До сих пор беседа их велась тихими голосами под веселый гул огромного зала и бренчание арфы и не достигала ничьих ушей, но последние слова были произнесены в тишине, наступившей с окончанием старинной саги, и как бы предназначались всем присутствующим. И когда Ровена, несшая свою голову так горделиво, как будто золотой обруч был короной, подошла к огню и взяла у музыканта изящную черную арфу, все глаза устремились на нее, в том числе и хмурый взгляд человека, сидевшего на скамье нищих у двери, в капюшоне, надвинутом глубоко на лицо.
Чтобы знатная дама взяла у музыканта арфу и перед всем сборищем отцовских гостей в Медхолле запела — это было неслыханным бесстыдством. Но еще большим позором для сакской женщины было появиться на людях с непокрытой головой. И тем не менее Аквила, который сразу же обратил внимание на то, что на ней нет головного убора, в этот миг забыл о ее бесстыдстве. Он знал только, что она красива, красива как никто, и что он ненавидит ее.
Она опустилась на пол у очага, поставила арфу на колени, прислонила ее к плечу и несколько мгновений сидела так, глядя в огонь, и пламя, казалось, взметнулось вверх, словно приветствуя ее, словно между пламенем и ею было некое сродство. Она сидела, почти беззвучно перебирая струны из конского волоса, с таким задумчивым видом, как будто была далеко отсюда и просто не видела, не замечала разгоряченных выпивкой лиц, обращенных к ней, так как находилась с ними в разных мирах. Но вот она принялась щипать струны сильнее, извлекая из арфы странную музыку, состоящую из долгих пауз и отдельных звенящих нот; они рождались поодиночке, как крохотные серебряные птички, словно жаворонки они взлетали кверху, к окутанным дымом стропилам, трепетали там наверху и потом исчезали. Но вот они стали следовать чаще, и начала проступать мелодия. И вдруг, по-прежнему не отрывая взгляда от огня, Ровена запела.
Глядя на нее, Аквила ожидал, что голос у нее будет сильный, высокий и чистый. Он и был сильный и чистый, но при этом глубокий и сумрачный голос.
Яблоня цветет белым цветом на земле живых,
Тень от цветов падает на мой каменный порог,
В ветвях птица трепещет и поет.
Зелена моя птица, как зелена земля людей, но песнь приносит забвение.
Внемли и забудь землю.
Рожденный и воспитанный в Британии, Аквила мог говорить на местном языке не хуже, чем на латыни, и, хотя пела она на незнакомом наречии, он уловил суть песни, и магия ее странным образом взволновала его. И под воздействием этой магии ему стало казаться, будто большой освещенный зал и воины на скамьях, наклонившиеся вперед, и даже те двое на троне — все это лишь фон для девушки с арфой возле очага.
Облетают лепестки с моей яблони, летят по ветру,
Падают как снег, но снег теплый,
А птица трепещет и поет в ветвях,
Она синяя, моя птица, как сине летнее небо над землей людей.
Но здесь небо совсем другое.
Она отвела глаза от огня и посмотрела на короля Вортигерна, сидящего рядом с ее отцом: он весь подался вперед. Его беспокойный взгляд наконец-то успокоился, замер, прикованный к ее лицу. Наблюдавший за нею из-под надвинутого капюшона Аквила вдруг подумал: «Да ведь она колдунья! Наверняка колдунья. Флавия не один раз говорила про магическое пение…»
Ровена встала и плавно, в такт медленной призрачной музыке, приблизилась к подножию трона и там снова опустилась на ступеньку, не отводя глаз от худого рыжеволосого мужчины.
Серебряные яблоки висят на ветвях, сгибаются под их тяжестью ветви.
Дерево поет, звенит на ветру,
Но птица трепещет среди ветвей молча.
— Птица моя красная, красная, как любовь моего сердца,
Неужели ты не придешь ко мне?
Аквиле показалось, что последние слова долго еще звучали наверху, прильнув к стропилам, даже когда певица наконец встала и, не поглядев на Вортигерна, направилась, метя красным подолом по тростниковому полу, в сторону очага, чтобы вложить арфисту в протянутые руки маленькую арфу.
Хенгест бросил ей вдогонку взор, выражавший, похоже, торжество, но быстро погасил его, насупив нависшие золотистые брови. Однако Вортигерн ничего этого не заметил, так как глаза его неотрывно следовали за удаляющейся Ровеной. «Отныне они всегда будут следовать за ней, — понял вдруг Аквила. — В его представлении она перешла из сакского мира в его мир, сделалась частью его детства, его родных холмов, песен его народа и тех красивых сумасшедших грез, которыми грезит его народ».
Тишину разорвал пронзительный хриплый вскрик сокола, сидевшего на руке у Вортимера. Ни с того ни с сего он вдруг бешено забил крыльями. Юноша поднялся, стараясь унять расходившуюся птицу. Он был еще бледнее обычного и учтиво кланялся отцу и гостю, бормоча какие-то извинения:
— Мой сокол… видно, еще недостаточно приручен… Молю простить. — Он, пятясь, отступил в тень, стремясь скорее добраться до выхода.
Чары, сковавшие все собрание и заставившие умолкнуть даже саксов, распались, вновь поднялся гомон. Тормод и еще один юный воин, сидевшие у дальнего очага, разгоряченные вином, затеяли спор, выхваляясь друг перед другом, — спор грозил перейти в ссору.
— Один раз я бился с тремя по очереди и всех одолел!
— Подумаешь! Я дрался с тремя зараз…
Пора идти, подумал Аквила. Он встал и бросил последний взгляд на просторный зал Медхолла. Все эти два дня он был в состоянии какого-то оцепенения и не отдавал себе полностью отчета в том, что именно сегодня он попытается бежать, что так или иначе подходит конец годам, прожитым среди саксов, и к рассвету он будет либо свободен, либо мертв. Но сейчас, в этот последний момент, когда глаза ему застилал дым от факелов, а в ушах стоял звон арфы, сердце у него невольно сжалось и дыхание перехватило. Наконец он повернулся и выскользнул в темноту.
В продолжение вечера он ел все, что ему перепадало, поскольку не знал, когда удастся поесть в следующий раз, пил, однако же, мало, чтобы голова оставалась ясной. Но все равно в голове у него гудело от дыма и чужих хмельных паров, и ему пришлось немного постоять за дверью, глубоко втягивая ночной воздух, чтобы мысли прояснились. Затем он двинулся к корабельной мастерской. С удивлением он вдруг заметил, как светло кругом, он и забыл, что сейчас полнолуние и луна уже взошла. Ночь была тихая, светлая, редкий туман поднимался от воды и тускло мерцал, заползая между бревенчатыми домами и палатками, которые больше чем когда-либо походили сейчас на припавших к земле животных. Звуки пира затихли у него за спиной, и его обступил город Хенгеста — мирный, пустой, лишь луна да туман, ибо все, кто не принимал участия в пиршестве, уже спали или спокойно сидели у собственного очага, заперев дверь дома или закрыв палатку поплотнее, чтобы уберечься от промозглого воздуха.
Один раз дорогу перебежал полосатый призрак — кошка; она обернулась и зыркнула на него расширенными в лунном свете враждебными глазами. Больше ему не встретилось ни одной живой души на всем пути до показавшейся впереди мастерской, которая стояла почти у самых береговых ворот. Он нарочно побывал здесь еще днем. Это уединенное место на пустыре относилось скорее к болотам, чем к городу, хотя домик и стоял внутри городской ограды. Аквила легко узнал его по описанию Флавии. Туман здесь был гуще из-за близости воды, он извивался, обтекал как влажный светящийся дым горбатые очертания хижины и старого тернового дерева. К стволу терна была прислонена резная фигура — носовое украшение ладьи с оскаленной мордой, задранной кверху, словно какое-то чудовище на гребне фантастического моря. Сперва Аквиле почудилось, будто там никого нет, но в тумане кто-то шевельнулся, и Аквила увидел, что Флавия опередила его.
— Пришел все-таки, — сказала она, когда он очутился рядом.
Этих очевидных слов можно было и не говорить, но так бывает: цепляешься за очевидное, за будничное, находя в этом спасение.
— Пришел, — ответил он, бросив быстрый взгляд на едва проступавшие в тумане ворота.
Флавия заметила его и покачала головой:
— Никто нас не услышит, некому. Я же тебе говорила, что стражу возьму на себя.
Он похолодел:
— Флавия, что ты хочешь этим сказать? Что ты с ними сделала?
— Не бойся, я не отравила их. Просто они поспят несколько часов.
— Но как тебе… — начал Аквила, но она прервала его:
— Это было нетрудно. Они очень обрадовались, когда я им принесла чашу с медом с пира Хенгеста. Теперь гляди. — Она достала узелок из-под плаща. — Тут немного еды, кинжал, и еще я утащила старый напильник. Еды хватит, чтоб затаиться на день-другой, пока ты не избавишься от своего ужасного ошейника. А тогда уж сможешь показаться на люди.
Аквила взял у нее узелок, пробормотав сам не зная что. Они постояли так, глядя друг на друга. Будничное вдруг перестало помогать, и Аквила сказал хриплым голосом:
— Флавия, я видел… сегодня я слышал магическое пение. Леди Ровена творила магию над Рыжим Лисом. Но она не расчесывала волосы. И вряд ли из ее волос в темноте полетят искры.
Флавия задержала дыхание.
— Не надо, Аквила! Твои слова причиняют боль. В моем пении ведь не было магии, я бы не вынесла, если бы ты стал относиться ко мне не так, как раньше. А сейчас…
— Пойдем со мной, — вырвалось у Аквилы. Слова его можно было принять за внезапный порыв, но он-то знал, что на самом деле это не так.
— И бросить малыша?
Последовало молчание. Затем он сказал:
— И его возьми. Найдем где укрыться. Я заработаю на вас обоих.
— На ребенка от сакского отца?
Аквила посмотрел на свою руку, державшую узелок, и усилием воли заставил себя разжать судорожно сжавшиеся в кулак пальцы.
— Я постараюсь забыть про отца и помнить только, что он твой сын, — старательно выговорил он.
Она подошла ближе, совсем вплотную, подняла лицо. Оно казалось очень белым в лунном свете, в клубящемся тумане, а на фоне этой белизны глаза снова превратились в черные провалы.
— Аквила, одна моя половина с радостью умерла бы завтра ради того, чтобы сегодня пойти с тобой, и я не сочла бы это слишком дорогой ценой. Но другая половина никогда отсюда не уйдет.
— Ты хочешь сказать, что не можешь оставить… этого человека?
— Помоги мне, Господь! Ведь он мой муж!
Еще мгновение, и она отодвинулась от Аквилы.
— Тебе пора идти. На, возьми. — И она протянула ему что-то.
— Что это?
— Отцовское кольцо.
Аквила не двигался.
— А как поступит он, когда узнает, что ты отдала его свадебный подарок и почему отдала?
— Я скажу, что потеряла его.
— И он поверит?
— Может, и нет. Но он не тронет меня. — Какими странными, светящимися вдруг стали ее глаза в лунном свете. — Я в безопасности, родной. Он воин отважный, но бить меня не станет.
Аквила положил свободную руку ей на плечо и вгляделся в ее лицо, пытаясь понять ее слова.
— Что это, Флавия, любовь или ненависть?
— Не знаю. Может, то и другое вместе. Но это не имеет значения. Важно, что я принадлежу ему. — Она говорила тусклым, безжизненным голосом. — Возьми перстень… и постарайся простить меня.
Он снял руку с ее плеча, взял кольцо и надел себе на палец. Оцепенение, до сих пор помогавшее ему, начало проходить, на него навалилось ощущение надвигающейся беспросветной тоски. Где-то в глубине души он все надеялся, что Флавия уйдет вместе с ним; он не мог смириться с тем, что все случившееся уже не изменить. И он сказал таким же невыразительным, как у нее, тоном:
— Раз уж я бегу с твоей помощью, Флавия, и взял отцовский перстень из твоих рук, значит, придется мне простить тебя.
Оба замолчали и направились к воротам. Часовые лежали в неуклюжих позах, тут же валялась чаша из-под меда.
Аквилу вдруг охватил страх.
— Флавия, ведь когда они очнутся, они скажут, кто принес им мед!
— Не скажут. Тогда луна еще не взошла, а я постаралась изменить голос. Они ни о чем не догадаются.
Она взялась за поперечину, запиравшую ворота, но Аквила, отстранив сестру, сам поднял тяжелый брус и чуть-чуть приоткрыл ворота — лишь настолько, чтобы проскользнуть в щель. Сделав шаг вперед, он еще раз обернулся к Флавии — в последний, в самый последний раз. Она стояла неподвижная, отчужденная, плащ темнел в клубящемся тумане, и отсюда, из ворот, он почти не различал ее лица. Он еще сделал какое-то движение, хотел было шагнуть к ней, но она не пошевелилась, и он тоже остановился и опустил поднятую руку.
— Да хранит тебя Бог, Флавия, — сказал он.
— И тебя, — прошептала она. — Пусть Он всегда хранит тебя. Вспоминай меня иногда… даже если это будет больно.
У Аквилы вырвался не то хриплый стон, не то рыдание, он отвернулся и шагнул в мерцающий туман, который окутывал навесы и длинные ладьи, вытянутые выше линии прилива. Больше он не оборачивался, но за спиной услышал тихий тяжелый скрип ворот, которые плотно закрылись за ним.
Тут же, на берегу, виднелось несколько рыбачьих лодчонок, но Аквиле не хотелось оставлять следов на пути своего бегства. Вода прибывала, скоро между Танатом и материком останется лишь узкий канал. Если взять к югу, в сторону Рутупий, то через несколько миль начнутся протоки, которые он знал, как человек знает линии своей ладони. Проще перебраться вплавь там. Он повернул к югу, держась края возделанной земли, и довольно скоро достиг знакомых солончаков. Туман уже рассеивался, зашевелились болотные птицы. Но в небе еще не было признаков наступающего дня.
На отмели, образованной наметенным с дюн песком и галькой, там, где они с Феликсом часто вытаскивали на берег свою лодку, он разделся и, увязав в свой грубый плащ тунику и то, что дала ему Флавия, взвалил узел на спину и ступил в воду. За эти три года канал несколько изменил русло, но Аквила без труда переплыл его и очутился среди дюн. Отряхнувшись как пес, он развязал плащ и натянул на мокрое тело тунику. Плащ снаружи несколько намок, но скользкий плотный ворс не пропустил воду внутрь, так что пища оставалась сухой. Он вновь скатал узел, едва сознавая, что делает. Он вообще сознавал все не очень ясно и делал то или иное просто потому, что в данный момент следовало это сделать. Сейчас, например, следовало двинуться к темнеющему вдали лесу. И он двинулся туда.
Луна побледнела, быстро подступил рассвет, уже от скрытого за горизонтом солнца порозовело перистое облако. Над головой на фоне тусклого утреннего неба пронеслась стая диких уток. Неприветливый свет наступающего дня уже омывал плоскую болотистую местность, когда, оставив ее позади, Аквила достиг первых приземистых, покореженных ветром дубов и боярышников на окраине большого Андеридского леса, который простирался от моря до моря. Аквила немного углубился в лес, отыскал полянку среди кустов ежевики и орешника, сел и, прислонившись к стволу дуба, развязал узелок с едой. Он поел, не разбирая вкуса. Потом достал напильник и принялся распиливать ошейник, чтобы поскорее избавиться от него. Понадобилось, однако, совсем немного времени, чтобы понять: ошейник самому распилить невозможно, ведь невозможно с усилием работать напильником, не видя, что делаешь. Но в конце концов это не так важно. Как только он окажется подальше от сакских охотничьих троп, он найдет кузнеца и попросит распилить кольцо. А пока, прежде чем трогаться дальше, ничего другого не остается, как прилечь и отдохнуть. Он сунул бесполезный напильник обратно в узелок и улегся, положив голову на руку. Сквозь листву молодого дубка проглядывало небо, тысячи синих глаз словно смеялись над ним за то, что он так страстно молился Богу, просил Его помочь разыскать Флавию, и вот Бог внял его молитве… Ну нет, больше уж он никогда не будет молиться!.. Он, правда, сказал Флавии, что прощает ее, но слова эти были пустым звуком, они ничего не значили, и Флавия это поняла. Он знал, что поняла. И сейчас чувствовал себя потерянным, его захлестнуло черной волной ожесточения. Последнее, за что он держался, ушло у него из рук. Нет, не совсем последнее — сохранилась еще надежда разыскать того, кто предал отца.
Он отступился бы и от этой, последней, надежды ради Флавии, если бы она ушла с ним, потому что не годится следовать дорогой мести, когда отвечаешь за жизнь женщины и ребенка. Но Флавия отказалась идти…
Аквила продумывал все хладнокровно, до мелочей. Он будет по-прежнему держать путь на запад, пока не окажется вне досягаемости для саксов, затем он избавится от рабского ошейника и тогда снова повернет назад к варварам. Маленький птицелов, наверное, продолжает липнуть к Морским Волкам. В любом случае услышать про него можно скорее всего в сакском лагере. И рано или поздно он непременно о нем услышит, даже если на это уйдет двадцать, а то и тридцать лет.
Откуда ему было знать, что на это уйдет всего лишь три дня.