7 Женщина в дверях

Мелкие селения и отдельно стоящие новенькие с виду хозяйства разбросаны были по зеленым низинам Таната вперемежку с редкими местными рыбацкими деревушками. Средоточием этого сообщества варваров стал город Хенгеста, расположенный в половине дневного перехода к северу от того места, где высадился отряд из Уллас-фьорда: обширный лагерь, окруженный валом, рвом и частоколом, — раскидистое скопление усадеб, крытых тростником лачуг из прутьев, обмазанных глиной, и даже приспособленных под жилье палубных навесов, похожих на припавших к земле зверюг. Все это толпилось вокруг большого крашеного бревенчатого дома, Медхолла, вместе с хлевом и амбарами составлявшего усадьбу самого Хенгеста. Кое-где у ограды какого-нибудь дома выстроились в ряд соломенные ульи, кое-где попадался огородик с капустой или участок, уставленный скирдами, верхушки которых были притянуты жгутами вниз, чтобы не раскидал ветер. Взад-вперед ходили светловолосые женщины с полными ведрами надоенного молока; другие женщины, сидя на пороге дома, растирали зерно каменными ручными жерновами. На солнцепеке играли дети и собаки, мужчины чистили оружие. На навозных кучах в окружении кур рылись привязанные за ногу петухи. В уголках, где потеплее, прятались полудикие злобные кошки. Скот мычал, люди орали, слышались звонкие звуки арфы, в воздухе стоял запах жарящегося мяса, водорослей и навоза, и все покрывал дым от множества очагов. Это и был город Хенгеста.

Аквила, направлявшийся к лачуге оружейника, чтобы починить кинжал Тормода, озирался кругом со странным чувством, что он призрак в этом большом, шумном, не успевшем еще пустить корни городе, который вырос здесь, на Танате, за эти три года. Он в который уже раз посторонился, пропуская повозку, груженную мешками с зерном, едущую со стороны береговых ворот. Было совершенно очевидно: Танат не может прокормить своим зерном всю эту ораву. Должно быть, зерно поступает с материка — дань Лиса Вортигерна, которую тот платит волку, поселившемуся в его доме. А такая повозка — не сослужит ли она и ему службу, когда настанет время для побега, мелькнуло в голове у Аквилы. В город-то они въезжают гружеными, а вот что они везут обратно? Быть может, что-нибудь такое, под чем легко спрятаться?

Когда три дня назад ладьи вытащили на берег, Аквила имел намерение бежать при первом же удобном случае. Однако Эдрик, оставив на берегу женщин и детей, сразу же отвел воинов прямо сюда, в город Хенгеста, и удрать возможности не представилось. Но зато это дало Аквиле время подумать. Он понял, что глупо бежать, даже не попытавшись разузнать в таком большом лагере хоть что-нибудь о Флавии. Поэтому он отложил осуществление своего замысла и принялся наблюдать, прислушиваться и приглядываться с напряженным вниманием.

Он немного заблудился в этом обширном лабиринте и теперь осматривался по сторонам, стараясь выбрать правильное направление. Неподалеку он заметил женщину, сидящую на пороге дома: темноволосую, в ярко-синем шерстяном платье; она сняла головной убор, положила его рядом и, низко наклонив голову, расчесывала волосы. Перед ней между лапами терпеливой седомордой собаки самозабвенно играл годовалый малыш. Женщина что-то тихонько напевала, то ли про себя, то ли мальчику, что-то невнятное, без слов, но очень нежное и мелодичное, и при звуках этой песенки дыхание у Аквилы прервалось. Лица женщины он не видел, оно было прикрыто жесткими густыми, блестящими, как конская грива, волосами. Из таких волос, когда их расчесывают в темноте, вылетают искры. Сердце у него замерло, он почувствовал легкую дурноту, он не мог поверить своим глазам, не хотел верить… но тут она разняла рукой волосы спереди, собираясь откинуть их назад, и он увидел зеленый блеск на ее пальце и узнал изумруд со щербинкой, отцовский перстень, который в последний раз видел на руке Вирмунда Белая Лошадь. И возможность не верить, за которую он отчаянно цеплялся, была у него враз отнята.

Он стоял молча, не шевелясь, но женщина вдруг быстро, словно испугавшись, подняла голову. Вся кровь отхлынула у нее от лица — оно стало мертвенно-бледным, и глаза сделались черными дырами. Она встала и стояла неподвижно, глядя на него. Мальчик, прижавшись к ее ногам, тоже таращился на Аквилу круглыми черными глазенками; старый пес поднял голову и тихонько заскулил, но все остальные звуки жизни лагеря словно куда-то ушли, стихли, как стихает ветер и наступает мертвая тишина.

Было ясно, что она тоже не может поверить своим глазам. С последней их встречи Аквила из мальчика, можно сказать, превратился в широкоплечего, дочерна загорелого мужчину с выбеленными кончиками волос на голове и бороде — постарались солнце и соленые ветры Ютландии. Глубокая складка залегла у него на переносье и белый шрам выходил из-под волос, стягивая загрубевшую кожу на виске; тяжелый железный ошейник раба охватывал ему горло. Он увидел неуверенность в ее глазах и еле удержался от того, чтобы закатать рукав туники и показать ей дельфина… «Если бы я вернулся после долгого отсутствия и никто меня не узнавал, как Одиссея, я бы отвел тебя в сторонку и сказал: „Гляди, у меня на плече дельфин, я твой пропавший брат“, а она бы засмеялась и сказала: „Я скорее узнаю тебя по носу, такой нос не забудешь…“» Да, он только сейчас понял, насколько сам изменился, увидев, как изменилась она. Совсем взрослая, в лице появилось что-то новое, незнакомое, и оно уже не искрилось смехом. К тому же на ней было сакское платье из тонкой синей шерсти с зеленым и красным шитьем по вороту и на рукавах — такое платье не носят рабыни. Все это он успел заметить, не отводя при этом глаз от ее лица, как до этого заметил и малыша, цепляющегося за ее юбку.

Наконец, едва шевеля губами, она прошептала:

— Аквила…

Кровь застучала у Аквилы в висках, отзываясь болью в старом шраме.

— Да, — ответил он.

— Мне сказали, ты умер.

— Не по их милости я остался в живых. — Тон его был суровым. — Помнишь, как выли волки в ту ночь — близко, слишком близко для летней поры. Меня привязали к дереву на опушке леса. Волки не пришли, зато я попал в руки другой банде. Почти три года я прослужил рабом на ютской ферме. А что было с тобой, Флавия?

Она сделала судорожный жест рукой, показывая на ребенка, как будто этим отвечая на вопрос. Наступило тяжелое молчание. Затем Аквила проговорил:

— Он от того… от желтоволосого великана, который унес тебя тогда на плече?

Она кивнула:

— Значит, ты видел?

— Да, видел. И слышал, как ты звала меня на помощь. Я пытался вырваться, чтобы помочь тебе. Я до сих пор вижу это во сне. — Он поднял руки, по-прежнему держа в одной из них кинжал Тормода, и прижал к лицу. Слова его зазвучали глухо: — Все это время меня преследовала мысль, что ты в руках саксов. Я изо всех сил молился… я и не думал, что так можно молиться, раньше я не слишком-то верил в силу молитв. Но тут я молился, чтобы, если ты жива, найти тебя. — Он отнял руки от лица и посмотрел на нее. — Бог ты мой! Разве я мог представить, где найду тебя и как все будет!

— А разве не всегда так бывает? — спросила она. — Мужчины сражаются, а после битвы женщины достаются победителям.

— Разные бывают женщины, — с горечью отозвался Аквила. Но, увидев, что она отшатнулась, будто от удара, спохватился: — Нет, нет, Флавия, я не хотел этого сказать, я сам не знаю, что говорю…

— Если бы я знала, что ты жив, наверно, у меня хватило бы духу убить себя, — проговорила Флавия после долгой томительной паузы. — Пойми, я думала, никто не уцелел и я осталась одна на свете.

— Да, да, понимаю, Флавия.

Она помедлила, вглядываясь ему в лицо, потом, как всегда, быстрым резким движением отвернулась и, сев на скамеечку, опять принялась расчесывать волосы.

— Нам нельзя больше разговаривать — и так мы говорим слишком долго. Может, нас уже заметили… Аквила, тебе надо бежать!

— Как ни странно, я и сам об этом думал.

— Конечно, конечно. Но сейчас, ты же понимаешь, сейчас это нужно сделать как можно быстрее. Вирмунд Белая Лошадь умер, но сыновья его здесь. Они видели, как ты убил их брата, и могут тебя узнать. А если это случится, они жестоко отомстят за смерть родича.

Аквила слушал равнодушно, ему было все равно. Он испытывал такое чувство, словно ничто и никогда не будет уже его волновать. Но все же он попытался настроиться на ее лад.

— Легко сказать — бежать. Тормод, мой… мой повелитель, требует меня много раз на дню, а каждый вечер я чищу и чиню его доспехи. Ночью я сплю у его ног, как пес, а мой ошейник… привязан цепью к столбу палатки. — Последние слова Аквила произнес сквозь стиснутые зубы.

Флавия немного помолчала, продолжая заплетать тяжелые пряди. Потом сказала:

— Послушай. Через две ночи в Медхолле у Хенгеста ожидается большой праздник. Сам Вортигерн пожалует на пир, еды и питья будет вдоволь, и почти за все платит он. К полуночи все так напьются, что им будет не до своих рабов, когда они отправятся спать, — если только они доберутся до дома, а не заснут по дороге в тростниках. Этот случай нельзя упустить.

— А стража у ворот? — Аквила, не глядя, бессмысленно дергал кушак, делая вид, будто поправляет его или достает что-то.

Флавия завязала кончик косы ремешком, перекинула тяжелую косу на спину и только тогда ответила:

— Я позабочусь о страже у береговых ворот. И еще я тебе принесу напильник, чтобы ты избавился от ошейника. Приходи к корабельной мастерской с задней стороны — ты ее легко узнаешь по носовой галерной фигуре перед домом и терновому дереву около двери. Иди, когда веселье будет в разгаре, и, если меня не увидишь, — жди. Если же я приду первая, я буду тебя ждать.

Он молчал, и она бросила на него обеспокоенный взгляд.

— Ты придешь, Аквила? Придешь?

— Приду.

Она подхватила на руки ребенка, дергавшего ее за юбку.

— Пойдем, малыш, нам пора есть. — Она встала и уже хотела войти в дом, как Аквила остановил ее вопросом, хотя и понимал, что задавать его глупо, что это неважно, но все-таки не мог удержаться:

— Флавия, как к тебе попал отцовский перстень?

Она задержалась в дверях, высоко подняв хмурого мальчика и откинув назад голову, чтобы уклониться от смуглой ручонки с растопыренными пальчиками, хлопавшей ее по лицу.

— Я же сказала — Вирмунд умер. Перстень перешел к старшему сыну, а от него я получила его как свадебный подарок.

Она ушла. Старый пес некоторое время продолжал лежать, приподняв голову и не спуская настороженного взгляда янтарных глаз с Аквилы, который стоял словно прикованный к месту. Затем пес встал и поплелся к входу и там улегся поперек порога.

Аквила тоже повернулся и пошел, ошеломленный, оглушенный, как бывает с тяжелоранеными, которые вначале ощущают лишь онемение в том месте, где спустя мгновение появится невыносимая боль. С усилием пробиваясь сквозь туман в голове, он наконец вспомнил, куда и зачем шел — отнести в починку кинжал Тормода, — и побрел дальше, искать мастерскую оружейника, потому что ничего другого хоть сколько-нибудь толкового он делать не мог.


Два вечера спустя Аквила сидел на скамье для нищих у входа в большой бревенчатый дом Хенгеста. Глубоко надвинутый капюшон грубошерстного плаща скрывал его лицо и ошейник раба. Он жадно наблюдал за происходящим внутри дома. Конечно, благоразумнее было бы затаиться в укромном уголке, пока не придет время идти к корабельной мастерской, однако хотел он того или нет, а невидимые нити притягивали его к дому, где шел пир. Весь вечер он искал взглядом Флавию, до тошноты страшась увидеть ее среди остальных женщин. Но вот пиршество кончилось (странно было видеть такое обилие пищи), столы на козлах убрали и прислонили к главной стене, и Аквила понял, что Флавии тут нет. По крайней мере нет среди тех, кто подавал мед этим золотоволосым боровам и Рыжему Лису.

Весь вечер он также высматривал человека, которого видел всего один раз, — того, кто подарил Флавии на свадьбу отцовский перстень. Правда, Аквиле он запомнился как некое чудовище, гигант нечеловеческого вида, а он, возможно, был лишь рослый и светловолосый мужчина, каких у Хенгеста в Медхолле собралось очень много. Аквила так и не смог его узнать.

Он все еще находился в каком-то оцепенении, и состояние это помогало ему взирать на открывавшуюся ему картину с отрешенной ясностью, как смотрят на равнину с горы: длинный зал, наполненный плывущим жаром и дымом факелов; женщины, снующие взад-вперед с большими кувшинами с медом; собаки на крытом тростником полу; арфист у очага; воины, развалившиеся на скамьях с кубками в руках, из которых плескался мед. Он увидел ближайший круг Хенгеста, тех, кто обычно собирался у его очага, и еще каких-то смуглых людей, с рыжеватыми волосами из команды Вортигерна, — саксы и бритты вперемежку на одной скамье, прислонясь плечом к плечу, пьющие из одного рога. От этой картины веселого застолья Аквилу замутило. Самых главных персон он знал: вот тот большой, широколицый, животастый — это Хорса, брат Хенгеста. А вон тот, с бледным гордым лицом, Вортимер, старший сын короля, — даже в Медхолле он не расставался со своим соколом, сидящим в колпачке у него на запястье. Сразу за ним в ленивой позе полулежал человек в клетчатой шелковой тунике, чем-то он привлек внимание Аквилы, но кто он — Аквила не знал.

— Кто там за Вортимером, лицо у него такое, точно сейчас кинжалом пырнет? — шепнул он маленькому сморщенному рабу, своему соседу.

— Родич Рыжего Лиса, — ответил тот, — кажется, Гвитолином звать. Не хочешь больше пива, так отдай мне.

Аквила протянул ему костяную чашу, которую, сам того не замечая, давно поставил себе на колено. Взгляд его с Гвитолина (чье имя пока ничего ему не говорило, хотя позже ему суждено было ближе узнать его) снова обратился на тех двоих, что сидели рядом на резном троне посредине зала.

Хенгест был настоящий великан, и дело было не только в росте — когда впоследствии Аквила вспоминал об этом вечере, ему представлялось, что голова Хенгеста почти касалась освещенного низа средней балки, выше которой клубился дымный мрак. Глаза золотоволосого седеющего гиганта, зеленовато-серые как изменчивое зимнее море, были устремлены на арфиста, игравшего у очага. Широко расставив колени, Хенгест сидел наклонившись вперед, обхватив пальцами одной руки рог, а другой теребя на горле ожерелье из необработанного желтого янтаря, — какая-то женственная, не вяжущаяся с его обликом привычка, и, однако, она придавала ему почему-то зловещий вид.

Сидящий рядом с ним человек казался просто карликом. Это был сам Вортигерн, Рыжий Лис, король Британии: долговязый, тощий, с рыжими волосами и редкой бородой; пальцы его узких рук были унизаны кольцами, драгоценные камни сверкали так же, как сверкали его темные глаза, которые непрерывно обегали весь зал, пока он перебрасывался словами со своим собеседником, не задерживаясь ни на одном лице, ни на одном предмете. Аквила отчужденно, с холодным любопытством наблюдал за ним и думал уже без всякой злобы: а что бы он испытывал, если бы знал, что сын человека, которого он убил — а именно на Вортигерне лежала вина за убийство отца, тут неважно, кто нанес удар, — следит сейчас за ним со скамьи нищих, видит, как бьется пульс на его длинной глотке, и размышляет о том, как в сущности легко, с помощью небольшого кинжала или даже голыми руками, отнять у него жизнь. Тем более что он, Аквила, наверняка много сильнее Вортигерна.

О чем же они, интересно, разговаривают, эти двое, разрывающие Британию между собой на куски? О чем ведут беседу под звуки арфы и то нарастающий, то негромкий гул голосов? И ради чего затеян столь грандиозный пир? Хотя, какова бы ни была причина, сейчас это уже не имеет значения. Дело Рима и прежнего королевского дома в Британии мертво. Оно мертво почти три года. И все-таки любопытно было бы узнать, о чем они сговариваются, что на уме у Вортигерна. Именно Вортигерна, а не Хенгеста, потому что Хенгест — враг по ту сторону ворот, а Вортигерн — предатель в собственном доме.

Вортигерн тоже не прочь был бы узнать, что крылось за этим грандиозным пиром, хотя желание это было уже не таким настойчивым, как вначале, — вино оказало свое действие. В Британии нынче нелегко достать заморского вина, но у Хенгеста оно — отменное, хоть и пьют его здесь по-варварски, из рога. Может, оно и добыто пиратским способом, но какая разница… Он осушил рог в золотой оправе так стремительно, что немного густого красного вина потекло по бороде; он опустил рог на колено, и сразу же девушка, сидевшая на ступеньках трона, встала и снова наполнила рог. Высокая девушка, горделиво выступающая в своем темно-красном платье, с крученым золотым обручем, произведением искусного ювелира, в волосах цвета красного золота. Красное, как ее платье, вино заплескалось в роге, на поверхности заплясали пузырьки. Вортигерн поднял на нее глаза; он видел ее словно сквозь дымку. Все сейчас было окутано дымкой, золотистой, как волосы девушки. Одна ее тяжелая коса упала на грудь и задела ему руку; девушка распрямилась и улыбнулась Вортигерну — одними глазами, такими же переливчатыми, серо-зелеными, как у отца. Русалочьи глаза, подумал Вортигерн, и остался доволен собой, сравнение получилось красивым, достойным даже поэта.

Девушка налила вина своему отцу и опять уселась на ступени, поставив высокий кувшин рядом с собой. Хенгест поднял рог:

— Будь здоров! Пью за тебя, мой король. Пусть меч власти никогда не выпадет из твоей руки.

— А я за тебя, — отозвался Вортигерн со смешком. — Теперь-то, надеюсь, не выпадет — нынче угроза со стороны Рима, а значит, и молодого Амбросия, миновала. — Не в его обычае было говорить о таких вещах открыто, перед всеми, но сейчас вино, видимо, развязало ему язык.

Хенгест тоже рассмеялся, весело поглядывая вокруг с благодушным видом подвыпившего человека.

— Для меня и для тех, кто со мной, угроза от Рима и Амбросия, не скрою, сыграла добрую роль. Земля здесь — лучше, жирнее, чем у нас на севере. И живем мы тут у тебя как в семье. И все-таки…

Он не закончил фразы, но Вортигерн тут же ухватился за нее:

— Что «все-таки»? Чего еще ты от меня хочешь?

— Нет, нет, ничего, — торопливо, хотя и с притворной неохотой возразил Хенгест, не поднимая глаз от чаши с вином. — Просто временами меня берут сомнения — так ли уж безопасны северные границы короля. Король поставил меня с моими боевыми дружинами стеречь дверь от пиктов на севере. Что ж, пиктов мы отогнали, и эта опасность поутихла. Тогда король повелел нам встать в южных воротах против другой угрозы. Но мне порой приходит на ум — а что, если раскрашенный народ опять хлынет с севера, там ведь осталась такая жидкая защита, а сильного вожака, чтобы устоять, и вовсе нет.

Вортигерн встревожился и насторожился:

— И что из этого следует? Если я пошлю тебя и хотя бы половину твоих дружин на север, нам тут обороняться будет нечем. До той поры, пока Амбросий живет в горах, к нему всегда будут стекаться люди.

— Не волнуйся. — Хенгест сделал отметающий жест рукой. — Это так, всего лишь случайная мысль. Мало ли что приходит в голову по ночам, когда переешь мяса и оно комом лежит под грудной костью… А все ж неплохо бы поставить там какого-нибудь вожака с дружинами, вот таких, как мы, воинов, которые связаны верностью королю Вортигерну, чей мед они пьют и чьи золотые украшения носят.

Вортигерн впился в него взглядом, словно почуял западню.

— И кого бы ты выбрал, если бы выбирать вожака пришлось тебе? — спросил он.

Хенгест изобразил удивление, будто до того момента и думать об этом не думал:

— Погоди-ка, дай сообразить. Выбрал… Да, кого же? Ну вот, есть Окта, мой сын. У него, конечно, свои дружины, свои победы за Великим морем. Но если бы он нашел, что дело того стоит… — Он оборвал себя и нетерпеливо взмахнул рукой. — Неважно. Забудь о моих словах, Вортигерн, господин очага, у которого я сижу. Что-то я заболтался… это все вино. Кстати, о вине… — Он перевел взгляд на девушку в красном платье и нахмурился. — Эй, дочь моя, ты позабыла о своей обязанности! Разве ты не видишь, у короля рог опустел! Налей-ка еще гостю и своему отцу.

Она быстро подняла голову, встала, взяла кувшин и еще раз наполнила чашу кельтского короля.

— Это для меня не обязанность, а сердечное удовольствие. Молю о прощении, я не заметила, что рог моего повелителя пуст.

— Это хорошо, когда рог пуст и его наполняет такая прекрасная дева, — учтиво ответил Вортигерн.

Она на миг подняла на него глаза, но тут же опустила золотистые ресницы, так что он не успел разглядеть, что выражал ее взгляд.

— Король, мой господин, очень добр к своей служанке.

Хенгест круто обернулся к музыканту. Арфист сидел возле очага и небрежно перебирал струны небольшой арфы, как человек, который знает, что его не слушают.

— А ну-ка, сыграй нам как следует да спой «Битву готов и гуннов»! Что за пир без песни?!

Арфист усмехнулся, вздернул голову, как приготовившийся залаять пес, и запел быструю и какую-то неистовую старинную балладу, отрывисто ударяя по струнам, отбивая бешеный скачущий ритм. Звонкие удары, точно искры из очага, взлетали кверху, в клубящийся над головой дым, сильный звучный голос певца, не то поющего, не то декламирующего, заполнил зал, и мало-помалу спорящие, болтающие, хохочущие, хвастающиеся мужчины смолкли и обратились в слух. Вортигерн слушал, откинувшись на спинку трона; одной рукой он поигрывал стоящим на колене рогом, а другой, опершись на резной подлокотник, обхватил бороду. Беспокойный взгляд его блестящих глаз по-прежнему обегал дымный, битком набитый зал, освещенный пламенем очага.

Когда смолкли последние скачущие звуки и стихнул взрыв всеобщего одобрения, Хенгест повернулся к гостю:

— Ну и как моему господину нравятся наши сакские песни?

— Недурно, — ответил Вортигерн, — но для моего слуха слишком резко, да и мелодии нет никакой. — Он улыбнулся, как бы желая смягчить колкость своих слов. Улыбка редко появлялась на его лице и была бы приятной, не обнажайся при этом слишком много заостренных мелких зубов. — У каждого народа своя музыка, свои песни. Я принадлежу к другому народу, и поэтому музыка моих родных гор для меня слаще любой иной.

Хенгест хлопнул себя ладонью по колену.

— Король верно говорит: каждому человеку песни своего народа кажутся милее. Хорошо, пусть только король выразит желание, и, может быть, даже здесь найдется кое-что ему по вкусу, что напомнит аромат родных гор.

— Даже так? Значит ли это, что среди твоих домашних рабов есть уэльский арфист?

— Нет, не уэльский арфист, но кое-кто не менее искусный в игре на арфе. — Хенгест сделал незаметный знак девушке в красном, все еще стоявшей возле трона. — Видишь ли, моя дочь Ровена до такой степени мечтает угодить тебе, что выучилась песням твоего народа как раз у такого арфиста и надеется, что ты разрешишь ей спеть. Вели ей, и она споет. Она будет рада доставить тебе удовольствие.

Вортигерн опять заглянул в русалочьи глаза хенгестовской дочери.

— Поет она или молчит — смотреть на нее — счастье для любого мужчины, — сказал он. — Однако пусть она споет.

Загрузка...