5 Отлет диких гусей

Зима миновала, и однажды утром вдруг подул ветер с юга и принес с собой новый запах, от которого у Аквилы защемило сердце, ибо он всколыхнул воспоминание о зеленом покрове вдоль лесных опушек в его родной холмистой стране. Шли дни, и вот ручей, до тех пор тихо бежавший подо льдом, взломал его и превратился в широкий бурлящий поток, вобравший в себя зеленую талую воду, сбегающую с вересковых пустошей в глубине побережья. И среди голых берез вдруг появились трясогузки.

С наступлением весны жителей Уллас-фьорда охватило беспокойство. Аквила видел, как оно пробуждалось — точь-в-точь как у диких гусей, которых неодолимая сила влечет на север весной и на юг в период листопада. Мужчины зачастили на берег к навесам, где зимовали их суденышки. Разговоры по вечерам вертелись теперь только вокруг плаваний и походов. А перед самым севом от Хенгеста пришел призыв, как и предсказывал Бранд Эриксон, и из многих ютских селений, от Хакис-фьорда до Гундас-фьорда, на него откликнулись целые семьи, желающие поселиться на новом месте. Но в Уллас-фьорде покамест держались старых обычаев — набеги совершались летом, а к концу лета дружины возвращались домой.

Аквила не видел отплытия «Штормового ветра» и «Морской колдуньи». Он нарочно нашел себе дело на другом конце селения, подальше от берега, и изо всех сил заставлял себя не думать. Но позднее он наткнулся на юного Торкела — тот с безутешным видом стоял, прислонившись к столбу ближнего к морю навеса, и глядел в даль залива. Позади него, там, где зимой была подвешена «Морская змея», темнела пустота, а перед ним в песке виднелись борозды от катков.

— Не взяли меня, — мрачно пожаловался он, — еще два года надо ждать. А тебе хотелось бы плыть сейчас на «Морской змее»?

Аквила с гневом набросился на мальчишку:

— Плыть на сакской ладье, чтобы напасть на собственный народ?!

Тот оторопело уставился на него, потом пожал плечами:

— Может, они пойдут к Римскому острову. Хотя Бранд говорил — самые богатые угодья уже в руках у Хенгеста. Значит, для набега больше подходят земли франков.[17] Я позабыл, что это твой народ.

— Легко забыть зло, когда не тебе его причинили. Люди твоего племени по приказу Рыжего Лиса сожгли мой дом, убили отца и уволокли мою сестру. Я-то не забыл этого.

Последовало молчание, затем Торкел сказал — неловко, словно извиняясь:

— У меня сестры нет.

Аквила, глядя на дюны с гребешками бледной травы-песколюба, пригнутой ветром, проговорил:

— Молю нашего Бога, чтобы она уже умерла.

Знать бы это наверняка — тогда и он обрел бы хоть какое-то подобие покоя. И в то же время в глубине души Аквила сознавал: будь это так, он утратил бы единственное, что удерживало его на этом свете, и тогда ему оставалось бы лишь надеяться, что когда-нибудь он повстречает птицелова.

Не добавив больше ни слова, он ушел, а Торкел продолжал стоять, прислонившись к столбу навеса.

Подоспело время жатвы, а в конце лета вернулась и дружина со своей жатвой, без которой тощие, пропитанные солью пастбища Уллас-фьорда не прокормили бы его жителей. И опять миновала зима и пришла пора сева, и опять наступила жатва — вторая жатва за время рабства Аквилы. На сей раз сезон летних набегов прошел неудачно: «Штормовой ветер» сильно потрепало разбушевавшееся море, добыча была скудная, отряд потерял нескольких воинов и корабли вернулись зализывать раны еще до того, как ячмень полностью созрел и пошел под серп.

Урожаи на западном побережье Ютландии и никогда-то не были обильными, но в этом году морские ветры, едва не разломавшие ладьи вождя, сожгли ячмень, и он стоял почерневший, редкий и жалкий на соленых полях, похожий на облезлую шкуру больной собаки. Но все равно даже такой урожай надо было собрать, и поэтому все мужчины и женщины, рабы и свободные, с серпами отправились в поля. Аквила был среди них.

В этот день с моря не чувствовалось ветра и над прибрежными болотами дрожал горячий воздух. Пот струйками стекал по телу у Аквилы, отчего шерстяная юбка — единственная его одежда — липла к бедрам и животу. Тормод, трудившийся рядом с ним, поднял мокрое от пота лицо и огляделся вокруг.

— Эй, Дельфин! Женщины, видно, забыли про наш кусок поля. Ну-ка, сходи принеси мне пахты!

Аквила бросил серп и, нахмурившись, направился в тот угол большого, в девяносто акров, поля, где в тени искривленного ветрами боярышника стояли кувшины с пахтой и жидким пивом. Там он застал старого Бруни, пришедшего взглянуть на работу жнецов. Опершись на посох, старик стоял на полоске земли, запаханной под пар, в том месте, где обычно поворачивала упряжка волов. Ястребиное лицо его омрачала тень, но это была не просто тень от боярышника.

— Думается мне, еще до той поры, пока опять нальются березовые почки, в Уллас-фьорде нас ожидают затянутые пояса и ввалившиеся щеки, — проговорил старик, но таким глухим голосом, что Аквила, подходя к нему, даже не понял — обращается ли Бруни к нему или говорит сам с собой.

Но тут Бруни взглянул на Аквилу, и Аквила спросил, кивнув через плечо на поле, на загорелые спины жнецов, на женщин с большими корзинами для колосьев, на редкий жалкий ячмень:

— И часто так бывает?

— Много я перевидал урожаев с тех пор, как в первый раз взял в руки серп, — ответил Бруни. — Но таких плохих, как этот, было от силы два или три. У нас тут, на западном берегу, и всегда до голода один шаг, а уж в этом году, готов клясться молотом Тора,[18] хватит и полшага, и мы еще услышим сопение Серой Карги у себя за спиной раньше, чем снова придет весна. — Выцветшие голубые глазки вдруг в упор глянули на Аквилу. — А ты, наверно, этому рад?

Аквила вернул взгляд:

— А неужели мне горевать оттого, что мои враги голодают?

— Да, но ведь тогда и ты будешь голодать вместе с ними, — проворчал Бруни, и в уголках его рта, заросшего бородой, зазмеилась улыбка. — Может, ты и трудишься наравне со всеми по этой причине? Поэтому и хочешь собрать всю жатву до колоска?

Аквила пожал плечами:

— Этот труд у меня в крови. У себя на родине мне не раз приходилось помогать в уборке урожая.

— У себя на родине… На Римском острове урожаи побогаче наших, так ведь? — задумчиво протянул старик. И поскольку Аквила молчал, он неожиданно взорвался: — Отвечай же, или ты немой?

Ровным тоном Аквила сказал:

— Если я скажу «да», то все равно что крикну Морским Волкам: «Приходите, добро пожаловать!» Если я скажу «нет», ты будешь знать, что я лгу, ведь ты отлично помнишь тяжелые колосья спелого хлеба, который ты сжег до черной стерни в свое время, когда ходил в набеги. Поэтому я нем.

Старик пристально поглядел на него из-под седых косматых бровей, затем кивнул:

— Верно, я помню тяжесть колосьев. Один раз и нам удалось вырастить такой хлеб, но на полях милостивее здешних. До сих пор наши женщины поют про него песни, а наши мужчины хранят память о нем в своем сердце. Но случилось это до того, как племена из Больших Лесов, в той стороне, где встает солнце, начали двигаться на запад, вытесняя все и всех на своем пути. — Взгляд его с Аквилы переместился вдаль, поверх болот, к низким дюнам, закрывавшим вид на зеленые воды залива. — Все люди, все племена поднимаются на востоке, как и солнце, и движутся его дорогой на запад. И это так же неизменно, как то, что ночь следует за днем, и остановить это движение или повернуть вспять так же невозможно, как невозможно остановить или повернуть вспять диких гусей в их осеннем перелете.

Аквиле почудилось, будто с болот повеяло холодным ветром, хотя ничто вокруг не шевельнулось, лишь дрожало марево жары. Аквила поднял рог, лежавший возле одного из кувшинов, наполнил прохладным створоженным пахтаньем и понес Тормоду.

Подросток с недовольным видом повернулся к нему, отирая рукой пот, затекающий в глаза.

— Не очень-то ты торопился! — буркнул он.

— Со мной разговаривал твой дед.

— О чем?

— Просто о жатве. — Однако у Аквилы было странное чувство — будто на самом деле они разговаривали о судьбе Британии.

Урожай собрали и обмолотили. Свили новые вересковые жгуты, чтобы прижать земляные крыши в ожидании осенних шквалов. Дикие гуси откочевали на юг, и пришла зима.

Зима выдалась плохая, под стать жатве. С наветренной стороны дома замело снегом почти до крыш, и снег с каждой неделей становился все глубже. От трескучих морозов померзло даже зверье в берлогах, да еще по непонятной причине тюлени вдруг покинули залив, и охотники раз за разом возвращались с пустыми руками. Глубокий снег затруднял всякую охоту, что сулило не только нехватку шкур, которые можно было бы после продать торговцам.

И всегда-то к концу зимы запасы скудели, мучные лари пустовали, рыба попадалась редко и охота была плохая. Но обычно первые же предвестия весны — покрасневшие ветви ольхи по краю замерзшего ручья, удлиняющиеся сосульки под крышей — вселяли бодрость в мужчин и женщин и давали им сил пережить последний тяжкий месяц перед тем, как внезапно ожидание кончалось и приходила весна. В этом же году ничто, кроме прибавления дня, не предвещало конца зимы. Холод даже усилился. Головы у людей казались непомерно большими на костлявых плечах. Даже у детей щеки запали, как у стариков. А лед по-прежнему держался вдоль берегов, плотный, слежавшийся, и земля под снегом была твердая, как железо. Ясно было: пахать в этом году начнут на месяц позже, а зерно, высеянное месяцем позже, не успеет вызреть за тот краткий теплый период, что отпущен северному лету. А значит, следующий урожай тоже обречен.

Люди начали переглядываться, и каждый читал в глазах у другого то, что было на уме у него самого с тех пор, как не уродился хлеб, — они сравнивали свои тощие поля, по которым гулял ветер, с тучными хлебами где-нибудь в укромной долине на острове, лежащем к западу. Хенгесту все еще требовались люди и не только для одного Таната, но и для всех восточных и южных берегов бывшей Римской провинции. Каждую весну он бросал клич. В прошлом году снялась с места половина селения Хай-Нэсс…

Поэтому когда вождь Хунфирс созвал в Медхолле Совет, весь Уллас-фьорд понял, о чем пойдет речь.

Старый Бруни уже довольно давно хворал, однако во что бы то ни стало решил занять свое место в Совете. В назначенный вечер он, несмотря на все уговоры Ауде, облачился в парадный плащ из шкуры черного медведя на ярко-желтой подкладке, взял посох и отправился в путь по снежной целине в сопровождении Тормода. Торкел тоже выразил желание пойти, но в ответ услышал: «Станешь взрослым, тогда и будешь ходить с мужчинами на Совет, а пока, молокосос, сиди с детьми и женщинами».

И вот дед ушел вместе со старшим братом, а он остался сидеть у очага, сердито глядя на красную сердцевину огня. Аквила тоже примостился у очага и не переставая начищал новое ярмо для вола, чтобы приготовить его к тому времени, когда придет пора пахать — если, конечно, такая пора наступит.

С последней трапезы прошло много времени, но Аквила уже не испытывал того голода, какой испытывал в начале недорода. И это было кстати, он знал, что рабам мало перепадет жидкой овсяной похлебки, варившейся на огне к приходу мужчин.

Он терпеливо тер и тер розовую ольховую древесину, не отдавая себе отчета в том, что делает его рука, так как все помыслы его были поглощены происходящим сейчас в Медхолле. И каждый шорох обуглившегося торфа, каждое движение коров в стойлах, каждое биение его собственного сердца, казалось, тоже играли свою роль в решающейся судьбе Британии. В очаге кроме торфа горел еще и плавник, нарубленный, выбеленный солью; кристаллы соли сверкали то синим, то зеленым подобно изменчивым краскам далеких морей. Да, эти выброшенные на берег сучья как нельзя больше подходили этому народу, рожденному у моря, скитальцам, лишенным корней при всем их усердном возделывании огородов и полей, таким же перелетным птицам, как дикие гуси над головой.

Наконец раздался хруст снега и шарканье шагов, последовало привычное топотанье ног, обивающих снег, загремела дверная щеколда, и внутрь вошли мужчины этого дома. Они впустили порыв ледяного воздуха, от которого съежилось даже пламя в очаге. Затем дверь захлопнулась. В проходе между стойлами показался старый Бруни, за ним внук, и, увидев их глаза, блестевшие на голодных лицах, Аквила затруднился бы сказать, чьи глаза — старого или молодого — блестели ярче. Бруни обвел взглядом сидевших у очага.

— Ну вот, одно кончается и другое начинается, — сказал он. — Как только придет весна, Уллас-фьорд тоже откликнется на призыв.

Ауде оторвалась от кипящего варева и подняла голову. Удивления на ее лице не было — она, как и все остальные, знала, зачем собрался Совет и о чем пойдет речь.

— Кто поведет? — спросила она.

— Молодой Эдрик. Старший сын Хунфирса.

— И кто пойдет с ним?

— В этот раз воины и кое-кто из жен и детей. А потом снимутся и остальные. — Старик задумчиво огляделся. — Ну, и еще Дельфин. Из этого дома пойдем нынче я и Тормод. Я стар, нуждаюсь в услугах раба. И потом, я большой человек, негоже мне самому чистить свое оружие.

Аквила, сидевший у огня, поднял голову, продолжая сжимать руками ярмо, ему показалось, будто вокруг все замерло и даже сердце перестало биться. Он вернется в Британию! Вернется на родину!..

Но тут в бешенстве вскочил Торкел.

— Я тоже пойду. Почему меня не берут? — закричал он. — Всегда, всегда вы меня оставляете.

— Тише, щенок! — загремел Бруни. — Еще придет следующий год.

— Для тех, кто выживет в этом, — пробормотала Ауде, склонившись над котлом.

Бунт младшего был, как всегда, подавлен, и мальчишка, подчинившись деду, притих, хотя и сверкал глазами. Мать бросила на него ласковый, хотя и явно непонимающий взгляд.

— Глупый ты старик, — сказала она деду. — Думаешь, тебя возьмут? Им нужны молодые воины.

Бруни стоял слегка покачиваясь на пятках, глядя на нее сверху вниз, и в нем горел какой-то внутренний огонь, какого Аквила никогда не наблюдал раньше, хотя лицо старика, освещенное снизу пламенем очага, и казалось бородатым черепом.

— Бывает кое-что поважнее сильной руки, способной держать меч. Да, рука моя немного ослабла, но я все равно чего-то стою. За плечами у меня больше семидесяти лет накопленной мудрости и хитрости в бою. И когда длинные ладьи выйдут в залив, я займу в них свое место.

— Ты был против, а теперь сам готов идти, не пойму я тебя.

— Разве может женщина понимать что-либо, кроме стряпни? — проворчал старик. — Какая разница — пойду я этой весной или нет, все равно уже ничего не остановишь. Повернуть все вспять так же невозможно, как задержать полет диких гусей. Через несколько лет селение умрет, умрет и очаги его погаснут. А где-то в стороне заката, в местах, где пахотные земли жирнее, вырастет новое селение. — Он смотрел на домочадцев сверху вниз, презирая их за непонимание. Он стоял, возвышаясь над ними, дым вился вокруг его головы, горящие просоленные дрова сверкали синим и зеленым, и Аквиле, сидящему у ног старика, он вдруг показался нечеловечески высоким. — Но до того, как вырастет новое селение, будет великая битва, и Хенгест это знает, он хитрый воин и настоящий вождь, хоть и не имеет права носить обруч на руке. А я… я еще раз возьму меч в руку и вдохну запах морских брызг и горячий запах крови, ибо я родился воином, хоть и пережил свои боевые дни.

— Хорошо, хорошо, а теперь садись, пока похлебка не подгорела, — прервала его Ауде. — Еще будет время поговорить о мечах и боях.

Старик отмахнулся от нее нетерпеливым жестом. Голова его почти касалась дымных стропил.

— Нет, я лягу спать. Мне сегодня не до похлебки. — И он повернулся к своей постели подле очага, сколоченной в виде ящика, но вдруг качнулся так, будто ему невмоготу было стоять прямо во весь свой огромный рост.

Аквила неожиданно испытал непрошеную суровую жалость и, отложив ярмо, встал, чтобы помочь ему.

Это был последний раз, за исключением еще одного случая, что он видел Бруни на ногах, стоящим без поддержки. На следующее же утро, когда старик захотел подняться, ноги отказали ему.

Ауде бранила его:

— Разве я не предупреждала тебя? Сидел бы у своего очага. Нет, потащился на Совет. Ох уж эти мужчины, все-то они лезут на рожон, а женщины по глупости знай переживают из-за них. — Она откинула крышку ларца из черного мореного дуба, в котором держала лекарственные травы, сварила зелье с крепким пьянящим запахом и дала его Бруни, приговаривая, что оно выгонит болезнь.

Тот выпил отвар, и мало-помалу недомогание и вправду прошло. Но силы так и не возвратились. Он лежал в своем ящике около очага, а зима медленно доживала последние дни, и сосульки под крышей по ночам удлинялись. Тормод с Аквилой ухаживали за стариком без единого доброго слова, ибо он и сам никогда не сказал никому доброго слова и не ждал этого от других. Он лежал под волчьей шкурой, и его исхудалое тело едва приподнимало ее. Казалось, от него остался один скелет, покрытый высохшей кожей; синие вены на висках и тыльной стороне крупных рук вздулись узлами и напоминали извивы, украшающие нос ладьи. Губы посинели. Он велел положить рядом с ним на постель меч и все время ласкал его, как ласкают уши любимой собаки. Частенько он подзывал Аквилу и приказывал читать вслух про странствия Одиссея, хотя уже знал их чуть ли не наизусть.

— Тяжело, верно, было Одиссею, — заключил он однажды, когда Аквила в очередной раз дошел до конца последнего свитка. — Тяжело знать, что путешествия окончились и осталось лишь сидеть у домашнего очага. — Большая рука его взялась за украшенную янтарем рукоять меча, лежавшего рядом. — Мне же отрадно думать, что меня ждет еще одно приключение… Придет весна, и я опять стану сильным, несмотря на черное зелье Ауде. — И, как бы про себя, добавил: — Клянусь молотом Тора, я непременно опять стану сильным.

Но очень скоро он перестал твердить о новом селении и своем участии в предстоящей битве. Он не жаловался, не сетовал на судьбу. Суровый старый воин, каким он был, хранил бы такое же гордое молчание, даже если бы его поджаривали на медленном огне. И все-таки Аквила знал: внутри у старика бушует яростный протест. Мятежный дух его, казалось, заполнял весь дом, создавая ощущение бури, хотя сам Бруни тихо лежал под волчьей шкурой, не расставаясь с мечом, — так же тихо, как прокрадывался днем бледный зимний свет в окошки, проделанные высоко под стропилами, как по ночам незаметно укорачивалась чернота снаружи, и только падение с крыши первых капель подтаивающего снега нарушало эту тишину.

Все знали, что старик умирает.

— Скоро, скоро, как-нибудь ночью, когда начнется отлив, старый уйдет вместе с отливом, — сказала однажды Ауде, и Бруни сурово улыбнулся, заметив недоумение на лице своего раба.

— Да, да, люди твоего племени умирают когда попало, потому что вы не так связаны с морем. Но мы, прибрежные жители и мореходы, мы умираем, только когда уходит вода. — Он приподнял меч и потряс им. — Вот уж не думал, что буду ждать отлива, лежа на соломе!

На рассвете следующего дня поднялся дикий, штормовой ветер, он принес мокрый снег, застучавший по пузырям, натянутым в проемах окон, но он принес также запах юга, и снег был смешан с дождем. Бруни проспал почти весь день, но, когда начало смеркаться, проснулся. Его, как лихорадка, сжигало внутреннее неукротимое беспокойство. Но это была не лихорадка, глаза его в щелочках тяжелых морщинистых век были ясными, и в них виднелась нетерпеливая, презрительная насмешка над тревогой родных. Ветер постепенно затихал, мокрый снег почти прекратился и не шлепал больше по оконной пленке. И по мере того как вечерело, беспокойство, обуревавшее Бруни, все росло, разрасталось как шторм. Оно заполнило весь дом и даже передалось скотине — животные начали переминаться, стучать копытами.

Когда остальные рабы залезли на сеновал и улеглись по местам, Аквила остался возле постели Бруни, удерживаемый каким-то самому ему непонятным чувством к умирающему старому воину, но каким — он не мог разобраться. Ауде сидела за своим ткацким станком, а на высокой стене скакала ее тень и качалась тень челнока, который она перебрасывала с одной стороны на другую; да и все жилье было полно скачущих теней, отбрасываемых огнем очага, так как тюленьего жира для светильников теперь не хватало. Тормод сидел у огня, обхватив руками колени. Напряженное лицо его казалось бледным под яркой шапкой спутанных волос. Торкел спал, положив голову на собачий бок.

Пламя уже начало опадать, потянуло холодом. Аквила нагнулся вперед и подбросил в огонь торфу, искры сразу взметнулись вверх. Вдруг какое-то движение около ящика, где спал старик, заставило Аквилу быстро обернуться: Бруни откинул волчью шкуру и с усилием сел прямо. Спутанная седая грива окружала белым сиянием его голову и плечи, глаза светились ледяным голубым огнем, его гигантская тень занимала всю стену за его спиной.

— Отлив близок, — сказал он. — Подай мне щит, и шлем, и медвежий плащ.

Ауде выронила ткацкий челнок, он со стуком упал, а она бросилась к старику:

— Ложись обратно, побереги силы.

Но старик отпихнул ее исхудалой рукой. В нем и впрямь проснулись силы, нечеловеческий приток сил, точно последняя вспышка чадящего пламени затухающего факела.

— Поберечь силы?! А зачем их беречь? Говорю тебе — я умру на ногах, а не лежа на соломе! Только такая смерть подобает Бруни Морскому Всаднику.

Она стала увещевать его, уговаривать, но никто ее не слушал. Старик, задыхаясь, прокричал страшным голосом, обращаясь по очереди то к рабу, то к внуку:

— Тормод! Дельфин! Военное снаряжение мне!

На миг глаза юношей — голубые и черные — встретились, и в первый и единственный раз между ними исчезла преграда. Затем Тормод кинулся к висевшему на балке черному с золотом щиту, украшенному крылатым чудным зверем, а Аквила взялся за крышку сундука под окном и достал оттуда медвежий плащ на ярко-желтой подкладке и роговой шлем, скрепленный надо лбом железной скобой. Ну а большой боевой меч с рукоятью, усаженный янтарем, старик так и не выпускал из рук.

— Не мешай, мать! — приказал Тормод.

Ауде отступила к стене и встала, положив руку на плечо младшего, Торкела, проснувшегося от шума и суматохи. Юноши снарядили старого Бруни, как будто отправляли в последнюю битву, и помогли подняться на ноги.

— Выведите меня! — велел Бруни. — Я хочу почувствовать ветер на лице!

Подпирая его с двух сторон, Аквила и Тормод помогли ему кое-как добраться до двери и вывели из освещенного помещения в темноту, где шумела ослабевающая буря. Над головой проносились серые тучи, высокая луна, окаймленная дымчатыми кольцами, точно грязное размытое пятно, выглядывала из-за мчащейся стаи облаков. Отлив достиг низшей точки, лунный свет ложился тусклыми серебристыми полосами на влажные отмели, блестевшие позади дюн, далеко за хлебными полями, а еще дальше — на маслянистую волнующуюся морскую зыбь. Ветер с ревом дул с юго-запада, с моря, неся с собой привкус соли и столь желанный запах, предвещавший близкую весну. А сама ночь была наполнена звуками тающего снега.

Старый Бруни сделал глубокий прерывистый вдох.

— Ох, хорошо! Куда лучше, чем дым от очага и гнилая солома!

Он сбросил с себя чужие руки и шагнул вперед, потом постоял так, без посторонней помощи, высоко подняв голову, будто ждал чего-то. Гордый силуэт старого гиганта четко вырисовывался на фоне серого зыбкого света — его, видимо, поддерживал этот неожиданный прилив сил и непреодолимое желание умереть на ногах, как подобает воину, а не как женщина — на соломе.

И вдруг, будто именно этого и ждал старый Бруни, они услыхали крик диких гусей — сперва слабый, отдаленный, где-то высоко-высоко, потом все ближе, ближе, на крыльях ветра, — гоготание диких гусей, точно лай охотничьей своры, несущейся в бешеной погоне.

Бруни задрал лицо кверху и потряс мечом, словно приветствовал своих братьев по крови.

— И мы за вами! — прокричал он. — Мы тоже двинемся весной, братья мои!

Крики гусей постепенно доносились все глуше, и, когда совсем замерли вдали, последние силы старого воина иссякли. Обитый железом щит с грохотом покатился по твердому насту, но, уже падая на руки юношей, Бруни все еще продолжал сжимать любимый меч.

Загрузка...