Весну Аквила снова встретил в горах — он был послан во главе конного отряда, для того чтобы переправить в долину женщин и детей. Маленький мрачный Оуэн, ехавший рядом с ним в арьергарде далеко растянувшегося по горной тропе обоза, не на шутку разозлился, когда Аквила назначил его своим помощником: одно дело стоять рядом с Дельфином против саксов, удерживая Дуробривский мост, и совсем другое — отправиться с ним на запад, когда вот-вот должны вновь начаться военные действия. Он дулся всю дорогу, пока они ехали по равнине, и его обожженное ветром и солнцем лицо было непроницаемо, как маска. Но постепенно прозрачный горный воздух, сумасшедший вольный дух весны сделали свое дело — настроение улучшилось, и теперь он тихо насвистывал что-то, и свист этот, чистый и высокий, похожий на далекий зов птицы, перекрывал негромкое цоканье копыт и скрип кожаной сбруи, скрежет колес запряженных волами повозок и крики погонщиков.
Аквиле было не до свиста, его занимала одна мысль: как протащить повозки с волами через топь, однако и в его душе что-то дрогнуло и раскрылось навстречу зацветающему вдоль дороги терновнику и призывному голосу ржанки. Прошел год с той поры, как он, следуя за Амбросием, покинул Динас Ффараон, год, как он не видел Нэсс. И не то чтобы он соскучился по ней — нет, но все же ему было любопытно узнать, как она тут жила без него, что делала.
Оуэн вдруг прервал свист.
— А крепость-то, крепость! Вон впереди! Стоит, будто мы никуда отсюда и не уезжали! — воскликнул он и смачно плюнул между ушами лошади.
Аквила вдруг понял, что последнюю милю едет ничего не замечая вокруг.
Они выслали вперед одного из командиров предупредить о своем приезде, и их уже ждали в загонах для скота у подножия крепостного вала. Второпях обменявшись короткими приветствиями, они оставили измученных волов с повозками на попечение тех, кто пришел их встретить, и устремились вверх по крутой тропинке к внутренним воротам крепости. Проехав между огромными бревенчатыми створами ворот, изнуренные всадники соскочили с лошадей и оказались в гуще небольшой толпы женщин с детьми, потому что в это время дня, когда солнце стоит высоко, в цитадели почти не остается мужчин. Женщинам, которым не терпелось поскорее расспросить прибывших о своих мужьях и сыновьях, то и дело приходилось подхватывать расшалившихся малышей, чтобы те не угодили под конские копыта. Стайка подростков во главе с Артом и его неизменным Кабалем, едва заслышав топот копыт, прервала свои упражнения с мечом и щитом и тоже примчалась к воротам. Одну Нэсс нигде не было видно. Впрочем, Аквила, следивший за тем, чтобы лошадей покормили, вычистили и препроводили в стойла, не очень удивился этому. Нэсс всегда умудрялась не быть на месте, когда он возвращался после длительного похода, и нечего было рассчитывать, что она хоть как-то переменилась.
Он не мог заставить себя расспросить о ней женщин, однако год — довольно большой срок, и мало ли что могло случиться. Его невольно охватило какое-то смутное беспокойство.
— Ты проследи, чтобы с лошадьми было все в порядке, — сказал он Оуэну и, повернувшись, двинулся сквозь поредевшую толпу к воротам, а затем начал спускаться к хижинам под крепостным валом.
Несколько женщин посмотрели ему вслед и с улыбкой переглянулись между собой, когда он исчез из виду, но Аквила об этом не знал.
Домик его был частично скрыт за пластом обнажившихся скальных пород и поэтому издали почти неприметен — он всякий раз возникал совершенно неожиданно, словно вырастая из-под земли. Когда он сейчас подошел к нему, картина, представившаяся его взору, буквально пригвоздила его к месту, лишив ощущения всякой реальности: Нэсс сидела на пороге дома, а в гнездышке из оленьих шкур у ее ног отчаянно брыкалось какое-то крошечное существо. Она наклонилась к нему и, глядя на него, едва слышно что-то напевала, но голос у нее был слабее и ниже, чем у Флавии, когда та пела в сакском лагере своему малышу, хотя и с теми же мурлыкающими нотками. Аквила почувствовал, как что-то сдавило горло, и ему стало трудно дышать. Хорошо еще, что Нэсс не расчесывала волосы. Она пряла, и коричневая шерсть на ручной прялке была густой и бархатистой, точно спинка пчелы, а вращающееся веретено пело свою незатейливую радостную песенку, как бы подпевая ей.
Аквила сделал шаг вперед, тень его упала ей на ноги, и Нэсс подняла голову.
— Я слышала, что ты вернулся, — сказала она так, словно он отсутствовал всего день, а не целый год.
Он взглянул на младенца, завернутого в оленью шкуру, а затем на Нэсс. Он почувствовал себя глупым, враз отупевшим, на него вдруг нашло затмение, и он перестал соображать. Нэсс ни словом не обмолвилась перед отъездом, но, может быть, она сама ничего не знала, а… может, и знала, но нарочно скрыла от него.
— Нэсс… это что, мой?
Она рассмеялась обычным своим резким, издевательским смехом, похожим на крик дикой птицы. Опустив веретено и прялку, она наклонилась, взяла на руки укутанного в шкуру младенца и прижала его к себе.
— Смотри, мой повелитель. Разве ты не видишь, что у него твой клюв, хотя дельфина на плече нет?
Аквила внимательно всматривался в личико ребенка. У малыша, как ему показалось, вообще не было никакого носа, но он решил, что женщинам виднее. На голове младенца рос темный пух, как у птенца кроншнепа, а из-под лобика на Аквилу хмуро глядели два серьезных темных глаза, слегка блуждающих, как это бывает у всех новорожденных, еще не научившихся останавливать взгляд на чем-то одном.
— Он даже хмурится, как ты, — сказала Нэсс. Она все еще продолжала смеяться, издеваясь над ним, но в ее насмешке уже не было прежней резкости.
Аквила костяшкой согнутого пальца провел по щечке младенца — она была удивительно нежная и теплая. Сын, подумал он, и глубоко внутри шевельнулось что-то необычное, отчего даже стало больно. Это маленькое живое существо, которое хмуро смотрело на него из мягких складок оленьей шкуры, был его сын, такой же как он своему отцу.
— Ты уже дала ему имя? — спросил он.
— Нет, это должен сделать ты.
Наступила короткая пауза, заполненная звуками цитадели и яростным жужжанием пчелы среди подушечек дикого тимьяна, лепившегося по краям скалы.
— Я назову его Флавиан, — сказал Аквила.
— Флавиан? — Нэсс как бы проверяла имя на слух. — Почему Флавиан?
— Так звали моего отца.
Снова наступило молчание, на этот раз более длительное.
— Итак, я узнала сразу две вещи о своем повелителе, — прервала наконец молчание Нэсс. — У моего повелителя был отец, и его звали Флавиан… Нет, даже три вещи. — Голос ее вдруг утратил насмешливые интонации. Подняв глаза, Аквила увидел, что она смотрит на него так, как будто делает открытие. — И мой повелитель, оказывается, любил отца… А я-то думала, что он вообще не способен никого любить.
Но не успел он ответить, как послышался топот ног, а затем чистый высокий свист, и со скалы спрыгнул Арт со своим псом. Огромный Кабаль всегда вертелся около босых загорелых ног хозяина. Арт засыпал Аквилу вопросами об их обратном пути и потребовал, чтобы ему разрешили сопровождать эскорт верхом, как все мужчины, так что у Аквилы снова не хватило времени на свои собственные дела.
А наутро он уже усадил жену и сына в первую повозку вместе с другими женщинами и детьми, едущими к своим мужьям. Нэсс устроилась в самом конце повозки. Она завернулась в плащ, укутав им и ребенка, которого держала на сгибе согнутой руки. Аквила уложил ее узел с вещами, а женщина, что сидела впереди с тремя ребятишками, цепляющимися за ее юбку, повернулась к ней, чтобы помочь Нэсс устроиться поудобнее.
— Маленький уже щечки отрастил, — сказала она, наклоняясь к младенцу. — А имя-то у него есть?
— Да, — сказала Нэсс. — Его зовут Флавиан.
— Флавиан? — Женщина, как и Нэсс накануне, словно проверила имя на слух. — Какое солидное мужское имя для такого крохи. Да он просто маленький пескарик.
Нэсс поглядела на существо, закутанное в ее плащ, и свободной рукой слегка отогнула и придавила складки.
— Пескарик, — повторила она, а затем случилось неожиданное: она перевела взгляд на Аквилу и рассмеялась вместе с ним, как бы разделяя его добродушный смех, чего раньше она никогда не делала. — Пескарик, сын Дельфина, — сказала она.
Аквила дотронулся до ее ноги, выразив таким образом свою признательность за этот смех, а затем повернулся и пошел за Инганиад, чтобы стать во главе отряда.
Аквила был бесконечно горд тем, что у него есть сын, но только сейчас, возглавив, как обычно, конный отряд, охраняющий вереницу повозок, запряженных волами, он впервые за шесть лет почувствовал, что время уготовило будущее и ему…
Юный Арт ехал между Аквилой и Оуэном на собственной небольшой лошади, а рядом бежал его пес Кабаль. Аквила согласился на просьбу мальчика взять его с собой, и теперь лицо юного воина пламенело от гордости, как алый плащ; он всю дорогу не убирал руку с охотничьего ножа, словно знакомые долины Арфона, через которые вилась тропа, за одну ночь могли заполниться полчищами саксов.
— Я еду помочь Амбросию, — сказал он негромко, затем поднял голову и, словно обращаясь к горам, добавил: — Скоро мы загоним Морских Волков обратно в море!
Но все обстояло совсем не так просто, ибо, несмотря на то что еще прошлой весной у британцев теплилась надежда на победу, им недоставало людей окончательно загнать Морских Волков в море. Уже не в первый раз они отбрасывали саксов в юго-восточную часть провинции, но те в несметном множестве объявлялись снова и снова, лишь только ослабевал натиск. Вот и теперь, когда набирали силу боевые дружины Окты на севере (их неизменно заносил, как стаи диких гусей в октябре, любой сакский ветер), положение британцев оставалось угрожающим.
— Нам бы одну крупную победу! — воскликнул Амбросий. — Только одну, но такую, чтобы она как трубный глас прогремела на всю страну. Тогда мы собрали бы под наши знамена не только случайные горстки храбрецов, но к нам пришли бы князья думнониев и бриганты с их землями. И у нас была бы крепкая сплоченная Британия. И мы могли бы наконец загнать Морских Волков в море.
А пока ему приходилось решать старый как мир вопрос — как заставить сражаться армию, которая в разгар военной кампании только и думает что о жатве и о том, как бы поскорее вернуться домой, а когда воины вновь встают под знамена, то уже никто не помнит, чему их обучали раньше. Так что снова и снова вставал вопрос: как сделать из римлян, равнинных жителей, и горцев-кельтов единое войско, единый организм. А там, где замешаны кельты, задача эта трудновыполнимая.
Гораздо легче было с воинами Арфона — неразрывные узы между ними и вождем делали их верными приверженцами Амбросия. Однако к тем, кто пришел вслед за Молодыми Лисами, доверия у Аквилы не было.
Он поделился своими сомнениями с лекарем Эугеном, когда однажды зимним вечером они вместе шли из бань.
— Да, пожалуй. У меня самого давно уже есть сомнения на их счет, — сказал Эуген. Слова его прозвучали глухо сквозь толстые складки плаща, которым он закрывал лицо до бровей. — Несмотря на все усилия Амбросия, несмотря на нашу дружбу… даже браки, я с грустью думаю о том, что лишь Вортимер удерживает кельтов под нашими знаменами. Но жизнь одного человека — это слишком тонкая и ненадежная ниточка. Вот такие меня посещают мрачные мысли, друг мой.
— Но ведь есть еще молодой Паскент. Могу поклясться, он не предаст.
— Да, конечно, но он не предводитель — он привык подчиняться старшим братьям. — Аквила почувствовал, что его спутник улыбнулся, ибо он, как и все остальные, любил Паскента. — Он скроен из материала, из которого сделаны лучшие наши воины, — храбр, как кабан, и предан, как пес, но он не может, в отличие от Вортимера, управлять кельтами.
Дальше они шли молча, и каждый думал свою невеселую думу.
А в это время сумерки, поднявшиеся словно тихая серая вода над улицами Венты, теперь уже синие и слегка туманные, заполняли северные пустоши, где обосновался Окта со своими бандами. И женщина с медно-рыжими волосами и серо-зелеными глазами, постоянно меняющими цвет, как море на мелководье, стояла над очагом в сложенной из камней хижине, где стены заросли почерневшим от копоти вереском. Она держала в руке кожаную, вывернутую наизнанку рукавицу для соколиной охоты, и, когда она наклонилась вперед, свет от очага осветил короткую бронзовую иглу, торчащую из шва большого пальца. В другой руке у нее был клок овечьей шерсти, который она без конца макала в какую-то сероватую густую жидкость на самом донышке глиняной чаши в горячей золе, после чего очень тщательно мазала им металлическую иглу, напоминающую зеленое жало. При этом она тихо мурлыкала какую-то песню, слова которой были гораздо древнее, чем сакские. Чтобы получить всего несколько капель этой сероватой жидкости, женщина смешала множество снадобий, и для каждого имелось свое особое заклинание, так же как и для всего зелья, и заклинание должно было сделать действие его безотказным. Помазав иглу, она давала ей высохнуть, а потом снова красила, пока бронза не потускнела и не стала темной, будто покрылась серым налетом ржавчины. А потом с той же тщательностью она вывернула рукавицу на правую сторону — красивую рукавицу из светлой кобыльей кожи медового цвета, расшитую тончайшей серебряной нитью и шелком, густо-синим, как цветы с клобучками, из чьих корней женщина по капле извлекла самый главный яд, — и отложила ее в сторону. Она сожгла клок шерсти, затем разбила глиняную чашу и бросила черепки в горящий очаг.
Для обоих — и Хенгеста, и Вортигерна, ее повелителя, будет лучше, если удастся убрать с дороги Молодого Лиса. А все, что на пользу Вортигерну, благо и для Хенгеста, но Вортигерн ничего не должен знать, пока во всяком случае… Он ведь мечтательный дурак, и все его добрые намерения разлетаются в пух и прах при первой же трудности; он способен отказаться даже от своей собственной пользы. Потом, когда дело будет сделано и окружение Амбросия распадется, как гнилое яблоко, она скажет ему, чем он ей обязан, и пусть тогда корчится от горя и стыда.
В один из дней, когда все отправились пахать землю на холмах над Вентой и осины в лугах, залитых водой, стояли совсем коричневые и пушистые от сережек, войско Амбросия вновь стало готовиться к сражениям — они должны были начаться с наступлением лета, как это теперь повторялось каждый год.
Вечером того же дня Вортимер, вернувшись на ночлег в старый Дворец правителя, в спальне, возле своей постели на сундуке с одеждой, куда падал яркий свет от свечи, увидел незнакомую рукавицу для соколиной охоты. Рукавица была из кобыльей кожи бледно-медового цвета, отделанная бахромой и тончайшим шитьем темно-синего шелка с серебряной нитью. Он позвал своего оруженосца и спросил, откуда рукавица.
— Ее принес раб из покоев господина Амбросия.
— Для меня? Ты уверен, что для меня?
— Раб сказал, что Амбросий знает, что твоя старая совсем износилась.
Вортимер все с тем же недоумением поднял рукавицу:
— Красивая вещица… Скорее похоже на подарок от женщины. — Он рассмеялся и поглядел наверх, где на жердочке сидел сокол в колпачке. — Уж больно тонкая работа для твоих острых когтей… Что ты на это скажешь, драгоценное созданье?
Он сунул руку в широкую рукавицу и тут же с проклятием выдернул ее обратно.
— Черт, да у нее тут когти! Не знаю, кто ее шил, но он оставил внутри иголку! — И с озадаченным видом он принялся сосать царапину с неровными краями на конце большого пальца, не зная, сердиться ему или смеяться.
В полночь он был мертв. Он умер, как умирают от укуса ядовитой змеи.
Новость эта быстро облетела Венту и расползлась как темное пятно по всей заново собранной армии. Амбросий с каменным лицом сам руководил отчаянными поисками раба, который принес рукавицу в комнату Вортимера.
Но все усилия оказались напрасны — раба не нашли. На другой день, вечером, Аквила в задумчивости сидел у реки и наблюдал, как вода кругами расходится вокруг морды Инганиад, пока она пьет вместе с другими лошадьми эскадрона. Но видел он не туманные серовато-янтарные тени под зацветающими ивами и не мерцание расходящихся по воде кругов, а Ровену, поющую в Медхолле Хенгеста, золотоволосую ведьму в красном одеянии. Он сам не знал, почему он был так уверен, что именно Ровена стоит за отравленной рукавицей, но сомнений у него не было. И ему показалось, что одновременно с надвигающимися на долину сумерками усиливается и предчувствие того зла, которое их ждет впереди.
То, что произошло несколькими днями позже, никого не удивило, ибо было следствием событий, случившихся раньше. Несколько верных сторонников Амбросия собрались у него за столом в комнате, где он хранил реестры и списки людей и лошадей, платежные свитки и старые римские описания маршрутов, в которых говорилось, сколько переходов от одного места до другого, и которые не раз помогали ему при составлении планов кампаний. Вот и сейчас все собрались, чтобы обсудить намеченные операции летних сражений, насколько вообще можно было что-либо предугадать. Глядя на тонкое лицо Амбросия, выхваченное из темноты светом свечи, в момент, когда он наклонился над столом, что-то показывая на развернутом свитке пергамента, где старая карта, которую прежде рисовали обожженной палочкой, была вычерчена тушью, Аквила подумал: «Как мало в нем осталось от горного жителя. И дело не в том, что он выглядит старше своих лет, носит римскую тунику и его темные волосы коротко обстрижены, нет, дело в чем-то гораздо более глубоком… в том, наверное, что он снова обратился к миру, где рос до девяти лет. Но пламя, горевшее в юном правителе Арфона, продолжает и сейчас гореть в сердце римского вождя».
Послышались шаги — кто-то шел вдоль колоннады; затем раздался окрик часового, короткий ответ — и в дверях возник Паскент, а за его спиной возник дворик, утопающий в зеленых весенних сумерках. Аквила, как и все остальные, взглянув на вошедшего, понял: началось.
Паскент прошел к столу. При свете свечи было видно, как он побледнел и осунулся; лоб под тяжелой прядью рыжих волос покрыт испариной. Он поглядел через стол на Амбросия, губы дернулись в попытке что-то сказать, но тщетно, он не мог вымолвить ни слова. Наконец, справившись с волнением, он произнес:
— Государь, я не могу их удержать.
— Все ясно. — Амбросий медленно и очень аккуратно свернул карту. Она больше не понадобится. Ни о какой войне на территории саксов в этом году даже думать нечего. — Я это предвидел. И как же они объясняют свой уход из-под моих знамен?
Паскент нервно махнул рукой:
— У них много объяснений. Одни говорят, что Вортигерн, мой отец, — их законный вождь, а я только младший сын. Те, что родом из Кимру, говорят, что саксы никогда не доберутся до Центральных Кимру, а до остальной Британии им дела нет. Говорят также, что государь мой Амбросий забыл свой народ ради римского меча и что им надоело жить по сигналу римских боевых труб и бросать свои поля в то время, когда надо собирать урожай. И это приходится делать женщинам. — Он умолк и уставился на стол, потом снова поднял глаза. — А еще говорят — не все, правда, некоторые, — будто раб, который принес смерть моему брату, сказал, что рукавицу прислал Амбросий и… люди верят.
Лицо Амбросия стало ледяным.
— Но почему, ради чего правитель Амбросий должен был желать смерти своему самому главному союзнику?
Руки Паскента, лежащие на столе, судорожно сжались, а лицо исказилось от стыда и боли.
— Потому что Гвитолин, родич моего отца, внушил им, что Амбросий, мой государь, завидовал Вортимеру и опасался, что тот может забрать себе слишком большую власть.
Наступило долгое молчание, тяжелое и гнетущее. За столом никто не шевельнулся. Затем Амбросий заговорил спокойным, непривычно безликим голосом, ровным, как поверхность клинка.
— Проси всех вождей, которые еще здесь, завтра в середине дня встретиться со мной в форуме, — сказал он.
— Это все равно ничего не изменит, — простонал Паскент.
— Я это хорошо понимаю. Что бы я им ни говорил, они все равно уйдут. Но они не покинут мои знамена и знамена Британии, не сказав мне прямо в лицо, почему они уходят. — Он на мгновение замолк, по-прежнему не отводя взгляда с изможденного лица Паскента. — А ты как? Тоже уходишь со своими? — спросил он.
— Я человек Амбросия с того самого дня, как мы дали клятву, я и мои братья. — Паскент не спускал с Амбросия по-собачьи преданных глаз. — И мне стыдно за мой народ, так стыдно, что и жить не хочу. Но если ты мне скажешь — живи, то я буду служить тебе верой и правдой, если же потребуешь расплаты, я выйду отсюда и сегодня вечером брошусь на мой меч. Но что бы ни было, я твой человек, государь Амбросий.
Все это похоже было на истерику, но Аквила знал, что это не так и что Паскент говорил искренне и бесхитростно. Паскент испытывал такой жгучий стыд за поведение своих соплеменников, что готов был расплатиться за все своей собственной жизнью, если бы знал, что смерть его хоть немного примирит Амбросия с предательством союзников.
Амбросий смотрел на него по-прежнему молча, и вдруг его застывшее бледное лицо стало постепенно оттаивать.
— Не тебе надо стыдиться, сородич. Нет, нет, живой ты мне куда нужнее, чем мертвый.