанных им в Германии: «Надо признаться, таких людей не очень-то много».

Насколько эпоха находила флирт естественным, видно по тому, что его всячески поощряли. В Аугсбурге, например, еще в середине ХУЛ в. существовал обычай давать жениху и невесте возможность беспрепятственно удовлетворять свои желания. Один хронист говорит:

«Если жених посещал невесту, им отводили особый стол в углу комнаты и загораживали его испанскими ширмами так, чтобы они были одни».

Жениху и невесте даже разрешалось открыто обмениваться откровенными нежностями. Однако не обязательно было для этого быть женихом и невестой. Приведенный выше процесс Барбары Леффельгольц служит тому доказательством. Прекрасная Барбара, правда, утверждала, что во время ночных визитов Штромера «ничего особенного» не происходило, но надо думать, что она хотела сказать, что не произошло только самого главного. Как в этом частном случае, так и вообще во время ночных посещений происходило весьма многое.

Этот обычай служил как в городе, так и в деревне прежде всего удовлетворению эротического любопытства и обмену грубоватыми нежностями. Необходимо еще раз это подчеркнуть. Смелые жесты были единственной беседой между молодыми людьми с того момента, как девушка впускала в свою каморку парня. Только ради этой цели приходил он, только этого ждала от него она, и потому оба играли свою роль соответствующим образом: одни с большим темпераментом, другие с большей утонченностью, третьи с большей неловкостью. Но всегда происходило одно и тоже. В этом общении не было ничего духовного, ничего душевного, царила одна животная чувственность.

Немецкое выражение «In Zucht und Ehren» («По чести и приличию») значило только, что ограничивались допустимыми нежностями.

В эпоху Ренессанса придерживались мнения, что в юности мужчина и женщина имеют полное право на подобные удовольствия. Оспаривать внутреннюю логику таких интимных визитов может только историк с предвзятой точкой зрения, ибо это значит не более, как превратить поколение пышущих здоровьем людей произвольно в жалкую компанию хилых стариков, страдавших размягчением спинного мозга.

Эти грубые формы взаимного флирта стали более утонченными в эпоху Ренессанса. По мере того как под влиянием новых экономических сил богаче становилась общая культура, одухотвореннее становилась и любовь, все более превращаясь в искусство. Она постепенно переставала быть простой стихийной силой, возвышаясь до уровня сознательного, оформленного переживания. Конечно, эти изменения происходили не во всех слоях общества, например, крестьянство и мелкое дворянство пребывали по-прежнему в состоянии животной грубости, но зато тем более это наблюдалось у буржуазии, развивавшейся вместе с торговлей.


«Ты должна быть целомудренной». Иллюстрация к шестой заповеди. Из книги заповедей XV в.

Брак и верность

рак считался в XV и XVI вв. высшим состоянием. Быть холостым или старой девой считалось, напротив, пороком, и к таким людям относились как к заклейменным. Поэты и писатели без удержу прославляют брак. На всех языках, в самых разнообразных видах раздается гимн в его честь: «На брачном ложе спится мягче всего». Кто живет в браке, тому открыты в будущем небеса, остальным грозит ад. Это постоянное восхваление брачной жизни имеет свои естественные причины. Развившаяся индустрия нуждалась в людях, в рабочих руках, в покупателях. Абсолютная княжеская власть нуждалась в солдатах. Чем больше людей, тем лучше. С другой стороны, росту населения противодействовали сильнейшие преграды. Если в средние века население не увеличивалось благодаря усилению могущества церкви — вместе с последним росло число монастырей и их обитателей, живших в принудительном безбрачии, — то теперь на. сцену выступили еще более опасные факторы.

Вместе с новым хозяйственным порядком родились и его страшные спутники — чума, алкоголизм, сифилис. Распространявшаяся во все стороны торговля создавала условия, придававшие болезням эпидемический характер. Они не только сокращали население, главным образом его мужскую половину, так как мужчины легче подвергались заболеванию — во время путешествий, посещения домов терпимости и т. д. — и им первыми приходилось расплачиваться за новый экономический порядок. Убыли мужского населения способствовали также учащавшиеся распри и походы. При таких условиях безбрачие становилось все более открытой социальной опасностью, каждый холостяк — прямым врагом общества.

Вот почему люди вдруг открыли моральные преимущества брака и усмотрели высшую его форму в возможно многодетном браке. Так как эта экономическая потребность совпадала с основной чувственной тенденцией века, то действительность совпала с этой важнейшей идеологией. Семьи с дюжиной детей были тогда не редкостью. От брака Виллибальда Пиркхейма с Барбарой Леффельгольц произошло тринадцать детей, аугсбургский хронист Буркхарт Цинк, дважды женатый, имел восемнадцать детей, отец Альбрехта Дюрера — столько же, у Антона Тухера было одиннадцать, папский секретарь Франческо Поджо оставил также восемнадцать признанных им детей, среди них четырнадцать незаконных. В некоторых и довольно многочисленных семьях число детей доходило и превышало цифру двадцать.

Если брак считался важнейшим учреждением, то речь шла всегда только об одной форме брака, а именно о патриархальной семье. Муж признавался неограниченным властителем. Этого требовала организация ремесленного производства, принуждавшая каждого подмастерья и каждого ученика «протянуть ноги под стол мастера», т. е. все участвовавшие в производстве были прикованы к дому мастера. Рядом с авторитетом в мастерской должен был стоять авторитет в семье. Прославляя брак, прославляли вместе с тем и все, что было в интересах безусловного господства в браке мужчины. «Муж да будет утешением и господином жены», «муж да будет хозяином ее тела и состояния», «женщина да слушается советов мужа и поступает как женственная женщина по его воле». Даже его возможной грубости жена обязана противопоставить тем большую кротость[74].

«Если он кричит, она да молчит, если он молчит, она пусть с ним заговорит. Если он сердит, она да будет сдержанна, если он взбешен, она пусть будет тиха и т. д.»

Кротость жены должна идти даже так далеко, чтобы стерпеть измену мужа. И даже когда это происходит у нее в доме, она должна молчать. Если муж ухаживает за молодой служанкой, она обязана делать вид, будто ничего не замечает, «если же она уличит их, то она пусть прогонит эту похотливую дрянь, дабы предотвратить худшее несчастие». Вместе с тем она обязана наставить мужа добрым словом на путь истинный, ибо уже тогда во всем всегда была виновата «похотливая дрянь». И по-прежнему жена обязана видеть в муже своего господина.


Борьба из-за брюк. Анонимная гравюра

Женщина, не желавшая подчиняться этим законам, казалась эпохе величайшей преступницей. Образу мышления Ренессанса вполне соответствовало право, предоставленное мужу, телесно наказывать жену, если она систематически не покорялась его власти. Уже Рейнмар фон Цветер советует мужу следующим образом поступить с упрямой женой:

«Брось ласковость и возьми в руку дубину и испробуй ее на спине, и чем чаще, тем лучше, со всей силой, чтобы она признала в тебе своего господина и забыла бы свою злость».

Вот единственный способ «укрощения строптивой». В некоторых, в XVI в. очень распространенных, поговорках мужьям рекомендуются аналогичные и даже еще более драконовские меры наказания. Сами женщины находили такое обращение совершенно естественным — раб всегда мыслит так, как его господин, пока в нем не проснется самосознание. Закон также повсюду предоставлял мужу право телесно наказывать жену.

Однако общественная мораль разрешала женщине естественное и нормальное удовлетворение своих чувств только в пределах брака. С другой стороны, брак был тогда в большей степени, чем теперь, для женщины средством устроиться в жизни. Существовало еще очень мало женских профессий. Если обратиться к документам, то мы увидим, что борьба женщины за мужчину велась тогда с таким ожесточением, которое в истории больше не повторялось. Причины этого явления также коренятся в эпохе.

Городское ремесло, например, представляло только внешне однородный класс. Не всякое ремесло могло произвольно менять своего хозяина, т. е. быть продано другому, права его исполнения часто оставались в семье. Единственная дочь пекаря, портного, ювелира, могла выйти замуж только за сына пекаря, портного или ювелира если только не хотела рисковать потерей всей семейной собственности. Из-за таких и аналогичных постановлений женщина при выборе мужа была ограничена чрезвычайно узким кругом. В многочисленных рисунках и картинах, изображающих «борьбу за штаны», возникших в эту эпоху, надо поэтому видеть не, так сказать, общеобязательную для всех времен сатирическую тенденцию, а скорее всего иллюстрацию характерного для той эпохи вопроса.

Естественным дополнением к женской «падкости к штанам» служат необычайные претензии мужчин. Мужчины знали, какой на них существует спрос. «Число их сокращается, а девушки все множатся», — гласит современная поговорка. Каждый может поэтому с гордостью сказать: «От меня зависит взять, какая мне понравится». А Гейлер из Кайзерсберга мог с полным правом заявить: «Теперь женщина должна обладать всеми качествами, если хочет найти мужа, а именно юностью, красотой, движимым и недвижимым».

Подобно тому как общество присвоило мужу право телесно наказывать «строптивую» жену, так казнило оно его самого, если он находился под башмаком у жены, и особенно если дело заходило так далеко, что жена «переворачивала метлу другим концом» и сама била мужа. Подобная казнь выражалась во всех странах и местностях тем, что такой муж выставлялся на публичное посмеяние. Из числа разнообразных, в большинстве случаев очень забавных обычаев приведем для характеристики лишь несколько примеров.

Статуты города Бланкенбурга, относящиеся к 1554 г., полагают следующую кару для супружеской четы — обыкновенно наказанию подвергалась жена в том случае, если она побила мужа:

«Если жена задаст мужу трепку или побьет его, то она должна подвергнуться, смотря по обстоятельствам, денежному или тюремному наказанию, а если она состоятельна, то она обязана дать одному из слуг городского совета сукно на платье. Так как необходимо наказать и мужа, который был такой бабой, что позволил жене ругать и бить его и не подал соответствующей жалобы, то он обязан доставить обоим слугам совета сукно на платье, а если он не в состоянии этого сделать, то он должен подвергнуться наказанию тюрьмой или иным путем, а затем крыша его дома должна быть снята».

Французский писатель Жан Фабье[75] пишет:

«Когда кто-нибудь обращается к нему по делу, он отвечает: "Я поговорю об этом с женой" или "с госпожой нашего дома". Пожелает она — дело состоится. А не пожелает — ничего не получится. Потому что простак уже настолько укрощен, что становится смирным, как бык, которого впрягли в плуг. Таким безнадежно покорным, что дальше и некуда».

«Есть женщины, что поначалу весьма преданы своим мужьям. Потом они видят, как мужья в них влюблены и любезны в обращении, что, кажется, можно радеть меньше, а они и не подумают рассердиться. И дают себе послабление. Мало-помалу начинают меньше их уважать, становятся менее внимательными и послушными, а самое главное, начинают пробовать свою власть, во все вмешиваться и командовать, сначала в маленьком деле, потом в более крупном и так с каждым днем все больше и больше.

Так они на ощупь двигаются все вперед и все вверх и воображают, что их мужья, которые ничего не говорят из любезности или из хитрости, ничего не видят, а те на самом деле просто терпят».

Наказание жены было очень распространено и встречалось в разных странах. В Гессене жена, побившая мужа, должна была прокатиться по местечку верхом на осле, лицом к хвосту. Высмеиванием мужа-бабы занимались сатирики в поэзии и искусстве. Для характеристики «женского господства» живописцы-сатирики выбирали главным образом два мотива. Женщина, заставляющая плясать мужа под свою дудку, или дурак-мужчина, пляшущий под эту мелодию, — таков один мотив. Другой, еще более распространенный, заимствован из «Аристотеля и Филлиды»: женщина едет верхом на спине мужчины, который, как настоящее покорное вьючное животное, водимое под уздцы, ползет на четвереньках под ее тяжестью, и часто над его головой грозно развевается бич.

Из других мотивов, также довольно частых, следует упомянуть мотив мужчины, помогающего женщине надеть панталоны, и мотив Юдифи. Все эти символические изображения просты и понятны. Но именно благодаря этой простоте, остроумию сатирика удается показать, какая сила в конце концов превращает мужчину в дурака, заставляет его танцевать под дудку женщины, порабощает даже умнейшего из всех, Аристотеля, так что тот покорно тащит на себе эту ношу весь долгий и трудный жизненный путь, — то чувственность, овладевающая мужчиной. На всех этих картинах художник изображает женщину исключительно как воплощение чувственности, предстает ли она перед нами обнаженной, как на большом рисунке по дереву Ганса Бальдунга Грина, или в костюме, как на превосходной работе Луки Лейденского.

Ирония его собственной судьбы обессиливает мужчину: то, что его делает божеством, вознося на небеса, исполнение его назначения делает его вместе с тем рабом его рабыни. Таков простой и вместе с тем глубокий смысл большинства этих символических карикатур. Частая обработка этой темы в эпоху Ренессанса[76] доказывает, во-первых, что эти листки становятся больше чем простыми карикатурами на комическую фигуру мужчины, находящегося под башмаком у женщины, а во-вторых, что чувственность была господствующим принципом в жизни Возрождения.

Высшим законом брака во все времена была взаимная верность. Если эпоха Ренессанса ставила брак так высоко, то еще выше ставила она взаимную верность супругов:

«Одно тело, две души, один рот, одно сердце, взаимная верность и обоюдное целомудрие, здесь двое, там двое, и все же соединены воедино постоянной верностью…»

Так пел уже миннезингер Рейнмар фон Цветер. Эпоха Ренессанса не менее восторженно воспевала супружескую верность в сотне самых разнообразных мелодий: «Нет лучшего рая, чем брак, где верность, как у себя дома», «Где верность, там рай на земле». Без верности невозможно супружеское счастье. Муж, уходящий от доброй жены к другой, сравнивается со свиньей, валяющейся в луже.

Шперфогель пел:

«Если муж уходит от доброй жены к другой, то он подобен свинье. Что может быть сквернее этого? Он оставляет чистый источник и ложится в грязную лужу».


Господство женщин. Анонимная сатирическая гравюра

Верная жена беспощадно отплачивает тому, кто хочет ее совратить с пути добродетели. Порой она как бы склоняется на его предложения, но только для того, чтобы указать ему на дверь таким недвусмысленным путем, что у него навсегда пропадет желание «пристать к честной женщине».

Бедность стала массовым явлением, а последствием этого стало то, что аскетическое мировоззрение низшего сословия исключало свободное половое общение. Нигде адюльтер не карался так строго, как в многочисленных общинах XV и XVI вв.

Истинная любовь сказывается в несчастье. Как огонек, она тем ярче светит, чем темнее ночная мгла.

Леонардо да Винни

Обычной формой наказания было изгнание из общины, стало быть, самая тяжелая форма опалы. Такие же суровые взгляды царили и у мюнстерских анабаптистов, оклеветанных в продолжение столь многих столетий. Никогда в Мюнстере, пока там господствовали анабаптисты, не царили разврат, половая распущенность и т. д. Указ, которым городской совет начал свое правление, налагал за прелюбодеяние и соблазн девушек смертную казнь. В таком же духе и все прочие указы и апологии, которыми анабаптисты отвечали на возводимые на них обвинения.

Из-за убыли мужского населения на восемь или девять тысяч женщин приходилось только две тысячи мужчин. Существовало немало хозяйств, состоявших только из женщин, служанок и детей, лишенных мужской защиты. Это неизбежно приводило к разным осложнениям, тем более что среди мужчин было много холостых солдат. Соединение нескольких домашних хозяйств под покровительством одного мужчины, практиковавшееся осажденными в Мюнстере, не имело ничего общего с полигамией. То было не половое, а экономическое объединение. И не найдется ни одного серьезного доказательства, которое опровергло бы это.

Клеветническое изображение мюнстерских анабаптистов, как словесное, так и пластическое, продолжалось многие столетия. Одним из примеров может служить гравюра Виргиния Солиса, изображающая быт бань в эпоху Ренессанса, которую истолковывают как изображение «бани анабаптистов». Тогда все прекрасно знали, почему в это мощное движение вкладывалось совсем иное содержание. Движение мюнстерских анабаптистов было самым грозным возмущением угнетенного народа этой эпохи.

Если относительно мюнстерских анабаптистов можно документально доказать, что приписываемая им общность жен не более как преднамеренная клевета и фантазия, то относительно секты адамитов, части таборитов, мы вынуждены основываться исключительно на логике этого движения, так как в нашем распоряжении нет документов этой эпохи. Нам известно, что эта община начала XVI в. в самом деле требовала общности жен. Секта адамитов была основана неким Продонусом, который был сторонником учения карпократов[77] и ввел публично отправление половых потребностей днем, говоря, что то, что хорошо ночью в темноте, не может считаться дурным при дневном свете.

В своей истории Богемии современный этому движению историк и будущий Папа Энеа Сильвио говорит об общности жен, практиковавшейся у этих сект, следующее:

«У них господствовала общность жен, однако было запрещено сойтись с женщиной без согласия настоятеля Адама. Если же кого охватывало желание обладать женщиной, то он брал ее за руку и отправлялся к настоятелю и говорил ему: "К ней пылает любовью мой дух". Настоятель отвечал в таких случаях: "Идите, растите, множьтесь и заселяйте землю!"»

Таким же антиэротическим духом было проникнуто их отношение к наготе, в котором историки видели кульминационную точку их нравственной разнузданности. Фактически дело обстояло совсем иначе. Аскетическая секта адамитов стремилась вернуть человечество к первобытному адамову состоянию, так как видела в роскоши костюма исходную точку всякой греховности, а в наготе — состояние «безграничной невинности», к которому нужно стремиться. О том, как они применяли этот взгляд на практике, нам известно еще менее, чем об имевшей у них место общности жен.

Энеа Сильвио сообщает, что они ходили нагими, известно, кроме того, что они собирались голые в местах собрания, которые у них назывались «раем». Но известие это существует только как слух, а древнейшие изображения возникли лишь двумя столетиями позже и почерпнуты просто «из глубины духа», к тому же «духа», стремившегося оклеветать эти движения, ибо эти изображения являются иллюстрациями к описанию движения анабаптистов, проникнутому именно такой полемической тенденцией. Если у нас нет никаких достоверных данных для того, чтобы утверждать, будто у этих сект и движений XV и XVI вв. господствовала общность жен в эротическом смысле и царила чувственная разнузданность, то, с другой стороны, мы имеем так же мало основания говорить об идеальном браке в этой среде. Брак носил здесь чисто физический характер, да и не мог быть ничем иным при тех экономических условиях, в которых существовал этот класс.



Супружеская неверность

распространением эротизма связаны не только более частые добрачные сношения между полами, но и более частые случаи супружеской неверности.

Бесчисленное множество словесных изображений адюльтера звучали не только как осуждение, но и как прославление неверности. Здоровый инстинкт эпохи сказался при этом в том, что почти всегда прославляли неверную жену и очень редко — неверного мужа и что более всего сочувствовали молодым женам, прикованным к старым или бессильным мужьям[78]. С неподдельным восторгом описывается часто ловкость такой жены, которой под конец удается превзойти преграды, воздвигнутые ее ревнивым мужем, так что молодой человек, к которому она неравнодушна, достигает обоими ими желанной цели. Наиболее восхваляется такая жена, которая хитростью добивается того, что сам ревнивец муж приводит к ней любовника и своими продиктованными ревностью предосторожностями сам заботится о том, чтобы тот беспрепятственно приходил к жене, когда ему только заблагорассудится[79].

Вот что по этому поводу пишет автор «Пятнадцати радостей супружества» Антуан де ла Саль:

«Она делает своему другу сотню дел, и показывает любовные секреты, и изображает всякие томности, которые никогда не осмелится ни сделать, ни показать своему мужу. И ее друг тоже доставит ей все наслаждения, которые только в его силах, и сделает множество маленьких ласк, от которых она получит большое наслаждение, которое никакой муж дать ей не сможет. И даже если муж умел хорошо это делать задолго до того, как женился, то позабыл, потому что обленился и поглупел. А еще потому не хотел бы он делать этого своей жене, что ему казалось бы, что он ее научает тому, чего она не знает совсем.

Как минется зима, в леса вернутся птицы,

Рогатые мужья собьются в вереницы.

Мой встанет впереди, он знамя понесет,

Твой в арьергарде пузом затрясет.

А мы с тобой придем со стороны

Воззреть на шествие невиданной длины.

Старинная песенка XVI в.

Когда у дамы есть друг для забав и они могут встретиться, когда наступит ночь, то они сумеют доставить друг другу столько радостей, что и сказать никто не может сколько, а муж тут ни во что не ценится. И после таких удовольствий дама от забав со своим мужем получает столько же радости, как знающий толк в вине человек получает их от смеси скверных вин после того, как отведал хорошего глинтвейна или бургундского вина».

Большинство этих восторженных изображений хитрых жен, торжествующих над ревностью стареющего мужа, отличаются во всех странах изрядным цинизмом. Достаточно указать на новеллу-пословицу итальянца Корнацано «Умному достаточно нескольких слов», рассказывающую, как молодая женщина заставляет мужа свести с ней слугу, который всячески ее избегает. Цинизм часто сквозит уже в заглавиях. Поджо озаглавил, например, один такой рассказ «De homine insulso, qui aestemavit duos cunnons in uxore»[80]. Под аналогичным заглавием эта тема обработана в анонимном немецком шванке.

Следует упомянуть еще о восхвалении другой женской черты, часто встречающемся в литературе эпохи. Подчеркивается хитрость, с которой жена мешает мужу выполнить задуманную им измену и пользуется ею в своих собственных целях. Узнав о свидании мужа со служанкой или дамой, за которой он ухаживает, жена incognito занимает ее место, ложась в ее постель, переставляя кровати и т. д. Так принимает она доказательства любви, предназначенные другой, причем муж убежден, что с ним именно другая, а не жена. Типичный пример подобного обмана — новелла Морлини «О графе, который сам привел жене прелюбодея» и новелла Саккетти со следующим длинным названием: «Мельник Фаринелло из Рьети влюбляется в монну Колладжу. Жена его узнает об этом, и ей удается войти в дом монны Колладжи и лечь в ее постель, а Фаринелло доверчиво ложится к ней и воображает, что имеет дело с монной Колладжей».

Надо заметить, что подобное прославление неверной жены всегда содержит вместе с тем насмешку над мужем-рогоносцем, но не всякая насмешка над последним скрывает вместе с тем прославление неверной жены. Гораздо чаще обратные случаи, а именно желание унизить путем насмешки над рогоносцем-мужем и неверную жену[81]. Такая комбинация совершенно в духе мужской логики. Пока мужчина господин женщины, неверная жена всегда совершает преступление по отношению ко всем мужчинам. Отсюда систематическое глумление над рогоносцем. Обманутый муж потому так беспощадно высмеивается, что позволил неверной жене хитростью лишить его главного права — права безусловного господина жены. Он позволил ей вторгнуться в свои права собственника. В обманном вторжении в его права за его спиной заключается в конечном счете его позор.

Если же связь его жены с другим человеком не представляет такого воровского вторжения в его права — если он, например, предоставляет ее гостю, — то эта связь и не ощущается им как позорящая, и не признается им таковой. Тем же материальным основанием объясняется, почему честь жены не считается запятнанной, если ее муж сходится еще с другой женщиной. Только жена является собственностью мужа, муж же не собственность жены, и поэтому жена юридически и не может быть потерпевшей стороной.

По мнению современников, супружеская верность — редчайший цветок. Кто ищет этот цветок, может пройти целый день и не найти его. Она — таинственное растение «никогда», цветок-однодневка, который сажают в день свадьбы и который увядает уже на следующее утро. Напротив, растение «неверность» имеется в каждом саду, оно прекрасно всходит и цветет летом и зимой. «Ныне прелюбодеяние стало таким общим явлением, что ни закон, ни правосудие уже не имеют права его карать», — говорит Петрарка в одном из своих трактатов. Себастьян Брант восклицал: «Прелюбодеяние кажется теперь делом таким же простым, как поднять и бросить в воздух камень».

Обе стороны одинаково усердно обманывают одна другую, так что им не приходится укорять друг друга. Муж ночью по недоразумению попадает в каморку молодой пышногрудой служанки[82], в удобный час заявляется к хорошенькой соседке, супруг которой так давно уже отсутствует, или заходит в укромный «женский переулочек» у самой городской стены, где имеются недавно приехавшие из Италии «соловушки». А жена в свою очередь посвящает дома у себя какого-нибудь юнца в сладкие тайны любовной игры[83] и учит его с достоинством сражаться в турнирах Венеры, или утешает опытной рукой горе покинутого молодца, позволяя ему забыть скудные ласки, которыми его дарила раньше чопорная девица, или, наконец, она исповедует свою тайную тоску похотливому попу, то и дело заглядывающему к ней, чтобы «вместе с ней помолиться на светский манер».

Ни одна женщина не в безопасности от похотливых нападений мужчины; «когда мужчина встречается с чужой женой, он тотчас пристает к ней с циническими словами и жестами, чтобы заставить ее изменить мужу, и многие насильно берут то, что добром не могут получить». Нет больше женщин вроде Лукреции, убивающих себя, так как не в силах пережить совершенного над ней насилия, напротив, большинство женщин «тайно радуются, если мужчины обращаются к ним с бесстыдными словами, и считают для себя честью, если сумеют возбудить в соседях и друзьях вожделение». «Женщина гордится в душе, если мужчина не обращает внимания на ее противодействие, и так как он обесчестил eе против воли, то она и не видит в этом никакого греха». Сатирики издеваются поэтому не без основания:

«Теперь, о Лукреция, ни одна женщина, потерявшая честь, уж не убьет себя».


Сатирическое изображение неверной жены. Анонимная французская гравюра. XVII в.

Вот, что по этому поводу сообщает Брантом:

«…Мне доподлинно известна история об одной даме, жене адвоката, которая жила в Пуатье; ее прозвали "прекрасная Готрель" и, по всеобщему мнению, она впрямь блистала небесной красотой и превосходила прелестью и грацией всех знаменитых городских красавиц; не было мужчины, который не восторгался бы ею, не желал бы ее и не отдал бы ей свое сердце. Так вот, однажды по окончании обедни ею овладели сразу двенадцать школяров, один за другим, свершив это как в самой Консистории, так и на паперти или же, как говорили другие, под висилицей Старого рынка, и она не кричала и не оказывала никакого сопротивления, но лишь попросила их произнести отрывок из пасторской проповеди, а затем отдалась каждому покорно и с улыбкой, полагая их истинными братьями по вере. И долго еще творила сию любовную милостыню, хотя даже и за Дублин не уступила бы какому-нибудь паписту Однако несколько католиков, разузнав у друзей своих, гугенотов, заветное слово, звучащее на их собраниях, также ухитрились насладиться ею. Другие нарочно шли туда и притворно обращались в протестантскую веру, лишь бы научиться этому слову и вкусить блаженство с этой прелестной проповедницею…»

Раз муж и жена признаются друг другу в своих супружеских прегрешениях, то они квиты. Эта тема неоднократно затронута народными песнями, например в «Исповеди мельника и мельничихи», существующей во всех странах в разных вариантах. К сожалению, эта характерная поэма понятна только в целом и, однако, слишком велика, чтобы привести ее здесь. Соль всех этих «исповедей» в том, что муж обыкновенно довольно снисходительно прощает жену, тогда как жена и слушать ничего не хочет о том, чтобы простить его, так как, по ее мнению, у него не было никакого основания пойти к другой, ввиду того что она ему никогда ни в чем не отказывала. Жена поэтому нисколько не раскаивается в своем поступке и намерена и впредь украшать голову мужа дурацким колпаком.

Также часто встречаются серьезные или сатирические обвинения неверной жены. Жена готова обмануть самого честного и верного мужа; в то время, когда муж обманет ее один раз, она — десять. «Похотливая женщина скорее найдет путь сойтись с любовником, чем мышь — дыру».

Это прослеживается во многих произведениях искусства. В то самое мгновение, когда муж собирается уехать по делам в чужие страны и жена машет ему на прощание из окна рукой, сводня-служанка уже отворяет черный ход нетерпеливо ожидающему любовнику. В не меньшем нетерпении и неверная жена. Еще не исчезла вдали фигура уезжающего мужа, как она уже стоит перед празднично разукрашенным ложем с любовником, которому позволит все, чего он от нее потребует. Если же уехавший муж получит от друга, оставленного им в качестве блюстителя своей чести, известие, что жена его, несмотря на бдительный надзор, утешается с любовником, то, прибавляет сатира, ему нечего удивляться, ибо опыт давно показал, что «легче каждое утро отправить в поле пастись саранчу, а вечером собрать ее домой так, чтобы ни одна не пропала, чем присмотреть за женщиной».

Иметь счастливого соперника — такова неизбежная судьба мужа. А раз это так — ибо каждый день случается, что «девушки, когда-то нравственные и целомудренные, превращаются под конец в похотливых женщин, ведущих себя так, как будто хотят вознаградить себя легкомысленной жизнью за то, что ими упущено было благодаря стыдливости», — то сатирики советуют мужьям примириться с этим и ко всему отнестись добродушно. «Верь ей даже тогда, когда увидишь ее на ложе с любовником!» — саркастически советует Мурнер мужьям в своем «Gauchmatt». И совету этому буквально следовали сотни мужчин, так что Себастьян Брант был вполне прав, когда восклицал: «Ныне легко переносят позор, которым покрывает нас женщина. У мужчин крепкий желудок, и они могут многое вынести и переварить». Он также добавляет: «Прелюбодеяние не доставляет ни горя, ни страданий, ибо его не принимают близко к сердцу».

Но если женщину бранят за то, что в ее верности можно быть уверенным только в момент, когда она «отдается», как это грубовато и остроумно символизировано в рассказе «Кольцо Ганса Карела», и если с женщиной нужно поступать, по насмешливому выражению французов, «Qui voudrait garder une femme — n'aille du tout a l'abandon. Il faudrait la fermer dans une pipe; Et en jouir par le bondon»[84], то женщины ловко парируют подобные обвинения. У них не одна, а сотни серьезнейших причин не соблюдать верности. В литературе новелл и шванков эти причины подробно изложены и выяснены.

Первый и главный мотив, приводимый женщинами для оправдания их неверности, — это право мести за неверность мужа. Жена заявляет: «Тело мое еще прекрасно, и грудь моя еще не увяла, а ты пасешься на чужом лугу». При таких условиях мужу нечего удивляться, что и в его огород ворвется чужой и примется «обрабатывать его поле».

Второй мотив, которым жены оправдывают свою неверность, — это неспособность к брачной жизни их мужей. У мужа в голове дела и заботы, он ночью нуждается в покое и не думает о любви, или он стар и бессилен, или он долго путешествует — все эти жены, которым «холодно в постели», нуждаются в друге, который разогнал бы их скуку, «всегда охватывающую одиноких женщин».

Клеман Маро поет: «"Если у женщины плохой муж, она всегда будет печальна! — промолвила девушка. — Для нее было бы лучше спать одной". Однако ее кроткая сестричка воскликнула: "Против плохого мужа существует хорошее средство. Надо взять себе друга дома"».

Частое, долгое отсутствие мужа дома — начнем с этой последней причины — делает женщину больной, так что она худеет, ибо ничто так не истощает женщину, как «неудовлетворенная любовь». Когда одинокая хозяйка скрашивает своей любовью гостеприимство, оказываемое симпатичному гостю, когда она посылает украдкой любовное письмецо молчаливому любовнику, приглашающее его на ночное свидание, то она делает это всегда исключительно из любви к отсутствующему мужу. «Она не хочет доставить ему огорчение встретить по возвращении вместо упитанной кобылки, которую он оставил, изнуренную клячу в конюшне». И так как жена редко хочет отстать от других в таком самоутверждении, то исключение только подтверждает правило. «Когда мужья отправляются на ярмарку, в доме не остывают постели для гостей». Последствия не заставляют себя ждать. В одном стихотворении говорится:

«Многие удивляются, что мещане красивее благородных. Но это имеет свою причину. Часто благородные господа приезжают к ним и надолго остаются в городе, между тем как бюргер заседает в городском совете или отправляется с другим купцом в далекие страны. Его жена не боится господ, они ей милее мужа. Одна откажет, другая согласится. Вот почему ныне бюргеры выходят более благородными, чем господа».


Лука Лейденский. Жена Пентефрия. XVI в.

То же самое случается, когда мужья отправляются в Рим или на паломничество. В таких случаях сами представители церкви стоят за справедливость: пусть каждый, муж и жена, удостоятся благодати по-своему. «Когда мужья паломничают в Рим, монахи их женам дают отпущение на двести семьдесят дней». Когда паломники возвращаются домой, они могут воспользоваться «благословением, не затратив труда».

Любовную игру, что юность занимает,

Сравни с игрой за карточным столом:

Здесь даму только картой прижимают.

Когда ж, пришпоренный азарта жгучим злом,

В трик-трак ты сел, не дуйся напролом,

Будь начеку, иначе станет жарко:

Поманит игрока душа его, дикарка,

Бездумно постигать суть сладостных наук.

Того ж, кто банк сорвал с Венериным подарком,

Ждет скромная игра напастей, бед и мук.

Старинные стансы о любовной игре

Там, где «муж вечно в отсутствии» ввиду старости и дряхлости, жена также совершает благочестивое дело, если «простаивает домашнюю обедню с юношей», ибо нет высшего греха, как легкомысленно общаться с жизнью. Вечный «пост на ложе» приводит к «ранней смерти». Женщина, вышедшая за старика, имеет вдвойне причину изменить ему, так как старики первые нарушают данную клятву и даже в первый день не исполняют того, что обещали. Поэтому и жена не обязана держать своего слова и имеет право позабавиться с юношей, который может ей дать то, чего не может дать муж и без чего ее жизнь была бы одной беспросветной печалью. В сатирических листках и рисунках юноша, любовник молодой женщины, всегда носит гордую шпагу или кинжал — символ неизношенной силы.

Впрочем, по мнению каждой жены, ее муж — все равно, старик или нет — никогда не на высоте положения. Антуан де ла Саль написал целую книгу о судьбе, ожидающей мужчину в браке, — «Пятнадцать радостей брачной жизни».

В ней говорится:

«Какова бы ни была жена, существует одно правило брачной жизни, в которое каждая верит и которое каждая соблюдает, а именно: мой муж худший из всех и совершенно не способен к любви. Так говорит или думает о муже каждая жена».

Согласно автору «Пятнадцати радостей», человек женится не иначе, как став жертвой иллюзий, а также из желания поступить как другие.

«Тот, кто женился, попал в вершу, поскольку, когда он находился снаружи, ему казалось, что внутри ее рыбы развлекаются. Он много потрудился, дабы вкусить тех же забав и тех же утех».

На самом деле все это, однако, лишь дешевый предлог, чтобы скрыть главную и истинную причину женской неверности: огромный любовный аппетит многих женщин[85], не довольствующийся одним мужчиной или жаждущий новизны. Положим, в последней причине часто повинны мужья, расхваливающие друг другу тайные прелести и любовное искусство своих жен, создающих им на земле земной рай. Почему один говорит: «Тело моей Лизочки бело как снег, бедра ее подобны двум гордым колоннам, а грудь ее тверда как мрамор». Почему другой отвечает: «Руки моей Марии мягки, как бархат, а любовь ее сладка, как мед, смешанный с бальзамом». Так как мужья это делают так охотно и часто, то сатирики основательно отвечают: кто расхваливает свою жену публично, тот сам виноват, если его друзья начинают ластиться к ней и если тщеславие побуждает жену доказать, что муж говорил правду и не преувеличил ее красоту и ее искусство любить.

Однако на такое самооправдание женщин моралисты возражают: большинство женщин все равно берут себе любовника из врожденной похотливости, так как последний доставляет им больше опьяняющей радости и такие наслаждения, которых они тщетно ждут от мужей. И действительность, заявляет и доказывает Антуан де ла Саль, подтверждает их предположения. Любовник гораздо лучше удовлетворяет жажду любви, нежели муж. Объясняется это тем, что все мысли любовника сосредоточены на достижении этой цели. Он всегда надеется на то, что его мольбы будут услышаны. Его любопытство никогда вполне не удовлетворено, и поэтому он горит огнем каждый раз, когда предстает перед возлюбленной. Так как он вынужден использовать каждый удобный момент, то он всегда предприимчив и никогда не упускает случая доказать свою любовь. «Если раньше жена считала мужа слабым и плохим, то теперь она уже убеждена в его полной негодности» и считает себя вдвойне вправе изменить. Любовник имеет в глазах женщины, по словам де ла Саля, еще целый ряд преимуществ. Во время ухаживания он более пылок, чем муж, он также и менее деликатен, чем тот, он учит ее утонченным удовольствиям, которые доставляют проститутки, и он прежде всего смелее и дерзче. А как раз смелость возбуждает женщин. С презрением относятся поэтому к любовнику, который проявляет свои чувства лишь тогда, когда ему не грозит никакая опасность. Напротив, чем более дерзок любовник, тем больше у него шансов на осуществление своих надежд. Жена найдет средства удовлетворить его желание даже в присутствии мужа, дать любовнику возможность восторжествовать над мужем, стоя рядом с ним.

Антуан де ла Саль пишет об этом следующее:

«Случается, что любовник хочет с ней говорить и не желает ждать. Тогда он приходит украдкой ночью и прячется где-нибудь в погребе или на конюшне или же, не в силах удержаться, врывается в спальню, где спит ее муж. Некоторые женщины не могут отказать в чем-нибудь таким любовникам и теряют голову от страсти, хотя бы им и грозила гибель».

Подобная смелость часто служила новеллистам материалом для сатирических шуток, например, Боккаччо, Морлини, Адельфусу, Фрею и многим другим. Соль этих новелл заключается в том, что любовник по недоразумению наталкивается на мужа, а не на жену и подвергается изрядной трепке[86], или в том, что жена в критический момент не только спасает себя и любовника смелой выдумкой — «это домовой возится в комнате» и т. д., но даже доставляет любовнику таким образом возможность и впредь наносить ночные визиты алчущей любви даме. Подобная смелость послужила также сюжетом многих картин. Что такие случаи были не редкостью, доказывает уже то обстоятельство, что в одном собрании французских законов XVI в. таким именно образом символически изображена глава о прелюбодеянии.


Генрих Гольциус. Символическая гравюра на меди

Самым сильным успокаивающим совесть мотивом в глазах женщины нарушить данную клятву является ее убеждение в необычайной физической силе нравящегося ей мужчины. Если эта причина побуждает девушку выйти замуж за такого человека, даже не знатного происхождения, то она же заставляет замужнюю женщину забывать все клятвы верности, все свои обязанности и все правила приличия. Необычайная физическая сила облагораживает раба в глазах княгини, носильщика — в глазах аристократки, заставляет монахиню забыть свой обет, подчиняет гордую женщину грубому извозчику и окрыляет дух женщин, становящихся неистощимыми на хитрости, чтобы добиться своей цели. Поджо, Морлини и Корнацано доказывают справедливость этого наблюдения относительно итальянок, Бебель, Фрей и Линденер — относительно немок, Брантом и другие — относительно француженок, английские хронисты — относительно англичанок. Вот несколько заглавий таких рассказов: «О паразите, в которого влюбилась благородная дама», «О монахине, отдавшейся извозчику» (оба рассказа принадлежат Морлини), «О герцогине, возалкавшей мужской любви» (из хроники графа Фробена фон Циммерна), «Умному достаточно нескольких слов» (Корнацано), наконец, укажем на описания английских придворных дам в мемуарах Граммонта. Кроме того, этот взгляд довольно своеобразно обнаруживается в целом ряде поговорок, пословиц, загадок и стихов на всех языках.

Брантом рассказывает об одной невинной «благородной девице», которая утешала своего слугу следующими словами: «Обожди, пока я выйду замуж, и ты увидишь, как мы под покровом брака, который скрывает все, будем весело проводить с тобою время».

Главная причина женской неверности служит также частым сюжетом для сатиры. Достаточно привести для примера сатиру Ариосто на похотливых женщин, распространенную также в виде иллюстрированной листовки, притом, как часто бывает в таких случаях, на двух языках — итальянском и французском. Основная мысль этой сатиры следующая. Дворянин Джокондо призван ко двору. Грустно прощается он с женой, которую считает настолько же верной, насколько она прекрасна. Не успел он отъехать, как ему вспоминается, что он забыл на постели амулет, подаренный ему женой на прощанье. Он возвращается назад, неслышно входит в спальню и не верит своим глазам. Он видит жену, которую считал образцом супружеской верности, в объятиях одного из слуг. Так как они заснули, то и не замечают дворянина, который так же неслышно покидает комнату. Печаль его не знает границ, и он не может забыть нанесенного ему позора.

Но вот однажды он видит королеву в объятиях безобразного карлика шута. Убедившись, что и королей ждет та же судьба, он снова проникается жизнерадостностью, и так как король также покидает жену, то оба принимаются странствовать по свету в сопровождении подруги, любовью которой они пользуются сообща. Они устраивают дело так, что им не приходится бояться ее измены. Однако их ожидает и здесь разочарование… Убедившись наконец в ее обмане, король и дворянин приходят к убеждению, что каждая женщина готова изменить, когда искушение велико, и оба возвращаются домой.

В результате в календаре рогоносцев не осталось такого дня, когда бы у них не вырастали рога.



Свободное половое общение и нравственная испорченность

сли свободная любовь противоречила интересам небогатой семьи, если в средних и низших сословиях неверность встречалась редко, то иначе обстояло дело с браком среди купечества, зажиточных горожан, а также придворной аристократии. Свободная любовь стала для этих сословий возможным, а затем и естественным явлением, так как не представляла уже опасности для семьи.

Женщина прежде всего эмансипировалась от своих материнских обязанностей. Она так поступила не потому, что предпочитала образование материнству, а потому, что материнство плохо влияло на ее внешние данные. «Другая женщина кормит ее ребенка, чтобы ее грудь и тело оставались чистыми и нежными».

В конце средних веков процесс преобразования коснулся двух классов: рыцарства и крестьянства.

Как уже говорилось, рыцарский культ любви не только обновлялся, но и разрушался. Романтичный характер этого культа придает эпохе рыцарства поэтическое очарование. Художественные документы, созданные рыцарской любовью, так своеобразны, что во всей литературе трудно найти что-нибудь аналогичное. Наиболее характерными и яркими произведениями являются прославленные провансальские альбы[87], немецкие «Песни утра», в которых изображается прощание рыцаря со своей дамой, осчастливившей его своей любовью. Страж на башне — патрон обоих тайных любовников. Стоя на башне, он трубит в рог, приветствуя утро, и звуки его песни должны пробудить ото сна утомившихся влюбленных, чтобы осчастливленный любовник мог вовремя покинуть гостеприимное ложе дамы обманутого феодала и последний не застал прелюбодеев in flagranti (на месте преступления).

«Пора, пора, настало время. Так пел нам на заре страж. Все, кто влюблены, слушайте и запомните: то поют птички в роще. Соловей и другие птицы звонко поют и будят нас своим пением. Я вижу, как занимается день».

Даже тот, кто лишен поэтического чувства, согласится, что от этих песен веет ароматом весеннего утра, времени надежд и обновлений. И в самом деле, в них отразилось утро только что родившейся индивидуальной половой любви, высшего завоевания человеческой культуры.

Брак есть беспрерывный обман — вот смысл этих песен. Обманывать мужа — высший закон любви. Правда, рыцарский брак, как брак всех господствующих классов, основывался исключительно на условности. Месть природы выражается в обмане, в стремлении сделать мужа отцом чужих детей.

Если во всех поэтических произведениях говорится только о награде любви, то решающим все же всегда является результат. В большинстве случаев этот конечный результат — незаконная беременность женщины, позволившей рыцарю служить ей. Большинство дам своим рыцарям не только разрешали это, но и чрезвычайно гордились, если рыцарь носил их цвета. Объятия дамы — вот та награда, которую добиваются и которую обещают. Это высшая награда, которую можно предложить, так как примитивная культура эпохи видит в половом акте высшее наслаждение, которое может даровать жизнь.

Хотя обе стороны стремились, на первый взгляд, лишь к тому, чтобы обмануть мужа дамы и доставить друг другу тайные наслаждения любви, их торжество было полным только в том случае, если дама забеременеет от своего рыцаря. Оставить после себя такое доказательство любви — составляло, без сомнения, гордость осчастливленного рыцаря и, вероятно, тайное желание многих дам. Таково было бы и логическое требование индивидуальной половой любви. Женщина хочет стать матерью от того мужчины, которого она любит. Во всяком случае, она считает эти последствия естественными. У нас есть данные, подтверждающие это, хотя и относящиеся к более позднему времени. Случается, что дамы жалуются на любовника, исполняющего «обязанности мужа». В этих жалобах обнаруживается, без сомнения, прежде всего нормальный чувственный аппетит. Женщина недовольна таким ограничением ее права на наслаждение, принадлежащего ей, когда она дарит мужчине свою любовь. Если подобное настроение и было бессознательным, то это ничего не меняет. Итог рыцарского культа любви гласит: законный супруг часто не является истинным отцом своих детей, и этому обману, достижению этой цели в продолжение целых лет посвящается все остроумие дамы и ее рыцаря.

В художественных документах эпохи «миннединства» дело никогда не заходит так далеко, и, однако, только здесь обнаруживается истинный характер явления — процесс

разрушения. Но и сам культ дамы очень далек от идеала. Достаточно вспомнить, что рыцарь сражается на турнире за даму, ему совершенно неизвестную, позволяет восторжествовать ее цветам и получает за это награду любви, «миннезольд». Приняв ванну и утолив голод, он имеет право разделить ложе дамы, и на другое утро он отправляется дальше, как неоднократно описано у Вольфрама фон Эшенбаха.

Однако еще более странно-смешным является тот случай, когда рыцарь терпит поражение. В таком случае он лишается своей награды. Но только он один уходит с пустыми руками. Дама, за которую он сражался, всегда получает свое, т. е. всегда получает возможность незаконного наслаждения. Ибо вместо рыцаря, который носил ее цвета, право на ее ложе получает теперь его победитель. Он должен доказать, что способен выйти победителем из борьбы не только с мужчинами, но и с женщиной. Другими словами, право произвести ребенка предоставляется теперь тому, кто еще недавно стоял враждебно лицом к лицу с ее другом.

То же самое надо сказать о всей семейной жизни рыцаря, так как этот систематический обман был взаимным: как мы уже заметили, все рыцарство содействовало обоюдному прелюбодеянию. Это должно было, естественно, отражаться и на всей семейной жизни. Дети, семейное чувство — все это лежало в стороне от идеального мира рыцаря, не вдохновляло его, семья была для него лишь внешней организационной формой его будничной жизни. Мы не должны поэтому создавать себе романтического представления о нравах, господствовавших в этой среде.

Если безумный юноша овладевает девушкой, толпа называет это любовью, в то время как гораздо верней сказать, что это ненависть.

Эразм из Роттердама

Женское помещение в замке — помещение, где работали женщины, — было в большинстве случаев вместе с тем и гаремом рыцаря. Таково же и его отношение к женщинам. Помещик-рыцарь имел право делать с женами и дочерьми своих вассалов все, что он хотел, и он так и поступал. Если они ему нравились, то ничто не могло ему помешать удовлетворить свое желание. Так называемое jus primae noctis (право первой ночи), существование которого столь часто подвергалось сомнениям, было не более как совершенно «естественным правом», вытекавшим из понятий собственности.

Поэзия «миннединства» была всегда связана только с высшей и богатой аристократией. Большая часть рыцарства принадлежала к мелкому дворянству, которое жило не в пышных замках и крепостях, а в жалких жилищах, чуждых всякой поэзии. Достаточно вспомнить описание родового замка Гуттена Штекельберга, сделанное им, хотя его замок и принадлежал к числу более завидных. Да и вся жизнь низшего дворянства была лишена всякой поэзии. Так или иначе, большинство из них занимались разбоем и грабежом. Сегодня их ожидала добыча, завтра — удары. При таких условиях нравственные представления этого класса должны были отличаться грубостью и низменностью.


Рыцарская жизнь. Мастер «Сада любви», XV в.

Любая беззащитная женщина, все равно, носила ли она еще детские башмаки или уже приближалась к старости, подвергалась насилию всей шайки, в руки которой попадала, как господина, так и его слуг. Так же поступали и с женами и дочерьми своих же товарищей по ремеслу.

И каждый старался уже заранее отомстить другому, так сказать, авансом. Существовала характерная поговорка: «Мужики убивают друг друга, а благородные делают друг другу детей».

У оседлой части низшего дворянства, живущей исключительно трудом крепостных и не занимавшейся грабежом или потому, что в данной местности нечего было грабить, или деревни и города так умели защищаться, что разбой был сопряжен со слишком большим риском, половая нравственность была менее дика, отличаясь, однако, и здесь достаточной снисходительностью. В хронике вюртембергского графа фон Циммерна приведен случай, несомненно типичный, прекрасно характеризующий нравственную распущенность мелкого дворянства XV и XVI вв. Жены рыцарей, впрочем, не отличались в большинстве случаев такой требовательностью в выборе любовника, как дама, о которой идет речь в указанной хронике, изменившая мужу с другим рыцарем, так как довольствовались охотно «конюхами, виночерпиями, истопниками и шутами», даже крепостными крестьянами, как видно из пословицы, отвечающей на вопрос: «В какой месяц мужик более всего занят?» — «В мае, так как ему приходится тогда еще ублажать жену своего господина».

Эта нетребовательность объясняет тот удивительный факт — по ядовитому замечанию Бернгарта фон Плауена, — что среди знати и рыцарства встречалось гораздо больше безобразных физиономий, чем среди городского бюргерства. Большинство знатных, по его словам, родились от грязных мужиков и последних конюхов.

Если низшее дворянство представляло класс, экономически не нужный, то крестьянство, ближе всего стоявшее к феодальной знати и имевшее с ним очень много точек соприкосновения, представляло из себя класс, находившийся тогда в процессе полного преобразования. Города нуждались все в большем количестве съестных припасов, а также сырья — шерсти, льна, кож, дерева, красящих веществ и т. д.

Производителем всех этих предметов становилась деревня. Под влиянием этого радикального переворота изменилась и половая мораль крестьянства. Стерлись прежде всего старые патриархальные отношения внутри семейного союза, и быстрее всего там, где росло экономическое значение крестьянства, увеличивалось число батраков и батрачек, и последние превращались из помощников и членов семьи в простых наемных рабочих.

Там, где новое дворянство само занималось производством, крестьянство, напротив, экономически разорялось, так как начался пресловутый процесс экспроприации крестьянства. Занятое производством дворянство нуждалось в крестьянской земле, и притом — в противоположность феодальной эпохе — в земле без крестьянина. С этой целью крестьянина систематически разоряли. Эта насильственная пролетаризация крестьянства привела его к аскетизму. Там же, где его экономическое разорение не сопровождалось этим результатом, оно сказывалось в распадении семейных связей, в усилении безразличия в области половых отношений.

Народная мудрость выразила свой взгляд на супружескую верность крестьян в сжатой поговорке: «Попам нет надобности жениться, пока у крестьян есть жены». И этот взгляд рассказчики новелл и фацетий, авторы масленичных пьес и народные поэты комментируют сотней описаний, примеров, анекдотов и сатирических выпадов[88]. Надо, однако, иметь в виду, что в продолжение столетий крестьянин был излюбленным предметом насмешки, что остроумие горожан — все описания крестьянской жизни принадлежат именно перу горожан — с особенной охотой подчеркивало грубость и низменность его вожделений. Такое поведение было, впрочем, совершенно логично. Тип мужика противополагался горожанину не из простого желания злословить и клеветать, а потому, что крестьянство было не только угнетенным классом, но и классом враждебным: в интересах бюргерской классовой борьбы было навязать ему всевозможные пороки.

Если мужика изображали не иначе как обжорой, пьяницей, развратником и грубым идиотом, то потому, что таким образом хотели унизить своего классового противника. Но если даже принять во внимание эту общую тенденцию приписывать мужику все грехи и пороки, изображать его вечно обманываемым — и прежде всего, конечно, его собственной женой, то нам придется сказать, что эти описания только до уродливо-смешного преувеличивали действительность.

А что крестьянство действительно отличалось дикостью и грубостью, достаточно объясняется его некультурностью, обусловленной примитивными экономическими средствами существования. Столь же невежественный священник с его узким умственным горизонтом был единственным источником знания для деревни. При таких условиях разве могли возникнуть среди крестьянства более высокие этические воззрения, более утонченное нравственное чувство? Ничем не сдерживаемое подчинение инстинкту казалось ему высшим блаженством.

Неизбежные последствия такого положения вещей подтверждаются хотя бы немногими данными. Бесспорно известно, например, что процент незаконных рождений в деревне всегда был выше, чем в городе. Далее, не менее бесспорно, что все указы, изданные властями против «растления девушек, разврата и прелюбодеяния в деревнях», проходили бесследно, несмотря на то что постоянно возобновлялись, и обыкновенно даже самые суровые церковные епитимьи не приводили к желаемому результату. Эта неискоренимость нравственной разнузданности имела свои основательные причины.

Изнасилование девушек, например, было во многих местностях просто потому неискоренимо, что по господствовавшему наследственному праву сотни парней были лишены возможности жениться, раз старший брат, наследник двора, еще не обладал определенными средствами или если родители еще не передали детям наследство, еще не хотели удовольствоваться своей «старческой долей». Одно это обстоятельство объясняет нам в достаточной степени тот факт, что в таких местностях все указы против добрачного полового общения оставались безрезультатными, а также и то обстоятельство, что в этих местностях ни для девушки, ни для парня не считалось позором иметь незаконных детей. Надо прибавить еще и то, что в деревне не существовало проституции как суррогата брака или, во всяком случае, не в таком размере, как хотя бы в небольшом городишке. Это учреждение было в деревне, конечно, не потому мало распространено, что открытая проституция не вязалась с воззрениями деревни на нравы и нравственность, а потому, что любовь— товар, который можно обменять только на деньги, а деньги имелись у крестьянина лишь в очень_ ограниченных размерах. Так, оставалось только сходиться с крестьянскими женами и дочерьми, а в более богатых деревнях, где существовала женская прислуга, с последними.

Если среди крестьянства господствовали, естественно, более разнузданные нравы, чем в городе, то по отношению к батрачкам и служанкам уже, несомненно, господствовал принцип «chacune pour chacun». Правда, о положении прислуги того времени у нас почти нет никаких данных, так как об этом мало было написано. Но мы знаем, в каких условиях жила прислуга в более позднее время, например, что очень часто батраки и батрачки спали в одной комнате, что одежда их часто состояла только из рубахи и штанов, из рубашки и юбки. Вся женская прислуга находилась тогда всецело во власти парней, батраков и, кроме того, еще хозяина-мужика.


Г. Балдунг Грин. Базельский знаменосец. 1527 г.

И несомненно, лишь очень немногие служанки избежали такой судьбы, зато было больше таких, которые в течение года отдавались не только одному мужчине, которые вечно бывали беременны и часто сами не знали, кто отец их ребенка, так как все мужчины, бывшие на крестьянском дворе, поочередно обладали ими. Раз батраки и батрачки спали в одном помещении, притом чрезвычайно тесном, если комнаты были в лучшем случае разделены дощатой перегородкой, так что одни постоянно должны были переходить через комнату других, то говорить о стыдливости и сдержанности во взаимных отношениях приблизительно так же остроумно, как говорить о чувстве осязания у носорога. А там, где отсутствовали такие естественные сдерживающие чувства, батрачка или служанка вынуждены были сегодня разделять ложе с одним, завтра с другим и только разве личная ревность может поставить здесь преграду: ревность крестьянки, выгоняющей мужа из спальни служанки, или мускулистого парня, не желающего терпеть рядом с собой соперника у понравившейся ему батрачки.


В. Солис. Костюм ландскнехта

Разумеется, здесь речь идет не о сознательном изнасиловании. Все считали такой порядок просто «естественным», так как иначе и не могли его себе представить. Да и сама девушка обычно думала, что иначе и быть не могло, ибо она сама была не только предметом желания и насилия, а также сама словами или жестами приглашала товарища по помещению разделить ее ложе или сама отправлялась к нему. И потому она, вероятно, сознавала свое положение не как позор, а скорее как наиболее приятную сторону жизни.

Наряду с рыцарем и крестьянином необходимо упомянуть еще о ландскнехтах, вытеснивших в XVI в. рыцарское ополчение.

В глазах романтиков всех стран ландскнехт — героическая фигура. Однако он отнюдь не является ею, даже в области военного искусства. В XV и XVI вв. большинство наемников вышло не из Швейцарии, а из Германии. Немецкие наемники составляли главный контингент наемных войск всех государей мира. Они сражались в Италии, Испании, Франции, Германии — словом, везде. И притом безразлично, во имя каких интересов и на службе у какого государя. Чаще всего сражались поэтому немцы против немцев. Поверхностные историки объясняли тот факт, что в продолжение столетий немцы составляли неисчерпаемый резервуар для всех наемных войск мира, прирожденной им жаждой передвижения и скитания, не менее прирожденным увлечением солдатской профессией. Это неверно.

Эта странная потребность в передвижении и это увлечение солдатской профессией объясняется просто экономическим положением Германии… Из-за путаницы политических отношений экономическая шаткость была особенно велика именно в Германии. «Здесь всегда налицо было немало людей, которые сгонялись с насиженного места или иными путями вырывались из социальной почвы и попадали в положение авантюристов» (Гуго Шольц). Общая экономическая революция, вызванная в Германии перемещением торговых путей — под влиянием открытия Америки, — не только усилила эту экономическую шаткость, но и придала ей длительный характер. Такова истинная причина, из которой родилась пресловутая жажда бродяжничества, заставляющая немцев в течение столетий пополнять наемные войска всех стран. Главный контингент наемников составляли горожане: подмастерья, писари, опустившиеся студенты — словом, деклассированные элементы городского населения.

Образ жизни, да и весь облик ландскнехта, носит поэтому чисто городской отпечаток. Это видно уже из того, что все обычаи солдатчины, ее социальные условия, ее идеологии и символы имеют свой прообраз в организации городских цехов. На это обстоятельство необходимо здесь указать по двум причинам. Этим объясняется, прежде всего, враждебная позиция наемников по отношению к крестьянам. Если бы наемные войска состояли хотя бы наполовину из крестьянских сыновей, мужик не третировался бы так жестоко ландскнехтами, и все источники крестьянской жизни — нивы, леса, фруктовые сады — не уничтожались бы ими так бессмысленно и без всякой для себя пользы, как это имело место в действительности. То было проявление естественной ненависти горожанина, видящего в мужике только получеловека, и эта ненависть находила свое самое грубое выражение в поведении ландскнехтов. Другая, более важная причина заключается в следующем: так как ландскнехты набирались преимущественно из среды городского люмпен-пролетариата, то их половая мораль также была продуктом этих условий существования и напоминала своей разнузданностью грубые нравы разбойничьего рыцарства.

Так как условия существования как ландскнехта, так и разбойничьего мелкого дворянства отличались крайней неустойчивостью, наемный солдат жил исключительно одним днем. Не зная, что ждет его завтра, ландскнехт стремился получить все сегодня. Женщиной, как только появлялась такая возможность, овладевали насильно, не прибегая к предварительному ухаживанию. Для крестьянской жены или девушки было еще честью, если ее насиловали тут же на краю дороги или за соседним кустом, а еще большей честью, если на нее сразу претендовала дюжина ландскнехтов, бросавших жребий, чтобы установить очередь. Та же судьба, естественно, грозила всем женщинам, предпринимавшим путешествие без надежной мужской охраны и попадавшим в руки шайки солдат; в таких случаях последние брали аванс в счет выкупа или — если они бывали милостиво настроены — требовали от беззащитных женщин дорожную подать.

О гнусностях всадников и рыцарей XV в. один хронист сообщает следующее: «В особенности страдали женские монастыри. Не щадили даже маленьких девочек, а жен прямо вытаскивали из домов мужей». Такие же сведения имеются у нас о поведении ландскнехтов в XV и XVI вв. Эти последние также никого не щадили — ни девочек-под-ростков, ни старух, ни беременных. Все без исключения подвергались насилию. Особенно варварски, конечно, вели себя ландскнехты при взятии осажденных мест. В таких случаях «право» ведь на их стороне, и правом этим пользовались, насилуя женщин особенно утонченным образом и потом убивая жертв своих скотских вожделений.

Вот для примера описание событий, имевших место при взятии и опустошении городка, описание, которое мы находим у одного хрониста:

«Много замужних женщин и девушек, даже беременных, подверглись насилию как в самом городе, так и за его чертой. У одной беременной женщины вырвали груди. Двенадцатилетнюю девочку растлили до смерти, изнасиловали даже почти столетнюю старуху. Одну благородную даму так обыскали, думая найти у нее золото, что та от ужаса и стыда скончалась. На глазах у мужа увели жену и молоденькую дочку, а его самого убили и т. д.»

Эта картина типична, и из истории Тридцатилетней войны можно бы было привести еще сотню подобных описаний.

Все сказанное здесь о ландскнехтах вполне приложимо и к морали большой дороги, кишевшей тогда всевозможными отбросами. О Баварии XVI в., например, сообщается: «Страна изобиловала бывшими ландскнехтами и солдатами, ставшими ворами и разбойниками, разнузданными голодными бродягами и босяками всех видов». Немало преступных элементов встречалось и среди «бродячего люда», среди тех многих людей без роду и племени, которыми тогда были полны проезжие дороги. Разумеется, в них нельзя видеть только преступников. Но, с другой стороны, не следует забывать, что среди бродяг находилось много разбойников, так как и эта группа еще в большей степени, чем ландскнехты, состояла из деклассированных. Там, где разбойники (Landzwinger, как их называли) были в большинстве, они, разумеется, не просили милостыню и не вступали в переговоры, а удовлетворяли свои желания силой — грабили, убивали, насиловали. Даже на улицах многих городов честь женщины никогда не была в безопасности, это видно из частых и строгих указов городских властей, направленных против возраставшего числа «насилий над честными женщинами и девушками», а также из постановлений, которые запрещали женщинам выходить на улицу без света и без мужской охраны.


Г. Гольциус. Сатирико-аллегорическое изображение брака по расчету

Неограниченная возможность наслаждаться жизнью вела к нравственной разнузданности крупного бюргерства и княжеского окружения. Там, где отсутствует производительный, доставляющий удовольствие труд, половой инстинкт искусственно доводится до крайности. Так как ни физические, ни психические силы человека не расходуются в борьбе за существование, то они направлены на беспрепятственное удовлетворение чувственных, инстинктов, и прежде всего половых. Удовольствие, которого ищут у Вакха и Церерь[89], не атрофирует желание и силу, а, напротив, подкрепляет их, постоянно создавая эротические мысли, представления и воздействия. Бсе чувства и мысли сосредоточиваются, таким образом, на эротике, все сводится к половому наслаждению.

У культурного человека — любовь не только проявление инстинкта размножения, но и стремление к более интенсивной личной жизни, к индивидуальному психическому обогащению, к более успешному саморазвитию. И в самом деле, ничто так душевно не обогащает человека, как его интимные отношениях с представителем другого пола. Каждая из сторон получает, так сказать, две души, каждая дополняет другую, что позволяет им стать цельными и совершенными.

Человек по своему существу моногамен, поэтому он может и должен удваиваться, чтобы обогатить свою индивидуальность и достигнуть полной внутренней гармонии, но он лишен возможности таким же образом умножать себя и обогащаться до бесконечности. Человек не в состоянии любить одновременно несколько представителей противоположного пола. Он способен разве что воспроизвести во множественном числе внешнее, животное проявление любви, повторять со многими сам половой акт. Но в таком случае любовь сведется к простому удовольствию. Везде там, где совершается эта подстановка, результатом ее как для отдельного индивидуума, так и для всего общества является уже не внутреннее обогащение, а оскудение. Из источника индивидуального и социального совершенствования любовь превращается в простое наслаждение.

Там, где любовь сведена к удовольствию — это происходит повсюду, где чувственное удовольствие есть результат роскоши, — на первом плане стоит принцип разнообразия. Это разнообразие достигается одновременным половым общением с несколькими мужчинами или несколькими женщинами. Тенденция эта главным образом выражается в возникновении института постоянной любовницы или постоянного любовника. Муж имеет кроме жены еще одну или несколько метресс, порой тут же, в своем доме. Гейлер из Кайзерсберга пишет: «Есть и такие мужчины, которые содержат в своем доме рядом с женой еще публичную женщину». Жена часто не только супруга, но и метресса другого, порой третьего и т. д. Большинство сексу-ал-психологов ошибочно называют это «прирожденной склонностью женщины к проституции», потому что исходят из отдельных индивидуальных случаев. На самом деле это социальное и потому заурядное явление, обусловленное вышеприведенными экономическими причинами. Уже в романе о Розе говорится поэтому, правда грубовато, но не без основания: «Estes ou futes, g'effet ou de volonte putes»[90].

Бесчисленное множество мужчин в такие эпохи находят совершенно естественным, что их жены имеют любовников или являются метрессами других. Надо, впрочем, заметить, что чаще всего здесь сказывается рафинированность мужей, а не их снисходительность или справедливость, предоставляющая другим те же права, какие они сами присвоили себе. Мужчина находит у проститутки больше наслаждения — ибо она утонченнее решает проблему любви, сведенной к простому удовольствию, — и потому превращает в проститутку свою собственную жену. Молчаливым соглашением является при этом требование, чтобы жена, сходясь с любовником, избегала беременности. Только беременность дискредитирует, потому что компрометирует не самый факт, а неловкость, неумение соблюдать правила любви, ибо любовь не более чем игра.

Женская неверность ограничена, таким образом, исключительно неудобными последствиями. Вместе с тем в таком классе совершенно видоизменяются и понятия о «приличии». Приличным считается муж, уважающий права любовника и умеющий так устроить дело, что ни любовник, ни жена не попадают перед ним в неловкое положение.


Г. Гольциус. Насилие над Лукрецией. Гравюра на меди

В нужный момент он покинет комнату или квартиру, никогда он не появится на сцене в неурочный час — если бы он поступил иначе, он нарушил бы правила приличия.

Воплощением добродетели считается в такие эпохи женщина, отдающаяся другим только в период беременности, виновником которой является ее муж, так как последний уже не рискует в таком случае воспитать детей, принадлежащих не ему. «Беременная женщина не может быть неверной», — гласила распространенная поговорка.

Под влиянием этого меняется и жизненная мудрость женщины. Один современник говорит: «Как только женщина забеременеет, она уже считает, что не может оскорбить мужа и сделать его рогоносцем, и ни в коем случае не отказывает своим друзьям». Последствия этой философии обрисовывает поговорка: «Беременные женщины отдаются тем охотнее». Однако, жена не всегда становится матерью от мужа, вместе с тем она желает избежать последствий и от связи с любовником, не отказываясь, однако, от радостей незаконной любви. Как быть в таком случае? Очень просто. Не следует ограничиться одним любовником, надо их иметь несколько. «Кто живет одновременно с многими мужчинами, не может забеременеть», — гласит поговорка.

Материал, по которому мы могли бы судить об извращенности, царившей среди крупного бюргерства в эпоху Ренессанса, чрезвычайно богат, и мы можем здесь сослаться на те цитаты, которые приведены нами в других местах.

В своей истории города Любека Бекер сообщает о том, как жаждавшие любви патрицианские жены, которым обстоятельства не позволяли держать официального любовника, вознаграждали себя за потерю любовных наслаждений:

«В 1476 г. жены патрициев Любека отправлялись вечером под густой вуалью в винные погребки, чтобы в этих очагах проституции удовлетворять свои желания, оставаясь неузнанными».

Как видно, те же методы, как в императорском Риме. И в этом нет ничего удивительного: экономическая ситуация культурных наций в эпоху Ренессанса походила на экономическое положение Рима.

Институт любовников и метресс получил наиболее ясно выраженное официальное значение при дворах и среди придворной аристократии. Каждый князь содержал фавориток, т. е. при каждом дворе существовала целая свита обворожительных проституток. Большинство из них принадлежало к придворной аристократии, но и бюргерство поставляло очень часто метресс для княжеского ложа.

Mezeray рисует в своей «Истории Франции» поразительные картины этой испорченности нравов. «Началась она, — говорит он, — в царствование Франциска I, получила всеобщее распространение во времена Генриха II и достигла, наконец, крайних степеней своего развития при королях Карле IX и Генрихе III».

Генрих VIII, король Англии, по очереди приглашал двух хорошеньких дочек пекарей, Людовик XIII Французский имел несколько метресс из горожанок, бранденбургский курфюрст Иоахим I жил с развратной вдовой литейщика, красавицей Сидовин. Можно было бы привести сотню имен. Придворные дамы часто составляли не что иное, как официальный гарем князя. Приобщение к чину придворной дамы значило часто не более как то, что данная дама удостоилась чести украсить ложе короля или чести принять на своем ложе его или его принцев.

О дворе Франциска I Саваль сообщает, что здесь каждая придворная дама в любой момент обязана удовлетворять султанские прихоти короля:

«Король любил наносить неожиданные ночные визиты то одной, то другой придворной даме. Комнаты дам были так устроены, что король в любой момент мог явиться к ним, имея ключ от каждой комнаты».

И те же нравы господствовали при многих других дворах.

Так как назначение в чин придворной дамы здесь было равносильно назначению метрессы, то тем из придворных, жены которых отличались особой пикантностью или красотой, приходилось в продолжение десятилетий делиться ими с королем, а потом в продолжение годов — с дюжиной других мужчин, принцев и фаворитов. Для дамы это не считалось позором, ибо всеми признанная логика абсолютизма гласила: «Кто разделяет ложе с королем, не совершает позорного поступка, только кто отдается маленьким людям, становится проституткой, а не тот, кто дарит свою любовь королям и знати». Мужья, естественно, имели это в виду и порой даже строили на этом весь свой брак. В таких случаях «права» жены прямо заносились в брачный контракт, чтобы потом не возникало недоразумений.

За сладкое приходится горько расплачиваться.

Леонардо да Винни

Брантом рассказывает о подобном случае:

«Я слышал об одной благородной даме, которая при заключении брака выговорила у мужа право свободно отдаваться при дворе любви… В виде вознаграждения она выдавала ему ежемесячно тысячу франков карманных денег и ни о чем другом не заботилась, как только о своих удовольствиях».

Если же находился муж настолько наивный, что отказывался понимать логику абсолютизма, то ему ее внушали таким убедительным образом, что он прекрасно усваивал ее себе. Доказательством пусть служит следующий случай, происшедший при дворе Франциска I.

Хронист рассказывает:

«Мне передавали, что однажды король Франциск хотел провести ночь с дамой, которую любил. Он встретил ее мужа со шпагой в руке: муж намеревался ее убить. Однако король направил свою шпагу ему в грудь и под страхом смерти приказал не трогать ее. Если он только посмеет хоть немного коснуться ее, король или убьет его, или велит отрубить ему голову. Он показал мужу на дверь и сам занял его место. Эта дама могла считать себя счастливой, что нашла такого покровителя, так как муж ничего ей не говорил и предоставил ей полную свободу действия.

Мне передавали, что не только эта дама, но и многие другие пользовались покровительством короля. Многие люди в годы войны, желая спасти свои владения, украшают ворота королевским гербом. Так же точно многие женщины пришивали к платью королевский герб, так что их мужья ничего не могли им сказать, если не хотели лишиться жизни».

Можно было бы привести массу аналогичных случаев из жизни других абсолютических дворов. Немало таких примеров, когда мужья, не желавшие понять своего положения, должны были в самом деле за это расплачиваться. Само собой понятно, что в таких случаях задача освободить княжескому любовнику дорогу к упорно защищаемому брачному ложу падала на какого-нибудь хорошо оплаченного браво (бандита)…

Но все это было ничто в сравнении с кровосмешением, бывшим в аристократических семействах настолько частым явлением[91], что дочь, — по словам Саваля, — редко выходила замуж, не будучи раньше обесчещена своим собственным отцом.

«Мне часто, — говорил он, — приходилось слышать спокойные рассказы отцов о связи их с собственными дочерьми, особенно одного очень высокопоставленного лица: господа эти, очевидно, не думали больше о петухе в известной басне Эзопа».

Маргарита Валуа была в кровосмесительной связи со своим братом Карлом IX и с другими своими младшими братьями, из которых один, Франциск, герцог Алансонский, поддерживал с нею эту связь в течение всей своей жизни. Это не вызывало в тогдашнем обществе никакого скандала, а послужило разве материалом для нескольких эпиграмм и шутливых песен («Chansons»). Карл IX слишком хорошо знал свою сестрицу Марго, чтобы судить о ней иначе, чем было сказано в «Divorce satirique»: «Для этой женщины нет ничего священного, когда дело идет об удовлетворении ее похоти: она не обращает внимания ни на возраст, ни на положение в свете, ни на происхождение того, кто возбудил ее сладострастное желание; начиная с двенадцатилетнего возраста она еще не отказала в своих ласках ни одному мужчине».

Вторым логическим выводом из мировоззрения абсолютизма было убеждение, что для мужа не составляет бесчестья служить ширмой для придворной наложницы и покрывать своей ширмой поступки своего господина. В этом сходились абсолютистические дворы мира, как и в том, что эта почтенная обязанность падала не только на низкие креатуры, но и на высших сановников государства, и на представителей древнейшей знати. Так, в Пруссии, чтобы привести только один пример, ширмой для метрессы Фридриха I служил граф Кольбе фон Вартенберг, первый канцлер ордена Черного Орла.

Само собой понятно, что абсолютные князья имели преимущество у дамы даже перед ее мужем, не говоря уже о других ее избранниках. Если высокого владельца секретного ключа охватывало желание побеседовать с дамой и если он находил место уже занятым или мужем, или другим любовником, то как тому, так и другому приходилось уступить. Многочисленные исторические примеры, документально обоснованные, доказывают, что мужу красивой или почему-нибудь другому покровительствуемой дамы приходилось часто ночью оставлять ложе супруги, так как его высокому повелителю было угодно нанести ей визит, или потому, что ее пригласили в его спальню.


Сатиры на недостатки мужчин. 1595 г.

Порою получивший отставку не успевал вовремя ретироваться, и тогда ему приходилось прятаться где-нибудь в комнате и быть свидетелем подвигов своего конкурента. Из ряда подобных случаев упомянем только один, касающийся Дианы Пуатье, официальной метрессы Генриха II, и особенно характерный своим цинизмом:

«Однажды вечером Генрих постучал в дверь Дианы Пуатье, как раз когда у той находился маршал Бриссак. Последнему не оставалось ничего другого, как поспешно спрятаться под кроватью. Вошел король, делая вид, что ничего не знает о визите Бриссака… потом он попросил есть, и Диана принесла ему тарелку конфет. Генрих съел несколько штук и вдруг часть их бросил под кровать, воскликнув: "Ешь, Бриссак! Каждому надо жить"».

Брантом по этому поводу сообщает:

«Слыхал я, что король Франциск однажды явился в неурочное время к некоей даме, с которой у него была давняя связь— и принялся грубо стучать в ее дверь, как настоящий повелитель. Она же в то время пребывала в компании с господином де Бонниве, но не осмелилась передать ему на манер римских куртизанок: "Сейчас нельзя, синьора не одна". Ей пришлось тотчас решить, куда спрячется ее кавалер, чтобы не попасться на глаза. На счастье, дело было летом и камин был забит свежими ветками, как это было принято у нас во Франции. Вот она и посоветовала ему спрятаться в камине, за ветками, прямо в рубахе — тем более что в доме было тепло. Король же, совершив то, что ему надо было от дамы, вдруг захотел облегчиться и, не найдя подходящей посудины, направился к очагу и пустил струю прямо туда, сильно покропив бедного влюбленного кавалера; тот вымок, словно на него вылили ведро воды, — ибо она, как из садовой лейки, потекла ему на лицо, в глаза, в нос и рот; так что, возможно, несколько капель просочилось даже в глотку. Можете представить, как не повезло незадачливому кавалеру, который не посмел и пальцем пошевелить, проявив чудеса терпения и выдержки. Сделав дело, король попрощался с дамой и вышел. Та затворила за ним дверь и позвала своего любезника продолжить прерванную забаву. Она помогла ему умыться и дала другую рубаху. Все это они проделали, изрядно посмеявшись после того, как сильно перетрусили: если бы король заметил его — ни ему, ни ей не избежать бы большой беды. Дама эта была очень влюблена в господина Бонниве, но королю желала доказать обратное, хотя тот слегка ее ревновал…»

Подобные неудобства были не единственными, с которыми приходилось безропотно мириться придворным. Они должны были молчать и тогда, когда высокий друг награждал их жен маленькими болезнями любви, которые затем передавались и им. Все эти и подобные неприятности были обычной и неизбежной расплатой за придворную карьеру. О Франциске I Саваль сообщает, что он всю жизнь страдал половыми болезнями и что ими поэтому страдали и весь двор, и даже королева, которую король порой все же навещал.

Все это, однако, мелочи в сравнении с тем, что совершалось при дворах по мере роста рафинированности. Первым ее проявлением был обычай делать третьего человека свидетелем интимной сцены. Брантом сообщает о таком случае: «Как ни чудовищен такой разврат, он был, однако, только началом утонченности в наслаждении. Разврат систематизировался и организовывался шаг за шагом. Индивидуальное наслаждение то и дело расширялось до наслаждения массового, до оргии. Любили не только публично, но прямо в обществе, как в обществе пировали».

Высшей точки этот разврат достиг, однако, не в Мадриде, Париже или Лондоне, а в Риме, при дворе различных Пап, Борджиа, Ровере и других. Многие из этих высших церковных сановников, а с ними большая масса их пышной, упоенной светом жизнерадостности свиты кардиналов, архиепископов и епископов превзошли смелостью поведения все светские дворы. В Ватикане, рядом с Папой, царила, гордая, золотом засыпанная куртизанка, прославившаяся своим искусством любви. Таким Папским любовницам, как Ваноцца, Джулия Фарнезе и дюжине других, воздвигались пышные дворцы, посвящались церкви и т. д.

Сообщения хронистов изобилуют чудовищными пороками, бывшими здесь в ходу. При дворе Папы Александра VI любовь была превращена в зрелище, в котором участвовали красивые куртизанки и крепкого телосложения лакеи, и такими представлениями любовался весь двор.

То, чему аплодировали в Риме, скоро вошло в моду в Париже и в Лондоне. Нам известно из описаний герцога Рочестерского, что при дворе английского короля Карла I почти столетием позже увлекались теми же увеселениями, какими восторгался Александр VI и его придворные. В связи с этим неудивительно, что распространились и всевозможные противоестественные пороки. Всюду процветали содомия, гомосексуализм и т. п. Пресыщение требовало все новых ощущений, все нового разнообразия. Те пороки, которые Аретино воспел в своих «Похабных сонетах», принадлежали еще к числу самых скромных.

Порочные нравы, царившие при английском дворе в эпоху Шекспира, Брандес характеризует следующим образом:

«Вместе с чувством достоинства были откинуты и все приличия. Даже старший Дизраэли, принципиальный защитник и поклонник короля Якова I, признается, что нравы двора были чудовищны, что придворные, разделявшие время между бездельем и безумным расточительством, отличались худшими пороками. Он сам цитирует стих Драйдена из его "Дурачка" о джентльмене и леди этих кругов: He's too much Woman and She's too Man»[92].

Нет ничего удивительного в том, что в этих кругах никто не хотел отказаться от своего права на разврат, обусловленного исторической ситуацией. Если обстоятельства лишали некоторых женщин — например принцесс — возможности открыто осуществлять это право, то они вели себя тем необузданнее под покровом тайны. Если любовник такого же ранга представлял для них некоторую опасность, то его заменяли кем-нибудь другим, любовью которого можно было пользоваться без опасения. Очень часто этим другим был камердинер.


Г. Гольциус. Символическое изображение прелюбодеяния. Гравюра. 1588 г.

По этому поводу Брантом сообщает:

«Испорченность и извращенность нравов дошла до того, что многие мужчины вступали в связь с мужчинами, а женщины — с женщинами. Одна известная принцесса, например, будучи гермафродитом, жила с одной из приближенных. В Париже и даже при дворе было много женщин, занимавшихся лесбийской любовью, чем были даже довольны их мужья, не имевшие в таком случае никакого повода ревновать их…

Я слышал от покойного господина Клермон-Тайара-сына, умершего в Лa-Рошели, что в детстве он имел честь сопровождать герцога Анжуйского, впоследствии короля Генриха III, в путешествиях и, по заведенному обычаю, учился вместе с ним, а воспитателем при них состоял господин де Гурне; и вот однажды, по прибытии в Тулузу он занимался с наставником и, сидя в уголку кабинета, вдруг углядел в узенькую щелочку (а стены кабинетов и спален были из досок, сбитых наспех, ибо кардинал д'Арманьяк, тамошний архиепископ, приказал выстроить это помещение спешно, специально для приема короля и его свиты) в соседней комнате двух весьма знатных дам; дамы эти, раздевшись до чулок, лежали одна на другой, целовались взасос, словно голубки, терли, гладили и возбуждали друг дружку и проделывали множество других развратных движений, какие присущи обычно лишь мужчинам; сие любовное действо продолжалось не менее часа, и дамы столь воспламенились и изнемогли от объятий, что даже побагровели и исходили потом, хотя стоял лютый холод; в конце концов, усталые донельзя, они недвижно раскинулись на постели. Он рассказывал, что наблюдал сию распутную игру еще несколько дней подряд, пока двор находился в Тулузе: нигде более ему не случилось видеть подобное, ибо в том месте он мог подглядывать за дамами, в других же — нет».

«Некоторые женщины, — читаем мы в "Amours de rois de France"— никогда не отдавались мужчинам. Они имели у себя подруг, с которыми и делили свою любовь, и не только сами не выходили замуж, но и не позволяли этого своим подругам».

Правда, искушение в этом отношении было чрезвычайно велико, так как последнему весьма благоприятствовали обстоятельства. Так как мировоззрение абсолютизма видело равного только в человеке одинакового социального положения, то дама этих кругов никогда не стеснялась перед камердинером и могла доверять ему самые интимные поручения.

Немец Форберг пишет:

«Благородные дамы заставляют своих рабов исполнять самые щекотливые поручения, ибо раб в глазах более высокопоставленных не является человеком, так что перед ним можно и не стыдиться, как и перед животным. По словам русских дам, надо быть одинакового с ними положения, чтобы заставить их покраснеть!»

Один французский автор сообщает:

«Так как слуги помогают дамам при одевании и раздевании, как то принято при наших дворах и часто практикуется и в других кругах, то им приходится видеть их прелести, и часто девушки нарочно показывают им свою красоту».

Если же и связь с камердинером была сопряжена с опасностью или если она не доставляла удовольствия, то при помощи сводника или сводни устраивалось свидание с незнакомым человеком или с иностранцем, который так и не узнавал, с кем имел дело. Устройство таких приключений многократно описано не только скандальной хроникой, но и серьезной литературой. Такое приключение пережил, например, герой известного романа Гриммельсхаузена, честный малый Симплиций Симплициссимус, в бытность свою в Париже, и автор описывает это приключение со всей обстоятельностью и очаровательной пластичностью, свойственной его стилю. Речь идет о трех принцессах, обративших случайно свое внимание на статного Симплиция, а может быть, их внимание было кем-либо на него обращено. При посредстве сводни обходным путем его приводят ночью во дворец, он принимает ванну, тело его умащивается благовониями, ему дают какие-то возбуждающие средства, разжигающие кровь, общество его составляют соблазнительные декольтированные нимфы, все делается, чтобы распалить до крайности его чувство. После такой подготовки он выступает на сцену своей деятельности. Так как в комнате царит полный мрак, то он не знает, кто с ним, знает только, что это молодая, чрезвычайно красивая дама… Это повторяется каждую ночь в продолжение нескольких недель, и каждую ночь к нему приходит другая из принцесс. Из этой Венериной пещеры Симплиция отпускают, только когда он совершенно истощен и заболевает. В награду за свои услуги, в которых дамы не разочаровались, он получает значительную сумму денег.


Паоло Веронезе. Марс и Венера

Во многих других случаях приключение заканчивалось далеко не так счастливо. Когда грозила опасность разоблачения тайны, удовольствие обрывалось ударом кинжала какого-нибудь браво или сообщника, с чьей помощью герой авантюры безжалостно устранялся с пути.

Разврат был, разумеется, не только самоцелью, не только вулканическим извержением таившихся в недрах эпохи сильных страстей и вожделений, но в большинстве случаев также и средством к цели. После того как любовь получила товарный характер, она стала в эту чувственную эпоху наилучше оплаченным товаром и вместе с тем наиболее ходким предметом торговли. Во всех переулках и на всех площадях стояла Венера и бесстыдно выставляла напоказ свою пышную красоту. Она стояла особенно охотно перед каждой дверью, за которой царили власть и могущество. Обладательница телесной красоты могла там получить в обмен за свою любовь не только деньги, но и власть, положение, права. И она на самом деле выторговывала все это для себя, для мужа, для братьев, для семьи.

Для большинства молодых аристократок красота была тем капиталом, который они пускали в оборот и который почти всегда приносил им ростовщический процент. В своем описании английского двора конца XVI в. англичанин Вильсон говорит:

«Многие молодые аристократки, очутившиеся благодаря расточительной жизни родителей в стесненном положении, смотрели на свою красоту как на капитал. Они приезжали в Лондон, чтобы продать себя, добивались значительных пожизненных пенсий, выходили затем замуж за выдающихся и состоятельных людей, и на них смотрели как на благоразумных дам, даже как на героические умы».

Брантом также сообщает: «Екатерина Медичи для достижения своих политических планов пользовалась массой придворных дам и молодых девушек, которые были очень искусны в любовной стратегии. Женщины эти назывались "летучим отрядом королевы".

Отряд этот состоял из 200–300 женщин, которые постоянно жили вместе, связанные друг с другом самым тесным образом».

Повинуясь эротическим капризам могущественного покровителя, немало дам завоевали себе и мужьям общественное положение. Ничто так не просвещало князей относительно выдающихся способностей их подданных, как любовные таланты их жен. Соблазнительная красота жены, дочери или сестры упрощала самые сложные юридические дела. Для бесчисленного множества судей не было более убедительного аргумента, более серьезного довода в пользу обвиняемого, как прекрасная грудь или очаровательное тело его жены, в особенности если она была не прочь впустить судью в этот эдем.


Костюм французской дамы. XVII в.

В своей книге Брантом говорит:

«Очень часто мужья оставляют своих жен в галерее или в зале суда, а сами уходят домой, убежденные, что жены сумеют лучше распутать их дела и скорее доведут их до решения. И в самом деле, я знаю многих, выигравших свой процесс не столько потому, что были правы, а благодаря ловкости и красоте их жен. Правда, в таких случаях жены потом часто бывали в "таком" положении».

Эти слова могут быть иллюстрированы целым рядом случаев из истории всех стран. Это явление вызвало к жизни немало поговорок: «В суд надо идти с женой», «Молодые женщины имеют неопровержимые доводы», «Что может быть остроумнее красивого тела женщины, оно опровергнет доводы десяти юристов» и т. д.

Так как разврат был не только целью, но и прежде всего надежнейшим средством к цели, то аристократия всегда считала наследственной привилегией своего класса право только ее дочерей на роль любовниц суверена. Иначе аристократия предоставила бы это право с готовностью бюргерству, а на самом деле она всегда оспаривала его у этого класса.

Чем неблагороднее были средства, пускавшиеся в ход аристократией в борьбе за место королевской любовницы, тем выше была гордость плебеев, если женщина из этого класса побеждала своих аристократических конкуренток. И не только ее семья, удостоившаяся такой чести, утопала в блаженстве, если дочь или жена попадали в чин королевской любовницы, но часто и все бюргерство данного города исполнялось гордости и видело в этом честь, выпавшую на долю всего класса. В этой подробности ярко сказался характерный для эпохи и для классового развития момент. Чтобы ограничиться хотя бы одним примером, укажем на французского короля Людовика XI, неоднократно выбиравшего своих любовниц среди плебеев. Один хронист сообщает, что буржуазия Парижа чрезвычайно гордилась

тем, что «король взял себе любовницу из ее числа». А когда потом король остановил в Дижоне свой выбор на Гюгетт Жаклин, а в Лионе на мадемуазель Жигонн, то эти города также увидели в этом для себя большую честь. Из этого общего воззрения вытекает, что, конечно, и дочери мещанства беспрестанно соперничали друг с другом в желании сделать карьеру королевской любовницы.

Если, по мнению этих общественных кругов, высшим счастьем, которое могло выпасть на долю хорошенькой женщины, было стать королевской метрессой, то удостоиться внимания герцога, графа, кардинала, епископа, даже простого дворянина тоже было незаурядной честью… В конце концов, на свете существовал только один король и один Папа. Карьеру же сделать хотелось каждой. Так почему же не отдать тот чудесный капитал, который представляла собою физическая красота дочери или жены, в руки какого-нибудь платежеспособного и влиятельного аристократа? Очень многие порядочные мещанки придерживались поэтому всегда того мнения, что их любовный капитал должен по крайней мере таким образом приносить как можно больший процент.

Эта столь обычная гордость горожан карьерой проститутки, делаемой их женами, представляла собой, впрочем, вполне естественное, проявление исторической ситуации. Везде там, где абсолютизм достигал господства, например в таких городах, как Париж, Лондон, Рим, Вена, Мадрид, и, кроме того, во многих епископствах, — вся буржуазия очень быстро попадала в полную экономическую зависимость от двора и потому логически воспринимала и его «мораль». Придворная роскошь, придворная нравственная разнузданность представляли собой самую доходную статью промышленного бюргерства. Там, где процветал режим метресс, процветала и торговля, ибо он был всегда связан с самой безумной роскошью. Уже одно это постоянно связывало с развратом. Далее, очень значительная часть населения состояла на непосредственной службе у двора: все государственные и городские чиновники назначались абсолютным государем. А так как королевская власть нуждалась в антураже, то все важнейшие административные должности также были приурочены к столице.

По всем этим причинам бюргерство представляло собой не только тот резервуар, из которого двор черпал все новый материал людьми, но и тот резервуар, куда постоянно стекала придворная «мораль». Так неизбежно цитадели абсолютизма становились крепостями порока. Исключение составляли только те города, где мелкое ремесло было социальной и политической господствующей силой. Здесь царила всегда «сравнительная» нравственность.

Многие мужчины бывали часто усерднейшими сводниками своих жен[93] и дочерей, и столько же браков были лишь замаскированными сводническими предприятиями. Эти мужья следующим образом доставляли добычу своим женам:

«Они говорят любовнику: жена моя расположена к вам, она даже любит вас. Навестите ее, она будет рада. Вы можете поболтать и развлечься».

Другие стараются объяснить своим женам ситуацию таким образом:

«Такой-то в тебя влюбился. Я хорошо его знаю. Он часто у нас бывает, из любви ко мне, дорогая, прими его ласково. Он может доставить нам немало удовольствий, и знакомство с ним может быть для нас полезно».

И когда этот человек явится, он всегда найдет красавицу жену не только одну, но вдобавок еще в восхитительном неглиже, которое и самого неуклюжего мужчину заставит найти подходящие слова. «Да и как могла бы умная жена лучше исполнить желания мужа?» И хитрая женщина превосходно умеет использовать ситуацию: «Как только друг (Gauch — точнее, простофиля, дурачок) чувствует любовный жар, ему приходится оставить золото и серебро, плащ и шубу, одежду и башмаки».

Если уже приемы аристократов, продававших своих жен, не отличались особенной деликатностью, то у простонародья торговля эта велась прямо в открытую. Послушаем Гейлера из Кайзерсберга:

«Если у них нет денег, то они говорят женам: "Пойди и постарайся достать денег. Пойди к тому или другому попу, студенту или дворянину и попроси взаймы гульден, а без денег домой не возвращайся, смотри заработай деньги…" И вот она покидает дом честной и благочестивой женой, а возвращается публичной женщиной».

Конечно, не одни только мужчины были виновны в том, что их «благочестивые жены становились публичными женщинами», и не им одним принадлежала инициатива. Сами жены прекрасно знают, какой спрос существует у попов и дворян на капитал красоты, скрывающийся за их платьем, и, если муж отказывается купить красивые наряды и украшения, жена грозит ему просто отправиться к монахам и попам и позволить им «полакомиться ею».


Неравный брак. Сатира на влюбленных старух. 1570 г.

«Желаю, чтобы тебя лихорадка взяла! Если ты не купишь мне наряда, я побегу в монахам, к дворянам, к попам. Они купят мне платье, за которое я, как все, заплачу своим телом». Так говорит Мурнер в своем «Заклятии дураков».

Если женская неверность и свободное половое общение женщин и считались тогда естественным явлением, то отсюда не следует заключать, что оно было вместе с тем и самым простым и безопасным делом. Лицом к лицу с изображенными здесь кругами и индивидуумами стояло немало и таких мужей, которые с величайшей страстностью и ревностью охраняли свои самодержавные права на супружеское ложе. В этих случаях жена должна была домогаться посторонней любви на собственный риск и страх. А если она так поступала, то это очень часто грозило жизни как неверной жены, так и любовника, ворвавшегося в чужую собственность. «Отсутствию предрассудков» у одних вполне соответствовала жестокая мстительность других, когда они застигали виновника на месте преступления. В нашем распоряжении немало описаний, рассказов и пластических изображений, знакомящих нас с такими актами мести. Здесь налицо все виды мести и кары со стороны оскорбленного в своих правах мужа.

Вот что сообщает Брантом по этому поводу: «…Один бравый и отважный военачальник, заподозрив в неверности свою жену, взятую из весьма добропорядочного дома, не мешкая явился к ней и задушил собственноручно ее же белым шарфом, вслед за чем устроил самые пышные похороны, где и показался с видом искренней скорби, облаченный в глубокий траур, который носил еще долгое время спустя; вот какая честь выпала бедняжке, удостоенной столь торжественной церемонии. И тем же манером поступил он с наперсницей своей жены, помогавшей ей в любовных делишках…»[94]

Наиболее распространенное наказание заключалось, как и во все времена, в том, что муж избивал обоих провинившихся. Часто он призывал соседей, чтобы выставить обоих прелюбодеев на публичное посмеяние, но так поступали только глупцы, забывавшие, что они тем выставляют напоказ свой собственный позор и сами же ставят себя в неловкое положение. Такого позора муж избегает только тогда, когда убивает обоих. Циники мстят так, что сначала подвергнут любовника на глазах неверной жены гнусному наказанию, а потом уже убивают его. Такие акты мести рассказаны нам многими новеллистами. Другая разновидность циничной мести состояла в том, что муж кастрировал любовника, а жена должна была присутствовать при этой ужасной процедуре, о чем у нас также имеется немало сообщений. Самое дьявольское наказание, какое только мог придумать обманутый муж, приписывается одному итальянскому дворянину, который имел право считать самого себя чрезвычайно сильным в любви. Так как его жене и этого было мало и она все-таки отдавалась любовникам, то он заметил цинично: «Надо дать ей возможность хоть раз в жизни насытиться» — и предал ее в руки двенадцати оплаченных носильщиков и гребцов, пока несчастная не скончалась, что произошло на третий день.

Брантом сообщает: «Вот отчего мужьям следует укрощать своих жен после первой же бесчестной измены, не иначе как отпустив узду и только посоветовав им вести делишки шито-крыто, не допуская до скандала[95]; ибо все лекарства от любви, описанные Овидием, все неисчислимые изощренные средства, с той поры изобретенные, даже и те, что мэтр Франсуа Рабле открыл почтенному Панургу, все равно что мертвому припарки, разве только пустить в дело старинную припевку времен короля Франциска I:

Кто не хочет, чтоб жена

Хоть разок была грешна,

Посади ее в горшок,

Да на погреб, в холодок!»


«Пояс целомудрия»

ести обманутого мужа соответствовал не менее жестокий прием предусмотрительного мужа искусственно обеспечить себе находившуюся в опасности верность жены. Мы имеем в виду механические средства защиты физической верности жены, которыми пользовались мужья в эпоху Ренессанса.

Как ни высоко ставили действие моральной проповеди, прославляя на все лады целомудрие, все же более хитрые мужья думали: «Чем безопаснее, тем лучше». И это «лучшее» находили в том, что дьяволу — в данном случае дьяволу разврата — ставили ножку, портили ему игру. А этой цели лучше всяких моральных принципов и восторженных похвал целомудрию достигали, по мнению предусмотрительных мужей, прочные механические средства, «запиравшие вход в эдем земной любви». Раз жена знала, что она лишена возможности удовлетворить просьбы любовника, то она могла из необходимости сделать добродетель, отвергнуть с гордым выражением лица нашептывания алчного любовника и с более спокойной совестью победить собственные дурные мысли.

Эта философия привела к изобретению железного охранителя целомудрия, известного под названием «пояса целомудрия», или «пояса Венеры». Он был устроен так, что носившая его на себе женщина могла исполнять свои естественные потребности, но не половой акт, и запирался очень сложным замком, ключ от которого находился в руках мужа, жениха или любовника.

«Пояс целомудрия» был, бесспорно, не единственным техническим средством, которым пользовались против неверности женщин[96]. Низшие сословия использовали другие средства. Эти приемы заключались в том, что в женский половой орган вводились предметы, которые нелегко изъять, или впрыскивались разные кислоты, вызывавшие длительные воспалительные процессы и доставлявшие женщине при малейшем прикосновении самые ужасные боли. Об употреблении таких средств в эпоху Ренессанса у нас более подробных сведений не имеется, и только косвенно, исходя из внутренней логики явлений, мы вправе заключить, что ревность господского права отличалась тогда не меньшей продуктивностью и жестокостью, чем теперь.

Безусловно достоверные сведения имеются у нас об употреблении «пояса Венеры», а также о распространенности этого средства. Установлено, что им пользовались во всех странах, и притом в течение целых столетий. Романтики, идеализирующие прошлое, ни за что не хотели допустить возможности подобной жестокости или в крайнем случае относили его употребление к средним векам, к эпохе крестовых походов. Поступая так, можно было оправдать применение этого средства тем, что рыцарь пользовался им поневоле не только для того, чтобы обеспечить себе верность жены во время своего отсутствия, а главным образом для того, чтобы обезопасить ее от возможного изнасилования.

Сомнение в фактическом существовании «пояса целомудрия», утверждение, что мы имеем здесь дело с придуманной более поздними эпохами эротической мистификацией, находили себе пищу в том обстоятельстве, что при ближайшем исследовании хранящихся в разных коллекциях и музеях поясов многие оказались более или менее рафинированными подделками. Но рядом с ними имеется и не меньшее количество настоящих, а кроме того, в последнее время удалось найти немало литературных свидетельств в пользу их существования. Еще гораздо более важно следующее обстоятельство: новейшие раскопки доказывают истинное существование этого средства. Последнее относится, например, к поясу коллекции Пахингера из Линца. Этот пояс был найден его владельцем на скелете молодой женщины, относящемся к XVI в., вырытом на одном австрийском кладбище случайно в его присутствии. Установить имя и социальное положение этой женщины оказалось невозможным. Что женщина эта принадлежала к высшему классу, видно было из того, что скелет находился в оловянном гробу.


Железный «пояс целомудрия». XVI в.

Безусловно настоящие пояса находятся, далее, в Мюнхенском национальном музее, в Венеции, в королевских коллекциях в Мадриде, в музее, Toussand (Тюссо) в Лондоне, в музее в Пуатье. Следует заметить, что все эти пояса относятся к эпохе Ренессанса, среди них нет ни одного экземпляра, который восходил бы дальше начала XV в.

Для оценки этого инструмента с точки зрения истории нравов важно знать, какие классы употребляли его и как часто его использовали. На первый вопрос необходимо ответить, что это были господствующие и имущие классы: купеческая крупная буржуазия и круги, связанные с княжеским абсолютизмом. Что же касается второго вопроса, а именно распространенности этого средства, то нужно думать, что оно было значительно в этих классах и в особенности в кругах абсолютизма и в группах, экономически и социально с ним связанных.

Сфера распространения «пояса целомудрия» определяется их драгоценностью и изысканной обработкой — многие из них сделаны из серебра, золота, отличаются красивой чеканкой и инкрустацией. Распространенность поясов подтверждается немалым количеством литературных ссылок[97].

Другим доказательством служат многочисленные изображения, сохранившиеся до нас и иллюстрирующие его употребление.

Если большинство изображений немецкого происхождения, то литературные данные встречаются во всех странах и рассеяны повсюду: в новеллах, стихотворениях, поговорках, пословицах, загадках, шванках, масленичных пьесах, а также в хрониках и современных сообщениях.

Благодаря такому сравнительному изобилию литературных данных мы довольно точно осведомлены о возникновении этого обычая в разных странах и городах, о внешнем виде этого инструмента, о его конструкции, способе применения, об отношении к нему женщин и т. д. По наиболее распространенной версии, первым изобретателем этого пояса был падуанский тиран Франческа II, по другой версии, большинство поясов изготовлялось в Бергамо, поэтому они назывались не только «венецианскими решетками», но и «бергамскими замками», и было в ходу выражение «запереть свою жену или любовницу на бергамский лад». По всей вероятности, изобретение было сделано одновременно в разных местах.

Что «пояс целомудрия» был до известной степени официальным средством, видно из того, как о нем упоминается. Молодому человеку, просящему руки дочери, мать с гордостью заявляет, что та уже с двенадцати лет носит днем и ночью «венецианскую решетку». Другой, которому важно жениться на нетронутой девушке, касается бедер невесты и, когда под платьем нащупывает железный пояс, объявляет себя удовлетворенным. Молодожен получает в тот момент, когда приводят жену к его ложу — свадьба обыкновенно справлялась в доме родителей невесты, — от ее матери добросовестно годами охраняемый ключ к искусно сделанному замку, и становится отныне его единоличным обладателем. На «замок целомудрия» обращены прежде всего взоры молодого мужа, и, торжествуя, заявляет он несколько мгновений спустя ожидающим перед дверью родителям и друзьям, что «замок и ворота оказались невредимыми».


Мартин Трей. Танцующие крестьяне

Иногда «изящная решетка Венеры» — первый подарок, подносимый молодым мужем своей молодой жене на другое утро после свадьбы. Она так наивна, что не знает, что делать с этим подарком. Муж объясняет любопытной, для какой цели она должна носить это своеобразное украшение, и сам опоясывает ее им. «Отныне закрыта возможность преступной любви», и жена носит эту «лучшую защиту добродетели почтенных женщин» всегда, когда не покоится рядом с мужем. Когда патриций или феодал отправляется в далекие страны, он заказывает для своей «похотливой жены друга, который лучше всего сумеет защитить ее верность». Этот надежный друг — «узда из железа, которой можно укрощать похотливых женщин», даже тогда, когда муж находится на чужбине. Обо всех этих подробностях современная литература и искусство дают более или менее детальные сведения. Внешний вид и конструкция «пояса Венеры» явствуют из одного диалога Меурзиуса между невестой и молодой женщиной:

«О к т а в и я. В последнее время я слышала не одну беседу между Юлией и моей матерью о "поясе целомудрия". И однако, я не представляю себе, что это за пояс, который делает женщин целомудренными.

Ю л и я. Я тебе скажу… Золотая решеточка висит на четырех стальных цепочках, обвитых шелковым бархатом и искусно прикрепленных к поясу из того же металла. Две цепочки приделаны спереди, две сзади решетки и поддерживают ее с двух сторон. Сзади поверх бедер пояс запирается на замок, отпирающийся совсем крошечным ключиком. Решетка приблизительно шесть дюймов вышины, три дюйма ширины и покрывает таким образом все тело между бедрами и нижней частью живота».

Из этого описания видно, что существовали еще и другие конструкции, кроме тех, которые нам известны по дошедшим образцам.

Удачный брак, если он вообще существует, отвергает любовь и все ей сопутствующее; он старается возместить ее дружбой. Это — не что иное, как приятное совместное проживание в течение всей жизни, полное устойчивости, доверия и бесконечного множества весьма осязательных взаимных услуг и обязанностей.

Мишель Монтень

На распространенность «пояса Венеры» в Германии указывает следующая надпись, выгравированная на поясе, хранящемся в замке Эрбах в Оденвальде: «Мы хотим вам нажаловаться, что нас — женщин — изрядно замучили этими замками». Эта надпись служит пояснением к изображению, также находящемуся на поясе: на коленях мужчины сидит женщина, которая не прочь помочь ему достичь обоим желанной цели.

Из Италии Морлини сообщает:

«С той поры и по сию пору знатные люди Милана опоясывают своих жен золотыми или серебряными, искусно сделанными поясами, запирающимися у пупка на ключ и имеющими только несколько маленьких отверстий для естественных потребностей, и затем предоставляют им жить свободно и без надзора».

В новеллах Корнацано встречается рассказ о том, как купцы, уезжающие на продолжительное время на чужбину, обеспечивают себе таким образом верность своих жен:

«Был там и купец, муж прекрасной женщины. Так как он должен был ехать за море и не был уверен в жене, которую многие любили и желали, он решил сделать так, чтобы она не могла впасть в грех, даже если бы сама этого захотела. И вот он приказал сделать пояс ассирийского типа, изобретенный Семирамидой. Он опоясал ее этим поясом, взял ключ и спокойно решил ехать на Восток».

О «поясе Венеры» как предохранителе против женской неверности упоминает и Рабле, указывающий на то, что его следует надевать на женщин каждый раз, когда выходишь из дома:

«Да возьмет меня черт, если я не запираю свою жену на бергамский лад каждый раз, когда покидаю свой сераль».

Вот несколько документов, свидетельствующих об употреблении «пояса целомудрия» в разных странах и у разных классов. Из них мы узнаем еще нечто — нечто более важное, а именно о злой иронии истории, обнаружившейся в данном случае. Эпоха, изобретшая «пояс целомудрия», сейчас же напала и на мысль о воровском ключе. Мы узнаем, что тот же торговец, который продавал мужьям за дорогие деньги «пояс целомудрия», в то же время продавал их женам за не меньшие деньги второй ключ — «противоядие против морали». Пословица выразила фатальную мораль истории в следующих сжатых словах: «На женщину, которая не желает защищаться, ты тщетно наденешь пояс».

Если такая «Гименеем на замок запертая» дама сама не имела второго ключа, то для могущественного человека, который натыкался у снисходительной к нему дамы на такое препятствие, не было особенно трудно найти ловкого слесаря, способного в несколько, часов открыть сложный замок и соорудить другой ключ, при помощи которого любовник мог впредь по своему усмотрению отпирать мешавшие его предприимчивости врата и снова их запирать, не возбуждая в муже дамы ни тени подозрения. В предисловии, которым Клеман Маро снабдил свои эпиграммы, подобный случай описан очень подробно. Соблазнителем является в данном случае французский король Франциск I, этот второй царь Давид, а Урией — вассал короля, барон д'Орсонвиллье. Новая Батшеба[98], прекрасная баронесса д'Орсонвиллье, так же уступчива по отношению к своему соблазнителю, как и ее исторический прообраз, и охотно отдает себя в руки ловкого слесаря, который должен устранить замок и открыть ее любовнику врата эдема.

Аналогичные случаи часто рассказаны в форме новелл, причем преступная любовь всегда достигает своей цели, ибо Амур[99] всегда в союзе с силой, домогающейся исполнения своих желаний. Сюжет этот часто служил мотивом и для художников. «Любовь моя на замке, о Амур, приди и раскрой ворота!» — и Амур появляется услужливо со связкой ключей, чтобы исполнить желание дамы. Превосходный политипаж в красках — «Неравный любовник», приписываемый, быть может, не без основания Петру Флетнеру, воспроизводит тот же мотив. Более молодой из двух мужчин гордо заявляет: «У меня ключ к подобным замкам». И красавица дама охотно покупает этот ключ за деньги, которые она полными пригоршнями вынимает из кармана старого ревнивого мужа. Эта великолепная картина допускает двоякое толкование. При помощи денег, на которые не скупится муж, жена может подкупить самого ловкого золотых дел мастера, но ближе к истине, вероятно, второе толкование: жена отдает любовнику не только свою любовь, но и деньги, которые муж в изобилии тратит на нее. В таком случае ключ, который она покупает, имеет еще другое, аллегорическое значение.

Большинство женщин, как упомянуто, однако, сами обладали вторым ключом, который и передавали вместе с любовью избранному мужчине.

Такой случай изображался и иллюстрировался чаще указанного. На одной гравюре Альдегревера красавица дама, опоясанная «поясом целомудрия», протягивает изумленному юноше любовнику ключ в тот момент, когда он ее обнимает. На гербе Мелхиора Шеделя опоясанная «поясом целомудрия» женщина держит в одной руке ключ, а в другой, протянутой искушающим жестом, — полный кошелек: здесь, следовательно, также любовника ожидает за любовь, которой он домогается, еще и звонкая награда.

Всем этим, однако, не исчерпывается ирония, о которой мы выше говорили. Что эпоха, создавшая «пояс Венеры», изобрела и второй ключ, так что защита против женской неверности становилась не более как иллюзорной, — это только одна, и притом далеко не самая крупная фатальность. Главная ирония заключалась в том, что «пояс целомудрия», усыпив бдительность ревнивых мужей, сделался главным виновником неверности их жен. Муж уже не боялся галантных шуток, которые позволяют себе с его красавицей женой гости или друзья, и потому чаще и дольше отсутствовал дома, чем делал бы при других условиях. Так создавались сотни, ранее не существовавших возможностей для измены. И вполне в порядке вещей, что жены в большинстве случаев старались использовать все эти сотни возможностей. Или, как говорила пословица: «Пояс девственности с замком только усиливает неверность жен». И таков в самом деле итог всех сообщений и описаний, посвященных применению «пояса целомудрия». В небольшом сочинении «Le miroir des dames de notre temps»[100] говорится:

«Я знал несколько женщин, славившихся во всем городе как образцы супружеской верности и целомудрия и, однако, всегда имевших одного или несколько любовников и часто менявших их в течение года. Некоторые из них имели детей от этих любовников, так как известно, что немало женщин предпочитают забеременеть от друга или любовника, даже от незнакомого человека, чем от мужа. Репутация этих женщин, вне всякого сомнения, в глазах их мужей стояла высоко. Это происходило оттого, что они носили те самые венецианские замки, которые считаются надежнейшей опорой против неверности жен».

Такова высшая ирония, постоянно скрывавшаяся в обычае «пояса целомудрия». Он искусственно создавал из женщины проститутку. Трудно придумать более странную и смешную иронию!



Фрагменты

Фрагмент 14. Аньоло Фиренцуола[101]. Из «Бесед о любви»

«Новелла V

Монна Франческа влюбляется в фра Тимотео, а в то время, когда она с ним тешится, ее дочь Äaypa, узнав об этом, принимает у себя своего любовника. Мать это замечает и ругает ее, но Лаура метким словом заставляет ее замолчать, и та, устыдившись своей неправоты, мирится с дочерью.

…В Сьене на улице Кампореджи жила (а было это не настолько давно, чтобы каждый из вас не мог этого припомнить) некая монна Франческа из очень хорошей семьи и очень богатая, которая осталась вдовой, имея при себе замужнюю дочку. Не помню уж, за сколько месяцев до того она выдала ее за некоего Мео ди Мино да Росси, который, будучи занят по делам имений великолепного Боргезе, тогдашнего правителя города, проводил большую часть времени вне Сьены. Был у нее и сынишка, которому едва исполнилось семь лет. Не желая больше выходить замуж, она весьма скромно посвятила себя заботам о детях. Так она и жила, а между тем некий доминиканский монах, бакалавр богословия по имени фра Тимотео, увидав, что она еще свежа и красива, на нее позарился. А так как у него от многих послушаний, которые он на себя возлагал, и от великих постов, которые он часто справлял, так сияла кожа, что можно было бы даже в январскую стужу запалить лучину о его румяные щечки, добрая женщина, быть может, полагавшая, что для ее мирного вдовьего жития только и недоставало такого человека, который бы без лишнего шума обслуживал ее вдовьи потребности, подумала, что именно он-то ей и нужен… Она породнилась с Господом Богом и так часто ходила исповедоваться и так охотно проводила время в Сан Доменико[102], что по соседству шептались, будто она уже наполовину святая.

И в то время как все это происходило так, как вы слышали, Лаура, так звали дочь монны Франчески, уже по многим признакам убедившаяся в мудрости своей матери и не желая опровергать прекрасную пословицу, гласящую: «куриному отродью и копаться след», решила во всем идти по ее стопам. И в короткое время ей удалось так хорошо все устроить, что, когда мать ее открывала свою совесть благочестивому монаху, она у некоего мессера Андреуоло Паннилини, который был доктором права, обучалась тому, как ей вести себя при исполнении супружеских обязанностей.

И случилось в один из многих разов, что добрая вдова, приведя к себе в спальню своего духовного отца, не сумела это сделать достаточно скрытно, чтобы не заметила дочь, которая, не имея больше оснований ее остерегаться, как только в этом убедилась, вызвала через своего братишку некую соседку Аньезу, охотно обслуживавшую нужды бедных влюбленных, исполняя их поручения, и послала ее к любовнику сказать, чтобы он скорее приходил.

Получив это сообщение, мессер не замедлил явиться и, проникнув в спальню привычным путем, спокойно улегся с Лаурой в постель. Лаура же, вместо того чтобы вести себя так, чтобы ни мать, ни кто другой их не слышал, громким голосом, как если бы она была с мужем, расточала ему самые нежные слова…

Но и доктор, который был обо всем предупрежден, со своей стороны не отставал в исполнении своих обязанностей, так что в конце концов они подняли такой ужасный шум, что он достиг ушей монны Франчески.

Как только она это услыхала, она, тихо-тихо подойдя и приложившись к двери, за которой они находились, окончательно уяснила себе, что шум этот был не от слов, а совсем от другого. И, как бывает с теми, кто больше печется о чужом грехе, чем о своем, она безмерно огорчилась и, толкнув дверь с невероятной яростью, войдя и застав Лауру в постели, накинулась на дочь с таким бешенством, что, казалось, готова была проглотить ее живьем, и стала осыпать ее самой разнузданной бранью, какую когда-либо приходилось слышать женщинам дурного поведения…

Она подняла такой крик, какого еще никогда не поднимала ни одна бедная бабенка, потерявшая петуха вместе с курами. На это Лаура, которая, пока мать так на нее кричала, все время стояла с опущенными в землю глазами, словно ей было стыдно, отвечала, делая вид, что она вроде как бы теряется:

— Дражайшая мать моя, я признаю, что поступила дурно, и прошу у вас прощения; считаясь как с вашей, так и с моей честью, соблаговолите извинить меня на этот раз и не говорить об этом моему мужу, ибо клянусь вам своей к нему любовью, что никогда больше ничего не сделаю против вашей воли. А для того чтобы Господь Бог мне простил этот тяжкий грех и извлек меня из пасти Люцифера, что в Санта Мария де Серви[103], и вынул великое жало, сидящее в глубине моей совести, я намереваюсь исповедаться перед тем, как лечь спать, и потому соблаговолите послать в вашу спальню за святым отцом, которого вы держите там взаперти. Мне хочется, чтобы именно он совершил это доброе дело.

Теперь сами подумайте, милые дамы, что сталось с бедной матерью, когда она услыхала такие слова, и не пожалела ли она, что столько причитала над тем, в чем увидела себя так позорно уличенной. И пока она, чтобы скрыть свой стыд, собиралась наговорить совсем некстати не знаю уж каких глупостей, мессер Андреуоло, который все время оставался за занавеской, потешаясь над тем, что происходило, считая, что ему, как хорошему юристу, полагается разрешить этот казус, неожиданно появившись, сказал ей:

— Монна Франческа, к чему столько слов и все это изумление? Если вы застали вашу дочь с юношей, а она вас застала с монахом, игра вничью, и потому отдайте двадцать четыре динария за один сольдо. Самое лучшее для вас — это вернуться к нему в спальню и сделать так, чтобы я остался здесь с Лаурой и чтобы мы все четверо в священном согласии насладились каждый своей любовью…»

Перевод А. Габричевского. (Цитируется по изданию: Итальянская новелла Возрождения. М., 1964.)


Фрагмент 15. Джованни Боккаччо. «Декамерон»

«День IX. Новелла VI

Двое молодых людей заночевали в гостинице; один из них идет спать с дочерью хозяина, жена которого по ошибке улеглась с другим. Тот, что был с дочерью, ложится затем с ее отцом и, приняв его за своего товарища, рассказывает ему обо всем. Между ними начинается ссора. Жена, спохватившись, идет на постель к дочери и затем улаживает все несколькими словами.

…В долине Муньоне не так давно жил некий человек, который за деньги кормил и поил проезжавших; хотя он был беден и дом у него был маленький, он, в случае большой нужды, пускал к себе на ночлег, если не всех, то знакомых людей. У него была жена, очень красивая женщина, с которой он прижил двоих детей: дочь, красивую и милую, пятнадцати или шестнадцати лет, еще не выданную замуж, и маленького сына, которому не было еще и года и которого мать кормила сама. Молодая девушка обратила на себя взоры одного молодого человека, красивого и приятного, из родовитых людей нашего города, который, часто бывая там, полюбил ее горячо, а она, очень гордясь любовью такого юноши и изо всех сил стараясь привлечь его приветливым обхождением, также влюбилась в него, и много раз, при обоюдном их желании, их любовь увенчалась бы успехом, если бы Пинуччо, так звали юношу, не боялся бесчестья девушки и своего. Между тем страсть их росла изо дня в день, и у Пинуччо появилось желание сойтись с нею во что бы то ни стало, и он стал придумывать повод, чтобы заночевать у ее отца, а так как он был знаком с внутренним расположением дома девушки, он рассчитывал, что если это удастся, то он останется у нее, никем не замеченный; лишь только эта мысль у него возникла, он немедля приступил к действию. Однажды вечером в довольно поздний час он вместе со своим верным товарищем, по имени Адриано, знавшим о его любви, взяли наемных лошадей, привязали к ним два чемодана, может быть набитых соломой, выехали из Флоренции и, сделав объезд, прибыли верхом в долину Муньоне уже к ночи; здесь, повернув коней, как будто они возвращались из Романьи, они подъехали к дому и начали стучаться; хозяин, хорошо знавший обоих, тотчас же отворил им дверь. Пинуччо сказал ему: «Тебе придется приютить нас на ночь, мы думали, что успеем добраться до Флоренции, но замешкались и вынуждены были приехать сюда, видишь, в какой поздний час». На это хозяин ответил ему: «Ты хорошо знаешь, Пинуччо, что я не в состоянии оказать приют таким господам, как вы, но, так как поздний час застал вас здесь и нет времени ехать в другое место, я охотно устрою вас, как могу». Сойдя с лошадей и направившись в гостиницу, молодые люди прежде всего поставили своих коней, затем, захватив с собою хороший ужин, поели вместе с хозяином.

Была у хозяина всего одна очень маленькая комнатка, где он поставил три кровати; свободного места оставалось мало, ибо две постели помещались вдоль одной стены комнаты, третья напротив их по другой, так что пройти там можно было лишь с трудом. Из этих трех постелей хозяин велел приготовить ту, что получше, для обоих товарищей и уложил их. Немного погодя, когда никто из них еще не заснул, хотя они и притворились спящими, хозяин велел в одну из оставшихся постелей лечь дочке, а в другую лег сам с женой. Та поставила рядом с постелью, где спала, люльку, в которой спал малолетний сын. Когда все так устроилось, Пинуччо, видевший все это, полагая, что все заснули, через некоторое время тихо встал и, подойдя к постели, где лежала любимая им девушка, прилег к ней, принявшей его радостно, хотя делала она это и не без страха; с ней он и остался, предаваясь тем утехам, которых они наиболее желали.

Пока Пинуччо был с девушкой, случилось, что кошка что-то уронила, и это услышала, проснувшись, хозяйка; боясь, что шум от чего-либо другого, она, поднявшись впотьмах, как была, пошла туда, откуда ей послышался шум. Адриано, не обративший на это внимания, случайно встал за нуждою; идя за этим делом, он наткнулся на люльку, поставленную хозяйкой, а так как, не убрав ее, не было возможности пройти, он снял ее с места, где она стояла, и поместил рядом с постелью, где сам спал; совершив все, зачем поднялся, и возвращаясь, он, не заботясь о люльке, лег в постель. Хозяйка, поискав и убедившись, что упало не то, что она воображала, не захотела зажигать огонь, чтобы посмотреть, что это было, и, покричав на кошку, вернулась в комнатку и на ощупь направилась прямо к кровати, где спал муж. Не найдя люльки, она сказала себе: «Ох, какая же я дура, поди-ка, чего было не наделала! Ведь я, ей-богу, угодила бы прямо в постель моих гостей!» Пройдя немного далее и натолкнувшись на люльку, она легла в ту постель, что была с ней рядом, и улеглась с Адриано, полагая, что лежит с мужем. Адриано, еще не успевший уснуть, почувствовав это, встретил ее хорошо и приветливо и, не говоря ни слова, пошел на парусах, к великому удовольствию хозяйки.

Так было дело, когда Пинуччо, убоявшись, чтобы сон не застал его с его милой, получив от нее то наслаждение, какого желал, поднялся от нее, чтоб вернуться в свою постель, и, встретив на пути люльку, вообразил, что это постель хозяина; поэтому, подойдя к ней поближе, он лег рядом с хозяином. Тот проснулся от прихода Пинуччо. Пинуччо, вообразив, что рядом с ним Адриано, сказал: «Говорю тебе, не было ничего слаще Никколозы, клянусь Богом, я насладился более, чем когда-либо мужчина с женщиной, и уверяю тебя, что раз шесть и более ходил на приступ с тех пор, как ушел отсюда». Когда хозяин услышал эти вести, очень ему не понравившиеся, он прежде всего подумал про себя: «Какого черта он здесь делает?» Затем, больше под влиянием гнева, чем благоразумия, сказал: «Пинуччо, ты сделал великую мерзость, и я не понимаю, зачем ты мне ее учинил; но, клянусь Богом, ты мне за это поплатишься!» Пинуччо, как молодой человек не из особенно рассудительных, заметив свой промах, не поспешил загладить его, а говорит: «Чем это ты мне отплатишь? Что можешь мне сделать?» Жена хозяина, полагая, что она с мужем, сказала Адриано: «Ахти мне! Слышишь ли, наши гости о чем-то бранятся». Адриано ответил, смеясь: «Пусть их, да пошлет им Господь всего худого, вчера они выпили лишнее». Жена, которой послышалось, что ругается муж, услышав теперь голос Адриано, тотчас же поняла, где она и с кем; вследствие этого, как женщина находчивая, она, не говоря ни слова, тотчас же встала и, схватив люльку с сынком, хотя в комнате и не было света, наугад пронесла ее к постели, где спала дочка, и с ней улеглась; затем, будто проснувшись от крика мужа, окликнула его и спросила, что у него за спор с Пинуччо. Муж отвечал: «Разве ты не слышишь, что он говорит, какое у него ночью было дело с Никколозой?» Жена сказала: «Он отъявленно врет. С Никколозой он не спал, я легла с нею и с тех пор никак не могла заснуть, а ты ― дурак, что ему веришь. Вы так напиваетесь по вечерам, что ночью вам снится, и вы бродите туда и сюда, ничего не понимая, и вам кажется, вы бог знает что творите. Очень жаль, что вы не сломите себе шею, но что ж делает там Пинуччо, почему он не в своей постели?» С другой стороны, Адриано, видя, как умно покрывает хозяйка свой стыд и стыд дочки, сказал: «Сто раз говорил я тебе, Пинуччо, не броди, у тебя дурной обычай вставать во сне, выдавать небылицы, которые тебе видятся, за быль; сыграют с тобой когда-нибудь злую шутку. Ступай сюда, да пошлет тебе Господь лихую ночь!»

Услышав, что говорит жена и что Адриано, хозяин стал приходить к полному убеждению, что Пинуччо снится, потому, схватив его за плечи, он стал его трясти и будить, говоря: «Пинуччо, проснись же, вернись к себе в постель». Поняв, о чем говорилось, Пинуччо принялся, словно сонный, нести и другую околесицу, что страшно смешило хозяина. Наконец, чувствуя, что его трясут, он сделал вид, что проснулся, и, окликнув Адриано, спросил: «Разве уже рассвело, что ты зовешь меня?» — «Да, поди сюда», — ответил Адриано. Тот, притворяясь и представляясь совсем сонным, поднялся наконец от хозяина и вернулся в постель Адриано.

Когда наступил день и все встали, хозяин начал смеяться и издеваться над ним и его снами. Так, среди шуток, молодые люди оседлали своих лошадей, взвалили чемоданы и, выпив с хозяином, верхом поехали во Флоренцию, не менее довольные тем, что произошло, чем исходом самого дела. Впоследствии, изыскав другие меры, Пинуччо виделся с Никколозой, продолжавшей утверждать матери, что ему в самом деле приснилось, почему хозяйка, помнившая объятия Адриано, была убеждена, что она одна лишь бодрствовала».

Пер. А. Н. Веселовского. (Цитируется по изданию: Джованни Боккаччо. Декамерон. М., 1999.)


Фрагмент 16. Джованни Боккаччо. «Декамерон»

«День Ill. Новелла X

Алибек становится пустынницей; монах Рустико научает ее, как загонять дьявола в ад; вернувшись оттуда, она становится женой Неербала.

…В городе Капсе в Берберии был когда-то богатейший человек, у которого в числе нескольких других детей была дочка, красивая и миловидная, по имени Алибек. Она, не будучи христианкой и слыша, как многие бывшие в городе христиане очень хвалят христианскую веру и служение Богу, спросила однажды одного из них, каким образом с меньшей помехой можно служить Богу. Тот отвечал, что те лучше служат Богу, кто бежит от мирских дел, как то делают те, кто удалился в пустыни Фиваиды. Девушка, будучи простушкой, лет, быть может, четырнадцати, не по разумному побуждению, а по какой-то детской прихоти, не сказав никому ничего, на следующее утро совсем одна тихонько пустилась в путь, направляясь к пустыням Фиваиды, и с большим трудом, пока не прошла еще охота, добралась через несколько дней до тех пустынь. Увидев издали хижинку, направилась к ней и нашла на пороге святого мужа, который, удивившись, что зрит ее здесь, спросил ее, чего она ищет. Та отвечала, что, вдохновленная Богом, идет искать, как послужить Ему, и кого-нибудь, кто бы наставил ее, как подобает Ему служить. Почтенный муж, видя, что она молода и очень красива, боясь, чтобы дьявол не соблазнил его, если он оставит ее у себя, похвалил ее доброе намерение и, дав ей немного поесть корней от злаков, диких яблок, фиников и напоив водою, сказал ей: «Дочь моя, недалеко отсюда живет святой муж, лучший, чем я, наставник в том, что ты желаешь обрести; к нему отправься». И он вывел ее на дорогу. Дойдя до него и получив от него ту же отповедь, она пошла далее и добралась до кельи одного молодого отшельника, человека очень набожного и доброго, по имени Рустико, и к нему обратилась с тем же вопросом, какой предлагала и другим. Он, для того чтобы подвергнуть большому испытанию свою стойкость, не отослал ее, как другие, а оставил с собою в своей келье и, когда настала ночь, устроил ей постель из пальмовых ветвей и сказал, чтобы она на ней отдохнула. Когда он это сделал, искушение не замедлило обрушиться на его крепость; познав, что сильно в ней обманулся, он без особых нападений показал тыл, сдался побежденным и, оставив в стороне святые помыслы, молитвы и бичевания, начал вспоминать молодость и красоту девушки, а кроме того, размышлять, какого способа и средства ему с нею держаться для того, чтобы она не догадалась, что он, как человек распущенный, стремится к тому, чего от нее желает. Испытав ее наперед некоторыми вопросами, он убедился, что она никогда не знала мужчины и так проста, как казалось: потому он решил, каким образом, под видом служения Богу, он может склонить ее к своим желаниям. Сначала он в пространной речи показал ей, насколько дьявол враждебен Господу Богу, затем дал ей понять, что нет более приятного Богу служения, как загнать дьявола в ад, на который Господь Бог осудил его. Девушка спросила его, как это делается. Рустико отвечал ей: «Ты вскоре это узнаешь и потому делай то, что, увидишь, стану делать я». И он начал скидывать немногие одежды, какие на нем были, и остался совсем нагим; так сделала и девушка; он стал на колени, как будто хотел молиться, а ей велел стать напротив себя. Когда он стоял таким образом и при виде ее красот его вожделение разгорелось пуще прежнего, совершилось восстание плоти, увидев которую Алибек, изумленная, сказала: «Рустико, что это за вещь, которую я у тебя вижу, что выдается наружу, а у меня ее нет?» — «Дочь моя, — говорит Рустико, — это и есть дьявол, о котором я говорил тебе, видишь ли, теперь именно он причиняет мне такое мучение, что я едва могу вынести». Тогда девушка сказала: «Хвала тебе, ибо я вижу, что мне лучше, чем тебе, потому что этого дьявола у меня нет». Сказал Рустико: «Ты правду говоришь, но у тебя другая вещь, которой у меня нет, в замену этой». — «Что ты это говоришь?» — спросила Алибек. На это Рустико сказал: «У тебя ад; и скажу тебе, я думаю, что ты послана сюда для спасения моей души, ибо, если этот дьявол будет досаждать мне, а ты захочешь настолько сжалиться надо мной, что допустишь, чтобы я снова загнал его в ад, ты доставишь мне величайшее утешение, а небу великое удовольствие и услугу, коли ты пришла в эти области с тою целью, о которой говорила». Девушка простодушно отвечала: «Отец мой, коли ад у меня, то пусть это будет, когда вам угодно». Тогда Рустико сказал: «Дочь моя, да будешь ты благословенна; пойдем же и загоним его туда так, чтобы потом он оставил меня в покое». Так сказав и поведя девушку на одну из их постелей, он показал ей, как ей следует быть, чтобы можно было заточить этого проклятого.

Девушка, никогда до того не загонявшая никакого дьявола в ад, в первый раз ощутила некое неудобство, почему и сказала Рустико: «Правда, отец мой, нехорошая вещь, должно быть, этот дьявол — настоящий враг Божий, потому что и аду, не то что другому, больно, когда его туда загоняют». Сказал Рустико: «Дочь моя, так не всегда будет». И дабы этого не случалось, они, прежде чем сойти с постели, загнали его туда раз шесть, так что на этот раз так выбили ему гордыню из головы, что он охотно остался спокойным. Когда же впоследствии она часто возвращалась к нему, — а девушка всегда оказывалась готовой сбить ее, — вышло так, что эта игра стала ей нравиться и она начала говорить Рустико: «Вижу я хорошо, правду сказывали те почтенные люди в Капсе, что подвижничество такая сладостная вещь; и в самом деле, я не помню, чтобы я делала что-либо иное, что было бы мне таким удовольствием и утехой, как загонять дьявола в ад; потому я считаю скотом всякого, кто занимается чем иным». Потому она часто ходила к Рустико и говорила ему: «Отец мой, я пришла сюда, чтобы подвизаться, а не тунеядствовать; пойдем загонять дьявола в ад». И, совершая это, она иногда говорила: «Рустико, я не понимаю, почему дьявол бежит из ада, потому что, если бы он был там так охотно, как принимает и держит его ад, он никогда бы не вышел оттуда».

Когда таким образом девушка часто приглашала Рустико, поощряя его к подвижничеству, она так ощипала его, что порой его пробирал холод, когда другой бы вспотел; потому он стал говорить девушке, что дьявола следует наказывать и загонять в ад лишь тогда, когда он от гордыни поднимает голову; а мы так его уличили, что он молит оставить его в покое. Таким образом, он заставил девушку несколько умолкнуть.

Увидев, что Рустико не обращается к ней, чтобы загнать дьявола в ад, она однажды сказала ему: «Рустико, твой дьявол наказан и более тебе не надоедает, но мой ад не дает мне покоя, потому ты хорошо сделаешь, если при помощи твоего дьявола утишишь бешенство моего ада, как я моим адом помогла сбить гордыню с твоего дьявола». Рустико, питавшийся корнями злаков и водою, плохо мог отвечать ставкам и сказал, что слишком много понадобилось бы чертей, чтобы можно было утишить ад, но что он сделает, что в его силах; так он иной раз удовлетворял ее, но это было так редко, что было не чем иным, как метаньем боба в львиную пасть, вследствие чего девушка, которой казалось, что она не настолько служит, насколько бы желала, начала роптать.

В то время как между дьяволом Рустико и адом Алибек, от чрезмерного желания и недостаточной силы, шла эта распря, случилось, что произошел в Капсе пожар, от которого сгорел в собственном доме отец Алибек со всеми детьми и семьей, какая у него была, так что Алибек осталась наследницей всего его имущества. Поэтому один юноша, по имени Неербал, расточивший на широкое житье все свое состояние, услышав, что она жива, отправился ее искать и, найдя ее, прежде чем суд завладел имуществом ее отца, как человека, умершего без наследника, к великому удовольствию Рустико и против ее желания привезя ее обратно в Капсу, взял ее себе в жены и с нею унаследовал большое состояние. Когда женщины спрашивали ее, прежде чем ей сочетаться с Неербалом, чем она служила Богу в пустыне, она отвечала, что служила тем, что загоняла дьявола в ад, и что Неербал совершил великий грех, отдалив ее от такого служения. Женщины спросили: как это она загоняла дьявола в ад? Девушка то словами, то действием показала им это. Те начали над этим так сильно смеяться, что и теперь еще смеются, и сказали: «Не печалься, дочка, не печалься, потому что и здесь это прекрасно делают; Неербал отлично послужит этим Богу вместе с тобой». Когда они разнесли это по городу, свели это к народной поговорке, что самая приятная Богу услуга, какую можно совершить, — это загонять дьявола в ад; и эта поговорка, перешедшая сюда из-за моря, и теперь еще держится. Потому вы, юные дамы, нуждающиеся в утешении, научитесь загонять дьявола в ад, ибо это и Богу очень угодно, и приятно для обеих сторон, и много добра может от того произойти и последовать…»

Перевод А. Н. Веселовского. (Цитируется по изданию: Джованни Боккаччо. Декамерон. М., 1999.)


Фрагмент 17. Франсуа Рабле. «Гаргантюа и Пантагрюэль»

«…— Я бы с удовольствием обратился к женщине, — сказал Панург, — но я опасаюсь двух вещей.

Во-первых, что бы женщины ни увидели, они непременно представят себе, подумают и вообразят, что это имеет касательство к священному фаллосу. Какие бы движения и знаки ни делались и какие бы положения ни принимались в их присутствии, все это они толкуют в одном направлении и все подводят к потрясающему акту трясения. Следственно, мы будем введены в обман, так как женщины вообразят, что помнят один случай, который произошел в Риме двести шестьдесят лет спустя после основания города. Один юный патриций встретил на холме Целий римскую матрону по имени Верона, глухонемую от рождения, но так как юноша и не подозревал, что имеет дело с глухонемой, то, сопровождая свою речь свойственными италийцам жестами, он обратился к ней с вопросом, кого из сенаторов встретила она, поднимаясь на гору. Слов его она не разобрала и решила, что речь идет о том, что всегда, было у нее на уме и с чем молодой человек, естественно, мог обратиться к женщине. Тогда она знаками, — а в сердечных обстоятельствах знаки неизмеримо более пленительны, действенны и выразительны, нежели слова, — завлекла его к себе в дом и знаками же дала понять, что эта игра ей по вкусу. В конце концов они, не говоря ни слова, вволю набарахтались.

А еще я боюсь, что глухонемая женщина вовсе ничего не ответит на наши знаки, а сей же час упадет на спину: она, дескать, согласна удовлетворить молчаливую нашу просьбу. Если же она ответит нам какими-либо знаками, то знаки эти будут столь игривы и столь потешны, что мы сами истолкуем ее помыслы в амурном смысле. Вы, конечно, помните, что в Кроки-ньольской обители монашка сестра Толстопопия забеременела от молодого послушника Ейвставия, и как скоро аббатиса о том проведала, то призвала ее к себе и при всем капитуле обвинила в кровосмешении; монашка же привела в свое оправдание тот довод, что это, мол, совершилось против ее воли, что брат Ейвставий овладел ею насильно. Аббатиса возразила: «Негодница! Ведь это было в дормитории, почему же ты не закричала? Мы бы все поспешили тебе на помощь». Провинившаяся ей, однако, на это ответила, что она не посмела кричать, так как в дормитории вечно должна царить тишина. «А почему, негодница ты этакая, — спросила аббатиса, — почему ты не подала знака своим соседкам по комнате?» — «Я и так изо всех сил подавала им знаки задом, — отвечала Толстопопия, — да никто мне не помог». — «Но отчего же ты, негодница, немедленно не прибежала ко мне и не рассказала, — допытывалась аббатиса, — чтобы мы могли по всей форме притянуть его к ответу? Доведись до меня, я бы так и сделала и тем доказала свою невиновность». — «Я вот чего боялась, — молвила Толстопопия. — Ну как я умру внезапно и свой грех и окаянство унесу с собой на тот свет? Того ради, прежде чем он ушел из комнаты, я у него исповедалась, и он наложил на меня такую епитимью: никому ничего не разглашать и не рассказывать. Уж больно великий это грех — открыть тайну исповеди. Бог и ангелы Его такого греха не потерпят. Не ровен час, огонь сошел бы с небе-си и спалил все наше аббатство, а мы бы все низринулись в преисподнюю, как это случилось с Дафаном и Авироном»…»

Перевод Н. М. Любимова. Стихотворный перевод Ю. Корнеева. (Цитируется по изданию: Франсуа Рабле. Гаргантюа и Пантагрюэль. М., 1961.)


Фрагмент 18. Джованни Боккаччо. «Декамерон»

«День IX. Новелла X

Дон Джанни по просьбе кума Пьетро совершает заклинание с целью обратить его жену в кобылу, и, когда дошел до того, чтобы приставить ей хвост, кум Пьетро, заявив, что хвост ему не надобен, портит все дело.

…Со своей стороны и кум Пьетро, человек очень бедный, имевший домишко в Тресанти, едва вмещавший его с молодой женой и ослом, всякий раз, когда дон Джанни являлся в Тресанти, оставлял его у себя в доме и чествовал, как мог, в благодарность за гостеприимство, оказанное ему в Барлетте. Но поскольку у кума Пьетро была всего одна небольшая кровать, в которой он спал со своей красавицей женой, то устроить друга на ночлег по всем правилам у него возможности не было; и дону Джанни ничего не оставалось делать, как спать на соломе в стойле, куда ставили его кобылу рядом с ослом.

Зная, как хорошо священник принимает мужа в Барлетте, жена Пьетро не раз, при его приезде, хотела было идти ночевать к соседке, по имени Зита Карапреза, дочери Джудиче Лео, чтобы освободить место в кровати для священника. Не раз она говорила о том самому священнику, но тот никак не соглашался, и однажды, между прочим, сказал ей:

— Кума Джеммата, ты обо мне не беспокойся, я отлично устроился: стоит мне только пожелать, я обращаю свою кобылу в хорошенькую девушку и забавляюсь с нею, а затем, когда захочу, снова превращаю ее в кобылу. Так что мне не резон с моей кобылой расставаться. Молодая женщина удивилась, но поверила и рассказала о том мужу:

— Если, как ты говоришь, он твой друг, почему б не попросить научить тебя этому колдовству, чтоб ты мог обращать меня в кобылу. Мы тогда стали б зарабатывать вдвое больше, а по возвращении домой ты превращал бы меня обратно в женщину.

Кум Пьетро, человек недалекого ума, поверил тому, что рассказала жена, и, последовав ее совету, принялся упрашивать дона Джанни научить его колдовству. Дон Джанни старался разубедить его в этой глупости и, видя, что все напрасно, сказал:

— Хорошо, если уж вам так хочется, встанем завтра, по обыкновению до рассвета, и я вам покажу, как это делается. Правда, самое трудное в этом деле, как ты сам увидишь, — это приставить кобыле хвост.

В предвкушении чуда кум Пьетро и кума Джеммата почти всю ночь не сомкнули глаз и незадолго до рассвета поднялись с постели и окликнули дона Джанни; тот встал и, как был в одной рубашке, вошел в спаленку кума Пьетро, сказав при этом:

— Я не знаю на свете человека, для которого я бы это сделал, кроме вас, если вы уж того желаете, и потому я учиню это; правда, вам следует исполнить все, что я вам скажу, если хотите, чтобы дело удалось.

Те ответили, что согласны сделать все, что он скажет. Тогда дон Джанни взял свечу и, передав ее в руки Пьетро, сказал ему:

— Смотри в оба и вникай, что я буду творить, да хорошенько запоминай, что я буду говорить. Но если не хочешь все дело испортить, сам не говори ни слова, что бы ни увидел и ни услышал. Да моли Господа, чтобы хвост ладно пристал.

Взяв свечу, кум Пьетро обещал все в точности исполнить. Тогда дон Джанни велел куме Джеммате сбросить с себя все одежды и в чем мать родила встать на четвереньки, наподобие лошади. Главное, он просил ее молчать, что бы ни случилось. При этих словах он провел рукой ей по голове и по лицу, приговаривая:

— Да будет это головой красивой, как у лошади.

Затем, погладив волосы, сказал:

— Да будет это красивой конской гривой.

Дотронувшись до ее руки, сказал:

— Да будут они стройными, как у лошади, ногами и копытами.

Ощупав ее груди и почувствовав их крепкую округлость, так что незваный пробудился и восстал, он промолвил:

— Да будет это красивой грудью кобылицы.

И, продолжая в том же духе, он ощупывал ее спину, живот, бедра и ноги. Наконец, когда осталось только приделать хвост, он задрал рубаху и, взяв в руку орудие, недолго думая, всадил его в уготовленную борозду со словами:

— А вот это пусть будет красивый конский хвост!

Кум Пьетро, внимательно за всем наблюдавший, при виде последнего действа почуял неладное и воскликнул:

— Эй, дон Джанни, пусть остается без хвоста, пусть остается без хвоста!

Между тем влага, без коей не может размножаться ни одно растение, уже излилась.

— Эх, кум Пьетро, что же ты наделал! — проговорил дон Джанни, извлекая свое орудие. — Я же велел тебе молчать как рыба, что бы ты ни увидел. Кобылица-то была почти готова, а ты одним словом испортил дело. Повторить заговор уже нельзя.

На что кум Пьетро сказал:

— Ну ладно. Обошелся бы и без этого хвоста! Почему не сказал: «Приделаешь его сам»? К тому же ты приставлял его слишком низко.

Дон Джанни ответил:

— Потому что в первый раз тебе самому не удалось бы приделать так хорошо.

При этих словах молодая женщина поднялась на ноги и совершенно чистосердечно сказала мужу:

— Дурень! Зачем испортил то, что нам обоим пошло на пользу. Где ты видел кобылу без хвоста? О, Господи! И так-то беден, а теперь будешь еще беднее.

И поскольку из-за одной оброненной ее мужем фразы превращение женщины в кобылу сорвалось, то она, сетуя и печалясь, снова оделась; а куму Пьетро пришлось, как раньше, обходиться одним ослом; вместе с доном Джанни он поехал на ярмарку в Бигонто, но никогда более не просил у него подобной услуги».

Перевод А. Н. Веселовского. (Цитируется по изданию: Джованни Боккаччо. Декамерон. М., 1999.)


Фрагмент 19. Бонавентур Деперье. «Новые забавы и веселые диалоги»

«Новелла LXIV

О парижанине, который сходил с ума по одной молодой вдове, и о том, как она, задумав над ним посмеяться, оказалась посрамленной более, нежели oн.

Один парижанин, происходивший из хорошей семьи, юноша ловкий и знавший себе цену, влюбился в молодую и красивую вдову, которая была очень довольна тем, что в нее влюблялись, умела искусно разнообразить приманки, пленявшие ее поклонников, и наслаждалась анатомией сердец молодых людей. Но свою благосклонность она дарила только тем поклонникам, которые ей нравились, притом нередко самым худшим, и молодого человека, о котором здесь идет речь, лишь водила за нос, делая вид, что готова для него на все. Он беседовал с ней наедине, трогал и даже целовал ее груди, касался ее тела, но никак не мог добиться позволения умереть возле нее заживо. Тщетно он умолял, заклинал ее и носил ей подарки, — она оставалась непреклонной, за исключением разве того случая, когда во время одной уединенной беседы с нею, в ответ на его красноречиво изложенное желание, она сказала: «Нет, вы ничего от меня не получите, пока не поцелуете мне зад». Эти слова вырвались у нее совершенно необдуманно, и она полагала, что молодой человек не примет их всерьез, но он, несмотря на свое смущение, после того как все его средства оказались бессильными, решил, однако, испытать и это средство, надеясь, что никто о нем не узнает, и ответил, что если ничем другим он не может ей угодить, то он готов. Дама, пойманная на слове, поймала и его и заставила его поцеловать свой зад без всякого прикрытия. Но когда дело дошло до переда — он опять остался ни с чем. Он обратился наконец за помощью к одной старухе, которая знала эту даму. Так или иначе, но старухе сделать ничего не удалось. Она пришла к молодому человеку и сказала, что безуспешно испробовала все ивановские травы и что помочь его горю больше ничем нельзя. По ее мнению, у него осталось только одно средство: он должен переодеться нищим и пойти к дверям дамы просить милостыню — может быть, хоть этим ему удастся чего-нибудь добиться. Это показалось юноше исполнимым. «Но что я должен буду делать?» — спросил он. «А вот что, — ответила старуха. — Вам нужно сперва замазать себе лицо, чтобы она вас не узнала, а затем — притвориться дурачком. Она догадлива на диво». — «Но как мне притвориться дурачком?» — спросил молодой человек. «А я почем знаю? — ответила старуха. — Ну, смейтесь все время и говорите первое слово, какое взбредет в голову, и о чем вас ни спросят, говорите только это одно слово». — «Я так и сделаю». И они решили, что он будет только смеяться и говорить слово «сыр». Он оделся в лохмотья и вечером, когда народ уже начал расходиться, отправился к дверям своей дамы. Хотя уже миновала Пасха, погода стояла еще довольно холодная. Подойдя к двери, он начал громко кричать и смеяться: «Ха-ха! Сыр!» Окна комнаты, где жила вдова, были обращены на улицу, и поэтому, услышав его крик, она сейчас же послала служанку узнать, кто это кричит и что ему нужно. Но он только и отвечал: «Ха-ха! Сыр!» Служанка вернулась и сказала даме: «Боже мой! Сударыня, это какой-то нищий — мальчуган и дурачок. Он только смеется да кричит «сыр!» Дама пожелала узнать сама, что это значит, сошла вниз и спросила: «Кто ты, друг мой?» Но и ей он отвечал: «Ха-ха! Сыр!» — «Ты хочешь сыру?» — спросила она. — «Ха-ха! Сыр!» — «Хочешь хлеба?» — «Ха-ха! Сыр!» — «Ступай отсюда, друг мой, ступай!» — «Ха-ха! Сыр!» Убедившись, что он совсем дурачок, дама сказала служанке: «Перетта, да он в такую ночь совсем замерзнет. Надо его впустить. Пусть обогреется». — «Мананда, — сказала служанка. — Вы правы, сударыня. Войди, дружок, войди. Обогрейся». — «Ха-ха! Сыр!» — сказал он и вошел со смехом на устах и в душе, увидев, что дело идет на лад. Он подошел к огню и выставил напоказ свои толстые крепкие ляжки, на которые дама и служанка прищурили глазки. Они спросили его, не хочет ли он пить или есть, но он по-прежнему ответил: «Ха-ха! Сыр!» Настало время ложиться спать. Дама, раздеваясь, сказала служанке: «Перетта, это — очень красивый мальчуган. Жаль, что он такой дурачок». — «Мананда, — ответила служанка. — Вы правы, сударыня. Мальчуган — хоть куда!» — «А если мы положим его на нашу кровать?» — сказала дама. — Что ты об этом думаешь?» Служанка рассмеялась: «А почему бы и не положить? Он ведь не выдаст нас, коли умеет говорить только одно слово». Словом, они его раздели, причем для него не потребовалась и чистая сорочка, ибо надетая на нем сорочка оказалась не грязной, а только немного разорванной, и удобно уложили промеж собой на кровать. Наш герой предался утехам с дамой. Служанке тоже кое-что досталось, но он дал ей понять, что ему больше нравится дама, и, забавляясь с нею, он не забывал, однако, про свои: «Ха-ха! Сыр!» На другой день рано утром его выпустили, и он пошел своей дорогой. С этого времени он стал часто ходить за своей добычей, весьма довольный своими успехами, и по совету старухи старался себя не выдавать. А иногда, одевшись в свое обычное платье, он приходил к даме, вел с нею обычные разговоры и ухаживал за нею, как и прежде, без всякого успеха. Наступил май месяц. Молодой человек решил нарядиться в зеленую куртку и сказал даме, что он хочет надеть эту куртку в знак того, что он ее любит. Даме это весьма понравилось, и в награду за его любовь она обещала при первом же удобном случае ввести его в общество красивых женщин. В этом наряде она и представила его однажды собранию женщин, среди которых находилась и сама. Кроме него, пришли и другие молодые люди. Уйдя в сад, все собравшиеся дамы и кавалеры уселись вперемешку в кружок. Молодой человек сел рядом со своей дамой. Мастерица на всякие затеи и игры, она предложила начать игру, и все общество охотно согласилось на ее предложение. Между тем она уже давно задумала высмеять молодого человека и решила, что настал удобный случай привести этот замысел в исполнение. Она затеяла игру, состоявшую в том, что каждый из участников был обязан прочесть какой-нибудь любовный стишок или сказать что-либо смешное, что ему придет на ум. Все начали выступать по очереди. Когда очередь дошла до вдовы, она с выразительными, заранее заученными жестами, прочла:

Какого вы мненья о госте в зеленом,

Столь преданном даме и страстно влюбленном,

Что, зад ей целуя, шептал: «Мой кумир!»

Все обратили взоры на этого молодого человека, ибо было не трудно догадаться, что речь шла о нем. Однако он не смутился. Напротив, воспылав поэтическим вдохновением, он быстро ответил своей даме:

Какого вы мненья о госте в зеленом,

Что, с вами играя в углу потаенном,

Ваш зад трамбовал и кричал: "Ах! ах! Сыр!"»

Перевод В. И. Пикова. (Цитируется по изданию: Бонавентур Деперье. Кимвал мира. Новые забавы. М.—Д., 1936.)


Фрагмент 20. Франко Саккетти. Из «Трехсот новелл»

«Новелла LXXXVI

Фра Микеле Порчелли встречает на одном постоялом дворе строптивую хозяйку и говорит про себя: «Будь она моей женой, я скрутил бы ее так, что она переменила бы свой нрав». Муж этой женщины умирает, фра Микеле на ней женится и наказывает ее по заслугам.

Лет тридцать тому назад жил некий уроженец Имолы по имени фра Микеле Порчелли; фра Микеле звали его не потому, что он был монахом, а потому, что он был из тех, кто принадлежит к третьему ордену св. Франциска. Он был женат и был человеком хитрым, злым и буйного нрава. Он разъезжал по Романье и по Тоскане, торгуя своими товарами, а затем возвращался в Имолу, когда считал это для себя выгодным. Однажды, возвращаясь в Имолу, он как-то вечером добрался до Тосиньяно и спешился у постоялого двора, хозяина которого звали Уголино Кастроне. У этого Уголино была жена, женщина крайне противная, и к тому же кривляка, по имени монна Дзоанна. Сойдя с лошади и расположившись, он сказал хозяину:

— Сооруди-ка нам ужин получше. Хорошее вино у тебя есть?

— Непременно! Будете довольны!

И сказал фра Микеле:

— Послушай, ты и салат нам приготовь.

Уголино сказал, подзывая жену:

— Дзоанна, поди-ка нарви салату!

Дзоанна поморщилась и говорит:

— Поди сам нарви!

Муж говорит ей:

— Да иди же.

Она отвечает:

— Не хочу.

У фра Микеле при виде ее поведения зачесались руки. А когда фра Микеле захотелось выпить, хозяин говорит жене:

— Сходи-ка за таким-то вином, — и протягивает ей кувшин.

Мадонна Дзоанна говорит:

— Сам сходи. Ты скорее вернешься, кувшин у тебя в руках, и ты лучше меня знаешь, в какой бочке…

Фра Микеле не находил себе места от бешенства при виде несносного поведения жены Уголино и говорил про себя: «Господи Боже мой, окажи Ты мне великую милость, чтобы умерла моя жена и умер бы Уголино; мне наверняка следовало бы жениться на этой бабе, чтобы выбить у нее дурь из головы»..;

Случилось так, что на следующий год Романью посетил мор, от которого померли и Уголино и жена фра Микеле. Несколько месяцев спустя, когда мор прекратился, фра Микеле приложил все свои старания к тому, чтобы добиться руки мадонны Дзоанны. И наконец желания его исполнились. После того как эта добрая женщина обвенчалась и вечером направилась к брачному ложу, где она надеялась получить то угощение, которым угощают невест, фра Микеле, еще не проглотивший тосиньянского салата, угостил ее дубинкой. Ударив раз, он без передышки надавал ей столько, что всю ее искалечил. И сколько она ни кричала, ему было все нипочем, словно он просто-напросто ее накормил; а потом пошел спать. На третий вечер фра Микеле приказывает ей нагреть воды, так как он, мол, хочет вымыть себе ноги. Жена так и делает и уж не говорит: «Иди, сам нагрей». Но когда она сняла воду с огня и перелила ее в таз, фра Микеле обжег себе все ноги, настолько вода была горяча. Почувствовав это, он, недолго думая, снова наполняет кувшин, ставит его на огонь, чтобы вода вскипела. Как только она закипела, он берет таз, наливает в него воду и говорит жене:

— А ну-ка, сядь. Я хочу вымыть тебе ноги.

Та не хотела, но наконец — от греха подальше — решила согласиться. Муж моет ей ноги кипятком, а жена визжит и подбирает под себя ноги. Фра Микеле снова опускает их в воду и, дав ей тумака, говорит:

— Не болтай ногами.

Жена говорит:

— Несчастная, я вся сварилась.

А фра Микеле:

— Говорят: бери жену, чтобы она тебе варила, а я взял тебя, чтобы тебя сварить, пока ты меня не сварила.

Коротко говоря, он так ее сварил, что больше двух недель она не могла ходить, так как ступать ей было уже не на что.

И как-то в другой раз фра Микеле ей сказал: «Сходи за вином». Жена, которая едва могла ходить, взяла кувшин и с трудом, как могла, пошла за вином. Когда она стояла на верху лестницы, фра Микеле сзади дал ей тумака, говоря:

— А ну-ка, живей, — и сбросил ее вниз по лестнице, прибавив — Ты воображаешь, что я Уголино Кастроне, которому, когда он говорил: «Сходи за вином», ты отвечала: «Сам сходи!»

И так этой самой донне Дзоанне, ошпаренной, бледной и избитой, пришлось делать то, чего она не хотела делать, когда была здоровой…»

Перевод А. Габричевского. (Цитируется по изданию: Итальянская новелла Возрождения. М., 1964.)

* * *

Уильям Шекспир. «Укрощение стороптивой»

«Действие II. Сцена первая

П е т р у ч ч о

Пришлите лучше. Здесь я подожду.

Баптиста, Гремио, Транио и Гортензио уходят.

Примечания, фрагменты и комментарии

Придет она — ухаживать примусь;

Начнет беситься — стану ей твердить,

Что слаще соловья выводит трели;

Нахмурится — скажу, что смотрит ясно,

Как роза, окропленная росой;

А замолчит, надувшись, — похвалю

За разговорчивость и удивлюсь,

Что можно быть такой красноречивой;

Погонит — в благодарностях рассыплюсь,

Как будто просит погостить с недельку;

Откажет мне — потребую назначить

День оглашения и день венчанья.

Она идет. Петруччо, начинай!

Входит Катарина.

День добрый, Кет!

Так вас зовут, слыхал я?

К а т а р и н а

Слыхали так? Расслышали вы плохо.

Зовусь я от рожденья Катариной.

П е т р у ч ч о

Солгали вы; зовут вас просто Кет,

То милой Кет, а то строптивой Кет,

Но Кет, прелестнейшей на свете Кет.

Кет — кошечка, Кет — лакомый кусочек,

Узнай, моя сверхлакомая Кет,

Моя любовь, отрада, утешенье,

Что, услыхав, как превозносят люди

Твою любезность, красоту и кротость, —

Хоть большего ты стоишь, несомненно, —

Я двинулся сюда тебя посватать.

К а т а р и н а

Он двинулся! Кто двинул вас сюда,

Пусть выдвинет отсюда. Вижу я,

Передвигать вас можно.

П е т р у ч ч о

То есть как?

К а т а р и н а

Как этот стул.

П е т р у ч ч о

Садись же на меня.

К а т а р и н а

Ослам таким, как ты, привычна тяжесть.

П е т р у ч ч о

Вас, женщин, тяжесть тоже не страшит.

К а т а р и н а

Ты про меня? — Ищи другую клячу.

П е т р у ч ч о

О, я тебе не буду в тягость, Кет.

Я знаю, молода ты и легка.

К а т а р и н а

Я так легка, что не тебе поймать,

А все же вешу столько, сколько надо.

П е т р у ч ч о Жужжишь, пчела!

К а т а р и н а

Ты на сыча похож!

П е т р у ч ч о

Так горлинка достанется сычу!

К а т а р и н а

Побьет, пожалуй, горлинка сыча.

П е т р у ч ч о

Спокойнее, оса; ты зла не в меру.

К а т а р и н а

Коль я оса — остерегайся жала.

П е т р у ч ч о

А я его возьму да вырву прочь.

К а т а р и н а

Сперва найди его.

П е т р у ч ч о

Да кто не знает,

Где скрыто жало у осы?

В хвосте.

К а т а р и н а

Нет, в языке.

П е т р у ч ч о

А в чьем, скажи?

К а т а р и н а

Дурак!

В твоем, раз о хвосте сболтнул.

Прощай.

П е т р у ч ч о

Как! Мой язык в твоем хвосте! Ну нет!

Я дворянин!

К а т а р и н а

А вот сейчас проверим.

(Бьет его.)

П е т р у ч ч о

Ударь еще — я сдачи дам, клянусь.

К а т а р и н а

Тогда с гербом простись:

Меня прибьешь — так ты не дворянин,

А герб не дворянину не положен.

П е т р у ч ч о

Выходит, ты геральдики знаток?

Тогда внеси мой герб к себе в гербовник.

К а т а р и н а

А что на шлеме — петушиный гребень?

П е т р у ч ч о

Пусть я петух — будь курочкой моей.

К а т а р и н а

Хорош петух! Боится кукарекать.

П е т р у ч ч о

Ну полно, Кет! Ну, не смотри так кисло.

К а т а р и н а

Я кисну от кислятины всегда.

П е т р у ч ч о

Здесь нет кислятины — так и не кисни.

К а т а р и н а

Нет, есть; нет, есть.

П е т р у ч ч о

Где, покажи?

К а т а р и н а

Нет зеркала с собой.

П е т р у ч ч о

Так это я?

К а т а р и н а

Хоть молод, а догадлив.

П е т р у ч ч о

Да, молод — для тебя.

К а т а р и н а

Ты весь в морщинах.

П е т р у ч ч о

Все от забот.

К а т а р и н а

А мне заботы нет!

П е т р у ч ч о

Ну, Кет, послушай, так ты не уйдешь.

К а т а р и н а

Останусь — только рассержусь. Пустите.

Примечания, фрагменты и комментарии

П е т р у ч ч о

Сердись — не страшно.

Мне с тобой приятно.

Мне говорили — ты строптива, зла,

Но вижу я — все эти слухи ложны.

Ты ласкова, приветлива на редкость,

Тиха, но сладостна как цвет весенний;

Не хмуришься, не смотришь исподлобья

И губы не кусаешь, словно злючка;

Перечить в разговоре ты не любишь

И с кротостью встречаешь женихов

Любезной речью, мягким обхожденьем.

Кто говорил мне, будто Кет хромает?

Клеветники! Нет, Кет стройна, как прутик

Ореховый. Смугла же, как орешек,

Но много слаще ядрышка его.

Пройдись, а я взгляну. Ты не хромаешь?

К а т а р и н а

Ступай, болван, командуй над прислугой!

П е т р у ч ч о

Могла ли в роще выступать Диана

Так царственно, как в этом зале Кет?

Ты стань Дианой, а Диана — Кет;

Кет станет скромной, а Диана резвой.

К а т а р и н а

Да где таким речам вы научились?

П е т р у ч ч о

Экспромты — от природного ума.

К а т а р и н а

Природа-мать умна, да сын безмозглый.

П е т р у ч ч о

Я не умен?

К а т а р и н а

Пошли б вы лучше спать.

П е т р у ч ч о

Я собираюсь спать в твоей постели.

Оставим болтовню. Я буду краток:

Отец тебя мне в жены отдает;

В приданом мы сошлись, а потому

Я на тебе женюсь добром иль силой.

Клянусь тем светом, что позволил мне

Узрить и полюбить твою красу,—

Ни за кого другого ты не выйдешь.

Рожден я, чтобы укротить тебя

И сделать кошку дикую — котенком,

Обычной милою домашней киской.

Вот твой отец. Отказывать не вздумай!

Я должен мужем быть твоим — и буду!

Возвращаются Баптиста, Гремио и Транио.

Б а п т и с т а

Ну как, синьор? Поладили вы с дочкой?

Во всем сошлись?

П е т р у ч ч о

Могло ли быть иначе?

Нам невозможно не поладить с ней.

Б а п т и с т а

Но, дочка, что же ты невесела?

К а т а р и н а

И вы меня еще зовете дочкой!

Так вот отцовская забота ваша—

Меня за полоумного просватать,

Разбойника, нахала, грубияна,

Что наглостью рассчитывает взять!

П е т р у ч ч о

Скажу вам, тесть: и вы, и все другие,

Болтавшие о ней, болтали зря.

Она сварлива так, для виду только,

На деле же голубки незлобивей;

Не вспыльчива совсем, ясна как утро;

Терпением Гризельду превзойдет,

А чистотой Лукреции подобна.

Ну, словом, так сумели мы сойтись,

Примечания, фрагменты и комментарии

Что свадьба состоится в воскресенье.

К а т а р и н а

Увижу раньше, как тебя повесят!

Г р е м и о

Ого, Петруччо! Раньше вас повесят!

Т р а н и о

Вот так сошлись! Ну, наше дело плохо!

П е т р у ч ч о

Я выбрал для себя ее, синьоры,

А раз довольны мы — что вам за дело?

Условились мы с ней, что при других

Она по-прежнему сварливой будет.

Поверить невозможно, говорю вам,

Как влюблена в меня! О, Кет моя!

Она повисла у меня на шее

И щедро поцелуй за поцелуем,

За клятвой клятву расточала мне,

Покуда страсть мою не разожгла.

Эх, суслики! Не знаете вы, видно,

Что может приручить наедине

Любой тихоня злейшую чертовку.—

Дай ручку, Кет. В Венецию я еду,

Куплю уборы свадебные там.—

Отец, готовьте пир, гостей зовите,

Пусть будет Кет моя прекрасней всех.

Б а п т и с т а

Что мне сказать? Соедините руки.

Петруччо, будьте счастливы! Я рад.

* * *

Действие IV. Сцена первая

Загородный дом Петруччо. Входит Грумио. Входят Петруччо и Катарина.

П е т р у ч ч о

Где эти олухи? Никто не встретит,

Коня не примут, стремя не подержат!

Где Грегори, Филипп, Натаниэль?

С л у г и

Мы тут, синьор, мы тут, синьор, мы тут!

П е т р у ч ч о

«Мы тут, синьор, мы тут, синьор, мы тут!»

Мужланы неотесанные, плуты!

Ни рвенья, ни заботы, ни старанья!

Где тот болван, кого вперед я выслал?

Г р у м и о

Я здесь, синьор, и так же глуп, как прежде.

П е т р у ч ч о

Ах ты, растяпа, сукин сын, прохвост!

Ведь я тебе велел встречать нас в парке

И всех этих мерзавцев привести.

Г р у м и о

У Натаниэля не готова куртка,

Разлезлись башмаки у Габриэля,

А Питер не успел покрасить шляпу,

Кинжал Уолтера еще в починке.

Лишь Ралф, Адам и Грегори одеты,

А остальные босы и в отрепьях,

Но даже в этом виде все пришли.

П е т р у ч ч о

Ступайте, дурни! Подавайте ужин. Слуги уходят.

(Поет.)

«Где ты, жизнь моя былая,

Где…» — Кет, добро пожаловать, садись. Ух-ха-ха-ха!

Входят слуги с ужином.

Мой милый котик, будь повеселее. —

Тащите сапоги с меня, мерзавцы!

(Поет.)

«Жил монах, молился Богу,

Раз он вышел на дорогу…» —

Прочь, ротозей! Ты ногу оторвал мне. Вот, получай!

(Бьет его.)

Не оторвешь другую! —

Развеселись же, Кет! — Эй, дайте воду! —

А где мой пес Троил? — Беги, болван,

Да позови кузена Фердинанда.—

Ты, Кет, должна поцеловаться с ним. —

Где туфли? Ну, дождусь ли я воды?

Входит слуга с кувшином и тазом.

Помойся, котик, сделай одолженье.

Слуга роняет кувшин.

Ах, сукин сын, еще ронять ты вздумал!

(Бьет его.)

К а т а р и н а

Ну, успокойтесь. Он ведь не нарочно.

П е т р у ч ч о

Пес, олух, вислоухая каналья! —

Садись же, Кет. Ты голодна, конечно.

Прочтешь молитву, или мне читать? —

Барашек это?

С л у г а

Да.

П е т р у ч ч о

Кто подал?

С л у г а

Я.

П е т р у ч ч о

Он подгорел! Все начисто сгорело.

Ну что за псы! А где мошенник-повар?

Как смели вы из кухни принести

И мне подать к столу такую мерзость?

Долой ножи, тарелки — все убрать!

(Сбрасывает блюда с мясом и посуду на пол.)

Лентяи! Бестолковые рабы!

Еще ворчите? Я вам покажу!

К а т а р и н а

Супруг мой, я прошу вас, не волнуйтесь.

Вам показалось, мясо неплохое.

П е т р у ч ч о

Кет, я сказал — жаркое подгорело.

Нельзя такое есть. От этих блюд

Желчь разливается, рождая злобу.

Уж лучше попоститься нам сегодня,

Чем пережаренное мясо есть:

У нас с тобой и так довольно желчи.

Ну, потерпи! Мы утром все исправим.

А ночью попостимся за компанию.

Я в спальню провожу тебя, пойдем.

Петруччо и Катарина уходят. Возвращаются несколько слуг.

Н а т а н и э л ь

Ну, Питер, видел ты что-нибудь подобное?

П и т е р

Он ее бьет ее же оружием.

Возвращается Кертис.

Г р у м и о

Где он?

К е р т и с

В спальне.

Читает ей проповедь о воздержании.

Орет, буянит, а она не знает,

Куда деваться, что ему ответить;

Сидит, бедняжка, будто в полусне.

Уйдем скорее! Он идет сюда.

Уходят.

Вводит Петруччо.

П е т р у ч ч о

Свое правление я мудро начал.

Надеюсь, что и завершу успешно.

Мой сокол голоден и раздражен.

Пока не покорится — есть не дам,

А то глядеть не станет на добычу.

Еще есть способ приручить дикарку,

Чтобы на зов хозяина бежала:

Мешать ей спать, как ястребу, который

Не хочет слушаться, клюет и бьется.

Кет голодна и снова не поест;

Ночь не спала, другую спать не будет.

Сперва придрался к мясу, а теперь

К постели придерусь: перину сброшу,

Подушки, одеяла расшвыряю,

Твердя при этом, что скандал я поднял

Единственно из-за вниманья к ней.

Всю ночь она, конечно, спать не сможет,

А чуть задремлет — я начну ругаться

И ей не дам уснуть ни на минуту.

Вот способ укротить строптивый нрав.

Кто знает лучший, пусть расскажет смело —

И сделает для всех благое дело.

Уходит.

* * *

Действие V. Сцена вторая

Падуя. Комната в доме Люченцио.

Входят Баптиста, Винченцио, Гремио, учитель, Люченцио, Бьянка, Петруччо, Катарина, Гортензио и вдова, Транио, Бьонделло и Грумио. Грумио и слуги вносят угощение.

Л ю ч е н ц и о

Ну, наконец все споры позади

И мы пришли к желанному согласью.

Война окончена, настало время

Над страхами былыми посмеяться.—

Проси же, Бьянка, моего отца,

Я ж твоего с почтеньем приглашу. —

Сестрица Катарина, брат Петруччо,

Гортензио с женой своею милой,

Пируйте. Рад вас видеть у себя.

Сейчас нам подадут вино и сласти.

Садитесь, я прошу. Мы можем здесь

Беседовать и продолжать наш пир.

Садятся за стол.

П е т р у ч ч о

Вот так все и сиди, сиди да ешь.

Б а п т и с т а

Добром встречают в Падуе всегда.

П е т р у ч ч о

Да, в Падуе мы доброе нашли.

Г о р т е н з и о

Хотел бы я для нас двоих того же.

П е т р у ч ч о

Клянусь, Гортензио, я в страхе за вдову.

В д о в а

Страх на меня нагнать вам не удастся.

П е т р у ч ч о

Смышлены вы, а смысла не постигли.

Хочу сказать: он страх как вас боится.

В д о в а

Кружится мир у пьяного в глазах.

П е т р у ч ч о Кругло отвечено.

К а т а р и н а

(Вдове)

Как вас понять?

В д о в а

Поймала я его!

П е т р у ч ч о

Меня поймала! —

Ты слыхал, Гортензио?

Г о р т е н з и о

Поймала смысл твоих речей она.

Петруччо Сумел поправить!

(Вдове.)

Поцелуйте мужа.

К а т а р и н а

«Кружится мир у пьяного в глазах…»

Так что же этим вы сказать хотели?

В д о в а

Ваш муж, с женой строптивою измучась,

И моему пророчит ту же участь.

Понятна стала мысль моя теперь?

К а т а р и н а

Дрянная мысль.

В д о в а

Я думала о вас.

К а т а р и н а

Да, знаясь с вами, я бы стала дрянью.

П е т р у ч ч о

А ну, задай ей, Кет!

Г о р т е н з и о

А ну, вдова!

П е т р у ч ч о

Готов поспорить, Кет ее уложит.

Г о р т е н з и о

Нет, это уж обязанность моя.

П е т р у ч ч о

Прекрасно сказано! Твое здоровье!

(Чокается с Гортензио.)

Б а п т и с т а (Гремио)

Что скажете об этих остроумцах?

Г р е м и о

Они бодаются, синьор, отлично.

Б ь я н к а

Бодаются! Ну, как здесь не сострить,

Что зуд во лбу рога вам предвещает?

В и н ч е н ц и о

А, молодая! Вот вы и проснулись!

Б ь я н к а

Не беспокойтесь, я усну опять.

П е т р у ч ч о

Ну нет! Вы сами начали острить —

Стрельнем и в вас мы парочкой острот.

Б ь я н к а

Что я вам — птица? Ну так упорхну!

Попробуйте преследовать меня.

Счастливо оставаться вам, синьоры.

Бьянка, Катарина и вдова уходят.

П е т р у ч ч о

Не удался мой выстрел.

В эту птичку Вы метили, да не попали, Транио.

Так выпьем же за тех, кто промахнулся!

Т р а н и о

Я спущен был как гончая, синьор;

Что изловил — хозяину принес.

П е т р у ч ч о

Недурно, хоть сравнение собачье.

Т р а н и о

Но вы-то лань травили для себя,

А вас она, слыхать, не подпускает.

Б а п т и с т а

Ого, Петруччо! Это выстрел в цель.

Л ю ч е н ц и о

Ну, Транио, спасибо за остроту!

Г о р т е н з и о

Сознайтесь же, он ловко в вас попал!

П е т р у ч ч о

Задел меня немножко, признаюсь,

Но тотчас же насмешка отскочила

И вас пронзила, бьюсь я об заклад.

Б а п т и с т а

Увы, как мне ни жаль, сынок Петруччо,

Твоя жена строптивей, чем у всех.

П е т р у ч ч о

«Нет» говорю, — и докажу немедля.

Пошлите каждый за своей женой;

Тот, чья жена окажется послушней

И прибежит по первому же зову,—

Пускай возьмет заклад, что мы поставим.

Г о р т е н з и о

Согласен. Сколько ставим?

Л ю ч е н ц и о

Двадцать крон.

П е т р у ч ч о

Как, двадцать крон?

Но двадцать крон я ставлю

На лошадь иль на гончую собаку,

А на жену раз в двадцать надо больше.

Л ю ч е н ц и о

Ну, сто тогда.

Г о р т е н з и о

Согласен.

П е т р у ч ч о

Решено.

Г о р т е н з и о

Кто начинает?

Л ю ч е н ц и о

Я. — Иди, Бьонделло,

Скажи хозяйке — пусть придет сюда.

Б ь о н д е л л о

Иду.

Уходит.

Б а п т и с т а (Люченцио)

За Бьянку в половине я, сынок.

Л ю ч е н ц и о

Нет, нет, зачем? Поставлю я один.

Возвращается Бьонделло.

Ну что?

Б ь о н д е л л о

Синьор, хозяйка говорит,

Что занята, прийти никак не может.

П е т р у ч ч о

Ах, занята? Прийти никак не может?

Вот так ответ!

Г р е м и о

Еще весьма любезный,

Дай Бог, чтоб вы не получили худший.

П е т р у ч ч о

Надеюсь я на лучший.

Г о р т е н з и о

Эй, Бьонделло,

Ступай и попроси мою жену

Прийти ко мне.

Бьонделло уходит.

П е т р у ч ч о

Ах, вот как! Попроси!

Ну, отказать не сможет.

Г о р т е н з и о

Я боюсь,

Что вашу упросить вам не удастся.

Возвращается Бьонделло.

А где моя жена?

Б ь о н д е л л о

Ответила, что вам шутить угодно,

И не придет. Велит вам к ней идти.

П е т р у ч ч о

Еще не легче! Не придет! Видали?

Нельзя стерпеть! Невероятно! Дерзко!

Эй, Грумио, иди к своей хозяйке

И передай, что я велю прийти.

Грумио уходит.

Г о р т е н з и о

Ответит просто.

П е т р у ч ч о

Как же?

Г о р т е н з и о

«Не приду».

П е т р у ч ч о

Ну что ж, тем хуже для меня — и только.

Б а п т и с т а

Помилуй Бог! Смотрите!

Катарина! Входит Катарина.

К а т а р и н а

Синьор, меня вы звали? Что угодно?

П е т р у ч ч о

А где жена Гортензио и Бьянка?

К а т а р и н а

Болтают там в гостиной, у камина.

П е т р у ч ч о

Тащи-ка их сюда. А не пойдут —

Пинками их гони без церемоний!

Ступай и приведи обеих к нам.

Катарина уходит.

Л ю ч е н ц и о

Коль чудеса бывают — это чудо!

Г о р т е н з и о

Да, чудо. Только что оно сулит?

П е т р у ч ч о

Сулит оно любовь, покой и радость,

Власть твердую, разумную покорность,

Ну, словом, то, что называют счастьем.

Б а п т и с т а

Так будь же счастлив, милый мой Петруччо!

Ты выиграл. А я тебе прибавлю

К их проигрышу двадцать тысяч крон.

Другая дочь — приданое другое!

Совсем переменилась Катарина.

П е т р у ч ч о

Чтоб мой заклад достался мне по праву,

Я покажу вам, как она послушна,

Какою стала кроткой и любезной.

Вот ваших дерзких жен ведет она,

В плен взяв их женской силой убежденья.

Возвращается Катарина с Бьянкой и вдовой.

Кет, шапочка уродует тебя:

Скинь эту гадость, на пол брось сейчас же.

Катарина снимает шапочку и бросает ее на пол.

В д о в а

Дай Бог мне в жизни горестей не знать,

Пока такой же дурой я не стану!

Б ь я н к а

Такое поведенье просто глупо.

Л ю ч е н ц и о

Вот бы и вам вести себя так глупо,

А то на вашем мудром поведенье

Я сотню крон сегодня потерял.

Б ь я н к а

Так ты ведешь себя еще глупее,

Коль ставишь деньги на мою покорность.

П е т р у ч ч о

Кет, объясни строптивым этим женам,

Как следует мужьям повиноваться.

В д о в а

Вы шутите? К чему нам наставленья?

П е т р у ч ч о

Смелее, Кет! С нее и начинай.

В д о в а

Не будет этого!

П е т р у ч ч о

Нет, будет, говорю! С вас и начнет.

К а т а р и н а

Фи, стыдно! Ну, не хмурь сурово брови

И не пытайся ранить злобным взглядом

Супруга твоего и господина.

Гнев губит красоту твою, как холод—

Луга зеленые; уносит славу,

Как ветер почки. Никогда, нигде

И никому твой гнев не будет мил.

Ведь в раздраженье женщина подобна

Источнику, когда он взбаламучен,

И чистоты лишен, и красоты;

Не выпьет путник из него ни капли,

Как ни был бы он жаждою томим.

Муж — повелитель твой, защитник, жизнь,

Глава твоя. В заботах о тебе

Он трудится на суше и на море,

Не спит ночами в шторм, выносит стужу,

Пока ты дома нежишься в тепле,

Опасностей не зная и лишений.

А от тебя он хочет лишь любви,

Приветливого взгляда, послушанья —

Ничтожной платы за его труды.

Как подданный обязан государю,

Так женщина — супругу своему.

Когда ж она строптива, зла, упряма

И не покорна честной воле мужа,

Ну чем она не дерзостный мятежник,

Предатель властелина своего?

За вашу глупость женскую мне стыдно!

Вы там войну ведете, где должны,

Склонив колена, умолять о мире;

И властвовать хотите вы надменно

Там, где должны прислуживать смиренно.

Не для того ль так нежны мы и слабы,

Не приспособлены к невзгодам жизни,

Чтоб с нашим телом мысли и деянья

Сливались в гармоничном сочетанье.

Ничтожные, бессильные вы черви!

И я была заносчивой, как вы,

Строптивою и разумом и сердцем.

Я отвечала резкостью на резкость,

На слово — словом; но теперь я вижу,

Что не копьем — соломинкой мы бьемся,

Мы только слабостью своей сильны,

Чужую роль играть мы не должны.

Умерьте гнев! Что толку в спеси вздорной?

К ногам мужей склонитесь вы покорно;

И пусть супруг мой скажет только слово,

Свой долг пред ним я выполнить готова.

П е т р у ч ч о

Ай да жена! Кет, поцелуй! Вот так!

Л ю ч е н ц и о

Да, старина, твой счастлив будет брак.

В и н ч е н ц и о

Нам послушание детей — отрада.

Л ю ч е н ц и о

Зато строптивость женщин хуже ада.

П е т р у ч ч о

Кет, милая, в постель нам не пора ли?

Ну, что ж, друзья, вы оба проиграли.

Хоть мне никто удачи не пророчил,

Моя взяла! Желаю доброй ночи!

Петруччо и Катарина уходят.

Г о р т е н з и о

Строптивая смирилась. Поздравляю!

Л ю ч е н ц и о

Но как она сдалась — не понимаю!

Уходят.

Перевод П. Мелковой. (Цитируется по изданию: Уильям Шекспир. Трагедии, комедии, сонеты. М., 1999.)


Фрагмент 21. Страпарола. «Приятные ночи».

«Ночь II. Сказка II

Два побратима, оба солдаты, женятся на двух сестрах; один из них ласково обращается со своей женой, а она поступает наперекор приказаниям мужа; другой держит свою жену в страхе, и она исполняет все, что он не прикажет. Первый спрашивает о том, как заставить жену быть послушной. Второй наставляет его. Первый угрожает жене, но она над ним потешается, и в конце концов муж остается осмеянным и посрамленным.

…Не так давно служили в Корнето, крепости, находящейся во владениях святого Петра[104], два побратима, которые любили друг друга так, как если бы родились из одного материнского чрева; одного из них звали Писардо, другого Сильверьо; кормились и тот и другой ремеслом солдата и получали жалованье от Папы. И хотя любовь между ними была велика, тем не менее они жили врозь. Сильверьо, младший годами и никем не руководимый, взял в жены дочь одного портного, которую звали Спинеллой, — девушку красивую и стройную, но весьма своенравную. Справив свадьбу и приведя жену в дом, Сильверьо так пленился ее красотой, что она казалась ему несравненною, и он стал угождать ей во всем, чего бы она у него ни потребовала. По этой причине Спинелла так осмелела и забрала над мужем такую власть, что стала ставить его ни во что или почти ни во что. И дело дошло до того, что, когда бедняга приказывал ей то-то и то-то, она делала совершенно другое, и, когда он ей говорил: «Поди-ка сюда», — она неизменно уходила в сторону и смеялась над ним. И так как простак смотрел на все глазами жены, он не решался ни одернуть ее, ни принять меры к ее обузданию, но позволил ей своевольничать и делать все, чего бы ей ни хотелось. Не прошло и года, как Писардо женился на другой дочери того же портного, носившей имя Фьореллы, девушке не менее красивой наружности и не менее своенравной, чем ее сестрица Спинелла. Отпраздновав свадьбу и доставив жену к себе в дом, Писардо взял пару мужских штанов и две палки и, обратившись к новобрачной, сказал: «Фьорелла, вот мужские штаны; бери одну из палок и давай сразимся с тобой за штаны, кому из нас их носить, и кто окажется победителем, тот пусть их и носит, а кто — побежденным, тому быть в беспрекословном повиновении у одержавшего в поединке победу». Выслушав слова мужа, Фьорелла без малейшего промедления и колебания мягко ответила: «Ах, муженек, что за слова я слышу от вас? Разве вы не муж, а я не жена? И не должна ли жена беспрекословно повиноваться мужу? И как могла бы я впасть в такое безумие? Носите сами эти штаны, ведь это приличествует скорее вам, нежели мне». — «Итак, — заключил Писардо, — я буду носить штаны и буду мужем, а ты, как моя обожаемая жена, будешь находиться у меня в беспрекословном повиновении. Но смотри, не меняй своих мыслей, не вздумай стать мужем, а меня сделать женою, иначе пеняй на себя». Фьорелла, будучи разумной и рассудительной, еще раз подтвердила то, что сказала пред тем, и муж тут же вручил ей бразды правления домом и, передав в веденье жены все свое добро и пожитки, разъяснил, каковы у него порядки и какого образа жизни он держится. Затем он сказал: «Фьорелла, следуй за мною, ибо я хочу показать тебе моих лошадей и научить тебя, как обращаться с ними, если в этом явится надобность». И, придя в конюшню, он продолжал: «Фьорелла, как тебе нравятся мои лошади? Красивы ли? Хорошо ли ухожены?» На это Фьорелла ответила: «Да, синьор». — «Смотри, — говорил Писардо — до чего они послушливы и проворны!» И, взяв в руку хлыст, стал касаться им то одной, то другой из них, приговаривая: «Стань сюда, стань туда!»

И лошади, зажимая между ногами хвосты, становились в ряд, торопясь выполнить волю хозяина. Среди других лошадей была у Писардо одна превосходная с виду, но норовистая и ленивая, которой были нипочем его приказания. Подойдя к ней с хлыстом, Писардо стал ее уговаривать: «Стань сюда, стань туда!» — и ее стегал. Но лошадь, ленивая от природы, сносила побои, однако не исполняла того, чего требовал от нее хозяин, и брыкалась то одною ногой, то другою, а то и сразу обеими. Убедившись еще раз в упорстве лошади, Писардо схватил прочную и крепкую палку и принялся так усердно причесывать ее шерсть, что сам вконец утомился. Но лошадь, заупрямившись еще больше, сносила побои, но не трогалась с места. Столкнувшись с неодолимым упрямством лошади, Писардо воспылал гневом и, обнажив висевший у него сбоку меч, тут же ее убил. Фьорелла, на глазах у которой это произошло, прониклась состраданием к лошади и сказала: «Ах, муженек, зачем вы убили лошадь? Ведь она была так красива! То, что вы сделали, — великий грех!» Писардо, с лицом, искаженным яростью, на это ответил: «Знай, что всякого, что ест мое, но поступает наперекор мне, я награждаю такою монетой». Услышав этот ответ, Фьорелла глубоко огорчилась и сказала сама себе: «Увы мне, несчастной и горемычной! Как это я оказалась в такой беде! Я считала, что мой муж человек рассудительный, а попала к человеку зверски жестокому. Погляди, из-за какой малости или даже ни за что ни про что он убил такую красивую лошадь!» Так про себя она сетовала и сокрушалась, не догадываясь о том, с какою целью муж ей это сказал. Этот случай нагнал на Фьореллу такой ужас и страх перед мужем, что, услышав какое-нибудь его движение, она начинала дрожать всем телом и, если он что-либо приказывал ей, тотчас же исполняла его приказание, и едва муж успевал открыть рот, как она угадывала его желание, и никогда между ними не возникало размолвок и препирательств. Сильверьо, очень любивший Писардо, часто бывал у него и обедал и ужинал с ним и, наблюдая поведение и образ действий Фьореллы, немало им удивлялся и сам себе говорил: «О, Господи, почему не мне выпал жребий иметь женою Фьореллу, как это произошло с моим побратимом Писардо? Смотри, как превосходно ведет она дом и как спокойно и без суеты справляется со своими делами. Смотри, как во всем она повинуется мужу и выполняет все, что он ни прикажет. А моя — о я несчастный! — что бы она ни делала, поступает наоборот. И ведет себя со мною до того худо, что хуже и не придумаешь». Однажды, когда Сильверьо был у Писардо и они разговаривали о том и о сем, он, среди прочего, произнес такие слова: «Писардо, названый брат мой, ты знаешь, как мы любим друг друга. Мне бы очень хотелось услышать, какие способы ты применял, наставляя жену, и как ты добился того, что она у тебя такая послушная и так заботится о тебе. Что бы я ни сказал Спинелле и как бы ласково ни сказал, она отвечает мне дерзко и неприязненно и, кроме того, поступает наперекор моим приказаниям». Улыбаясь, Писардо рассказал Сильверьо со всеми подробностями о приемах и способах, которые он применил, приведя Фьореллу в свой дом, и убедил его проделать похожее и посмотреть, не поможет ли это, ну а если и это ему не поможет, то он и вправду не знает, какие еще наставления он мог бы ему преподать. Сильверьо пришлось по вкусу это отличное наставление и, попрощавшись с Писардо, он ушел от него. Придя домой, он, не мешкая, кликнул жену и, взяв пару своих штанов и две палки, проделал то, что ему посоветовал Писардо. Увидев это, Спинелла сказала: «Что за новости? Что вы делаете? Какие бредни взбрели в вашу голову? Или, может статься, вы спятили? Или думаете, будто нам неизвестно, что носить штаны подобает мужчинам, а не женщинам? И чего ради ни с того ни с сего проделывать такие нелепости?» Но Сильверьо ничего не ответил и, продолжая держаться предписанного ему образа действий, принялся поучать Спинеллу, как надлежит вести дом. Пораженная этим, Спинелла, ухмыляясь, сказала: «Может быть, вы считаете, что я все еще не знаю, как управляться с вашим хозяйством, и потому с таким пылом наставляете меня в этом деле?» Но муж, промолчавши на это, отправился с женою в конюшню, где проделал с лошадьми то же, что проделал Писардо, и одну из них так же, как тот, убил. Увидев, сколь бессмысленно он поступает, Спинелла подумала, что ее муж и в самом деле лишился рассудка, и обратилась к нему с такими словами: «Послушайте, муженек, заклинаю вас всем святым, скажите, какие беды свалились на вашу голову? Что должны означать сумасбродства, которые вы совершаете, не думая о последствиях. Быть может, вы свихнулись из-за того, что с вами стряслось какое-нибудь несчастье?» Сильверьо ответил: «Я не сошел с ума, но всех, кто живет на мой счет и не оказывает мне должного повиновения, я караю так, как ты видела». Оказавшись свидетельницею зверской жестокости ошалевшего мужа, Спинелла воскликнула: «Ах, жалкий тупица! Разве не очевидно, что, дав себя так нелепо убить, ваша лошадь была робкой и несмышленою тварью? Но что вы задумали? Уже не хотите ли вы проделать со мною то же, что сделали со своей лошадью? Если вы на это рассчитываете, то, бесспорно, глубоко заблуждаетесь. И вы слишком поздно стали принимать меры, которые хотите применить ныне. Кость чересчур затвердела, язва переродилась в рак, и нет у вас больше средств против этого. Вам надлежало своевременно принять меры против воображаемых ваших невзгод. О сумасшедший и безмозглый! Неужто вам невдомек, какой ущерб и какое бесчестье нанесли вам ваши неисчислимые глупости? И чего вы ими достигнете? Разумеется, ничего». Выслушав речь своей проницательной и умной жены и хорошо зная, что до сих пор бездействовал, потому что любил ее чрезмерно пылкой любовью, Сильверьо решил, на свою беду, смириться с выпавшим ему грустным жребием и до самой смерти терпеливо нести свое бремя. Убедившись, что чужие советы не пошли впрок ее мужу, Спинелла, если прежде своевольничала на один палец, то в последующем стала делать это на целый локоть[105], ибо женщина, упрямая от природы, скорее претерпит тысячу смертей, чем откажется от твердо принятого решения…»

Перевод А. С. Бобовича. Перевод стихов Н. Я. Рыковой. (Цитируется по изданию: Джованфранческо Страпарола. Приятные ночи. М., 1993.)


Фрагмент 22. Джованни Боккаччо. «Декамерон»

«День VII. Новелла X

Лидия, жена Никострата, любит Пирра, который, дабы увериться в этом, требует от нее исполнения трех условий, которые она все и исполняет; кроме того, она забавляется с ним в присутствии Никострата, которого убеждает, что все, им виденное, недействительно.

…В Аргосе, древнейшем городе Ахайи, гораздо более славном своими древними властителями, чем обширном, жил когда-то именитый человек, по имени Никострат, которому, уже близкому к старости, судьба даровала в супруги достойную женщину, не менее отважную, чем красивую, по имени Лидия. Как человек родовитый и богатый, он держал много прислуги, собак и ловчих птиц и находил большое удовольствие в охоте; в числе других слуг был у него юноша, приятный, изящный, красивый собою и ловкий на все, что он захотел бы сделать, по имени Пирр, которого Никострат любил более всех других и на которого более всего полагался. В него-то сильно влюбилась Лидия, так что ни днем ни ночью ее мысль никуда не направлялась, как только к нему; а Пирр, потому ли, что не замечал этой любви или не желал ее, казалось, вовсе не обращал на нее внимания. Это наполняло душу дамы невыносимой тоской; решившись во что бы то ни стало дать ему понять это, она позвала к себе свою служанку по имени Луска, которой очень доверяла, и сказала ей так: «Луска, благодеяния, полученные тобою от меня, должны были сделать тебя послушной и верной, поэтому смотри, чтобы никто никогда не услышал того, что я скажу тебе теперь, кроме того, кому я велю тебе открыться. Как видишь, Луска, я — женщина молодая и свежая, и у меня полное изобилие всего, чего только можно желать; одним словом, я не могу пожаловаться, разве на одно, а именно, что лет у моего мужа слишком много, сравнительно с моими, почему я мало удовлетворена тем, в чем молодые женщины находят наибольшее удовольствие; а так как я желаю того же, что и другие, я давно решилась, — если уже судьба была ко мне враждебна, дав мне такого старого мужа, — не быть враждебной самой себе, не сумев найти пути к своему удовольствию и благоденствию; Пирр а для того чтобы получить их, я задумала, чтобы наш Пирр, как более других того достойный, доставил мне их своими объятиями. Я чувствую к нему такую любовь, что мне тогда лишь и хорошо, когда я вижу его или о нем думаю; если я не сойдусь с ним немедленно, я уверена, что умру. Поэтому, если дорога тебе моя жизнь, сообщи ему о моей любви таким способом, какой признаешь лучшим, и попроси его от моего имени прийти ко мне, когда ты за ним явишься».

Служанка ответила, что сделает это охотно, и, выбрав время и место, отведя Пирра в сторону, как умела, сообщила ему поручение своей госпожи. Услышав это, Пирр сильно изумился, ибо он никогда ничего такого не замечал, и побоялся, не велела ли дама сказать ему это, дабы искусить его; поэтому он тотчас же грубо ответил: «Луска, я не могу поверить, чтобы эти речи исходили от моей госпожи, потому берегись, что ты это говоришь; если б они и от нее исходили, я не думаю, чтобы она велела тебе передать их от сердца; но если б она и велела сказать их от сердца, то мой господин чествует меня более, чем я стою, и я ни за что в жизни не нанесу ему такого оскорбления; потому смотри, никогда более не говори мне о таких делах». Луска, не смутившись его строгими речами, сказала ему: «Пирр, и об этих делах и обо всем другом, что прикажет мне моя госпожа, я буду говорить тебе столько, сколько бы раз она ни велела, будет ли это тебе в удовольствие, или в досаду; а ты — дурак». Несколько рассерженная словами Пирра, она вернулась к даме, которая, выслушав их, готова была умереть, но через несколько дней снова заговорила со служанкой и сказала: «Луска, ты знаешь, что с первого удара дуб не падает, потому мне кажется, тебе бы еще раз вернуться к тому, кто, в ущерб мне, желает проявить столь невероятную верность; выбрав удобное время, открой ему всецело мою страсть и постарайся всячески устроить, чтобы она имела исполнение, ибо, если это оставить так, я умру, а он будет думать, что над ним посмеялись, и где я искала любви, последовала бы ненависть».

Служанка утешила госпожу и, отыскав Пирра, найдя его веселым и в хорошем расположении духа, сказала ему так: «Пирр, я рассказала тебе несколько дней тому, какою любовью пылает к тебе твоя и моя госпожа; теперь я заверяю тебя снова, что, если ты останешься жесток так, каким обнаружил себя третьего дня, будь уверен, что ей недолго жить. Потому прошу тебя согласиться исполнить ее желание; если же ты будешь твердым в твоем упрямстве, я, считавшая тебя очень умным, сочту тебя большим глупцом. Разве не честь, что такая женщина, такая красивая и благородная, любит тебя более всего? А затем, разве ты не признаешь себя обязанным счастливой судьбе, когда сообразишь, что она устроила тебе такое дело, отвечающее желаниям твоей юности, и еще такое убежище в твоих нуждах? Кого знаешь ты из своих сверстников, который в отношении удовольствия был бы в лучшем положении, чем ты, если ты окажешься разумным? Кого найдешь, который мог бы быть так снабжен оружием и конями, платьем и деньгами, как будешь ты, если захочешь отдать ей свою любовь? Итак, открой душу моим словам и приди в себя: помни, что лишь однажды, не более, случается, что судьба обращается к кому-нибудь с веселым челом и открытым лоном, и кто не сумеет принять ее тогда, впоследствии, узрев себя бедным и нищим, должен пенять на себя, а не на нее. Кроме того, между слугами и господами нечего соблюдать такую верность, как между друзьями и родными; напротив, слуги должны с ними обходиться, где могут, так же, как те обходятся с ними. Неужели ты воображаешь, что, если бы у тебя была красивая жена или мать, дочь или сестра и она понравилась бы Никострату, он стал бы раздумывать о верности, которую ты хочешь сохранить к нему по отношению к его жене? Глупец ты, если так думаешь: поверь, что, если б недостаточно было ласк и просьб, он употребил бы силу, как бы тебе то ни показалось. Итак, будем обходиться с ними и с тем, что им принадлежит, как они обходятся с нами и с нашим. Пользуйся благодеянием судьбы: не гони ее, а пойди ей навстречу и прими приходящую, потому что, поистине, если ты этого не сделаешь, то, не говоря уже о смерти твоей госпожи, которая, несомненно, последует, ты столько раз покаешься, что и сам пожелаешь умереть».

Пирр, несколько раз обдумавший слова, сказанные ему Луской, решился, коли она вернется к нему, ответить на желание дамы, если только он в состоянии будет увериться, что его не искушают; поэтому он отвечал: «Видишь ли, Луска, все, что ты мне говоришь, я признаю справедливым; но, с другой стороны, я знаю, что мой господин очень умен и рассудителен, и, так как он сдал мне на руки все свои дела, я сильно опасаюсь, не делает ли все это Лидия по его совету и желанию, дабы испытать меня: потому, если она захочет в доказательство своей любви сделать три вещи, которые я у нее попрошу, поистине не будет ничего, чего бы я не исполнил, коли она прикажет. А три вещи, которых я желаю, следующие: во-первых, чтобы в присутствии Никострата она убила его лучшего ястреба; затем, чтобы она послала мне клочок волос из бороды Никострата; наконец, один из его зубов, из самых здоровых».

Луске все это показалось трудным, а даме и более того; тем не менее Амур, хороший поощритель и великий податель советов, побудил ее решиться на это дело, и она послала служанку сказать Пирру, что то, чего он потребовал, будет ею скоро исполнено вполне; а кроме того, сказала, что, хотя он и считает Никострата таким умным, она в его присутствии станет забавляться с Пирром, а Никострата уверит, что это неправда.

И вот Пирр начал ожидать, что станет делать благородная дама. Когда через несколько дней Никострат давал большой обед нескольким дворянам, как то часто делал, и со столов было уже убрано, она, одетая в зеленый бархат и богато украшенная, вышла из своей комнаты и, вступив в зал, где они находились, на виду Пирра и всех других направилась к жерди, на которой сидел ястреб, столь дорогой Никострату; отвязав его, точно желая взять его на руку, схватила за цепочку и, ударив об стену, убила. Когда Никострат закричал на нее: «Увы, жена, что это ты сделала!», она ничего ему не ответила, а, обратившись к обедавшим у него дворянам, сказала: «Господа, плохо я отомстила бы королю, если б он оскорбил меня, кабы у меня не хватило смелости отомстить ястребу! Вы должны знать, что этот ястреб долго отнимал у меня время, которое мужчины должны посвящать удовольствию женщин; ибо, как только, бывало, покажется заря, Никострат, поднявшись и сев на коня, едет в чистое поле со своим ястребом на руке посмотреть, как он летает, а я, сами видите — какая, оставалась в постели одна, недовольная; потому у меня несколько раз являлось желание сделать то, что я теперь сделала, и не что иное удерживало меня от того, как стремление удовлетворить это желание в присутствии людей, которые были бы справедливыми судьями моей жалобы, каковыми, надеюсь, окажетесь вы».

Дворяне, выслушав это и полагая, что ее любовь к Никострату была не иная, чем звучали ее слова, смеясь, обратились все к расстроенному Никострату и стали говорить:

«Как хорошо поступила дама, отомстив смертью ястреба за свою обиду!» Разными шутками по этому поводу они обратили гнев Никострата в смех, между тем как дама уже вернулась в свою комнату. Когда увидел это Пирр, сказал себе: «Великий почин дала дама моей счастливой любви; дай Бог ей выдержать!»

Прошло всего несколько дней после того, как Лидия убила ястреба, когда она, будучи в своей комнате с Никостратом, лаская его, начала с ним болтать; а так как он шутки ради потянул ее несколько за волосы, она нашла в этом повод исполнить и второе условие, которое поставил ей Пирр; быстро схватив небольшую прядь его бороды, она, смеясь, так сильно дернула ее, что всю оторвала от подбородка. Когда Никострат стал пенять на это, она сказала: «Что такое с тобою сталось, что ты строишь такое лицо? Не оттого ли, что я вырвала у тебя из бороды каких-нибудь шесть волосков? Ты того даже не почувствовал, что я, когда недавно ты дернул меня за волосы». Так, переходя от одного слова к другому и продолжая шутить с ним, дама осторожно припрятала клок бороды, который у него вырвала, и в тот же день послала его своему дорогому любовнику.

Относительно третьей вещи дама задумалась более; тем не менее, так как она была большого ума, а Амур сделал ее и еще умнее, она придумала, какого способа ей следует держаться, чтобы достигнуть цели. У Никострата было двое мальчиков, отданных ему их отцами, дабы они, будучи благородного происхождения, научились у него в доме хорошим манерам; один из них разрезал Никострату пищу, когда он был за столом, другой подносил ему пить. Велев позвать их обоих, она уверила их, что у них пахнет изо рта, и научила их, прислуживая Никострату, держать голову как можно более назад, но чтобы о том они никогда никому не говорили. Мальчики, поверив ей, стали делать так, как научила их дама. Поэтому она однажды спросила Никострата: «Заметил ли ты, что делают те мальчики, когда служат тебе?» Никострат сказал: «Разумеется, я даже хотел спросить их, зачем они так делают». — «Не делай этого, я тебе скажу, почему, я долго об этом молчала, чтобы не досадить тебе, но теперь вижу, что другие начинают замечать это, и более нечего от тебя скрывать. Происходит это оттого, что у тебя страшно пахнет изо рта, и я не знаю, какая тому причина, потому что этого раньше не было; а это крайне неприятно, ибо тебе приходится общаться с благородными людьми, потому следовало бы найти средство излечить это». Тогда Никострат сказал: «Что же это может быть? Нет ли у меня во рту какого испорченного зуба?» — «Может быть, что и так, — сказала Лидия и, подведя его к окну, велела ему открыть рот и, осмотрев ту и другую сторону, сказала: — О Никострат, и как мог ты так долго терпеть? У тебя есть с той стороны зуб, который, кажется мне, не только испорчен, но совсем сгнил, и, если ты сохранишь его еще во рту, он, наверно, испортит тебе те, что сбоку, почему я посоветовала бы тебе выдернуть его, прежде чем это пойдет дальше». Тогда Никострат сказал: «Если тебе так кажется, то и я согласен, пусть тотчас же пошлют за зубным мастером, чтобы выдернуть его». Жена говорит ему: «Не дай бог, чтобы из-за этого приходил мастер, мне кажется, зуб так стоит, что безо всякого мастера я сама его отлично выдерну. С другой стороны, эти мастера так немилосердны в своем деле, что мое сердце никоим образом не вынесло бы — увидеть тебя в руках кого-нибудь из них; потому я решительно желаю сделать это сама, по крайней мере если тебе будет слишком больно, я тотчас же оставлю, чего мастер не сделал бы». Итак, велев принести себе инструменты для такого дела и выслав всех из комнаты, она оставила при себе одну Луску; запершись изнутри, она велела Никострату растянуться на столе, всунула в рот клещи и схватила один из его зубов; и хотя он сильно кричал от боли, но так как его крепко держали с одной стороны, то с другой со всей силой вытащен был зуб; спрятав его и взяв другой, совсем испорченный, который Лидия держала в руке, она показала его ему, жаловавшемуся и почти полумертвому, со словами: «Смотри, что ты так долго держал во рту!» Он поверил этому и, хотя вынес страшную муку и сильно жаловался на нее, тем не менее, когда зуб был выдернут, счел себя излеченным; его подкрепили тем и другим, и, когда боль унялась, он вышел из комнаты. Взяв зуб, дама тотчас же послала его своему любовнику, который, уверенный теперь в ее любви, объявил, что готов исполнить всякое ее желание.

Но дама пожелала еще более уверить его, и, так как каждый час, пока она не сошлась с ним, казался ей за тысячу и ей хотелось исполнить, что она ему обещала, она притворилась больной, и, когда однажды после обеда Никострат пришел к ней, увидев, что с ним никого нет, кроме Пирра, она попросила их, для облегчения своей немочи, помочь ей дойти до сада. Потому Никострат взял ее с одной, Пирр с другой стороны, понесли в сад и опустили на одной лужайке под прекрасным грушевым деревом. Посидев там немного, дама, уже научившая Пирра, что ему следует сделать, сказала: «Пирр, у меня сильное желание достать этих груш, потому влезь и сбрось несколько». Быстро взобравшись, Пирр стал бросать вниз груши и, бросая, начал говорить: «Эй, мессер, что вы там делаете? А вы, мадонна, как не стыдитесь дозволять это в моем присутствии? Разве вы думаете, что я слеп? Вы же были только что сильно нездоровы; как это вы так скоро выздоровели, что творите такие вещи? А коли уже хотите делать, то у вас столько прекрасных комнат, почему не пойдете вы совершить это в одну из них? Это будет приличнее, чем делать такое в моем присутствии». Жена, обратившись к мужу, сказала: «Что такое говорит Пирр? Бредит он, что ли?» Тогда Пирр отвечал: «Я не брежу, мадонна; вы разве полагаете, что я не вижу?» Сильно изумился Никострат и говорит: «Пирр, я в самом деле думаю, что тебе видится во сне». Пирр отвечал ему: «Господин мой, мне ничуть не снится, да и вам также, напротив, вы так движетесь, что, если бы так делало это грушевое дерево, на нем не осталось бы ни одной груши». Тогда жена сказала: «Что это могло бы быть? Может ли то быть правда, что ему действительно представляется то, о чем он говорит? Спаси Господи, если б я была здорова, как прежде, я бы влезла наверх, поглядеть, что это за диковинки, которые, по его словам, ему видятся». А Пирр с верха грушевого дерева все говорил, продолжая рассказывать об этих небылицах. На это Никострат сказал: «Слезь вниз». Он слез. «Что, говоришь, ты видел?» — спросил он его. «Я полагаю, вы считаете меня рехнувшимся либо сонным, — отвечал Пирр, — я видел, что вы забавляетесь с вашей женой, если уж надо мне о том сказать, а когда слезал, увидел, что вы встали и сели здесь, где теперь сидите». — «В таком случае ты, наверно, был не в своем уме, — сказал Никострат, — потому что с тех пор, как ты влез на грушу, мы не сдвинулись с места, как теперь нас видишь». На это Пирр сказал: «К чему нам о том спорить? Я все-таки видел вас». Никострат с часу на час более удивлялся, так что наконец сказал: «Хочу я посмотреть, не зачаровано ли это грушевое дерево и точно ли тому, кто на нем, представляются диковинки».

И он влез на него; как только он был наверху, дама с Пирром начали утешаться; как увидел это Никострат, стал кричать: «Ах ты, негодная женщина, что это ты делаешь? А ты, Пирр, которому я всего более доверял?» Так говоря, он начал слезать с груши. Жена и Пирр говорят: «Мы сидим»; увидев, что он слезает, они снова сели в том положении, в каком он оставил их. Когда Никострат спустился и увидел их там же, где оставил, принялся браниться. А Пирр говорит на это: «Никострат, теперь я поистине признаю, что, как вы раньше говорили, все виденное мною, когда я сидел на дереве, было обманом; и я сужу так по тому, что, как я вижу и понимаю, и вам все это представилось обманно. А что я правду говорю, то вы поймете, хотя бы сообразив и представив себе, зачем было вашей жене, честнейшей и разумнейшей изо всех, если б она желала опозорить вас таким делом, совершать его на ваших глазах? О себе я и говорить не хочу, ибо я дал бы себя скорее четвертовать, чем помыслить о том, не то что совершить это в вашем присутствии. Потому причина этого обмана глаз должна наверно исходить от грушевого дерева, ибо весь свет не мог бы разуверить меня, что вы не забавлялись здесь с вашей женой, если б я не слышал от вас, что и вам показалось, будто и я сделал то, о чем, знаю наверно, я и не думал, не только что не совершал». Тогда дама, представившись очень разгневанной, поднялась и стала говорить: «Да будет тебе лихо, коли ты считаешь меня столь неразумной, что, если б я желала заниматься такими гадостями, какие, по твоим словам, ты видел, я пришла бы совершить их на твоих глазах. Будь уверен, что, явись у меня на то желание, я не пришла бы сюда, а сумела бы устроиться в одной из наших комнат, так и таким образом, что я диву бы далась, если б ты когда-либо о том узнал».

Никострат, которому казалось, что тот и другой говорят правду, то есть что они никогда не отважились бы перед ним на такой поступок, оставив эти речи и упреки подобного рода, стал говорить о невиданном случае и о чуде зрения, так изменявшегося у того, кто влезал на дерево. Но жена, представляясь, что раздражена мнением, которое выразил о ней Никострат, сказала: «Поистине, это грушевое дерево никогда более не учинит такого сраму никому, ни мне, ни другой женщине, если я смогу это сделать; потому сбегай, Пирр, пойди и принеси топор и заодно отомсти за тебя и за меня, срубив его, хотя много лучше было бы хватить им по голове Никострата, так скоро и без всякой сообразительности давшего ослепить свои умственные очи: ибо, хотя глазам, что у тебя на лице, и казалось то, о чем ты говоришь, тебе никоим образом не следовало перед судом твоего разума допускать и принимать, что так и было».

Пирр поспешно пошел за топором и срубил грушевое дерево; когда жена увидела, что оно упало, сказала, обратившись к Никострату: «Так как, я вижу, пал враг моего честного имени, и мой гнев прошел»; и она благодушно простила Никострата, просившего ее о том, приказав ему впредь никогда не подозревать в таком деле ту, которая любит его более самой себя. Так бедный обманутый муж вернулся с нею и с ее любовником в палаццо, где впоследствии Пирр часто и с большими удобствами наслаждался и тешился с Лидией, а она с ним».

Перевод А. Н. Веселовского. (Цитируется по изданию: Джованни Боккаччо. Декамерон. М., 1999.)


Фрагмент 23. Бонавертур Деперье. «Новые забавы и веселые диалоги»

«Новелла VI

О пикардийце, который отучил жену от шашней, сделав ей хорошее наставление при ее родственниках.

Один магистрат, живущий еще и поныне, лишившись жены после долгого и счастливого супружества, решил жениться вторично и выбрал себе в жены молодую красивую девицу благородного происхождения, несмотря на то, что она не подходила к нему ни по характеру, ни по возрасту, ибо он уже прожил половину своей жизни, а она находилась еще в самых цветущих летах и поэтому не могла быть особенно рассудительной. Ей взбрело в голову обзавестись на стороне тем, чего ей недоставало дома. Она завела себе дружка и стала с ним забавляться. Потом, не довольствуясь одним, нашла другого, третьего, и скоро у ней завелось их так много, что они стали ссориться из-за нее и приходить к молодой женщине, забывшей за своими удовольствиями о чести, и в урочное и в неурочное время. Сначала муж об этом не догадывался или делал вид, что не догадывается, и терпеливо выносил все ее проделки, считая это наказанием себе за то, что он, пожилой человек, женился на такой молодой женщине.

Но это продолжалось, однако, так долго, что уже по всему городу пошли толки. Его родственники, узнав об этом, крайне огорчились, и один из них, не выдержав наконец, пришел к нему и рассказал ему о ходивших по городу слухах. Он заявил, что если муж не примет никаких мер, то его самого сочтут дурным человеком, и им будут гнушаться все родственники и все порядочные люди. Выслушав его речь, муж придал своему лицу подобающее выражение, т. е. притворился крайне рассерженным и огорченным, и дал ему обещание, что сделает все, что нужно. Но, оставшись наедине, он пришел к убеждению, что не может уже восстановить чести жены, что первая обязанность жены — хранить свое доброе имя и страшиться дурной славы, а иначе никакие стены не скроют ее от позора. Более того, как человек рассудительный, он понял, что развеяна прахом также и честь мужа, если жена запятнала свою репутацию. Поэтому он уже не очень спешил принимать какие-нибудь меры. Однако, чтобы не казаться чересчур небрежным к своим семейным неурядицам, столь сильно порочившим его в общественном мнении, он все-таки придумал некоторое средство, показавшееся ему наиболее подходящим, а именно, купил себе дом, прилегавший к заднему фасаду его дома, и соединил оба дома в один, желая, по его словам, иметь в своем доме вход и выход с двух сторон. Устроив с задней стороны дома удобный вход, он присоединил к нему для большего удобства посетителей еще галерею и заказал для этого входа полдюжины ключей. Покончив с этим, он в досужий день пригласил к себе родственников жены на обед. Он очень любезно принял их и хорошо попотчевал.

По окончании обеда, когда гости еще не успели подняться из-за стола, он обратился к ним в присутствии жены со следующими словами: «Милостивые государи и милостивые государыни! Вам известно, как давно я состою супругом вашей родственницы, которая здесь присутствует. Я имел уже возможность убедиться, что, взяв ее в жены, я сделал ошибку, ибо мы друг другу — не пара. Но так как сделанного уже воротить нельзя, то мне надлежит испить мою чашу до дна». И, повернувшись к жене, он сказал: «Дорогая моя! Недавно меня упрекнули в том, что вы плохо исполняете обязанности хозяйки. Это меня крайне огорчило. Говорят, что к вам постоянно ходят сюда на свидание молодые люди, а это наносит большой ущерб как вашей, так и моей чести. Если бы я вовремя это заметил, я принял бы против этого какие-нибудь меры пораньше… Но лучше поздно, чем никогда. Скажите своим посетителям, что ходить к вам на свидание теперь для них будет удобнее, чем раньше. Я сделал для них с задней стороны дома особый ход и дарю вам полдюжины ключей, чтобы вы их роздали им. Если этого для вас окажется недостаточно, то мы закажем еще. Слесарь всегда в нашем распоряжении. Скажите же им, что они могут проводить теперь с вами время с большими удобствами и для вас и для них, ибо если вы не можете удержаться от своих забав, то, по крайней мере, можете скрыть их от людей, чтобы о вас и обо мне не было никаких пересудов». Выслушав эту речь в присутствии своей родни, молодая женщина почувствовала стыд и с этого дня стала терзаться угрызениями совести за бесчестие, которое она нанесла мужу, себе и своим родственникам, закрыла двери для всех своих любовников, прекратила все свои шашни и сделалась добродетельной и честной женой».

Перевод В. И. Пикова. (Цитируется по изданию: Бонавентур Деперье. Кимвал мира. Новые забавы. М.—Л., 1936.)


Фрагмент 24. Франсуа Рабле. «Гаргантюа и Пантагрюэль»

«…— Я, ни дать ни взять, сновидец Гийо. Мне что-то много чего снилось, да только я ровным счетом ничего не понял. Запомнил я лишь, что привиделось мне, будто у меня есть жена, молодая, статная, красавица писаная, и будто обходится и забавляется она со мной, как с малым ребенком.

Так я был рад-доволен, что и сказать нельзя. Уж она меня и ласкала, и щекотала, и цапала, и лапала, и целовала, и обнимала, и для потехи приставляла к моему лбу пару хорошеньких маленьких рожек. Я в шутку стал уговаривать ее приставить мне рожки под глаза, чтобы лучше видеть, куда мне ее бодать, и чтобы Мом не признал то место, которое выбрала она, неудачным и неподходящим, каковым он в свое время нашел положение бычьих рогов. Сумасбродка моя однако ж не сдавалась на уговоры и приставляла мне рожки все выше и выше. При этом — удивительное дело! — мне совсем не было больно.

Немного погодя мне почудилось, будто я неизвестно каким образом превратился в барабан, а она в сову.

Тут мой сон был прерван, и я, недовольный, недоумевающий и разгневанный, внезапно пробудился.

Вот вам целое блюдо снов. Кушайте на здоровье и рассказывайте, как вы их понимаете. Пойдем завтракать, Карпалим!

— Я понимаю так, если только я хоть что-нибудь смыслю в разгадывании снов, — начал Пантагрюэль, — жена ваша не наставит вам рогов в прямом смысле, зримых рогов, какие бывают у сатиров, но она не соблюдет супружеской верности, станет изменять вам с другими и сделает вас рогатым. Этот вопрос с исчерпывающей полнотой освещен у Артемидора. Равным образом вы не превратитесь в барабан на самом деле, но жена будет вас бить, как бьют на свадьбах в барабан. Она также не превратится в сову, но она вас оберет, а это как раз в совиных нравах. Итак, сны ваши лишь подтверждают гадания по Вергилию: быть вам рогатым, быть вам битым, быть вам обобранным.

Тут вмешался брат Жан.

— А ведь и правда! — воскликнул он. — Быть тебе, милый человек, рогатым, можешь мне поверить, — чудные рожки у тебя вырастут. Хо-хо-хо! Храни тебя Господь, господин Роголюб! Скажи-ка нам сейчас краткую проповедь, а я пойду с кружкой по приходу.

— Как раз наоборот, — возразил Панург, — сон мой предвещает, что когда я буду состоять в браке, то на меня посыплются все блага, как из рога изобилия.

Вы говорите, что рога эти будут, как у сатира. Amen, amen, fiat, fiatur ad differentiam Papa[106]. Значит, буравчик мой всегда будет стоять на страже и, как у сатиров, никогда не устанет. Все этого хотят, да немногим удается вымолить это у Неба. Следственно, рогоносцем мне не быть вовек, ибо недостаток этот и есть непосредственная, и притом единственная причина рогов у мужей.

Что заставляет попрошаек клянчить милостыню? То, что дома им нечем набить суму. Что заставляет волка выходить из лесу? Недостаток убоины. Что заставляет женщин блудить? Сами понимаете. Сошлюсь в том на господ судейских: на господ председателей, советников, адвокатов, прокуратов и прочих толкователей почтенного раздела de frigidis et maleficiatis.

Быть может, это с моей стороны слишком смело, но мне кажется, что, понимая рога, как положение рогоносца, вы допускаете явную ошибку.

Диана носит на голове рога в виде красивого полумесяца, — что ж, по-вашему, она рогата? Как же, черт подери, может она быть рогата, коли она и замужем-то никогда не была? Будьте любезны, выражайте свою мысль точнее, а не то Диана сделает с вами то же, что сделала она с Актеоном.

Добрый Вакх также носит рога, и Пан, и Юпитер-Аммон, и многие другие. Ну так разве они рогаты? Разве же Юнона шлюха? А ведь по фигуре metalepsis выходит так. Если при наличии отца и матери вы назовете ребенка подкидышем и приблудным, это значит, что вы в вежливой форме и обиняками дали понять, что отца вы почитаете за рогача, а мать за потаскушку.

Нет, я ближе к истине. Рога, которые мне приставляла жена, суть рога изобилия — изобилия всех благ земных. Это уж вы мне поверьте. Одним словом, я все время буду веселиться, как барабан на свадьбе, буду звенеть, буду греметь, буду гудеть, буду п….ть! Для меня настанет счастливое время, уверяю вас. Жена моя будет мила и пригожа, как совушка. А кто не верит, тому скатертью дорожка к чертям в пекло….

* * *

…Тут Панург направился к выходу, однако ж старуха опередила его: с веретеном в руке она вышла в палисадник. Там росла старая смоковница. Старуха три раза подряд тряхнула ее, а затем на восьми упавших листьях начертала веретеном несколько коротких стихов. Потом пустила листья по ветру и сказала:

— Коль хотите, так ищите, коли сможете, найдите: там написано, какую семейную жизнь уготовала вам судьба.

С этими словами она двинулась к своей норе и, остановившись на пороге, задрала платье, нижнюю юбку и сорочку по самые подмышки и показала зад.

Увидевши это, Панург сказал Эпистемону:

— Мать честная, курица лесная! Вот она, сивиллина пещера!

Старуха внезапно захлопнула за собой дверь и больше уже не показывалась.

Тут все бросились искать листья и отыскали их с превеликим трудом, оттого что ветер разбросал их по кустам. Разложив листья по порядку, они прочли следующее изречение в

Жена шелуху сорвет

С чести твоей.

Набит не тобою живот

Будет у ней.

Сосать из тебя начнет

Соки она.

И шкуру с тебя сдерет.

Подобрав листья, Эпистемон и Панург возвратились ко двору Пантагрюэля отчасти довольные, отчасти раздраженные. Довольны они были тем, что возвратились домой, а раздражены трудностями пути, ибо путь оказался неровным, каменистым и неудобным. Они подробно рассказали Пантагрюэлю о своем путешествии и о том, что собой представляет сивилла. В заключение они передали ему листья смоковницы и показали надпись, состоявшую из коротких стихотворных строк.

Ознакомившись с приговором сивиллы, Пантагрюэль вздохнул и сказал Панургу:

— Ну, теперь все ясно. Пророчество сивиллы недвусмысленно возвещает то самое, что нам уже открыли гадания по Вергилию, равно как и собственные ваши сны, а именно: что жена вас обесчестит, что она наставит вам рога, ибо сойдется с другим и от него забеременеет, что она вас лихо обворует, что она будет вас бить и обдерет и повредит какой-нибудь из ваших органов.

— Вы смыслите в полученных нами предсказаниях, как свинья в сластях, — заметил Панург. — Извините, что я так выразился, но я слегка раздражен. Все это следует понимать в обратном смысле. Выслушайте меня со вниманием.

Старуха говорит: подобно тому как боб не виден до тех пор, пока его не вылущишь, так же точно добродетели мои и совершенства останутся втуне до тех пор, пока я не женюсь. Сами же вы сколько раз мне говорили, что видные посты и должности срывают с человека все покровы, раскрывают всю его подноготную. Иными словами, вы можете узнать наверняка, что это за человек и чего он стоит, только после того как он начнет вершить делами. До тех пор пока он не выйдет за пределы частной жизни, он является для нас такою же точно загадкою, как боб в кожуре. Вот что означает первое двустишие. Ведь вы же не станете утверждать, что честь и доброе имя порядочного человека висят у шлюхи на хвосте?

Второе двустишие гласит: жена моя будет беременна (а ведь это и есть высшее блаженство семейной жизни), но не мной. Черт побери, я думаю! Она будет беременна хорошеньким маленьким детеночком. Я уже сейчас люблю его всем сердцем, я от него без ума. У, ты мой поросенок! Я позабуду все самые большие и самые горькие обиды, едва лишь увижу его и услышу младенческий его лепет. Спасибо этой старухе! Честное слово, я назначу ей из моих рагуанских доходов хороший пенсион, но только не в виде временного вспомоществования, как у немощных умом бакалавров, но постоянный, как у почтенных профессоров. А по-вашему выходит, что жена моя будет носить меня во чреве, что она меня зачнет и родит и что про меня станут говорить: «Панург — второй Вакх. Он дважды родился. Он возродился, как Ипполит, как Протей, который в первый раз родился от Фетиды, а во второй — от матери философа Аполлония, как оба Палики, родившиеся в Сицилии, у берегов Симета. Его жена была им беременна. Он восстановил древнюю мегарскую палинтокию и Демокритов палингенез?» Вздор! И слушать не хочу!

Третье двустишие гласит: жена высосет у меня немало соков. На здоровье! Вы, конечно, догадываетесь, что речь идет о той палочке с одним концом, что подвешена у меня внизу. Клятвенно обещаю вам позаботиться о том, чтобы палочка у меня всегда была сочная и ни в чем недостатка не ощущала. Словом, моя жена внакладе не будет. Она свое получит. Между тем вы усматриваете в этом двустишии аллегорию и толкуете его как хищение и кражу. Я согласен с вашим толкованием, аллегория мне нравится, но только я понимаю ее иначе. По-видимому, из доброжелательности ко мне вы все толкуете так, как мне невыгодно, и притягиваете свои объяснения за волосы: недаром люди ученые говорят, что любовь необычайно пуглива и что истинная любовь непременно должна испытывать страх. А по-моему, — да вы и сами прекрасно это понимаете, — воровство здесь, как и у многих древних латинских писателей, означает сладкий плод любовных утех, который должен быть сорван тайком и украдкой, ибо так угодно Венере. Вы спросите, почему? Потому, что кипрская богиня предпочитает, чтобы любовными шалостями занимались крадучись, где-нибудь меж дверей, на ступеньках лестницы, на рассыпавшейся вязанке хвороста, прячась за ковры, чтобы все было шито-крыто (и тут мне нечего ей возразить), но только не при солнечном свете, как учат циники, не под балдахином, не за пологом златотканым, не с роздыхом и со всеми удобствами: с алым шелковым опахалом, с султаном из индюшиных перьев для отгона мух, и чтобы подружка при этом не ковыряла у себя в зубах соломинкой, выдернутой из тюфяка. А вы, значит, склоняетесь к мысли, что она меня оберет и высосет, как высасывают устриц из раковин и как киликийские женщины (свидетель — Диоскорид) собирают чернильные орешки? Ошибаетесь. Кто обирает, тот не сосет, а хапает, не в рот сует, а в мешок, тащит да подтибривает.

Четвертое двустишие гласит: моя жена обдерет меня, но не всего. Прекрасно сказано! Вы же толкуете это как побои и членовредительство. Попали пальцем в небо. Умоляю вас, отрешитесь вы от земных помыслов, возвысьте взор ваш до созерцания чудес природы, и вы сами осудите свои ошибки и признаете, что предсказания божественной сивиллы вы понимали превратно. Положим (но только ни в коем случае не допустим и не доведем до этого), моя жена по наущению нечистого духа пожелает и вознамерится сыграть со мною злую шутку, обесславить меня, наставить мне пару длиннющих рогов — до самых ног, обобрать меня и обидеть; со всем тем желание ее и намерение в жизнь не претворятся.

Довод, который утверждает меня в сей мысли, зиждется на твердом основании и почерпнут мною из глубин монастырской пантеологии. Сообщил же мне его брат Артурий Нюхозад, дай Бог ему здоровья: было это в понедельник утром, когда мы с ним вдвоем съели целый четверик свиных колбасок, и еще в это время, как сейчас помню, поливал дождь.

При сотворении мира или же чуть-чуть позднее женщины сговорились между собой сдирать с живых мужчин кожу, ибо мужчины намеревались всюду забрать над ними власть. И в подтверждение сего участницы заговора дали торжественное обещание и поклялись святой кровью. Но — о тщета начинаний, предпринимаемых женщинами, о слабость женского пола! Прошло более шести тысяч лет с тех пор, как они принялись обдирать или, по выражению Катулла, облуплять мужчин с самого приятного для них органа, жилистого и пещеристого, и пока только успели ободрать одну головку. Евреи с досады сами ввели обрезание и обрезают себе его и загибают крайнюю плоть: они предпочитают, чтобы их называли обрезанцами и подстриженными марранами, лишь бы только их не подрезали женщины, как это бывает у всех других народов. Моя жена не пойдет против течения и, если потребуется, обдерет меня, я же охотно ей это позволю, только не дам ободрать всего. Можете быть уверены, добрый мой король.

* * *

… — Эпистемон, родной мой, мне приспичило жениться, — объявил Панург. — Вот только я боюсь, что мне наставят рога и что я буду несчастлив в семейной жизни. Между тем я дал обет святому Франциску Младшему, особо чтимому всеми жительницами Плеси-ле-Тур за то, что он основал орден женолюбивых, то бишь боголюбивых братьев миноритов, к которым они испытывают естественное влечение, носить очки на шляпе и не носить гульфика, пока я окончательно не разрешу обуревающие мой дух сомнения.

…Он спросил Панурга, какой гороскоп был составлен при его появлении на свет. Панург ответил ему на этот вопрос, тогда гер Триппа, нимало не медля, построил его небесную камеру со всеми соответствующими отделениями и, изучив ее расположение и треугольные ее аспекты, испустил глубокий вздох и молвил:

— Я сразу же ясно тебе сказал, что ты будешь рогат, — это неизбежно. Теперь у меня есть новое тому доказательство, и я тебя уверяю, что ты будешь рогат. Притом жена будет тебя бить и будет тебя обирать. Аспекты седьмого отделения камеры все до одного зловещи: здесь смешались в кучу все рогоносные знаки Зодиака, как-то: Овен, Телец, Козерог и прочие. В четвертом же отделении камеры Юпитер — на ущербе, а четырехугольный аспект Сатурна примыкает к Меркурию. Ты подцепишь дурную болезнь, дорогой мой.

— А я к тебе прицеплю лихоманку, старый дурак, болван, противная твоя рожа, — подхватил Панург. — Когда все рогоносцы построятся, ты понесешь знамя. Скажи-ка лучше, что это у меня за чесоточный клещ между пальцев?

С этими словами он протянул геру Триппе два пальца в виде рогов, все же остальные загнул.

* * *

…— Не всякий желающий может быть рогоносцем, — возразил брат Жан, — Если ты окажешься рогоносцем, ergo[107], жена твоя будет красива; ergo, она будет с тобой хорошо обходиться; ergo, у тебя будет много друзей; ergo ты спасешь свою душу.

Такова монашеская топика. Ведь это для тебя же к лучшему, греховодник! Это будет для тебя верх блаженства. Убытка ты не потерпишь ни малейшего. Зато достояние твое приумножится.

* * *

…— Женись, черт побери, женись, но уж потом не ленись. Словом сказать, ты этого дела не откладывай. Нынче же вечером должно совершиться ваше сношение, то бишь оглашение. Бог мой, чего ты тянешь? Разве ты не знаешь, что близится конец света? Нынче мы стали на два трабюта и полтуазы ближе к нему, чем были позавчера. Я слышал, антихрист уже народился. Правда, пока он только царапает кормилицу и нянек и до времени не обнаруживает своих сокровищ: он еще мал. Crescite, nos qui vivimus, multiplicamini[108] — так сказано в служебнике, а ведь мешок зерна стоит у нас от силы три патака, а бочонок вина шесть бланков. Ты что же это, хочешь и на Страшный Суд, dum venerit judicare[109], явиться с полными яичками?

— У тебя светлый и ясный ум, брат Жан, блудодей ты мой столичный, и говоришь ты дело, — заметил Панург. — Леандр Абидосский, плывя через Геллеспонт из Азии в Европу, в Сеет, к своей подружке Геро, именно об этом молил Нептуна и прочих морских богов:

Коль скоро вы в пути меня хранили,

То хоть бы уж теперь не потопили!

Он не желал отправляться на тот свет с полными яичками.

И я вот на чем порешил: отныне во всем моем Рагу каждому преступнику, приговоренному судом к смертной казни, будет предоставлен день или два по-кралям-соваться, так чтобы в семяпроводе у него нечем было изобразить букву «игрек». Такая драгоценная вещь непременно должна быть употреблена в дело. Глядишь, от него кто-нибудь и родится. Тогда он умрет со спокойной совестью, ибо вместо себя оставит другого человека.

— Клянусь святым Ригоме, — сказал брат Жан, — я, друг ты мой сердечный, не посоветую тебе ничего такого, чего сам бы не сделал на твоем месте. Только прими в рассуждение и в соображение, что удары твои должны быть безостановочны и беспрестанны. Если допустишь перерыв, то ты, бедняга, погиб. С тобой случится то же, что с кормилицами: как скоро они перестают кормить, они теряют молоко. Если ты не будешь постоянно упражнять свой живчик, он так же потеряет молоко, и будет он тебе служить только мочепроводом. Равным образом яички у тебя будут попусту болтаться в мошонке.

Почитаю за должное тебя о том предуведомить, друг мой. Я знаю многих, которые уже не могли, когда хотели, оттого что не делали, когда еще могли. По той же самой причине, говорят ученые, теряются все привилегии, если ими не пользуются. А посему, сынок, заставляй двоих нижних, маленьких, всем известных троглодитов вечно трудиться. Воспрети им следовать примеру дворян, то есть жить на доходы и ничего не делать.

— Добро, брат Жан, блудодей ты мой драгоценный, я тебе верю, — отозвался Панург. — Ты приступаешь прямо к делу. Без подходов и обиняков ты мгновенно рассеял всякий страх, какой только мог закрасться ко мне в душу. За это да поможет тебе Небо всегда бить без промаха. Итак, по твоему совету я женюсь, и женюсь удачно, а как скоро у меня появятся хорошенькие горничные, то ты меня навестишь и сделаешься покровителем сестринской общины. Вот все, что я мог тебе сказать касательно первой части твоей проповеди.

…—Послушай, блудодеец, что бы ты предпочел: быть ревнивым без причины или же быть рогатым, сам того не подозревая?

— Я бы не хотел ни того, ни другого, — отвечал Панург. — Но уж если я хоть что-нибудь замечу, то наведу порядок, были бы только палки на свете.

По чести, брат Жан, лучше бы мне не жениться. Сейчас мы ближе к колоколам, так вот послушай, что они мне говорят:

В брак не вступай, в брак не вступай,

ай-ай-ай-ай.

Если ж вступишь, — нет, не вступай,

ай-ай-ай-ай,—

уподобишься рогатому козлу:

будет то ко злу.

Господи, Твоя воля, меня это начинает злить! Неужто вы, мозги постриженные, не знаете, как помочь моему горю? Неужто природа так устроила, что женатый человек не может прожить на свете без того, чтобы не свергнуться в рогоносную пучину и пропасть?

— Сейчас ты от меня узнаешь о таком средстве, — сказал брат Жан, — благодаря которому жена без твоего ведома и согласия не в состоянии будет наставить тебе рога.

— Скажи, будь добр, блудодей ты мой долгогривый, — сказал Панург. — Я слушаю тебя, друг мой.

— Носи кольцо Ганса Карвеля, великого ювелира царя Мелиндского, — объявил брат Жан. — Ганс Карвель был человек ученый, сведущий, любознательный, порядочный, рассудительный, здравомыслящий, добросердечный, отзывчивый, щедрый, был он философ, притом же еще и весельчак, собутыльник и балагур, какого другого на всем свете не сыщешь, с круглым животиком и трясущейся головой, впрочем, наружности отнюдь не отталкивающей. На старости лет он женился на дочери судьи Конкордата, молодой, красивой щеголихе, любезной, учтивой, но только уж чересчур благосклонной к соседям своим и слугам. По сему обстоятельству в самом непродолжительном времени он стал ревнив, как тигр, и заподозрил, что жена его полеживает еще кое под кем. Дабы с этим покончить, он рассказывал ей одну за другой поучительные истории, в коих шла речь о бедствиях, сопряженных с изменой, постоянно читал сказания о женщинах добродетельных, проповедовал целомудрие, составил для нее книгу, в коей прославлялась супружеская верность, а над беспутными женами чинился суд неумолимый и беспощадный, и, наконец, подарил ей дивное ожерелье из восточных сапфиров. Со всем тем она позволяла себе с соседями такие вольности и так радушно их принимала, что он час от часу становился ревнивее.

Как-то раз ночью, когда он лежал со своей супругой и страдал, ему пригрезилось, будто он беседует с чертом и жалуется на горькую свою судьбину. Черт утешал его, потом надел ему на указательный палец кольцо и сказал:

«Дарю тебе это кольцо. Пока оно будет у тебя на пальце, жена без ведома твоего и согласия не сможет совокупиться с кем-либо другим».

«Весьма признателен, господин черт, — сказал Ганс Карвель. — Я скорей отрекусь от Магомета, но уж кольца с пальца ни за что не сниму».

Черт исчез. Ганс Карвель, обрадованный, проснулся и обнаружил, что палец его находится в непоказанном месте у его жены.

Я забыл сказать, что жена, почувствовав это, повернулась к мужу задом, как бы говоря: «Ну, ну, это еще что такое?»

А Гансу Карвелю при этом показалось, что кольцо у него отнимают.

Так вот, разве это не действительное средство? Следуй сему примеру и будь уверен, что кольцо твоей жены всегда будет у тебя на пальце.

* * *

…— Господа! Речь идет только об одном: стоит мне жениться или нет. Если вы не рассеете моих сомнений, то я сочту их такими же неразрешимыми, как Аллиаковы Insolubilia[110], ибо вы, каждый в своей области, люди избранные, отобранные и сквозь решето пропущенные.

В ответ на вопрос Панурга и на поклоны всех присутствующих отец Гиппофадей с необычайной скромностью заметил:

— Друг мой! Вы спрашиваете совета у нас, однако ж прежде надобно посоветоваться с самим собою. Сколь сильно беспокоит вас плотская похоть?

— Прошу прощения, отец мой, — отвечал Панург, — чрезвычайно сильно.

— Дело житейское, друг мои, — молвил Гиппофадей. — Однако, видя затруднительность вашего положения, Господь, уж верно, посылает вам дар и благодать воздержания?

— По чести, нет, — отвечал Панург.

— В таком случае женитесь, друг мой, — заключил Гиппофадей, — лучше жениться, нежели гореть в огне любост-растия.

— Ах, как вы умно рассудили, — воскликнул Панург, — и при этом нимало не циркумбиливагинируя вокруг горшка! Чувствительно вам благодарен, ваше высокопреподобие. Теперь уж я твердо решил жениться, в самом скором времени. Приходите ко мне на свадьбу. Ах, шут возьми, ну и погуляем же мы с вами! Вы получите свадебную ленту, как полагается гостю, и, ей-же-ей, мы отведаем гуська, которого жена нам не зажарит. И вот еще о чем я вас попрошу: сделайте мне такое великое одолжение и окажите мне такую великую честь — откройте бал и пройдитесь в первой паре с какой-нибудь из девиц. Остается еще одна маленькая загвоздочка, совсем маленькая, малюсенькая: буду ли я рогат?

— Если Бог захочет, отнюдь нет, друг мой, — отвечал Гиппофадей.

— Силы небесные! — возопил Панург. — Куда вы меня отсылаете, добрые люди? К условным предложениям, которые порождают в диалектике всякого рода противоречия и бессмыслицу. Если бы мой заальпийский лошак летал, то у моего заальпийского лошака были бы крылья. Если Бог захочет, я не буду рогат, и я же буду рогат, если Бог того захочет.

Вот тебе раз! Если б еще это было такое условие, которое можно преодолеть, я бы не отчаивался, но вы меня отсылаете в тайный совет Господа Бога, в палату частных Его определений. А как нам, французам, найти туда дорогу? Ваше высокопреподобие! По-моему, вам нет расчета ехать ко мне на свадьбу. От свадебного гама и суматохи вы с ума свихнетесь. Вы же любите покой, безмолвие, уединение. Я думаю, вы не приедете. Вдобавок и танцуете вы неважно и, открывая бал, чего доброго, осрамитесь. Лучше я вам пришлю на дом шкварочек и свадебную ленту. У себя дома вы и за здоровье молодых выпьете, коли придет охота.

— Друг мой, — возразил Гиппофадей, — прошу вас, поймите меня правильно. Когда я вам сказал: «Если Бог захочет», то разве же я вас этим обидел? Разве это плохо сказано? Разве это условие кощунственное или же оскорбительное? Ведь я этим прославил Бога как нашего сотворителя, спасителя и промыслителя. Ведь я этим только хотел сказать, что Он — единственный податель всякого блага. Ведь я этим только хотел выразить ту мысль, что мы всецело зависим от Его благости, а без Него мы ничто, ничего не стоим и ни на что не способны — до тех пор, пока на нас не снизойдет Его святая благодать. Ведь я этим только хотел сказать, что все начинания наши должны сообразоваться с установлениями каноническими и что на какой бы то ни было шаг нам надлежит решаться с мыслью о том, что на все Его святая воля — как на земле, так и на небе. Ведь я же только чистым сердцем восхвалил благословенное имя Его.

Друг мой, если Бог захочет, вы не будете рогаты. Не отчаивайтесь, полагая, будто узнать, что именно восхотел Господь, невозможно, ибо воля Его от нас, мол, сокрыта и, дабы постигнуть ее, должно-де обратиться в Его тайный совет и скитаться по палате священных Его определений. Господь явил нам особую милость: Он нам их открыл, возвестил, объявил и явно для всех начертал в Священном Писании.

Из него-то вы и вычитаете, что никогда не будете рогаты, то есть что жена ваша никогда не будет развратничать при том условии, если вы возьмете ее из хорошей семьи, если она будет воспитана в духе строгой добродетели и непорочности, если она будет вращаться и находиться в обществе людей добронравных, будет любить и бояться Бога, будет стараться угодить Ему своею верою и соблюдением святых Его заповедей, будет бояться прогневить Его и лишиться Его благодати из-за своего маловерия или же вследствие нарушения божественного Его закона, который строго воспрещает прелюбодеяние и повелевает прилепиться к мужу своему, его единого ублажать, ему единому служить и, после Бога, его единого любить.

Дабы она твердо сии правила усвоила, вы, со своей стороны, обязуйтесь обходиться с нею дружески, быть во всех отношениях безукоризненным, подавать ей благой пример и вести скромный, целомудренный, добродетельный образ жизни, какой, по вашему разумению, надлежит вести ей самой, ибо не то зеркало почитается прекрасным и безупречным, которое щедрее других украшено позолотою и самоцветными камнями, а то, которое верно отражает предметы — равным образом не та женщина вящим пользуется уважением, которая отличается богатством, красотою, статностью или же благородством происхождения, а та, которая наибольше стремится с помощью Божией во благочестии себя соблюсти и себя вести так же точно, как ее супруг.

Обратите внимание, что Луна заимствует свет не от Меркурия, не от Юпитера, не от Марса и не от какой-либо другой планеты или же звезды небесной; она получает свет не от кого другого, как от своего супруга — Солнца, и получает ровно столько, сколько Солнце способно излучить, и в зависимости от того, в каком оно аспекте. Будьте же и вы для своей супруги покровителем, образцом добродетели и чистоты душевной и непрестанно молите Бога, чтобы Он по милосердию Своему вас не оставил.

— Стало быть, вы хотите, — покручивая усы, заключил Панург, — чтобы я вступил в брак с той мудрой женой, которая описана у Соломона? Да ведь ее давно нет в живых, можете мне поверить. Сколько мне известно, я и в глаза-то ее никогда не видел, прости, Господи, мое согрешение! Во всяком случае, я вам очень признателен, отец мой. Скушайте вот этот марципанчик — он способствует пищеварению, и запейте сладким вином с корицей — это полезно для желудка. А мы пойдем дальше. — Продолжая свою речь, Панург объявил: — Первое, что сказал человек, кастрировавший сосиньякских черноризцев, как скоро он выхолостил брата Обобратия, было: «Следующий!» И я тоже скажу: «Следующий!» Так вот, господин магистр Рондибилис, без дальних слов: жениться мне или нет?

— Клянусь иноходью моего лошака, не знаю, что вам на этот вопрос ответить, — молвил Рондибилис. — Вы сами говорите, что плоть ваша бунтует. На медицинском факультете меня учили (а восприняли мы это от древних платоников), что подобного рода возбуждение можно успокоить пятью способами. Во-первых, вином.

— Вот это верно, — вставил брат Жан. — Когда я пьян, мне бы только спать да спать.

— Я разумею, — продолжал Рондибилис, — неумеренное потребление вина, ибо пьянство производит в человеческом теле охлаждение крови, истощение нервов, непроизводительное растворение семени, притупление чувств и беспорядочность движений, а все это служит препоной для акта оплодотворения. В самом деле, вам известно, что Бахуса, бога пьяниц, изображают без бороды, в женском одеянии, существом женоподобным, евнухом и кастратом. Иное дело — умеренное потребление вина. На это нам указывает древнее изречение, гласящее, что в отсутствие Цереры и Бахуса Венера места себе не находит от скуки. По мнению древних, как оно изложено у Диодора Сицилийского, а равно и по мнению лампсакийцев, как утверждает Павсаний, мессер Приап был сыном Бахуса и Венеры.

Во-вторых, я имел в виду некоторые снадобья и растения, которые охлаждают человека, вредно действуют на его здоровье и делают его неспособным к деторождению. Опыт показал, что таковы суть nymphaea heraclia[111], америна, ива, конопля, жимолость, тамаринд, витекс, мандрагора, цикута, ятрышник, кожа гиппопотама и другие, которые, попадая в тело человека, как в силу своих элементарных свойств, так и в силу своих специфических особенностей, замораживают и убивают животворное семя и рассеивают те токи, что призваны доставлять его в места, указанные природой, или же закупоривают пути и выходы, через которые оно может истечь. И наоборот, мы располагаем такими средствами, которые разжигают и возбуждают человека и влекут его к со-

— Я-то в них, слава тебе Господи, не нуждаюсь, — объявил Панург. — А вот как вы, досточтимый магистр? Только вы не обижайтесь, ведь это я не со зла.

— В-третьих, упорный труд, — продолжал Рондибилис, — ибо, когда человек работает, во внутренних его органах жизненные процессы замедляются настолько, что кровь, растекающаяся по телу, дабы питать его, не имеет ни времени, ни досуга, ни возможности способствовать выделению семени и отдавать излишки, остающиеся после третичного претворения пищи в кровь. Природа бережет излишки для своих особых целей: они ей нужны главным образом для поддержания сил в данной особи, а не для размножения и расположения человеческого рода. Вот отчего Диане, которая вечно охотится, чужда всяческая похоть. Вот отчего в старину лагери именовались castra — от латинского слова «casta»[112], ибо там без устали трудились воины и атлеты. Вот отчего Гиппократ (в книге «De aere, aqua et locis»[113] пишет, что некоторые скифские племена в любовных битвах оказывались слабее евнухов, ибо они всегда были на конях и всегда заняты делом, меж тем как, по мнению философов, мать сладострастия — это праздность.

Когда Овидию задали вопрос, отчего Эгист стал прелюбодеем, он ответил, что только по причине праздности и что если, мол, праздность искоренить, то искусство Купидона погибнет. Лук, колчан и стрелы станут для него обузой; он никого не сможет поранить, оттого что вовсе не такой уж он меткий стрелок, чтобы подстрелить летящего в небе журавля или же оленя, спугнутого в лесу, чем славились парфяне, народ неугомонный и неутомимый. А Купидону требуются люди степенные, сидячие, лежачие, отдыхающие.

Недаром Теофраст, когда его однажды спросили, что это за зверь, что это за штука — сердечное влечение, ответил, что это страсть умов праздных. Так же точно Диоген сказал, что блуд есть занятие людей, ничем другим не занятых. По той же самой причине Канах, ваятель сикионский, желая показать, что праздность, леность и беспечность являются пособницами разврата, изобразил Венеру сидящей, а не стоящей, как ее изображали все его предшественники.

В-четвертых, усердные умственные занятия, ибо во время таковых токи до невероятия истощаются и иссякает сила, проталкивающая в надлежащие места плодоносные выделения и наполняющая ими полый внутри орган, назначение которого в том, чтобы исторгать их для продолжения человеческого рода.

В самом деле, взгляните на человека, прилежно что-либо изучающего: вы увидите, что все артерии его мозга натянуты, как тетива, для того чтобы возможно скорее снабжать его токами, потребными для наполнения желудочков, ведающих здравым смыслом, воображением и постижением, суждением и решением, памятью и воспоминанием, а равно и для того, чтобы токи эти стремительно притекали от одного желудочка к другому по каналам, ясно обозначенным у самого края чудесной сети, где заканчиваются артерии; начало же свое артерии берут в левом сердечном ящичке, и жизненные токи, прежде чем стать токами животными, долго блуждают по артериям и постепенно очищаются. Между тем все естественные отправления у такого любознательного человека приостанавливаются, все внешние ощущения притупляются, словом, у вас создается впечатление, что жизнь в нем замерла, что он находится в состоянии экстаза, и вам уже не покажутся преувеличением слова Сократа, что философия есть не что иное, как размышление о смерти.

Должно думать, именно поэтому Демокрит себя ослепил: он полагал, что потеря зрения не так опасна, как недостаточное самоуглубление, самоуглублению же мешает, как ему казалось, рассеянный взор.

Оттого-то хранит свою девственность Паллада, богиня мудрости и покровительница ученых. Оттого девственны Музы, оттого же вечно невинны Хариты. И, помнится мне, я читал, что мать Купидона, Венера, допытывалась у него, отчего он не трогает Муз, и он ей ответил, что они до того прекрасны, до того чисты, до того честны, до того целомудренны и так всегда заняты: одна — над небесными светилами наблюдениями, другая — всевозможными вычислениями, третья — геометрических тел измерениями, четвертая — риторическими украшениями, пятая — поэтическими своими творениями, шестая — музыкальными упражнениями, что когда он к ним приближается, то, стыдясь и боясь их обидеть, он опускает свой лук, закрывает колчан и гасит факел, а потом снимает с глаз повязку, чтобы получше рассмотреть их лица, и слушает их приятное пение и стихи. И получает он от этого величайшее наслаждение и так бывает порой очарован их красотою и прелестью, что засыпает под музыку, а не то чтобы на них нападать или же отвлекать от занятий.

В этой связи мне становится ясно, почему Гиппократ в упомянутой мною книге, говоря о скифах, а также в книге под заглавием «De genitura»[114], утверждает, что если человеку перерезать околоушные артерии, то он теряет способность к деторождению по причине, которую я выставил, когда говорил вам об истощении токов и одухотворенной крови, вместилищем для которой являются артерии; кроме того, он считает, что способность к деторождению во многом зависит от головного мозга и от позвоночного столба.

В-пятых, акт плотской любви.

— Вот этого только я и ждал, — сказал Панург. — Этим средством буду пользоваться я. А другими пусть пользуется кто хочет.

— Брат Росцеллин, настоятель марсельского монастыря святого Виктора, называет это средство изнурением плоти, — заметил брат Жан. — Я же склоняюсь к мнению отшельника из монастыря святой Радегунды, что над Шиноном, каковой отшельник утверждал, что фиваидские пустынники лучше всего изнурили бы свою плоть, побороли нечистые желания и усмирили похоть, если бы применяли это средство двадцать пять, а то и тридцать раз в день.

— На мой взгляд, — объявил Рондибилис, — Панург хорошо сложен, уравновешенного нрава, наделен достаточным количеством соков, возраст его подходящий, он в самой поре, так что его желание жениться вполне законно. Если только он встретит женщину соответственного темперамента, то они произведут потомство, которому смело можно будет вверить любую заморскую монархию. И чем скорей, тем лучше, если он хочет, чтобы дети его были обеспечены.

— Можете не сомневаться, досточтимый магистр, это будет очень скоро, — молвил Панург. — Блоха, что сидит у меня в ухе, никогда еще так меня не щекотала, как во время вашей ученой речи. Приглашаю вас ко мне на свадьбу. Мы с вами так кутнем, что чертям тошно станет, уверяю вас. Пожалуйста, не забудьте привести с собой вашу жену и, само собой разумеется, ее соседок. У нас все будет чинно, благородно.

Остается покончить еще с одним маленьким пунктиком, — продолжал Панург. — Вы когда-нибудь видели надпись на римском знамени: «СИНР»? Так это означает не «сенат и народ римский», а «самомалейшее и ничтожное раздумье». Буду ли я рогат?

— Ах, мой Создатель! — воскликнул Рондибилис. — Нашли о чем спрашивать! Будете ли вы рогаты! Друг мой! Я женат, и вам это предстоит в скором времени. Так вот, запишите в своем мозгу железным стилем: всякому женатому человеку грозит опасность носить рога Рога — естественное приложение к браку. Не так неотступно следует за телом его тень, как рога за женатым. Если вы услышите, что про кого-нибудь говорят: «Он женат», и при этом подумаете: «Значит, у него есть, или были, или будут, или могут быть рога», — вас никто не сможет обвинить, что вы не умеете делать логические выводы.

— Ах вы, ипохондрик окаянный! — вскричал Панург. — Что вы только говорите!

— Друг мой! — продолжал Рондибилис. — Гиппократ, отправляясь из Коса в Абдеру навестить философа Демокрита, написал письмо своему старинному другу Дионису и попросил на это время отвезти его жену к ее родителям, людям почтенным и всеми уважаемыми: ему не хотелось, чтобы она оставалась в доме одна, да еще наказывал установить за ней неусыпный надзор и следить, куда она ходит с матерью и кто бывает у ее родителей. «Не то чтобы я сомневался в целомудрии ее и скромности, — писал он, — я познал и уверился на опыте, что таковые добродетели ей присущи. Но она — женщина. А этим сказано все».

Друг мой! Женскую натуру олицетворяет собою луна — и во всем прочем, и, в частности, в том отношении, что женщины таятся, смущаются и притворствуют на глазах и на виду у мужей. А чуть мужья за дверь — пускаются во все тяжкие: веселятся, гуляют, резвятся, сбрасывают с себя личины и обнаруживают подлинное свое лицо. Так же точно и луна: в период совпадения ее с солнцем она не показывается ни на небе, ни на земле, в период же своего противостояния, когда она особенно далеко находится от солнца, она выступает во всем своем блеске и являет полный свой лик, — разумеется, в ночное время. Таковы и все женщины. Одно слово — женщины.

Под словом «женщина» я разумею в высшей степени слабый, изменчивый, ветреный, непостоянный и несовершенный пол, и мне невольно кажется, будто природа, не во гнев и не в обиду ей будь сказано, создавая женщину, утратила тот здравый смысл, коим отмечено все ею сотворенное и устроенное. Я сотни раз ломал себе над этим голову и так ни к чему и не пришел; полагаю однако ж, что природа, изобретая женщину, думала больше об удовлетворении потребности мужчины в общении и о продолжении человеческого рода, нежели о совершенстве женской натуры. Сам Платон не знал, куда отнести женщин: к разумным существам или же к скотам, ибо природа вставила им внутрь, в одно укромное место, нечто одушевленное, некий орган, которого нет у мужчины и который иногда выделяет какие-то особые соки: соленые, селитряные, борнокислые, терпкие, едкие, жгучие, неприятно щекочущие, и от этого жжения, от этого мучительного для женщины брожения упомянутых соков (а ведь орган этот весьма чувствителен и легко раздражается) по всему телу женщины пробегает дрожь, все ее чувства возбуждаются, все ощущения обостряются, все мысли мешаются. Таким образом, если бы природа до некоторой степени не облагородила женщин чувством стыда, они как сумасшедшие гонялись бы за первыми попавшимися штанами в таком исступлении, какого претиды, мималлониды и вакхические фиады не обнаруживали даже в дни вакханалий, ибо этот ужасный одушевленный орган связан со всеми основными частями тела, что наглядно доказывает нам анатомия.

Я называю его одушевленным вслед за академиками и перипатетиками, ибо если самопроизвольное движение, как учит Аристотель, есть верный признак живого существа и все, что самопроизвольно движется, именуется одушевленным, то в таком случае у Платона есть все основания именовать одушевленным и этот орган, коль скоро Платон замечает за ним способность самопроизвольно двигаться, а именно: сокращаться, выдвигаться, сморщиваться, раздражаться, причем движения эти бывают столь резкими, что из-за них у женщин нередко замирают все прочие чувства и движения, как при сердечном припадке, дурноте, эпилепсии, апоплексии и обмороке. Более того: для нас очевидно, что орган этот умеет различать запахи, — вот почему женщины избегают зловония и тянутся к благовониям.

Мне известно, что Гален тщился доказать, будто это движения не самопроизвольные и не самостоятельные, а чисто случайные, некоторые же из его последователей пытались установить, что помянутый орган не обладает свойством различать запахи, а что он наделен некоей по-разному проявляющей себя способностью, зависящей от разнообразия пахучих субстанций. Однако ж если вы тщательно изучите и взвесите на весах Критолая их доводы и основания, то придете к заключению, что в сем случае, как и во многих других, они решали дело с кондачка и что ими руководило не столько стремление добраться до истины, сколько желание во что бы то ни стало заткнуть за пояс своих предшественников.

Я не собираюсь заходить слишком далеко в этом споре; скажу только, что женщины добродетельные, прожившие свою жизнь скромно и беспорочно и сумевшие подчинить рассудку дикое это животное, немалой заслуживают похвалы. В заключение я хочу еще добавить, что, как скоро животное это насыщается (если только его можно насытить) тою пищею, какую природа приготовила для него в организме мужчины, все его своеобразные движения сей же час прекращаются, все желания его утоляются, всё страсти его успокаиваются. Так не удивляйтесь же, что нам вечно грозит опасность стать рогоносцами: ведь мы не всегда имеем возможность ублаготворить женщину, удовлетворить ее вполне.

— Ах ты, чтоб его намочило, да не высушило! — воскликнул Панург. — Неужто ваша медицина не знает никакого средства?

— Как же, друг мой, знает, и очень хорошее, — отвечал Рондибилис, — я сам к нему прибегаю; оно описано у одного известного автора, жившего восемнадцать столетий тому назад. Сейчас я вам скажу.

— Клянусь Богом, вы превосходный человек, — заметил Панург, — я надышаться на вас не могу. Скушайте пирожок с айвой: благодаря своим вяжущим свойствам айва плотно закупоривает шейку желудка и содействует первой стадии пищеварения. А впрочем, что же это я? Нет уж, яйца кур не учат. Погодите, я вам сейчас поднесу вот этот Несторов кубок. А может, вы хотите еще хлебнуть белого душистого? Не бойтесь, воспаления желез от него быть не может. В нем нет ни сквинанти, ни имбиря, ни гвинейского перца. Это смесь отборной корицы, самолучшего сахару и славного белого девиньерского вина, из того винограда, что растет возле высокой рябины, чуть выше Грачиного орешника.

— В то время, — сказал Рондибилис, — когда Юпитер наводил порядок в своем олимпийском доме и когда он составил календарь для всех богов и богинь, установив для каждого особое время года и особый праздничный день, распределив места для оракулов и места для паломничества, определив, какие кому надлежит приносить жертвы…

— Может, он действовал, как Дентевиль, епископ Осерский? — спросил Панург. — Доблестный сей святитель любил хорошее вино, как и всякий порядочный человек, поэтому он особенно заботился о виноградной лозе, прародительнице Бахуса, и особенно за нею ухаживал. И вот, к великому его прискорбию, несколько лет кряду виноград у него погибал — то от заморозков, то от дождей, то от туманов, то от гололедицы, то от утренников, то от града и от всяких прочих стихийных бедствий, совпадавших с днями святого Георгия, Марка, Виталия, Евтропия, Филиппа, с праздниками Креста Господня, Вознесения и так далее, каковые приходятся на то время, когда солнце вступает в знак Тельца, и отсюда преосвященный владыка вывел заключение, что перечисленные мною святые суть святые — градопобиватели, мразонасылатели и виноградогубители. Тогда он решился перенести их праздники на зиму, между Рождеством и Богоявлением, почтительно и благоговейно предоставив им посылать в это время град и мороз сколько ихней душе угодно, ибо в это время года мороз не только не вреден для винограда, но, напротив, явно полезен. А вместо них он велел праздновать дни святого Христофора, Иоанна Предтечи, святой Магдалины, Анны, Доминика, Лаврентия, то есть перенес середину августа на май, ибо в это время года мороз не страшен, и все прохладительных напитков изготовители, сливочного сыра варители, беседкостроители и вина охладители тогда нарасхват.

— Юпитер, — продолжал Рондибилис, — позабыл про беднягу Рогача, который был тогда в отсутствии. Рогач на ту пору находился в Париже и вел в суде кляузный процесс одного из арендаторов своих и вассалов. Не могу вам сказать, когда именно он узнал, что его обошли, но только он прекратил хлопоты в суде, как скоро на него свалилась новая забота: а вдруг его отчислят за опоздание, и, собственной персоной представ пред великим Юпитером, он распространился о прежних своих заслугах, об одолжениях и любезностях, которые он в свое время ему делал, и убедительно попросил Юпитера не оставить его без праздника, без жертвоприношений и чествования. Юпитер оправдывался и доказывал, что все бенефиции уже розданы и штат заполнен; со всем тем мессер Рогач выказал такую назойливость, что в конце концов Юпитер принял его в штат, занес в список и установил для него на земле праздник, чествование и жертвоприношения.

Так как во всем календаре не осталось больше пустых и вакантных мест, то день его праздновался одновременно с днем богини Ревности. Ведению его подлежали люди женатые, особливо женатые на красавицах; жертвы ему были назначены такие: подозрение, недоверие, свара, надзор, подглядыванье и слежка за женами, при этом каждому женатому был дан строгий наказ бояться и чтить своего бога, праздновать его день с особой торжественностью и приносить ему все названные жертвы под страхом и под угрозой навлечь на себя его немилость; а кто достодолжных почестей ему не воздаст, тех-де мессер Рогач лишит помощи своей и заступления: перестанет их призревать, перестанет бывать у них в доме, будет чуждаться их общества, как бы они его ни зазывали, предоставит им вариться в собственном соку вместе с их женами, не послав им ни единого соперника, и вечно будет их сторониться как еретиков и святотатцев, по примеру других богов, которые поступают так с теми, кто их недостаточно чтит, а именно: Бахус — с непочтительными виноградарями, Церера — с хлебопашцами, Помона — с садовниками, Нептун — с мореходами, Вулкан — с кузнецами, и так далее. Напротив, тем, кто с надлежащею торжественностью будет праздновать его день, кто устранится от всяких занятий и забросит все свои дела ради того, чтобы следить за женой, утеснять ее и из ревности дурно с нею обходиться согласно положению о жертвоприношениях, было дано твердое обещание, что мессер Рогач взыщет их своими милостями, будет вечно к ним благосклонен, будет их посещать, дневать и ночевать у них в доме и не оставит их ни на мгновение. Вот и все.

— Ха-ха-ха! — засмеялся Карпалим. — Это средство еще проще, чем кольцо Ганса Карвеля. Черт возьми, как же не поверить в этакое средство! Женская натура именно такова. Молния разрушает и сжигает только твердые, прочные и устойчивые тела, предметов же мягких, полых внутри и податливых она не трогает: она вам сожжет стальную шпагу, а бархатных ножен не повредит, превратит в пепел кости, а покрывающего их мяса не заденет, — так же точно и женщины выворачиваются наизнанку, пускаются на хитрости и обнаруживают дух противоречия во всех тех случаях, когда им что-либо не дозволяется и воспрещается.

— Некоторые наши ученые богословы, — вставил Гиппофадей, — справедливо замечают, что первая женщина на земле, та самая, которую евреи назвали Евой, вряд ли соблазнилась бы плодом познания, когда бы плод сей не был запретным. И точно, вспомните, что коварный искуситель, заговорив с нею, начал прямо с его запретности, и тайный смысл его речей был, думается, таков: «Именно потому, что тебе это воспрещено, ты и должна от него вкусить, иначе ты не женщина».

— Когда я проказил в Орлеане, — сказал Карпалим, — то самым блестящим риторическим украшением и самым убедительным аргументом, которым я располагал для того, чтобы заманить дамочек в свои тенета и вовлечь их в любовную игру, являлось живое, явное и возмутительное доказательство, что мужья их ревнуют. Выдумал это не я. Об этом написано в книгах, это подтверждают законы, всевозможные примеры и доводы, наконец, повседневный опыт. Как скоро такая мысль втемяшится женам, они не успокоятся, пока не наставят мужьям рогов, — клясться не стану, а вот, ей-богу, не вру, — даже если бы им пришлось для этого последовать примеру Семирамиды, Пасифаи, Эгесты, жительниц острова Мандеса в Египте, которых превознесли Геродот и Страбон, и прочих им подобных сучек.

— То правда, — молвил Понократ, — я слыхал, что однажды к Папе Иоанну Двадцать Второму, посетившему обитель Куаньофон, настоятельница и старейшие инокини обратились с просьбой — в виде особого исключения разрешить им исповедоваться друг у друга, ибо, по их словам, нестерпимый стыд мешает им признаваться в кое-каких тайных своих пороках исповеднику-мужчине, а друг с другом они будут, мол, чувствовать себя на исповеди свободнее и проще. «Я охотно исполнил бы вашу просьбу, — отвечал Папа, — но я предвижу одно неудобство. Видите ли, тайна исповеди не должна быть разглашаема, а вам, женщинам, весьма трудно будет ее хранить». — «Отлично сохраним, — объявили монахини, — еще лучше мужчин». В тот же день святейший владыка передал им на хранение ларчик, в который он посадил маленькую коноплянку, и попросил спрятать его в надежном и укромном месте, заверив их своим Папским словом, что если они сберегут ларчик, то он исполнит их просьбу, и в то же время строго-настрого, под страхом того, что они будут осуждены церковью и навеки отлучены от нее, воспретив его открывать. Едва Папа произнес этот запрет, как монахини уже загорелись желанием посмотреть, что там такое, — они только и ждали, чтобы Папа поскорей ушел и чтобы можно было заняться ларчиком. Благословив их, святейший владыка отправился восвояси. Не успел он и на три шага удалиться от обители, как добрые инокини всем скопом бросились открывать запретный ларчик и рассматривать, что там внутри. На другой день Папа вновь пожаловал к ним, и они понадеялись, что прибыл он нарочно для того, чтобы выдать им письменное разрешение исповедоваться друг у друга. Папа велел однако ж, принести сперва ларчик. Ларчик принесли, но птички там не оказалось. Тогда Папа заметил, что монахиням не под силу будет хранить тайну исповеди, коль скоро они так недолго хранили тайну ларчика, по поводу которой им было сделано особое наставление.

— Уважаемый учитель, как же я рад вас видеть! Я слушал вас с великим удовольствием и за все благодарю Бога. Мы с вами не встречались с тех самых пор, как вы вместе с нашими старинными друзьями, Антуаном Сапорта, Ги Бугье, Балтазаром Нуайе, Толе, Жаном Кентеном, Франсуа Робине, Жаном Пердрие и Франсуа Рабле, разыгрывали в Монпелье нравоучительную комедию о человеке, который женился на немой.

— Я был на этом представлении, — сказал Эпистемон. — Любящему супругу хотелось, чтобы жена заговорила. Она и точно заговорила благодаря искусству лекаря и хирурга, которые подрезали ей подъязычную связку. Но, едва обретя дар речи, она принялась болтать без умолку, так что муж опять побежал к лекарю просить средства, которое заставило бы ее замолчать. Лекарь ему сказал, что в его распоряжении имеется немало средств, которые могут заставить женщину заговорить, и нет ни одного, которое заставило бы ее замолчать; единственное, дескать, средство от беспрерывной женской болтовни — это глухота мужа. Врачи как-то там поворожили, и этот сукин сын оглох. Жена, обнаружив, что он ничего не слышит и что из-за его глухоты она только бросает слова на ветер, пришла в ярость. Лекарь потребовал вознаграждения, а муж сказал, что он и правда оглох и не слышит, о чем тот просит. Тогда лекарь незаметно подсыпал мужу какой-то порошок, от которого муж сошел с ума. Сумасшедший муж и разъяренная жена дружно бросились с кулаками на хирурга и лекаря и избили их до полусмерти. Я никогда в жизни так не смеялся, как над этими дурачествами во вкусе Патлена.

— Возвратимся к нашим баранам, — сказал Панург. — Ваши слова в переводе с тарабарского на французский означают, что я смело могу жениться, а о рогах не думать. Ну да это вилами на воде писано. Уважаемый учитель! Я очень боюсь, что из-за множества пациентов вам не удастся погулять у меня на свадьбе. Но я на вас не обижусь.

Stercus et urina medici sunt prandia prima:

Ex aliis paleas, ex istis collige grana[115].

— Вы неверно цитируете, — заметил Рондибилис, — второй стих читается так:

Nobis sunt signa, vobis sunt prandia digna[116].

Если у меня вдруг заболеет жена, я первым делом, как нам предписывает Гиппократ («Афоризмы», II, XXXV), посмотрю ее мочу, пощупаю пульс, а также нижнюю часть живота и пупочную область.

— Нет, нет, — возразил Панург, — это ни к чему. Раздел «De ventre inspiciendo»[117] относится только к нам, законоведам. Я бы ей закатил хорошую клизму. Словом, у вас дела найдутся поважней, чем моя свадьба. Уж лучше я вам на дом пришлю жареной свининки, и вы будете вечным нашим другом.

Тут Панург приблизился к Рондибилису и молча сунул ему в руку четыре нобиля с изображением розы.

Рондибилис взял их, не моргнув глазом, а затем сделал вид, что озадачен и возмущен.

— Э, э, э, сударь, это вы зря! — сказал он. — А впрочем, большое вам спасибо. С дурных людей я ничего не беру, зато хорошим ни в чем не отказываю. Всегда к вашим услугам.

— За плату, — вставил Панург.

— Ну конечно, — подтвердил Рондибилис…»

Перевод Н. М. Любимова. Стихотворный перевод Ю. Корнеева. (Цитируется по изданию: Франсуа Рабле. Гаргантюа и Пантагрюэль. М., 1961.)


Фрагмент 25. Маргарита Наваррская. «Гептамерон»

«День VI. Новелла LIV

Жена Тогаса, считавшая, что муж ее отдает ей всю свою любовь, соглашалась на то, чтобы он развлекался со служанкой, и смеялась, когда он целовал эту служанку у нее на глазах.

Между Пиренеями и Альпами жил некий дворянин по имени Тогас, у которого была жена, дети, очень хороший дом и столько богатств и радостей, что он мог бы быть всем доволен, если бы не страдал от сильных головных болей. Боли эти были так мучительны, что врачи посоветовали ему спать отдельно от жены, на что та очень охотно согласилась, ибо больше всего пеклась о жизни и здоровье мужа. И она велела перенести свою кровать в противоположный угол комнаты, как раз напротив кровати мужа, так что, высунув голову, оба они могли видеть друг друга. У этой дамы были две служанки, которые постоянно находились при ней. Нередко перед сном дворянин и его жена читали в постели. Служанки их в это время держали свечи, причем молодая светила сеньору, а пожилая — своей госпоже. Видя, что служанка и моложе и красивее его жены, Тогас стал заглядываться на нее и подчас отрывался от книги, чтобы поболтать с нею. Жена его все это слышала и считала, что нет ничего плохого в том, что слуги и служанки помогают ее мужу немного развлечься, ибо была уверена в том, что, кроме нее, он никого не любит.

Но однажды вечером, когда они читали дольше обыкновенного, дама эта посмотрела издали на кровать своего мужа, возле которой, повернувшись к ней спиной, стояла молодая служанка, державшая свечу. Мужа ей не было видно, так как между их постелями был камин; на белую стену, которую озаряла свеча, падали тени от его лица и от лица служанки, и видно было, как лица эти то приближаются друг к другу, то отдаляются и смеются. И видно было все так отчетливо, как будто то были не тени, а сами лица. Дворянин, уверенный, что жена не видит его, стал без всякого стеснения целовать служанку Сначала жена его стерпела и ни слова ему не сказала. Но когда она увидела, что тени их лиц очень уж часто сходятся, она испугалась, как бы дело не зашло еще дальше. Тогда она начала громко смеяться; тени испугались и отдалились друг от друга. Муж спросил, что ее так рассмешило.

— Друг мой, — отвечала она, — я так глупа, что смеюсь над собственной тенью.

И сколько он ни допытывался до истинной причины ее смеха, она больше ничего ему не сказала. И тени больше уже не тянулись друг к другу…»

Перевод А. М. Шадрина. (Цитируется по изданию: Маргарита Наваррская. Гептамерон. Л., 1967.)


Фрагмент 26. Джованни Боккаччо. «Декамерон»

«День V Новелла X

Пьетро ди Винчоло идет ужинать вне дома; его жена приглашает к себе молодого человека; Пьетро возвращается, а она прячет любовника под корзину из-под цыплят. Пьетро рассказывает, что в доме Эрколано, с которым он ужинал, нашли молодого человека, спрятанного там его женою; жена Пьетро порицает жену Эрколано; на беду осел наступает на пальцы того, кто находится под корзиной; он кричит. Пьетро бежит туда, видит его и узнает обман жены, с которой под конец, по своей низости, мирится.

…Жил в Перуджии не так давно богатый человек, по имени Пьетро ди Винчоло, который, быть может, скорее с целью обмануть других и устранить общее мнение о себе всех перуджинцев, чем по своему желанию, взял за себя жену, и судьба так ответила его вкусам, что избранная им жена оказалась девушкой плотной, рыжей и горячей, которая предпочла бы двух мужей одному, тогда как она попала на человека, более помышлявшего о другом, чем о ней. Убедившись в этом с течением времени, видя, что она красива и свежа, чувствуя себя бодрой и сильной, она стала сначала предаваться сильному гневу, порой доходя с мужем до бранных слов и всегда живя с ним не в ладу. Но затем, убедившись, что от всего этого скорее зачахнет она, чем исправится негодность мужа, она сказала себе: «Этот жалкий человек пренебрегает мной, чтобы в своем пороке ходить в деревянных башмаках посуху; постараюсь же я повести кого-нибудь другого в корабле по морю. Я взяла его себе в мужья и принесла ему большое, хорошее приданое, зная, что он — мужчина, и полагая, что он охоч до того, до чего и должны быть охочи мужчины; если б я была убеждена, что он не мужчина, то никогда и не вышла бы за него. Он знал, что я — женщина, зачем же он брал меня в жены, если женщины ему противны? Это невыносимо. Если б я не желала жить в миру, я пошла бы в монахини, но, коли желать жить в миру, как я живу и хочу жить, и ждать от него утехи и удовольствия, я, пожалуй, состарюсь в напрасных ожиданиях и, когда буду старухой, спохватившись, напрасно буду сетовать на даром потраченную юность; а что ей надо дать утеху, то он мне отличный учитель, наставляющий меня наслаждаться тем, чем наслаждается он сам; и это наслаждение будет во мне похвально, тогда как в нем оно достойно великого порицания. Я нарушу лишь законы, тогда как он нарушает и законы и природу».

Когда жене запала такая мысль, и, быть может, не один раз, она, дабы тайно осуществить ее, сошлась с одной старухой, с виду походившей на св. Вердиану, что кормит змей, всегда ходившей с четками в руках за отпущением грехов, ни о чем другом не говорившей, как о житии святых отцов и язвах св. Франциска, и вообще всеми считавшейся за святую. Улучив время, она вполне открыла ей свои желания; старуха сказала ей: «Дочь моя, Господь знает, — а Он ведает все, — что ты очень хорошо сделаешь; если бы даже ты не совершила того по какой другой причине, тебе, как и всякой молодой женщине, следовало бы так поступить, дабы не потерять времени юности, потому что для человека с разумением нет печали выше сознания, что он упустил время. И какому черту мы годны, состарившись, как на то разве, чтобы сторожить золу в камельке? Если есть кто-либо знающий о том и могущий это засвидетельствовать, то я одна из таковых, потому что теперь, когда я стара, я сознаю, не без великих и горестных угрызений духа, хотя и без пользы, сколько времени я упустила; и, хотя я потеряла его не совсем (я не желала бы, чтобы ты сочла меня простухой), я все же не сделала всего того, что могла бы сделать; и теперь, когда я об этом вспоминаю и смотрю, какой, ты видишь, я стала, что мне никто и огня не подаст в труте, я ощущаю бог знает какую скорбь. С мужчинами того не случается; они рождаются годными на тысячи дел, не только на это, и большею частью старики годнее молодых; а женщины рождаются не на что иное, как на это дело и чтобы рожать детей, потому только ими и дорожат. Если бы ты не убедилась в этом на чем ином, должна убедиться на том, что мы всегда к тому делу готовы, чего с мужчинами не бывает; к тому же женщина может уходить многих мужчин, тогда как много мужчин не могут утомить одной женщины; а так как мы на это и рождены, то снова говорю тебе, — ты очень хорошо поступишь, если отплатишь своему мужу хлебом за ватрушку, дабы в старости твоей душе нечем было упрекать плоть. От этого мира всякий получает по столько, сколько схватит, особенно женщины, которым гораздо более подобает пользоваться временем, коли оно представится, чем мужчинам, потому что сама ты можешь видеть, когда мы постареем, что ни муж и никто другой не хочет и смотреть на нас, напротив, гонят нас на кухню мурлыкать с кошкой и пересчитывать горшки и сковороды, хуже того, над нами издеваются и говорят: молодицам покормиться, а старухам подавиться; и много еще других вещей они говорят. Не тратя более слов, скажу тебе теперь же, что ты ни к кому в свете не могла обратиться, чтобы открыть свои мысли, кто был бы тебе полезнее меня, ибо нет такого щеголя, которому я не решилась бы сказать, что нужно, и ни одного столь грубого и неотесанного, которого бы я не умаслила хорошенько и не привела к тому, что мне желательно. Ты только покажи мне того, кто тебе нравится, и предоставь мне действовать, но об одном тебе напомню, дочь моя — чтобы ты меня не забыла, ибо я — женщина бедная, а я желаю, чтобы ты отныне же стала участницей всех моих индульгенций и всех молитв, которые я прочту, дабы Господь принял их вместо поминальных свеч по твоим покойникам».

Она закончила. И вот молодая женщина условилась со старухой, что если она увидит одного молодого человека, который часто проходил по той улице и все приметы которого она ей указала, то чтобы знала, что ей делать; подав ей кусок солонины, она отправила ее с богом.

Не прошло нескольких дней, как старуха потихоньку провела к ней в комнату того, о ком она ей говорила, а затем вскоре и других, кто приглядывался молодой женщине; а она, постоянно сторожась мужа, не упускала случая сделать в этом отношении все, что могла.

Случилось однажды, что мужу надо было пойти ужинать к одному его приятелю, по имени Эрколано, а жена велела старухе послать ей одного молодого человека из самых красивых и приятных в Перуджии, что та тотчас же и исполнила. Когда жена села с юношей за ужин, Пьетро кликнул у входной двери, чтобы ему отворили. Жена, услыхав это, сочла себя потерянной, но, желая, по возможности, укрыть юношу и, не догадавшись ни отослать его, ни скрыть в каком-либо ином месте, спрятала его под навесом, находившимся вблизи той комнаты, где они ужинали, под корзину из-под цыплят, а сверху набросила холщовый чехол с матраца, который она в тот день велела опорожнить. Сделав это, она тотчас же велела отворить мужу.

Когда он вошел, она сказала: «Скоро же вы проглотили этот ужин!» Пьетро отвечал: «Мы до него и не дотронулись». — «Что же случилось?» — спросила жена. Тогда Пьетро сказал: «Я тебе это расскажу; когда мы уже уселись за стол, Эрколано, его жена и я, мы услыхали, как около нас кто-то чихнул, на что ни в первый, ни во второй раз не обратили внимания; но, когда чихнувший сделал то же и в третий, четвертый, в пятый раз и далее, мы все удивились, а Эркола-но, несколько повздоривший с женой за то, что долго продержала нас у входной двери, не отворяя, сказал почти с остервенением: "Что это значит? Кто это там чихает?" — и, встав из-за стола, направился к лестнице, бывшей вблизи, от которой внизу находилась дощатая перегородка для складывания там всего, что понадобится, какие, мы видим ежедневно, делают у себя все устраивающие свои дома. И так как ему показалось, что именно оттуда раздавалось чиханье, он открыл бывшую там дверцу и едва успел отворить ее, как оттуда понесся ужасающий запах серы, хотя и перед тем, когда тот запах дошел до нас и мы на то пожаловались, жена Эрколано ответила: "Это от того, что я недавно белила мои покрывала серой и поставила под эту лестницу котелок, над которым их разложила, чтобы продымить; вот оттуда запах еще и идет". Когда Эрколано открыл дверцу и дым немного рассеялся, он взглянул внутрь и увидел того, кто чихал и еще продолжал чихать, так как сила серы побуждала его к тому; и, хотя он чихал, серные пары так стеснили его дыхание, что, если б он остался там еще немного, был бы конец и чиханью, и всему другому. Эрколано, увидев его, закричал: "Теперь я понимаю, жена, почему недавно, когда мы пришли сюда, ты нас так долго продержала за дверями, не открывая; но пусть никогда не будет у меня радости, если я не отплачу тебе за это". Услыхав это и видя, что ее грех открыт, жена, не стараясь даже оправдываться, выскочила из-за стола и побежала, не знаю куда. Не обращая внимания на бегство жены, Эрколано несколько раз говорил тому, кто чихал, чтобы он вылез, но тот, которому было уже невмоготу, не двигался с места, что ни говорил ему Эрколано. Потому, схватив его за ногу, Эрколано вытащил его наружу и уже побежал за ножом, чтобы убить его, но я, боясь вмешательства синьории, встал и не давал ни убить его, ни учинить ему зла; напротив, кричал, защищая его, что и было причиной, что сбежались туда соседи, которые схватили обессилевшего уже юношу и понесли его из дому, не знаю куда. Вот почему наш ужин был нарушен, и я не только не проглотил, но даже и не пригубил его, как и сказал».

Когда жена услышала об этом деле, поняла, что есть и другие, столь же умные, как и она, хотя порой с той или другой приключаются и несчастия, и она охотно защищала бы жену Эрколано, но, так как она рассчитала, что, порицая чужой проступок, она даст более свободный ход своим собственным, она начала говорить так: «Вот так дела! Видно, что святая, хорошая женщина! Вот так верность честной жены! А ведь я готова была исповедоваться у нее, такой благочестивой она мне казалась. Хуже того: будучи уже старухой, она подает хороший пример молодым. Да проклят будет час, когда она явилась на свет, да и она сама, осмеливающаяся жить! Должно быть, коварная и преступная женщина, общий позор и поношение для всех женщин этого города, что, отбросив свою честь и верность, обещанную мужу, и мнение света, не устыдилась опозорить, ради другого, такого человека, столь доблестного гражданина, так хорошо обходившегося с ней, а вместе с ним опозорилась и сама. Упаси меня, Боже; к таким женщинам не следовало бы иметь снисхождения, их надо убивать, живьем бросать в огонь и сжигать дотла». Затем, вспомнив о своем любовнике, который находился тут же под корзиной, она принялась убеждать Пьетро идти в постель, потому что пора. Пьетро, которому скорей хотелось есть, чем спать, спросил, нет ли чего поужинать, на что жена отвечала: «Есть ли что поужинать!.. Много мы привыкли ужинать, когда тебя нет! Разве я — жена Эрколано! Чего же ты не идешь, иди себе спать, лучше будет».

Случилось, что вечером несколько работников Пьетро пришли с чем-то из деревни и, не напоив своих ослов, поместили их в конюшне рядом с чуланом; один из ослов, почувствовав сильную жажду, вытянул голову из недоуздка, вышел из конюшни и бродил всюду, обнюхивая, не найдет ли воды; так ходя, он наступил на корзину, под которой находился юноша. Тому пришлось стоять на четвереньках, и он несколько выпятил по земле из-под корзины пальцы одной руки, и такова была его судьба или, пожалуй, несчастье, что тот осел наступил на них ногой, а он, ощутив сильнейшую боль, испустил страшный вопль. Услышав его, Пьетро удивился и догадался, что кричат в доме; поэтому, выйдя из комнаты и услышав, что тот продолжает стонать, ибо осел еще не снял ноги с его пальцев и крепко нажимал их, спросил: «Кто там?» Подбежав к корзине и подняв ее, он увидел юношу, у которого к боли в пальцах, раздавленных ослиной ногой, присоединилась еще и дрожь от страха, как бы Пьетро не учинил ему какого-нибудь зла. Когда Пьетро признал в нем того, за которым он по своей порочности долго ухаживал, и спросил его, что он тут делает, тот ничего не ответил, а только просил, ради Бога, не казнить его. На это Пьетро сказал: «Встань, не бойся, чтобы я учинил тебе что-либо худое, но скажи мне, как ты здесь и зачем?» Юноша все ему рассказал. Пьетро, не менее обрадованный тем, что его нашел, чем опечалена была жена, взял его за руку и повел с собою в комнату, где жена ожидала его в величайшем на свете страхе. Сев напротив нее, Пьетро сказал ей: «Вот ты недавно так позорила жену Эрколано, говорила, что ее надо бы сжечь и она бесчестит всех вас; почему не говорила ты о самой себе? А если о себе не желала говорить, как у тебя хватило духа говорить о ней, когда ты знала, что сделала то же самое, что и она? Поистине, не что иное побудило тебя к тому, как то, что все вы таковы и стараетесь собственный грех прикрывать чужими. Да падет с неба огонь, чтобы сжечь всех вас, проклятое отродье!» Жена, видя, что на первый раз он не учинил ей иного зла, как только словами, и поняв, что он повеселел, залучив в руки столь красивого юношу, ободрилась и сказала: «Я совершенно уверена в твоем желании, чтобы с неба сошел огонь и сжег бы нас всех, ибо до нас ты так же охоч, как собака до палки, но, клянусь Богом, по твоей воле не станется; а я охотно посчиталась бы с тобою, чтобы узнать, на что ты жалуешься; уверяю тебя, я была бы довольна, если бы ты пожелал сравнять меня с женою Эрколано: она, старая святоша и ханжа, получает от него то, что ей потребно, и он содержит ее в чести, как следует содержать жену, а этого-то мне и не хватает; потому что, хотя я хорошо одета и обута, ты отлично знаешь, как я обставлена в другом и сколько времени прошло с тех пор, как ты не спал со мной. Я предпочла бы ходить в рубищах и босой, лишь бы ты хорошо обходился со мной в постели, чем иметь все это, а ты обращался бы со мной так, как обращаешься. Пойми хорошенько, Пьетро, что я такая же женщина, как и другие, и желаю того же, что делают все, потому, если я стараюсь раздобыть, чего ты мне не доставляешь, не следует меня за это корить; по крайней мере, я настолько берегу твою честь, что не якшаюсь с конюхами и паршивцами».

Пьетро видел, что таких речей хватит на всю ночь, потому, как человек, мало обращавший на нее внимания, сказал: «Довольно, жена, этим я тебя ублаготворю, а ты будь добра, дай нам чего-нибудь поужинать, потому что, мне кажется, этот молодой человек, равно как и я, еще ничего не ел». — «Разумеется, нет, — сказала жена, — он не поужинал, потому что, когда ты пришел в недобрый час, мы только что садились за стол». — «Ну, так ступай, — сказал Пьетро, — дай нам поужинать, а затем я устрою это дело так, что тебе не на что будет жаловаться». Увидев, что муж успокоился, жена встала и, тотчас же распорядившись снова накрыть на стол и подать приготовленный ею ужин, весело поела вместе со своим негодным супругом и молодым человеком. То, что Пьетро затеял после ужина для удовлетворения всех трех, это я запамятовал: знаю только, что юношу на следующее утро проводили до площади недоумевающего, чем более он был ночью: женой или мужем. Потому скажу вам так, дорогие мои дамы; как сделают тебе, так отплати и ты, а коль не можешь, то памятуй о том, пока не представится возможность, дабы, как лягнет осел в стену, так бы ему и отдалось…»

Перевод А. Н. Веселовского. (Цитируется по изданию: Джованни Боккаччо. Декамерон. М., 1999.)


Фрагмент 27. Франко Саккетти. Из «Трехсот новелл»

«Новелла LXXXIV

Некий сьенский живописец, услыхав, что жена впустила в дом своего любовника, входит к себе домой, ищет дружка, находит его принявшим вид распятия и собирается отрубить у него топором некое его орудие. Тот убегает со словами: «Не шути с топором!»

Жил некогда в Сьене живописец по имени Мино. У него была жена, женщина очень пустая и к тому же очень красивая, давно приглянувшаяся некоему сьенцу, который с ней и спознался. Один из родичей Мино не раз ему уже об этом говорил, но тот не верил. В один прекрасный день случилось так, что Мино, отлучившись из дому и случайно отправившись за город для осмотра какой-то работы, остался там ночевать. Узнав об этом, дружок с вечера направился к жене означенного живописца, чтобы провести с ней время в свое удовольствие. Как только это дошло до свояка, расставившего своих соглядатаев, чтобы Мино наконец во всем удостоверился, он тотчас же отправился за город, туда, где находился Мино… Пришедши туда, он сказал:

— Мино, я не раз уже говорил тебе о позоре, которым твоя жена покрыла тебя и всех нас, но ты никогда не хотел этому верить. И вот, если хочешь в этом убедиться, — он только что пришел, и ты его застанешь у себя в доме…

Тот сейчас же сорвался с места и вернулся в Сьену через калитку, а свояк говорил ему:

— Иди и как следует все обыщи. Ведь сам понимаешь, дружок спрячется, как только он тебя заслышит.

Мино так и сделал и сказал свояку:

— Давай вместе пойдем, а если ты не хочешь входить, постой на улице.

Тот так и сделал.

А расписывал этот Мино больше всего распятия, особливо же те, что делают с выпуклой резьбой, и всегда у него бывало на дому три готовых, а в работе — когда четыре, а когда и целых шесть, и держал он их, как это принято у живописцев, у себя в мастерской на длиннющем столе или прилавке прислоненными к стенке, одно рядом с другим, и каждое было покрыто большим платком или какой-нибудь другой тряпкой. В настоящее время у него их было шесть: четыре резных и выпуклых и два плоских, расписных, и все они стояли на прилавке высотой в два локтя, прислоненные к стене одно рядом с другим, и каждое из них было покрыто большим платком или каким-нибудь другим полотнищем. Подошел Мино к дверям своего дома и стучится. Жена его и молодчик не спали и, услыхав стук в дверь, тотчас же догадались, в чем дело, и она, не отворяя окна и ничего не отвечая, тихо-тихо пробирается к окошечку, или глазку, который никогда не закрывался, чтобы поглядеть, кто там. Увидев, что это муж, она возвращается к любовнику и говорит:

— Я погибла! Как быть? Уж лучше тебе спрятаться.

И толком не соображая, куда идти — а он был в одной рубашке, — они попали в мастерскую, где стояли эти самые распятия. Она и говорит:

— Хочешь, попробуй? Полезай на этот стол и прислонись к одному из этих плоских распятий, раскинув руки крестом, как все остальные, а я тебя покрою тем самым полотнищем, которым оно покрыто. Пусть он тогда ищет сколько хочет; я уверена, что он тебя не найдет за всю эту ночь, а одежду твою я свяжу в узелочек и спрячу до утра в первый попавшийся ящик, а там уж какой-нибудь святой нас с тобой да выручит.

Тот, не зная, где он находится, лезет на стол, снимает полотнище и прилаживается к плоскому распятию, точь-в-точь как один из резных распятых, а она подбирает полотнище и покрывает его им совсем так, как были покрыты другие, и возвращается немного оправить постель, чтобы не видно было, что на ней спал кто-нибудь кроме нее. Собрав штаны, обувь, куртку, плащ и прочие вещи своего любовника, она мгновенно связала их в аккуратный узелок и засунула его в тряпье. Сделав это, она подходит к окну и говорит:

— Кто там?

А Мино отвечает:

— Отопри, это я, Мино.

Она говорит:

— Ой, который же это час? — и бежит ему отпирать.

Когда дверь была отперта, Мино говорит:

— Ну уж и заставила ты меня ждать. Видно, уж очень обрадовалась, что я вернулся?

Она сказала:

— Если ты простоял слишком долго, так это виноват сон, так как я спала и тебя не слыхала.

А муж говорит:

— Ладно, мы уж там разберемся, — берет свечу и обыскивает все, даже под кроватью.

Жена говорит ему:

— Что ты все ищешь?

Отвечает ей Мино:

— Дурочкой прикидываешься? Еще узнаешь.

А она:

— Не понимаю, что ты говоришь: «узнаешь».

Тот принялся обыскивать весь дом и дошел до мастерской, где стояли распятия. Когда распятие во плоти услыхало, что он тут как тут, пусть каждый сам подумает, каково ему было на душе; ведь ему приходилось стоять неподвижно, так же как стояли остальные, деревянные, а самого пробирала предсмертная дрожь. Судьба ему помогла, так как ни Мино, ни кто другой не мог бы подумать, что под этим обличием скрывалось то, что там было самом деле. Пробыв некоторое время в мастерской и не найдя его, Мино вышел. В мастерской спереди была дверь, запиравшаяся на ключ снаружи, так что паренек, состоявший при Мино, каждое утро ее отпирал так же, как и все другие двери, а со стороны дома в мастерской была дверца, через которую этот самый Мино в нее входил, и, когда он через эту дверцу выходил из мастерской и отправлялся к себе домой, он дверцу запирал на ключ, так что живое распятие никак не могло оттуда выйти, если бы оно этого захотело. После того как Мино провозился добрую треть ночи и ничего не нашел, жена его пошла спать и сказала мужу:

— Можешь пялить глаза, сколько тебе вздумается, но, если захочешь спать, ложись, а если нет, ходи себе по дому, как кошка, сколько тебе будет угодно.

На что Мино:

— Хоть я и вдоволь намучаюсь, я уж докажу тебе, что я не кошка, грязная ты баба, да проклят будет день, когда ты сюда пришла.

Жена и говорит:

— А вот что я могла бы тебе сказать: какое вино в тебе говорит? Белое или красное?

— Подожди, скоро покажу тебе какое.

А она:

— Иди спать, иди. Это самое лучшее, что ты можешь сделать; или хоть мне не мешай спать.

В эту ночь из-за усталости дело тем и закончилось: жена уснула, да и муж пошел спать. Свояк, ожидавший на улице, что из этого получится, простоял до утренних колоколов и пошел домой, говоря:

— Верно, пока я ходил за город в поисках Мино, любовник вернулся к себе домой.

Поднявшись поутру спозаранку и еще раз оглядев все углы, Мино после долгих поисков наконец отпер дверцу и вошел в мастерскую, да и паренек отворил с улицы наружную дверь этой самой мастерской. Тогда Мино, разглядывая свои распятия, увидал два пальца ноги того, кто был спрятан под простыней. Мино и говорит про себя: «Наверное, это и есть дружок», — и, перебрав всякие железные приспособления, с помощью которых он отесывал и резал эти распятия, не нашел более подходящего для себя орудия, как топор, который среди них находился. Схватив этот топор, он уж наладился, чтобы долезть до живого распятия и отрубить у него то главное, что его сюда привело, как тот, заметив это, одним прыжком срывается с места, говоря:

— Не шути с топором! — и выбегает через отворенную дверь.

Мино, пробежав за ним несколько шагов, кричит:

— Держи вора, держи вора!..

Вволю набушевавшись, Мино, одураченный сбежавшим от него распятием, направляется к жене и говорит ей:

— Грязная ты потаскуха, ты говоришь, что я кошка, что я напился красного и белого вина, а сама прячешь своих котов за распятия. Следовало бы матери твоей об этом узнать.

Жена говорит:

— Ты это мне?

Мино отвечает:

— Да, говорю ослиному дерьму.

— С ним и разговаривай, — говорит жена.

Мино в свою очередь:

— Срамница, и не стыдно тебе? Не знаю, что меня удерживает засунуть тебе горящую головешку в это самое место? Жена отвечает:

— Ты бы так не храбрился, если бы я с тобой не играла в мужчину. Клянусь тебе Крестом Господним! Только тронь, это тебе дорого обойдется.

Муж говорит ей:

— Ишь ты, несносная стерва, превратившая своего кота в распятие. Только я собрался отрубить у него то, что я хотел, как он удрал.

Жена говорит:

— Не знаю, что ты там брешешь. Какое там распятие, как оно могло удрать? Разве они у тебя не прибиты вершковыми гвоздями? А если оно не было прибито, пеняй на себя, если оно убежало. Поэтому виноват ты, а не я.

Мино бросается на жену и начинает тузить ее:

— Мало, что опозорила меня, еще и издеваешься!

Как только жена почувствовала, что ее бьют, она, будучи гораздо сильнее, чем Мино, дает ему сдачи, дает раз, дает два, и Мино падает на землю, а жена на него наваливается и колотит его что есть мочи, приговаривая:

— Что ты теперь скажешь? Поделом тебе. Шатаешься невесть где, а вернешься домой, меня же обзываешь потаскухой. Я искалечу тебя похуже, чем Тесса изукрасила своего Каландрино. Ух, проклят будет тот, кто первый выдал женщину за живописца. Все вы сумасшедшие лунатики. Только и делаете, что напиваетесь и стыда не знаете.

Мино, видя, что его дело плохо, просит жену дать ему встать и не кричать, чтобы соседи не слышали и, сбежавшись на крик, не увидели жену верхом на муже. Услыхав это, жена говорит:

— По мне, пускай весь околоток соберется.

И вот она встает, и за ней встает Мино, с лицом совсем измолоченным, и — от греха подальше — просит у жены прощения, так как, мол, злые языки заставили его поверить в то, чего не было, а распятие на самом деле убежало, чтобы его не пригвоздили. А когда Мино проходил по городу, тот самый свояк, который его на все это подбил, спросил:

— Ну как? Как было дело?

Мино сказал ему, что обыскал весь дом и так никого и не нашел, но, перебирая распятия, он одно уронил себе на лицо, и оно изукрасило его так, как тот это видит…»

Перевод А. Габричевского. (Цитируется по изданию: Итальянская новелла Возрождения. М., 1964.)


Фрагмент 28. Бонавентур Деперье. «Новые забавы и веселые диалоги»

«Новелла LX

О том, как мессир Жан влез на кузнеца, намереваясь влезть на его жену.

У одного кузнеца, жившего в деревне возле большой дороги, была жена, бабенка довольно смазливая, по крайней мере на взгляд священника мессира Жана, который сыгрался с нею на флейтах. Как только кузнец вставал с постели и брался за молот, мессир Жан, заслышав двойной стук, догадывался, что он уже работает со своим работником в кузнице, пробирался к задней двери его дома, отпирал ее ключом, подаренным его женой, ложился на теплое место мужа и тоже принимался стучать по наковальне, но не столь громко, чтобы люди могли слышать, как он кует. Закончив работу, он выходил через ту же дверь, что и входил. Но они не сумели удержать свои проделки в тайне: кузнец иногда слышал, как открывалась и закрывалась дверь, и наконец в голове у него мелькнула догадка или, по крайней мере, подозрение, что дело нечисто. И в один прекрасный день он с гневом, свойственным только людям, имеющим дело с огнем, приступил к жене так грозно и так припугнул ее, что она во всем созналась, рассказала, как мессир Жан, слыша двойной стук молотков, ложился к ней в постель, и запросила прощения. Кузнецу больше ничего не оставалось делать, как примириться с этой приятной для него новостью, и после того, как жена его уже достаточно поголосила, прося у него прощения, он отвел свою душу лишь тем, что надавал ей тумаков и оплеух. Через несколько дней он увидел священника и спросил его: «Мессир Жан, вы навещаете на досуге мою жену?» Священник поклялся, что он идет совсем не к ней и что он скорее согласится умереть, чем решится на такие поступки. «Ведь вы — мой кум», — добавил он. «Ну-ну! — сказал кузнец. — Я вам верю. А впрочем, можете на ней ездить в свое удовольствие, когда к ней придете. Но только остерегайтесь влезать на меня. Если это случится, то сам черт отслужит вам заутреню». Зная, что с ним шутки плохи, священник стал с тех пор держать ухо востро и прекратил шашни с его женой. Но однажды кузнец сказал жене: «Вот что нужно сделать. Только берегись, как бы тебе не остаться с одним глазом и как бы я не наставил тебе горб; ты ведь знаешь, что это тебе цены не прибавит. Завяжи опять знакомство с мессиром Жаном, поговори с ним поласковее, и как-нибудь утром я скажу тебе, что тебе делать дальше». Она с радостью была готова обещать ему все, что угодно, лишь бы не навлечь опять на себя его гнев. А надо сказать, что она отлично умела работать молотом, ибо во время отсутствия мужа часто заменяла его и работала в кузнице. Итак, по наущению мужа, она снова принялась любезничать с мессиром Жаном, уверив его, что кузнец о нем уже позабыл, что у него тогда мелькнуло только подозрение, и наконец ласковыми речами уговорила его прийти к ней в обычное время: «Приходите завтра утром, как только услышите, что они оба работают в кузнице». И бедный мессир Жан поверил. Утром кузнец сказал жене при батраке: «Вставай и иди за меня ковать. Мне что-то нездоровится». Жена послушалась и ушла с батраком в кузницу. У мессира Жана при стуке молотков слетел сон. В своей длинной ночной мантии он поднялся с постели и, пробравшись через знакомый вход, лег рядом с кузнецом на кровати, принимая его за жену. А так как он уже давно не занимался изготовлением вафель, то ему хотелось как можно скорее приступить к делу, и, едва добравшись до кровати, он единым махом взгромоздился на кузнеца. Тут кузнец стиснул его 6 своих ручищах и сказал: «Эх, сила божия! Кто вас сюда звал, мессир Жан? Ведь говорил же я вам: не смейте на меня лазать, ибо со мной шутки плохи, а вы мне не верили!» Священник пытался освободиться, но кузнец, крепко держа его в своих ручищах, позвал батрака, находившегося внизу. Батрак тотчас же поднялся, захватив с собой огня, и один только Бог знает, как они крепко взгрели господина священника воловьими жилами! Для облегчения труда они били ими по спине мессира Жана вдвоем. Мессир Жан не смел звать на помощь, ибо кузнец грозился посадить его в горнило, и, конечно, он предпочел порку пытке огнем. Он отделался все-таки дешевле, чем тот герой, у которого зажали крышкой ящика мошонку, а под задом развели огонь: он был вынужден сам отрезать ее бритвой, которую ему сунули в руку».

Перевод В. И. Пикова. (Цитируется по изданию: Бонавентур Деперье. Кимвал мира. Новые забавы. М.—Л., 1936.)


Фрагмент 29. Маргарита Наваррская. «Гептамерон»

«День III. Новелла XXIX

Некий священник, развлекавшийся с женой крестьянина, видя, что муж ее неожиданно вернулся домой, так ловко от него удрал, что муж ни о чем даже не догадался.

В графстве Мен в деревне Каррель[118] жил богатый крестьянин, который под старость женился на молоденькой и хорошенькой женщине. Детей у нее от него не было, но она вознаграждала себя тем, что заводила друзей, с которыми ей было не скучно. Когда же она лишилась общества дворян и людей состоятельных, последним ее прибежищем стала церковь, а ее сотоварищем по греху сделался тот, кому была дана власть отпускать ей грехи. Это был ее духовный пастырь, часто навещавший свою заблудшую овцу. Муж ее, который был стар и неповоротлив, ничего даже не подозревал. Но именно потому, что он был и силен и груб, жена старалась хранить свои проделки в глубокой тайне, боясь, как бы, проведав о них, муж ее не убил. Однажды, когда старик отлучился, жена, думая, что он еще не скоро вернется, послала сказать духовнику, чтобы тот пришел ее исповедовать. И вот в то время, когда они предавались утехам любви, явился муж, причем столь неожиданно, что святой отец не успел убежать. По совету своей возлюбленной он прокрался на чердак, а люк прикрыл веялкой[119]. Когда муж вошел в дом, жена, чтобы ничем не возбудить его подозрений, так хорошо его угостила и принесла ему столько вина, что он, чувствуя себя усталым после работы в поле и притом изрядно выпив, уснул тут же у очага, сидя на стуле. Духовник, которому наскучило торчать на чердаке, слыша, что все стихло, высунулся из люка и, вытянув, как только мог, шею, увидел, что хозяин дома спокойно спит. Но в эту минуту он так приналег на веялку, что она соскочила, и он упал вместе с ней вниз, к ногам спящего, который от страшного шума, разумеется, тут же проснулся. Святой отец успел, однако, вскочить на ноги и, как ни в чем не бывало, сказал:

— Вот ваша веялка, куманек, и большое вам за нее спасибо.

Сказав это, он тут же исчез. А крестьянин, со сна ничего не разобрав, только спросил жену:

— Что там такое?

— Друг мой, — отвечала она, — это священник принес веялку, которую он у нас брал.

— Чего же он так ее швыряет, — проворчал крестьянин, — я уж думал, что крыша обвалилась.

Так вот и спасся находчивый священник, отделавшись всего-навсего тем, что его поругали за неуклюжесть…»

Перевод А. М. Шадрина. (Цитируется по изданию: Маргарита Наваррская. Гептамерон. Л., 1967.)


Фрагмент 30. Маргарита Наваррская. «Гептамерон»

«День III. Новелла XXX

Юноша лет четырнадцати-пятнадцати, думая, что он улегся спать с одной из девушек, живших у его матери, в действительности разделил ложе со своей матерью, и через девять месяцев она родила дочь, на которой он же спустя двенадцать или тринадцать лет женился, не зная ни того, что она его дочь, ни того, что она его сестра, равно как и она не знала, что он — ее отец и вместе с тем брат.

…В Лангедоке жила некая дама, имя которой не стоит называть из уважения к ее роду; дама эта имела больше четырех тысяч дукатов годового дохода. Она очень рано овдовела и жила со своим единственным сыном. Она так чтила память своего покойного мужа и так любила ребенка, что решила больше никогда не выходить замуж. А чтобы избежать всякого соблазна, она нигде не бывала и посещала только людей благочестивых, ибо считала, что стечение обстоятельств может ввести во грех, и не знала, что грех сам может создать стечение обстоятельств.

Когда сыну исполнилось семь лет, она наняла ему учителя, человека очень праведного, который наставлял его богоугодной жизни и благочестию. Но когда мальчику исполнилось четырнадцать или пятнадцать лет, другой его учитель — и притом тайный — природа, воспользовавшись его досугом и хорошим здоровьем, обучила его кое-каким вещам, которым его наставник не уделял ни малейшего внимания. Мальчик начал заглядываться на все красивое, и в нем стали пробуждаться желания. Среди прочих особ женского пола внимание его привлекла молодая девушка, которая спала в комнате его матери. Но никто этого не заметил, ибо все считали его ребенком. К тому же в доме привыкли вести только благочестивые разговоры. И вот подросток начал приставать к этой девушке и тайно домогаться ее любви. Девушка тотчас же сказала об этом своей госпоже, но та души не чаяла в сыне и решила, что она говорит ей все это, чтобы их поссорить. Но девушка была так настойчива, что ее госпоже оставалось только ответить:

— Я узнаю, правда ли все, что ты говоришь, если же окажется, что ты на него только попусту наговариваешь, ты у меня за это поплатишься.

И чтобы во всем удостовериться самой, она велела девушке заручиться согласием ее сына прийти ровно в полночь и лечь к ней в постель, — девушка спала в одной комнате со своей госпожой, но в отдельной кровати, которая стояла возле двери. Девушка так и сделала, а когда настал вечер, вдова улеглась к ней на кровать сама, решив, что, если все, что она сказала, — правда, она так проучит сынка, что впредь, ложась в постель с женщиной, он всегда будет вспоминать об этом дне.

И вот в то время, когда она обдумывала все это и пребывала в гневе, сын ее прокрался в спальню и лег к ней в постель. Мать все еще никак не хотела допустить мысли, что он сделал это с дурным намерением, и поэтому не сказала ему ни слова. После чего она заметила, что лежать спокойно он вовсе не намерен, но все-таки отказывалась поверить, что мальчишеские желания могут довести его до греха. И она оказалась настолько снисходительной и к тому же податливой, что гнев ее сменился наслаждением, которое было более чем отвратительно, ибо она совсем забыла, что она мать. И подобно тому, как внезапно хлынувший поток, который сдерживался силой, рушит на своем пути все преграды и становится еще стремительнее, так и дама эта, долго сдерживавшая свою плоть, теперь вдруг дала ей полную волю. Достаточно было сделать первый шаг — потом она уже была не в силах остановиться. Но едва только грех этот был совершен, как ее стали одолевать угрызения совести, и муки эти были так велики, что потом всю жизнь она не могла от них избавиться. Ей стало так тяжко на душе, что она поднялась с постели, оставив там сына, который был убежден, что с ним все время находилась молодая девушка, и, уединившись в маленькой комнате, весь остаток ночи плакала там и рыдала…

Наутро, едва только рассвело, она послала за наставником своего сына и сказала ему:

— Мой сын уже подрос, и пора его куда-нибудь пристроить. У меня есть один родственник, капитан Монтесон[120], состоящий на службе у главнокомандующего Шомона[121]. Он будет рад его к себе взять. Везите его туда сейчас же, — и, чтобы мне не было так жаль расставаться с ним, пусть лучше он уезжает, не простившись со мной.

Отдав все распоряжения, она вручила наставнику необходимые для поездки деньги. Наутро сына ее увезли. Мальчик был этим очень доволен, ибо, насладившись любовью, он мечтал поскорее отправиться на войну. Вдова долгое время пребывала в великой печали. И если бы не страх перед Богом, она бы, вероятно, решилась умертвить ребенка, которого носила в своем чреве. Она сказалась больною и постоянно куталась в плащ, чтобы никто не заметил ее беременности, а когда настало время родить, она решила, что единственный человек, которому она может довериться, — это ее сводный брат, бастард, которому она в свое время сделала много добра. Она сказала ему, что ждет ребенка, не назвав только имени виновника, и попросила его помочь ей скрыть свое бесчестие, на что тот охотно согласился. За несколько дней до родов он объявил всем, что сестра его больна, что ей необходимо переменить обстановку, и пригласил ее на время перебраться к нему в дом. Она поехала туда, взяв с собою одну или двух служанок. Жена ее брата вызвала к ней повитуху, причем последней не было даже сказано, у кого она принимает ребенка. И вот однажды ночью женщина эта разрешилась от бремени хорошей здоровой девочкой. Брат ее поручил ребенка кормилице, которая не сомневалась в том, что это его собственная дочь. Вдова же, прожив у брата около месяца и уже совершенно поправившись, вернулась домой и стала вести еще более строгий образ жизни, соблюдая посты и усердно молясь Богу. Но когда сын совсем уже возмужал, он стал просить мать разрешить ему вернуться домой, ибо войны в Италии тогда не было. Боясь, что все может повториться снова, мать его сначала не соглашалась, но он был очень настойчивей ей неудобно было ему отказать. Она тогда поставила условием, чтобы, прежде чем вернуться домой, он женился на девушке, которую выбрал бы по любви, наказав ему не гнаться за богатством, лишь бы будущая жена его была дворянкой. Как раз около этого времени брат этой дамы, видя, что девочка, вверенная его попечению, подросла и похорошела, решил отправить ее куда-нибудь подальше, где бы ее никто не знал, и по совету матери отдал ее королеве Екатерине Наваррской. И до двенадцати-тринадцати лет девочка жила при дворе этой королевы, которая очень к ней привязалась и решила выдать ее замуж за человека знатного и достойного. Но так как она была бедна, то, хотя многие кавалеры ухаживали за нею, руки ей никто не предложил. И вот однажды ко двору королевы явился сын той самой вдовы, о которой уже шла речь. И он влюбился в эту девушку, не подозревая, что это его родная дочь. А так как мать разрешила ему жениться на ком он хочет, он ни о чем ее не спрашивал, кроме одного — из дворян она или нет. И, узнав, что она дворянка, попросил у королевы Наваррской ее руки. Королева охотно согласилась на этот брак, ибо знала, что жених богат и к тому же красив и благороден.

Женившись, дворянин написал об этом матери, добавив, что теперь она уже не должна препятствовать его возвращению в родной дом, ибо он выполнил то условие, которое она ему поставила, и привезет с собой молодую жену — прелестнейшую из женщин. Мать осведомилась, на ком он женился, и узнала, что это была именно та самая девочка — ее дочь и вместе с тем дочь ее сына, — и она была в таком отчаянии, что готова была умереть, ибо видела, что чем больше она старается избежать несчастья, тем неотвратимей оно становится. Раздумывая о том, как поступить, она решила отправиться к легату Авиньонскому и, признавшись ему в совершенном ею страшном грехе, спросила, что ей теперь следует делать. Легат же, чтобы успокоить ее совесть, призвал для совета нескольких докторов богословия и, не называя имен, рассказал им все обстоятельства дела. Ученые богословы решили, что дама эта никогда не должна ничего рассказывать о случившемся своим детям, ибо те ничего не ведали и посему никакого греха не совершили. Самой же ей надлежит каяться до конца жизни — и так, чтобы они никогда об этом не узнали. С этим несчастная и возвратилась домой, и вскоре туда же приехал ее сын с невесткой. Молодые люди нежно любили друг друга и жили между собою в дружбе и полном единении, ведь она приходилась ему дочерью, сестрой и женой, а он ей — отцом, братом и мужем. И так они жили всю жизнь, а их бедная мать, поглядев на их счастье, каждый раз уходила потом к себе и заливалась слезами…»

Перевод А. М. Шадрина. (Цитируется по изданию: Маргарита Наваррская. Гептамерон. Л., 1967.)


Мазуччо Гуардати. Из «Новеллино»

«Новелла ХХIII

Одна вдова влюбляется в сына и посредством величайшего обмана вступает с ним в плотскую связь. Забеременев, она искусно открывает правду сыну, который, возмущенный этим, удаляется в изгнание. Дело получило огласку, и мать после родов по приказу подесты была сожжена на костре.

…В позапрошлом году, говорил он, умер естественной смертью один палермский дворянин, оставивший после себя сына по имени Пино, возрастом около двадцати трех лет, весьма богатого, красивого и благовоспитанного, как девица. И хотя его мать была еще совсем молода, удивительно красива и обладала большим состоянием, однако она так сильно любила его, что решила уже больше не выходить замуж, ибо сын обходился с нею хорошо и во всем был послушен. Это решение одобрялось многими, сыну же оно было особенно дорого, и, не желая дать ей повод изменить его, он постоянно выказывал по отношению к ней столько учтивости, любезности и послушания, сколько никогда еще не было видано со стороны сына к матери. Мать же, крайне этому радуясь, проникалась к нему с каждым днем все большей любовью.

При таких-то обстоятельствах вышло так, что, любуясь доблестью, целомудрием и красотою сына, мать почувствовала к нему пламенную страсть и, поддавшись ей, так безумно влюбилась в него, что пожелала с ним плотского общения; никакие разумные доводы, которыми она старалась оградить себя, ни к чему не приводили, и она беспрестанно ломала себе голову, каким бы способом привести в исполнение свое гнусное желание. Будучи твердо уверена в том, что ей никогда не удастся осуществить свой замысел с согласия сына, она решила заманить его в свои ядовитые сети посредством искусного обмана. Узнав стороною о том, что сын, хотя и весьма целомудренный, успел сильно влюбиться в молоденькую соседку, дочку одной бедной и незнатной вдовы, с которой она была в большой дружбе, она решила, что этим путем ей удастся достигнуть желанной цели. И вот однажды она призвала к себе эту добрую женщину и сказала ей:

— Милая Гарита, ты мать и потому хорошо знаешь, как велика любовь, которую матери должны питать к своим детям, а в особенности к тем из них, которые своими добродетелями еще более увеличивают и укрепляют эту чистейшую природную любовь. Именно таков мой добродетельнейший сын, который своими достоинствами и своим похвальным поведением побуждает меня любить его сильнее собственной жизни. И вот, как мне сообщили под секретом, он так сильно влюбился в твою дочь, что я боюсь, как бы ее чистота и его сильная страсть не побудили их в один прекрасный день к такому поступку, который погубит твою дочь. С другой стороны, считая тебя своим сердечным другом и зная, что ты всегда ревностно охраняла свою честь и доброе имя, я ни в коем случае не дерзну предложить тебе какую-либо вещь, которая могла бы принести тебе бесчестие, а напротив того, всячески забочусь о твоем добром имени. Мне хорошо известно, что ты нуждаешься, и потому я хочу не только сообщить тебе свою мысль, но также поделиться с тобою моими средствами, дабы показать тебе, что я обхожусь с тобою не иначе, как с родной матерью. Так вот, у меня явилась мысль, нельзя ли нам удовлетворить желание моего милого сына так, чтобы в то же время не нанести никакого ущерба ни твоей чести, ни чести твоей дочери. Мой замысел сводится к тому, что ты искусным способом войдешь в тайное соглашение с моим сыном, обещая ему уступить за определенную сумму девственность твоей дочери; когда же вы ударите по рукам, я сама приду в твой дом вместе с моей служанкой, которая, как тебе известно, очень похожа на твою дочь и возрастом и красотою. С наступлением темноты мы поместим ее в комнате, где она примет на своем ложе моего Пино, и все будет обстоять так, как если бы он обладал твоей дочерью. И можешь не опасаться, что это кому-либо станет известно, ибо мой сын своей скромностью и скрытностью превосходит всех молодых людей нашего города. В случае же, если это дело получит огласку по какой-либо случайности, я даю тебе обещание немедленно объявить истину…

Гарита проявила полное доверие к словам дамы и всем ее лицемерным доводам и вместе с тем учла немалую выгоду этого дела, в котором честь ее дочери должна была остаться незапятнанной. Побуждаемая своей крайней бедностью, а также желая сделать приятное своей дорогой подруге, она решила полностью удовлетворить ее желание и с веселым лицом ответила ей, что исполнит все на упомянутых выше условиях, после чего рассталась с нею.

На следующий день, увидя Пино, который скромно шел развлекаться обществом девушки, Гарита весьма искусно завязала с ним разговор и после ряда различных высоконравственных рассуждений вырвала из его уст признание в его тайной и жестокой страсти; они перешли к переговорам и сошлись на том, что Пино даст ей двести дукатов на приданое ее дочери и за это сорвет цветок ее девственности…

Обрадованная Гарита пришла к даме и рассказала ей, на чем они остановились и как условились с ее сыном, чтобы услужить ей. Вне себя от радости и восхищения, дама сотню раз обняла и поцеловала Гариту, и, вновь подтвердив условленный план действий, она, желая отпустить Гариту довольной, наполнила ей руку деньгами, после чего Гарита, весьма обрадованная, вернулась к себе домой. Когда настал условленный час, дама со служанкой тайком отправилась в дом Гариты, которая отвела их в заранее приготовленную комнату и оставила там. Тогда дама спрятала служанку в другой комнате, сама же легла в постель и с необузданной страстью стала ждать любовной битвы со своим собственным сыном…

Когда настал условленный час, Пино, ничего не подозревая, вошел в дом Гариты, которая любезно встретила его и в темноте, как слепого, отвела в приготовленную для этой цели комнату. Будучи твердо уверен, что найдет в постели любимую девушку, он разделся, улегся с нею рядом и начал ее нежно целовать. Когда же он захотел пойти дальше, она с величайшим искусством стала ему слабо сопротивляться и, притворившись, будто поддается насилию, заставила его поверить, что он лишил ее невинности, тогда как на самом деле все было наоборот; ибо она сумела при помощи превосходных порошков, окуриваний и промываний так сузить торную дорогу, что не только мальчишка, но и весьма многие опытные в этих делах мужчины не смогли бы распознать здесь правду. Юноша же, которому никогда до этого не приходилось участвовать в подобных ночных сражениях и который был, понятно, уверен, что он обрабатывает не собственную, но чужую пашню, был настолько захвачен этим удовольствием, что не дал своей возлюбленной оставаться без дела ни одного мгновения.

Когда занялась заря, Гарита, как было условлено, под благовидным предлогом незаметно вывела Пино из дома; дама же со служанкой также удалилась тайком с другой стороны дома. Не желая, чтобы это свидание было одновременно первым и последним, она почти каждую ночь с новыми уловками продолжала идти по тому же пути, причем Гарита ни разу не заметила, что Пино имеет сношения не со служанкой.

И в то время как оба они были, хотя и по разным причинам, довольны этой любовной игрой, случилось, что преступная женщина забеременела и, будучи этим чрезвычайно огорчена, пустила в ход бесчисленные средства с целью воспрепятствовать родам; когда же ни одно из этих средств не помогло, она увидела, что дело близится к развязке, которой она уже не сможет скрыть от сына… Итак, она решила самолично все ему открыть и, призвав его однажды тайком в свою комнату, тихонько повела с ним такую речь:

— Дорогой сынок, ты и сам, полагаю я, можешь засвидетельствовать, что если была когда-нибудь мать, любившая единственно только своего сына, то такова именно я, которая любила и любит тебя больше своей собственной жизни. И любовь моя была по своей природе так могуча, что удержала меня, молодую и богатую, от вторичного замужества, ибо я не захотела отдать себя вместе с твоим состоянием в чужие руки. И хотя меня как женщину подстрекала естественная чувственность, однако я не желала удовлетворять ее тайком (как делают многие женщины) потому лишь, что заботилась о сохранении твоей и моей чести. Кроме того, я услышала, что ты охвачен сильной любовью к нашей молоденькой соседке и что ее мать готова скорее умереть, чем запятнать честь своей дочери. Хорошо зная, к каким несчастиям и бедствиям обычно приводят влюбленных подобные неудачи, я, как нежная мать, подумала прежде всего о твоей жизни и решила сама возместить все эти пробелы одним поступком, который оскорбляет только людские законы, созданные устарелыми ревнителями права и опирающиеся более на искусственные и суеверные выдумки, чем на разум: одним словом, я захотела, чтобы твоя и моя молодость тайно насладились друг другом. Та девушка, от которой ты получил столько наслаждений в комнате нашей Гариты, была я; и дело закончилось тем, что сейчас я беременна.

Она хотела уже была перейти к более горячим убеждениям с целью продолжать удовлетворение своей преступной страсти, но ее добродетельный сын был настолько возмущен и расстроен мерзостью ее поступка, что ему показалось, будто небо обрушилось на его голову и земля уходит из-под его ног… Тотчас же он собрал все свои деньги и драгоценности, привел в возможно лучший порядок свои дела и, дождавшись кораблей, которые должны были оттуда отплыть во Фландрию и которые прибыли через несколько дней, уехал.

Весть об этом ужасном происшествии стала распространяться по городу. Когда же она достигла ушей подесты, тот приказал схватить дурную женщину, которая без всяких пыток в точности изложила это событие, как именно оно произошло, после чего подеста велел бережно содержать ее в одном женском монастыре, пока она не родит[122]. Когда же она в надлежащий срок разрешилась ребенком мужского пола, ее, как это и полагалось, сожгли на площади с великим позором».

Перевод С. Могульского. (Цитируется по изданию: Итальянская новелла Возрождения. М., 1964.)


Фрагмент 31. Мазуччо Гуардати. Из «Новеллино»

«Новелла XV

Один кардинал любит замужнюю женщину; он совращает мужа деньгами, и тот приводит жену в комнату кардинала; на следующее утро он приходит за ней обратно, но жене понравилось ее новое положение, и она не хочет возвращаться домой; долгие уговоры мужа ни к чему не приводят; в конце концов он берет обещанные ему деньги и отправляется в добровольное изгнание, а жена его приятно проводит время с кардиналом.

…Один кардинал, о котором, не называя его имени и звания, я скажу только, что хотя он и занимал при апостольском дворе самые высокие должности, однако не вышел еще из цветущего возраста, будучи притом одарен от природы весьма привлекательной наружностью. Не буду останавливаться на описании его пышных одеяний, на сбруе его превосходных коней, на его достойных слугах, на роскоши и великолепии его королевского житья. Но что сказать мне о его великодушном нраве? В противоположность другим священникам он был щедр на милости и восхищался и благоговел перед всем достойным и прекрасным, вследствие чего его считали самым изящным и любезным синьором, какого только можно найти во всем христианском мире.

Он поселился во дворце одного из видных граждан. Поблизости проживало много красивых женщин, среди которых одна, несомненно, превосходила своей прелестью всех остальных красавиц этого города. Синьор кардинал видел ее не раз, и она необыкновенно ему понравилась. Как бывалый охотник, весьма падкий на такого рода добычу, он решил ни перед чем не останавливаться, лишь бы добиться в этом славном предприятии желанной победы. Благодаря тому, что дом молодой женщины находился очень близко от его дома и окна их были расположены прямо друг против друга, он, имея, таким образом, полную возможность смотреть сколько вздумается на свою красавицу, начал свое искусное ухаживание за ней. Но, увидя, что она превосходит своей честностью остальных женщин и что, несмотря на все примененные им тончайшие и разнообразные приемы, ему невозможно добиться от нее хотя бы одного благосклонного взгляда, он осадил немного назад свои преждевременные надежды. Однако яростное жало любви побуждало его к действию. Зная, что без тяжких трудов не обходится ни один славный подвиг, а легко дающаяся победа не имеет большой цены и быстро надоедает, он обдумывал всевозможнейшие способы, пока наконец не остановился на следующем. Он решил попробовать, не удастся ли ему поймать мужа красавицы на золотой крючок, так как знал, что он очень беден и крайне скуп. Он немедленно послал за ним. Тот сразу же пришел и был проведен в комнату кардинала, который, приняв его любезно и запросто и усадив рядом с собой, обратился к нему со следующей речью:

— Любезный мой, я знаю, что ты человек рассудительный, и потому, полагаю, мне нет нужды в долгих речах; ты и без них прекрасно поймешь, что мое предложение может дать тебе покой и достаток и избавит тебя сейчас и в будущем от всяких хлопот и забот. Так вот, поразительная красота твоей честнейшей жены так пленила меня, что я не владею собой и не могу найти покоя. И хотя я ясно сознаю невозможность какими-либо доводами и рассуждениями оправдать то, что я за такой услугой обращаюсь к тебе, ее мужу, однако, решив, что, по соображениям чести и супружеской любви, никто другой не выполнил бы этого с таким же успехом и не стал бы соблюдать большей тайны, я воспользовался этим выходом и вместо какого-нибудь иного посредника предпочел ввести в дело тебя.

И я обращаюсь к тебе с просьбой: соблаговоли принести мне этот столь желанный мною дар как ради моего удовлетворения, так и для твоей пользы и выгоды. И хотя столь высокий предмет нельзя купить, ты увидишь, однако, что услуга твоя все же не будет мне подарком, и я хорошо заплачу за нее, так как хочу, чтобы с первого же дня вы сразу вступили во владение: она — мною, а ты — всем моим имуществом. И если ты на это согласен, то скажи мне об этом сейчас же, без проволочек, и ты немедленно убедишься на деле, что я хочу тебе добра и желаю тебя обеспечить.

Человек этот, как я уже сказал, был беден и чрезвычайно жаден. Выслушав крайне выгодное предложение, исходившее от человека, известного ему в качестве большого богача, и притом еще очень щедрого, и видя поэтому, что дело принесет ему немалый барыш, он учел также рассудительность кардинала, который крайне скрытно повел бы свои шашни. Всех этих соображений оказалось достаточно, чтобы ослепить его, и он решил пожертвовать своей супружеской любовью, презреть доброе мнение людей и поразить столь гнусным оружием себя самого и свое вечное спокойствие. Не размышляя далее, он в кратких словах дал такой ответ:

— Монсеньор, я готов служить вам в том, чего вы от меня требуете; ваше дело — приказывать, мое — повиноваться; постараюсь исполнить все ваши желания и удовлетворить вас.

И после того как кардинал с радостным лицом горячо поблагодарил его за согласие, он удалился. Чтобы не откладывать дела в долгий ящик, он в ближайший же вечер издали завел об этом беседу с женой и, все время прикрываясь, как щитом, указанием на скудность их достатка, в заключение сказал, что самый бесчестный поступок, если совершить его осторожно, можно считать как бы не совершившимся. Жена его, которая была женщиной в высшей степени честной, не только сочла сказанное ей мужем крайне для себя оскорбительным и докучным, но и воспылала великим гневом и, выругав его самыми бранными словами, объявила под конец, что если он заговорит с ней или хотя бы сам подумает об этом, то она немедленно уйдет к своим братьям. Муж не придал значения ее резкому ответу при первом разговоре и, выждав несколько дней, однажды, мило беседуя с женой в подходящую, как ему казалось, минуту, снова заговорил о своем прежнем предложении. Выказав себя суровой, как никогда, она тотчас же ушла к своим братьям и с горечью рассказала им о поведении своего подлого мужа. Выслушав ее, братья сильно разгневались и, немедленно призвав к себе зятя, рассказали то, что им довелось про него узнать, и стали грозить ему и бранить его за намерение совершить поступок, направленный против их чести. Но он, заранее обдумав свой ответ, отнюдь не смутился, а, напротив, почти со смехом сказал им:

— Поистине, братья мои, вы могли бы спросить меня более вежливо, и я рассеял бы все ваши подозрения. Но от близких людей приходится многое переносить, а потому я открою вам правду о том, что рассказала ваша сестра и моя жена. Так вот, узнайте следующее. Я заподозрил, что кардинал, проживающий по соседству от нас, страстно влюбился в мою жену и что он вступил в тайное соглашение с некоторыми из жильцов нашего дома; жена же моя молода и красива, и хотя я считаю ее честнейшей женщиной, но все же, опасаясь женского легкомыслия, я задумал провести решительный опыт, чтобы в случае, если увижу ее такой, какой она оказалась на деле, отбросить всякие подозрения и теперь и в будущем; в противном же случае мы бы с вами вместе решили, как следует посту-

Братья выслушали это объяснение, и оно показалось им правдоподобным…

Известие обо всем этом пришлось не по вкусу кардиналу, и его пламенные надежды значительно охладились; однако, побуждаемый своим страстным желанием, он еще более рьяно продолжал свое ухаживание и с помощью знаков, а подчас и слов предлагал молодой женщине без всяких ограничений все, что было в его власти, уверяя ее, что он из-за нее тает, как лед на солнце. Созданная природой из того же металла, что и остальные представительницы женского пола, наша красавица, несмотря на свою испытанную добродетель и честность, поддалась неотступному давлению и, ничем этого не обнаруживая кардиналу, стала им увлекаться. Беседуя с мужем, она отзывалась с величайшим одобрением об изящных манерах и похвальных обычаях этого синьора. Это ободрило опечаленного мужа и послужило ему поводом вновь завести прежний разговор. Улучив подходящее время, когда жена его была в хорошем расположении духа, он сказал ей:

— Милая Джакомина, как ты сама можешь это подтвердить, я нежно и верно любил тебя и люблю за все твои совершенства; если же я обратился к тебе однажды с памятной тебе просьбой, то я не хочу, чтобы ты усмотрела в этом недостаток моего уважения к тебе; нет, две важные причины против моего желания побудили меня к такому шагу: во-первых, крайняя нужда, ставшая нашим уделом по милости злой судьбы и без всякой вины с нашей стороны, так что я не видел никакого другого способа поддержать наше существование; а во-вторых — и это преисполняет меня не меньшей горечью, — мысль о празднике, который в скором времени наша владетельная маркиза намерена дать всем собравшимся князьям и своим соседям и на котором, как бы мне этого ни хотелось, ты все же не сможешь появиться, так как не имеешь платья, достойного нашего положения и твоей изящной наружности и красоты… И если ты хочешь убедиться в правдивости моих слов, обрати внимание на то, что этот синьор, хотя его и снедает любовный недуг, крайне бережно относится к своей и нашей чести…

Молодая женщина, беспрерывно подстрекаемая своим гнусным мужем, который прибегал к вымышленным предлогам, чтобы увлечь ее в бездну, знала вместе с тем, что ее превыше всего любит такой милый, богатый, красивый и щедрый синьор. По этой, а также по многим другим причинам она решила разбить цепи добродетели и достичь того, что навсегда бы ее удовлетворило, а вместе с тем послужило бы ее мужу тем наказанием, к которому он сам стремился. Увидев, что тот замолчал, она ответила ему таким образом:

— Итак, ясно видя тебя окончательно склонившимся к тому, чтобы чужая рука осквернила меня, я со спокойной душой поступлю согласно твоему желанию и исполню то, к чему ты меня так долго склонял. Я сделаю это, когда и как тебе будет угодно. Однако все же советую тебе зрело поразмыслить об этом деле, чтобы тебе не пришлось каяться в твоем поведении тогда, когда сделанного уже нельзя будет вернуть.

Муж, крайне обрадованный столь неожиданным ответом, решил, что слова его принесли должный плод, и сказал ей:

— Женушка моя, кто зрело обдумал дело, тому каяться в нем не приходится; впрочем, предоставь заботу об этом мне.

Покинув жену, он пошел к кардиналу и, приветствовав его, сказал с радостным лицом:

— Синьор мой, дело слажено на эту ночь, хотя, по правде сказать, мне стоило большого труда добиться, чтобы она дала свое согласие. Однако я пообещал ей за первый приход к вам триста дукатов, которые она хочет истратить на свой наряд для предстоящего празднества. Итак, теперь уже от вас зависит, чтобы она осталась довольна.

Влюбленный кардинал, человек бывалый и умный, сразу же понял, что муж его красавицы именно такой дрянной человек, как ему хотелось, и с большой охотой выразил согласие дать не только триста дукатов, которые были для него безделицей, но и все, чем он только располагал; и после множества любезных слов они условились, когда и каким образом муж сам приведет Джакомину в дом кардинала. Когда же муж вернулся домой и рассказал жене о том, на чем они порешили с кардиналом, он не мог добиться от нее иного ответа, как:

— Муж мой, муж мой, подумай хорошенько и пойми, что ты делаешь!

И когда уже наступил назначенный срок и пора было идти к кардиналу, она все еще колола его теми же словами и не переставала даже во время пути повторять ему:

— Боюсь, муженек, что тебе придется раскаяться.

Но он, думая только о трехстах дукатах, так легко ему доставшихся, не обратил на ее слова никакого внимания, до того жадность помрачила его ум. Итак, он отвел жену к кардиналу, и молодая женщина, придя в его комнату, очутилась в объятиях влюбленного синьора, который не только осыпал ее поцелуями, но и стал расточать ей нежнейшие ласки, свидетельствовавшие о неподдельном чувстве; и прежде еще, чем они приступили к срыванию сладких плодов любви, она окончательно утвердилась в уже принятом ею решении — скорее умереть, чем возвратиться к своему дорогому мужу.

Кардинал, вежливо простившийся с мужем, который должен был рано утром прийти за женой, лег вместе с молодой женщиной на сладостное и роскошное ложе; они вкусили высшую усладу любви и, покоренные одним и тем же желанием, всю ночь блуждали по отрадным садам богини Венеры. Молодая женщина, которой еще не перепадали столь лакомые кусочки, поразмыслив, нашла, что в этом и заключается самое высшее блаженство; не желая лишиться его, она обратилась к синьору с разумной и искусной речью и к взаимному их удовольствию открыла ему свое желание и окончательно принятое ею решение, прибавив в заключение, что если кардиналу не доставит удовольствия удержать ее у себя, то пусть он считает ее погибшей, так как для мужа она все равно утрачена навсегда. Никогда еще звук человеческой речи, а тем более смысл слов не был так сладостен кардиналу, который, выслушав молодую женщину, прежде чем дать удовлетворительный ответ, бесчисленными нежными поцелуями успокоил ее относительно своих намерений, после чего сказал:

— Душа моя милая, ничего не могу тебе сказать, кроме следующего: раз я отдал тебе свою душу, а ты мне свое прекрасное и нежное тело, то располагай и твоим, и моим, и всем, что у нас есть, по своему усмотрению и желанию; я же буду всем доволен.

Он вновь поцеловал свою красавицу и, так как уже рассвело, велел помочь ей одеться и проводить ее в другую комнату. А узнав, что муж пришел еще до зари, чтобы отвести жену домой, он приказал одному из слуг позвать его к себе. Когда муж вошел и увидал жену, он с улыбкой пожелал ей доброго утра, а затем, подойдя к ней поближе, сказал тихонько следующее:

— Милая моя Джакомина, будь уверена, я очень раскаиваюсь, что привел тебя сюда, и никогда еще не испытывал таких мук, как в эту ночь; я все думал о тебе и не мог найти себе покоя.

Молодая женщина, заранее приготовившая свой ответ, сказала ему:

— Я тоже, муженек, раскаиваюсь, но только в том, что не дала сразу же свое согласие, когда ты в первый раз предложил мне отправиться сюда, так как за всю жизнь мне уже не вернуть упущенных сладостных ночей; и, сказать по правде, если ты плохо спал, то я прекраснейшим образом бодрствовала, так как мой синьор расточал мне столько ласк в течение этой ночи, сколько не случилось мне получить от тебя за все время, когда я была твоею. Я вижу, как жестока была ко мне судьба, ибо я убедилась, что доброта синьора, которую ты мне так расхваливал, еще в тысячу раз больше; и, когда я напоследок открыла ему явившееся у меня желание — остаться у него, он отдал мне ключи от всех своих сокровищ. Возьми же, если желаешь, плату за проданную тобою честь всей нашей родни; и я хочу, чтобы вместе с этим ты перестал думать обо мне и моих делах, ибо, знай, я скорее согласна подвергнуться четвертованию, чем возвратиться к тебе.

Огорченному мужу показалось, что небо обрушилось ему на голову; он спросил лишь:

— Джакомина, красавица моя, смеешься ты надо мной или говоришь правду?

Она ответила:

— Да, я смеюсь над тобой и имею на это право. Но ты, может быть, думаешь, что я хочу испытать твою любовь, подобно тому как ты испытывал своим предложением мою верность? (Ведь ты так изобразил дело моим братьям!) Однако я хочу, чтобы, однажды проверив мою верность, ты бы тем и удовольствовался навсегда и уже более не подвергал меня новым испытаниям. Припомни, сколько раз я говорила тебе: «Муж мой, подумай, что ты делаешь», на что ты отвечал мне просьбой предоставить заботу об этом тебе. Так я и поступила и собираюсь поступать впредь: пусть забота об этом будет твоею и ничьей больше. Если сможешь, то найди средство поправить дело; я же, радостная и беззаботная, буду находить все новую отраду в нежных объятиях моего синьора.

И, открыв окованный железом сундук и вынув оттуда мешочек, в котором находились триста дукатов, предварительно отсчитанные ею, она сказала мужу:

— Прими плату за свою жену, которой ты не очень дорожил, и больше тебе здесь делать нечего.

И, уйдя в другую комнату, она промолвила:

— Прощай, муженек, и в другой раз лучше обдумывай свои поступки…»

Перевод М. Рындина. (Цитируется по изданию: Итальянская новелла Возрождения. М., 1964.)


Фрагмент 32. Уильям Шекспир. «Отелло»

«Действие V. Сцена вторая

Спальня в замке.

Дездемона в постели. Горит свеча.

Входит Отелло.

О т е л л о

Таков мой долг. Таков мой долг. Стыжусь

Назвать пред вами, девственные звезды,

Ее вину. Стереть ее с земли.

Я крови проливать ее не стану

И кожи не коснусь, белей чем снег

И глаже алебастра. И однако,

Она умрет, чтоб больше не грешить.

Задую свет. Сперва свечу задую,

Потом ее. Когда я погашу

Светильник и об этом пожалею —

Не горе. Можно вновь его зажечь.

Когда ж я угашу тебя, сиянье

Живого чуда, редкость без цены,

На свете не найдется Прометея,

Чтоб вновь тебя зажечь, как ты была.

Должна увянуть сорванная роза.

Как ты свежа, пока ты на кусте!

(Целует Дездемону.)

О чистота дыханья! Пред тобою

Готово правосудье онеметь.

Еще, еще раз. Будь такой по смерти.

Я задушу тебя и от любви

Сойду с ума. Последний раз, последний.

Так мы не целовались никогда.

Я плачу и казню, совсем как небо,

Которое карает, возлюбив.

Она проснулась.

Д е з д е м о н а

Это ты, Отелло?

О т е л л о

Да, Дездемона.

Д е з д е м о н а

Ты не ляжешь спать?

О т е л л о

Ты перед сном молилась, Дездемона?

Д е з д е м о н а

Да, дорогой мой.

О т е л л о

Если у тебя

Есть неотмоленное преступленье,

Молись скорей.

Д е з д е м о н а

Что хочешь ты сказать?

О т е л л о

Молись скорее.

Я не помешаю.

Я рядом подожду. Избави Бог

Убить тебя, души не подготовив.

Д е з д е м о н а

Ты о моем убийстве говоришь?

О т е л л о

Да, об убийстве.

Д е з д е м о н а

Господи помилуй!

О т е л л о

Аминь всем сердцем.

Д е з д е м о н а

После этих слов,

Я верю, ты губить меня не станешь.

Гм!

О т е л л о

Д е з д е м о н а

Но ты меня пугаешь. Ты зловещ.

Когда вращаешь в бешенстве глазами,

И, как я ни чиста перед тобой,

Мне страшно.

О т е л л о

О грехах своих подумай.

Д е з д е м о н а

Единственный мой грех — любовь к тебе.

О т е л л о

За это ты умрешь.

Д е з д е м о н а

Бесчеловечно

Отплачивать убийством за любовь.

Что ты кусаешь губы в исступленье?

Недобрый знак, но я его отнесть

К себе никак, никак не в состоянье.

О т е л л о

Молчи.

Д е з д е м о н а

Молчу. Но что произошло?

О т е л л о

Ты подарила Кассио на память

Подарок мой, платок.

Д е з д е м о н а

Неправда, нет.

Спроси у Кассио.

Души спасеньем

Клянусь, что нет.

О т е л л о

Опомнись! Берегись!

Не будь клятвопреступницею. Это

Твой смертный одр.

Д е з д е м о н а

Увы, как всякий одр

Когда-нибудь.

О т е л л о

Нет, ты умрешь сегодня.

Сейчас же исповедай все грехи.

Не отрицай их. Это не поможет.

Я знаю все. Хоть это свыше сил,

Но ты умрешь.

Д е з д е м о н а

Тогда о сжалься, небо!

О т е л л о

Аминь скажу я.

Д е з д е м о н а

Пожалей и ты.

Я в жизни пред тобой не провинилась

И к Кассио питала только то,

Что чувствовать нас заповеди учат.

О т е л л о

Я видел сам платок в его руках.

Меня обман твой превращает в камень,

А эту искупительную смерть —

В закоренелой грешницы убийство.

Д е з д е м о н а

Тогда он где-нибудь его нашел.

Платка ему я в жизни не давала.

Спроси, он подтвердит.

О т е л л о

Он подтвердил.

Д е з д е м о н а

Что он сказал?

О т е л л о

Что был с тобой в сношенье.

Д е з д е м о н а

Как? В незаконном?

О т е л л о

Да.

Д е з д е м о н а

Не может быть.

Он повторить не сможет.

О т е л л о

Да. Не сможет.

Он смолк навек. Труд этот на себя

Взял честный Яго.

Д е з д е м о н а

Оправдались страхи!

Я чувствовала! Кассио убит?

О т е л л о

Ему б не помогло, когда бы жизней

В нем было больше, чем волос.

Д е з д е м о н а

Беда!

Он ложно оклеветан, я погибла.

О т е л л о

Распутница, как смеешь ты при мне

Рыдать о нем!

Д е з д е м о н а

Сошли меня в изгнанье,

Но жить оставь!

О т е л л о

Обманщица, умри!

Д е з д е м о н а

Дай эту ночь прожить!

Отсрочь на сутки!

О т е л л о

Сопротивляться?!

Д е з д е м о н а

Только полчаса!

О т е л л о

Нет. Поздно. Решено.

Д е з д е м о н а

Еще минуту!

Дай помолиться!

Отелло

Поздно чересчур.

(Душит ее.)

Э м и л и я (за сценой)

Впустите, генерал, меня!

Впустите!

О т е л л о

За дверью шум. Жива? Еще жива?

Я — изувер, но все же милосерден

И долго мучиться тебе не дам.

Так. Так.

(Закалывает ее.)

Э м и л и я (за сценой)

Впустите, генерал, меня! Впустите!

О т е л л о

Кто там?

Э м и л и я (за сценой)

Словечко только, генерал!

О т е л л о

Эмилия. Наверно, с сообщеньем

О смерти Кассио! Сейчас. Сейчас.

Теперь она не вздрагивает больше.

Прошелестело что-то. Тишина.

Теперь она недвижна, как могила.

Впустить ли мне Эмилию иль нет?

Мне кажется, опять пошевелилась.

Нет, показалось. Лучше не впускать.

Едва она войдет, как обратится

К моей жене. Жене? Какой жене?

Нет больше у меня жены на свете.

Какой доселе небывалый час!

Как будто в мире страшное затменье,

Луны и солнца нет, земля во тьме,

И все колеблется от потрясенья.

Э м и л и я (за сценой)

Пожалуйста, впустите, генерал!

Мне срочно сообщить вам что-то надо.

О т е л л о

Эмилия. О ней я и забыл.

Сию минуту. Я задерну полог.

(Открывает дверь.)

Пожалуйста, войдите.

Входит Эмилия.

Э м и л и я

Генерал,

На улице убийство!

О т е л л о

Быть не может.

Когда? Сейчас?

Э м и л и я

Недавно, генерал.

О т е л л о

Влияние луны. Она, как видно,

Не в меру близко подошла к земле

И сводит всех с ума.

Э м и л и я

Венецианец,

По имени Родриго, умерщвлен Рукою Кассио.

О т е л л о

Убит Родриго

И Кассио?

Э м и л и я

Нет, Кассио не убит.

О т е л л о

Он жив? Напрасное кровопролитье.

Д е з д е м о н а

Убили неповинно, без вины!

Э м и л и я

Чей это крик?

О т е л л о

Какой? Кричали разве?

Э м и л и я

О ужас! Это голос госпожи.

На помощь! Помогите! Помогите!

Скажите, Дездемона, что-нибудь!

Д е з д е м о н а

Безвинно умираю.

Э м и л и я

Кто убийца?

Д е з д е м о н а

Никто. Сама. Пускай мой муж меня

Не поминает лихом. Будь здорова.

Умирает.

О т е л л о

Кто это сделал?

Э м и л и я

Это скрыто тьмой.

О т е л л о

Вы слышали, никто, она сказала.

Э м и л и я

Да, госпожа сказала, что никто.

О т е л л о

За эту ложь ее сожгут в геенне.

Ее убийца я.

Э м и л и я

Тогда она

Тем больший ангел, чем ты больший дьявол.

О т е л л о

Она развратничала и лгала.

Э м и л и я

Нет, сам ты лжешь и на нее клевещешь.

О т е л л о

Она была коварна, как вода.

Э м и л и я

А ты, к несчастию, горяч, как пламя.

Она была до святости верна.

О т е л л о

Ее любовник Кассио. Ты можешь

Спросить у мужа. Разве я б посмел

Расправиться без важных оснований?

За это ада было б мало мне

И глубочайшей бездны бездн. Все это

Установил твой муж».

Перевод Б. Пастернака (Цитируется по изданию: Уильям Шекспир. Трагедии, комедии, сонеты. М., 1999.)


Фрагмент 33. Матео Банделло. Из «Новелл»

«Часть I. Новелла XI

Некий сенатор застает свою жену в объятиях любовника, заставляет его бежать и тем спасает честь свою и жены.

Не так давно, синьоры мои, в бытность мою в Париже, жил там советник или сенатор парламента, первый среди столь многочисленных сенаторов Франции. Хотя он был уже в летах, но имел красивую молодую жену, тоже француженку, которую сильно любил. Она, будучи свежей и страстной и видя, что муж ее слаб и не может исполнять свои супружеские обязанности, ибо почти каждое утро он поднимается с постели в такой час, когда она не прочь порезвиться и загнать дьявола в ад, сильно огорчалась, видя, как ее молодость проходит без всяких радостей. Поэтому, желая как можно лучше и безопасней устроить свои дела, она решила, что проще всего было бы найти молодого человека, который бы ей понравился; а так как монсеньор муж ее спозаранку уходит в парламент и возвращается только поздно вечером, то у нее будет время, чтобы привести в исполнение все свои желания…

Случилось однажды, что мимо проходил мужчина лет этак двадцати шести-двадцати восьми. Он почтительно раскланялся с ней, сняв берет, и пошел дальше по своим делам… Юноша, не будучи дураком, смекнул, что было бы неплохо завязать с дамой знакомство. Подумав так и проходя однажды, по своему обыкновению, мимо ее дома, он услышал, как дама ему сказала:

— Монсеньор, куда вы так торопитесь? — и при этом вся зарделась.

Ломбардец приостановился и, владея хорошо французским языком, любезно ей ответил:

— Мадонна, я иду по некоторым своим делам к самому мосту Богородицы, но, если я могу чем-либо услужить вам, благоволите приказать, я готов всегда повиноваться вам. С некоторых пор я жажду быть вашим рабом!

И, видя, что у дамы заблестели глаза, он принялся изливать ей свои чувства, говоря, что вот уже несколько месяцев как он горячо влюблен в нее, но, будучи чужеземцем, не осмеливается признаться ей в своей пылкой любви. Словом, дама, горя еще большим желанием, чем он, условилась с ним, чтобы на следующий день, рано поутру, он был на улице, и, когда муж отправится в парламент, вошел бы в дом, прямо к ней в комнату, и показала в какую.

Ломбардец в точности все выполнил и, очутившись с ней в постели, занялся тем, что не удавалось мужу, проехав за три часа пять почтовых станций, не меняя лошадей. Словом, они были в восторге друг от друга, ибо каждый нашел то, что искал, и так меж собой они сдружились, что не было дня, чтобы ломбардец в полдень не приходил заняться любовными утехами со своей дамой. Так длилось несколько месяцев.

Но однажды, будучи вдвоем, они резвились без удержу, так что один из домочадцев, услышав возню и не понимая, в чем дело, решил поглядеть и заметил, как молодой человек вышел из комнаты дамы. Слуга, не переставая следить за своей госпожой, узнал, что каждое утро, когда муж уходит из дому, появляется любовник. Тогда он рассказал об этом служившему у монсеньора писцу и в одно прекрасное утро, когда ломбардец был в комнате с дамой, пошел и все открыл своему хозяину, поставив писца на страже. Когда монсеньор вернулся домой, он приказал обоим слугам запереть входную дверь и вооружиться алебардами, чтобы убить ломбардца, если тот будет пытаться бежать. Потом надел на себя тогу, взял шпагу, подошел к двери, постучал и позвал жену, которая от страха вся помертвела. Тем не менее она открыла дверь, которую муж тут же запер. Ломбардец был без оружия и едва успел натянуть на себя штаны и куртку, как монсеньор ему сказал:

— Кто ты, я не знаю, но, если тебе дорога жизнь, возьми свою одежду и, не мешкая, прыгай из окна.

Ломбардца словно маслом по сердцу помазали, он схватил свой плащ и прыгнул в соседний двор, и так ему повезло, что никто его не видел. Мессер сенатор закрыл окно, позвал соглядатаев и приказал жене снова лечь в постель. Когда те вошли в комнату, он обратился к ним со словами:

— Где же тот, о котором вы сказали, что он забавляется с моей женой? Вы негодяи и дураки, если взводите напраслину на порядочную женщину. Вы, наверное, были пьяны, негодяи вы этакие! Ступайте, на этот раз я вам прощаю, но в будущем берегитесь и протрите себе хорошенько глаза!..»

Перевод Н. Георгиевской. (Цитируется по изданию: Итальянская новелла Возрождения. М., 1964.)



Фрагмент 34. Брантом. «Галантные дамы»

«…Во времена короля Генриха один жестянщик принес на ярмарку в Сен-Жермене дюжину неких железных приспособлений для запора женских ворот; они представляли собой пояс с полосою, проходящей между ног и замыкающейся на ключ; устройство задумано было столь хитро, что женщина, его надевшая, никак не смогла бы предаваться сладким любовным утехам, ибо в полосе этой мастер проделал лишь несколько крошечных дырочек для отправления малой нужды.

Говорят, нашлось-таки пятеро или шестеро ревнивых мужей, которые купили эту штуку и засупонили жен своих столь крепко и надежно, что тем только и осталось сказать: «Прости-прощай, счастливое времечко!» Но и тут одна хитрая дама сыскала выход: нашла искусного мастера, показала ему свою железную узду и то, что под нею, и он изготовил запасной ключ, которым дама, едва только муж за порог, отмыкала и замыкала сию тюрьму своей женской вольницы в любое время, когда хотела. Супруг так ничего и не заподозрил. А его половина вовсю предавалась любовным утехам, награждая рогами простофилю мужа и полагая, что теперь вечно и без удержу сможет развлекаться на свободе…»

Перевод И. Я. Волович и Г. Р. Зингера. (Цитируется по изданию: Брантом. Галантные дамы. М., 1998.)


Загрузка...