1-го декабря 1943 года скончался в Нью-Йорке еврейский писатель и общественный деятель раввин М. Айзенштат, занимавший долгое время пост общественного раввина в Петрограде, а затем главного раввина и профессора раввинской школы в Париже. Моисей Гиршевич родился в 1870 году в городе Несвиже и воспитывался в Воложинском ешиботе. Высшее образование он получил в Берлине, где одновременно посещал Высшую школу еврейских знаний. В 1895 году он напечатал докторскую диссертацию на тему «Библейская критика в талмудической литературе» и получил звание доктора философии. По возвращении в Россию, М. А. в 1899 году занял пост раввина в Ростове-на-Дону, а затем был приглашен в Петроград, где вплоть до 1922 года стоял во главе общины. С ранних лет покойный под псевдонимом Барзилай печатал статьи во многих еврейских журналах, где посвящал особое внимание вопросам воспитания. Его перу принадлежит также сборник рассказов из жизни литовских евреев, напечатанный на еврейском языке в Варшаве в 1893 году.
Покойный раввин был очень разносторонней личностью. Он отличался глубокими познаниями как в богословской литературе, в Библии, Талмуде и раввинской письменности, так и в филологии и в современной литературе и науке. В Петербурге он всегда стоял в центре общественной жизни и в тяжелые моменты царизма и революции с большим достоинством защищал еврейские интересы. Как синагогальный оратор он привлекал прихожан своей искренностью и простотой.
Отличительными чертами Айзенштата была его доброта и задушевность. Он никогда не гнался за деньгами, не мог никого обидеть даже в помыслах. С тонкой чуткостью и симпатией он подходил к каждому человеку. Не гнался и за почестями. Он был удивительно скромным и добрым товарищем в Воложине и остался таким же другом людей и доступным, когда занимал высокие должности.
Все, имевшие счастье встречаться с ним в жизни, любили его. Это было лишь ответом на его неизменную готовность помочь людям, утешить, разделить их горе. Добрая память о Моисее Гиршевиче Айзенштате сохранится надолго среди широких слоев русского еврейства, которому он посвятил свои силы как духовный руководитель, как писатель, учитель и преданный общественный деятель.
Д-р Макс Рейзин
Из речи, произнесенной на вечере, посвященном памяти Н. Л. Аронсона в Союзе Русских Евреев, в Нью-Йорке,
18 ноября 1943 года.
Покинув Россию в юные годы, Аронсон не мог считать себя русским художником, но Россия неудержимо влекла его к себе. Это было в 1901 году. Аронсону было 29 лет. Полоса мытарств в Париже стала отодвигаться в прошлое. Пошли заказы, хвалебные отзывы в прессе, лестные приглашения к участию на выставках.
У Аронсона появилось непреодолимое желание лепить Толстого. Можно живо представить себе душевное состояние художника. Академия его отклонила (из-за известных ограничений для евреев). Доступ в художественную школу равносилен был доступу к русской культурной жизни. И в том, и в другом ему было отказано. После такой неудачи вдруг очутиться в России в качестве «знатного иностранца», ни о чем не ходатайствуя, как равный среди равных, — какое это должно было быть удовлетворение, какое блестящее подтверждение достигнутого!
Аронсон поехал в Россию.
В Ясной Поляне его приняли очень радушно. Он моделирует Софью Андреевну. Лев Николаевич заинтересовывается. Он моделирует его самого.
В Питере налаживается выставка. Аронсону удается собрать и показать сорок своих вещей. Академия Художеств приобретает «Голову Старухи».
Приходилось ли Аронсону жалеть в тот момент о том, что Академия его в свое время отвергла?
Навряд ли. Выбор работы из более раннего периода показал, что Академия ценила кропотливую детальную отделку, чеканную технику, но исканий Аронсона не понимала.
В бюсте Толстого было то новое, чего он добивался в скульптуре. Ему хотелось передать сущность человеческого лица в упрошенных, широких, но все же не схематизированных, а органических формах, формах, дающих иллюзию жизни, но опять-таки жизни духовной, ушедшей в себя. И, чтобы выявить это внутреннее горение при сохранении внешнего спокойствия черт, Аронсон прибегнул к магическому эффекту светотени, скрадывающей контуры, смягчающей переходы плоскостей в материале, претворяющей реальное в нереальное.
Эти его искания были навеяны Парижем, влиянием Родена. Аронсон чувствовал себя на верном пути.
Русская современная скульптура не могла дать ему в тот момент нужных стимулов.
Продолжая свое блестящее турне, Аронсон заехал в Голландию и Бельгию. Там созданы были им бюсты бурских героев (ныне в музее в Претории). В этих работах сказалось его уже испытанное мастерство широкой характеристики.
Пребывание в Германии принесло Аронсону заказы на группы для фонтанов. Один поставлен был, между прочим, в том самом идиллическом Годесберге-на-Рейне, где впоследствии Гитлер встречал Чемберлена.
Декоративные задания выдвинули проблему группировки масс, трактовки человеческих тел, освещения под открытым небом. Была также и проблема содержания.
Роден в своих монументальных композициях, как настоящий сын Франции, черпал свои образы во французских примитивах; даже для библейских своих фигур он искал прототипы в пластике французских соборов, в искусстве, исторически выросшем на той самой почве, на которой суждено было стоять его работам.
Аронсон же был оторван от своей родины. Скульптурной традиции у него не было, и земля, на которой должны были стоять его работы, была ему чужая.
Он почерпнул содержание для своих композиций в том запасе общечеловеческих моральных идей, которые должны были быть понятны каждому. В одном из своих фонтанов он изобразил искание истины. Истина была воплощена в образе юной и прекрасной женщины. Вряд ли Аронсон очень любил эти свои работы. Но он очень любил своего Бетховена в Бонне.
Аронсон еще с давнего времени — с 1900 года — интересовался головой Бетховена, изучал ее, лепил ее.
Получив заказ, он поехал в Бонн, и там вылепил бюст в саду перед домом Бетховена. История, как прохожие, окружив скульптора, поощряли его своими замечаниями и, когда сходство было достигнуто, заставили его закончить работу, часто рассказывалась.
Аронсон был безусловно хорошим психологом и, как портретист, всегда находил контакт со зрителем.
Бетховен был в 1905 году выставлен на Международной выставке в Льеже.
Вероятно еще до этой работы, — хронология Аронсона еще с точностью не установлена, — была задумана большая символическая фигура «Россия». Замысел этот очень характерен для Аронсона.
Многим Россия представляется чем-то вроде Репинских «Бурлаков». Другое поколение ассоциировало Россию с малявинскими бабами. Одно время, недавно еще, полагали, что блоковские «Двенадцать» передают «вкус» и ритм России.
Аронсон, глядя на Россию из своего прекрасного далека, изобразил ее в виде человека, немолодого уже, с лицом похожим на Тургенева (которого он как-то давно лепил), сидящего в задумчивом оцепенении. Русский интеллигент, усталый, разочарованный, — вот как Аронсон видел далекую родину. Была ли в этом замысле тоска по России, или жалость к угнетенной стране, — сказать трудно. Образ России тяготел над его творчеством.
Судя по упомянутым работам, можно подумать, что женщина мало интересовала Аронсона.
Франк Руттер, хранитель музея в Лидсе, посетил с женой мастерскую Аронсона на рю де Вожирар в 1913 году Г-жа Руттер обратила внимание на статую девушки-подростка с надписью: «Silence mystique».
Ей захотелось знать, почему художник дал своей статуе это название и она попросила его объяснить ей свою работу Все, что Аронсон сказал, было: «Она была такая милая и молчаливая».
Конечно, в 1913 году под мистикой понимали нечто более изощренное. Модою руководил Бакст. Легко понять недоумение английской дамы. Что было мистического в фигуре девушки-подростка? Был ли Аронсон в самом деле знатоком женской психики? Ему приходилось сталкиваться с выдающимися женщинами своего времени. Айседора Дункан, Ида Рубинштейн владели умами. Аронсон рисовал и лепил их. Имеется бюст Иды Рубинштейн, исполненный Аронсоном в цветном камне, в 1909 году; имеется голова «Саломеи» в Люксембургском музее в Париже в черном мраморе, ассоциирующем героиню Оскара Уайльда с египетским сфинксом.
Демоническая мистика, однако, чужда была Аронсону, но обаяние простоты, детской наивности он чувствовал и передавать умел. Вот почему он был так хорош в своих детских головках, и, пожалуй, в лице ребенка, в лице подростка, он видел мистику, которой другие взрослые не замечали.
Ну, а каково было отношение Аронсона к еврейству?
Кто лично знал Аронсона, помнит его необыкновенную отзывчивость. Художники индивидуалисты, они равнодушны к судьбам их окружающих людей. Аронсон был в этом отношении исключением. Ходатайствовать за кого-нибудь, бегать по учреждениям, просиживать часами на заседаниях общественных организаций не было для него тягостно. Когда у него бывали деньги, — он не жалел их. Он пожертвовал значительную сумму для детских колоний в Двинске и Креславке, откуда был родом. Аронсон не забывал своей родины, но оставила ли она следы в его творчестве?
В Аронсоновских работах нет бытовых черт. Он не прошел через русскую школу передвижников, и несколько тенденциозный и сантиментальный жанр был ему чужд. Что исторические темы не могли глубоко интересовать его, легко понять из его психологического уклада. Иногда случалось, что голова еврейского пророка занимала его воображение. Он пробовал зафиксировать свое видение. Но обличительный пафос библии ему не давался. Сдержанный, целомудренный, он искал в искусстве воплощения одухотворенной простоты, спокойного достоинства, «чистой жизни» — компенсации за все то, чего он был лишен в юные годы, когда складывалась его индивидуальность.
В 1922 году Аронсон создал бюст Пастера (Мрамор. Пастеровский Институт).
Толстой, Бетховен, Пастер — вот вехи Аронсоновского пути. В Пастере чувствуется более напряженный, интенсивный ритм. 50-летний художник здесь на высоте своих достижений.
Нет возможности в пределах этого эскиза остановиться на других многочисленных работах Наума Львовича, но один очень лестный заказ хочется еще отметить.
В 1932 году Аронсон был приглашен Франко-Американским Комитетом в Париже исполнить бюсты Вашингтона и Боливара для Maison des Nations Americaines.
Около десяти лет спустя Аронсону суждено было уехать в Америку.
Франция, которая натурализовала его, в 1941 году лишила его гражданства. Но это была уже не та Франция.
В Нью-Йорке жизнь по-новому манила. Вскоре ателье на 74-ой улице наполнилось новыми работами, изумительными портретами, среди которых выделялся бюст Елены Наумовны, жены художника, такой хрупкий и живой.
Суждено ли было этому портрету послужить новой вехой на новом пути? Могло казаться, что так.
Не суждено было.
Рахиль Вишницер-Бернштейн
Известный писатель-историк и общественный деятель, Саул Гинзбург, был сыном состоятельного минского купца Моисея Ароновича Гинзбурга (1814—1882) от его второго брака с Фрейдой Самуиловной, рожденной Левин (1842— 1906) из Пинска. Он родился в Минске в апреле 1866 года, получил хорошее еврейское образование у частных учителей, и окончил с золотой медалью минскую гимназию. Еще учеником, в 1882 году, примкнул к палестинофильской группе «Нидхе Исроэл», посылая в то же время корреспонденции в «Гамагид».
Будучи студентом юридического факультета Петербургского университета, С. М. поддерживал связи с членами подпольной национальной организации еврейской молодежи «Нес Циона». По окончании университета, в начале 1890-х годов, поселился в Москве, где примкнул к группе национально настроенной интеллигенции, состоявшей из молодых деятелей — будущих видных писателей и общественных работников — Энгель, доктор Ю. Бруцкус, А. Идельсон, Л. Брамсон, П. Марек и др.
Еще в 1892 году С. Г. начал сотрудничать в «Восходе» и в 1897 году, по приглашению редактора, Адольфа Ландау, поселился в Петербурге в качестве постоянного сотрудника. В «Восходе» он вел отдел «Обзор еврейской печати» и «Литературную хронику». Его первая крупная работа — «Забытая Эпоха» (о первом русско-еврейском журнале «Рассвет», выходившем в Одессе в 1860 году) была напечатана в «Восходе» в 1896 году. За ней последовал ряд монографий о просветителе И. Б. Левинзоне, о писателях Мапу, Смоленкине и др. С 1899 по 1902 год состоял членом редакции «Восхода», сообща с другими членами «московской группы», в руки которой «Восход» перешел от его основателя и владельца, А. Ландау.
Сильный интерес к новейшей истории русского еврейства побудил Саула Гинзбурга приступить к изучению еврейских народных песен в России. Эту работу он начал еще в Москве, сообща с П. Мареком и с помощью целого ряда добровольных сотрудников на местах. К 1901 году был собран огромный песенный материал, опубликованный в том же году издательством «Восхода» — том в 400 страниц с текстом на идиш в латинской транскрипции и с введением, написанным С. Гинзбургом и П. Мареком. Этот труд создал эпоху в (сравнительно очень молодой к тому времени) научной области еврейского фольклора, и его влияние на все дальнейшие работы в этой отрасли еврейской народной литературы и музыки еще и поныне не устарело.
В январе 1903 года С. Г. (вместе с С. Раппопортом) основал в Петербурге первую в России ежедневную газету на идиш «Дер Фрайнд», где он был главным редактором и поставил газету на весьма высокую ступень, с точки зрения публицистики и культурно-просветительной работы среди еврейской массы во всех уголках России. С помощью С. Г. были найдены и выведены перед читательской публикой молодые, еще мало известные писатели и публицисты, ставшие красой и гордостью еврейской литературы и прессы на еврейском и разговорно-еврейском языках.
С возникновением еврейского газетного центра в Варшаве (в 1906 году), значение «Фрайнда» стало падать, а с октября 1908 года он перешел в другие руки и был перенесен в Варшаву. С того времени и в течении свыше 30 лет в центре внимания и деятельности С. Г. стояло всестороннее изучение культурнообщественных и просветительных течений в русском еврействе в 19-ом столетии. С этой целью С. Г. основал непериодическое издание «Пережитое» (4 тома вышли в свет с 1908 по 1913 год), где был напечатан, под редакцией С. Гинзбурга, С. Цинберга и др., огромный культурно-исторический материал, статьи, исследования в частных и официальных архивах и пр. по истории евреев в России и Польше. В 1912 году вышла книга С. Г. «Евреи и Отечественная война 1812 года» — плод очень серьезных работ по собиранию и освещению исторических первоисточников, относящихся к первым десятилетиям еврейской истории в России.
С 1897 до 1903 года С. Г. был секретарем Центрального Комитета «Общества Распространения Просвещения среди евреев в России (ОПЕ)» и состоял членом этого Комитета до дня ликвидации «О-ва Просвещения» большевиками в 1920 году. Он принимал деятельное участие в «Союзе для достижения полноправия евреев в России» и в 1908 году был одним из учредителей «Еврейского Литературно-Научного Общества», открывшего в короткое время десятки отделов во многих городах и городках черты оседлости. В 1910 году это Общество было закрыто правительством.
В 1913 году под редакцией С. Гинзбурга вышла история ОПЕ, написанная И. М. Чериковером. Очень деятельное участие в те годы С. Г. принимал в подготовке многотомного коллективного труда (предпринятого московским издательством «Мир» и «Обществом Еврейских Научных изданий»): «История Еврейского Народа». Война прервала издание после выхода двух больших томов. Из под пера С. Г. вышла, напечатанная в первом томе серии (из 5 томов) по истории евреев в России и Польше, лишь одна законченная работа «Возникновение Хасидизма». В 1918 году под его редакцией вышли 2 сборника по еврейской истории в России на еврейском языке — «Heovar». В 1922 и 1926 г.г. ОПЕ под редакцией С. Г. издало литературный сборник «Еврейская Мысль», а в 1928 году — сборник «Еврейский Вестник». В 1923 году С. Г. напечатал «Минувшее» — сборник его исторических очерков, статей, характеристик.
Во всех изданиях, вышедших в свет после 1917 г., С. Г. использовал огромный архивный — правительственный — материал, раньше совершенно недоступный, к которому ему открыла доступ февральская революция. С огромным трудолюбием и терпением С. Г. изучал, разбирал и копировал в государственных архивах тысячи актов, документов и записок, касавшихся положения евреев в царской России. Многие из этих материалов он потом блестяще осветил и разработал в ряде журнальных и газетных статей, напечатанных в Америке на идиш, как, напр., его серия о кантонистах, о мучениках братьях Шапиро в Славутах, о прародителях Антона Рубинштейна и много других. При собирании и копировании архивных материалов очень ценную секретарскую помощь, особенно необходимую при очень острой близорукости С. Г. Гинзбурга в последние 20 лет его жизни, ему оказывала его супруга Бронислава Борисовна (урожденная Берхина). В первые годы после большевистского переворота С. Г. был профессором еврейской литературы в Институте Еврейских Знаний, впоследствии закрытом советской властью, под влиянием ярко антинациональных «евсеков». Для добывания хлеба насущного С. Г. несколько лет работал в «Севзапгосторге».
В 1930 году С. М. и Б. Б. покинули Россию и поселились в Париже, где с 1925 года жил их сын, Михаил, молодой ученый в области истории Греции и Рима. В 1931 году он получил кафедру в Университете штата Небраска в Линкольне, и туда же эмигрировали его родители из Парижа в 1933 году.
В Париже С. М. был одним из учредителей (в 1933 году) и первым председателем «Кружка Русско-еврейской интеллигенции». Одним из деятелей этого кружка был покойный Генрих Борисович Слиозберг, к воспоминаниям которого вышедшим в 1933 году в трех томах («Дела минувших дней»), С. М. Г. написал предисловие. Из Парижа С. Г. сотрудничал в нью-йоркских изданиях на идиш «Форвертс» и «Цукунфт», и после переезда в Америку его участие в газете «Форвертс» приняло еще более постоянный характер. Он напечатал (в течении 7—8 лет) десятки исторических и биографических работ из прошлого русских евреев, основанных на мало известных, или совершенно до того еще не использованных материалах — воспоминаниях современников, семейных хрониках, письмах и других документах архивного характера. Работы С. Г. пользовались огромной популярностью среди десятков тысяч еврейских читателей.
В 1937 году, в связи с 70-летием С. Г., был в Нью-Йорке создан Юбилейный Комитет для издания трудов этого популярного и всеми любимого историка. В 3-х томах были изданы его избранные статьи и работы (свыше 1000 страниц) — «Historische Werke», весьма тепло принятые критикой и публикой. Указатель трудов С. М. Г. и статей о нем был составлен членом Юбилейного Комитета Исаком Ривкиндом, известным еврейским библиографом, в виде приложения к 3-му тому этого издания. Большая часть работ С. Г. за последние 20 лет его жизни все еще осталась рассеянной в десятках периодических изданий, или в книгах, теперь совершенно недоступных для широких читательских масс.
Почти до последних своих дней С. Г. был в полном обладании духовных сил и неустанной писательской энергии. Он серьезно заболел в начале осени 1940 года во время ежегодного летнего пребывания в Нью-Йорке и Бостоне и после 5-ти недельных страданий скончался в Нью-Йорке 18 ноября 1940 года. Его останки были преданы земле на кладбище Arbeiter Ring-a в Нью-Йорке. В 1941 году был возобновлен Комитет по изданию его трудов, готовящий теперь к выпуску в свет еще три тома работ С. Г. по культурно-общественной истории евреев в России.
Герман Франк
Оскар Осипович Грузенберг встает в моей памяти периодическими озарениями, с первых лет моего студенчества до весьма недавнего прошлого, почти до вчерашнего дня.
В 1907—1908 г.г., в годы первой послереволюционной реакции, О. О. был известен всему русскому обществу, а особенно нам, студентам-юристам Петербургского Университета, как крупнейший застрельщик в борьбе против того, что нам тогда казалось верхом произвола и деспотии. И самое уголовное право казалось нам каким-то особо благородным орудием в борьбе за право и за новые формы государства. О. О. для всех был неоспоримым олимпийцем, таким, каким он изображен на знаменитом портрете Серова.
Даже его изумительная память законоведа оставалась всегда только послушным орудием и не заглушала, как это часто бывает у заурядных людей, творчества, изобретательности и свежеэмоционального подхода к каждому делу.
Лично мне пришлось свести знакомство с О. О. в 1908 году, как с защитником революционеров Прибалтики в военных и гражданских судах. Многочисленные родственники требовали посещения его, или С. Зарудного и некоторых других корифеев политической защиты. Вторая категория угнетенных и оскорбленных были евреи и понятно, что громкие погромные процессы и дела Блондеса и Бейлиса оказались на руках О. О. Кто бывал в его кабинете в Петербурге, помнит многочисленные альбомы и бювары, преподнесенные ему рядом лиц и учреждений со всех концов России.
По окончании юридического факультета Киевского университета О. О. получил предложение остаться при университете для подготовки к профессуре, но, отказавшись от принятия христианства, он решил заняться адвокатурой. Семнадцать долгих лет оставался он помощником присяжного поверенного и только в 1905 году он стал присяжным поверенным. Освободительная эпоха восстановила его в правах любимой профессии.
Кроме чисто уголовных и политических дел, от упомянутых процессов Блондеса и Бейлиса до знаменитого дела еврея Гершановича, обвинявшегося в измене во время первой мировой войны и оправданного, Грузенберг защищал Троцкого по делу первого совета рабочих депутатов и целый ряд общественных деятелей: Анненского, Максима Горького, Короленко, Милюкова, Петражицкого, Пешехонова (по нескольким делам), Чуковского и др.
Оправдание Гершановича было делом огромной моральной важности для русского еврейства: О. О. вскрыл в нем все интриги, поклепы и лживые показания заинтересованных и подставных лиц, пытавшихся «доказать» существование еврейского шпионажа в пользу Германии на западном театре военных действий, территориально почти совпадавшем с чертою еврейской оседлости. Впоследствии военные власти отказались от постановки таких процессов, политическая цель которых стала слишком очевидна.
Сколько ума, нервов, моральной ответственности и простой человеческой доброты и бескорыстия было проявлено Грузенбергом на всем протяжении его российской адвокатской деятельности, не поддается описанию. От Ревеля и Риги до Одессы и Батума и от Варшавы до Владивостока повсюду были рассыпаны уголовные, политические, аграрные и литературные клиенты великого адвоката. И он дорожил глубоко этим человеческим фондом, добытым почти тремя десятками лет упорной работы и борьбы. Все слабости О. О., которые присущи смертным, меркнут перед его живой конкретной этикой борца, требовательного и к себе и часто, после вспышки, отходчивого к другим.
Но, разумеется, все это непрерывное горение и неугасающий энтузиазм были бы немыслимы без чрезвычайной идеализации адвокатского призвания со стороны Грузенберга. Добродетели маленькой группы исключительных энтузиастов он готов был приписать всему сословию российской адвокатуры. Вот почему он так болезненно реагировал на выпады против адвокатов не только со стороны крупных писателей, Достоевского, Толстого и Салтыкова-Щедрина, но и проф. Б. Кистяковского, признававшего особые заслуги небольшой группы беззаветных борцов за право, но обвинявшего все сословие в том, что за почти полстолетие российская адвокатура «мало дала для развития нашего правосознания» и что «наши видные адвокаты сплошь и рядом превращаются в простых дельцов».
Уже в 1930 году Грузенберг разразился воодушевленной отповедью русским писателям и ученым за их нападки на адвокатуру («Закон и суд», 1930, № 11/12):
«Русскому адвокатскому сословию... есть что вспомнить, есть чем гордиться... Оно создало, совершенно неведомый западной адвокатуре, институт бесплатных консультационных бюро, бесплатных защит неимущих даже на выездных сессиях. Русские писатели, общественные деятели и борцы за лучшую жизнь не забыли и не забудут, что товарищи наши, с крайним напряжением сил, с забвением собственных интересов, в разных концах огромной страны служили свою тяжелую службу защиты личности против натиска на нее государства, против несправедливостей и злоупотреблений обвинения».
Но никогда О. О. не оставался только адвокатом-профессионалом, он сжигал свое сердце на службе праву, но он боялся прослыть законоискусником и потерять живую связь с наукой и литературой.
Между домом Грузенберга и наиболее крупными учеными и литераторами существовала тесная связь. В доме его — сперва на Бассейной, а затем на Кирочной — встречались представители литературы, искусства и науки. Лучшим Другом семьи считалась Мария Валентиновна Ватсон, знаменитая переводчица с испанского. Особым фавором пользовалось литературное созвездие «Русского Богатства», и прочная дружба с Пешехоновым, центральной фигурой этого толстого народнического журнала, не прекратилась и к концу 20-х годов, когда судьбе угодно было свести обоих друзей в Риге, куда Пешехонов приехал в скромной роли экономического эксперта Русского советского торгпредства.
О. О. никогда не оставался чуждым политике. Но надо сказать, что неукротимость его натуры плохо мирилась с партийной дисциплиной в обычном смысле слова. Он одно время примыкал к народно-социалистической партии, но не связал себя прочно с ней, ни идеологией, ни политическим представительством. Его давнишние симпатии к сионизму получили более реальное выражение уже в эпоху его латвийской эмиграции (1926—1931). Он был избран в 1929 году представителем Латвийского еврейства в административный совет Еврейского Агентства от сочувствующих не сионистов. Это избрание его было большим моральным удовлетворением для Грузенберга, в особенности из-за новых контактов с лучшей еврейской интеллигенцией различных стран света. В Цюрихе он произнес речь, из которой запомнилось его крылатое слово, что древний еврейский народ строительством Палестины стремится добиться такой географии, которая отвечала бы его истории.
Само собою разумеется, что адвокатское служение не заглушило в О. О. научного интереса к вопросам юриспруденции и этики.
Первая эпоха его научной заинтересованности относится к первым годам появления журнала «Право» в Петербурге. В эпоху 1905—1910 г.г. он был особенно активен в этом журнале и совместно с В. Д. Набоковым, редактировал уголовный отдела журнала; он также состоял членом комитета уголовного отделения С.-Петербургского Юридического Общества и руководителем юридич. конференций для помощников прис. поверенных. Вторая эпоха усиленной юридико-публицистической работы относится уже к рижской поре жизни. Он стал не только редактором, но и вдохновителем журнала «Закон и Суд», издававшегося в Риге пять лет, с мая 1929 года по осень 1934 года, Грузенберг вел передовые — «Дневник юриста» с первого номера этого журнала. В них можно найти разработку вопросов теории и практики права, с некоторым преобладанием уголовного и административного права над другими отраслями.
Но важно то, что О. О. рассматривает себя в этом журнале на старой «родине духа». Тот факт, что большие части старого русского права, а в особенности все уголовное право, было унаследовано балтийскими государствами, сделало работу главного редактора особенно производительной. Старая практика русских дооктябрьских судов, упраздненная и запрещенная на своей русской родине, ожила для него в Латвии.
К этой большой интересной писательской работе прибавляется и обновление — по крайней мере частичное — его уголовной практики.
Кассационные прошения Грузенберга читались в Латвийском Сенате, высшем суде, с огромным вниманием. Сенаторы узнавали грузенберговский стиль и в латвийском переводе, ибо в его бьющей аргументации и юридической эрудиции язык играл все же подчиненную роль.
Можно без преувеличения сказать, что за все эмигрантские годы О. О. латвийская эпоха была наибольшим приближением к его бывшей российской деятельности и славе. Хотя он — в качестве иностранца — и не был зачислен в латвийское сословие адвокатов, он все же по молчаливому уговору судов и адвокатуры получил неписаные права экстерриториального и при том авторитетнейшего адвоката. Его мнения, изложенные в «Дневнике», принимались во внимание и при законодательной работе (напр., по вопросу о введении суда присяжных, об оглашении показаний обвиняемого, о судоустройстве, новом уголовном уложении и т. д.) латвийского Сейма.
Случайный отъезд О. О. из Латвии, в 1931 году как-то превратился в постоянный. Почему именно он не остался там, где его удельный вес и род работы были наиболее близки ему, мы решить не собираемся. Сам он в письме ко мне, написанном в апреле 1932 года из Ниццы, резюмирует оценку своего латвийского периода весьма положительно: «О Латвии я вынес теплые воспоминания: и от латышей, и от русских и от еврейских масс ничего, кроме добра, не видал».
Тем не менее и относительный достаток, и профессиональное удовлетворение и атмосфера преклонения не пленили блестящего олимпийца. Некоторую роль при этом могли сыграть его политический пессимизм и дурные предчувствия о будущности Латвии, которые он не скрывал в личных беседах. Как бы то ни было, О. О. предпочел западноевропейское «купание в лишениях» балтийскому благополучию.
И тут сказалось его бескорыстие и идеализм, несколько неустойчивый по догматам, но всегда выспренний и вершинный, враждебный всяким сделкам и уступкам. В этом отношении одно его письмо останется показательной чертой его духовного облика. В письме из Франции от 31-го декабря 1935 года О. О. между прочим писал мне: «Что касается меня, то жилось со всячинкой: всего было. Но ни болезнь, ни материальные невзгоды не ослабили моего духа. — Ни о чем не жалею, ни от чего не отрекаюсь, — и, если бы мне пришлось начинать жизнь сначала, я в ней вряд ли что изменил бы».
Хотя Грузенберг и заметил однажды с горечью, что «история» запоминает имена только тех, кто бьется не за близких, а за дальних, он тем не менее вошел в историю, если не как писатель, то как один из весьма немногих, подлинно великих адвокатов-трибунов.
М. Дазерсон
Со смертью Моисея Аароновича Кроля (в янв. 1943 г.) в г. Ницце (во Франции) ушел в вечность, вероятнее всего, действительно последний из «последних могикан» первого поколения той социальной группы, которая называлась русско-еврейской интеллигенцией. Он был одним из характерных представителей этого поколения, давшего еврейству так много выдающихся личностей. За последние пять лет умерли такие крупные представители этого поколения, как С. Дубнов, Г. Слиозберг, О. Грузенберг, Л. Брамсон, Саул Гинзбург и, наконец, М. Кроль. Они были не только выдающимися представителями значительной и знаменательной эпохи в жизни русского еврейства, но, несомненно, оказали — прямо или косвенно — и не малое влияние на мировое еврейство.
Русско-еврейская интеллигенция начинает в жизни еврейского народа свою славную историю с того поколения, которое родилось в 60-х годах прошлого столетия. Кроль родился в 1862 году, Слиозберг родился в 1863 году, Дубнов родился в 1860 году, Гинзбург родился в 1866 году. Это поколение получило свое воспитание, свое умственное и духовное развитие в один из самых знаменательных периодов русской и еврейской жизни. Два фактора определяли развитие этого поколения: с одной стороны, среда, насыщенная традиционной еврейской духовностью и идеализмом, а, с другой, то новое в русской жизни и культуре, что постепенно стало проникать в еврейское гетто. Здесь встретились два течения: с одной стороны, атмосфера семьи, хедера и всей окружающей обстановки, оставившая глубокий след на всю жизнь и, с другой стороны, захватывающее культурное влияние русской жизни, которое стало сказываться в этот «Штурм и дранг» период 60 и 70-х годов на еврейских юношах, попавших в русские учебные заведения. Этот период был одним из самых бурных периодов русской культуры, когда народился широкий слой русской передовой интеллигенции.
Эта эпоха выдвинула таких значительных «властителей дум», как Герцен; Лавров, Белинский, Писарев, Чернышевский, Добролюбов и другие. Одновременно сказывалось влияние Запада на русскую культуру. Гегель, Гейне, Берне, Виктор Гюго, Спенсер, Бокль, Конт и другие способствовали формированию различных направлений среди русской интеллигенции.
Для того немногочисленного слоя еврейских юношей, которые стали получать свое русское образование — либо домашним путем, либо в русских учебных заведениях, — это приобщение к европейской культуре играло большую роль. Перед ними открылся новый, невиданный дотоле заманчивый мир. Это была эпоха ассимиляции, русификации, увлечения либеральными реформами 60-х годов, русской литературой и теми радикальными социалистическими идеями, коими была проникнута русская радикальная публицистика того времени.
В своих воспоминаниях Кроль ярко рисует картину того, как развивалась его умственная и духовная жизнь.
«Очень уж велико было расстояние между религиозным воспитанием, которое я до 12-тилетнего возраста получал в хедере и той новой верой, к которой я приобщился со всем жаром моей прозревшей юношеской души. Покуда я учился в хедере, весь известный мне мир замыкался в тесных рамках моей семьи. Знал я также десяток бедных евреев на нашей улице. О том, что происходило на белом свете, я не имел ни малейшего представления... Передо мною открывался чудесный мир знаний, и каждый день я приобретал что-нибудь новое. Я читал и перечитывал русских классиков, штудировал исторические сочинения, увлекался великими русскими поэтами».
«Западноевропейские идеи меня атаковывали со всех сторон и ломали и уничтожали все то, что было мне так усердно привито и внушено с детских лет. Все мои прежние представления о жизни, привычки, суеверия были разбиты вдребезги и выросли совершенно новые взгляды на жизнь, новые чувства. С большой болью я вырывал из своего сердца многое из того, что было мне так дорого с детства, и с необыкновенным энтузиазмом я проникался идеями, которые создал человеческий гений, в течении тысячелетий всюду, где только существовала человеческая культура».
«В моей мучительной внутренней работе мне много помогли Гейне и Берне; могу сказать без преувеличения, что их влияние на меня было очень велико. Оба они научили меня, как надо ценить и любить свободу и, что еще важнее, как надо бороться против всех видов деспотизма. Вот этот характер деятельности двух замечательных немецких евреев на долгое время стал моей путеводной звездой. Я почувствовал, что на мне лежит святой долг принять участие в общей борьбе за «социальную справедливость»; я стал, как это теперь квалифицируется, «утопическим» социалистом, мечтал о всеобщем равенстве, об общечеловеческом братстве».
С такими настроениями, с таким запасом идеализма и готовностью жертвовать собой ради блага человечества, перед молодым Кролем, и как и перед его единомышленниками среди еврейской молодежи, вставал вопрос: в какую среду пойти с проповедью своих идей? На «еврейской улице» того времени (между 1870 и 1890 годами) не было — в силу тех своеобразных социальных и психологических условий, в которых жило девять десятых еврейского населения, — ни одного серьезного общественного движения — ни на национальной почве, ни в сфере социальной. В русской же среде в ту пору, в 70-х годах прошлого столетия, общественное движение было очень оживленное, и в лице народничества стало все больше и больше проникать в широкие слои русской интеллигенции. Ясно, что перед русско-еврейскими юношами — идеалистами того времени, в подавляющем большинстве случаев, намечался один лишь путь — это влиться в русское освободительное движение.
Поколение, к которому принадлежал Кроль, ушло в юношеские годы от еврейства; оно начало свое общественное служение, в огромном большинстве случаев, как ассимиляторы. Мы подчеркиваем — начало, ибо многие из них вернулись к еврейству, когда в русско-еврейской жизни произошли большие сдвиги, когда появилось и выросло огромное массовое движение: бундизм, сионизм в его различных оттенках, широкая народническая культурная и социально-политическая работа среди больших еврейских масс. Вернулись они потому, что в их духовном и душевном мире, на мой взгляд, были глубоко заложены нити, крепко связывавшие их с еврейством, с его прошлым и настоящим и с борьбой за его лучшее будущее.
Как только появились более или менее благоприятные условия для планомерной общественной работы, огромное большинство бывших «ассимиляторов» из первого поколения русско-еврейской интеллигенции — целиком или частично — отдало свои силы служению еврейским народным массам.
Кроль в своих мемуарах отмечает с особой радостью тот момент в его жизни (это было в конце 90-х годов), когда он стал принимать живейшее участие в еврейских общественных организациях.
Плодотворная и многогранная жизнь Моисея Кроля, умершего накануне своего 81-го дня рождения, определялась, как мне представляется, тремя основными факторами его устремлений: 1) борьбой за общечеловеческие идеалы, основанные на свободе человеческой личности и социальной справедливости, и за осуществление их на своей родине; 2) активным участием в разных общественных начинаниях, стремившихся облегчить правовое и экономическое положение широких масс еврейского народа; и 3) его научно-исследовательской деятельностью.
Более чем 60-летнее участие М. Кроля в общерусском общественном движении — в разные его периоды — начиная с 1879 года — от работы в партии «Народной Воли» и кончая его деятельностью в партии с.-р. в парижской эмиграции — определялось, как мне кажется, основным приматом его миросозерцания: бескомпромиссностью в борьбе за человеческое достоинство и свободу личности против всяких видов деспотизма.
Кроль, и как общественный деятель, и как журналист, боролся с людским злом, в какие бы формы оно ни облекалось. Его общественный идеал был строй, построенный на справедливости, свободе и равенстве. Всякую несправедливость он воспринимал чрезвычайно болезненно. Его гуманизм, его этический подход к общественным явлениям определяли всю его общественно-политическую работу Библейский завет — «возлюби ближнего, как самого себя» — Кроль воспринимал, как высшее веление совести.
Кроль был человеком с большими научными интересами и способностями. Влечение к научным занятиям лежало в его натуре и оно привело к тому, что, очутившись в ссылке в 80-х годах прошлого столетия, он отдался всецело изучению и обследованию примитивных народностей, населявших Забайкалье. Собранные и обработанные материалы о бурятах, а равно его серьезный труд о формах землепользования в Забайкалье, имеют до сих пор большую научную ценность и явились настоящим вкладом в русскую этнографическую науку. М. Кроль своими обследованиями инородческого населения Сибири примыкает к той блестящей плеяде русских политических ссыльных — Штернберг, Клеменц, Богораз, Иохельсон — которые, благодаря своим ценным этнографическим обследованиям жизни первобытных племен, заняли выдающееся место в мировой науке по этнографии и истории первобытной культуры.
М. Кроль, благодаря условиям своей жизни, не мог отдаться всецело научной работе — и особенно жаль, что его материалы о Дальнем Востоке и Китае, собранные в 20-х годах, не могли быть напечатаны до сих пор. В нормальной обстановке Кроль мог бы, несомненно, внести еще много ценного в науку.
В сфере своей еврейской общественной деятельности Кроль, как в Петербурге — в те годы, когда он жил там (первое десятилетие этого века),— равно как в Сибири до 1920 года, так и в период своей парижской эмиграции, принимал живое участие в крупных русско-еврейских общественных организациях и разного рода начинаниях. Известна его значительная роль в качестве защитника на процессе пострадавших от еврейского погрома в Гомеле в 1904 году. Последние 8 лет своей жизни в Париже Кроль не мало внимания и сил своих отдавал «Объединению русско-еврейской интеллигенции», бессменным председателем которого он был все эти годы.
Мне хочется дать некоторые штрихи его жизни в изгнании. Я имел счастье от осени 1933 года до лета 1941 года быть с ним в тесном контакте — как в сфере общественной деятельности (я был генеральным секретарем «Объединения русско-еврейской интеллигенции» со дня его основания), так и в порядке личных отношений. В виду этого, я имею возможность сделать некоторые дополнения к характеристике этого большого человека.
Кроль в немалой степени тяготился тем, что он не находит в эмиграции настоящего применения своим умственным и душевным силам. Несмотря на свой преклонный возраст, он обладал огромною, чисто-юношескою энергией, редкой душевной свежестью и бодростью. Он был в нашей среде, в которой почти все были в возрасте от 50 до 60 лет, по своей активности, по своей физической выносливости, по своей умственной работоспособности, самым молодым из нас. И вот эту жажду работы Кроль в известной степени утолял в двух сферах своей общественной и литературной деятельности: это были «Объединение русско-еврейской интеллигенции», во первых, и, во-вторых, составление своих мемуаров для журнала «Цукунфт» в Нью-Йорке. Я хорошо знаю, что эти две стороны деятельности играли большую роль в жизни Кроля за последние десять лет. На свою работу в «Объединении» он смотрел, как он не раз мне писал, как на настоящее служение.
Его писание мемуаров для «Цукунфта» давало огромный импульс его духовной жизни. Каждый раз, когда появлялась очередная глава в этом журнале, это было большим событием в его жизни. Не было конца его радости от получаемых из Нью-Йорка известий, о том что его мемуары читаются с большим интересом, и это вызывало у него прилив бодрости и сознание того, что среди печальной эмигрантской обстановки он живет не напрасно. Не могу не упомянуть о том, что он много раз в беседах со мной с особой душевной теплотой отзывался о двух лицах из редакции журнала «Цукунфт». Прежде всего о редакторе, покойном Лесине, с которым у Кроля, только на основании переписки, установилась очень тесная дружба. Эта дружба была настолько тесна, что известие о смерти Лесина сильно подействовало на Кроля и он этот удар воспринял, как личное горе. Что касается долголетнего секретаря редакции Крепляка, Кроль мне много раз говорил о той огромной услуге, которую ему в течении многих лет оказывал Крепляк, переводя мемуары в первые годы с русского на еврейский, а затем, когда Кроль стал уже писать по-еврейски, исправляя их.
Последние три года своей жизни Кроль, главным образом, утешался только одной мыслью видеть появление опубликованных в «Цукунфте» мемуаров в виде книги, как на идиш, так и по-русски. Эти годы он посвящает почти все время писанию дальнейших глав своих мемуаров. До войны его «Воспоминания» в «Цукунфте» остановились на 1907 году, то есть на дате отъезда из Петербурга в Иркутск. В самом начале войны, осенью 1939 года, Кроль со своей женой покидает Париж и селится в небольшой деревушке, где он, до французской катастрофы (июнь 1940 года), усердно продолжает писать свои мемуары. В сентябре месяце 1940 года он переезжает в Марсель, где начинает готовиться к отъезду в Америку, полный энергии и планов относительно предстоящей своей жизни и деятельности в Соед. Шт. Однако, в январе 1941 года он серьезно заболел, но его крепкий дух превозмог мучительную болезнь. Весною 1941 года он переезжает в Ниццу, начинает поправляться и продолжает усердно писать свои мемуары. Из Ниццы он стал мне часто писать. Небезынтересно привести некоторые выдержки из его писем. Необходимо при этом, прежде всего, помнить, что эти письма написаны 80-летним стариком, перенесшим мучительную и очень опасную болезнь. В письме от 7 мая 1941 года Кроль пишет: «я бодр, работоспособен и полон жажды работать. Я решил продолжать свои мемуары». В письме от 9 октября 1941 года он пишет; «Чувствую себя физически здоровым, бодр и пишу свои мемуары». В письме от 12 апреля 1942 года, в день своего 80-летия, он пишет: «Живу один в горном поселке со своими думами и с глубокой тоской по семье, с болью в душе перед лицом страшных событий, происходящих на всем свете». Дальше он пишет: — «Я непрерывно должен навещать врача, но чувствую себя бодрым и работоспособным. Голова, говорят, еще ясна и вообще ни морально, ни физически не чувствую себя стариком. Пишу все еще свои воспоминания — подвигаюсь вперед». В письме от 27-го апреля 1942 года, в котором Кроль дает мне указания по поводу его мемуаров и сообщает, что он написал новых 5 глав за последний месяц, он дальше пишет: — «стараюсь бодро переносить выпавшую на нашу долю печальную жизнь». И, наконец, в последнем письме от 27 октября 1942 года, то есть приблизительно за 3 месяца до своей смерти, он пишет: «Несмотря на тяжелые моральные переживания, продолжаю писать свои «Записки» и закончил их 1939 годом. Последняя глава посвящена «Объединению русско-еврейской интеллигенции в Париже».
Это было его последнее письмо. Из этих небольших отрывков можно оценить силу духа этого человека. В полном одиночестве, оторванный от своей семьи, которую он безумно любил и по которой он непомерно тосковал, переживший за полтора года ряд серьезных и тяжелых болезней, Кроль находит силы для не-
прерывной умственной работы. Человек, имеющий за своими плечами 80 лет, пишет свои воспоминания со всеми мельчайшими подробностями о том, что происходило 30—40 лет тому назад. Это можно объяснить в известной мере тем, что писание мемуаров составляло, пожалуй, главное содержание его жизни за последнее десятилетие. С конца 1939 года Кроль живет, главным образом, одной мыслью — видеть опубликованными свои мемуары на идиш, или на русском языке. В многократных беседах, которые мы имели с ним по этому поводу с ноября 1940-го года по апрель 1941 года, он обсуждал со мною всякие способы издания его Мемуаров на русском языке. Во всех его письмах ко мне и к другим друзьям, находящимся в Америке, доминирует лишь одно — просьба помочь издать его мемуары. Он, можно сказать, был одержим одной только мечтой об издании их. В письме от 1-го июля 1941 года он писал мне: «Мечтаю об издании моих Мемуаров, как о завершении всего жизненного пути, а потому прошу Вас, поскольку это будет в Ваших силах — окажите мне дружескую услугу, которую я никогда не забуду». А в письме от 19-го ноября 1941 года он пишет: — «Помните, дорогой друг, что я смотрю на издание своих Мемуаров, как на завершение всей моей жизни. Едва ли мне придется снова вложиться в общественную работу — кругом пустота, живем без завтрашнего дня, через 4—5 месяцев мне наступает 80 лет. С таким бременем трудно начинать что-нибудь новое»...
Как печально, что М. А. Кроль не дожил до 1944 года, когда, благодаря стараниям его друзей и почитателей, появился в Нью-Йорке на русском языке первый том его мемуаров. Этот том заканчивается 1907 годом, когда М. А. покинул Петербург и переехал в Иркутск. В этом томе описаны наиболее интересные и плодотворные годы жизни покойного.
Если мы учтем огромную жертвенность, которую проявил Кроль за последние полтора года своей жизни, написав 40 новых глав, обнимающих период от 1910 до 1941 года, при исключительно тяжелых условиях, то мы не можем не преклониться перед необычайной силой духа его, превозмогшей все трудности, встречавшиеся на его пути, а также перед его исключительной работоспособностью.
Мир праху кристально чистого человека и смелого борца за право, справедливость и человечность.
К. Лейтес
Старик — чрезвычайно тихий, еле двигается, с умным проницательным взором, но с пристальным взглядом даже тогда, когда говорит или, вернее, шепчет к вам, изредка улыбающийся даже тогда, когда острит — таков был за последний год своей жизни скончавшийся недавно писатель-публицист Самуил Розенфельд.
Присматриваясь к этому славному старику, державшему себя в стороне, вы невольно себя спрашивали: неужели это тот самый Розенфельд, который всегда так горячо, всегда с юношеской пылкостью реагировал, даже за последние годы, на все явления нашей общественной и культурной жизни, неустанно боролся с людской несправедливостью в защиту общего блага и так энергично выступал против неприемлемых для него общественных течений в нашей национальной жизни?
Кто его раньше знал лично, или знал его только из печати и литературы, тот долго не мог примириться с обликом этого одинокого Розенфельда, представшим пред вами в последний трагический год его жизни. Казалось, что тяжкая участь, которая выпала на долю отживающего и уходящего в историю целого поколения русско-еврейской интеллигенции, игравшей такую большую роль в дни нашего культурно-национального ренессанса, неимоверно давила его.
Самуил Яковлевич, как истинный представитель той интеллигенции, с особой остротою и чуткостью сознавал всю ответственность за судьбу того народа, который в настоящее время неимоверно страдает и истекает кровью.
Жизненный путь Самуила Яковлевича почти ничем не отличался от того, который проделали другие подобные ему еврейские писатели той эпохи в России.
С самых юных лет (родился в 1969 году в селе Елизаветградского уезда, Херсонской губерни) он уже впитал в себя все мудрости еврейского учения, включая «Муссер» (морализм), в Ковенско-Слободском ешиботе, и «Гаскалу», с которой познакомился под влиянием произведений Переца, Смоленскина и Лилиенблюма. Он всецело впитал в себя все эти учения и духовные течения тогдашнего еврейства, но усвоил их по своему, так как уже в юношеские годы стала выявляться его своеобразная и оригинальная личность.
К 19 годам он уже выступает на общественную арену и ведет борьбу с «Муссерниками», беспощадно клеймит их в статье в «Гамелице», оповещая о беспорядках в коллективе «Прушим» в Слободском ешиботе. Его исключают за эту статью из коллектива и маскил Розенфельд, алчущий просвещения, уезжает в Берн, в Швейцарию, где усердно изучает философию, историю, политическую экономию. Он также обучался в Лейпциге и Вене, где вскоре появилась его диссертация на немецком языке: «Нахман Крохмаль и Гегельянцы».
При появлении политического сионизма Розенфельд примыкает к движению и начинает свою журналистскую деятельность на идиш в первом номере «Дер Юд» в Варшаве.
Новым и весьма ярким этапом в жизни С. Я. является его приезд в Петербург, куда он был приглашен первым редактором первой еврейской газеты в России «Фрайнд» Саулом Гинзбургом в качестве сотрудника газеты. Он одновременно сотрудничает и в гебраистской газете «Газман».
Здесь, в Петербурге, Розенфельд выявляет свой блестящий талант первоклассного публициста и вскоре занимает весьма видное место среди русско-еврейской интеллигенции. С ним считаются, к его меткому, часто строгому слову прислушиваются, его безукоризненное перо покоряет сердца читателей.
В 1908 году Розенфельд становится главным редактором «Фрайнда». Его влияние растет, круг его литературной деятельности расширяется и Розенфельд становится одной из, центральных фигур среди русско-еврейской интеллигенции.
С особою яркостью выявляется тогда его личность с присущими ей свойствами, столь характерными для русской интеллигенции того времени вообще: выдержанность и прямолинейность мысли, морально-этическая строгость и последовательная требовательность как к самому себе, так и по отношению к другим. Мы имеем перед собою опять Розенфельда — бывшего «муссерника и маскила», но в другом превращении — Розенфельда борца-революционера, бунтовавшего против общепринятых «истин» и догм, не считаясь и не подчиняясь слепо якобы признанным авторитетам.
Во время первой мировой войны Розенфельд был уполномоченным еврейских комитетов для пострадавших от войны в Польше, в Херсонской и Полтавской губерниях.
В 1917 году он стал редактором Петроградского «Тагеблата» и после революции работал для «Общества Распространения Просвещения» и при поддержке комиссариата по еврейским делам редактировал совместно с Саулом Гинзбургом два исторических сборника «Прошлое».
Во время гражданской войны Розенфельд очутился в Бобруйске, а в 1919 году он переехал сначала в Вильно, а затем в Варшаву, где он стал сотрудничать в газете «Гайнт» и редактировал журнал «Ежемесячник».
В годы 1921—1922 он был редактором древнееврейской газеты «Гацефира» и писал публицистические статьи для Нью-йоркского «Tora».
В 1923 году Розенфельд приезжает в Нью-Йорк и становится постоянным сотрудником «Tora» и также пишет в гебраистских изданиях «Гадоар» и др.
Будучи в Америке, он остался таким же, каким он был в России, сохранил за собою все качества и традиции старой русской интеллигенции. Он и здесь, не мудрствуя лукаво, применял тот же самый безукоризненный метод реагирования на все явления нашей жизни, не щадя никого и строго порицая все то, что не соответствовало его понятиям о правде и справедливости. Даже в своей ежедневной публицистике он касался лишь тех вопросов, которые его сильно интересовали, волновали и трогали до глубины души.
Этим объясняется его огромное влияние на массу читателей и на их лидеров, которые его ценили и уважали как в России, так и здесь, в Америке.
Из его произведений вышли в форме книг: двухтомная «Еврейская история в монографиях», «Раби Исроел Салантер» на древнееврейском и русском языках; «Мойше-Лейб Лилиенблюм» (Петроград, 1918). Он обработал вместе с Яковом Динензоном и д-ром К. Форнбергом «Мировую Историю», перевел «Красный смех» Л. Андреева, «Науку Библии» Рудольфа Кителя и др.
На 74-м году жизни оборвался и замолк тихий, но вечноюный голос Самуила Розенфельда, который своим словом жег сердца людей в течение полувека и своими благородными мыслями заставлял их думать и задумываться.
И в этой глубокой искренности и беззаветной честности заключалась сила Розенфельда, как и всякого истинного писателя.
Г. Б. Слиозберг родился в 1863 году в еврейском местечке Полтавской губернии. Он был родом из бедной семьи и почти с детских лет собственными силами пробился к русскому просвещению.
Слиозберг обратил на себя внимание уже своей студенческой научной работой по уголовному праву, и его учитель, знаменитый криминалист Фойницкий, предложил ему быть оставленным при Петербургском университете. Требовалось лишь соблюдение «маленькой формальности» — представление свидетельства о крещении. Слиозберг на это не пошел. Его внешняя связь с наукой оборвалась. Но он продолжал и дальше много и плодотворно работать в области уголовного права.
Не став профессором, Слиозберг вступил в адвокатуру. Несмотря на свой интерес к теории уголовного права, он как юрист-практик, по складу своего дарования, подходил больше к разработке и ведению гражданских дел. Помощник присяжного поверенного Слиозберг был одним из виднейших русских цивилистов, когда, пробыв 18 лет в адвокатуре, он был утвержден в звании присяжного поверенного, в 1904 году, после убийства Плеве и начала японской войны.
Он имел очень обширную практику, вплоть до юрисконсульства при министерстве внутренних дел. Но главным клиентом Слиозберга был еврейский народ, со всеми его коллективными и индивидуальными правовыми нуждами. Когда, после отъезда Слиозберга из России, к большевикам попал его архив, там оказались до ста тысяч досье. Лишь небольшую часть их составляли гражданские дела. Все остальное были бесчисленные, разумеется бесплатные, ходатайства и жалобы по еврейским делам: о разрешении открыть школу, молельню, учредить кооператив, о приеме в учебное заведение и, главное, — о праве жительства и занятия торговлей и ремеслом. Г. Б. был лучшим знатоком этого, печальной памяти, «еврейского права». Своим тонким знанием его, Слиозберг пользовался для того, чтобы, по мере сил, помочь жертвам этого «права» — обуздать администраторов, делавших на антисемитизме карьеру и старавшихся в своей практике пойти дальше жестокого закона.
Параллельно этому шли неустанные старания Г. Б. добиться смягчения этого законодательства. Никогда не теряя веры в торжество, правды и в силу логических доводов, он не уставал объяснять и доказывать, подавать одну докладную записку за другой.
С начала двадцатого века условия работы стали меняться. Она влилась в коллективную работу организаций, добивавшихся уравнения евреев в правах, в тесном единении с освободительным порывом русского общества. Система ходатайств превратилась в систему борьбы, в которой центр тяжести был перенесен в область политики. Г. Б. был одним из учредителей «Союза еврейского полноправия», который, войдя в состав союза союзов, принял деятельное участие в русском освободительном движении 1905 года. Впоследствии Г. Б. совместно с М. М. Винавером и М. И. Кулишером организовал «Еврейскую народную группу», продолжавшую борьбу за равноправие на новых парламентских началах.
Слиозберг вышел из самой гущи традиционного еврейства. Европейская культура, глубоко воспринятая им, по преимуществу в переработке ее русской интеллигенцией, нисколько не отдалила его от родного народа. Эта спаянность со своим народом не нуждалась в его глазах ни в каком принципиально «национальном» обосновании: то была для него данная жизнью реальность. Обладая глубоким знанием древнееврейской письменности, прекрасно владея и разговорно-еврейским языком со всеми его тонкостями, Г. Б. с иронией отзывался о тех, для кого пунктом национальной программы был обязательно иврит или идиш. И чего уж он совершенно не мог допустить, более того — уразуметь — это противопоставления русского и еврейского дела. Он любил свой еврейский народ и любил свою родину — Россию. Борьба за еврейское равноправие была для него большим русским делом и общественное служение России — огромным по важности еврейским делом.
Преследование евреев он воспринимал не только как несправедливость к его родному народу, но и как губительное для России явление. Когда, после провозглашения конституции, в 1905 году по России прокатилась волна погромов, возникла мысль привлечь к ответственности (хотя бы в гражданском порядке) не уличных громил, марионеток в руках «Союза Русского Народа», а тех, кто своим показательным бездействием поощрял погромную работу. Ответчики, — губернаторы и начальники полиции, — защищались тем, что еврейские погромы — стихийное явление, пожар, с которым они не в силах были совладать. Изобразив, как далеки они были от желания совладать со «стихией», Слиозберг перед сенатом говорил в ответ им: «Да, это был пожар, в нем горели правовые устои русской государственности».
Конечно, общественная работа Г. Б. и, в частности, его еврейская общественная работа, далеко не укладываются в рамки борьбы за права еврейского народа. Без преувеличения можно сказать, что за последние полвека в русском еврействе не было крупного общественного начинания, где Слиозбергу не принадлежала бы первостепенная, если не руководящая роль.
Товарищ председателя хозяйственного правления С.-Петербургской хоральной синагоги, — под этим сложным названием подразумевался президиум еврейской общины; председатель ОРТ’а; бессменный член Петербургского комитета еврейского колонизационного общества, которое вело большую работу по оказанию производительной помощи еврейской массе; председатель еврейского комитета помощи жертвам войны — сотням тысяч вольных и невольных беженцев из прифронтовой полосы. В этих и многочисленных других общественно-благотворительных учреждениях, Г. Б. работал десятилетиями, со всей свойственной ему горячей любовью к делу, отдавая ему массу энергии и времени. Еще после прихода к власти большевиков он, оставаясь на своем посту, пытался спасти в Петербурге организацию еврейской общины. Потом, когда ему пришлось покинуть Россию, он и в совершенно иных условиях эмигрантского Парижа продолжал жить общественными интересами, организовал русско-еврейскую общину, принимал ближайшее участие в деятельности ОРТ’а, создал русско-еврейский комитет помощи беженцам. Во все он вносил свой, до последних лет не покидавший его, юношеский пыл, свою деятельную доброту и отзывчивость к чужому горю.
Незадолго до смерти Г. Б. выпустил три тома «Воспоминаний», в которых нашли отражение и русско-еврейский быт — от местечка черты оседлости до петербургских салонов, — и события, свидетелем которых он был, и длинная галерея его современников, и собственная его полноценная жизнь.
Имя Слиозберга войдет в историю, как олицетворение целой эпохи русско-еврейской общественности, — эпохи борьбы за еврейское равноправие, неразрывно связанной с борьбой за освобождение русского народа.
Евгений Кулишер
Уже прошло более четырех лет, как мы живем в атмосфере длительных похорон, потрясенные звуками «Эйл Молей Рахмим», которые неустанно раздаются над братскими могилами погибших. За последний год мы погрузились в пучину тупой беспомощной скорби о миллионах наших родных, друзей, товарищей, знакомых, близких. И, несмотря на наше постоянное соприкосновение со смертью, на вечные думы о погибших и погибающих, внезапный уход Ильи Чериковера отозвался страшной болью в наших сердцах, был тяжелым переживанием. Это справедливо по отношению большого количества людей, которые были его друзьями. А приобретать друзей было основной чертой характера покойного. Много друзей у того, кто сам умеет быть другом, настоящим, искренним, беззаветным. Это особое качество души. Умение обходиться с разными людьми, всегда готовая улыбка торговца, панибратское похлопывание по плечу — это все суррогаты дружбы, подделка настоящей близости. Чтобы быть настоящим другом, нужно иметь чистое сердце и неутомимую готовность помогать. Чтобы быть, действительно, ценным другом, надо отбросить всякий след личного эгоизма, иметь широкую руку дающего и чуткое ухо сочувствия. Сердце, немедленно и непосредственно воспринимающее чужое горе и чужую радость, вот это редкое дорогое качество истинного друга всегда отличало Илью Чериковера даже в тех случаях, когда ты не нуждался в его руке помощи, его ухе, его сердце. Поэтому он мог быть своим близким для такого широкого разнообразного круга людей. Поэтому и его смерть была таким сильным ударом для всех нас.
Постоянная бодрость Чериковера, его остроты и игривость, его любовь по-детски забавляться с детьми и желание развлечь взрослых — все это могло наводить нас на мысль, что перед нами беззаботный искатель солнечных сторон жизни. Но если бы таков был, действительно, его характер, он никогда не мог бы стать еврейским историком. Его вера была такая же глубокая, как у наших старых повествователей о гонениях и бедствиях, его надежды также непоколебимы, как у автора «Шевет Иегуда», но вместе с тем ему были чужды плаксивые тоны наших элегий и молитв. В нем не было легкомыслия того оптимизма, который отказывается от ответственности, но зато была оптимистическая уверенность, что в полном сознании своей ответственности мы все-таки выполним нашу миссию. Хорошие качества, присущие пессимизму, это вечная требовательность к себе самим; выполняем ли мы свой долг, не виновны ли мы в упущениях, в ошибках, в бездеятельности — вот эти качества пессимизма у Чериковера удивительным образом уживались с редким оптимизмом и освещали его гармоническую жизнь, полную работ и забот.
Беспокойно-живой и постоянный, предприимчивый и равнодушный к мелочам жизни, подвижной и прилежный, приспособляющийся и выдерживающий свою линию — Чериковер все-таки был свободен от противоречий. Душевная гармония так веяла от него, что окружающие чувствовали себя хорошо и легко с ним; а из его работ они заключали, что он цельный человек, что он знает, чего хочет. Чериковер всегда служил своему народу, участвовал в тяжелой борьбе за его существование. Прошли времена титанов, когда один человек строил крепости, теперь нужно класть кирпич за кирпичом у той стены, где ты поставлен, но общая цель всякого кирпича и всякой стенки — это крепость, которая должна защитить нас от врагов. Илья Чериковер это глубоко воспринял и поэтому был всегда свободен от снобизма и пустого хвастовства, встречающегося часто у ученых, а также от честолюбия и желания проталкиваться вперед на общественной лестнице.
Он был набожным ребенком, а потом стал революционером. Из марксиста и меньшевика он превратился в верного ученика историка Дубнова, из радикала, склонного к атеизму, он стал все более и более верующим евреем; и тем не менее он не переживал болезненных кризисов. Он никогда не был кающимся и никогда не придавал значения перемене того или другого пункта в своих убеждениях. У него не было скачков, а лишь переживание той исторической эволюции, которая характерна для значительной части его поколения. Илья Чериковер — это русско-еврейский интеллигент, который воспринимает жизнь не как личную карьеру, не как ряд успехов или провалов отдельной личности, но как службу народу. Это светская форма старого религиозного представления, что еврей живет для службы Господу Богу. Это общественное служение можно назвать моральным народничеством.
Это направление мыслей привело к тому, что Чериковер стал историком. К истории евреев привели его не научное любопытство, не стремление к истине, как таковой (иногда это псевдоним для лжи, или злостной тенденции), не блеск академической карьеры, не желание убежать от сложной нынешней жизни к более простым остаткам древности, и во всяком случае не стремление прицепиться к крупным личностям истории и, таким образом, создать базу для своего эгоизма, — нет, не эти цели двинули Чериковера на изучение истории. Он понимал задачи еврейского историка, как защитника своего народа. И это не смиренная апологетика, которая преклоняется перед чужим паном, это необходимый протест адвоката в клеветническом процессе против евреев, с полным сознанием своей правоты. По-видимому, он так рассуждал: как ни смотреть на наше положение на свете, надо признаться, что мы, евреи, часто сидели и еще теперь сидим на скамье подсудимых, поэтому необходимо, чтобы наши историки были также нашими защитниками. Обвинителей у нас слишком много, нет недостатка и в клеветниках, поэтому для собственного утешения, для укрепления своих сил, для дальнейшей борьбы, для продолжения нашей истории нам нужны свои историки, которые из этой науки создали бы для нас орудие для борьбы за существование. Илья Чериковер и был таким историком, и он ясно понимал свою цель, свой путь и свою ответственность.
Чериковер вырос среди тех кружков еврейской молодежи, которые создали формы современной еврейской общественности за последние сорок—пятьдесят лет. Его исторические исследования восстанавливают генеалогию этой интеллигенции, выясняют происхождение и сложное развитие ее проблем и идей. Поэтому Чериковер ограничился эпохой в сто последних лет и изобразил ее идеи, социальные, политические и общественные течения. Мы видим в его произведениях борьбу за эмансипацию и цену ее достижения, участие еврейской интеллигенции в борьбе за новый политический строй, уход из еврейской улицы и возвращение к народу, созидательную и разрушительную роль борьбы различных идеологий и общественных групп, рост рабочих организаций, признаки возрождения духовной культуры, перемены в настроениях в нашем поколении. Все эти темы Чериковер изучил в течение своей жизни.
Чериковер стал болезненно сознавать противоречие между нашей собственной средой и окружающим миром. Накануне второй мировой войны он с известной частью своего поколения приходит к распутью и убеждается, что его поколение еще не произвело переворота в еврейской жизни, что «внешний мир все еще продолжает видеть в еврейской плутократии и ее принципах настоящих представителей еврейства». Далее, Он убеждается, что истинные ценности еврейской интеллигенции заимствованы из гетто. «С еврейским гетто связана наша историческая судьба, и от него идет наша национальная сущность. Воспринимая блеск и богатство чужих культур, мы продолжаем бороться с ними и черпаем наши силы от остатков прежнего». В этих словах чувствуются и пессимистические преувеличения, но вместе с тем это подтверждение главного направления интеллигенции, начатого первыми просветителями, — именно переноса на еврейскую улицу богатой чужой культуры, хотя бы с ней пришлось отчасти бороться.
О Чериковере можно сказать, что он был выдержан. Вся его общественная деятельность и все исторические работы имели одну цель — прервать связь между эмансипацией и ассимиляцией. До сих пор за последние 150 лет еврейской истории эти два процесса были как бы трагическими сиамскими близнецами. В своем ответе учителю Дубнову (в сборнике «Шейдевег») он трагически признает необходимость этой операции, которую до сих пор не удалось выполнить; до сих пор еще не удалось перервать связь между эмансипацией, от которой он не хочет отказаться для возвращения в гетто, и между ассимиляцией, которая происходит во всех странах, даже с многочисленным еврейским населением. Основой для всей деятельности Чериковера являются не определенные аксиомы, а лишь проблемы. В этом он отличается от своего учителя Дубнова, у которого все предопределено; у Чериковера ясны только его стремления и задания. Дубнов в своих представлениях давно перервал связи между эмансипацией и ассимиляцией, он человек твердых правил и выдержанный рационалист, далекий от трагических представлений. Но Чериковер, человек дела и практической общественности, никогда не мог успокоиться на этом вопросе — можно ли перервать связь между этими двумя историческими процессами?
Зависимость между эмансипацией и ассимиляцией красной нитью проходит через все исторические работы Чериковера, начиная с «Истории Общества Просвещения» до истории евреев во Франции, до неоконченного исследования об участии евреев в революциях. Эта центральная проблема современного еврейства была также жизненным вопросом для Чериковера, и поэтому его исторические работы так тесно и органически связаны с историей своего поколения.
В признании одной центральной идеи для истории евреев Чериковер идет по следам Дубнова. У последнего идея о странствовании еврейского центра при внутренней организации, не смотря на рассеяние, является фундаментом для всех десяти томов его истории. У Чериковера основой как для исторических работ, так и для общественной деятельности, является желание разорвать связь между эмансипацией и ассимиляцией. Оба они были, так сказать, монистами, но учителю Дубнову это было гораздо легче, ибо он глубоко верил, что история имеет смысл. Ученику Чериковеру было гораздо труднее, он делал вместе с своим поколением большие усилия воспротивиться ходу событий.
Историка Чериковера интересовали более конкретные вещи и личности, характер среды и дух времени. У него в центре всегда стоит личность, но она изображается на широком фоне социальной среды; она для него так же важна, как и изображаемая личность. У него большой интерес к социальным явлениям, но все-таки главное внимание он сосредоточивает на цепи событий, на их драматических сочетаниях, без желания останавливаться на их закономерной последовательности. Он углубляется в передаче данного явления и редко сравнивает различные эпохи, — может быть, потому, что период, изучаемый им, сравнительно не велик. Вообще он любит тех героев, на которых он останавливается подробнее, и он не остается равнодушным при изображении общественных конфликтов и при разборе мнений различных сторон. Он не драпируется тогой холодного судьи в истории, он заступается за свою сторону — за евреев, за их дальнейшее существование.
Если мы переберем главные пункты общественной деятельности Ильи Чериковера — Общество Просвещения, борьбу за американский еврейский конгресс, еврейскую автономию на Украине, погромный архив, Эмигдирект, всемирный еврейский конгресс, дело Шварцбарта, процесс о мудрецах Сиона в Берне и, наконец, обширные работы в рамках Еврейского Научного Института — мы увидим, что это главные фокусы еврейской общественной жизни за последние 30 лет. Они составляют единую цепь из различных звеньев и вместе намечают линию жизни выдающегося общественного деятеля. Но так как Чериковер не был эгоистичен, так как сердце и разум у него играли большую роль, чем локти, он всегда оставался незамеченным, в тени.
Если рассмотреть общественную жизнь Чериковера в связи с его научными работами, мы убедимся, что они составляют единое целое и отметим яснее его характер человека с твердыми убеждениями, но без фанатизма и без неприятной самоуверенности. Как в писаниях, так и в жизни, в исторических исследованиях и в самых научных общественных вопросах, он был человек без угловатостей. И он не считал себя благодетелем мира. Он умел задушевно, без мелодраматических претензий верить в бога и быть верным сыном поколения атеистов. Он мог одновременно быть голусным националистом и сохранять живой интерес и позитивное отношение к заслугам сионизма. Он не был фанатиком еврейского языка, но с ранних пор он навсегда перешел к работам на идиш и всей душой любил еврейское слово.
В дополнение к его работам нужно отметить большое значение его редакторской деятельности. Три больших тома Исторических трудов, два тома истории евреев во Франции, подготовленные тома истории еврейского рабочего движения — все они, может быть, никогда не увидели бы света и, во всяком случае, много потеряли бы без талантливой редакторской работы Чериковера. Чтобы сотворить вещь из ничего, надо быть Господом Богом, но чтобы сотворить вещь из сумбура (а это часто приходится делать редактору) — это тоже большое мастерство. При этом надо удовлетворяться радостью тайной помощи и не смущаться неудовольствием тех, над чьими писаниями ты корпел и мучился целые дни. Его роль редактора еврейских научных работ трудно будет заместить.
Всякий историк является рассказчиком. В известном смысле история есть искусство, как думали древние греки. Но историк должен рассказывать с документами в руках. Поэтому историк должен быть и носильщиком, поставщиком документов. И еврейский историк, наверное, тащит на своем горбу порядочный узел, часто покрытый кровью. И Чериковер был таким педлером, чем-то вроде передвижного архива. То он тащит его с собой, то спасает документы, он их хранит, их бережет, это — праведные свидетели против Петлюры и других украинских погромщиков, против Гитлера и его палачей, против военных злодеев. И он самоотверженно хранит записи, потому что они ему нужны для защиты своего народа, который вечно сидит на скамье обвиняемых, то в лице Шварцбарда, то в лице легендарных мудрецов Сиона, или юноши Гриншпана, не дождавшегося французского суда. Вот во всех этих случаях необходим он, Илья Чериковер, с документами, с показаниями против всех злодеев мира. Вот он, небольшой ростом, еврей с улыбкой, с остротой, с анекдотом, с детской приветливостью — и с кровавыми письменами под мышкой. Разве это не символ еврейской историографии?
В одной содержательной статье И. Чериковер рассказывает, как евреи в течение веков считали излишним записывать страдания — разве этим делу поможешь? Теперь, наоборот, мы считаем нужным все записывать и сохранять документы. Теперь история для нас поддержка. Были в старину летописцы, которые не хотели все записывать, чтобы не осрамить род людской, созданный по образу и подобию Божию. Теперь мы хотим записывать все, — может быть, это будет единственной нашей местью злодеям. Однако, раби Симеон бен Гамлиел сказал: «если бы мы хотели все записывать, мы бы не успели». Чериковер это перефразировал для нашего времени: «если бы мы захотели все рассказывать, мы тоже не успели бы». И наш дорогой друг, о котором мы все будем вечно помнить, тоже не успел закончить то, о чем он хотел рассказать будущим поколениям.
Ю. Марк
15-го октября 1943 года скоропостижно скончался в Иерусалиме один из крупнейших еврейских поэтов, Саул Черниховский. В течении пятидесяти лет своей деятельности он обогатил еврейскую литературу прекрасными поэмами, рассказами и переводами классиков. Его имя ставили рядом с именем Бялика. Бялик и Черниховский принадлежали к одному и тому же поколению: первый родился в 1873 году, а второй в 1875 году. Первая книга стихов Черниховского «Видения и песни» (Хазонот в’Мангинот) вышла в 1898 году, первые стихи Бялика — в 1901 году. Но пришли они в еврейскую литературу разными путями. Бялик вышел из еврейской массы и первоначальное воспитание получил в хедере, а затем в Воложинском ешиботе. Черниховский вырос в ассимилированной среде, и еврейский язык начал изучать лишь на седьмом году жизни. В поэзии Бялика была печаль прошлого, его «Гамасмид», «Перед книжным шкафом» и др. посвящены еврейскому горю и слезам. Ранние стихи Черниховского были песнями радости, солнца и жизни. Первым его стихотворением, дошедшим до тогдашней молодежи, было «Ани маамин» (Я верую).
Затем появился ряд стихотворений лирических, с призывом к любви и обращениями к природе, к красоте, к полям и лесам.
Лучшим стихотворением этого цикла явилось его знаменитое: «Перед статуей Аполлона».
Это стихотворение вызвало много споров и толков. Черниховского обвиняли в том, что он преклоняется перед эллинизмом в ущерб юдаизму. Не понимали тогда, что это не был уход от еврейства, а призыв узника, который в течение сотен лет жизни в гетто успел забыть о природе и ее красотах. Неудовольство читателей не прошло бесследно для поэта: Черниховский откликается на него в двух последующих своих стихотворениях: «Я чужой цветок для моего народа»:
Моя песнь чужда сердцу моего народа.
Одинокой она пришла, и одинокой уйдет.
Ни в одно сердце не проникнет моя песнь.
и во втором стихотворении:
Я явился раньше времени,
А может быть, меня создал иной Бог.
В знаменитой поэме «Рабби Борух из Майнца», Черниховский дает картину еврейского страдания в прошлом. Каждая строчка дышит гордостью и жаждой мести. В песнях Черниховского появляются новые мотивы, взывающие к борьбе и к восстанию, воспевающие боевую силу:
Дайте мне мой меч,
Меч мести.
Еще ярче эти настроения выражаются в поэме «Бар-Кохба», в которой он описывает восстание предков и зовет современников идти по их стопам.
В беседе со мной Черниховский однажды сказал:
— Мои первые стихотворения с призывом к жизни и красоте были предисловием к моим последующим поэмам, посвященным борьбе и восстанию, так как лишь народ, чувствующий все обаяние жизни, может восстать против рабства.
Идилии Черниховского посвящены бытовым картинам; поэт с непревзойденным мастерством описывает переживания простого еврейского люда.
Путь Черниховского в нашей литературе был неимоверно трудным. Он должен был искать новые слова, создавать новые термины по ботанике, по анатомии, придумывать названия цветов, которых до него еврейская литература не знала.
В начале девяностых годов я жил несколько месяцев вместе с Черниховским в Швейцарии. Каждый день, гуляя по горным вершинам, он находил цветы и растения, а уже вечером у него были для них названия на еврейском языке. То же он делал по анатомии, работая в институте «Мада», который создал в Москве проф. Лазарь Соломонович Розенталь, в настоящее время проживающий в Нью-Йорке.
Работоспособность Черниховского была необыкновенной. Десять лет он был земским врачом. Во время первой мировой войны служил врачом в русской армии. Но работая много в медицинской области, он никогда не оставлял литературного творчества.
Не могу не упомянуть о его переводных трудах. Илиада и Одиссея, «Гаявата» Лонгфелло, стихотворения Гете и Пушкина, легенды Персии, Индии и Египта, стали доступны еврейским читателям, благодаря его переводам. За последний свой перевод «Калевалы» с финского языка Черниховский получил премию финского правительства.
Начиная с 1931 года, Черниховский окончательно поселился в Палестине и был назначен врачом городских училищ Тель-Авива. В Палестине, в среде еврейской халуцианской молодежи, поэт, наконец, почувствовал себя в родной стихии. Здесь, повсюду, в городах и квуцах, и в каждом поселке, он слышал звуки своих песен.
В одном из своих палестинских стихотворений «Знаете ли Вы страну, обожженную солнцем?» Черниховский рисует халуца, пришедшего в Палестину и спрашивающего: «Где находятся святые и где тут Маккабеи?» Ему отвечает рабби Акиба: «Все евреи святые и ты Маккаби». В Палестине Черниховский увидел воплощение своей творческой мечты: возрожденный народ, умеющий пользоваться всеми благами жизни и свободы и готовый пожертвовать собой за идею.
В своем юношеском стихотворении он предвидит рождение нового поэта, который будет воспевать свободу, и просит, чтобы этого поэта будущих времен украсили цветами, взятыми с могилы Черниховского.
На могилу только что почившего поэта, певца еврейского возрождения, поэта жизни и свободы, возложен живой венок: вся молодая Палестина, все наши созидания там.
* * *
Саул Гутманович Черниховский родился 8 августа 1875 года в селе Михайловке, Таврической губернии, в интеллигентной еврейской семье. Мальчик получил воспитание, не обычное для еврейских детей: он учился в преобразованном хедере и еще в детском возрасте был отдан в общую школу. В отроческие годы он познакомился с ново-еврейской литературой. В 1890 году Черниховский переехал в Одессу, где поступил в коммерческое училище. В 1899 году уехал за границу, поступил в Гейдельбергский университет и затем перешел в Лозанский, где в 1907 году окончил медицинский факультет. В этом же году он поступил на земскую службу в Таврической, а затем в Харьковской губернии. В последние годы Черниховский работал в России в качестве военного врача.
Черниховский дебютировал в литературе стихотворениями «Bachalom»; в американском журнале «На-pisga» в 1892 году и «Massath nafschi» в сборнике «На-scharon», в 1893 году. В 1899 году появился первый сборник его произведений «Chazanoth v’manginoth» («Видения и напевы»). Полное собрание его стихотворений издано в 1911 году в Одессе (изд. «Гашилоах»), затем в 1913 году (изд. «Мория»).
Черниховский много переводил из европейских поэтов. Его перу принадлежат переводы из Шелли, Бернса, Демеля, Лонгфелло и др. Перевод «Песни о Гайявате» издан им в 1912 году («Schirath Hajavatha»). В последнее время Черниховский готовил к печати перевод стихотворений Анакреона и избранных песен Калевалы и работал над переводом Илиады.
Черниховский работал также над составлением учебных пособий по физиологии и анатомии для еврейского университета в Иерусалиме. Он много содействовал выработке еврейской номенклатуры по флоре и фауне. Номенклатуре растений посвящены его специальные работы в «Гашилоах» т. XXII, и в сборнике «Hassafah» 1918 года.
И. Найдич
НЕ МИГИ СНА
Сонет
Не миги сна в тебе, не миги в грезах сладких, Природа, вижу я, движенье, вечный бой! —
На снежных высях гор, в глубоких копях, в шатких Песках пустынь, меж туч, несущихся гурьбой!
Когда душа скорбит, ум мучится в загадках,
И гибнет цвет надежд, как лилии зимой, —
На берег я иду, где волны, в буйных схватках,
Ревут, и где могуч, стоит утес седой.
И там мне стыдно волн, что со скалами споря, Разбиты в пыль, встают и рушат вновь обвал, —
Над гребнем — гребень пен, над павшим валом — вал!
И там мне стыдно скал, что, встав над бездной моря, Снося удары волн, летящих тяжело,
Не внемлют гулу вкруг и взносят в высь чело.
1896 Перевел Валерий Брюсов
Ночь темна, и темной тайны Не прорежет луч случайный.
Мир руин... ворот остатки...
Лес — бессонный мир загадки...
Крыльев взмах...
Стезей незримой Пролетают птицы мимо.
Беспокойно кличут птицы: —
Чуют ночь, иль час денницы?..
Тени тонут, тени тают,
Тени-филины мелькают,
Тени бледные над жнитвой Перед утренней молитвой...
1907 Перевел Л. Яффе
Когда ночной порой рука скользит над лютней,
И рвется от тоски певучая струна,
И нежной флейты вздох печальней, бесприютней, И песня Господа томления полна;
Когда лазурный флер колышется над нивой,
И месяц золотой блуждает в небесах,
И караваны туч ползут грядой ленивой,
И сны туманные колдуют при лучах;
Когда могучий вихрь проносится циклоном
И с корнем кедры рвет, вздымая пыль столбом,
И ливни в прах дробят гранит по горным склонам,
И реют молнии, и вкруг грохочет гром; —
Тогда живу с тобой, о Божий мир безбрежный, Свободы и борьбы всем сердцем жажду я,
Со стоном всех миров летит мой стон мятежный,
И с кровью всех борцов струится кровь моя...
1897 Перевел П. Берков