В тот день, когда всё началось, я вернулся домой рано, часа в три, наверное. И обнаружил, что жизнь, которую я строил двадцать лет, рассыпалась из-за мокрых следов на кафеле и поднятого сиденья унитаза.
Но сперва были испорченные костюмы аниматоров…
Я приехал со швейной фабрики, где идиоты испортили срочный заказ для важного клиента: костюмы аниматоров к открытию детского патриотического центра. Вместо «истребителей», которые должны были показывать воздушные бои Второй мировой, Афгана и Сирии, сшили какое-то блёклое убожество, больше похожее на криво заштопанные воздушные шары. А на вопрос «как так вышло?» только развели руками: мол, ткань такая попалась.
До этого дня почему-то всегда попадались нужные и ткань, и лекала, и фурнитура, и руки у швей были приделаны туда, куда надо, причём даже правильной стороной. Я ехал домой за документами — Славка обещал сегодня закинуть оригинал договора с поставщиком ткани. Они подписали его позавчера, поставка была в день подписания — меня в области знали, как и тех, кому я организовывал «посиделки», хотя этого слова старые заказчики не любили. Лучше уж «междусобойчики». Надо было глянуть договор, чтобы понять, кто купит новую ткань, я или поставщик. И Славке стоило бы опять напомнить, что офис, пусть и не такой большой и понтовый, как раньше, у нас всё ещё был, и документы полагалось хранить там, а не возить ко мне домой. Да, Петля душит. На том стоим.
Петля — это я, меня зовут Михаил Петелин. В школе звали Михой или Петлёй — то ли за фамилию, то ли за характер. Я из тех упрямых придурков, которые, вцепившись в идею, не отпускают её, пока не доведут или до победного конца, или до полного краха. А ещё я всегда, с самого детства, был внимательным и очень придирчивым к деталям. «Петля душит» — так про меня говорили ещё задолго до того, как появился термин «душнила».
И вот именно эта придирчивость к деталям и внимательность и привели к тому, что жизнь тоже сделала петлю. Да ещё какую, с болью, яростью, ненавистью к другим. И, что больнее и обиднее, к самому себе. К тому, кто столько лет отказывался замечать очевидное, удивляя всех вокруг. Тому, кто обычно любую ошибку во втором или третьем знаке после запятой видел, а тут не приметил слона. Хотя, точнее — прозевал Откат. Которым всю жизнь и переехало.
Открыл дверь своим ключом, вошёл в прихожую. Тихо. Алина, жена, должна была быть дома, её розовый Мини-Купер стоял за воротами. Странно, вроде бы в салоне собиралась быть сегодня? У неё бизнес шёл примерно так же, как у меня: постоянные клиентки, всё чинно и размеренно. Но ей не нравилось, динамики хотелось, драйва, как она говорила. Или тех цен за услуги, что были в начале двухтысячных. Но отказывалась понимать русский язык, на котором я объяснял ей, почему конкретно сейчас нельзя было оставлять такие цены за мелирования и прочие пилинги. Времена изменились, люди тоже. И схемы, работавшие раньше, стали слишком очевидными и опасными. Даже загородные рестораны, стоявшие целыми днями пустыми или полупустыми, давно перестали сдавать невероятную выручку. Но Алина как-то умела, кажется, отключать мозг, когда ей это было удобно. Везёт же некоторым.
Мне так не везло. И семья была, наверное, единственным аспектом, где почему-то не работали ни наблюдательность, ни фантазия, ни настойчивость. Вернее, они работали раньше, а потом как-то перестали. Сошли на нет, как и многое другое. Хотя, наверное, что-то похожее на внезапное отключение некоторых долей мозга было и у меня. Я будто бы сам запрещал себе видеть определённые вещи, замечать какие-то детали. Где-то супер-способности Петли должны были дать сбой. Они не сбоили при переговорах с такими людьми, от которых стенд «Их разыскивает милиция» дрожал и потел. Не подводили при общении с полицейскими и военными начальниками под большими звёздами. Провели через драки, поножовщины и стрельбу. А тут вот как-то…
Мысли об этом отвлекли от того, что в ближнем переулке по пути к дому на глаза мне попался спортивный Лексус не самого ходового и распространённого пурпурного цвета. Таких в городе, как Слава говорил, штук пять всего было, он как раз себе пятый и купил. Видимо, кто-то пригнал себе шестого. Надо будет подколоть его, что на ширпотребе ведь катается теперь: шесть таких машин на всю Тверь — это же ужас!
Никогда не понимал этого вещизма. И сам катался на Додже Рам, том здоровенном пикапе, на котором вышивал по американским степям Корделл Уокер, проповедовавший правосудие по-техасски. Ногами. Мы всей семьёй с удовольствием смотрели этот сериал, помню. Первой семьёй, с папой и мамой. Той, похожую на которую я так хотел сделать свою. Я и машины эти две одинаковые купил потому, что отцу пикапчик очень нравился. Он тогда уже болел. И я старался чаще радовать его, а это с каждым месяцем удавалось всё хуже. Но когда он увидел, вернувшись в день своего рождения со службы, во дворе два одинаковых американских «самосвала» — разулыбался, совсем как в моём детстве. Оно того стоило.
А с номерами на них помог Славка. Цифры 696 и 969, 69-ый тверской «регион», и буквы, три «Анны». Они, по-моему, стоили почти столько же, сколько машины. Но денег я считать не любил, особенно в части того, что касалось семьи.
Отец прожил ещё целых полтора года. Свой пикап я продал. Ездил с тех пор на том, который остался от него, как память. И слишком часто слышал от жены, что сам такой же баран, как тот, что был там на капоте, потому что нормальный давно бы уже поменял эту рухлядь на что-то приличное. Я не спорил с ней. Я никогда с ней не спорил. И Додж возил меня по-прежнему, уже десятый год. Самому ему было двадцать два. Он на четыре года был старше Петьки, нашего сына.
Она была красивая, лёгкая, эмоциональная и яркая, моя Алина. Полная противоположность такому зануде, как я. Родом я из Тверской области, из тех мест, где между деревнями десятки километров лесов и болот, а до ближайшего приличного магазина — часа полтора-два на автобусе, если повезёт его дождаться.
Мы познакомились с Алинкой на одном из мероприятий, которые проводило моё агентство. Она была в составе танцевальной группы. Тогда это означало совершенно другое, не то, что в девяностых. Ну, я, по крайней мере, был в этом уверен. Или уверял сам себя. И как-то завертелось. И вертелось почти двадцать лет. Половина жизни, которую, наверное, можно было бы провести как-то иначе. Но я ни в истории, ни в личной жизни сослагательных наклонений не терпел. И бился до последнего: работа, заработок, бизнесы — всё это было не для меня. Для Алины и Петьки. И жили мы с ней последние года три вместе исключительно из-за той самой проклятой моей особенности — доводить любое дело до конца. Каким бы он ни был.
Я прошёл в комнату, глянул, но жены не увидел. Заглянул в другую, там тоже было пусто. Проходя мимо одной из ванных комнат, заметил, что дверь приоткрыта, словно кто-то только что вышел и не закрыл до конца. И пар внутри. Я бросил взгляд внутрь, и тот застыл вдруг, будто на гвоздь напоролся…
В голове мелькнуло: отец всегда говорил, что я слишком дотошный, слишком внимательный к деталям. «Штопаный рукав, — смеялся он, — вот глаз-алмаз у тебя, Мишка! Чего нету — и то видишь». Он был технологом в колхозе «Красный льновод» в Сукромнах, а потом его перевели в Бежецк, на льнокомбинат. «Штопаный рукав» была его любимая присказка. Вот только в собственном доме я не хотел ничего разглядывать. Не хотел знать.
Видеть то, чего нету, придумывать, я любил с детства. Об этом мне регулярно напоминала мама, с улыбкой рассказывавшая о том, как я в тихий час увёл целую группу детского сада в лесок за хилым штакетником в поисках Лешего. Ну, того здоровенного пня из мультика, который ещё с бабой Ягой ссорился и глуховат был. Про нахального домовёнка тогда раза три, кажется, за лето, показывали по телевизору, вот я и решил посмотреть на лесного хозяина вблизи. Уж больно места похожими показались. С годами способности к выдумке или, как теперь говорили, креативу стали только лучше. Но вот замечать вещи очевидные, оказывается, не помогали. Или я сам мешал им сильнее.
Алина стояла на кухне у раковины в домашнем халате.
— Ты чего дома? — спросила она, не оборачиваясь. — Ужинать будешь?
На второй фразе привычный суховато-усталый тон ей удался вполне. Но мой мозг будто бы продолжал на повторе прогонять первую. В которой ему что-то не нравилось. Вернее, он-то наверняка точно знал, что именно. И сильнее всего его раздражало то, что весь остальной Михаил Петрович Петелин опять «пошёл в отказ», отрицая очевидное и очеслышное.
Я потряс головой, будто надеясь унять его. И сел за стол. На котором была одна чашка с кофе. А напротив неё — кружок от второй. В чашке был чёрный. Алина никогда не пила без сливок. Память, тряси, не тряси, продолжала работать чётко, как в юности. Выдавая одну картинку за другой, заботливо подсвечивая даты. Много дат и много картинок. А под конец удивила, показав старый фильм с Брюсом Уиллисом. Один из моих самых любимых. Очень неожиданно.
— Миш, ты чего опять озяб? Я говорю, кушать будешь? — Алина повернулась от раковины ко мне. К лесу, так сказать, передом. «К лесу» потому, что в голове шумел именно он, тёмный ночной еловый лес. Предгрозовой.
«Миш». Не «ты», не «супруг», даже не «Петелин», ишь ты. Первый раз за год по имени назвала, как раньше. И «кушать», а не «есть» или «хавать», как обычно говорила в последнее время.
— Ну чего ты молчишь, а?..
И голос дрожит. Не притворно и не наигранно, по-настоящему. Давно, очень давно такого не было. Почему же именно сейчас и вот так? «Именно мне и вот так больно?», как говорил один конферансье. Ну почему же такой фарс, такой Голливуд? Ведь один в один же как в кино, а я так не люблю всех этих кинематографических сцен. Видимо, профессионально деформировался за время организации «междусобойчиков» с регулярным риском для жизни и здоровья.
— Он в шкафу или на террасе? — не своим голосом спросил я. Точнее, своим, конечно же, но к ситуации не подходившим ничуть. Тут бы руки заламывать, стенать и голосить, наверное. Не знаю, вот уж где не ожидал водевиля, так это дома. Не был готов, надо же. Пожалуй, первый раз со мной такое.
— Кто⁈ — почти убедительно воскликнула Алина.
— Не знаю. Тот, кто пил чёрный кофе, кто мылся в душе, — продолжил я говорить мёртвым голосом.
— Ты со своими квестами вовсе спятил, Петелин⁈ — она сложила руки под грудью.
Раньше мне очень нравилось, как она сердится. Пока она этого не поняла и не начала сердиться слишком часто. И это перестало мне нравиться. Потом стало раздражать. И недавно даже раздражать уже перестало, вроде бы, но, кажется, опять начало́ только что.
— Ты совсем больной со своими маниями⁈ Какой душ, какое кофе⁈ — то, что лучшая защита — нападение, она знала, наверное, с самого детства. Как и я, хотя родились и выросли мы в разных местах. Правда, одной и той же области. А в ней везде, в каждом районе было принято нападать первым.
— «Какой». Кофе мужского рода, — привычно вырвалось у меня. В миллионный раз. Но она постоянно забывала, а я каждый раз напоминал. Раньше мы над этим вместе смеялись. Потом она начала обижаться, а после — злиться. Как и сейчас.
— Да мне плевать, мужского оно рода или ещё какого! Ты чего тут начинаешь, Петелин⁈ Ты меня хочешь в чём-то обвинить?
Она выставила ногу и вскинула голову. Красивая, конечно. Но красота в жизни не главное. А я слишком поздно это понял.
— Тебя — нет. Я вообще никого не хочу обвинять. Я хочу увидеть того, кто пил чёрный кофе и мылся в ду́ше, — привычным уже безжизненным голосом ответил я.
— Ты параноик! Я пила чёрное кофе, я! Давление у меня упало, понимаешь? Решила, что без сливок быстрее поможет. И мылась в ду́ше тоже я! — закричала она, ткнув маникюром в полотенце на голове.
Но я слишком долго её знал. И ещё дольше учился примечать зачем-то всякие мелкие детали. Именно поэтому меня с удовольствием брали в команды «Что? Где? Когда?» и «Брейн-ринг» в школе и универе, и поэтому на ставших модными не так давно квестах те, кто были со мной, побеждали почти всегда. Но у любой медали две стороны. Где-то при́было, где-то у́было, как мама говорила. В моём случае у́было везде. И замеченные мной детали вряд ли сулили победу. И была ли мне нужна победа, я ж ни с кем не воевал и не соревновался?
— У тебя сухие волосы, Алин, — бесцветно сказал я. — И сиденье унитаза вряд ли подняла ты. И брызнула мимо тоже не ты, я надеюсь.
Голос прозвучал чужим, механическим. Будто кто-то другой говорил моим ртом. А настоящий Миха Петелин сидел где-то внутри и смотрел на всё это со стороны, не в силах поверить. Столько лет. Половина жизни. И теперь остались только капли на кафеле.
После недавнего курса ботокса она жаловалась, что мышцы лица совсем не слушались. Зато кожа была гладкая и подтянутая, когда следы от уколов сошли. Я смотрел на жену и не знал, грустить или радоваться. От того, что подвижность в мимических мышцах у неё восстановилась. От того, что снова оказался прав. От того, что игры, которыми я считал последние пару лет нашу семейную жизнь, закончились. Очень сильно, остро захотелось зажмуриться и вернуться в детство. Где живы родители, где утром за окнами гудят не машины, а коровы, отправляясь на выпас. Где самые сложные и тревожащие вопросы — что дадут в садике на завтрак и получится ли сегодня сбегать на пруд.
Я учился на юриста в ТГУ, Тверском государственном универе. Не потому, что мечтал о карьере адвоката или судьи — просто родители настояли. «Юрист всегда при деле, — говорил отец. — Закон есть закон. Ну, может, не сейчас, но когда-то он же должен восторжествовать, штопаный рукав! Вот тут-то ты и заживёшь по-людски сам, и другим поможешь!». А у меня и вправду получалось гораздо лучше помогать другим, чем себе.
Возможно, поэтому я ушёл из юрисконсультов в рекламу, а из неё — в организацию мероприятий, ивент, как теперь говорили. Довольно скоро выяснилось, что у меня неплохо получалось. Живой ум, развитая фантазия, умение находить если не общий язык, то хотя бы общие темы для разговора с клиентом, очень помогали. Как и способность найти компромисс там, где нормальный человек уже давно послал бы всех подальше. Я как-то сразу понял, что посылать кого ни попадя в Твери — дело очень рискованное, и не важно, дальше или ближе. У меня перед глазами было достаточно примеров. И как-то так само собой получилось, что про Петлю узнавали друг от друга разные люди, занимавшиеся бизнесом и не только. А я получил, хотя всё-таки скорее заработал, важное конкурентное преимущество. Не только я знал людей. Их в Твери и области тогда все знали, если не в лицо, то по именам и кличкам точно. Люди знали меня.
Я брался за всё: печать, пошив униформы, карнавальные костюмы, декорации. Потом «подтянул» Славку Каткова. Мы в одном классе учились, а потом и в одной группе универа. Он был финансистом, я креативщиком и организатором. Дела пошли в гору. Он вёл бухгалтерию и общался с представителями клиентов уже на этапе заключения договоров. Работали мы отлично, как часы без кукушки, не стараясь привлекать лишнего внимания — нам и того, что было, хватало. Ну, вернее, мне хватало, не Славке. У него вообще была одна особенность. Прозвище «Откат» он получил не просто по фамилии и наследству, а по зову души, если можно так сказать. Если была хоть призрачная возможность срубить лишнего — он срубал. Договорился с типографией на сто тысяч, клиенту выставил сто двадцать, разницу — в карман. Я знал, но закрывал глаза на все его бесконечные «леваки», «боковички» и прочие «тоси-боси». Все так делают, говорил я себе. Бизнес же, ничего личного. Тем более кому, как не Славке, было во всём этом разбираться?
Его отца, дядю Серёжу, который очень хорошо и плотно сидел на Советской, 11, в городской администрации, «Откатом» уже давно никто не называл, но исключительно из вежливости или опасения. Дядя Серёжа уже тогда был для всех Сергеем Леонидовичем. А через пару лет стал им и для меня, когда перебрался из 11-ого дома в 44-ый по той же улице, в Правительство области.
А потом бюджеты ушли в интернет. Мероприятия стали заказывать реже, суммы бюджетов делались всё меньше. Мы держались на плаву за счёт старых клиентов и моей способности выкручиваться из любой ситуации, но с каждым годом становилось всё хуже. Славка постоянно нудел, что даже постоянные заказчики отказывались вести переговоры с ним, требуя на встречи только меня. Дескать, «Петля по-старому умеет». Я только плечами пожимал. И ездил, договаривался, предлагал, выдумывал, организовывал и проводил. И почти не переживал, что обороты упали — мне хватало. Алинке не хватало, и Славке тоже. Я же считал, что за нервную, «сложную и напряжённую», как в законах писали, работу заслужил себе досрочную пенсию. У меня был дом на улице Освобождения, который нам на свадьбу подарил один из постоянных клиентов, почти друг. Были машины, у меня и у жены. Мы пару раз в год летали отдыхать, хотя последние два года она летала без меня. Во-первых, я и не уставал особо, чтоб тратить столько на отдых, а во-вторых… были причины. По тем же самым причинам мне было проще задерживаться на работе, читая там книжки, смотря сериалы или играя в какую-нибудь ерунду, типа танчиков. Дела шли, требуя моего участия крайне редко и очень ненавязчиво. От пары-тройки бизнесов приходило или, как Слава говорил, «капало» регулярно, чем не пенсия?
Мечта. Была.
— Миша… Миша, — Алина прижалась к стене, открывая и закрывая рот, как зеркальный карп, выловленный сачком в рыбном отделе. Красивая. Ладно скроенная и крепко сшитая. Я знал это точно, как и цены тех операций. Я же платил. Всегда и за всё платил именно я. А сейчас, кажется, подошёл окончательный расчёт.
— Ты не так всё понял, — теперь она шептала, а не кричала. И к чудом обретённой мимике этот тон подходил больше. — Я всё объясню.
— Не надо, — покачал я головой. — Просто ответь на вопрос: в шкафу или на террасе? Под кроватью быть не может, у неё ножек нет. Вряд ли ты решила изменить мне в нашем доме, в нашей спальне с плоским мужиком.
Шутки юмора — не самое сильное моё место, откровенно говоря. Нет, иногда бывает и выходит пошутить прям удачно, к месту. Но чаще всего моя вечно невозмутимая морда вгоняет всех в ступор, и приходится пояснять по-военному, словами, вслух: «Шутка!». Но сейчас как-то не хотелось. И всё сильнее раздражало, уже почти бесило то, что ситуация была такой киношной. На солнечных кретинов из рекламы майонеза или ипотеки для молодых семей мы давно перестали быть похожими. На улице — возможно, но не дома. Хотя с другой стороны, чего я хотел? Вдумчивого и рационального разговора двух взрослых людей?
— Ты сам во всём виноват! — слёзы брызнули у неё из глаз, как у клоуна в цирке, почти что фонтанами.
Нам на судебной психиатрии рассказывали, что это, вроде бы, один из признаков истероидного типа личности и косвенное доказательство неискренности. Я кивнул. Я давно и твёрдо был в этом уверен. Именно я во всём и виноват, и никто другой.
В прошлом году закидоны Алины стали совсем уж невыносимыми, такими, что даже Петька, попавший как-то на неприятную сцену между нами, онемел. А когда смог начать выдыхать снова, шептал: «Мама, мама, ты что такое говоришь? Это же твой муж, мой папа!». И тогда я наконец понял, что все мои попытки сохранить хотя бы для него вид крепкой ячейки общества пошли прахом. Но вместо того, чтобы принять какие-то адекватные ситуации меры, я сперва привычно переключился на работу, а потом неожиданно и вовсе попал в ретрит. Правда, не как все, и не в обычный. Ну а чего от меня ещё можно было ожидать?
Года два, не меньше, следил я в сети за одним мужиком. Не, не в том смысле «следил». История его жизни меня зацепила чем-то, а потом и сам он. Сперва где-то попалась на глаза трилогия книжек про улицу, армию и идею. И чем-то неожиданно понравилась авторская манера повествования. Наверное, предельной искренностью, которой всегда так не хватало, а в тот момент в особенности. Показалось, будто с другом говоришь, который пусть и страшные, неприятные вещи рассказывает, но не для того, чтобы похвастаться, а просто чтобы выговориться. Я удивился, помню, и поискал про автора получше. И удивился ещё сильнее.
Жил себе парень, после школы сходил в армию, потом работал, увлекался спортом, преимущественно контактными единоборствами. У известных тренеров учился, сам мастером стал, а потом и школу свою бойцовскую открыл. Но поразило не это. Я смотрел его интервью и авторские ролики на видеохостингах и никак не мог поверить, что книжки писал и снимался на видео один и тот же человек! Как же так? У него акцент какой-то, говорит он странно как-то, будто челюсть сломана и плохо срослась, но вообще не стесняется и не парится по этому поводу. Мне, например, для выступления перед камерой или, упаси Бог, перед залом народу, приходилось очень долго собираться, а после — только что не валидол горстями есть. Не моё это, в общем. А этот говорил уверенно, и явно плевать хотел на то, что кому-то может не понравиться его дикция. Я никогда не страдал нехваткой уверенности в себе, как мне казалось. А тут вдруг оказалось, что показалось, как Славка Откат говорил. И я подписался на канал этого необычного тренера в Телеге.
Он получил дипломы педагога и психолога. Основал собственную школу и построил сам для неё не то лагерь для взрослых, не то мини-санаторий, не то глемпинг-ретрит, супер-модную тему в наше время, когда за пожить в палатке с минимумом удобств можно заплатить, как за пять звёзд. Но у него было на удивление бюджетно. Он читал лекции и семинары, выпускал книги и видеокурсы, учил и помогал людям. Не выезжая из какой-то глухомани в марийских лесах. Я в это время продолжал организовывать «междусобойчики» тем же самым людям, что и раньше, запрещая себе думать о том, что многие из них обращаются за моими услугами чисто по привычке или из вежливости. В общем контексте моего настроения и мироощущения это показалось особенно обидным. Наверное, это и сыграло. Я подписался на пару семинаров, прошёл обучение, продолжая запрещать себе думать о том, что это всё разводняк и лоховство. И очень удивился, когда обнаружил, что в этой философии дикого края очень много того, что близко и важно именно для меня, для Михи Петли. И поехал чёрт знает куда в этот ретрит. Потому что был твёрдо уверен в том, что терять мне всё равно было нечего.
Мы с ним много говорили, долго. Привычка вести разговоры вечерами у костра, после работы и тренировок, отзывалась в какой-то клеточной, генной или хромосомной памяти. Биология, как и химия, сроду не были моими коньками, но я прямо шкурой чуял, что вот точно так же сидели у огня Петелины сто, двести, пятьсот лет назад. И это было невероятно. Это была какая-то древняя магия черемисов или тех, кто жил в тех местах ещё раньше. Я слушал странного тренера, лесного отшельника-психолога по прозвищу Рудияр, глядя на огонь, и мне было плевать, как он говорил. Потому что главным, как и всегда, было не то, как, а то, что.
— Я почему-то не могу сделать первый шаг, — неожиданно для самого́ себя признался я. Тоже, кажется, самому́ себе.
— Это понятно. Первый шаг — самый страшный. Страх — механизм защиты у разумных. С одной стороны можно порадоваться тому, что ты разумен. А с другой — задуматься, почему страх управлят тобой, а не наоборот, — ответил он. Так и сказал: «управлят». Но я тогда уже не обращал внимания на его го́вор.
Домой я вернулся тем же самым Михаилом Петелиным. Две недели в заднице мира, почти без связи, с ежедневными тренировками по «физо», как говорил тренер, и ежевечерними посиделками у костра не сделали из меня другого человека. Но как-то удивительно «дособирали» ту мозаику, которую Миха Петля давно отчаялся собрать сам. А дома я решил дать ситуации последний шанс. Не знаю, зачем. Не могу объяснить, на что я надеялся. Что-то детское одержало верх, как давным-давно, когда хотелось зажмуриться или спрятаться под одеяло и переждать страшный момент в кино.
— Не торопись. Но и не медли сверх меры, — как настоящий мастер кунг-фу из Шаолиня, сказал мне на прощание марийский тренер-отшельник, мастер спорта международного класса по битью морд в нескольких дисциплинах. Научивший себя и успешно учивший теперь других стучать по голове не только снаружи, но и изнутри.
— А как я пойму, что пора? — спросил моими устами маленький Миша Петелин. Боявшийся досматривать плохое кино.
— А когда терпеть этого больше не сможешь, тогда и поймёшь, что пора. Главно, помни: никогда не поздно начинать движение. Пока ты можешь двигаться, пока ты живой — не поздно.
Да, «главно» тоже было сказано именно так. И мне по-прежнему было уже не важно. То, как были произнесены слова, не имело ни малейшего значения. Важным было только то, что я научился определять, когда говорил Ребёнок, когда Взрослый, а когда — Родитель. Ни за что бы не поверил, что теорию игр Эрика Берна мне объяснят в ночном лесу. Но что поделать, если за четыре десятка лет, проведённых в более комфортных условиях, я так и не удосужился понять очевидного.
И вот теперь, услышав «Ты сам во всём виноват» и всей душой согласившись с этим тезисом, я понял, что терпеть больше не могу. И прятаться под одеяло, за работу, в танки или сериалы, тоже больше не буду. Пару дней назад мы поговорили с Петькой. Я не был уверен в том, что он понял меня правильно. Потому что о том, как в данном случае правильно, и сам не имел ни малейшего представления. Но мне стало как-то легче после того разговора. И слов сына: «Если по-другому никак, если дальше будет только хуже, то ты прав, папа. Хотя и хреново, конечно, штопаный рукав». Фразу деда он говорил с интонацией оригинала, неотличимо. И похож был на моего отца в молодости очень. То, что внутренний Взрослый вдруг начал говорить со мной устами сына, того, кого я качал на руках, которому делал солдатиков и лошадок, покупал машинки на радиоуправлении, было неожиданно. Но тоже явно было одним из нужных, правильных шагов. Или стежков нити Судьбы на ткани мироздания.
— Виноват, точно. Мы вот как поступим, Алин, — я поднялся, прошёл через кухню и наклонился к дальнему нижнему шкафчику. Не обращая внимания на то, как дёрнулась и испуганно отшагнула в сторону жена. Хотя до неё было шага три.
Открыл дверцу, сдвинул в сторону стопки из пачек макарон и крупы, за которые она всегда меня стебала, дескать, что это за пережитки девяностых, эхо блокадного Ленинграда, к чему эти неприкосновенные запасы в наше время. По самое плечо просунул руку внутрь и вытащил коробку из-под какого-то импортного печенья, синюю, красивую, яркую. И достал из неё пистолет ТТ.
— Миша, не надо! Миша! — она прижала ладони к щекам. И теперь плакала не как клоун.
— Я не вижу третьего варианта, Алин. Терраса или шкаф. Но возле шкафа почти подсохла лужица воды, а перед выходом на террасу сухо. Поэтому если ты не признаешься сама, я прострелю шкаф. Трижды. Вдруг он там у тебя маленький.
Она что-то невнятно выла, сама себе зажимая рот, сидя бесформенной кучей в углу кухни. Длинные и не по возрасту стройные ноги, ухоженные, как и вся она целиком, смотрелись почему-то сломанными и потерянными швейными ножницами. Теми, что перерезали ту самую нить Судьбы. И сломались. Халат сбился набок, полотенце слетело с сухих волос. На которых были какие-то заколки. Я купил их ей в Сиенне, когда мы путешествовали по Италии лет пять назад. Муранское стекло, четыреста евро за комплект. Я наклонил голову поочерёдно к левому и правому плечу. Чтобы хруст в шее прогнал, прекратил этот скучный отчёт памяти: заколки — столько-то, машина — столько-то, абонемент в лучший фитнес города — столько-то.
Из жестяной нарядной коробочки появился магазин. И встал со знакомым, сдвоенным будто, щелчком на место в рукояти пистолета. Я повернулся к шкафу, он был между мной и дрожавшей в углу Алиной. Резким движением, как учили, отвёл до упора затвор и отпустил его. Он щёлкнул громче, чем магазин. Наверное, каждый мой ровесник слышал и знал эти звуки. На каком-то подсознательном, инстинктивном или рефлекторном уровне. Это как гул шершня или волчий вой в ночном лесу. Ожидать чего-то милого и доброго вслед за ними слишком легкомысленно. После щелчка затвора «Тульского Токарева» обязательно должен прозвучать выстрел. Или гундосое: «извини, очень быстро разбирают».
Алина завизжала, поднимая тональность вслед за движением ствола в сторону шкафа. Больше ни она, ни я сказать ничего не успели. Одна из створок медленно приоткрылась. Оттуда, пригибаясь и пыхтя, вылез Славка Катков. В одних трусах. Трясущийся, бледный, с каплями воды и пота на лице, не отличимыми друг от друга. Хотя нет, отличимыми. Те, что падали с плохо вытертых волос, были длинными, вытянутыми. Те, что просачивались из-под кожи, из пор, были почти правильной круглой формы. Будто пот его стал внезапно густым, вязким, как время вокруг нас.
Мы смотрели друг на друга секунд десять. Со стороны, пожалуй, это выглядело совсем по-киношному: я с ТТ, Слава в трусах, зажатый между ручкой швабры и трубой от пылесоса. И скулящая в углу Алина.
— Не надо, Петля! Не стреляй! Я всё объясню! — сбивающимся шёпотом начал Откат. И стало ещё киношнее.
— Нечего объяснять. Обычное дело, с кем не бывает. Шёл, споткнулся, упал, а тут случайно Алинка лежала, нашла место, — последний раз я таким голосом говорил, когда отказывался от вскрытия в больнице, чтобы отца похоронили без этой ерунды. А до этого — когда Бык пытался предъявить мне за то, что день рождения его дочери был испорчен по вине моего агентства, а не из-за того, что он сам нажрался и открыл пальбу из Калаша. На которую тут же примчались довольные органы, и детский праздник действительно пошёл вразрез со сценарием.
— Не надо! Не надо! — Откат говорил не со мной. Он, кажется, пытался договориться с духом Василия Фёдоровича Токарева на предмет того, чтобы его детище перестало смотреть на него, Славу, так пристально и безжизненно. Миха Петля смотрел точно так же. Но к духу гениального конструктора Катков сейчас был гораздо ближе.
Пистолет от настоящего отличить можно было, только если разбираться в оружии гораздо лучше Отката, который только по банкам умел стрелять за баней. И то предпочитал что-нибудь понтовое, Глоки, Зиг Зауэры или Хеклеры с Кохами. Я про Коха знал только что-то, связанное с палочкой. А этот ТТ был с одного мероприятия, которое мы проводили два года назад. Формально тема была «Гангстеры Чикаго времён Сухого закона», но все, кто старше двадцати, прекрасно понимали, что прообразом был не «Город ветров» на берегу озера Мичиган. Как говорили раньше, «Тверь — город не воровской. Тверь — город бандитский». И многие из гостей того мероприятия были и очевидцами, и свидетелями, и виновниками этого. Праздник тогда удался на славу. И пистолет был хорош. Отличить от настоящего можно было, только если разбираться в оружии. Или выстрелить.
— Миш, погоди, — Откат вышел, шатаясь, из шкафа. На Алину и не посмотрел, глядя только в срез ствола. Будто в садике, боясь пропустить, как «вылетит птичка». — Миш, ну это… мы же друзья…
— На выход, — сказал я спокойно, тем же мёртвым голосом.
— Миш, я…
— Цепочка от дверя́. Я не хочу тут отмывать потом за тобой. На выход.
Указательный палец правой руки сделал вид, что ему очень скучно на спусковой скобе и невообразимо хочется перескочить на спусковой крючок, добавив ситуации драйва, огонька и красок. Палец играл, наверное, лучше всех в этом идиотском кино. Алина заголосила ещё громче. Слава, трясясь, начал пятиться к входной двери.
Я шагал следом, плавно, ставя ногу на всю ступню, не убирая левой руки с магазина. Алина ползла на карачках следом, кричала, что я псих, что она вызовет полицию. Я молча открыл дверь и вытолкнул Славу на крыльцо. Потом вывел мимо Мини Купера за забор.
Был март, плюс пять, ветер пробирал до костей даже меня в свитере с горлом. Слава ёжился, прикрывая руками грудь и пах, покрывшись колючими мурашками.
— Миш, ну хватит. Миш, ну прости…
Я поднял пистолет, смотревший Откату в брюхо, и направил ему в лоб.
— Миш, не надо! — заорал Слава. — Не надо, пожалуйста!
— Мля-а-а, Петля, ты б хоть предупредил, я б камеру на столбе отрубил, — раздался хриплый голос из-за забора напротив.
Там стоял в бордовом махровом халате сосед, седой сухой старик с коротким ёжиком волос, стальным частоколом во рту и алюминиевой кружкой в руках. Он смотрел на меня без страха, зато с досадой. В домах справа и слева от него зажужжали моторчики рольставен, закрывая окна. За левым плечом, со двора другого соседа, раздался звук затвора помпового ружья. Да, это Тверь-матушка. Тут на телефоны снимать или в ментовку звонить людям на ум приходит в самую последнюю очередь. Эхо войны…
— Прости, дядь Коль, не догадался позвонить тебе, — мы с ТТ по-прежнему смотрели на Отката, которого колотила такая крупная дрожь, будто он не посреди переулка стоял, а высоковольтку обнимал.
— Там правее, где бричка его стоит, слепая зона. Туда своди его. Да заходи на обратном пути. Чайку попьём, подумаем за жизню-то. Глядишь, скумекаем чего, пока мусора налетят, — отхлебнув пару глотков из кружки, сообщил светским тоном дядя Коля. Которого так звали только соседи.
Я кивнул сверху вниз, а потом сразу слева направо, продублировав кивок движением ствола. Слава на деревянных синеющих ногах посеменил к соседнему проулку, где стоял всё-таки пятый в городе пурпурный Лексус. Не шестой. Модная машина, по отпечатку пальца хозяина двери открыла и завелась. Не подумал я о том, что ключи от неё где-то дома остались, вместе с Откатовым барахлом. Слава поскользнулся на порожке босой ногой, приложившись голенью крепко, от души. Но даже не вскрикнул, только развернулся и замер, глядя на меня. Хотя вряд ли, чего он во мне не видал за эти годы? И не только во мне, как выяснилось. А вот ствол ТТ — вещь очень интересная. И захочешь — глаз не оторвёшь.
— Не надо, Миш… Не надо! Прости! — в Лексусе, наверное, уже потеплело. Славу продолжало колотить.
— Бог простит. Хотя он против прелюбодеяния, вроде. Значит, не к нему. Приветы там передавай, кого увидишь, — мой скучный голос выдавил-таки слёзы из мёрзлого Отката.
Я нажал на спусковой крючок.
Щелчок. Из дула выскочил флажок на пружинке. На нём красовалась надпись, не яркая, но всё ещё вполне читаемая: «105 лет Тверской швейной фабрике».
Слава смотрел на флажок. Потом вниз — на мокрое пятно, расползающееся по его трусам. Потом на меня.
— Пошёл вон, — сказал я тихо. — Не попадайся мне больше на глаза.
Он упал внутрь, позорно хлюпнуло-скрипнуло дорогое сидение перфорированной кожи с вентиляцией, подогревом и массажами. Не коротнуло бы. Хотя мне-то что? Пусть хоть сгорит к хренам. Хлопнула тихонечно, по-дорогому, дверь японского чуда, опустилось стекло, явив за чёрной «пятой» тонировкой морду бывшего друга и партнёра.
— Я тебя посажу, Петля! Грохну! Оставлю без штанов! Ты у меня сдохнешь под забором! Бойся ходи, сука! — визжал, отъезжая, Лексус, противоречивые и нелогичные обещания.
Я проводил его взглядом, сунул пистолет под ремень за спиной, накинув сверху свитером. Жест получился тоже киношный, привычный, будто военный форму оправил. Алина верещала что-то с крыльца. Но я повернул не к своей калитке, а к дяди Колиной, который щерился со своей веранды во весь свой стальной оскал.
— Ништяк, Петля, ништя-а-ак! — он потирал ладони, будто в тайге у костра греясь, и синие узоры на фалангах пальцев плясали перед глазами.
Я сидел, зажав обеими руками, стянув на ладони рукава, точно такую же алюминиевую кружку, с точно таким же «чаем». Человеку непривычному пары глотко́в хватило бы, чтоб аритмию заработать или вообще в кардиологию отъехать. Я не то, чтобы был привычным, но за годы работы, так скажем, в отрасли со вполне определённым контингентом, научился многому. И давно не удивлялся, глядя, как вышедший из Майбаха господин густо мажет на ломоть чёрного хлеба сливочное масло или сгущёнку, а потом ест, откусывая бережно, подставив ладонь лодочкой, жмурясь от удовольствия. Игнорируя разносолы дорогого ресторана на соседних столиках, как и людей за ними.
— Ты пей, пей. Может, покрепче чего? — он со значением щёлкнул пальцем себе куда-то под нижнюю челюсть.
— Не, дядь Коль. Спасибо, что предложил, но не надо. Дел полно, думаю. А вот с чего взяться — не пойму никак, — я смотрел на сизый дымок над чашкой, будто ожидал прочитать ответ в нём.
— С начала берись, Петля. С начала оно завсегда сподручнее, чем с конца-то. Тем более конец лишний ты вон как ловко со двора проводил. Морда у тебя была волчья, конечно. Я уверен был, что завалишь его. Повезло пузатому, мог и обхезаться.
Я не среагировал. Потому что сам начисто забыл про то, что ТТ ненастоящий в тот момент, когда нажал на спуск. Слова деда, наверное, были дружеской поддержкой или чем-то вроде неё. За это, наверное, тоже стоило поблагодарить, хотя бы кивком. Люди с таким опытом и багажом, как старый Щука, советы давали редко и очень задорого. А просить помощи у них было ещё дороже. Мне же, эвон как, забесплатно мудрости отвалило — не унести. С начала начинать. Где ж только его взять теперь, начало то?
— Ты, главное, помни: пока живой — ничего не поздно. Всё сладить можно, пока ты на землю сверху смотришь, а не она на тебя, — хапанув «чаю», просипел сосед.
А меня аж передёрнуло, как Отката не так давно. Я слышал эти слова. В другом месте, в других обстоятельствах, от другого человека, но именно эти. Хотя, если вдуматься, сейчас я точно так же сидел с мудрым собеседником. Правда, вместо костра был кипятильник из спичек и лезвия. Как было сказано в одной книге, читанной относительно недавно: «Знаки можно замечать, можно игнорировать. Знакам всё равно».
— Спасибо за науку, дядь Коль, — глотнув, проговорил я. По-прежнему глядя пристально на чашку. Будто ждал, что из неё и впрямь тоже кто-то чего-то присоветует. Главное, чтоб зелёный палец не высунулся оттуда со словами «Должок!». От этих традиционных напитков всего можно ожидать.
— Не на чем, Миха, не на чем, — пожал плечами он. — Считай, должок списал на старости лет.
И меня тряхнуло снова. Я что, про палец из кружки вслух сказал, что он то же самое слово и повторил? Тревожный звоночек. Подняв глаза от кружки, я уставился на старого уголовника.
— Прабабка твоя, Авдотья Романовна, царствие ей небесное, — он повернулся в красный угол и перекрестился перед старой иконой. С которой на него взирали священномученик Киприан и мученица Иустина, — как-то помогла мне. Она под старость-то из судмедэ́кспертов в какие-то другие перебралась. Но вес и уважение в городе и в области имела. Суровая старуха была, не к ночи будь помянута. В ГеПеУ начинала, потом по всем буквам прошлась: МэГеБе, КаГеБе, ФэСеБе…
Про то, что мамина бабушка, баба Дуня, была человеком непростым, я знал с самого детства. Сперва наслушавшись шепотков соседок про то, что «к Дуньке-то, ведьме, родня какая-то приехала за наследством! Остальных, знать, всех со свету сжила, да и эти не заживутся, квартирка-то то у ней ох и недобрая!». А потом просто сложив факты: то, как быстро нам помогли с переездом и пропиской, и то, что прописка была не где-нибудь, а в Сорок Четвёртом доме на Чайковского. Это почти как пресловутый «Дом на набережной», наверное. Не знаю, в Москве бывал нечасто. Но вид и дух, если можно так сказать, нового старого дома угнетали и интриговали примерно одинаково. Про то, где и кем работала или служила баба Дуня, в семье говорить было как-то не принято. Как и лезть к старшим с дурацкими вопросами.
— Она мне в нужный момент чего-то там в бумагах правильно черканула. И я вместо того, чтоб на «Ямской тройке» прокатиться с ветерком в последний раз, в санаторий заехал, на пятёрку общего режима. «Тройка»-то — это зона такая лютая в Якутии. «Полярным волком» ещё кличут её, — пояснил старый особо опасный рецидивист Щука офонаревшему честному фраеру Петле.
Вот это новости. И тебе прабабка, старая чекистка, и сосед, явно живущий чересчур долго для его рода деятельности, имеющий слишком хороший дом в слишком хорошем районе… И это всё на фоне общего киношного продолжения дня. Ну что, вполне достойно. Режиссёру — моё почтение.
— Так что я, выходит, должен остался родне ейной. Петя-то, батька твой, помощи не просил сроду ни у кого. Да и не лез никуда, чтоб подтянуть можно было за что-то. Сам мог и головой подумать, и руками помахать, приди нужда. Помню, в девяносто третьем го́де цыгане надумали фабрику к рукам прибрать. А Сашка-то Лом тогда всё больше в другие стороны глядел, так что некому помочь было. Батяня-то твой мужиков собрал, стрелку забил ромалам, да и отбуцкали фабричные кочевых. Нарядно так, от души. Они приехали-то в кумачовых рубахах, как форс их бродячий велел. А уползали с ног до головы юшкой залитые. Отстоял папка фабрику тогда.
Эту историю я тоже слышал не раз. В непохожих версиях. Папа говорил, что приехала милиция и разогнала бандитов с золотыми зубами, оставив без зубов. В школе говорили, что у проходной фабрики не протолкнуться было от скорых и труповозок. Детям в любые времена свойственно преувеличивать. И вот теперь очередной вариант изложения: Павел Петрович Петелин, замдиректора по производству, произвёл уверенный отпор при рейдерском захвате едва ли не своими силами.
— И тебя путно воспитали родители, добрая им память, — он снова перекрестился на икону, где стояли рядом волхв-язычник и монахиня. Я «по долгу службы» многое знал и помнил, как и то, что Иустина и Киприан, по слухам, отводят бесов и ментов. Вера — вещь иррациональная, конечно. — Ты, вроде, не по нашим делам совсем, а честь и понятия понимаешь.
Тавтология, как и любой другой непорядок, привычно привлекла внимание. Старик, видимо, решил, что глаза я на него от кружки поднял из недоверия, и пояснил:
— Ну а чего ты зыркаешь? Честь, паря, она у каждого есть. Вон, у тех же цыган даже. На Черкассы зайдти, глянь — из тех, кто на памятниках там в креслах да на диванах сидит, каждый пятый по чести жил. Или седьмой… Двенадцатый, может? — он задумчиво поскрёб ногтем сивую щетину под подбородком. — Да тьфу ты, заболтал ты меня, Петля! Про одного старого бродягу как-то слышал, в Мордовии, в восемьдесят втором. На сходняке, говорят, в Воркуте, кажется, дело было. Я, говорит, среди чёрной масти бродяг — сам бродяга. Среди серых, мужиков — сам мужик. И тут ему один шнырь из местных: «А среди козлов?». А среди козлов я, говорит, впервые.
Недоверие в моих глазах и впрямь появилось, яркое, нескрываемое. Хотя я с детства знал, что от таких старых сидельцев что-то скрывать — гиблое дело. Но, если зрение меня не подводило, дед на самом деле был уверен в том, что эта история произошла не с Маяковским, а с каким-то уркой в Воркуте.
— Так и ты, Петля. Твои эти «трали-вали» — дело, вроде как, не сто́ящее. Но ты делаешь его во-первых с душой, а во-вторых, честно. За косяки свои платишь, добро помнишь, — продолжал крайне неожиданною беседу дед, с которым мы за год хорошо если половиной от такого количества слов перебрасывались через забор. К которому регулярно подходили граждане, которых можно было увидеть в телевизоре, в газетах… или в кошмарах. Подходили пешком, оставив транспорт, который стоил, наверное, как весь этот переулочек, в соседнем. Непростым человеком был дядь Коля Щука…
— Потому и говорю с тобой… по-соседски, — закруглил он мысль, кажется, смутившись. Последним, кого я ожидал бы лицезреть смущённым, пожалуй, был именно он. Ну и денёк сегодня…
— И советую. Тебе бы схорониться на время. Пузан-то, корешок твой, сейчас, поди, папаньке своему в телефон рыдает. За что получил — нипочём не скажет, а вот силой папкиной воспользоваться не забудет.
Пока я отстранённо осмысливал старомодную красоту слова «нипочём», где-то в голове будто бы шевельнулся мозг. Отметив, что дед бьёт все рекорды по попаданию «в десятку». И что Откаты, что старший, что младший, не самые удачные люди для выбора их во враги. Но страха не было. Я за себя после некоторых стародавних событий вообще почти никогда не боялся. И зацепить меня можно было только семьёй. И на этой мысли мозг дёрнулся снова, на этот раз недовольно. Видимо, моим поздним зажиганием, как говорил учитель на автоделе.
— Посоветуешь чего? — без особой надежды или дальнего прицела покосился я на соседа.
— А хрена ли тут советовать? Валить пухлого ты под камерой не стал, это по уму, конечно. Но коли его в ближайшие пару месяцев легавые холодным найдут — тут будут в минуту. Это ж не мотив, а мечта прокурора, к бабке не ходи!
На этих словах Щука неожиданно повернулся к иконе и снова перекрестился. Будто говорил о какой-то конкретной бабке. Которую опасался даже покойную.
— И что Алинку учить не стал — тоже дело. Оно, конечно, любовь-то любовью, да про ваш разлад все давно толкуют. А бабы, они такие. То тишь да гладь, а как прихватишь за жопу её, голубу, да с такой доказухой железной — враз вся любовь в сторону. И сразу побои снимать, фотокарточки слезливые, звонить всем подряд, адвокаты толпами… Тьфу! Я потому один и живу давно, — и он, кажется, второй раз смутился. Ровно в два раза больше ожидаемого от старого особо опасного.
— Серёжа-то, Откат старший, в большой силе нынче. Думает, Бога за бороду взял. Кресло высокое, облисполком, — дед поджал губы и качнул головой со значением. — Но болт-то с винтом на всякого найдётся. Или перо да пуля. Валить тебе их, я так думаю, не с руки пока. Так что по своей схеме сыграешь. Ты в болтах с винтом кумекаешь всяко побольше моего. Про то, как ты всю область подсадил на эти твои шарики желатиновые, мы с воли когда узнали — всем лагерем хохотали! Это ж надо было удумать: всех волко́в позорных под стволы поставить, а потом заставить друг в дружку палить! Да чтоб они сами тебе за то и платили ещё!
Это история была старая. Тогда про пейнтбол, стрельбу шариками с краской, мало кто знал. А я на одном из складов, очень негласных, куда пришёл забирать оплату за чей-то день рождения, отпразднованный в Завидово, нашёл гору ящиков. И даже документацию к ним, заботливо украденную вместе с грузом. И едва не спалил к чертям всю нервную систему, стараясь не подавать вида, насколько этот «беспонтовый порожняк» был понтовым. И забрал целый контейнер, сорокафутовый. За какие-то совершенно смешные деньги, даже в памяти не отложившиеся. Дороги из скандинавских стран, с Мурманской и Калининградской таможен, вели через Тверские земли. Которые, как я уже вспоминал, были не воровскими, а бандитскими. И сидели вдоль тех дорог волки. «Тверские волки», старшим у которых был тот самый Лом, о котором говорил недавно Щука. На тех складах много чего было. Что-то и с пятнами красно-бурыми.
А шарикам и смешным несерьёзным автоматикам с банками для тех шариков, я нашёл самое прямое применение. Через неделю на закрытой турбазе убивали друг друга понарошку бандиты. Через две — менты. Через три — бандиты убивали ментов. И наоборот. И всё понарошку. Через месяц пейнтбольных клубов стало гораздо больше, многие заимели себе свои собственные. Но, как говорил худой тогда Слава Откат, с такой маржой, как наш, не работал ни один из них. Торговать купленным за бесценок вообще очень выгодно. Выгоднее только отжатым бесплатно.
— Вот и думай, Петля. Умишка-то тебе с лихвой отгрузили, на троих, раз из-под таких молотков выбирался. А тут — подумаешь! Сын какой-то шишки из облисполкома. Но насчёт того, где он тебя обнести может, ты подумай крепко. Эти такого не простят точно. И всё, до чего ручонками своими липкими дотянуться смогут, или заберут, или измацают.
И дядя Коля смутился в третий раз, отведя глаза. А я не обиделся на правду. Потому что если сознательно долго закрывать на что-то глаза, то грех обижаться на того, кто тебе их открывает. Даже если и чуть позже необходимого, когда ты и сам вроде как справился.
— А ты сам, дядь Коль, что бы сделал? — включился наконец-то старый Миха Петля. Который умел соображать быстрее многих, потому что точно знал с очень раннего возраста: ты или быстрый — или холодный.
— Как-то песню слыхал по радио одну. Там про поезда было душевно. Слов-то не упомню, но смысл в том, что на вокзале душа не только у вора поёт и отдыхает. Вокзал, паря, он как врата райские. Оттудова можно хоть в Юрмалу, хоть в Сочи, хоть куда, — мечтательно закатил странно-жёлтые, и вправду похожие на щучьи, глаза старик.
— Хоть в Соликамск, — вернул я его в реальность без пощады. Грубовато вышло. Но, если жизненный опыт мне не врал, в этой среде так было можно и нужно. А опыт не врал.
— Можно и в Соликамск, — согласно закивал он. — Но если можно в Сочи, то зачем рваться на рудники?
— Резонно, — кивнул и я. Это была одна из любимых фраз папы, перешедшая ко мне по наследству.
— Ещё бы не резонно, — довольно ухмыльнулся Щука. — Не тупее паровоза, чай. Вот и я б на твоём месте полуторку свою бросил где-нибудь, а сам дальше на перекладных. Гро́ши-то есть ли?
— Водятся, вроде, — небрежно кивнул я. Брать денег у воров просто так — примета, от которой чёрные кошки, как говорится, разбивают зеркала пустыми вёдрами. То есть не просто к несчастью, а к… к полному.
— Вот и хорошо. С ними-то завсегда лучше, чем без них. Так что и молодец, что ханку пить не стал, вишь как оно ладненько всё складывается? — почему-то мне в его воодушевлении почудилась фальшь. Или не почудилась?
— Благодарю, дядь Коль, за чай вкусный, за разговор добрый. Пойду, пора мне, — встал я, задвигая стул на котором сидел.
— А и давай. А домой-то, коли гро́ши есть, и не ходил бы, может? — со значением уточнил он. — Я, помнится, в Ростове как-то загорал, на улице Горького, в Богатяновском централе. Там один пассажир всё сказку читал. Автора не запомнил, помню только, что стрижка у него бабская была, под каре, и усишки тараканьи. Так вот там, паря, так было сказано: не слушай, сынку, баб! Судьба, говорит, твоя — доля бродяжья да финка калёная. Давнишняя сказка была, довоенная ещё. А с той поры, гляди-ка, особо ничего и не поменялось.
Я покосился через плечо, чуть задержавшись перед выходом. Но на этот раз фальши не ощутил и не заметил. Вполне возможно, что за отсиженные десятилетия дядя Коля и вправду не добрался в тюремной библиотеке до «Тараса Бульба», или, как в случае с Маяковским, запомнил сказанное так, как услышал. Но дело было не в этом. Главным было то, что я снова поймал себя на той неожиданной прошлогодней мысли, что нет никакого значения, как говорятся слова. Слова вообще значения имеют немного. А вот о том, как причудливо сплелись бессмертная русская классика и не менее бессмертный блатной фольклор, можно было и задуматься на досуге. Например, в поезде. По пути, например… Да куда угодно. Ну, кроме Соликамска, пожалуй.
«Рома» встретил прохладно. Да, машину я звал по имени. Как превратился Додж Рам в Рому, вряд ли объяснил бы, но имя ему шло вполне. Я почитал в сети: кроме прямого перевода с латыни, «римский, римлялнин», у имени были трактовки с древнегреческого, «мощный, сильный, крепкий». Странно, вроде не должен был он так выстыть, не так много времени прошло с тех пор, как я закрыл дверь машины перед тем, как войти в свой дом. Ставший как-то вдруг резко чужим. Событий случилось много, а вот времени прошло от силы часа два. Почти три, ладно. Часы на руке, подарок Алины на годовщину, показали без четверти шесть вечера. Оперативно управился: жену уличил, друга пристрелил, жизнь разворотил всю к чёртовой матери и пошёл к чёрту. Нет, не так. Про дядь Колю такими словами даже думать нельзя. Он-то совершенно точно не чёрт, он человек уважаемый, авторитетный.
Как бы оно всё не выглядело и не называлось в терминах криминального или любого другого мира, получилось успеть очень много за очень мало времени. С точки зрения модного нынче тайм-менеджмента и бизнес-эффективности — великолепный результат. С точки зрения маленького Миши Петелина — ужас и кошмар. Родителю и Взрослому Петлям тоже не нравилось. Но если первый скупо осуждал порывистые и нелогичные с его точки зрения действия, то второй был больше занят стратегическим планированием. И был в очередной раз прав. Стоя на пепелище можно, конечно, с тоской вспоминать былое. Погрустить, поплакать даже, пеплом обсыпаться, скорбя об ушедшем времени, утраченных людях и чувствах. С наслаждением пожалеть себя любимого. Можно. Но зачем?
В такие моменты, как я читал, видел в кино и сериалах, люди очень часто слетали с катушек и устраивали такие штуки, последствия которых потом уставали разгребать. В который раз вспомнились те беседы в ночном марийском лесу под перепляс лепестков вечного пламени. С их простой, местами грубоватой, но неоспоримой мудростью. Плохо? Бывает. Готов лечь и помереть, жалея себя? Нет? Уже хорошо. Тогда вставай и иди. Хотя бы до первого дерева, до первой попавшейся волчьей лёжки, где можно будет хоть на листочке, хоть в голове нарисовать сперва ближайшую тактику, которая исключит варианты «лечь и помереть». А потом, отдышавшись, поставить новую цель. И пойти к ней. Сперва медленно, тяжко переставляя ноги по пояс в снегу. А потом уже и бегом, рысцой-намётом, когда станет понятно, что цель верная и дорожка к ней та самая, нужная, прямая, по которой идти и Бог, и люди помогают. А в первую очередь, и что важнее всего остального, сам себе не мешаешь.
Опустилось водительское стекло большого пикапа. Из него вылетели и звякнули о камни дорожки, что вела к чужому дому, золотые Ролексы. Подарок чужого человека. Они всё равно остановились почему-то. Время встало. Здесь и сейчас. Показав до отвращения наглядно, что здесь и сейчас делать больше совершенно нечего. Забулькал могучий движок, и здоровенная тёмно-синяя баржа отчалила, увозя меня. Улица Освобождения наконец-то освободила меня. Или я её.
Звук двигателя как-то всегда успокаивал, умиротворял. Есть что-то магическое, сакральное в этих штуках: стрелка датчика топлива на максимуме, уверенный рокот здоровенной чугунины под капотом. И всё это наверняка имело бы простые объяснения, вроде: «полный бак значит, что ехать можно будет долго» и «надёжность мотора значит, что до капиталки ему ещё работать и работать». Но логика всегда убивает магию. И мне проще было думать о том, что машина эта была как-то чудесным образом мне и беспроблемным транспортом, и верным другом. И памятью об отце.
Движок басил уверенно, спинка сиденья прижималась к спине, когда две с половиной тонны железа «выстреливали» со светофора со скоростью «восемь секунд до сотни». Казалось, что и в самом деле старый друг обнимает за плечи и бубнит: «да забей, Миха, нормально всё будет, прорвёмся!». У меня был такой друг, Кирюха. Со школы. Здоровенный, надёжный, лучший. Не прорвался сквозь девяностые.
Рому оставил на парковке у офиса. Последние три года агентство располагалось возле ипподрома. Удобно — вроде, и не самый центр, и не пригород, вполне себе. А что не так понтовито, как хотелось Откату, так нам и светиться лишний раз не было смысла. Первый наш офис на Советской, по которому Славка регулярно и навязчиво скучал и тосковал, я продал, когда стало туго с заказами и деньгами. Отказав финансовому директору, который как-то уж больно настойчиво убеждал взять кредит и переждать, пока всё не наладится. Как Бог отвёл тогда. И с оборотами лучше не стало, и банк, дававший лучший, по словам Отката, процент, оказался недолговечным. И когда у него отозвали лицензию, очень многим в городе стало грустно. Но не мне. Я никогда не гнался за блеском и пафосом. Ну, только если их не предусматривали пожелания заказчиков и тех. задание.
За стойкой сидела Лиза, креатура, как модно было говорить, Славки. Он её буквально продавил, во всех смыслах. Мне лень и некогда было спорить с ним, что лицом агентства должна быть не платиновая блондинка модельных параметров, а уникальное богатое портфолио выполненных проектов, и махнул рукой, приняв Лизу на баланс, как фикус в кадке или японский принтер-сканер-копир. Из личного между нами было только то, что, когда она в первый раз попробовала подбить ко мне клинья, я спокойно объяснил, что в случае продолжения вижу два варианта: либо просто выгоняю её по статье, как профнепригодную, либо запись вон с той камеры пересылаю Алине. И тогда за Лизино будущее искренне переживаю. Как рукой сняло всю любовь у девочки. Заходя в кабинет, она каждый раз опасливо косилась на фигурку какого-то древнего африканского Бога, в которую я ткнул пальцем, говоря про видеонаблюдение. Никакой камеры там, конечно, не было.
— Лиза, Стас на месте? — заходя, спросил я про юриста.
— Да, Михаил Петрович. Вызвать? — подскочила она, в соответствии с законами физики качнув выдающимися личными качествами.
— Пригласи, — кивнул я, проходя к себе.
Стас учился на два курса старше. И был ещё дотошнее и душнее, чем я. С ним было гораздо спокойнее.
— П-п-привет, — сказал он, войдя в кабинет и застыв в дверях. Всегда так делал, тысячу раз я ему говорил, чтоб проходил без приглашения и садился за стол, но он постоянно останавливался в ожидании. Откат его за эту особенность упырём постоянно дразнил, те, говорил, тоже без разрешения не входили. Падла.
— Здоров, Стас. Проходи, садись, — широко махнул я на кресла. Точно зная, в какое именно он сядет и на какой угол ко мне повернёт его, следя, чтобы не скрипнули по паркету колёсики. Наверное, у него обсессивно-компульсивное расстройство было гораздо сильнее моего. Но для юриста это не минус.
— Стас, к делу сразу, времени мало. Пункт первый, — начал я спокойно, глядя, как он снял колпачок с перьевого Паркера и осторожно надел его на ручку с обратной стороны, а перед собой положил три листа А4 из лотка рядом. — продумать выведение долей Вячеслава Сергеевича из бизнесов. Из всех. Пункт два: исковое заявление на развод без имущественных претензий и несовершеннолетних детей. Здесь должно быть попроще.
Я встал из кресла и подошёл к щёлкнувшему чайнику. Отметив, как вздрогнул от этого негромкого звука Стас. Видимо, весь превратившийся в обострённый слух. Но пока сидевший молча. Сейчас я предложу ему чаю, он откажется, всё как всегда.
— Чаю будешь?
— П-пожалуй, д-д-да, — еле выдавил он. Ого, оригинально. Ну, всё бывает в первый раз: свадьбы, разводы, нарушения застарелого ОКР.
Я налил чаю и ему, поставив чашку на блюдце, а блюдце — на салфетку рядом с его правой рукой. Нельзя резко рушить все ритуалы сразу. У себя в кабинете он всегда делал именно так, пусть и тут ему попривычнее немного будет.
Стас кивнул с благодарностью и, кажется, с облегчением. Беззвучно отпил огненно-горячего чаю, неслышно вернул чашку на блюдечко. Машина, я б так не смог.
— Ожидаются п-проблемы со струк-к-ктурами Сергея Л-леонидовича? — помолчав, спросил он, глядя в записи. Там появлялись какие-то чёткие стрелки и пометки.
— Обязательно, — кивнул я, прихлёбывая любимый Эрл Грэй.
— Неп-приятно. Но нек-критично, — он снова отпил, не издав ни звука. — Есть п-пара мыслей. С-сервис, т-турфирма и т-т-тир, считай, т-твои. Отделку и айт-ти придётся отдать.
— Пусть задавится. Отдавай, — согласился я. В айти всё равно ничего не понимал, отделочников отдавать было жалко, конечно, они приносили много и стабильно. Но жизнь давно дала понять, где и у кого располагалось жалко.
— По исковому — сколько у меня в-времени? Т-ты, п-по-ходу, ск-коро… уедешь? — деликатный, как все юристы. Даже в Твери.
— Час есть точно. Потом меня не будет некоторое время. Если повезёт, недели две-три, — я зажал чашку в ладонях. Глядя на фото на столе, откуда на меня смотрели Алина и Петька. Прошлое и будущее.
— К-кому п-повезёт? — ого, это он чего, Феликс наш железный, пошутил что ли? Что творится, мама дорогая!
— Мне, Стас. Если мне повезёт, то через две-три недели я вернусь. Если очень повезёт — то даже не к полностью разбитому корыту. Но когда я подпишу все бумаги, мы с тобой на всякий случай попрощаемся. Везение — вещь непостоянная, — продолжая смотреть на Алину, проговорил я. И моргнул. Дважды. Поняв, что смотреть в прошлое сейчас не ко времени. И положил фото лицом вниз.
— П-понял. П-пойду?
— Давай. Смотри, между нами разговор, — традиционно напомнил я. Он только кивнул привычно, убирая два не пригодившихся листа в подставку и задвигая кресло. Беззвучно. Ниндзя, а не юрист.
Когда дверь за ним закрылась так же бесшумно, достал из ящика стола два телефона, что лежали там выключенными. Чёрная Нокия 8800, когда-то остро модная и неприлично дорогая, особенно в дизайне Сирокко. И Моторола V3i, которую я в шутку звал «инжекторной». Одна трубка издала фирменную трель, включаясь, вторая сказала: «Хэллоу, Мото!». Будто сама с собой поздоровалась. В контексте ситуации, индивидуальных психологических особенностей меня и ушедшего только что Стаса, древний телефон, говоривший сам с собой, был идеален, конечно. Определённо, этому режиссёру надо Оскара дать за такое внимание к деталям, за метаиронию…
Я заканчивал звонок, когда в кабинет зашёл юрист, привычно замерев. Но по взмаху руки занял недавно оставленное место. Сохраняя на лице выражение полной невозмутимости, хотя явно не ожидал от меня использования той лексики, на которой я общался с собеседником. Ну а что вы хотели? Слоган «Мы умеем удивлять» для нашего агентства не я придумал. Это общее мнение клиентов, если отфильтровать ту самую лексику, что так претила нашему юристу.
— Миш, т-тут исковое, ход-датайства, д-доверенности и з-завещание, — он подвинул мне папку, в которой ровной стопочкой лежали бумаги. Повезло мне с ним. Ни эмоций, ни суеты. А то, что схоронить он меня готов был в любой момент — так в Твери живём. Юристы такими, на мой взгляд, и должны быть.
Я потратил полчаса на изучение не самых приятных документов, успокаивая себя тем, что тут, как у врача. Или сперва терпишь, или потом сдохнешь. Страшно не было. Было горько и противно. Но когда антибиотики колют, приятного тоже мало. Сперва. Оставались сущие пустяки — дожить от этого «сперва» до «потом»-а.
— Красиво, Стас. А как вышло с фиктивным выкупом долей? — поднял я на него глаза от договора купли-продажи, на котором красовалась размашистая подпись Отката.
— К-какое нек-красивое слово: «фиктивный», — поморщился он. — Всё согласно б-букве и д-духу закона.
— Ага, нашего, тверского. Которого и духу тут не было, — усмехнулся я.
— Я всегда г-говорил Славе, чтоб с-смотрел, что п-подписывает, — чуть улыбнулся в ответ наш Железный Феликс.
— И я тоже. Ладно, мне, конечно, очень льстит такая его неожиданная щедрость, но, как говорится, кто не спрятался — тот и виноват. Спасибо тебе, Стас, выручил. Ещё одна просьбочка. Не в службу, а в дружбу. Вот тут премия коллективу и тебе, — я выложил на столешницу два пакета, в которых угадывались банковские пачки денег. — На правах исполняющего обязанности обрадуй ребят-девчат. Сможешь присмотреть за Петькой и Ромой?
Он молча кивнул, глядя на меня как-то странно. Как памятник, который вот-вот сморщится и зарыдает.
Я положил на пакет с его премией ключи от Ромки и от родительской квартиры в старом доме на проспекте Чайковского. Петя, как мы с ним договорились, жил там. Ну, когда приезжал из Москвы, где заканчивал подготовительные курсы и готовился поступать. Он и вправду готовился, ответственно, вдумчиво, как я. И квартира была давно оформлена на него.
— Всё, долгие проводы — позже выйдешь, — подвёл я итог, привычно переврав две поговорки. Стаса это всегда жутко раздражало, как педанта и человека болезненно внимательного к деталям и к порядку. Но не сегодня. Он поднялся и протянул мне руку. Хотя очень не любил ни объятий, не рукопожатий. Да, странный был, ближе к Дастину Хофману из того фильма, чем к общепринятым понятиям о норме. Но в то же время гораздо ближе к моим персональным понятиям о дружбе и чести. И я пожал ему руку, глядя в глаза. И кивнул благодарно, искренне. Он тоже отлично чувствовал правду, как и я.
До автостанции было минут пятнадцать пешком. По пути я зарулил в два торговых центра. В первом, помоднее, поужинал. И с собой попросил завернуть, там хинкали жареные были одни из лучших в городе. Я проникся грузинской кухней, пока мы делали лет пять тому назад промо-кампанию по выходу на рынок шумных ребят из Кахетии. Они тоже чем-то прониклись, и с тех пор у меня была какая-то царская скидка во всех заведениях их сети, которых теперь было уже с десяток. И каждое открывало наше агентство.
Во втором ТЦ посетил военторг, который держал один из друзей отца. Его там не было, разумеется, но всё, что мне было нужно, я нашёл и купил и без владельца, у хмурой крепкой тётки с пристальным и суровым взглядом надзирателя женской колонии. Но размеры, в которых я по-прежнему время от времени путался, она определяла мгновенно и безошибочно. Вышел я оттуда кем-то средним между начинающим рыболовом и молодым военным пенсионером в перерывах между командировками. И на выходе случайно, вне плана, обратил внимание на вывеску соседнего отдела. И зашёл туда. Потому что знакам было всё равно. А мне уже, кажется, не было.
Пожилой мужик поднял очки с носа на лоб удивлённо. Во всех прочих магазинах посетителей встречали как-то иначе, не демонстрируя такой недоверчивости своей удаче.
— Добрый вечер. Чем могу помочь? Вы с ремонтом? — неожиданно приятным баритоном спросил он.
— Добрый. Нет, с ремонтом, надеюсь, покончено. Мне нужны часы, — я окинул взглядом отдел, больше похожий на купе или монастырскую келью.
Три витрины с наручными часами и полка с будильниками, стол, за которым сидел и читал книгу сам продавец. Он же, видимо, и часовой мастер, и владелец бизнеса. Не самого прибыльного, надо думать. На мужике были, помимо вскинутых на лоб очков, свитер с V-образным горлом, под ним — байковая клетчатая рубашка, синяя с белым, а над ним какая-то совершенно затрапезного вида безрукавка, напомнившая почему-то о приказчиках с Хитровской площади.
— А какую марку предпочитаете? — одолев недоверие, неверие своему торговому счастью, поднялся он из-за стола.
Последние пятнадцать лет я предпочитал Ролекс. Исключительно по старой советской привычке радоваться тому, что имеешь. Здесь ничего похожего не было, разумеется. А вот фраза, остро напомнившая про «Нашу марку» с Патриарших прудов и «Какого же вина отведать вам угодно?» из погреба Ауэрбаха в Лейпциге, сильно насторожила.
— Я, честно говоря, не специалист. Но хотелось бы чего-нибудь классического. Механика на браслете.
— Кварцевые модели выйдут подешевле, — негромко сообщил часовщик. Будто боялся, что я тут же уйду, когда узнаю цены на механические.
— Я не ищу подешевле. А как Вас зовут? — спросил я.
Работа в сфере креатива и обслуживания населения, как раньше говорили, подразумевала определённые навыки общения с тем самым населением. И мне пришлось здорово поработать над собой в своё время для того, чтобы эти навыки освоить. Но оно того стоило. И если раньше я боялся знакомиться с девушками, подходить к незнакомым и просто говорить первым, а уж тем более задавать личные вопросы, то теперь это выходило значительно лучше. И базовые, нативные, как теперь стало можно говорить, методы и способы коммуникаций тоже освоил. И не переставал удивляться тому, что они, такие простые и общеизвестные, всегда работали. Стоило лишь в самом начале чуть проявить интерес к собеседнику и тому, что его на самом деле интересовало или беспокоило — и всё, можно было «переходить на приём». А слушать хорошо и внимательно я с детства умел.
Олег Петрович оказался фанатом в хорошем, не футбольном смысле этого слова. За час с копейками, что я провёл в его компании, удалось обогатиться такими знаниями о часовой отрасли, каких, наверное, и в интернете не сыщешь. О том, что подавляющее большинство швейцарских часов на самом деле давно были китайскими. И если лет пять-десять назад маленькая нейтральная страна под белым крестом ещё заморачивалась на то, чтоб привезти механизмы, корпуса и стёкла из большой страны под жёлтыми звёздами, отдефектовать, проверить, собрать и поставить клейма бренда, то теперь уже не заморачивалась. И настоящее швейцарское качество ехало на прилавки прямиком их Гуаньчжоу. Найдя во мне благодарного и явно не частого в его келье слушателя, мастер заливался, выдавая секреты и технические тонкости. И про сапфировые стёкла, с сапфирами ничего общего не имеющие, и про бренды с мировыми именами, и про механизмы, современные и прежних лет. Не обошлось и без стариковского: «развалили страну, гады!». Я с удивлением узнал, что из оставшихся на плаву отечественных марок собственное производство механизмов осталось только у двух или трёх, остальные клепали по старой швейцарской схеме китайские конструкторы, укладывая их в китайские же коробочки с русскими буквами. И что завод в соседней стране, братской республике, выкупили какие-то армяне под видом французов, и того и гляди развалят окончательно. А сам в это время листал каталоги, поражаясь тому, как на смену техническому совершенству, работе инженеров и конструкторов, пришёл дизайн и работа даже не маркетологов, а уже нейросетей. Все перешли на «умные часы», как с горечью жаловался Олег Петрович. Будто старые были глупыми? Часы же не виноваты в том, что какой-то ротозей забыл их завести. И в том, что по примеру других ротозеев ожидал от наручных часов того, что они будут транслировать видеозвонки, заказывать пиццу, отслеживать давление, пульс и уровень сахара в моче.
На этом пассаже часового ретрограда я поднялся и пошёл-таки осматривать ассортимент, понимая, что дорвавшийся до свободных ушей часовщик, простите за тавтологию, может говорить о часах часами. Получив разрешение, зашёл за витрины, где в низких квадратных коробках на бархате, как ювелирные украшения, лежали модели, не выставленные под стеклом. И взгляд задержался на угловатой формы корпусе на мощном браслете, сделанными из какого-то серого металла. Они не бликовали под лампами, не поражали изяществом или вычурностью. Но смотрелись как-то необъяснимо надёжно и крепко. То, что нужно.
— Олег Петрович, а вот про эти что скажете? — показал я их мастеру-хозяину-продавцу.
— О, отличный выбор! Внутри родной советский механизм «Второго часового завода», 22–47, механика с автоподзаводом, двадцать пять камней. Они выполнены, как говорит производитель, по мотивам очень популярной в СССР модели, её за такую массивную форму называли «Танком» или «Телевизором». Вы с маской ныряете?
— Я и без маски не ныряю, — растерялся я от неожиданного вопроса.
— У них водонепроницаемость десять атмосфер, если без акваланга нырять — держат, — пояснил часовой энтузиаст.
— Думаю, эта опция не пригодится. Браслет вот великоват, — посетовал я, поболтав запястьем.
— Звенья съёмные, две минуты — и будут как влитые! — успокоил он. Излишне поспешно, будто снова перестав верить в то, что я что-то куплю
Попрощались мы, как старые добрые знакомые. А к образу рыбака-военного добавился танк. Правда, маленький, на левой руке. Но зато настоящий, железный. И, если мой новый, только начавший формироваться, навык трактования знаков Вселенной не врал, означал этот танк то, что на смену золотому швейцарскому времени, оказавшемуся на проверку китайским, пришло старое доброе советское, в корпусе из оружейной стали. Это воодушевляло. Ничего больше не воодушевляло, а вот танк как-то умиротворял. С танком, как и с пулемётом, в наше время куда спокойнее, чем без них, кто бы что ни говорил.
В камере хранения остался старый телефон. Вернее, смартфон, и вполне новый, ему и года не исполнилось. Хороший, дорогой, корейский. Эти, с яблоками, я как-то не жаловал. Алина покупала каждый год новый, со следующей цифрой в названии. Ну, то есть получала, покупал я. У неё даже полочка была в комоде, где они все лежали: в коробочках, как полагается, рядом с украшениями, которые она носила редко. Я в шутку звал ту полочку «палеонтологическим музеем эволюции айфонов». Или «кладбищем тщеславия». Или не в шутку.
Со мной в дорогу отправились «инжекторная» Моторола и 8800. В чёрном матовом корпусе, потёртом и с царапинами, кое-где с глубокими. Не Сирокко, обычный. И пауэрбанк с переходником «тонкой зарядки для Нокии». Сейчас эта фраза забавляла и удивляла. Зарядки у всех были плюс-минус одинаковыми, «тайп си». Всё у всех было плюс-минус одинаковым: жизни, мечты, ожидания. Отдать кредит за учёбу — взять ипотеку на «однушку». Погасить её — взять на другую, под сдачу. Закрыть её — взять очередную, на «двушку» или дом за городом. И никто не искал сразу загородного дома. И немногие доживали до того момента, когда могли бы его себе позволить. Но стремились. А я стремился, продолжая удивлять уже себя самого, к тому самому дому напрямик.
Маршрут мне проложила Алиса. Ну, то говорящее приложение в смартфоне, которое умело и школьные задачки решать, и на все вопросы отвечать, и музыку ставить, и даже фотки оживлять. Но на стыке интеллектов, искусственного, высокотехнологичного, и моего, исконно-посконного, случился конфуз. Мы друг друга не поняли. Ну, с одной стороны и слава Богу, конечно. А с другой… С другой без этого недопонимания ничего бы не вышло.
Сидя в офисе, раздавая последние малоценные указания в раритетные мобилы, я запросил фоново у Алисы, какая железнодорожная станция расположена ближе всего к моей родной деревне. И она ответила: Золотково. А я, как студент последний, поверил и проверять не стал. Забыв внезапно старые поговорки и свою всегдашнюю дотошность.
Чисто технически электромозг не обманул. Ближе всего действительно оказалось то самое Золотково. Вот только нюансец один вскрылся внезапно. Крошечная такая деталька. Пятнадцатикилометровая.
Наверное, вызвано это было сочетанием факторов. Во-первых, донельзя насыщенным днём. Таких за последние несколько лет не выпадало точно. Во-вторых, тем, что мне было решительно плевать на всё. Хотелось как можно скорее покинуть город, где каждая улица, каждый столб и каждая рекламная конструкция напоминали о том, сколько лет жизни могли сложиться для меня иначе. И о том, как именно состоялась, сыграна была финальная сцена этой истории. И, видимо, хвалёные душность и невозмутимость Петли дали сбой.
Автобус привёз меня в Кимры почти ночью. И вместо того, чтобы прикемарить на вокзале или снять до утра номер в гостинице, я пошёл, головою свесясь, в полном соответствии с заветами Сергея Александровича Есенина. Только кабак был незнакомым. И мужик, с которым мы туда направились прямо с автобуса, был знаком если и чуть лучше, то именно что чуть. Серёга, как он представился, влез на повороте у Максимцево. Сел через проход и как-то так вдруг артистично извлёк из внутреннего кармана «маленькую». Приложился — и расцвёл полнейшим счастьем на лице. Но на удивление не взбесил этим, а вызвал что-то вроде одобрения. Дескать: вот какой молодец, знает, чем спастись. Слово за слово, и я узнал всю небогатую событиями Серёгину жизнь не доезжая Кимр. Втайне от себя самого пугаясь того, что и про меня можно будет рассказать за полчаса от и до. Мы даже общих знакомых каких-то нашли, хоть я и не говорил об этом, и не упоминал случаев, при которых встречал тех, о ком попутчик сообщал, таинственно понизив голос. Намекая на причастность к «движняку», как у нас говорили. Но по нему было видно за версту, что врал и даже сам понимал, что врал безбожно и бездарно. В Кучино мы взяли ещё. И в кимрский кабак в ночи заявились вполне хрестоматийно, наперебой рассказывая что-то друг другу.
Знаками Вселенная украшала весь путь, от самого Тверского автовокзала. Проходя под знаком «Въезд запрещён», в простонародии именуемый «Кирпичом», я внезапно задумался, что он похож на греческую букву «тета». Её ещё называли чёрной тетой, когда она отмечала в документах гибель гладиаторов или легионеров. Или смертный приговор обвиняемому. В автобусе на зеркале водителя висел старомодный треугольный вымпел, на котором радостно улыбался пассажирам белый череп. А на мощном предплечье шофёра был наколот кинжал, тоже определившийся памятью, как один из символов смерти. А на рюкзачке студентки, севшей через два ряда впереди, был мотылёк, бражник. «Мёртвая голова» таких ещё называли.
Когда вышли в пункте назначения, слева стояли два чёрных тонированных Фольксвагена-фургона с одинаковыми надписями: «Ритуал». Улица имени пламенного русского насквозь революционера, Моисея Соломоновича Урицкого, председателя Петроградской ЧК, привела нас к заведению под названием «Аврора». Осатаневшая память тут же сообщила, что от брака Авроры и Астрея, согласно римской мифологии, народились все звёзды тёмного ночного небосклона. Одну из которых, яркую, утреннюю, звали Люцифером. Поэтому когда официантка с надписью «Аида» порекомендовала Пепперони Дьябло, я уже не удивился.
А вот когда Серёга уснул на столе — вдруг будто проснулся. И в очередной раз поразился себе самому. Не было у меня сроду привычки выпивать с посторонними. Тем более в общественном транспорте, а потом отправляться за «догоном» в какой-то шалман. Я оставил под недрогнувшей дланью Серёги три бумажки с пейзажами Ярославля и вышел.
Часы показывали, что Петля не попал ни во вчера, ни в сегодня. То есть технически было начало пятого утра, но когда вчерашний день вцеплялся в душу и память когтями, не желая оставлять, а в новом не было ничего определённого, различить сутки при взгляде на циферблат было сложно. Мороз и стылый мартовский ветер говорили, что Кимры мне не рады. Я не расстроился. Я им рад тоже не был.
Сон в изуверском дырявом железном креслице вокзала ситуацию не улучшил, как и моё настроение. Стало только хуже, потому что, как говорил Ницше, что не убивает Серёгу, может влёгкую грохнуть Петлю. Или не Ницше? Или там было про Юпитера и быка? Как бы то ни было, пробуждение ранним утром, когда на вокзал стали втягиваться отъезжающие в Москву, оказалось безрадостным полностью. Ни лица пассажиров, ни речь их, ни погода на улице, куда я выбрался, чтобы не видеть и не слышать вышеперечисленного, покоя душе не приносили. Я прогулялся по улице, кривой, как пугало, набрёл на круглосуточный магазинишко, где пополнил запасы. Хинкали вчера сожрал Серёга, облившись соком, не доезжая поворота на Ильинское. У неожиданно радушной, но какой-то странной, девушки в магазине удалось разжиться кипяточком, чтоб заварить чаю. Заварку я прихватил из офиса, справедливо полагая, что в возможном путешествии по просторам необъятной будет сложно найти хороший чай с бергамотом, который я так любил. Помнится, в школьные и университетские годы пивали и «Майский», и «со слоном», и много чего, включая собственноручно собранный и высушенный иван-чай. «Седой Граф», Эрл Грэй, от этого становился только лучше. Девушка с проколотыми бровью и ноздрями смотрела на меня так, будто ожидала, что я сейчас протяну руку, как в кино, героически дёрну подбородком и покровительственно прижмурю чуть глаза, будто говоря: «Я за тобой, детка. Как долго я тебя искал!». Но я просто заварил чаю литром кипятка и сказал: «Спасибо». Сказки, как и вера, вещь не только иррациональная, но и суровая.
Сидя на перроне, на убогой лавочке в пять брусков-«пятёрок», отдувая в крышке термоса чаинки, я думал. Хрена ли, как говорится, мне оставалось? Неожиданный попутчик Серёга вполне мог оказаться подсадным. Да, похоже на паранойю. Но я лично знал достаточно живых людей, кому она спасла жизнь. И помнил избыточно много покойников, кому не спасла. Да, поход в кабак был идиотизмом, как и ночёвка на вокзале, в зале ожидания. Логичнее было бы сесть в мотор и уехать спать на чистом и тёплом. Но из-за логики погибло много тех, кого переиграли другие, более лабильные и эмоциональные. Покупать «горючее» здесь было тоже не лучшим решением, хоть я и не видел камер по пути, как ни присматривался. Но рацио, логика и даже паранойя словно пасовали как-то перед тем Петлёй, что пил чай на пустынном перроне Кимрского железнодорожного вокзала. Готовясь отправиться в Золотово. А оттуда — в деревню, где он впервые вздохнул и открыл глаза. Такое путешествие на одном чае, пусть и очень хорошем, как-то не укладывалось в воображение.
Запасы уничтожать я начал ещё в Кимрах. Там вокруг неожиданно много было тех, кто по-разному, гордо, потерянно или воровски озираясь, прикладывались к посуде. Мне ещё пришли на ум кадры из того старого кино с молодым Киану Ривзом. Когда в одной из сцен то ли в кабаке, то ли в ресторане благообразные лица посетителей вдруг превратились в адские хари. Тут, на промороженном перроне, опасаться, пожалуй, можно было только обратного.
Отбрив пару энтузиастов полакомиться халавой, я сел в поезд, неожиданно прибывший по расписанию. До этого момента крайний раз я ездил на поезде, кажется, в Италии, когда из Сиенны катал Алину и Петьку во Флоренцию и обратно. Она тогда изошла на расстройство, что я не снял лимузин. А я думал о том, как в рассчитаться за отель, куда нас вселили по рекомендации. Электропоезда по Савёловскому направлению наверное чисто технически от Флорентийских отличались не очень сильно. Но пейзажи за окнами и контингент внутри всё портили. Или наоборот чинили.
В этом поезде народу было кратно меньше. Штучно садились, я бы сказал. В отличие от того, что недавно отчалил в сторону столицы нашей Родины, ушедший «засаженным» довольно плотно. Да, звучало сомнительно и двусмысленно, но иного термина мой недоспавший и измождённый мозг не выдал.
Путь до Золотково занял почти четыре часа. За это время я уничтожил три шоколадки, половину термоса чаю и всё человеческое в себе, кажется. Ситуация как-то располагала. И декорации, и актёры давали понять, что поезд, по завету старых рокеров, ехал прямиком в Ад. И лишь выбравшись из него, я понял, что это не так. Поезд поехал дальше по рельсам, по путям. У меня же пути не было.
О том, что Золотово было ближе к точке назначения, я понял три часа назад, когда развернул, пугая вокзальных пассажиров, на коленях карту Тверской области. Бумажную, чудом обнаруженную в Союзпечати на привокзальной площади. Хотя, скорее привокзальном пятачке. Выходило, что от точки высадки до нужного мне места было минимум пятнадцать километров по прямой, если принимать во внимание мои познания в картографии и масштабных сетках, или как там правильно. Карта уверяла, что мне нужно выйти и направиться строго на запад, мимо спорадически попадавшихся деревень и полей, но преимущественно — лесом. Меня это не смутило. Смущаться я перестал давным-давно.
Поэтому когда вышел из тамбура электрички на нечищенный, кажется, с Нового Года перрон, не смутился. Разозлился. Отвык ходить по непролазной целине за последние годы, и тем более не ожидал увидеть снежный покров выше колена на железнодорожной станции. Или остановочном пункте, как гласила аббревиатура на ржавом и гнутом листе железного антивандального расписания. Я не имел представления о том, чем отличаются станции от пунктов, полустанков и прочих вариаций. И радовало только то, что берцы Бутекс не пропускали ни воды, ни снега, ни холода. Как и зимняя «Горка» на тёплом термобелье, которое я по привычке называл «исподним», как папа.
Оценка открывшихся реалий после того, как осела снежная взвесь за отстучавшим вдаль хвостом электрички, не обнадёжила. Результатами её оказалась две сплошных стены ельника по обе стороны от насыпи, рельсы в два ряда, шпалы между ними и перрон, покрытый снегом — одна штука. С одной стороны от которого звенел истошно семафор, оповещая лес и снег о том, что пересекать железнодорожный переезд опасно для жизни. Ни снег, ни лес на это никак не реагировали и пересекать что бы то ни было, кажется, не собирались. Как и все последние тысячи лет. Только ветер шумел в заиндевелых иглах елей, будто деревья перешёптывались, интересуясь друг у друга, что же такого важного позабыл здесь, в Золотково, этот пассажир? Который, что характерно, задавался тем же самым вопросом.
До переезда добрался, утопая в снегу по колено, а местами и по пояс. Просёлочная дорога, однополосная, уходила из одного леса в другой, теряясь за поворотами. Вдоль неё тянулись столбы линии электропередач, старые, каких я сто лет не видел: просмолённые чёрные брёвна, прикрученные толстенной проволокой ко вбитым сваям. Посмотрев на эти капитального вида следы человека, я было обнадёжился. Свет наверняка куда-то вёл. И мне было с ним по пути. Смущало только то, что кроме меня по пути очень давно никого не проходило и не проезжало. Но соваться чёрт знает куда я любил, умел и практиковал. Я этим на жизнь зарабатывал, себе и семье. Правда, подготовка обычно бывала более вдумчивой. Но пенять снова было не на кого, кроме себя самого. Не Алису же ругать за то, что симметрично ответила на дурацкий вопрос?
Я надеялся, что дорога выведет к людям, к жилью. И что провода не обвиснут на одном из промежутков меж столбами оборванными струнами. Как-то радовали они, успокаивали. В поездках по области я видел места, где их давно срезали и сдали в чермет. Но по пути со светом мне оказалось лишь пару километров. Линия ушла направо, к деревне, обозначенной на моей карте как «Новое Бошарово». Бросив печальный взгляд в сторону молчаливых домов, видимых еле-еле, я вздохнул и шагнул в лес.
Ходить с компасом, ориентироваться в лесополосах и прочим решительно бесполезным для городского жителя навыкам нас учили в школе. Регулярные турслёты и походы, пережитки прошлого, готовили октябрят и пионеров к тому, что им непременно доведётся искать дорогу в лесу, разводить огонь и добывать там пищу. Потом где-то в сети попалась мне забавная шутка, где двое общались на модные «выживальческие» темы, и один поделился советом. Дескать, если наловить много муравьёв, то их можно подсушить у костра, перетереть двумя камнями в муку, а с той муки накрутить котлет. Второй изумлялся: откуда такие познания? Ты, мол, коммандос, зелёный берет? А первый отвечал: я — красная пилотка, что со знаменем цвета одного, пионер, всем ребятам пример. И из костей коммандос мы бы наделали табуреток, а из черепов — скворечников.
Заблудиться в лесу с компасом — дело довольно сложное. Но в Тверской губернии, да и в других, наверное, областях, попадаются места, где гарантией попадания из пункта А в пункт Б не будут служить ни прямая дорога, ни клубочек Ариадны. Мы так однажды с Кирюхой, дружбаном лучшим, промахнулись мимо расписания пригородных поездов, когда ехали в деревню к его бабушке с дедом. Надо было пересесть с одной линии на другую, и мы почему-то решили, что нужная нам электричка будет через двадцать минут после того, как мы приедем на нужную станцию. Но вышло как-то так, что она наоборот ушла за двадцать минут до нашего прибытия. И мы не придумали ничего умнее, чем отправиться на следующую станцию по шпалам. Зимой. И вот, пропуская встречный поезд, сошли в лесок. Если кто ходил по железнодорожным путям, то знает наверняка: стоять рядом с пролетающей электричкой удовольствия никакого. Ветер сшибает, снегом залепит с головы до ног. По лесочку мы прошли от силы минут пятнадцать, пока окончательно не стихли звуки «железки». А вот выйти на пути не смогли даже по своим же следам. Два часа шарились по лесу, напоролись на объеденного до костей лося, которого окружали очень крупные собачьи следы. А на четвёртом часу вышли к посёлку. Пропустив ту станцию, к которой направлялись, и несколько электричек. Так и не поняв, что же это такое было.
Мне нужно было на запад. Запас «горючего» иссяк ещё на повороте к Новому Бошарову, где мы разошлись с проводами, как в море корабли. Движение по сугробам в таком состоянии, конечно, не самое лучшее времяпрепровождение, и шансов поломать ноги, напоровшись на какую-нибудь корягу, невидимую под снегом, очень много. Но, знать, Бог миловал. До поры.
Я миновал поле возле деревни с названием Дронино, которая почему-то тоже оказалась пустой — ни дымков над крышами, ни собачьего лая, ни непременных звуков жилья вроде пил, топоров, разговоров. Пересёк речку, которую карта представила как Корожечну. Не знаю уж, что означало название, наверное, повышенную петлявость и извилистость. Та же карта предупреждала, что по пути мне придётся пересекать её раза три или четыре. Так оно и вышло. Благодаря Бога и тётку с лицом надзирательницы, ту, из военторга, за обмундирование и инвентарь, я продолжал переть по маршруту буром. Время от времени называя себя разными некрасивыми словами за то, что не догадался взять лыжи. И за то, что догадался взять спиртного. Никогда не увлекался ведь. Как, впрочем, и лыжами. Но что-то, видимо, поменялось в Михе Петле. И он, то есть я, стал менее осмотрительным и более импульсивным. Может, это тот самый кризис среднего возраста, которым меня часто пугала Алина? Мол, отрастишь бороду, начнёшь увлекаться чем-то странным, вроде собирания моделек самолётиков или игры на глюкофоне, потом найдёшь себе молодую и бросишь семью. Я обычно переставал слушать ещё на глюкофоне. Хотя даже посмотрел в сети, что же это за зверь такой? Оказалось — ничего интересного, просто какой-то новомодный бубен в восточном стиле, на котором играли для просветления и расширения сознания. Мне было и так светло, и сознание моё было вполне впору, ни мало, ни велико. А вот семью, получается, она бросила первой. Но думать об этом мне не хотелось по-прежнему.
Если верить карте и глазам, я одолел две трети пути. С деревней, где я появился на свет, нас разделяли последние пять километров. Но сплошного леса. За ним должно было встретить поле и крутой подъём, «подол», как звали его в детстве. И третий от края дом. В котором я не был почти сорок лет.
Идти становилось тяжелее с каждым шагом. Будто снег налипал на берцы и тянул вниз. Будто каждая ёлка норовила если не по морде лапой треснуть, то хотя бы за рукав зацепить, только что не вслух говоря: «да куда ж тебя тащит-то, придурок городской⁈». Но идти назад было дольше, чем вперёд, и эта нехитрая логика успокаивала. В отличие от мыслей о том, что я буду делать, если до́ма там не окажется.
Карты со спутниковыми снимками, в наше время доступные любому, говорили, что что-то, напоминающее дом со двором и баней, там стояло, по крайней мере на дату самой свежей съёмки, прошлогодней. Но две деревни, что остались за спиной, лесом и петлявшей рекой, давали понять, что встретить живых в этих местах — скорее исключение, чем правило. Нет, я, как уверяла продавщица, со всей этой снарягой и в сугробе смогу заночевать: у меня и спальничек какой-то модный, и одеяльце из фольги — не должен пропа́сть. В том, правда, случае, если только уже не пропал. Такие, тревожные и непривычные, не характерные для меня мысли посещали всё чаще. Но внимать голосу разума сегодня, как и вчера, кажется, было некому. И от этого в голове то и дело пролетали мысли и образы из книжек и сериалов, которыми я последние несколько лет пытался скрасить себе жизнь вместо того, чтобы сделать с ней что-то более полезное. Картинки всплывали в основном мистического толка. То драка каких-то карельских ведьм с духом старого шамана, который мечтал пробудить древнее зло. То популярная сказочная франшиза про добра молодца, что гулял между реальностью и сказочным миром, дружил с Кащеем, Бабой Ягой и Водяным. Эльфов только с орками и прочими гоблинами не было. Места́ и климат для них были вокруг не подходящие, чуждые даже, я бы сказал, гибельные. Тут скорее Лешак задерёт, чем эльфы зарежут. А гоблин, наверное, на сто вёрст в окру́ге был один-единственный. И он пёр напролом через проклятый ельник, в котором становилось всё темнее и темнее с каждой минутой.
Мысли в тяжёлой, по-настоящему какой-то буйной голове толклись самые разнообразные. Например, неожиданные, про этимологию и прочую топонимию. О том, что название моей родной деревни было в области не уникальным. Был километрах в восьмидесяти от неё ПГТ, посёлок городского типа, с тем же самым наименованием. Оно как-то было связано с густыми непролазными еловыми чащобами, окружавшими тёзок. Продираясь сквозь буреломы и ветровалы, я как-то отстранённо думал о том, что в том ПГТ, наверное, дела обстояли получше. Эту историю про то, в честь чего появились названия, я помнил с тех пор, как собирал информацию лет пятнадцать назад, когда мы «перебили посёлок под Шкворня». То есть, тьфу ты, приняли участие в организации и проведении предвыборной кампании в полном соответствии с законодательством Российской Федерации, в результате которой поселковую администрацию возглавил наш кандидат, семьянин и патриот, Игорь Владимирович Шабарин. Которого по имени-отчеству до той кампании чаще именовали в документах иного свойства, так скажем. Но агентство тогда не подвело, и Шкворень начал путь в большую политику.
Об этом думалось в начале финального перехода-перелаза по дебрям, где люди, кажется, последний раз были при татаро-монгольском нашествии, когда хоронились от скуластых захватчиков среди чёрных стволов и зелёных игл, так пугавших степных жителей. Потом мысли пошли и вовсе неожиданные. Так, например, подумалось: могу ли я, глянув в зеркало, со скорбной патетикой сообщить: «ты — рогоносец, Буонасье!», как в том старом кино? Или для того, чтобы заслужить этот, равно сомнительный для короля и галантерейщика, титул, мало одного прецедента? На этой мысли мозг подозрительно хрустнул и забуксовал, вопя неожиданным и тревожным для почти ночного тверского леса фальцетом: «Позор для короля-а-а!».
Выпав из чащи в окружавшие поле кусты, я едва не прослезился. И от того, что преодолел-таки пятнадцатикилометровый марш-бросок. И от того, что внутренний голос наконец охрип, кажется, оравши. До деревни было, как говорила детская память, ещё долго и далёко. Когда мне было три, до этого края леса мы с папой и мамой доходили вроде бы за полдня. Но оказалось, что Петля вырос, а расстояния сократились.
Продравшись сквозь густой кустарник, который, впрочем, после леса и подлеска воспринимался милым пустячком, а не непреодолимой преградой, я приметил впереди, на снегу перед собой, тень. Это удивило. Ни Луны, ни крупных ярких звёзд россыпью из лесу видно не было. Осмотревшись, стало ясно, что и над чистым полем в облачном небе их не было. А тень передо мной была. Очередное явление, не имевшее логичного или хоть какого бы то ни было объяснения. Был бы жив Кирюха, друг мой старинный, наверняка обосновал бы этот оптический обман зрения в своём духе. Например: «Да это тёзка твой, Архангел Михаил, за плечом у тебе парит со свечечкой, ждёт! А ты, Петля, всё никак не перекинешься, ждать себя заставляешь высшие силы, хам ты трамвайный!». Он умел сказать…
На выходе с поля, на краю, где оно круто забирало вверх, будто уходя к небу, но упав на полпути, я приметил странную тёмную фигуру. Контуры, очертания её на человеческие похожи не были. Как, впрочем, и ни на что из относительно привычного взгляду или ожидаемого. Это совершенно точно был не снегоход, не корова, и даже на лежавшего медведя похоже было не очень. Нож, спокойно сидевший в ножнах на ремне, вдруг толкнулся рукоятью под рёбра, настойчиво просясь в руку. Когда ползёшь по пояс в снегу по белому покрову, ещё и не такое может померещиться. Тем более в моём случае.
Я неосознанно сбавил темп и стал звучать тише. Понятно, что в чистом поле прятаться было, во-первых, трудно, а во-вторых, поздно. Но опыт прожитых лет убеждал: любая мелочь, любое лишнее мгновение между тобой и полным фиаско, могут сыграть в твою пользу. О том, что могут сыграть и наоборот, опыт здраво и заботливо умалчивал.
Метров с двадцати зрение сообщило, что с вероятностью процентов восемьдесят фигуру можно идентифицировать, как человека, пытавшегося стронуть с места санки. Большие, деревенские, не обычные детские, на алюминиевых полозьях, с жёлтыми, красными и синими реечками сиденья, какие были в моём детстве. На таких, как эти, впереди, обычно дрова возили. А один раз, помню, отец привёз с охоты целого кабана. Только впрягались в такие саночки не щуплые фигурки людей, а лошади. Или оранжевые лупоглазые «Бураны».
«Постро́мки» — удивила память забытым термином. Верёвки, привязанные к саням или телеге, крепившиеся к тягловой скотине или технике, называли тогда именно так.
— Бог в помощь! — сказал я, подойдя ближе. Уверенный в том, что скрип снега и треск наста под моими Бутексами был слышен издалека.
Собственный голос удивил первым. Хотя, если вдуматься, удивляться было нечему: весь день молчал, даже ругался, падая, про себя. Внутренние монологи и диалоги напряжения голосовых связок не требовали, вот они и расслабились, видимо. А тут вдруг внезапно напряглись, выдав неожиданно низкий тон, почти инфразвук. А потом удивила худая фигура, впряжённая в сани. Гораздо сильнее.
Она рухнула набок, будто я не пожелание произнёс, а из винтаря пальнул. Только как-то странно рухнула, слишком продуманно, так, что за горой хвороста почти скрылась. И звук, раздавшийся оттуда, был неожиданным. Точно с таким же взводились курки на отцовской «Тулке».
Я медленно развёл раскрытые ладони в стороны, искренне порадовавшись тому, что намёку ножа не внял и в руке его не держал. Моей насквозь мирной позе очень помешало бы то, что в годы юности называлось орнитологическим термином «скинуть перо».
— Я иду в деревню. Мой дом — третий отсюда. Поживу некоторое время и уеду, — сообщил я куче хвороста. Которая, кажется, целилась в меня из обреза. И молчала.
— Петелин моя фамилия, — как-то больше ничего на ум не пришло. Но, наверное, угадал. Потому что из-за саночек донёсся звук, с каким отец переламывал стволы, чтобы достать патроны.
— Подойди ближе, милок, — прозвучало оттуда. Голосом, который мог принадлежать кому угодно: мужчине, женщине, любого возраста. Если надеяться на то, что говоривший был живым. Или всё-таки была?
Я осторожно, не пряча рук, которые начинали подмерзать, шагнул на голос. И через пять шагов остановился, глядя на неожиданную картину.
Санки стояли, как влитые, зарывшись носом в снег, под наст. Одна верёвка, старая, пеньковая, кажется, перетёрлась и лопнула. Попытки тянуть за оставшийся хвост повернули морду влево, где она, видимо, за что-то зацепилась там, под настом. И, кажется, намертво. И от одного этого слова в голове вдруг стало как-то прохладно.
За санками лежал… хотя, пожалуй, всё-таки лежала… Фигура. Более верно идентифицировать её я не смог. Старые чёрные валенки с кожаными задниками на пятках, ватные штаны защитного цвета, серая телогрейка, такой же серый шерстяной платок, намотанный от плеч до самых глаз. И вытертая плешивая ушанка из кроличьих шкурок. Тоже серая, но чуть посветлее.
— Я могу Вам помочь? — природная деликатность и стремление не лезть не в своё дело прорезались неожиданно.
— Откель же мне знать? Может, и можешь, — фигура, кажется, усмехнулась. И охнула, пошевелившись.
— Нога или спина? — как прорезались, так и обратно зарезались. Но это была нужная и важная сейчас информация. Значит, её нужно было добыть.
— Нога, будь она неладна. Напугал ты меня, милок, вот и подвернулась, — недовольно пробурчал серый платок.
Ни Луны, ни звёзд по-прежнему не было. Была темнота, густая и пустая. И тени под ногами я уже не видел. Наверное, архангел со свечкой улетел дожидаться меня ко Вратам Рая. Долго ему придётся ждать…
— Я попробую откопать и стронуть санки. Если получится — сможете подняться на вязанки?
— Попробую. Не «выкай» мне, непривычно, — и она снова охнула. Или он?
Я скинул рюкзак, открепил от него дурацкую сборно-разборную лопатку-МФУ, которая могла быть пилой-ножовкой, топором, ножом, свистком и огнивом, и наверняка каждое воплощение было бы значительно хуже нормальных топора или пилы. Но сейчас так модно было: чем больше, шире функционал, тем дороже можно продать вещь. И плевать, что те волшебные опции вряд ли понадобятся хоть раз в жизни.
Лопатка предсказуемо спасовала перед снегом. Таким совочком только в песочнице куличики лепить. Поэтому я натянул перчатки и разгрёб снег и наст ими. И нашёл сухой стебель лопуха-репейника, толстый, в три пальца, который и затормозил движение. Толкнул санки назад. Без толку. Попробовал подрубить. Лопатка неожиданно порадовала, оказавшись довольно острой и крепкой. Сухой полый стебель был твёрже, чем я предполагал, но против железки, пусть и китайской, конечно, не роля́л. После этого санки чуть откатил назад, упершись спиной в снег. Достал из рюкзака моток паракорда, толстого, в палец, и смастерил новые поводья, отложив с запасом, чтоб можно было не опасаться, что санки станут постоянно наезжать на пятки. Это было неприятно, с детства помнил. Тащишь, бывало, с лесу хворост так же примерно, а они прямо норовят, гады, за валенок сзади цапнуть. Валенок мягкий, ахиллово сухожилие внутри него чуть потвёрже, но против железки… Ну да.
Сложив петли привычно, так, чтобы на груди они расположились крест-накрест, не врезаясь в плечи, обернулся.
— Можно ехать.
Владелец транспорта и груза опёрся на правую ногу, оберегая левую. При движении под поло́й ватника что-то блеснуло. Стволы обреза? Но откуда свет, на небе ж по-прежнему ничего? В правой руке, в старой армейской «трёхпалой» рукавице появился не то посошок, не то костылик странной формы. Опираясь на него, фигура завалилась прямо на вязанки хвороста, ёрзая и охая на них, пытаясь, наверное, устроить больную ногу половчее.
— Ну, поехали, что ли… Петелин, — донеслось сзади. Тон, каким это было произнесено, чем-то зацепил. Но чем, я понять не смог.
Под ногами будто бы опять появилась тень. Ну, или просто зрение как-то перестроилось, привыкло к темноте, пока копался и разбирался с узлами и петлями. Не обращая внимания на это, не оглядываясь в поисках ангелов со свечками за спиной, я приналёг, наклонившись вперёд. Не забыв предварительно сложить остаток паракорда, старую верёвку и недолопатку. Да, хозяйственный. Да, можно было и бросить. Но если можно было не бросать — я не бросал.
В горку тянулось с напрягом, но вполне посильно. Когда одолел подъём, стало легче. Шёл размеренно, не давая полозьям застревать и «прилипать» к снегу. Отец так учил: «тянешь что-то зимой — лучше медленнее, но постоянно. Каждое усилие, требуемое для того, чтобы стронуть остановившиеся саночки, крадёт силы. А сколько их понадобится и когда — поди знай, штопанный рукав». Потом, кажется, у Джека Лондона читал что-то подобное. Удивился ещё, помню. Казалось бы — где мы, а где Клондайк с Аляской? А физика и народная мудрая хитрость везде работают одинаково.
— Куда едем? — тоном прожжённого таксиста поинтересовался я.
— По левую руку пятый дом, туда рули, — отозвались сани. Странно, но ни пол, ни возраст по этому голосу определить пока так и не выходило.
Следы валенок и полозьев означенный маршрут подтверждали. Правда, как я ухитрялся их различать — не было идей. Наверное, тот самый обман зрения. Ну не архангел же за плечами?
Снег перед калиткой был расчищен. И уложен в сугробы, высотой больше, чем забор из стандартного штакетника. Такие площадки перед домами в моём детстве называли палисадниками. В него, в палисадник, я и вкатил саночки, подтягивая тросы так, чтобы не своротить ни калитку, ни напряжённо замершую фигуру на вязанках хвороста. И только сейчас вспомнил про лютые сказки тех полоумных немцев, братьев Гримм, которые совершенно точно нельзя было по моему мнению давать читать детям. Как, впрочем, и наши, русские народные, где постоянно кто-то кого-то жрал, расчленял или норовил сварить в кипятке. Хотя, наверное, так нас готовили к суровой правде бытия наши далёкие предки.
— У крылечка останови, — не то попросил, не то повелел голос. Я послушался. Куда б я делся?
— Благодарю, мил человек, за подмогу. Домой-то доберусь теперь уж. А ты как ночевать будешь? — интереса в вопросе не было. Как и привычной ни к чему не обязывающей вежливости. Было что-то другое, но что именно — понять снова не вышло. Наверное, то самое, что зацепилось в мозгу в прошлый раз.
— Хотел лом или монтажку спросить. Замок сверну, печку растоплю, к утру согреюсь, — спокойно ответил я, глядя за тем, как осторожно, помогая себе батожком-костыликом, спускалась фигура с воза.
— Вам, городским, лишь бы ломать, — сварливо отозвалась она. — Двор-то обойди, да двёрку там открой. Или по снегу на крышу двора поднимись да разбери легонько справа. Внутрь-то проберёшься, а потом поправить несложно будет.
— Спасибо за науку, — чуть склонил голову я. Удивляясь, что сам до этого не додумался.
— Какая там наука, баловство… Печку прежде, чем топить, заслонку пошеруди сильнее, на всю длину. Осенью листьев нанести могло, зимой снегу. Намёрзнет там — угоришь сто раз, пока растопишь-то, — продолжал выдавать ценные указания странный сосед. — Хотя намерзает-то, если тёплая труба была перед снегопадом… Твоя-то когда топилась последний раз? Давно, поди?
— Давно. Лет сорок назад, — на этих словах голос мой неожиданно дрогнул. И щека. И внутри что-то, возле сердца.
— Эвона как… Гляди, коли начнёт дым внутрь-то валить — не сиди дурнем там, или на двор иди ночевать, в сене. Или сюда. Если уж совсем прижмёт, — последняя фраза прозвучала как-то очень нехотя. Люди, жившие в одиночестве, редко любили гостей, тем более нежданных.
— Хорошо. Куда хворост сложить? — я был нейтрален, как вода по шкале ph. Нет, химию я по-прежнему не знал, но в рекламе, в том числе всяких кремов и притираний, работать доводилось.
— Пару вязанок вон к дровянику свези, коли не лень, а одну просто в сенях оставь. Донесу уж, по одной-то веточке.
Не «сам донесу». Или «сама». Вот же зараза, так и непонятно, с кем говорю весь вечер! Ну ладно, не весь. Но опыт, тот самый, который сын головняка и попадалова, говорил, что если собеседник сам не представился сразу, настаивать на знакомстве бестактно. А ну как он в федеральном розыске? Или она, не принципиально. И у них под полой двуствольный аргумент, ненавязчиво призывающий быть вежливым и тактичным.
— Хорошо.
Я кивнул, отвязал верхнюю охапку веток и занёс в сени. Не поднимаясь по ступенькам наверх, прислонил к стене так, чтобы не мешала пройти возле перилец. Вышел, чуя затылком взгляд из щели между кроличьим треухом и платком, подхватил оставшиеся вязанки и отнёс к дровянику. Следы были только в одном месте, ошибиться было сложно. Да и дома́ раньше строили без излишеств и архитектурных находок, вроде ванной с окном или совмещённого санузла. Поэтому дровяник был при входе на крытое подворье, слева от дома. Туда можно было изнутри выйти из жилья, в дождь или снег. Задерживаться и осматриваться внутри не стал, помня про аргументацию хозяина. Проверять, соль там или картечь, не было ни малейшего желания.
Проходя мимо крылечка, имея единственное желание, попрощаться и покинуть соседский палисадник, вдруг замер. Из темноты сеней на меня смотрели не мигая два здоровенных светящихся глаза, как фары несущейся навстречу БМВ. Только не синие, а оранжево-жёлтые, как пламя.
— Котейка мой, Коша, встречать вышел, вишь, — на этот раз в голосе существа без пола и возраста проскочила, кажется, гордость.
— Матёрый, — с уважением протянул я, пряча опаску.
Кот или хрен-то его знает, кто или что там сидело с такими фарами, издал звук. В котором я совершенно точно различил неожиданное для кошек «Ннна». И в конце рычащее «Еррррр». Буква посередине никаких сомнений не вызывала тоже. Кроме, пожалуй, вполне обоснованных, в адекватности бытия. И меня, кстати, тоже.
— Не бранись, Коша! Не дело это, ругаться с соседями-то. Ты прости его, мил человек. Давно он гостей не встречал, отвык малость, — развела рукавицами фигура.
— Понятное дело, — кивнул я, осторожно пробираясь к калитке. Делая вид, что меня постоянно посылают коты. — Пойду я. Доброй ночи.
Сквозь скрип снега под подошвами я, кажется, на пределе слышимости различил за спиной:
— Видал, а? «Доброй»… Экий вежливый. Никак и впрямь до ручки держава дошла, до последней крайности, что русский люд обратно к землице родной потянулся? Вот так новости… Ну пойдём, Кощей, пойдём…
Про случайную фразу от серой фигуры из пятого дома по левой стороне я тщательно старался не думать. Тщательно, но тщетно, разумеется. Так всегда бывает. Ничего не помогало: ни попытки пробраться на наш участок, ни осмотр дома и двора. Мысли так или иначе возвращались к услышанному недавно. Чтобы бессильно развести руками. Потому что осмыслить и тем более понять это не выходило никак. Поэтому я просто принял как факт: через дорогу, «через прогон», как говорили родители в моём детстве, живёт то ли мужик, то ли баба неизвестного возраста. Возит с леса хворост и держит здоровущего кота-матерщинника по кличке Кощей. У всех, как говорится, свои недостатки.
Разбирать крышу над двором не понадобилось. Время, как всем хорошо известно, неумолимо и беспощадно. И даже конструкциям, построенным «на века», перед ним не устоять. Не устояла и кровля над подворьем. Слева, там, где пустовал загон для курей, снег продавил её внутрь. И, судя по всему, очень давно, потому что внутри двор был заметён почти полностью, едва ли не под самую стреху́.
Генеральный директор преуспевающего… ладно, когда-то вполне преуспевающего рекламного агентства стоял в темноте, позади родного дома, в котором не был с трёхлетнего возраста, обводил лучом мощного фонаря подворье, и в памяти сами собой всплывали слова, читанные в старых книгах и слышанные от старых людей когда-то очень давно. Пожалуй, ещё вчера я не припомнил бы слова «стреха́».
До всхода к низкой и тяжёлой двери, обитой «по городской моде» коричневым дерматином, с нарядными гвоздиками и струной медной проволоки, делившей поверхность на ровные ромбы, я шёл ещё медленнее. Вспоминая, как любил маленьким играть в эти гвозди. Медные, сапожные, были солдатами. Эти, с широкими блестящими шляпками, под которыми скрывались обычные, маленькие, были офицерами. Большие, старые, кованые, трёхгранные, были генералами и маршалами. Покупать оловянных солдатиков было негде и не на что особо. В Калинине они стоили прилично. Разумнее было купить ботинки или куртку, это я прекрасно понимал уже тогда.
Дверь открыл легко. Думал, размокла, повело от старости. Но прошлое приняло меня легче, чем отпустило настоящее.
Когда был маленький, помню, боялся этой двери. На ней была мощная пружина, открыть получалось не всегда. Пару раз кусачая дверь ощутимо прихватывала за ногу или руку, было больно. Но этот опыт был полезным, наверное. Приучил проскакивать в любую щель, не дожидаясь, пока прищемит. Жаль, не везде получалось так. Сейчас же тяжелое полотно, с обеих сторон подбитое толстым войлоком и паклей под сухим, потрескавшимся кожзамом, распахнулось от лёгкого, казалось бы, усилия. Деревья стали ниже, Петля стал сильнее.
Кроме деревьев, ниже стал дом и снаружи, и внутри. Потолок только что не на макушке лежал, а под лагами-переводами приходил, уважительно склоняя голову. Будто приветствовал покинутое давным-давно прошлое. В котором не поменялось ровным счётом ничего.
В те годы, переезжая с места на место, принято было забирать с собой всё, что можно, оставляя только самую крупную мебель и печку. Поэтому оставленные дома, в которых мы, бывало, шарились с пацанами, вид собой являли горестный. Как Мамай прошёл, мама говорила. На полу какие-то ненужные пустяки, отброшенные в самый последний момент, и пережитки старины совсем уж глубокой: угольные утюги, дырявые чугуны, ухваты, вальки для стирки. И всё ржавое, старое, брошенное. То, чему не нашлось места ни в музее, ни в новой жизни тех, кто оставил старые дома.
Отцу, помнится, выделили жилплощадь с полной мебелировкой. Поэтому мы, уезжая, оставили и лари-сундуки, и столы-стулья, и кровати с панцирными сетками. Те, на которых так здорово было прыгать до самого потолка, играя в космонавта. Дом, казавшийся тогда таким огромным, сейчас как-то горько удивлял. Рукомойник по правой стене, за ним закут за печкой и сама белая громадина до самого потолка. Теперь оказавшаяся не громадиной, а всего лишь с меня ростом. Дальше кухня, где стоял стол, выкрашенный рыжей краской, и несколько шкафчиков на правой стене. За столом — окно, в котором луч фонаря выхватил доски, прибитые крест-накрест. От вида которых как-то неприятно потянуло за грудиной. Странно, снаружи доски казались чёрными от времени. Отсюда же они, подсвеченные мощными диодами, выглядели новыми, свежими, золотистыми. Наверное, обман зрения. Очередной.
Через простенок — комната родителей. На стенах, оклеенных обоями, светлые прямоугольники. Там когда-то висел ковёр с медведями в сосновом лесу и фотографии: молодые мама и папа, папины и мамины родители. Я, проходя мимо, вспоминал картинки из детства, и пустые «окошки» на старой бумаге показывали мне тех, кого давно не было среди живых.
Стол, за которым так уютно было вечерами, стоял, наклонившись набок, как старая больная собака, припадавшая на одну ногу. Тумба, на которой стоял телевизор, под полочкой с иконами, в красном углу, смотрела на меня, приоткрыв дверцу. Выглядя, как старый безумный человек, открывший беззубый рот, тот, у кого одинаковая пустота между губами и между ве́ками. Родительская кровать справа от полки, сделанной руками папы, ничуть не изменилась. Только «шишечки» на спинках потемнели, а сетка покрылась ржавчиной. А вот тут раньше стояло трюмо, вещь, наверное, познакомившая маленького Мишу с оптическими обманами. Не знаю, кто и зачем догадался крепить на петлях к одному большому зеркалу ещё два поменьше, но если их сложить определённым образом, то в них появлялся коридор, уходивший прямо в бесконечность. Или в бездну. В общем, его я в детстве тоже боялся. Тревожно выглядел тот портал не пойми куда.
За стенкой от родительской горницы была моя. Те же обои, возле кровати разрисованные корявыми картинками. Цветные карандаши тогда были не у каждого, и я, помню, разошёлся: синее море, которого никогда не видел, пальмы и слон, большой и тоже синий. И над ними — орёл. Орёл получился хуже всего. Пальмы были похожи на бенгальские огни, только зелёные сверху, слон — на упавший холодильник со шлангом от пылесоса «Вихрь». Орёл одинаково походил на сбитого из зенитки дельтапланериста и на падавшую с неба сломанную доску. Да, тогда я рисовать больше любил, чем умел. Но от этих забытых напрочь картинок снова шевельнулось что-то глубоко внутри.
Над моей кроватью ковёр был с оленями в лесу. И я, оказывается, помнил «в лицо» каждого. И по именам. В детстве мне казалось, что они — мои друзья, а у друзей должны быть имена. И олень Павлик сейчас будто бы подмигнул мне, чуть качнув рогами. Будто говоря: «Печку! Печку топи, болван! И это я ещё олень…». От этого я вздрогнул и словно проснулся.
Про то, как правильно топить печь, я помнил. Отец всегда говорил, что умение добыть огонь и тепло для себя и семьи — важное качество настоящего мужчины. Я не спорил, я запоминал. Если не он настоящий мужчина, то кто тогда? Мы с ним обсуждали устройство каждой увиденной мной печи: каменки в бане, буржуйки на подворье, которую топили в самые лютые морозы, кривых самоделок в охотничьих избушках, куда он стал брать меня гораздо позже. Принцип я понял быстро. Воздух должен заходить снизу и уходить наверх, в идеале нигде не застревая и не путаясь. Поэтому с любым очагом быстро находил общий язык. А терпение и наследственная дотошность научили и растопку складывать так, чтобы любой костёр разгорался с одной спички. В этом, как папа говорил, тоже был какой-то свой шик, охотников, рыбаков, туристов. Мужчин.
Заслонка, конечно, прикипела. Но я был настойчив. Годы не те и компания не подходящая как-то для того, чтобы на дворе в сене ночевать. Чтобы добраться до которого надо было ещё откопать снегу пару кубометров. А для этого сперва найти снеговую лопату, которая пёс его знает где скрывалась под тем же самым снегом. И не факт, что всё сено не спрело в труху и пыль, которую давно развеял ветер. Сорок лет, Господи…
Убедившись, что лопатка заслонки ходит свободно, осмотрел топку изнутри. Там было… темно и пустынно, как и везде. Извозившись в старой саже, вылез из хайла русской печи. Подумав о том, как сказочно прозвучала-продумалась эта мысленная фраза. И как не хватало в ней хрестоматийного «добрый молодец». Ну уж чем богаты. Не особо молодец уже, и насчёт доброго точно были определённые вопросики.
Когда во вьюшку вылетел объятый пламенем листок старой «Правды», датированной 1986 годом, я понял, что тяга за сорок лет никуда не делась, как ни странно. По крайней мере, у печки.
Когда за заслонкой загудело такое забытое, но такое родное и привычное пламя, стало как-то значительно спокойнее. Да, русская печь — не буржуйка, за полчаса не нагреется и дом не нагреет. Но то, что дым не валил внутрь, а обнаруженные в подпечке поленья сорокалетней выдержки прихватились огнём мгновенно, воодушевляло и настраивало на какой-то лихой лад.
Подумалось, например, о том, что можно было бы и загнать эти полешки по цене нескольких кубов за штуку. Ну, если подать грамотно: легенда, дизайн, упаковка. А если собрать целый сет или пакет, то вообще отлично можно было бы заработать. А что? Коньяк, какой-нибудь «Хайн Антик» или «Триумф», или портвешок вроде «Мэйнард-40» для тех, кто уверен, что коньяк клопами пахнет. Газетка вот, кстати, актуальная, хоть и желтоватая. Журнальчик, «Знамя» там или «Новый мир» — и раритетное полено. Чем не набор для того, у кого всё есть, жизнь удалась и не жалко отгрузить каких-то смешных пару сотен тысяч за уникальный подарок и воспоминания, тоже уникальные, свои для каждого? А если всё это ещё и в портфель потёртый упаковать? Да веничек банный сверху? Нет, с веником, пожалуй, перебор. Проклятая профессиональная деформация. Но идея, как Стас говорит, вполне жизнеспособная. Можно будет потом додумать. Если будет кому и когда.
Да, вот тебе и свойства психики. Чуть только снялись первые вопросы с «выжить», как сразу вслед за ними отъехали на задний план и те, что загнали меня сюда. В далёкое, безвозвратно оставленное, но так радушно встретившее прошлое. Пустые светлые прямоугольники обоев смотрели на меня безучастно. На них теперь не было лиц тех, кто мог бы спросить: «Что ж так долго не приезжал-то Мишутка?». Мама так звала, когда маленький был. Или, например: «Поутру на пруд пойдём, карасиков ловить! Долго не играй, с Солнышком спать ложись, Михась!». Так дедушка Стёпа говорил…
Я прислонился спиной к белённому извёсткой боку печи. Который становился теплее с каждой минутой. Словно оживал. Как и я. И думал о том, что почти полвека одиночества и безмолвия ничего не значат. Да, прошлое изменить нельзя. Да, живём мы по-прежнему здесь и сейчас, чего бы там не плели фантасты, экспериментальные физики с математиками и прочие тренера́ про пространства вариантов. Но то, что один-единственный человек одним-единственным шагом может изменить будущее — бесспорно. Пусть в отдельно взятом заброшенном доме на краю непролазного глухого ельника, куда местные и ходить-то опасались, предпочитая ему редкий березнячок или сосняк, хоть они и были подальше. А будущее — оно пока не настало. Но придёт непременно. Ну, если камень в трубе не выпадет ночью и дымоход не перекроет намертво. Вот, опять это слово, тьфу ты, чёрт!
Так, ладно. Если камень упадёт — мне будет уже всё равно. Петьке пропа́сть не даст Стас, он за свои слова отвечает. Потому и говорит вслух ещё меньше, чем я. Значит, как говорили в старом кино, будем жить. И начнём с того, что выспимся на печи, а утром найдём монтировку и сорвём с живых глаз живого теперь до́ма эти проклятые нашлёпки крест-накрест, будто пятаки на покойнике! А потом посмотрим. Резервный телефон, простой и безотказный смартфон, я взял. Там и навигация, и такси вызвать, и пиццу заказать. Сюда, конечно, вряд ли возят, но в Макариху могут, до неё километра два всего. Или в Юркино, дотуда семь, что ли. В Сукромны-то точно должны возить — село большое… было, по крайней мере.
Ладно, это мы всё выясним. Начнём, как обычно, с нуля или небольшого минуса. Хотя, пожалуй, даже большого. Но вот на печке, например, уже вполне себе плюс! Горячее большое сердце старого дома вновь горит. И любит. Да, Лермонтов тоже был прав. Но это всё завтра. И про стройматериалы узнать, и про технику бытовую. До колодца по воду сходить я, конечно, не переломлюсь, но вот с «готовить на печке» могу не справиться. Даже папа умел больше разогревать, чем готовить. А мама такие пирожки пекла… Так, и про продовольствие тоже завтра подумаю. Индивидуальные рационы питания и забытые с юности «бомж-пакеты» с быстрой лапшой и гастритом, конечно, можно и растопленной из снега водой развести-заварить. Но недолго. Талая вода — экстренный вариант. А вот колодец старый, помню, хвалили, со всей окру́ги по воду приезжали и приходили. Он через три дома от того, по левую руку пятого. Где по-прежнему живёт кот Кащей. И кто-то ещё.
К тому времени, как стало настолько тепло, что можно было без проблем расстегнуть «Горку» и даже шапку снять, я подмёл полы, вспомнив, как любил колотить на снегу ажурной круглой «палкой-выбивалкой» вязаные коврики-дорожки. Нашёл старый чайник, оттёр его сперва старой золой со снегом, а потом бумажными полотенцами, которые тоже каким-то неведомым образом взял с собой. Набил снегом туго и вскипятил на печке. Заслуженный ветеран, медный, не то, что довоенный, а, кажется, дореволюционный ещё, слегка травил — капли по одной стекали с шипением по круглому боку и впитывались в то самое бумажное полотенце. Раньше, я читал, ходили по деревням лудильщики, те, кто умел лудить и паять такую вечную посуду. Но уже в моём времени слово «лудить» обозначало в основном неуёмное потребление алкоголя.
Остатки старого чая вылил из термоса, сполоснув его кипятком, и заварил нового. Найдя в сенях какие-то странные невесомые веники сушёных трав. Раньше там всегда висели мята, мелиса, зверобой и багульник от кашля. Поэтому дух в сенях, особенно летом, стоял головокружительный. То, что оставалось, показалось мне больше мятой, чем зверобоем, и я бросил в термос пару-тройку листочков, не подумав о том, какие там окислительно-восстановительные процессы могли пройти в мёртвых растениях за полвека. Просто вспомнив о том, что так мама всегда делала.
Чай настоялся-заварился к тому времени, как в левом окошке будто бы чуть просветлел край неба. Я точно знал, что края неба отсюда было не разглядеть — там стоял высоченный соседский тополь, с которого каждую весну горланили грачи. Странно, кажется, поднимаясь с поля, я его не приметил. Часы на руке сообщили, что время приближалось к пяти утра. Но в голове стойко крутилось: «третьи петухи». Я, выходит, добрался сквозь мёртвый непролазный лес до такой же мёртвой деревни, прокатил на саночках до кота Кащея кого-то на одной ноге, а потом запустил заново сердце старого дома. И сидел за кухонным столом, прихлёбывая чаёк. С мёртвыми листьями. И водой талой, тоже неживой. И каким-то решительно противоестественным образом дотянул-таки до третьих петухов, времени, когда ночь отступает. Это ободряло. Или это чай так хорошо заварился? Как бы то ни было, можно было уже и поспать. В дальних от печки горницах было нежарко, откровенно говоря, но на лежанке, на любимом с детства месте, был настоящий рай, забытый и покинутый давно и прочно. Кто там говорил, что нельзя возвращаться туда, где было хорошо? Да пропади ты пропадом, дурак, сам сиди там, где тебе плохо. Миха Петля не для того сюда возвращался через всю свою путаную жизнь!
С этими мыслями я снял со стола фонарь, стоявший там всё мое недолгое чаепитие, и полез с ним на печку. Не забыв на всякий случай и спальник модный достать из рюкзака. Эдак я, пожалуй, стану одновременно и эмоциональным, и предусмотрительным на старости лет. Вот бы кстати вышло. Скинув вниз, прямо на пол, пару каких-то кисло пахших оттаявших тулупов очень сомнительного вида, которые рассыпа́лись под руками, я раскатал современный предмет туристического быта на камнях, помнивших молодым, наверное, ещё моего прадеда. И в голова́х рука наткнулась на что-то мягкое. И тёплое. Как мамина рука.
Это была наволочка. Я её помнил. Она была моей любимой. И лучше всего пахла, когда её, жёсткую, приносили с верёвки, с мороза зимой. А потом мама её гладила. А я прижимался щекой к тёплой байке. На ней был нарисован зайчик. Забавный серый зайчишка, державший большую сладкую морковку. Я был почему-то всегда убеждён в том, что эта морковка сладкая. Таких наволочек папа привёз две с какого-то слёта работников текстильной промышленности в Калинине. Одну я выпросил с собой в садик, тот самый, в Сукромне. Он тоже назывался «Зайчик». Ну, то есть дошкольный детский комбинат какой-то там номер, но в народе — «Зайчик». Там её и спёрли. А эту, кажется, потеряли при переезде в Бежецк. Я очень грустил по ней. И по нарисованному на байке зайке. Которого, разумеется, тоже звали Мишей.
Я, отец взрослого сына, директор чего-то там и владелец чего-то там ещё, прижался щекой к забытому детству. И то, что пыталось развернуться и дёргалось за грудиной весь этот бесконечно долгий и трудный день, наконец развернулось. Затопило грудь забытым теплом. И хлынуло через край, стекая по переносице и виску на старую тёплую ткань с нарисованным выцветшим зайчиком. Который нашёлся через сорок лет.
Как я тогда заснул — не помню. Но навсегда запомнил то, как я тогда проснулся.
— Миха! Миха! Ты чё, спишь что ли? — странный шёпот, высокий, неразборчивый. Будто пьяный шепчет, или больной. Или ребёнок. Откуда тут дети?
— Отстань от него, Валенок! Забоялся, вот и прикинулся, что спит! — а этот шипит, да злобно так. Но тоже как-то по-детски.
— Он же обещал, Жентос! Чо он, а? — третий голос говорил как-то в нос, будто был простужен или аденоидами хворал.
Стоп… Жентос? Валенок⁈ Гундосый⁈ Его, вроде бы, Тюрей звали. Фамилия была Тюрин, а имя, кажется, Тоха, Антон. Жентос Спицын. Коля Валин по прозвищу Валенок… Он до седьмого класса был Валенком, а потом как-то неожиданно стал Валом. Но они же…
Я открыл глаза.
Передо мной махала варежка, синяя, с белой строчкой. Чужая. Мои были серыми, мама сама связала. Как и шапку, на которой у меня одного было имя, не на тряпочке внутри тушью написанное, а прямо нитками, шерстью вывязанное: «Миша». Я этой шапкой гордился, я в ней в школу пошёл. А синие рукавицы были у…
— О! Проснулся! Ты чо, Миха, зассал? Пошли уже, здоровско будет!
…У Валенка. У Коляна Вала были синие рукавички с белой ниткой. И шапка с эмблемой Олимпиады-80. А вот отца у него не было. И будущего не было. Потому что в девяносто пятом он начал увлекаться клеем не в смысле авиамоделирования. А в девяносто седьмом был уже конченным. А в две тысячи первом его нашли скрючившимся в теплотрассе Бежецка. И похоронили в закрытом гробу, не став разкрючивать обратно, не меняя позы.
— Да оставь его, Колян! Пошли, пока воспиталка не проснулась!
Жентос, будущий Спица, тянул Колю за рукав. Спица быстро поднялся в Твери. А потом уехал на Дмитрово-Черкассы, на Заволжское кладбище. Тоже в закрытом гробу. Маленьком. Машина после взрыва обгорела сильно, а сам он — ещё сильнее.
Тюря промычал что-то невнятное, как всегда. Его вообще редко понимал кто-то, кроме родителей. Хотя, тех тоже мало кто понимал, пока не проспятся. Тоха не переезжал ни в Бежецк, ни в Тверь. Здесь, в Сукромнах его схоронили. Он замёрз по пьянке на остановке.
Ничего себе листочек я в чай положил… Это чего ж такое там сушилось полвека для такого оригинального эффекта? Я будто наяву их видел, трёх будущих покойников. Розовых от мороза, маленьких, живых. И вдруг вспомнил, что было дальше.
У Тюри в кармане газетный кулёк со свежей какашкой. Мы сейчас должны затащить за веранду Петьку Шкварина. Его Шкваркой пока зовут. С завтрашнего дня начнут звать Какашкой, потому что Тюря и Валенок изваляют его в дерьме, так, что на клетчатом пальтишке и чёрной ушанке места чистого не останется. Но так — только девчонки. Суровые трёх-четырёхлетние поселковые пацаны будут называть по-взрослому, Говном. С третьего класса переименуют в обидного и ещё более постыдного Зашквара. А в девятый он не пойдёт. Он переедет на здешнее муниципальное кладбище, на самую окраину, где с незапамятных времён самоубийц хоронили.
— Миха, ты идёшь? Ты с нами? — теперь Валенок тянул за рукав меня, а его — Спица. Тоха стоял, открыв рот, с лицом дебила, как обычно.
— Нет, — странно, необычно, неожиданно хрипло прозвучал голос Мишутки Петелина трёх с чем-то лет от роду.
— Чо — нет? — не понял Жентос.
— Всё — нет. Не иду. Не с вами. И вы тоже не идёте.
— Да по нему колония плачет! Он же форменный уголовник!!!
Эмма Васильевна, заведующая детским комбинатом, привычно орала, привычно задрав очки, видимо, чтобы самой же их себе и не заплевать. Солнце светило ей в затылок, и в его лучах её причёска, в которую она, по слухам, прятала банку кильки в томате для поддержания формы, смотрелась очень кинематографично. Плохо прокрашенные хной седоватые пряди, выбившиеся из пучка-фигульки, создавали вокруг головы тревожный ореол. Ещё б не блажила так…
— Избил группу воспитанников! Лопатой! Бандит!!!
— Эмма Васильевна, это мой сын. Следите за выражениями, — голос отца был холоден, но спокоен.
— Вы за сыном своим следите, а не за моими выражениями! — вызверилась она, переключившись с меня на папу.
Про заведующую было достоверно известно три вещи: она курила Беломор, попивала в кабинете портвешок и дружила организмами с завхозом и ночным сторожем. Дома её ждал затюканный очкарик-муж, который, наверное, тоже эти три вещи знал прекрасно. И, скорее всего, не только их. Моя память говорила, что через два года после того, как мы переехали в Бежецк, он бросил семью и уехал куда-то на Дальний Восток. А заведующую попросили с поста за злостное нарушение режима на рабочем месте.
Тогда, в моём первом прошлом, она орала на нас четверых. Тюря плакал и гундосил что-то, размазывая сопли по морде. Спица молчал. Валенок боязливо косился на мать, которая покрылась странными красно-багровыми пятнами. Я смотрел на отца. А он на меня не смотрел. И потом две недели со мной не разговаривал.
— За что ребят избил, Миша? — спросил вдруг он. Высокий, статный, молодой. Живой.
— За дело, — буркнул я, стрельнув на него глазами и тут же снова опустив их к носкам своих коричневых сандалий. Этот фильм ещё не вышел, и оценить реплику «одного писаря при штабе» было некому.
— Да он издевается! Он же хамит старшим! Я его в коррекционную группу отдам! — взвилась Эмма Васильевна.
— Мы через месяц уедем из посёлка, меня в Бежецк переводят. Я думаю, в Ваших услугах мы больше не нуждаемся, — сухо сказал отец и протянул мне ладонь. Я вцепился в неё так, будто тонул. Она была большая, твёрдая, в жестких мозолях. Но тёплая. И живая. В последний раз я держал её ссохшуюся и холодную. Не живую.
— Что Вы себе позволяете, товарищ⁈ — в пьющей и гулящей заведующей проснулся номенклатурный работник, заприметивший классового врага. Или того, кто мог посметь позволить себе говорить с ней таким образом, нагло подрывая авторитет руководителя учреждения дошкольного образования.
— Я позволяю себе забрать Мишу из Вашего заведения. Если нужно подписать какие-то документы — мы подпишем. Всего доброго, — последнюю фразу он проговорил уже из-за двери кабинета, в ответ на бессвязные вопли Эммы Васильевны. Таким тоном, какого я от него сроду не слышал.
Мы шли к остановке, где РАФик должен был забрать нас домой. Там, в пятнадцати километрах от Сукромны, стояла наша родная деревня, моя, мамы и папы. Мама, наверное, уже была на остановке, поджидая нас, вместе с двумя женщинами из Юркино, они тоже работали в бухгалтерии. Отец обычно подходил последним, перед самым приездом микроавтобуса — работал много, до последнего.
— Миш. Если ты скажешь мне, что произошло, я обещаю ничего не говорить маме. Она всё равно узнает, но лучше бы от нас, конечно. От тебя. Или меня, если разрешишь. Но мне сказать можешь смело. Мы же друзья? — отец присел на корточки, став чуть ближе ко мне. Но всё равно оставаясь выше.
А я не знал, куда деть глаза. Потому что маленький Мишутка не должен был смотреть на папу так, как Миха Петля. А Миха Петля не должен был так хотеть расплакаться при виде живого и молодого папки. Я изучил снег, посыпанный необычно ярким, оранжевым аж, песком. Посмотрел за какой-то шавкой, что труси́ла вдоль забора по своим собачьим делам. Папа ждал. Он задал вопрос, а на вопросы всегда нужно получать ответы, так он говорил.
— Друзья, — прерывисто вздохнув, еле выговорил я. И рассказал про то, что случилось. Не упоминая про то, что должно было случиться потом, через несколько лет. Потому что это даже в мыслях у меня выглядело совершенно по-сумасшедшему, а из уст малыша звучало бы, думаю, и вовсе тревожно.
— А почему лопатой? — помолчав, спросил отец.
— Да какой лопатой, — отмахнулся я, поморщившись. И заметил, как подскочили у папы брови. Видимо, не держался Мишутка в детском образе. Выпадал. — Лопатка пластмассовая. Малыши гуляли перед нами, не убрал кто-то. Красная такая, ей только мягкий снег копать можно, об наст она сгинается.
— Сгибается, — автоматически поправил он. — Нет такого слова «сгинается».
Я кивнул. Я и сам это отлично знал. А вот откуда выскочило слово, забытое сильнее, чем вся эта история — не знал. И насколько реально то, что происходит вокруг. И надолго ли это.
Когда воспитательница, Анна Васильевна, милейшая пожилая женщина, проснулась от рёва трёх мальчишек, которых шлёпал куда попало лопаткой четвёртый, она спросонок не сориентировалась. Подбежала вперевалку, как утка, и отшвырнула меня в сугроб. Тогда мне за шиворот насыпалось немного снегу. То, как бежит по шее под воротник вода, во сне не почувствуешь, наверное. Когда она потащила меня за ухо к заведующей, эта мысль только укрепилась. Глядя на синее опухшее ухо в зеркале, я ощущал, как оно пульсирует. Тоже неожиданные переживания для сновидения. Картинка не плыла, вкусы и запахи были яркими и сильными. В кармане нашлась карамелька, та, обсыпанная сахаром, с начинкой из варенья, которые продавались «на развес», без фантиков. Я смаковал её всё то время, пока бежал от колхоза отец, вызванный срочным звонком о ЧП в детском саду. С кухни тянуло подгорелой кашей и сбежавшим молоком. Сколько себя помнил, всегда и во всех детских садах пахло почему-то именно так. В том, что мне три года, и я сижу на скамеечке в средней группе детского сада «Зайчик», сжимая в руках наволочку, ту самую, байковую, которая пропала через какое-то время, сомнений не было никаких. В остальном — были. Как оправдываться и надо ли? Неужели на самом деле прибежит папа? Что делать дальше? Как жить?
— Это хороший поступок, Миша. Правильный. За такое не ругают. Почему не признался Эмме Васильевне?
— Я не стукач! — а вот здесь вышло отлично, вполне по-трёхлетнему. Эта фраза, в принципе, всегда именно так и звучит.
— Но они же хотели поступить плохо. Пожаловаться взрослым на такое не стыдно, — папа, кажется, сам не очень верил в то, что говорил, но кого учить хорошему, как не сына? А сын в свои три года этого бы не понял. А в свои «за со́рок» понял, как и то, что он мной, кажется, гордится, хоть и скрывает, не хочет почему-то показывать этого. Такое лицо я у него помнил, когда плавать научился, лет шесть мне было. Тогда он только похвалил скупо и руку пожал, но выражение глаз было точно таким же. И с чего их поколение считало, что детей нельзя хвалить и поощрять? Или это наше поколение получалось таким, что не заслуживало от «послевоенных» ни поощрения, ни похвалы?
— Я не буду жаловаться. Я их сам наказал за плохой поступок. Даже не за поступок, а за намерение, — сказал воспитанник средней группы садика «Зайчик» и хмуро уставился на отца. С лицом Штирлица, который чувствовал, что трепанул лишнего.
Но папа как-то пропустил эту новомодную психологическую тему из двухтысячных, или даже из десятых, про намерение, желание и разницу между ними. И слава Богу.
А потом я увидел маму.
Она ходила вдоль остановки, выглядывая нас с отцом. Она была близорука и время от времени щурилась, помогая себе рукой, прижимая и отводя к виску веки правого глаза. Папа, кажется, почувствовал, как меня едва ли не затрясло. Но определил это по-своему:
— Видишь маму? Беги!
И я побежал. Я полетел. Я едва не выскочил из валенок и не припустил по снегу босиком. Потому что впереди стояла моя МАМА! Молодая, не седая, почти без морщин, красивая и ЖИВАЯ!
Мишутка Петелин обхватил руками мамины коленки и зарыдал взахлёб. Миха Петля плакал с ним вместе, не стыдясь слёз, которых давным-давно не позволял себе. Становясь снова маленьким, добрым и честным, простым и искренним. Тем, кто не выпивал с людьми, с какими и стоять-то рядом не рекомендовалось. Тем, кто не менял школу за школой и дом за домом, переезжая из обители страшных тайн и загадок довоенного и военного времени в коттедж, подаренный хоть и от чистого сердца, но человеком с чёрной душой. Под конец оказавшись в пустом, давно выстывшем и обветшавшем родном доме, где осталось детство. То самое, куда я снова попал по какому-то невероятному волшебству.
— Петя, что с ним? — встревоженно спросила мама подошедшего отца. Гладя по серой шубейке икавшего от слёз меня.
— Всё хорошо, Лен, не волнуйся. В садике заведующая накричала на него, не разобравшись. Я забрал его. А завтра заеду и документы заберу. Посидишь с ним дома? Он и собраться поможет, — папа присел, обняв одной рукой меня, а второй — маму. И я завыл ещё громче. Потому что моих маленьких рук не хватало, чтобы точно так же обнять их обоих, таких родных и любимых. Таких непохожих на два гранитных памятника, серый и белый, стоявших рядом на одном участке под Тверью.
— А работа? — растерянно проговорила она, не переставая гладить меня.
— Напишешь «по собственному» с двадцатого числа, и «за свой счёт» с завтрашнего дня, я передам в контору. Всех денег не заработать, штопаный рукав. А сын у нас настоящим мужиком растёт. Молодец, помощник.
Похвала ребёнка всегда приятна для любой матери. Чуть успокоила она и мою, как и спокойный, уверенный тон мужа. Которому она всегда и во всём безоговорочно доверяла. И это было у них взаимно, как любовь.
До деревни мы ехали тоже необычно. Я всегда сидел у окошка рядом с мамой или у неё на коленях, если в РАФик набивалось много попутчиков. Папа ездил в кабине шофёра, дяди Толи, который иногда угощал меня леденцами. Мне не нравилось, потому что они у него в кармане валялись без фантиков и были липкими, покрытыми какими-то нитками, пылью и махорочной крошкой. Но я не отказывал доброму водителю, потому что Петелин, сын главного технолога, должен быть вежливым и воспитанным. А ещё потому, что однажды услышал случайно из разговора взрослых, что дядя Толя лет пять назад схоронил жену и сына, а новых так и не нажил.
Сегодня я ехал на коленях у папы. В кабине, как взрослый! На красном кожаном «штурманском» кресле! Ну ладно, на кресле сидел отец, но на нём-то — я! За окном скользили давно выученные наизусть пейзажи, которые с этого неожиданного ракурса виделись совсем иначе. Смотреть на жизнь сквозь лобовое стекло куда интереснее, чем прижавшись носом к боковому.
Чёрная пластиковая панель была скучной, неинформативной и неинтересной для Михи Петли, а Мишутка подпрыгивал и пищал от восторга. А как же? Тут и горб между отцом и дядей Толей, под которым скрывается сердце машины — двигатель. Правда, он был всегда, даже летом, замотан в клетчатое одеяло, но от этого будто бы становился ещё интереснее. А ручка на длинной железной трубке справа от водителя, которую он почему-то важно звал рычагом коробки? Там же был стеклянный набалдашник, как в сказках, а внутри него — настоящие морские ракушки! Узкая полоска на руле, куда дядя Толя давил, пугая хриплым высоким гудком ленивых коров, была, как мне казалось, точь-в-точь такой же, как на «Волнах», которых я видел от силы пару раз за всю жизнь. Пока короткую, правда.
И тот же самый я, тот, чья жизнь была длиннее почти в пятнадцать раз, получал искреннее и настоящее удовольствие от поездки. Да, я ездил на немецких, японских и американских машинах, в которых комфорта, продуманности и элементарного уважения к пассажиру было гораздо больше. Но никогда, кажется, в той долгой своей первой истории такого счастья не испытывал.
А дома было всё как обычно. Для Мишутки. Но он ходил медленно по комнатам, открывая шкафчики на кухне, трогая пальцем клеёнку на кухонном столе, замирая и глядя на потемневшие и пожелтевшие фото на стенах родительской горницы. С которых смотрели живые и мёртвые, и мёртвых было гораздо больше. Они будто показывали мне, как всё было сорок лет назад и могло бы, наверное, пойти дальше, случись всё как-то по-другому. Но случилось именно так, как случилось: мы уехали в Бежецк, оттуда в Тверь. И для Михи Петли началась череда поисков и знакомств, встреч и расставаний, находок и потерь. Выходило, что потерь было куда как больше. И последние из них, друг и жена, будто точку поставили, убедив в том, что терять стало больше нечего.
Мишутка ничего этого не знал. Он просто ходил по родному дому, присматриваясь к знакомым и привычным вещам с обычной своей внимательностью. Той, за которую его и считали многие странным ребёнком.
Папа смотрел телевизор, те самые «Последние известия». На «Спокойной ночи, малыши», мы почти опоздали, и от серии «Ну, погоди!» посмотреть удалось только самый финал. Но малыш не расстроился, как бывало. Он, а с ним и я, смотрел во все глаза на маму и папу, сидевших рядом за столом в комнате, над которым висела лампа с большим жёлтым абажуром. Мама что-то шила на машинке, сидя на точно таком же тёмном деревянном стуле с жёстким сидением и хитро выгнутой спинкой. Папа слушал новости. А мне очень хотелось повторить фразу из мультика вслед за Папановым, которого Мишутка не знал, тот его отчаянный призыв. Чтобы и время, и те, кто были в нём рядом сейчас, погодили. Хоть немного. Пусть я и был совершенно точно уверен в том, что время не ждёт. Ну так я до этого в собственное детство и не попадал никогда.
— Что ты, Миша, какой-то тихий сегодня. Обычно вопросов от тебе миллион, штопанный рукав, а тут сидишь, глазами хлопаешь. Не приболел ли? — спросил неожиданно папа. Прав был, обычно спрашивал всех я, уставая к вечеру так, что засыпал мгновенно. На той самой наволочке с зайкой.
— А кто живёт в пятом доме через прогон? — вопрос был не лучше и не хуже прочих, вроде: «а почему краска разного цвета» или «сколько лет живут рыбы?».
— Там раньше, до войны ещё, бабушка моя жила, твоя прабабушка, Авдотья Романовна, — начала мама, отложив что-то из шитья. Она редко сидела, и почти никогда — с пустыми руками. А я вытянулся, как сурок над норой, замерев.
— До революции ещё дом тот построили. Она-то потом в Калинин уехала, а оттуда в Ленинград. А родители её на погосте тут лежат, от моих неподалёку. Вот они, смотри, — и мама поднялась, показывая на одну из фотокарточек на стене. Я пошёл следом на ногах, которые не сгибались.
Старая бумага, глянцевая поверхность потрескалась, уголок отломан. Но по периметру прямоугольника шёл какой-то узор, вырезанный или отжатый пресс-формой. И вензеля вокруг рамки. Это тебе не полароид, конечно. На фото сидела в кресле женщина лет сорока́, в длинном платье с кружевными манжетами и воротником. Рядом с ней стоял, положив правую руку ей на плечо, коренастый мужчина в сюртуке, брюках и лаковых ботинках. Мишутка этого, конечно, не понял, а я распознал сразу. Квесты и всякие праздники по второй половине девятнадцатого века наше агентство тоже организовывало не раз, и я отличал фрак от сюртука и крылатку от макинтоша.
Странная поза, в которой были запечатлены на снимке мамины прабабушка и прадед, сперва вызвала устойчивую ассоциацию «мы с Мухтаром на границе». Но присмотревшись к лицам, к глазам мужчины и женщины, я понял, что первое впечатление, как иногда бывает, оказалось ошибочным. Эти двое любили друг друга, да так, что даже скупой на эмоции и оптические приёмы древний фотоаппарат этого скрыть не мог. То, как лежала на её плече его большая ладонь. Тот еле уловимый угол, под каким чуть склонялась к ней её голова. Не знаю, как именно, но я это чувствовал. Всем сердцем.
— Прабабушка Людмила Ивановна была из Львовых, её отец был каким-то советником, не то статским, не то штатским, я сейчас и не вспомню. Бабушка говорила, после отмены крепостного права беднеть род начал, как освободили крестьян и трудящихся. Прадед из купцов был, Гневышевы тогда широко жили. После свадьбы он на землях Львовых развернулся вовсю, каких-то фабрик настроил без числа: трепалки, чесалки, моталки какие-то, — мерно, будто сказку на ночь, говорила мама.
— Лена, ну что ты, какие моталки? — едва не подпрыгнул папа. Всё, что касалось льна и продуктов его переработки, он знал лучше всех и рассказывать умел интересно. Мы с мамой слушали.
Но я то и дело поворачивался к старой фотографии, на которой встретились дети старого и нового времён. И полюбили друг друга, в этом сомнений не было. Чтобы жить долго и счастливо. Но…
— А потом с ними что было, мам? — влез Мишутка, когда отец прервался, чтобы перевести дух.
— А потом пришла советская власть и дала всем равные возможности, — по лицу матери было видно, что она линию партии одобряла не всецело.
Папа тоже нахмурился. Но, наверное, из-за того, что после революции с развитием промысла стало как-то хуже, чем при мироедах-буржуях. А потом и ещё печальнее. Откуда-то в памяти всплыли цифры: ежегодно Бежецк, только Бежецк, один город одной русской губернии, экспортировал в Европу только льна на какие-то астрономические суммы, миллионы золотых рублей, а вес измерялся десятками тысяч тонн.
— У них был большие дома в Бежецке, в Калинине. Вроде как даже в Ленинграде. А потом их не стало, — грустно закончила мама.
— Умерли? Болели? — Миша, маленький Миша, пытался понять процессы, о которых очень многие взрослые не имели ни малейшего представления. И пробовал объяснять непонятное понятным, как все дети делают.
— Да, сынок, умерли. Тогда много кто заболел. И умер, — кивнула мама. — А этот дом через прогон построил один из рабочих прадедушки. Он успел спасти маленькую Дуняшу и совсем немного из вещей, памяток родительских. Ночью, она говорила, вывез сюда. А наутро дом сгорел дотла. Остались только фотокарточки эти, да рассказы маленькой девочки, которой в деревне никто не верил. Что у неё была своя собственная маленькая лошадка-пони, что платьев с кружевами было полных две комнаты. Иван Силантьевич-то, тот, кто сюда привёз её, говорил деревенским, что это племянница его, из-под Калязина. Говорил, скарлатиной хворала, да вишь ты, умишком-то малость повредилась, сочиняет небылицы всякие. А, бывало, выпьет лишнего, сядет рядом с ней, по волосам девочку гладит, плачет и сам небылицы рассказывает. Как с отцом её, Романом Дмитриевичем, в Париже бывал, в Вене, какие там фабрики да заводы справные, и что коли б не чертовщина эта красная, то Гневышевы бы в Бежецке ещё лучше выстроили.
— Лена, — предостерегающе сказал отец.
— Да, Петя, да. Шутил так тот дяденька, Иван Силантьевич, Миша. Сам же знаешь, вон, дядя Коля, сосед, как напьётся — сперва песни орёт, а потом плетёт чего ни попадя, или под забором валяется, — опомнилась мама.
Мишутка важно, по-взрослому, кивнул. Пьяных он не любил и боялся. В них как-будто души не было, словно что-то чёрное и страшное рвалось изнутри. Папа никогда пьяным не напивался, чтоб на ногах не стоять.
— А потом бабушка в Бежецк в школу уехала, а оттуда в Ленинград, его тогда Петроградом назвали. Комиссаром стала, на важной должности. Говорят, сам Сталин ей орден вручал.
Маленький Миша Петелин ахнул. Сталина он видел на большом портрете в доме культуры. И знал, что главнее него только Ленин, головастый дяденька с хитрыми глазами, который в букваре был нарисован в начале.
— А сюда не приезжала больше. Сейчас, вроде как, в Калинине где-то служит, но точно не знаю я, — вздохнула мама. — Нету адреса у меня, и писем мы никогда не писали ей. Говорили, маму она сюда маленькой совсем привезла в тридцать шестом году, ночью. Да у дочки того самого Ивана Силантьевича и оставила, в том самом доме. Дочка её, мама моя, твоя бабушка Лида, здесь выросла, здесь замуж вышла за дедушку Стёпу, вон они.
На фото размером покрупнее стояли рядом видный и весёлый мужчина с широкой светлой улыбкой и стройная женщина. Оба с бантиками на груди, какие на Первомай носят. У мужчины на кителе орденские планки, фронтовик, значит. И руки правой нет. У женщины глубокие морщины, какая-то медаль на груди, а в глазах счастье и любовь. Те самые, что и на предыдущей старинной фотокарточке. На её долю явно выпало много испытаний. Но она прошла их с честью. Став мужу правой рукой, вместо той, что на войне оторвало фашистской миной. Эту историю помнили и я, и маленький Миша.
— Дедушка Стёпа этот дом выстроил, в нём и я родилась, и тётя Таня. Она сейчас в Хабаровске живёт, далеко. Вот мы с ней маленькие.
На этом фото, уже цветном, где-то на солнечном юге, среди белых камней и зелени стояли Степан и Лидия, обнимая двух веснушчатых девчушек с выгоревшими волосами. Тремя руками на двоих.
— А в том доме, через прогон, давно никто не живёт. И стороной обходят. И ты к нему не ходи, — неожиданно твёрдым голосом закончила мама. Мишутка кивнул.
А я смотрел на стену с фотографиями. Прокручивая в голове привычно всю полученную информацию, совмещая её с имевшейся, заполняя ей пробелы-лакуны. И думал. Сильно думал.
— Мама, а можно я на лежанке лягу сегодня?
— Ты что, дед старый, чтоб на печи спать? — с улыбкой спросил папа.
— Ну-ка дай лоб пощупаю. Ты не заболел ли, сынок? — встревожилась мама.
Она всегда так делала. Чуть что — ладонь на лоб и настороженный взгляд мне в глаза. До тех пор, пока узнавать не перестала.
— Нет, я здоровый. Просто завтра в садик не надо, вот я и решил на печке, — логично, как только трёхлетние и умеют, пояснил Мишутка. И, как иногда бывает, совершенно непонятный довод сопротивления не встретил. Папа помог забраться по лесенке наверх и принёс из моей горенки одеяльце. И мою подушку. С зайкой.
— Доброй ночи, дитятко, сладких снов, — мама поднялась, поцеловала в лоб и поправила свёрнутый тулуп с краю, чтобы я не скатился ночью во сне.
Она всегда так называла. А я звал так Петьку, пока он в первый класс не пошёл. И потом иногда тоже, но уже в шутку. Алина звала сына спиногрызом. Говорила, что тоже в шутку.
Маленький Мишутка крепко обнял спасённую из садика наволочку. Прижался румяной щекой к другой, точно такой же, на подушке, которую принёс папа. И, кажется, заснул мгновенно. А Миха Петля, если можно так сказать, никак не мог сомкнуть закрытых глаз. Продолжая безуспешные попытки анализа и сопоставления. То, что случилось сегодня, в мою картину мира не помещалось. Нет, в жизни бывали, конечно, вещи и события, слабо поддававшиеся логическому объяснению. Но такого — никогда. И ни с кем, насколько я знал. Ну, если не принимать во внимание бесчисленные книги жанра про попаданцев, который люди «знающие» считали фантастикой самого низкого пошиба, а люди с меньшими претензией и самомнением читали с большим удовольствием. Я тоже полюбил такие в последнее время. Интересно было узнавать про то, как наши современники попадали в прошлое, обладая знаниями будущего. Кто-то Гагарина спасал, кто-то Горбачёва и Ельцина убивал с особым цинизмом, некоторые учили далёких предков, первых Романовых или даже Рюриковичей, Родину любить. Один хирург-травматолог, помнится, и вовсе организовал социализм с человеческим лицом на территории от Гренландии до Ирана и от Монголии до Великобритании. Но то были сказки, выдумка. А наволочка под щекой была настоящей, тёплой и мягкой. Как губы мамы на лбу. Как тепло старой русской печки.
Мыши шуршали под обоями. Иногда пощёлкивали, остывая, колосники. Родители сперва переговаривались в горнице, а потом перестали — уснули. Мишутка всегда слушал перед сном еле слышный шёпот мамы и неразличимый низкий голос отца, пытаясь разобрать хоть слово. Но никогда не получалось, и приходилось додумывать-фантазировать, о чём они могли говорить друг с другом перед сном. Каждый вечер. Находя друг для друга и слова, и время. Не то, что некоторые…
Сон оборвался внезапно.
Только что я бегал с мамой и тётей Таней по тёплому песку вдоль ласкового моря. Нам было лет по восемь, и мне, и им. И нас не заботило то, что мы с тётей ни разу в жизни друг друга не видели, и что моя мама вдруг стала мне ровесницей. Мы бежали, поднимая тучи брызг, хохоча во всё горло от переполнявшего нас счастья, такого одинакового, какое бывает только у детей.
И вдруг — бац! Словно кто-то перелистнул страницу или переключил телеканал. Или стянул резким рывком тёплое одеяло. Или открыл крышку гроба. Хотя, скорее закрыл.
Над головой были тёмные доски потолка. Справа уходила в него печь. И тишина, глухая, давящая на уши, как в скоростных лифтах, которые я так не любил.
Я лежал, покрывшись холодным по́том. Не имея сил ни шевелиться, ни, кажется, даже думать. И смотрел на чуть колыхавшуюся паутину, покрытую пылью, возле печной трубы. Тёплый воздух поднимался к потолку, двигаясь медленными волнами, которые и покачивали еле заметные нити. Паука на них не было. В доме, который сорок лет стоял пустым, вообще никого живого не было. До вчерашнего вечера.
Мысли о физике и движении воздушных масс, привычные, понятные, объяснимые, как-то раскачали сонный разум. И вслед за ними потекли другие. От привычного и понятного далёкие.
Что это было⁈ Я провалился в прошлое? Я видел, слышал и обнимал маму с папой? Я ужинал вчерашними щами и бутербродом с варёной докторской колбасой, которая имела вкус, какого в магазинной разносортице не было последних лет тридцать? Я пил чай из любимой чашки с олимпийским мишкой и спал на своей подушке с зайчиком⁈ Что за бред!
Я хамил Эмме Васильевне, которую боялся, как огня. Ехал на РАФике в кабине. Бил лопатой пацанов. Слушал истории про далёкую родню… Этого определённо не могло быть, потому что в моём прошлом этого не происходило. Или?..
Слез с печки, кряхтя и охая, как самая настоящая Баба Яга, только вместо «фу-фу-фу, русским духом пахнет» вырвалась другая фраза. Когда спросонок повело на сторону и нога с приступка съехала. А сам Миха Петля едва не приложился буйной головушкой да о кирпичики белёные. Давно не белёные, кстати. И головушка была, кажется, значительно буйнее обычного.
Вышел на двор, набрал в чайник снегу, благо — недалеко ходить пришлось. Поставил на стол. И задумался. Топить печку ради чашки чаю казалось совершенно нерациональным. Хвалёные душность и занудность, видимо, привычно начали одерживать верх над растерянностью, граничащей с сумасшествием. Или не граничащей. Но результаты были. Вместо того, чтоб жечь раритетные поленья, я запалил на плите пару таблеток сухого горючего, над ними свернул из очень толстой фольги или очень тонкого железа, так и не понял, подставку, которая нашлась в рационе готового питания. Выкинул её, когда под чайником, который я ставил осторожно и постепенно, она расползлась во все стороны. Нашёл в шкафчике подставку из толстой проволоки, её ставили на стол, когда приносили горячее в кастрюле или утятнице. На ней чайник стоял уверенно, как влитой. И выглядел гордо и весомо, как та самая чугунная утятница, каких я после никогда не встречал ни в одном из магазинов.
Когда вода закипела, залил два корытца быстрой лапши и чай в кружке. В алюминиевой, почти такой же, из каких мы угощались с дядь Колей вчера. Или не вчера? Старая железная раскладушка-Моторола успокоила: вчера. Дата и время на экране, в который я уставился с недоверием и тревогой, подтвердили. И отметили, что завтрак я проспал, так что зловещую азиатскую придумку из не пойми чего и глутамата натрия я решил считать ланчем. Бизнес-ланчем.
Обжигаясь, с шумом втягивая в себя воздух старого дома, где таким никогда и не пахло, я заглотал оба лотка и запил огненно-острым и остро-вредным бульоном. То есть живым почти кипятком, в котором некоторые частицы этой «суповой основы» даже не подумали растворяться и скрипели на зубах. А потом долго и медленно пил чай, непроизвольно делая по паре мелких глоточков. Будто пил не чай. И смотрел внимательно на термос. В котором стоял вчерашний. Пробовать его почему-то пока не хотелось совершенно.
Проснувшийся и окрепший, кажется, в привычной и вполне реальной окружающей действительности мозг, сделал привычные выводы. И получалось у него следующее.
Из стопроцентного: я жив, я здоров, я в доме, где мне не грозит смерть от холода и голода ближайшие пару дней точно.
Из вероятного: деревня, кажется, жилая, до соседней можно добраться по просёлку, туда можно заказать еду и всё необходимое. Или такси до Сукромны, где закупиться и нанять машину.
Из невероятного: я побывал в прошлом и вернулся.
Ну что, расклад приемлемый, как говорил Кирюха, царствие ему небесное. Не так уж много, в сухом остатке, вышло небывальщины. Ну, побывал. Ну, вернулся. Делов-то? В каждой третьей популярной книжке такое.
После чая наступило время для тех самых тактики и стратегии. Тетрадка общая, 96 листов на пружине, в рюкзаке тоже нашлась, как и карандаш. Ножик, проспавший мирно всю ночь на столе, будто сторожа термос, к которому пока оставались определённые вопросики, наточил носик длинно, остро, так, чтобы светлое дерево тянулось снизу, над самым грифелем, сантиметра на два. Папа всегда так затачивал, ну и я тоже научился. Да, это было дольше, чем просто обкорнать карандаш абы как. Но мне почему-то казалось, что наспех заточенным следовало только торопливо записывать поспешные мысли. А я спешку не любил.
Блок-схемы? Графики? Диаграммы Ганта? Я умел делать всё из перечисленного, но пока было слишком мало данных. Поэтому ограничился привычным списком, в котором планировал расставить приоритеты, от одного до трёх. И уж потом — блок-схемы.
Итак.
— починить двор;
— разгрести снег;
— провести инвентаризацию;
— составить список имеющегося и необходимого;
— разобраться с соседом/соседкой;
— узнать, как там дома;
Первыми приоритетами стали снег, двор и оценка активов. И этого явно должно было хватить до вечера. Хоть и март, а темнело рано. Значит, откладывать не было резона.
Снеговая лопата нашлась на удачу почти на лесенке вниз, всего в метре от выхода из сеней на двор. До этого места я догрёб, используя дверку от тумбочки, на которой больше не стоял «Рубин». Снял с петель осторожно, бережно. Вешал её на эти петли ещё папа. Он же и рубанком выглаживал, и лаком покрывал. Ближе к концу этого бесконечного метра я почти уж было собрался пойти к пятому дому и попросить лопату там. И будто в ответ на эту мысль в руку сам собой впрыгнул из-под снега черенок. Словно говоря: «не ходи никуда, Мишутка, не надо. Лучше в куличики давай, а?».
Куличиков вышло, по скромным подсчётам, около семи кубометров. И кто скажет, что это для взрослого мужика баловство и ни о чём, тому лучше было бы ко мне не подходить. Не пожалел бы, ни говорящего под руку, ни лопаты. Подумалось ещё, что современная культура, конечно, очень комфортная и мягкая. И люди в ней вырастают-вызревают такие же. В прежние времена не выросли бы, ещё маленькими закончились. Сейчас редкие единицы умели делать что бы то ни было своими руками и думать своей головой, а не штампами из сериалов, книжек и нейросетей, пропади они пропадом.
Давно об этом думал, с той поры, как заприметил, что Петька мой начал много времени в смартфоне проводить. У него тоже «обгрызенный» был, и тоже на тот момент самая свежая модель — чего, Миха Петля сыну нормальную трубу не купит, что ли? Не хуже других живём чай, штопаный рукав! А потом вместо «мама» или «папа» стало всё чаще слышаться «Сири!». И я насторожился. И принял меры. Алина фыркала и только что не плевалась, глядя на то, как я, по её мнению, занимался ерундой и маялся дурью. А мы с сыном ездили на рыбалку с ночёвками, ходили в походы, катались по фермам и охотхозяйствам. Заезжали на фабрики и в мастерские. Он смотрел, запоминал и пробовал. И фамильная душность и настойчивость Петелина-старшего, каким на тот момент был уже я, выдавила чудеса дизайна и юзабилити.
Я помню, как он сиял, когда втащил в дом настоящий мольберт, сделанный своими руками. Ну, ещё немного моими и Михалыча, плотника из нашей отделочной фирмы.
— Мама, мама, смотри! Я сам его сделал!
— Что это за хрень? — уточнила Алина, глянув мельком. И продолжив красить ногти на ноге, растопырив пальцы какой-то специальной хреновиной из ярко-розового мягкого пластика с прорезями.
— Это чтоб рисовать! Я у окна поставлю, чтобы свет справа падал, да, пап?
— Конечно. Не держи на весу, ставь на пол, он никуда не убежит, — улыбнулся я.
Петька поставил конструкцию у стола, выложил на столешницу смарт и потянулся за чашкой. А пока тянул её к себе, смахнул трубку на пол.
— Ай! Ну ты что, слепой⁈ Разбил же! — жена кричала так, будто телефон упал не сына, а её собственный. — Вообще не ценишь вещи!
— Мама, ты чего? — он даже опешил, не ожидая такой бурной реакции. Она едва не плакала, разглядывая трещины на экране. — Это же просто смартфон. Он неживой. И вообще какой дурак придумал их стеклянными делать? Я хочу, как у папы!
Папа тогда ходил с какой-то китайской хреновиной, в которой были рулетка и лазерный уровень, дальномер, плеер и читалка для электронных книг. И батарейка на сколько-то там ампер, такая, что этим телефоном можно было зарядить два других. И корпус резиновый. И всё. Сын ещё удивлялся, почему у меня нет там ни игрушек, ни всяких видеохостингов, ни соцсетей, ни прочих жизненно важных «приложух». А я объяснял, что игрушки на телефоне — дурацкая затея. Хочешь поиграть — сядь за комп или приставку, там графика лучше и игры интереснее. Соцсети вообще лютое зло, какой смысл в том, чтоб тыкать «пальцы» и «сердечки», если можно позвонить и сказать словами? Или приехать и обнять руками? А смотреть видосы удобнее на телевизоре, если пришла охота. И не про то, как какое-нибудь чучело хвастается новым гаджетом, который ему достался по бартеру, или вообще дали поиграть, а потом забрали. Мы с сыном, кстати, про выживальщиков любили смотреть, там, где на голой полянке у ручья строились избушки, делались водяные мельницы и прочие штуки, от которых зевала и морщилась Алина. Она говорила, что с удобствами на улице уже жила и больше не собирается. Ей не нравилось, что Петя в семь лет умел разводить костёр, фильтровать воду из болота и довольно ловко управлялся с ножом, вырезая солдатиков из веточек.
— Сам хренью маешься, и ребёнка ещё учишь ерунде всякой! — неприязненно говорила она. — Ну чего ты молчишь опять, Петелин⁈
А я молчал. И молча делал так, как считал нужным. Потому что не видел смысла в объяснении одного и того же больше трёх раз. То, что я делал, обеспечивало всем необходимым меня и мою семью. И не только необходимым. Наверное, это было как-то неправильно. Но тогда я почему-то не думал об этом. Зря, как выяснилось.
Вид мой, когда я обходил очищенное от снега подворье с фонарём, наверное, насторожил бы санитаров. Но их, на удачу, рядом не оказалось. Потому что увидь они в глухой заброшенной вымершей деревне человека в камуфляже, задумчиво бродившего по тёмному двору, оглядывавшего придирчиво каждую непонятную фигню, любую доску, железку или верёвку, и вносившего данные в общую тетрадку в клеточку — точно приняли бы.
Зато когда ближе к вечеру с неба повалил крупными хлопьями снег, я не расстроился. Достал из-за лавки за курятником кусок старого брезента, сухой и потрескавшийся, но на удивление не ломавшийся и не крошившийся в руках, приставил к задней стене двора лесенку, что висела на стене внутри. И расстелил брезент над прорехой, где провалились внутрь доски и дранка. А по краям придавил его ржавыми прутьями толстой арматуры, найденной слева от ящика, в котором в детстве, кажется, хранили какой-то инвентарь. Из всего деревенского бывшего богатства, которое вспоминалось, осталась только рассохшаяся кувалда, слетевший с топорища топор, вилы с погнутым левым зубом и серп. И всё ржавое до невозможности. А, ещё лопатка, её я тоже помнил. Маленькая, я с ней помогал маме на грядках. Штык её проржавел насквозь, до дыр, а черенок превратился в труху. Эти сорок лет забвения привели в негодность многое. Так что мне ещё, как выяснилось, очень и очень повезло. Это радовало.
Инвентаризация показала, что жениться мне рано. Ни лошади, ни плуга, ни запасов в кладовых. Голодранец, а не жених. Такими шуточными мыслями я, кажется, отгонял прочь другие, нешуточные. И ужинать сел совсем по-тёмному, закончив все намеченные дела и сделав чуть поверх исходного списка. Например, оторвал ржавым гвоздодёром так бесившие доски снаружи окон. Вернув дому вид относительно жилой. Хотя нет, скорее пока просто обитаемый.
На печке таял в медном тазу снег. Маленькому Мише таз казался огромным, а запасы малинового варенья, которое варила в нём мама — нескончаемыми. Хорошо быть маленьким. Хорошо было быть маленьким.
Когда снег растаял, выяснилось, что таз тоже дырявый, как и вчерашний чайник. Каким образом и кто ухитрился пробить дыру в нём, я не имел ни малейшего представления. А к отгоняемым мыслям добавились те, что в определённых кругах посуда с нарушенной целостностью считалась очень плохим знаком. Вёдра, найденные на дворе, в этом контексте выглядели уж и вовсе угрожающе. Кадушек и прочих лоханок я не нашёл, они рассохлись совсем и превратились в груду отёсанных реек. Собирать из них готовые изделия я не умел, всё-таки Петелин, а не Бондаренко. Могло найтись что-то, пригодное для хранения воды, в бане, но до неё я сегодня не добрался. Во-первых, и тут, дома и на дворе, дел хватало. А во-вторых, выходя на улицу я прямо загривком чуял чужой взгляд. Вроде бы не злой и не опасный, но вот уж очень сильно чужой.
Будто на меня, копошившегося в снегу с лесенкой и гвоздодёром, внимательно, не мигая, смотрели через прогон ярко-жёлтые глаза Кащея.
Засыпать было страшно, если уж самому себе не врать. Вчерашний сон и тем более пробуждение как-то ненавязчиво напомнили о том, что в раннем детстве у меня диагностировали какую-то неполную блокаду какой-то из ножек какого-то пучка в сердце. Я тогда этого не запомнил особо, но про порок сердца понял. И, задрав голову и сделав встревоженное лицо, на котором половину занимали искренние и честные напуганные глаза, спросил у мамы:
— Мама, я что, порочный?
В книгах, которые я читал, такая характеристика героев не поощрялась. Не вполне представляя, что именно она означала, быть таким как-то не хотелось.
Мама рассмеялась, потрепав меня по волосам. А дома рассказала папе. Тот хохотал так, что фужеры в серванте звенели. А потом объяснил мне, и даже на листочке нарисовал, как устроено сердце, и как по нему ходит кровь из одной части в другую. И успокоил, что неполная блокада правой ножки пучка Гиса — это не страшно. У него, вроде как, тоже был такой диагноз, но ни в армии служить, ни работать, ни жениться это не мешало. Папа умел успокаивать. Листок тот, на котором было скорее начерчено, чем нарисовано человеческое сердце, лежал сейчас в сейфе, на Чайковского, 44. А образ с него навечно отпечатался в моей памяти. Как и многое другое.
Но засыпать от этого легче не было.
Я перетащил спальник на кровать родителей, на сетку, с которой счистил железной щёткой ржавчину. При этом со щётки ржавчины насыпалось едва ли не больше, чем с сетки. И жёстких проволочных зубов, которые пришлось долго выметать перевязанным заново веником-голиком, найденным в сенях. А потом тряпкой выметать то, что осталось от веника. Всё сыпалось, за что ни возьмись. Но об этом думать тоже не хотелось.
Сперва хотел было постелить в горенке, на своей кровати. Но она предсказуемо оказалась мала. Петля вырос. Мишуткина кроватка не подходила никак.
На одеяле из фольги, на спальнике, модном и каком-то супер-пуперском, лежать было удобно. При малейшем движении сетка шуршала и покачивалась, убаюкивая. Но сон не шёл. Зато пёрли одна за другой мысли.
Смс-ки, приходившие время от времени на старую Нокию, написанные так, что прочитать их смогли бы, наверное, только мои ровесники, не были тревожными. Это могло означать… да что угодно, в принципе. Или то, что меня никто не ищет. Или то, что враг, как и я, затаился. Гадать я не любил никогда, поэтому привычно оперировал фактами. И сообщению «2, 3, 5 done. 7ya ok» порадовался. Приняв его, как: «задания № 2, 3 и 5 выполнены. С семьёй все в порядке». Означало это, что у Пети-сына всё хорошо, что за Откатами, большим и маленьким, наблюдают внимательно, и что на могилах родителей после снегопада приберутся. Немного тревожили задания № 1 и 4, но для их выполнения пары суток не хватило бы никому, даже тем, кому я их поручил.
Уснул, составляя в очередной раз в голове список того, что нужно будет купить и привезти завтра из Бежецка. Где-то между керосином, уайт-спиритом и гвоздями-соткой.
Проснулся, удивив себя самого, штатно. Ночь прошла мгновенно, как бывало в детстве и в юности, когда за день набегаешься так, что приходишь домой с языком на плече, и засыпаешь, ещё не опустив голову на подушку. А потом открываешь глаза, бодрый, отдохнувший и полный сил для того, чтобы рвануть в новый день. С годами так выходило всё реже, к сожалению. Как шутил один мой друг, после тридцати мальчиков снимают с гарантии. То есть, перешагнув тридцатилетний рубеж, надо помнить, что межсервисные интервалы сокращаются, обслуживание становится дороже и чаще. И изготовители претензий, скорее всего, уже не примут. Да и предъявлять им претензии — неблагодарное хамство, что живым, что покойным. Шутка оказалась не смешной, потому что слишком уж жизненной. И не работала только в отношении тех, кто до этой отметки пробега не доехал, свернув под землю раньше.
Лёжа разглядывал доски потолка. Крепкие, плотно подогнанные, пережившие столько лет, но по-прежнему хранившие тепло, неожиданно нагрянувшее в старый дом. И не мог определиться, рад я тому, что проснулся в том же самом времени, в каком заснул, или опечален тем, что не довелось ещё раз посмотреть и обнять родителей.
Как и всегда в таких случаях, нужно было переключиться на что-то реальное. Гонять кукушку вокруг да около всяких гипотез, допущений и условностей можно долго. Но рано или поздно вольная птица непременно улетит. И тогда либо рак на горе свистнет, либо фляга, как Кирюха-покойник говорил. Поэтому к бытию надо подходить проще, а на вещи или смотреть ширше, или не смотреть вовсе. Чего на них смотреть-то, на вещи? Ими пользоваться надо. Или сделать так, чтобы было, чем пользоваться, как в моём случае.
За завтраком, сытным, но невкусным, как любые, наверное, индивидуальные рационы питания, подумал, что в посёлок ехать пока рано. Старая привычка говорила: сперва нужно сделать всё, что можешь, самостоятельно. Потом ещё немного. И только тогда или просить помощи, или закупать недостающее.
Это моё свойство в начале семейной жизни исключительно раздражало Алину. Но тогда она худо-бедно принимала его, понимая, что если отдать деньги, которых и без того всегда не хватало, чужим людям, то своим, то есть ей, ничего не останется. Поэтому просто гундела тихонько, что плитка в ванной приклеена кривовато, что скалка неудобная, что чайник старый. Плитку положил, как смог, каюсь. Первый блин был, первый опыт. Для дебютанта — отлично, как по мне. Мы когда с квартиры съезжали, кафель только что вслух вслед не обещал, что ещё нас переживёт, и от стены оторвётся только вместе с бетонной плитой. Скалку я выстругал сам. Не на станке выточил, а так, топором и ножиком, а потом шкуркой. Мне она казалась удобной вполне. Чайник был старым, да. Без свистка даже. С крышкой, эмалированный, со сколами в двух местах. Но, как по мне, самоотключающиеся электрические чайники и даже их предки со свистком — это предвестники повальной эпидемии Альцгеймера. Тренировать надо мозг, заботиться, а не хренотой всякой из телевизора мазать. Поставил чайник — за временем следи. Не можешь следить — так воду пей, холодную. Она тоже полезная.
Когда с деньгами стало попроще, жена развернулась во всю ширь, как баян на свадьбе. Костерила меня жлобом, бомжом и совком. Имея последние айфоны, английские машины, раз в три года новые, и прочие преимущества жирных двухтысячных. Или тучных? Не помню, как их потом стали называть, не отслеживал. И тогда тоже не отслеживал, как было модно называть те или иные вещи и явления. Отслеживал рынок, на котором работал. Он был турбулентным, кажется, ещё до того, как само это слово выдумали. И эта тверская турбулентность, я знал точно, могла в любой момент из воздушной ямы отправить прямиком в обычную, земляную, метр на два, с глубиной залегания от полутора до двух двадцати. А что у баб бывают запросы — ну так это не секрет. Небо синее, вода мокрая, у баб запросы…
Об этом думал как-то отстранённо, фоново, пока тянул за собой в петле паракорда из леса через поле десяток оглобель-шестов разного диаметра и длины. Их должно было с запасом хватить на то, чтобы перекрыть упавший участок крыши над подворьем, и на черенки для инвентаря остаться. Додумывал и потом, когда щепал дранку из сухих до звона полешек, размеренно постукивая по ножу, который держал в левой руке, «головой» от кувалды, которую поднимал и опускал правой. Время от времени меняя руки, когда тяжеленная железяка «отматывала» мышцы. Тоже профилактика Альцгеймера, кстати.
Мелкие гвозди в глубокой эмалированной миске проржавели в труху вместе с ней. Но в углу был здоровый кусок гудрона, который я сварил, а скорее пожарил, на самодельной «сковородке» из оцинковки, которую выгнул сам найденными клещами с изогнутыми губками. Или носиком — не знаю, как правильно у них называется то, что не ручки. Обмазал уложенные и прибитые жерди, настелил сверху дранки, залил остатками гудрона. Обмазался и сам, конечно. Но вышло вполне по-моему: страшненько, кривенько, косенько, но намертво. Воду не пропустит точно, и снегу выдержит, сколько не намети. Хорошие стропила оказались, не прогнили: когда обухом постукивал, аж звенели. Будто старый дом пел на радостях, приветствуя хозяина. От этого на душе становилось как-то теплее, и отходили мысли обо всех на свете айфонах и запросах всех на свете баб.
До бани добрался только к вечеру, размышляя о том, что в деревне жить очень хорошо. Воздух свежий, тишина, дел по горло всегда — некогда обо всякой ерунде думать. За малым, как водится, дело: обеспечить, как любила говорить Алина, пассивный доход, чтоб перекрывал все потребности. Только она говорила, а обеспечивал я. И никак не мог, потому что пассивный доход не справлялся с её активными потребностями, которые росли как-то уж вовсе непропорционально.
В бане нашлись какие-то давно забытые и истлевшие тряпки, относительно целые куски из которых запасливый я отложил отдельно. Три кадки, которые тоже превратились в несобираемый пазл. И развалившаяся каменка. Повезло, что труба рассыпалась неожиданно удачно, перекрыв кирпичами отверстие в скате крыши, будто старая баня решила, что она — подводная лодка: задраила все люки и ушла в автономку. Или, скорее, залегла на дно. Но в итоге получалось, что к списку необходимого для закупки в посёлке добавлялась шамотная глина, кирпичи, цемент… И, скорее всего, печник. Потому что крышу перекрыть — это одно, а вот дымоход сладить — совершенно другое. И риски несоизмеримые. Провалится или протечёт кровля над курятником — да и пёс бы с ней. А вот угореть в бане не было ни малейшего желания. По-другому мы в юности по баням угорали, не в прямом смысле. Так что тут был тот самый случай, когда не надо было выделываться и экономить. Надо было звать специально обученных людей. А до этого подумать, где и как мыться.
Вечером, доедая предпоследнюю пайку, я делал то, что получалось с детства лучше всего. Два дела одновременно. Ел и думал. Рядом лежал финальный список покупок, где буквально только что стёркой убрал одно число и поменял на другое. Думая о том, что в других краях нашей необъятной Родины точно так же жили точно такие же люди, а вот стёрку называли резинкой или ластиком. Прыжок в воду «рыбкой» назвали «щучкой». Это было менее известно, чем отличия бордюров от поребриков, конечно.
Где-то за этими филологическими упражнениями пряталась картинка того, как после посещения бани первый в жизни раз вышедший из неё грязнее, чем был, когда заходил, я пошёл за калитку. Потому что Кащей Кащеем, конечно, но у соседа были проблемы с ногой. Мало ли, что за столько времени могло случиться? Не дело бросать человека в беде. О том, что в определении этом не было никакой уверенности, думать тоже избегал.
Вчерашний снегопад затянул мои следы почти полностью. Тропку, по какой катились из леса саночки к пятому дому слева, спрятал вовсе. Я отгрёб Бутексами снег от калитки. Удивляясь тому, что он был мягким и пушистым, будто не приминали его вчера ни ноги, ни полозья. И в палисаднике снег лежал ровно, без намёка на тропку к крылечку и мимо него к подворью, слева. Я остановился, не веря глазам. Белый пух лежал вольно, от забора до забора. Хотя заборов как таковых вокруг участка и не было. Слева стояла ёлка. А справа — осина. И оба этих дерева очень неожиданно смотрелись посреди деревни. Зато в контексте намёков Вселенной о конечности бытия — очень гармонично.
Я дошёл до крылечка. Заметённого снегом. До дверной ручки и ушек. В которых висел замок.
Настоящий, амбарный, ржавый, почти с голову размером, старинная вещь. Смотрелся он неожиданно, но тоже как-то очень к месту. До двери на подворье шёл ещё медленнее. Там и снегу с крыши намело больше, и уверенности в том, что я правильно сделал, что сюда сунулся, осталось меньше. Обошёл дом по кругу. Каждая из дверей-влазней была закрыта. Окна забиты досками крест-накрест. Досками, которых точно не было тогда, когда я разгружал тут сани с хворостом, и в которых виднелись шляпки гвоздей. Тоже ржавые. Дверка позади дома была подпёрта странной гнутой палкой, наполовину вмороженной в сползший с края кровли снег. Не тем ли самым батожком, на который опирался сосед, залезая и слезая с саночек? Прислонить его, закрывая дверь изнутри, было невозможно физически, биологически, технически и как угодно ещё. Следов вокруг дома не было, ни человечьих, ни кошачьих, никаких. Окна, где стёкла виднелись из-под перекрестья горбылей, были покрыты льдом и инеем так, будто печь в этом году ещё не топили ни разу. Этот дом не выглядел ни жилым, ни обитаемым. Мёртвым — пожалуйста. Заброшенным — сколько угодно.
На стук и окрики, привычные деревенским, никто не вышел. Изба не издала ни единого звука. Выходя и закрывая за собой калитку, я присмотрелся в вечерних сумерках к трубе. На ней сидел ворон. Судя по прямому клюву, который был различим в косых лучах заходящего Солнца. Но уверенности не было по-прежнему ни в чём. Как и в том, что здоровенная птица не смотрела мне вслед излишне внимательно и осознанно. Ярко-жёлтыми глазами.
Утро третьего дня встретило точно так же, как и предыдущее — заряд юношеской бодрости и готовность к новым свершениям били через край. И это удивляло не меньше прочих неожиданных и слабо объяснимых фактов. Лёгкая зарядочка в виде «принести дров и растопить печь, нагреть воды и умыть Петлю» тонуса только добавила, как и морозец за окном, хороший такой, крепкий. Но на планы он повлиять не мог. Разве только такси в Бежецке обмёрзнут и не поедут «на дальняк». Перед глазами возник образ хрестоматийного советского таксиста: кожанка, форменная фуражка, усы непременно, зуб золотой факультативно. Громогласный, как Папанов, хитроватый, но добрый в принципе мужик. Который, ясное дело, не упустит случая обжулить городского дурачка-потеряшку. По-доброму, разумеется, по-Божески.
Смартфон и симка лежали передо мной на столе. Рядом с ножом, Нокией 8800 и «инжекторной» Моторолой. Возле алюминиевой кружки с крепким чаем. Будто на старом столе и около него смотрели друг на друга человек и вещи, резко выбивавшиеся из контекста, окружения и пространственно-временного континуума. И реальности, кажется. Но это ещё предстояло проверить. И это, признаться, тревожило не на шутку.
Смарт «завёлся», моргнув заставкой. Опознал сим-карту, показав треугольничек сигнала сети. Маленький. Раньше уровень связи определялся «палочками», от самой короткой до самой длинной. Наверное, тут на одну от силы и тянуло, хотя «Мотор» и «Нокла» показывали временами и по три. Карту области я загрузил ещё в салоне, на «пустой» аппарат, по вай-фаю. Эта мысль в пустом старом доме тоже казалась насквозь чуждой и несвоевременной.
Отхлёбывая чай, я возил пальцем по экрану, разглядывая карту Бежецка. Там наверняка должны были найтись строительные магазины или базы, но где именно они находились, я не имел представления. Их по области открывали без помощи нашего агентства, конечно. Звали только на открытия крупных сетей, и то неохотно — там приезжали москвичи и питерцы, делавшие точно то же самое, что и мы, только в три конца дороже, и по договорам с головными офисами. Там, в штаб-квартирах, сидели вдумчивые и обстоятельные или суетные и нервные граждане в дорогих костюмах и часах, внимательно изучавшие отчётные таблицы и показатели. Моё агентство тоже отлично готовило такие. Но иметь в каждой области по подрядчику было слишком энергоёмко и не рационально. Поэтому подтягивали на долгие договоры федеральных подрядчиков и спрашивали с них. Но не строго. Схема была старая и удобная — и подрядчикам, и заказчикам.
На Краснохолмском шоссе баз было аж две. Правда, это был самый дальний край города, но что поделать. Не пешком, как говорится. Перекусить можно будет в «Гумилёве», бывал там, вкусно кормят. С собой затарюсь в «Пятёрочке» и на рынке, они там через дорогу. Город небольшой, там всё, в принципе, через дорогу. Ну, через две-три и речку в крайнем случае. И не пешком, опять же.
Сводя и разводя пальцы, разглядывал центр Бежецка, исхоженный и използанный в своё время вдоль и поперёк. Вспоминал старых друзей, разные байки из детства. Помнится, папа рассказывал, как шёл со службы, получив зарплату. Раздумывая над тем, на что её хватит, и как надолго эти купюры будут в ходу. В то время уверенности не было во многом, даже в том, что на месячную зарплату через два-три дня можно будет купить что-то, кроме коробка спичек. А на лавочке двое пропитого вида граждан спорили о том, куда деть ящик кетчупа, каким с ними рассчитался коммерс за разгрузку машины с товаром. Предложили отцу. Он купил за пять тысяч, зелёные, к Кремлём и колокольней Ивана Великого. Я читал про архитектуру Москвы и смотрел в библиотеке подшивки журналов, когда доклад готовил. Кетчуп тот мы ели потом с котлетами, когда было мясо, с макаронами, когда мяса не было, и просто мазали на ломтик батона, когда не было макарон. А через неделю или две в молодой стране-России стало очень много миллионеров. Буханка ржаного стоила 820 рублей.
Взгляд зацепился за иконку-пиктограмму, обозначавшую кафе: белые чашка и блюдце в оранжевом кружочке. Надпись гласила, что кто-то, видимо, памятуя о славном прошлом уездного города, решил назвать заведение французским словом «Рандеву». Возле вещевого рынка, на улице Шишкова, напротив РайПО. Видимо, профессиональная деформация возмутилась такому нежданному контрасту или удивилась нешаблонному мышлению современного купечества. И только по этой причине я заметил, как карта Бежецка «мигнула», будто помехи волной по экрану старого «Рубина» прошли. И на месте «Рандеву», на той же самой улице, рядом с той же самой оранжевой иконкой появилось название. Другое.
«СпиЦЦа» — вот что настоятельно рекомендовало кафе. И предложение было вполне адекватным ситуации. Никогда в жизни я не видел такого, чтоб наименования заведений менялись на карте или навигаторе в то самое время, когда я смотрел на них. Всегда был уверен, что обновления «заливали» или «накатывали» как-то менее оперативно. Объяснить смену названия чем-то, кроме этого, я не мог.
До Юркино было девять километров. Часа полтора спокойного хода. По просёлку, летом. По снегу — нет.
До трассы я ковылял потихонечку четыре часа. Радуясь только тому, что под снегом почти везде был крепкий наст, потому что если бы наста не было, я бы до вечера не добрался. Помнится, в книжке одной прочитал про какого-то героя геройского, который зимой за пять часов одолел по зимней пересечёнке тридцать кэмэ. Представил себе автора, даже: в свитере такой, задумчивый, волосы всклокоченные, глаз блестит. Ответственный литератор, про фактчекинг слышал. И, прежде чем написать сцену, спросил у поисковика про скорость пешего человека. А дальше математика, посильная даже гуманитарию, поделить тридцать на шесть и узнать, что герою понадобилось пять часов. Сейчас много таких, с блестящими глазами и нейросетями в помощь, в каждой отрасли. И это пугает, конечно.
Когда навигатор подтвердил детские воспоминания о том, что трасса уже близко, когда показались дома неожиданно разросшейся деревни, я вызвал такси. Оно как раз должно было успеть от Бежецка за оставшиеся мне по прикидкам полчаса. Оно и успело.
Лада-десятка, приехавшая по тарифу «Эконом», развернулась лихо, с ручником. Остановилась чётко напротив меня, не ожидавшего на заснеженной дороге ни отечественного автопрома, ни токийского дрифта от него. Поправив рюкзак, я потянул ручку правой задней двери. Закрыто. Зато распахнулась пассажирская, от толчка крепкой руки водителя.
— Залазь! А я думаю: ты, не ты⁈ Петля, какими судьбами⁈
У него не было ни кожанки, ни форменной фуражки. И голос, чуть «в нос», на знакомый с детства низкий хрипловатый баритон не походил. И сидел за рулём не артист. А Тюря, Тоха. Антон Тюрин.
Сидел за рулём десятки, а не лежал на кладбище в Сукромне.
Мы говорили все полчаса, что заняла дорога до Бежецка. Хотя «мы» — это очень громко сказано. Так же громко, как я молчал бо́льшую часть пути, пытаясь одновременно принимать и усваивать информацию. Такого со мной не случалось никогда в жизни.
Вся хвалёная склонность к анализу и оценке ситуации, формулировка, которую я однажды подсмотрел в собственном личном деле при условиях, о которых не хотелось и нельзя было ни вспоминать, ни говорить, все те черты, которые оттачивал, холил и лелеял в себе Миха Петля, отказали разом. Какой, к чёртовой матери, анализ⁈ Я еду в десятке с покойником! Как оценить эту ситуацию?
Мозг неожиданно выдал ответ: «у меня нет ключа». И не менее неожиданно перевёл на английский: «I haven't got a clue». И я только тогда вслушался в аудиоряд, звучавший фоном Тюриным репликам. И охренел повторно, а точнее вторым или даже третьим слоем, если такое возможно. Я помнил эту песню. Старая, романтическая*. Певца только забыл. Смуглый такой, на усатого Леонтьева мне в детстве казался похожим почему-то. И название подходящее. «Привет». Ага. Полный.
Оживившаяся память сообщила несколько отстранённо, что трек этот входил в альбом «Не могу остановиться» и был куда-то неоднократно номинирован, став классикой мировой романтической музыки. И только после этого — о том, что под эту песню мы впервые танцевали со Светой. И сразу стало ещё хуже.
— Колька-то в Питере ща, ага. На Дворцовой, к себе звал. Ну, не прям тузом там, но в порядке, в порядке. А я не поехал, Мих. Там мосты разводные, а я не люблю, когда дорога на дыбы встаёт, — Тюря смутился, кажется. Гундосый, с вечно приоткрытым ртом, от чего походил на недоумка, мальчик из поселкового детского садика «Зайчик». Мёртвый. Сидевший рядом и рассказывавший про свою жизнь. Под репертуар радио «Эльдорадио». Господи, дай сил…
— И рельсы там кругом. Мужики говорили, подвеску чуть ли не раз в месяц менять приходится, «яйца» рвёт, «кости» вылетают, — не унимался Тоха.
Я кивал. Хрена ли мне ещё оставалось? Какая-то часть Петли, будто акустический датчик, считывала колебания воздуха и приводила в движение мышцы шеи, когда в речи слышался вопрос. Голова делала два-три наклона. Остальная часть мозга, процентов девяносто, наверное, пыталась накопить побольше вводных, чтоб было, от чего оттолкнуться в привычном анализе. В долгожданном, в таком необходимом сейчас. Но пока было не от чего отталкиваться.
— А мы с женой почти на «двушку» в городе накопили первоначальный! — этим он явно гордился. Мозг дал команду, и петелинское туловище оттопырило большой палец на левой руке. — Думали было, как бабка кони двинет, избу продать. Но старая вешалка, прикинь, по-ходу нас переживёт! Загремела в том году по пьяной лавке в райбольницу, провалялась месяц. Вышла — про синьку как бабка отшептала! Ни капли, прикинь? А перед новым годом купила, слышь, планшет с пенсии, теперь видосы смотрит, гимнастику делает. Сечёшь, Петля? Баб Зина — гимнастику! Вконец трёхнулся мир!
Шейные мышцы качнули головой. С последней репликой я был согласен процентов на триста.
Пейзажи за окном хоть как-то удерживали мозги внутри головы. Они, пейзажи, не менялись со времён Батыевых. Многие. Но и те, что проезжали мимо нашей «десятки», были очень похожи на оригиналы из моих воспоминаний. Тихвинская церковь была, кажется, точно такой же. И автобусные остановки с облупленными жёлтыми буквами «А» на двух намертво забетонированных трубах. И поворот на кладбище на выезде из посёлка был точно таким же. Если не брать во внимание то, что один из обитателей погоста ехал слева, продолжая сыпать сведения. Через край.
— А ты избу продавать не надумал? Нет? А то я б взял, наверное. Чо там той двушки-то? Дети отучатся, в Питер или Москву сдёрнут, а нам с Надькой в четырёх стенах сидеть? Лучше уж дом, конечно. И не ждать, пока бабка её дуба врежет, галоша старая. Я поглядываю на «Циане», но чот ничего не глянется пока. А у вас, я помню, круто: лес под боком, пруд, карасиков удить можно…
Голова Петли качнулась согласно. Это Бежецкий район, тут где не поле и не болото — везде лес под боком. И почти каждая деревня на реке или пруду. И даже то, что говорил мне об этом человек, не способный на моей прежней памяти выстроить предложение больше, чем из пяти слов, как-то уже не удивляло. Или удивляло, но не так. Правда, как именно — я не объяснил бы.
Когда вернулись вербальные опции, стал поддакивать. Потом и переспрашивать несложно, вроде: «Да ну? А ты? Ого!». А к городу даже смог сговориться с Тохой о том, что до стройбазы он доедет сам и по списку всё закупит, у него там «рука» и «всё схвачено». И борт грузовой найдёт мне, у его ку́ма была, как он сказал с гордой завистью, «подготовленная» буханка, УАЗик, который должен был доехать до деревни по снежной целине «ваще без бэ!». А мне советовал заглянуть в новый ресторан Жентоса Спицына, ту самую «СпиЦЦу», которая так вышибла меня утром. Я согласился. Предложение Яндекса актуальности не теряло так же, как не обретало смысла и объяснения происходящее вокруг. Мы условились встретиться часам к четырём, чтоб постараться до темноты успеть вернуться и разгрузиться. Взяв несколько приятного оранжевого цвета купюр с памятником Николаю Николаевичу Муравьёву-Амурскому, Тюря заверил, что все чеки и накладные привезёт в лучшем виде. И крепко пожал мне руку.
Он уехал, впрыгнув в серебристую «десятку». А я стоял на крыльце заведения, оказавшегося по крайней мере снаружи вполне приличной для райцентра едальней, а не наливайкой-рыгаловкой, как я ошибочно решил по названию. Но никуда не шёл. Во-первых, потому, что у меня вдруг адски заболела голова. Но не в висках, как обычно, а где-то в самом центре, посередине, ровно на перекрёстке прямых между ушами и линии от переносицы до затылка. Резко, остро, опасно, напомнив о тех баннерах, что мы вешали по окру́ге Твери, выполняя контракт с облздравом. Там были признаки инсульта. Я обернулся к зеркальным стёклам «СпиЦЦы». Поднял поочерёдно руки. Улыбнулся. Улыбка вышла поганой и на пережившего удар была вполне похожа. Потому что после этой вспышки в центре мозга что-то случилось с памятью. Как в той песне. И я вспомнил то, что было не со мной.
— Вам помочь? — вежливый, но обеспокоенный голос вернул к жизни.
Я поднял глаза от чистого крыльца, от красивых широких ступеней, что вели внутрь. Наверху стояла девушка в фирменном переднике, с бейджиком на груди. Светлые русые волосы шевелил холодный мартовский ветер, а в голубых глазах была искренняя тревога.
— Вы проверяли симптомы инсульта, я такое на рекламном щите видела, когда из Твери ехала. Вам плохо? Как вас зовут?
Вряд ли после кровоизлияния в мозг удалось бы сфокусировать глаза. Хотя об этом в той социальной рекламе ничего не было. Картинка «распозналась» и сообщила, что девушку зовут Лена. Как маму.
— Меня зовут Михаил. У Вас есть свободные столики, Лена? — вторая улыбка, кажется, вышла получше, попривычнее. И официантка, вроде бы, немного успокоилась.
— Конечно, проходите, пожалуйста! — и она, зябко поёжившись, приглашающе махнула ладонью.
Заставлять девушек ждать — бестактно. Меня так папа учил. И я поднялся по серому граниту. От снега и холодного ветра к теплу и еде. Эволюционировал, практически. Или воскрес.
Внутри было значительно приятнее, чем где бы то ни было за последние несколько дней. В стене, рядом с которой меня усадила Лена, был фальшивый камин с вмурованным в стену телевизором, показывавшим огонь. Перед решёткой стояли каминные щипцы и кочерга на стойке, рядом в кованной корзине лежали настоящие дрова. Скатерть из тяжёлой тёмно-вишнёвой ткани смотрелась уверенно, по-богатому. Как и меню в папке из настоящей кожи. Навык подмечать детали, кажется, восстановился. Это радовало. Но только это.
— Лена, что посоветуете из горячего? Чтобы вкусно и сытно? — спросил я у неслышно подошедшей официантки. Она едва не подскочила от неожиданности. А я просто увидел силуэт в хромированной подставке под салфетки и специи.
— У нас лучший повар в городе, всё вкусно. Он раньше в «Гумилёве» работал, но Евгений Сергеевич смог с ним договориться, — начала Лена. А я попробовал себе представить обстоятельства, в каких Жентос Спица превратился бы в Евгения Сергеевича, но не смог. Зато смог вспомнить.
— Телятину по-орловски рекомендую, она со спаржей по отзывам постоянных гостей особенно хороша. Заливное, хоть оно и не из горячего, но тоже рискну предложить. Осетрина свежайшая.
Череда намёков от Вселенной начинала утомлять. Но радовало то, что обе памяти, исходная и «прогрузившаяся поверх новая копия», во многом сходились. И параллели строили одни и те же: телятина — притча о блудном сыне, осетрина — буфетчик Соков, Андрей Фокич. Сейчас Елена Премудрая предложит мне гранатовых зёрен, как Персефоне, потом вместо огня в фальшкамине покажут «Мене, мене, текел, уфарсин», как в ветхозаветном библейском пророчестве о падении Вавилона — и меня повезут сперва в районный психоневрологический диспансер, а оттуда потом прямиком в «Бураньку», дурдом имени Литвинова под Тверью.
— Ну или просто карбонару возьмите, вкусно и очень сытно, — она, кажется, приняла мою задумчивость за судорожный подсчёт наличности при словах об осетрине и телятине. И решила «выручить» странного понтореза, что зашёл в дорогой ресторан в «Горке», вымазанной гудроном, и Бутексах.
— Отличный выбор, спасибо, — улыбнулся я, чуть повернувшись к ней. Она нерешительно дрогнула губами в ответ. Видимо, не стоило мне пока улыбаться встречным лицам. — Я буду телятину, я буду салатик с хрустящими баклажанами, и заливное давайте тоже, раз уж свежайшая осетрина. Грех такому добру пропадать. Ещё чаю чёрного с бергамотом чайничек. И, пожалуй…
Ну, пол-литра не пол-литра, но без этого тут точно не разобраться. Я пролистал барную карту.
— Двести вот этой, — завершил заказ неожиданный посетитель. С редким и пока не до конца диагностированным заболеванием. Или неожиданной опцией: две памяти по цене одной. И вынул из внутреннего кармана пачку пятитысячных, отложив четыре купюры и положив их под меню. Ненавязчиво демонстрируя кредитоспособность. Или навязчиво.
— И меню оставьте, пожалуйста. Я ещё посмотрю.
— Конечно. Ваш заказ… — она дисциплинированно, но как-то удивительно мягко повторила запрошенное, получила подтверждение, пожелала приятного дня и упорхнула, пообещав вернуться.
А я наморщил мозг, как говорил Кирюха-покойник.
В момент рукопожатия с Тюрей несколько минут назад случилось несколько вещей. Во-первых, я совершенно точно убедился, что он живой. А во-вторых, говоря романтически, прикосновение к невозможному приоткрыло какую-то тайную дверку в голове, откуда вывалились воспоминания. Мои, но только какие-то странные, фрагментарные. Они касались того и тех, о ком мы говорили с Тохой.
Я, например, знал теперь, что Спица свалил из Твери до того, как его должны были подорвать вместе с BMW. Вернулся в Бежецк и жил здесь, мирно и спокойно, имея какие-то производства и фермы, получая совершенно легальный, чистый доход, платя налоги. И, видимо, нормально вполне себя чувствовал, раз такие рестораны позволял себе содержать пусть и в районном центре, но Тверской области.
Валенок, Николай Валин, а теперь уже и Николай Иванович, поднялся по партийной линии и теперь был каким-то там секретарём аж в Санкт-Петербурге, домой не приезжал, но в помощи старым друзьям не отказывал. Я, оказывается, через него вышел на одного известного артиста театра и кино, которого очень хотел видеть на юбилее один из старых клиентов. Которого, в свою очередь, очень хотели видеть полиция и даже Интерпол, но он был полезен людям из дома с колоннами на набережной Никитина, областного ФСБ, поэтому менты и тем более Интерпол могли искать его до морковкина заговенья. Странно, клиент такой у меня и вправду был. Но только на юбилей три года назад он звал других артистов, это я точно помнил. По крайней мере одной частью памяти. Чёрт, как с доцентом тем выходит — разными местами разное помню…
Подошла Лена, осторожно поставив графинчик и рюмку, покрытую инеем. И серебряный подносик, небольшой, с блюдечками, на которых лежали соления, сало, ржаной хлеб.
— Это… комплимент от шеф-повара и меня, — она сперва сказала, а потом покраснела резко, как у светлокожих тверичанок часто бывает, от подбородка до лба.
— Тысяча благодарностей Вам и шефу, действительно, позабыл, — кивнул я от чистого сердца. Улыбаться пока не стал.
Традиционный допинг неожиданно помог, как-то упорядочив водопад воспоминаний и необъяснимым образом примирив меня с ними. Как это работало, понять я по-прежнему не мог. Но уже и не стремился. А вот что с этим дальше делать и как жить с двумя памятями, не привлекая внимания санитаров — тут вопрос оставался открытым. Распахнутым даже, я бы сказал, настежь. Как и тот, как несколькими ударами красной пластмассовой лопатки во сне удалось наворотить такого. Три живых человека вместо трёх могил на трёх разных кладбищах. А ведь у Тюри и Валенка были дети. Про Спицу память, что одна, что вторая, в плане семейного положения молчали.
Лена и невидимый повелитель кухни продолжали поражать предусмотрительностью и качеством обслуживания населения в лице меня. Телятина была бесподобна. Осетрина с прозрачным кружевом какой-то хитро вырезанной гирлянды из лимона, кажется, целого, вызывала чистый восторг. На их фоне салат смотрелся бедно, конечно. А каков был маринованный чесночок, м-м-м! И всё это вместе немного примирило Петлю с обеими частями архивных образов. Поэтому когда из-за спины раздался голос, которого я не слышал очень давно в одной из частей, и ещё давнее в другой, поднялся и раскрыл объятия спешившему ко мне владельцу заведения.
— Миха, ну ё-моё, мог бы звякнуть по пути, чё ты? У тебя же цифры есть мои, я не менял! — сходу обиделся он.
— Жека, да я случайно в городе, ей-Богу! У меня тачка крякнула в деревне, я типа проведать заглянул. А там, оказывается, дел выше башки: тут подстучать, там подмазать. Ну, всё как на работе, короче, — отшутился я старой хохмой.
В обоих кусках памяти мы со Спицей не конфликтовали. Но если в исходной версии просто расходились бортами, то во второй, в этой, он пару раз даже помогал мне. Будто в благодарность за что-то. И никогда ничего не просил и не брал взамен.
— Да не говори, Петля! Времена идут, а ничего не меняется. Что тогда стучали и мазали, что теперь. И все по-разному, — улыбнулся он. Зубы были хорошие, ровные, вставные явно, но сделанные качественно, дорого. У прошлого Спицы были кривые и мелкие, как у лисы или хорька.
— Верно говоришь, Жень. Ты не за рулём? А то я тут… — я обвёл рукой стол, который соврать не дал и подтвердил, что именно я тут.
— Не, Мих, я в завязке. У меня мала́я дома, зубы режутся, спать не даёт — и то держусь. Ты не обижайся, правда «зашился» в том году. В Питере был у коновала одного, тот сказал: бухать не завяжешь — дочку на выпуской чужой дядя поведёт. Умеют же сказать, люди, мать их, белых халатах, — дёрнул подбородком он.
— Я обижаться давно перестал. С тех пор, как узнал, что на обиженных в самом лучшем случае воду возят. А врачи, те могут, — согласно кивнул я. — Им только волю дай, такого нальют — что ты. Но лучше слушаться. А то мало ли, вдруг угадают.
Мы помолчали. Я вспоминал о том, что родителей мы схоронили с ним в один год примерно. О чём думал мёртвый Жентос Спицын — не догадывался.
— Давай, я мастера пришлю? У меня ж тоже сервис есть, там и слесаря́ путные. Тоха говорил, ты на «буханке» Боряновой назад? Все одним бортом бы и доехали, — предложил он.
— Спасибо, Жека, но там дел начать да кончить, не срывай мастера с работы. Мне, веришь-нет, просто в охотку одному побыть чуток, самому руками поработать, башку освежить малость, — я развёл руками, будто говоря: «видишь, какая дурь, бывает, от нечего делать в голову взбредает?».
— Бывает, — неожиданно серьёзно согласился Спица. — Танька моя говорит, это кризис какой-то. Я не спорю с ней, не откормила ещё, нельзя волноваться-то ей.
Насчёт детей не знаю, но вот цыгане его именем точно друг друга одно время пугали. И этот человек сейчас смотрел на меня с некоторым смущением. Которое, наверное, проще было бы ожидать от крокодила в зоопарке.
— Может, и так. А может, стареем, Жень. Помнишь, как школьный сторож дядя Юра говорил? «Бывало, разинешь хлебало — а годы летять и летять», — невесело ухмыльнулся я. Вспомнив, что в «этой» жизни мы одно время учились в Бежецке, куда Спицыны тоже переехали. И сторож, старый фронтовик, действительно говорил почти эту фразу.
— Точняк, Миха, дело говоришь. Но спроси кто меня, хочу ли я назад вернуться, в молодость — хрен бы я сунулся. Всему своё время, — задумчиво кивнул нынешний успешный ресторатор.
А я только что не дёрнулся, как от удара. И тоже неспешно кивнул. Не подав виду, что удивился фразе царя Соломона из уст Жентоса Спицы. И что в верности Святого Писания уже не так убеждён, как несколько дней назад. И что меня никто не спрашивал.
* Lionel Richie — Hello: https://music.yandex.ru/album/87136/track/1123
Жентос уехал через некоторое время, напугав напоследок Лену и стоявшего перед ней бледноватого администратора, сказав, что если с гостя возьмут хоть копейку — он огорчится. Судя по лицам персонала, огорчать Спицу по-прежнему было очень плохой приметой. И моих возражений он слушать тоже не стал. А через час, когда я допил неожиданно приличного качества чай и доел потрясающей вкусноты и свежести «Медовик», заглянул в зал и Тюря. Я махнул ему, приглашая за стол, но тот только попятился, семафоря, что подождёт на улице.
Я вышел, попрощавшись со снова покрасневшей до ушей Леной, оставив хорошие чаевые. Перед крыльцом стоял мятый и местами ржавый транспорт, вызывавший из недр памятей забытое определение «рыдван». Основная часть поверхности была покрыта окраской «камуфляж», и пятна ржавчины в неё вплетались крайне органично. Это был не привычный вариант «буханки»-микроавтобуса, а версия «фермер», с бортовым кузовом за двойной кабиной. Не менее органичен был и водитель. Они были неуловимо похожи друг на друга, как старые друзья или супруги, прожившие вместе долгую и непростую жизнь. Он тоже был в «камке», застиранном и местами подштопанном, и унтах невероятного размера, очень похожих на здоровенные внедорожные покрышки-«лапти». Борян, как назвал его Спица, был крёстным старшего сына Тюри. Они познакомились во время учёбы в ПТУ.
Ничего и никого из этого не произошло и не получилось бы, если бы не красная пластмассовая лопатка.
— Здоро́в! Борян! — лаконично представился он, протянув ладонь. Размером с крышку от большой кастрюли. Жёсткую, как кирпич.
— Салют. Михаил, — пожал я этот «кирпич», оглядывая транспорт и хозяина внимательнее.
Вблизи они были похожи ещё сильнее. Высокий лоб с залысинами и глубокими морщинами смотрелся точно так же, как покрытое трещинами лобовое стекло. «Родные» фары, гордо именуемые автолюбителями «оптикой» у них тоже были совершенно одинаковые: маленькие и навыкате. Мощный силовой бампер из швеллера сурового размера, сваренный грубо, но явно «на века», кажется, повторял очертания могучих усов водителя. Оба приземистые, суровые, надёжные. Только привод у Боряна был на две ноги, 2×2, а у «фермера» — на шесть колёс, 6×6.
— Суровый аппарат, однако. На таком куда угодно можно. Долго «строил»? — начал я знакомство привычно, с того, о чём Боря явно мог говорить сколько угодно. И не прогадал.
Полчаса минимум мы с Тохой слушали сдержанно-хвастливый рассказ о рождении и становлении «Фомы», как он называл своего Франкенштейна. Кивали и охали в нужных местах, узнавая характеристики генератора от Ауди А6, сцепления от ГАЗ-53, «ГАЗона», раздаток от «сотого» Крузака и мостов от «восьмидесятого». Даже на мой, дилетантский в сущности, взгляд, «Фома» стоил как чугунный мост. А что собран был «из того, что было» — так это у нас не только машин касается, так и в песне поётся.
Поняв, что Боряна не переслушаешь, Тюря влез с промежуточным отчётом по закупкам, мельтеша накладными и «мягкими чеками», каких я лет пятнадцать, кажется, не видел. Выходило, что по списку он закупил и впрямь всё, причём действительно с хорошим дисконтом. Я искренне поблагодарил его и похвалил за работу. Тоха расцвёл, глянув на ку́ма с превосходством.
— Простите, мужики, на рынок я не успел. Жека, блин, заболтал, языками сцепились, вылетело из головы. Я добегу до рынка, обождёте полчасика? — уточнил я.
Они кивнули хором, и будто бы даже Фома качнул своей лобастой головой. И, кажется, одинаково смотрели мне вслед, когда я быстрым шагом направился к рынку. Вряд ли в городе было много людей, кто мог бы так говорить про Спицу.
Базар был неподалёку, поэтому за полчаса и вправду успел купить всё, что было в том списке, который остался у меня, а не поехал с Тюрей на строительные рынки. Потому что обустраивать быт, хоть и временный, нужно не только при помощи дизельных генераторов, газовых плиток, цемента и гвоздей. Очень в плане уюта помогают даже самые простые полотенца и прихватки для горячих кастрюль и сковородок. Сами сковородки и кастрюли помогают ещё сильнее.
Обратно я шагал медленнее, чем туда, будучи гружёным, как ослик. Только тележки не было и переть всё пришлось на горбу. Странный ослик получался, верблюд, скорее. Но на верблюда массой не тянул. Зато переключение на простые вопросы удачно отодвинуло на задний план сложные. И попутно утвердило в решении, что наплести Спице про сломавшуюся машину было решением верным. Ни к чему мне пока там, в старом доме, ни помощники, ни гости. Я так, деликатно говоря, сам пока, кажется, в гостях. А узнай Жека, что Петля сдёрнул из Твери с рюкзачком в ночь на перекладных — точно напрягся бы. Зачем напрягать доброго хлебосольного ресторатора? Незачем, правильно.
До деревни ехали дольше. Шестиколёсное чудище урчало почти трёхлитровым движком УМЗ-4213, все сильные и слабые стороны которого мне подробно объяснял Борян, сдабривая речь поясняющими конструкциями, от которых характеристики инжекторного мотора играли очень оригинально. От Юркино поехали ещё медленнее. Когда одновременно кончилась деревня и дорога, совсем неспешно. Но всё равно быстрее, чем пешком.
Барахло разгрузили прямо перед калиткой. Ворот в заборе всё равно не было, а снимать одну секцию для того, чтобы подогнать Фому ближе, было слишком долго и муторно. Поэтому просто скинули из кузова и салона на свежекупленный брезент не менее свежекупленное всё остальное. На предложение денег Борян возмутился:
— Ты чо хоть, Михаил? Я ж по-свойски. Антоха попросил за тебя, ещё я со своих денег брать стану! Не чужие люди, земляки, у меня братан двоюродный вон в Лисково живёт, ща к нему, кстати, и поеду, он давно в баню звал.
Еле уговорив одинаковых с лица взять «пятёрку чисто на бензин», я проводил транспорт и хозяина взглядом. Фома пёр по сугробам, как кабан, только снег во все стороны летел. Хорошая машина для наших краёв, идеальная, наверное. И для людей наших. Есть, куда руки приложить и деньги потратить. От свободных рук и лишних денег — все беды, штопаный рукав. Папа так говорил.
О том, что великую русскую душу не понять чужестранцам, я размышлял, перетаскивая в дом новое добро. Материалы остались в сенях, как и генератор. Думать о том, как именно и где его ставить, на ночь глядя не было ни малейшего желания. Насыщенный выдался денёк, говоря крайне интеллигентно. Поэтому хотелось перетащить груз внутрь дома и двора, закрыть дверь на засов и лечь спать. Надеясь на то, что проснуться завтра удастся так же, как сегодня. А не как вчера. Но валидол, нитроглицерин и даже корвалол я на всякий случай купил на выходе с рынка в аптечном пункте. Пожилая женщина-провизор из-за очков смотрела на меня с материнским сочувствием: молодой ещё, а уже сердцем мается. И всё советовала сходить в поликлинику, снять ЭКГ и записаться к кардиологу. Я вежливо кивал и со всем соглашался. Твёрдо зная, что основные трудности у меня были точно не с сердцем. По крайней мере, пока.
Та же самая загадочная русская душа, что требовала от работницы аптеки принять участие в судьбе неизвестного посетителя, запретила Боряну выкатить мне «туристический» ценник, какими пробавлялись все известные мне местные жители в любых населённых пунктах. Помнится, рванули мы как-то в Дагестан, когда летать в привычные ранее страны стало невозможно. Алина от этого мучалась неимоверно, буквально пропадая без Милана и Неаполя, без Парижа и Лиссабона. А мы с Петькой во все глаза рассматривали красоты нашей необъятной, относясь к нытью жены и мамы стоически. Ну а что? Небо синее, вода мокрая, женщины, бывает, ноют. И вот на Сулакском каньоне случилось интересное. Мы жили в гостевом доме одного отставного милиционера, который давно переключился на туризм. И как-то так вышло, что за несколько дней так с ним сдружились, будто знали друг друга с детства, хоть он и был старше меня на двенадцать лет. По плану у нас была поездка в горы. Юсуф подробно объяснил, куда ехать, кого искать и что сказать, когда найду. Но я, как бывало, всё перепутал. Нас возили по горам, рассказывали ярко и цветисто о красотах и богатой истории края, много и вкусно кормили. А потом привезли с гор вниз, к нашему Доджу-Роме, который покорно ждал хозяев у подножия, потому что кататься на пикапе по серпантинам я не рискнул. Мы рассчитались с милым и добродушным толстячком-гидом и поехали обратно. На середине пути я напрягся: нас догоняла стая белых наглухо тонированных «Жигулей» разной степени убитости, моргая и гудя.
— Петь, если что не так — садись за руль и гони к дяде Юсуфу, понял? — спокойно спросил я, игнорируя нарастающую громкость Алины и её неконструктивные вопросы.
— А ты, пап? — расширил он глаза.
— Я ж говорю, если что не так, — повторил я. И сын кивнул, сжав зубы. По-нашему, по-петелински.
Джигиты, догнавшие машину «как у Чака Норриса, отвечаю!», долго извинялись и орали друг на друга. Оказалось, пухлый Багамет, взявший с нас «туристическую таксу», не знал, что мы — гости и друзья уважаемого Юсуфа. Поэтому общество приносило извинения за накладку, возвращало излишек по оплате и умоляло не держать зла. И принять подарки для семей, моей и уважаемого Юсуфа. Тогда я очень удивился, узнав, что загадочная русская душа в разных уголках Родины может проявляться по-разному, но основные принципы остаются неизменными.
Ужинал по-спартански. Ничуть не скучая по библейской телятине и булгаковской осетрине. Тушёнка с макаронами-рожками была ничуть не хуже в плане калорий, и чай ресторанному не уступал, даже лучше был. На плитке с баллоном в сенях готовить было не в пример быстрее и удобнее, чем на печи. Вкус, конечно, был не тот, и газом слегка пованивало, правда. Но мы, люди-человеки, ради комфорта и удобства готовы мириться очень со многим. Мне ли не знать. Я слишком долго мирился ещё с бо́льшим исключительно ради иллюзии собственного спокойствия. А вот теперь, кажется, доигрался. Иллюзии вышли на качественно иной уровень. Одна из них катала меня на такси и закупилась инвентарём, предоставив закрывающие документы, а вторая угощала в собственном ресторане. Надо, пожалуй, было у бабушки-провизорши ещё чего-нибудь взять, кроме сердечных средств. Но тогда она меня и не к кардиологу бы направила. И препаратов таких я как-то не знал — никогда не требовались. Но всё бывает в первый раз.
За второй кружкой чаю и второй миской макарон по-петелински, думал о том, что переть пятнадцать вёрст через лес до Золотково я, пожалуй, не буду. Снег, начавшийся снова, едва я успел затащить под крышу мешки с сухими смесями и пачки с клеями, валил по-прежнему. И если сперва крупные пушистые хлопья падали довольно редко, то ближе к ночи завьюжило всерьёз. Ветер швырял в окна злую белую крупу, дом стонал и охал. Я похвалил себя за то, что не забыл ленту утеплителя и успел пройтись по рамам. И что занавесок на окнах по-прежнему не было. Иначе танцы белых саванов от сквозняка были бы обеспечены. Их мне только и не хватало.
Выходило, что проще и разумнее было снова добраться до Бежецка на такси. Или попутке. Потому что девять километров по свежему снегу на просёлке гораздо лучше пятнадцати по дремучему лесу. По которому, кажется, снова никто никогда не ходил. Тропку, проторённую мной, не нашли бы ни собаки, ни криминалисты. Идти по азимуту к станции было глупо и затратно в плане времени и сил. Выходило, что Петле предстояло прокладывать новый путь по старым дорогам края с древней историей. И то, куда тот путь должен был вывести, предугадать я не мог. Но и не старался. Куда-то да вывезет. Как было в одной книжке: «Никогда так не было, чтобы никак не было».
Ночью мне снилась Света.
Но это был обычный, не «реальный» сон. Тот, какие часто снились раньше. И иногда, очень редко — последнюю пару-тройку лет. В тех снах не было эффекта 5D, живого присутствия и полного погружения. Но после них оставалось ощущение пустоты и отсутствия чего-то очень важного.
Света поступила в ТГУ, когда я учился на третьем курсе. Увиделись мы в первый раз, когда я выходил из учебной части, изящно превратив вызов к проректору за пониженную посещаемость в новый конкурс вузовской самодеятельности. Сперва выступал сольно перед профессором, а потом мы договорились о том, что в Доме Культуры ткацкой фабрики пройдёт смотр и отбор в команду КВН. Старый научный деятель на середине моего бенефиса напрочь забыл, зачем меня вызывал, и провожал до двери, отечески похлопывая по плечу, приговаривая, что на заре комсомола он сам был таким же: глаза горят, нет преград для юных ленинцев! Выйдя и выдохнув, я понял, что в ближайшую неделю гореть у меня будут точно не глаза. Начать стоило с того, чтобы договориться с папой о пропуске на территорию фабричного ДК кучи раздолбаев и учёного жюри. Но это был уже практически план, а планы я никогда не обдумывал на ходу. На бегу — бывало.
Она стояла возле расписания. Целая стена оконных рам, за которыми на разного размера листочках висела адова гора самой разной информации. Кошмар для перфекциониста или первокурсницы. Проходя мимо, я обронил:
— Какая группа?
— Десять — шестьдесят четыре, — она вздрогнула и ответила едва ли не шёпотом.
— О, юрист? Смотри сюда, коллега: вот тут твоё расписание. Не советую пропускать семинары по теории государства и права, Светлана Владимировна не любит такого. И уголовное не пропускай — у Игоря Владимировича память профессиональная, как у овчарки, — выдав лежавшую сверху в памяти информацию, я почти прошёл мимо. Но как чёрт дёрнул в глаза ей глянуть. Или не чёрт.
Васильки. Они были похожи на васильки на пшеничном поле. Светлые волосы, густые и тяжёлые, редко у кого из блондинок такие увидишь, как колосья спелого хлеба. Губы без всякой помады, нежно-розовые, как малина. Румянец, как на яблоках сорта «Апорт осенний». Были такие на одном из огородов, навсегда запомнилось название. Ещё б не запомнилось — в меня впервые в жизни тогда стреляли из ружья. И не важно, что солью и не попали. Словом, не девушка, а мечта ботаника. Или селекционера. Или просто мечта.
Она тогда смотрела на меня так, что просто так уйти по своим делам я не мог. Так, что сразу вспомнились слова той повести французского лётчика, которую читал мне папа, когда я лежал с ангиной. Странно, мама читала гораздо больше. Но запомнились так, будто были высечены на памяти навечно, именно те немногие истории, что читал он.
Она была невероятной. Чистая, добрая, простая, но при этом какая-то удивительно тонко чувствующая и интеллигентная. Кто бы знал, как такая могла родиться в глухих тверских землях? Наверное, родилась точно так же, как все остальные. Дело, скорее всего, было в воспитании, которым занимались мама и бабушка, династия историков и краеведов. И одиноких женщин, направивших всю нерастраченную нежность на дочь и внучку. Света была с детства уверена, что все мужчины поголовно — негодяи и подлые изменщики. И даже хуже. Училась она всегда очень хорошо, а вот с друзьями было туго, и в силу наследственного отношения к мальчикам, и из-за того, что в их деревне народу было мало. Историкам-краеведам в те годы не выделяли ведомственных квартир и в райцентры не приглашали. Спасало натуральное хозяйство и осознанное потребление, в котором её блокадница-бабушка была непререкаемым авторитетом, как и во всём остальном, кстати.
Один-единственный раз я видел Свету злой. Когда меня привезли в райбольницу на скорой, а в неё погрузили, подобрав на улице, где состоялся, говоря аллегорически, симпозиум, в ходе которого представители разных научных школ отстаивали мнения по поводу административно-территориального деления микрорайона. И особенностей контроля торговых точек в нём. Скорую вызвал Кирюха, и ехал в ней же рядом, потому что сидеть мог, хоть и держал, прижав к груди, сломанную руку. Он и набрал Светке здоровой рукой зачем-то. Она примчала к приёмному покою на такси, хотя сроду ими не пользовалась и мои такие широкие жесты не одобряла. Но тоже как-то удивительно мило, по-доброму, как никто и никогда, кажется.
Когда колёса носилок со мной лязгнули об асфальт, а я глухо взвыл, потому что этот удар отозвался во всех местах, куда прилетели не так давно все предыдущие, она вскрикнула. Я б, пожалуй, тоже вскрикнул. Был бы девушкой — мог, наверное, и в обморок бы брякнуться. Потому что нос у Петли был практически на правой щеке, правая кисть напоминала баклажан-мутант, а в груди торчал нож, который многоопытные тверские фельдшера́ оставили на месте. И ноги у меня дёрнулись на носилках, как у неживого. Правую я особо не чувствовал, а левая болела вся.
— Светунь, ты только не волнуйся, — неубедительно и невнятно прогундосил Кирюха. Потому что нос у него тоже был на щеке, только на другой, на левой, а челюсть при каждом слове щёлкала и двигалась, так скажем, невпопад. — Если его тут залечат, мы тебе нормального найдём, а не этого отбитого.
Света развернулась к нему рывком и толкнула в грудь двумя руками. Стройная, как рябинка — Кирюху, в котором было под центнер мяса, дури и костей. И он едва не упал, отшагнув, отшатнувшись от девочки-отличницы.
— Если ты накаркал, и его тут залечат, я тебя, дурака, отравлю, — и голоса такого злого я от неё никогда не слышал ни до, ни после.
Пока я выздоравливал, она проводила в палате почти всё своё время. А ночью, кажется, готовила на кухне студенческой общаги всё то, что я любил. И приносила каждое утро, перед па́рами, порываясь кормить с ложечки. А с милиционерами, тоже навещавшими регулярно, говорила со строгостью и надменностью графини, вынужденной общаться с псарями и свинопасами. Цитируя дословно УК и УПК, с комментариями. Мы бы с Кирюхой так не смогли. В смысле, прокомментировать визит сотрудников и нормы права могли, конечно, но чтоб исключительно цензурно, да так, что старлеи, капитаны и даже один майор только диву давались — это очень вряд ли.
Де́ла на меня тогда не завели редким чудом: заявления не было, и с заочным адвокатом мне очень повезло. А о том, как именно я так неловко поскользнулся, что сломал нос, четыре ребра, три пальца на правой руке, выбил два зуба и упал прямо на нож без единого отпечатка пальцев, мы написали целое сочинение. Наверняка опера зачитывались им, всем отделением. Я сам едва не прослезился, пока сочинял. Но в основном от того, что спина болела — там что-то сместилось неудачно, так, что доктора со свойственной им заботой рекомендовали начать привыкать к костылям.
Жуткое чувство, когда тебе двадцать с копейками, ты молод, силён и здоров. Ну, почти. Выходишь в унылый длинный больничный коридор, опираясь на конструкцию, которую шутники-коновалы звали: «бегунки». И тебя, как стоячего, «делает» бабка со стойкой капельницы в руке. Но опускать руки я и не подумал. И вместо этого поднимал ноги. Настойчиво, планомерно, неуклонно, по-петелински. И вышел из отделения без костылей. Со Светой под руку.
А потом в моей жизни появилась Алина. Резко, как молния или пуля в висок. И мозги, кажется, отказали мгновенно и совершенно так же, как если бы она и впрямь была пулей. Красивая, яркая, громкая, она была полной противоположностью Свете. О том, что её имя напоминало название фильма «Чужие», мне сказал Кирюха. Нехотя, без всякой радости. Он тоже переживал за Светуню. Но было поздно. Я забрал вещи с квартиры и переехал на другую. А когда вернулся за чем-то забытым, Светы в ней уже не было, хоть я и сказал, что оплачена жилплощадь была на полгода вперёд. С тех пор я её не видел. Не искал в соцсетях, когда они появились, не наводил справок у общих знакомых и друзей. Будто запретил себе думать и вспоминать о Свете. Решив, что свой выбор сделал, что выбор этот единственно верный, и что я обязан нести за него ответственность.
Приручив другую. Думая, что это именно я приручил другую, а не наоборот.
А вот проснулся я точно так же, как после того незабвенного «реального» сновидения. Сердце колотило так, будто хотело выйти не только из грудной клетки, но и из дому вообще. И рвануть по прогону вдоль заборов, на запад. Или восток. Или куда угодно. Лишь бы вернуть Свету.
С Алиной мы жили долго и счастливо. Наверное. Долго — точно. Счастливо — было дело. Но как-то фрагментарно теперь это всё вспоминалось. Странно, очень странно. Я помню радость на свадьбе, помню невероятный восторг, когда узнал, что стал отцом. Ту любовь, когда взял в руки конверт с голубой лентой на выписке из роддома. А вот счастливые дни, кажется, мог пересчитать по пальцам. Наверное, поэтому и не считал никогда. Уверяя себя в том, что все так живут. Что всё как у всех, не хуже. Что милые бранятся — только тешатся. И запрещая себе вспоминать о том, что со Светой было не так. С ней каждый день был счастливым, и счастье то было на двоих общим. Как любовь.
Я стеснялся, оказывается, всех этих громких и высоких слов. Не любил показывать эмоций, привычно оставаясь-прячась за равнодушной маской Михи Петли. Которая со временем заменила мне лицо. Я даже в кино ходить перестал потому, что однажды почувствовал, что вот-вот заплачу. И, наверное, испугался того, что не смогу объяснить Петьке, почему его такой сильный и умный папка плачет. Потому что не самый сильный и не самый умный. И не самый смелый. Как все. Не хуже и не лучше.
И только дождавшись того, как сын вырастет, оберегая теперь уже не поймёшь, чью тонкую душевную организацию сильнее — его или свою — я пришёл туда, куда пришёл. В одинокий, пустой, вымороженный до звона дом на окраине заброшенной деревни. В покинутое прошлое. Где когда-то были счастье и любовь, а теперь не было даже вилок. Вот только прошлое с какого-то перепугу начало вдруг меняться. Неясно, как и почему, но совершенно точно наяву и именно со мной. И пусть я по-прежнему не имел представления о том, как это работало, но оно работало совершенно определённо. Значит, поменять можно было не только судьбы Тюри, Спицы, Шкварки и Валенка. Кстати, про Шкварку память почему-то молчала. Обе памяти. Зато про Свету орали дурниной.
Я должен был её найти.
Пока кипел чайник, я гнулся, тянулся, приседал и отжимался. Модные знания от актуальных гуру психологии и личностного роста говорили, что избыток кортизола и адреналина нужно было выжечь, и лучше всего для этого подходили упражнения на пределе сил. Нет, был способ и ещё лучше, но его тут использовать было никак нельзя. Он, так скажем, парным был. А из парного у меня были только ботинки и носки. И память. Которая обеими частями пробовала помочь и подсказать. Но вторая, новая часть, ничего путного предложить не могла. В ней были новые воспоминания, накладывавшиеся поверх на привычные странной голограммой, только по отношению к трём маленьким детсадовцам. И моим родителям. Тем, кого я в том странном сне трогал своими руками. Или красной пластмассовой лопаткой. Обо всех остальных голограмм не было. И вспомнить нарочно что-то из прошлого других не выходило. Я пыхтел и обливался по́том, заканчивая шестой десяток отжиманий, когда память показала мне Спицу, которого я просил уехать из Твери на недельку, пока цыгане не успокоятся. В обеих памятях одинаково. Только в той, второй, в которой он всё же уехал, со мной рядом была Алина. И смотрела она на Жеку как-то странно…
Чайник едва не выкипел. Воды не хватило даже на полную чашку, а заварки я кинул привычно, горсть. И пошёл на колодец, потому что жар, разгоревшийся внутри, но не от физкульт-зарядки, остро хотелось погасить как и чем угодно. Хоть снег пастью с верхушек сугробов хватая на бегу, по-волчьи.
Колодец, на счастье, не промёрз и не обрушился. Вёдер я, а вернее Тюря, вчера купил аж три штуки: одно здоровенное красное, пластиковое, и два обычных, оцинкованных. Они по очереди и слетали в бетонные кольца, дребезжа по стенке. Она уходила вниз под углом, и с самого детства я помнил, как скребло ведро по её кра́ю. Тогда, кажется, я даже мог угадать, кто пошёл по воду, мужчина или женщина. Если баба — то звук был долгим и осторожным, каким-то бережным. Если мужик — ведро улетало в черноту с истошным лязгом, а поднималось быстро, солидно поскрипывая ручкой и шурша сытым бо́ком по серому бетону. Так же было и на этот раз. Только опускал я их медленно, стоя с другой стороны кольца, куда раньше подойти мешала крыша «домиком». Которой давно не было. Видимо, в этих местах крыши срывало не только у людей.
Умылся ледяной водой по пояс на дворе, растеревшись приобретённым вчера полотенцем. Китайская махровая тряпка с ярким рисунком только что не искрила, когда я остервенело тёр ей грудь и плечи. Залил полный чайник. И только после этого сел за стол, понимая, что оттягивать и отвлекаться нарочно можно сколько угодно, но от себя не убежишь всё равно.
Чай настоялся отлично. Такого, пожалуй, и дядь Коля Щука испил бы с удовольствием.
У ребят из агентства были, конечно, «левые» профили в соцсетях и учётные записи, работа такая. Мы делали не вполне честные комментарии и отзывы, устраивали челленджи и викторины в интернете гораздо раньше того, как этим стали заниматься все, а после такая практика и вовсе приобрела статус обязательной, с «накруткой» голосов и откликов, как в онлайн-магазинах. Благодаря богатому опыту, я почти всегда отличал реальный, «живой» отзыв от оплаченного. Жена так не умела и не старалась научиться. Она вообще не любила учиться.
Смарт, сброшенный до заводских настроек, медленно подгрузил из облака данные одной из старых учёток. Включая приложения и пароли к ним. К этому времени я успел заварить нормального, щадящего чаю в термосе и подмести. И затопить печь — то ли дверями нахлопал, пока туда-сюда сновал, то ли ещё отчего, но стало как-то ощутимо прохладнее.
Синее окошко Контакта выдало мне поисковую форму. Светлан Голубевых было несколько. Общие друзья нашлись с тремя. Лицо Светы было только на одной аватарке. Но что-то царапнуло меня, когда я нажимал на неё. Больно царапнуло. А потом и кольнуло. И адреналин с кортизолом вернулись, будто и не уходили недавно с по́том.
Рамка. Чёрная рамка с белым голубем. И безжизненная серая полупрозрачная надпись: «профиль умершего человека». Хотя Света смотрела на меня анфас, с привычной чистой доброй улыбкой. Мёртвая.
Я отвёл глаза от экрана смартфона, уставившись на широкие плахи пола, которые, кажется, жалобно скрипнули. Потому что взгляд мой был тяжелее всего, что было в доме, вместе взятого. Как это «умершего»? Вот же она на фото, живая… Как живая. Я закрыл глаза. Потому что пол, наверное, вот-вот начал бы дымиться. Или я сам. Или всё вокруг. Так. Вдох на четыре счёта, выдох на восемь. Повторить семь раз. Потом попить воды и снова. Должно помочь. И корвалолу. Наверное, уже пора.
Взял тетрадку, открыл на чистом листе. Карандаш оглядел придирчиво, но изъянов не нашёл. Чувствуя, что любимые стрелочки и чёрточки тут не помогут точно. Но привычка — вторая натура. Или первая. За это на меня всегда злилась Лиса, за то, что вместо того, чтобы бежать, орать, стрелять или колотить кому-то в морду, Петля брал листок бумаги. Лисой я звал жену, теперь уже бывшую. Фамилия девичья у неё была Лисина. И в начале нашего совместного пути она была Лиса Алина. А я, похоже, кот Базилио. Только слепой не понарошку.
Так. Собираем информацию. Потом анализируем. Потом делаем выводы. Это жизнь, Миха, тут всё просто и механически. Поднял ногу — сделал шаг. Не поднял — не сделал. Да, тяжко. Но представь, что ты на вскрытии или опознании. И соберись!
Страница памяти сообщала, что Светы больше нет. Фото в ленте были выложены не ею. Но она была на каждом из них той самой, какой я запомнил её. На берегу маленькой речки под рябинкой, с книгой у окна, за фортепиано. Она здорово играла. Хотя нет, не так. Она не играла музыку, она проживала её. Даже когда выучила один из моих любимых треков Металлики, «Unforgiven II», он звучал так, что заплакали бы и авторы, наверное. Сейчас же «Непрощённый тоже» не звучал никак. Только зубы зло и глухо скрипели время от времени, пока я листал фото и читал комментарии под ними.
Вот детская фотография: Света сидит на коленях у мамы, за ними стоит бабушка, сухая, но крепкая. Опора, стержень семьи. Из трёх женщин. Так не должно быть, так неправильно, нельзя без мужиков, какими бы они ни были. Но что уж теперь? А вот в комментариях к этой фотке ещё одна: Света на кладбище, у могил бабушки и мамы. Снег. Мамина могила свежая, без памятника, с венками на земляном холмике и с простым еловым крестом. И пуховичок голубой на Светке выглядит так, будто ему лет десять. Вполне вероятно, именно потому, что ему лет десять. И сама она бледная и странно худая. Всегда была стройной, но тут не то. Стройные не похожи на худых, это разные качества, или грани, или как это называется? В общем, худое не зря синонимично плохому. И она одна. Одна у двух могил. Фотка явно сделана на старую «мыльницу», вон и дата внизу красным: 30.03.2013. Память обеими частями сообщила: «четырнадцатого числа нисана месяца…». Я делал когда-то в школе доклад по Булгакову, и заинтересовался, что же это за нисан такой. С тех пор и знал. Но только переводить на наш календарь как-то не было ни повода, ни привычки. А вот гляди ты…
Значит, Света осталась одна. Без опоры, без защиты. Чёрт знает где. И ни словом, ни звонком, ни сообщением не объявилась. Я заглянул на страницы Алины и свою. На моей с нашей с Лисой свадьбы висела одна и та же фотка: настроечная таблица со старого телевизора, с кружками и разноцветными прямоугольниками. С подписью «Переучёт». Лиса постоянно издевалась надо мной, что, мол директор ивент-агентства обязан быть медийной и узнаваемой фигурой и не может себе позволить сетевое молчание. Я объяснял, что никому ничего не обязан, и поэтому могу себе позволить то, что считаю нужным. Три раза. В четвёртый объяснять не стал. От недавнего запрета импортных соцсетей я не страдал, потому что их у меня не было сроду. Мне было, где пожить по-настоящему, а не подглядывая за кем-то. В моём детстве вообще не любили тех, кто за кем-то подглядывал. А вот Алинка в сетях жила, как настоящий паук. И смартфон из рук выпускала, кажется, только во сне, в бассейне и на маникюре. И то не факт. И у неё тридцатого марта тринадцатого года была куча фоток, как мы с шестилетним тогда Петькой отдыхали где-то в южной Азии. Пока на свежую могилу с дешёвыми венками падал на Родине снег. Но я же не знал! А что я вообще знал⁈.
Повернул тяжёлую голову до упора вправо, потом влево. Справа за кухонным окошком шёл редкий снег. Мартовский. Похожий, хоть до тридцатого числа было ещё недели три. Слева на меня укоризненно смотрел угол печи, большой и тёплой. Вспомнилось внезапно и очень ярко, как в каком-то фильме не то разведчик, не то партизан, схваченный врагами, с разбегу о точно такой же угол расколол себе голову, чтоб не выдать военных тайн. Показалось, будто печка поёжилась опасливо тем самым углом. Вероятно, взгляд мой легче не стал, и работал уже не только на дерево, но и на камень.
С непривычными и очень противоречивыми чувствами я прочитал все комментарии. До самого верхнего. «Сегодня похоронили нашу Светуню. Света в мире стало гораздо меньше». И снова глянул на печной угол. Печка, кажется, едва не вышла на улицу.
Так. Похоронили её под Новый Год. Мы тогда были в Турции. Я работал, Петька учился, Алина отдыхала, постоянно капризничая, что приехала расслабляться, а мы ей мешаем. Я вспомнил тогда советы одного автора, на которого тоже был давно подписан в Телеге. Он чудом, которому сам не уставал удивляться, выжил в девяностые и после, и иногда постил истории о раньших временах. Был он постарше меня, жил не в Твери, но реалии, похоже, были тогда в стране примерно одинаковые. Только чем дальше от столиц, тем злее. Так вот тот автор рассказывал, как однажды по приезду в Таиланд его тогдашняя пассия начала ему мозг сверлить. В ответ на что он вышел из номера, арендовал байк и умчал в гущу событий. Оставив ей непонимание на лице, обратные билеты, паспорта́ и немного наличных. Встречались в зоне вылета. Он — загорелый и поджарый, похудевший на десяток кило. Она с опухшим и перепуганным лицом, с дёргающимся глазом. Им обоим было, что вспомнить, но его воспоминания явно выигрывали по очкам с большим отрывом. Почему я не мог себе такого позволить? Или мог? Но тогда почему не стал?
Ах, Света-Светочка, Светланочка-Светуня… Так Кирюха всегда пел, когда её видел, отчаянно фальшивя. Промахи мимо нот, кажется, я прощал только ему. Остальным, конечно, тоже замечаний не делал, но лицо само собой становилось таким, что Петька тихонько спрашивал: «Не попала, да?». Потом выяснилось, что у сына был абсолютный слух, и он, как с придыханием говорила учительница, «обязан посвятить себя музыке!». Я, с таким же, видимо, слухом, посвятивший себя чему угодно, кроме музыки, нейтрально отреагировал, буркнув что-то вроде «сам разберётся, куда светить, не маяк, чай». Но потом все музыкальные конкурсы на всех каналах, которые набрали небывалую популярность, мы с ним смотрели совершенно одинаково. Смеясь, когда один ловил другого на недовольной гримасе, из-за того, что певец или певица не попадали в ноты, а то и в октавы. Это даже стало семейной шуткой: «Не попал, да?» — «А он и не целился, по-ходу». Только Алина злилась, не понимая, почему мы с сыном оба то морщимся, то наоборот пристально смотрим в экран телевизора, совершенно одинаковыми жестами потирая предплечья. Где бегали те самые мурашки, которые неизбежны, если мелодия трогает душу. И которые всегда бывали, когда играла или пела Света.
Я покинул город, ожидая удара Откатов, младшего и старшего. Оставил дела и заботы, написал даже завещание. Технически или юридически я был уже мёртвым, оставалось только получить свидетельство или решение суда о признании умершим. Сколько там по закону, пять лет? Ну, Стас наверняка что-то придумает, найдёт обстоятельства, угрожающие жизни, и призна́ют за полгода. Собственной смерти я не страшился давно. В Твери живём, тут волков бояться — из дому не выходить. Волков я тоже не боялся. Чего нас бояться…
Сидя на кухне старого деревенского дома, технически мёртвый Миха Петля думал. Напряжённо, трудно, мучительно. Это походило на экзамен по высшей математике, который я сдал не то с третьего, не то с четвёртого раза. Профессорша попалась принципиальная, идейная. Уверена была, что математика доступна каждому, главное — приложить нужные усилия, чтоб овладеть ею. Наукой, не профессоршей. Тогда, на первом курсе, я точно так же мучился, пытаясь понять хоть что-то. Не удалось. По крайней мере сейчас обе части памяти одинаково молчали в ответ на запрос определения комбинаторики или какой-нибудь формулы из теории вероятности. Зато подкинули пару сериальчиков и роликов из сети, где популярно поясняли для невежд за теорию хаоса и прочие синергетики и неравновесные термодинамики. Кажется, для какого-то очередного квеста я это смотрел, «базу набирал». Набрал на свою голову. Всплыло неожиданное определение: «свойства системы не сводятся к сумме свойств её элементов». Его я запомнил потому, что оно было похоже на главное правило кулинарии, открытое лично мной ещё в раннем детстве: «Если все продукты съедобны по отдельности, то это нифига не значит, что они будут съедобны вместе». Тогда я смешал холодец, варенье, кусок торта, половник борща, хрен и солёные огурцы. Сейчас… Сейчас, кажется, тоже. А ещё осетрину с телятиной.
Надо было подумать и сделать. Но о чём и что именно?
Плохо, когда не знаешь, да ещё и забудешь, как говорил наш преподаватель по гражданскому праву. И много кто ещё. Мне это определение ситуации подходило полностью.
Итак. Миха Петля стал свидетелем случайного сбоя в матрице, нарушения привычного хода времени, эффекта бабочки и можно как угодно ещё называть. Взмах волшебной палочки, в моём случае крайне символично оказавшейся красной лопатой, изменил настоящее. И будущее, наверняка. Если я ничего не путаю из той самой проклятой математики, любое действие в любой момент времени имеет последствия, меняющие всю дальнейшую картинку. Там что-то связано было с энтропией и какой-то эмерджентностью, теорией катастроф и чем-то ещё, в чём я не разбирался сроду и даже не планировал. Но привык верить фактам. Они врали значительно реже, чем гипотезы и предположения.
Включаем условную логику. Один раз — случайность. Два — совпадение. Три — закономерность. Выключаем логику, включаем память. Листочек, дождавшийся-таки своего часа, начал покрываться убористыми буковками. Между ними потянулись стрелочки. На втором листочке, разделённом надвое ровной вертикальной чертой стал расти список. Перечень всех фактов-факторов, результатом которых, возможно, и стал «реальный» сон. И живые Тюря, Спица и Валенок.
В левом столбце были факторы, на которые я повлиять не мог. В правом — те, которые напрямую зависели от меня. Радовало то, что правый был больше. Больше не радовало ничего.
Гипотетически, если зайти в пустой промороженный дом, будучи «в состоянии остаточного», преодолев пятнадцатикилометровый кросс по пересечёнке, растопить печь, попить чаю и лечь спать на наволочке с зайкой, то можно попасть в прошлое. Но перед этим нужно вытянуть в гору сани с тремя вязанками хвороста и бабой Ягой. Или дедом Ягой. И быть облаянным котом. Так себе условия задачки. Это если принимать в расчёт факторы, расположенные близко по времени. Если смотреть отрезок раньше, то появляются официантки, ритуальные автобусы, случайные попутчики и беседы с особо опасными рецидивистами. И левый столбец в табличке начинает опасно расти.
Но это не пуга́ло. Как помнил каждый любитель относительно современного отечественного кинематографа, если проблем две, и одна из них — пуговица, то искать надо именно её. А на то, на что повлиять возможности нет, нет и смысла отвлекаться. Резонно? Вполне. Поэтому проводим чёрточку возле правого столбика. И дополняем инструкцию по провалу в прошлое деталями.
Талый снег. Медный чайник. Термос, обдать кипятком. Чай с бергамотом, горсть. Три листочка то ли мяты, то ли зверобоя. Лечь с третьими петухами. Наволочка с зайкой-Мишкой. И душа, вывернутая наизнанку. Нормальный райдер, ничего сложного, в принципе. С точки зрения исполнения, а не понимания. Оставалось надеяться, что понимание придёт со временем само. И что мы с ним не разминёмся по пути.
Наверняка можно было снова запретить себе думать про всякую дичь и блажь. Убедить себя в том, что случайные совпадения и необъяснимые факты никак не связаны между собой. Договориться считать произошедшее чудом, что выпадает раз в жизни, и то не каждому. Но не хотелось.
Можно было начать строить планы на то, как Мишутка в прошлом спасает Союз, обличая вражеских агентов, вредителей и предателей. Или как он убеждает родителей вписаться в приватизацию, скупать ваучеры и акции. Или ищет клады, пишет песни, и чем там ещё должны непременно заниматься попавшие в детство? Биткойны закупать? Вот это тоже, да. Но не хотелось ещё сильнее.
В двадцать лет перед тобой открыты все пути, и сил с избытком хватает на то, чтобы пробежать туда-сюда по каждому из них, а то и по нескольким сразу. В тридцать часть путей закрыта за ненадобностью или на тот самый переучёт, ещё часть признана непроходимыми, а прогулка по паре-тройке оставшихся отнимает все силы. В сорок сил хватает только на то, чтобы идти по тому пути, что был признан условно верным. И молиться о том, чтобы в прошлом не вкралась ошибка при выборе.
Можно объяснять это чем угодно: эгоизмом, трусостью, мелкотравчатым мещанством, запущенной формой социофобии или социопатии. Придумывать себе диагнозы и оправдания любят, умеют и практикуют практически все. Но вот у меня не мелькнуло и мысли о том, чтобы покупать биткойны или писать письма в КГБ. И стыдно мне за это не было. Может, потому, что оценивал я себя слишком рационально и адекватно, даже в этой, насквозь неадекватной и нерациональной, реальности? Или от того, что вводных по-прежнему было мало? А что, если вообще ничего не выйдет? Попил чаю с травками, залез на печку — и просто выспался хорошо, без турне во времени и пространстве. Или снова очнулся возле веранды детского садика от неразборчивого шёпота Валенка, и так из раза в раз, как в том кино с Биллом Мюрреем. А планов-то было, планов! И тебе акции, и валюта, и весь Советский союз… Нет, это не наш метод, не петелинский. Я приучен исходить из фактов, вот из них исходить и буду, штопаный рукав! Или на них, как пойдёт. И задач на ближайший отрезок времени в настоящем у меня ровно две: заделать дыру в крыше над баней и помыться. А на прошлое время задача одна: убедить отца бросить курить. Хотя бы попытаться.
С крышей вышло довольно быстро. Дольше за прутьями на край леса ходил, пожалуй, и обломки трубы разбирал. Закрыть же дырку новой обрешёткой, настелить сверху заплатку из рубероида, а поверх неё — мягкую черепицу, было несложно. Заделать и утеплить отверстие в перекрытии между парилкой и чердаком оказалось посложнее, но не намного. Очень повезло, что на подворье был давно истлевший мешок керамзита, а в погребе стояли ящики с песком, в которых на зиму запасали морковь и свеклу с редькой. Одного как раз хватило.
Про то, как топить баню по-чёрному, я где-то читал и видел в кино. Для того, чтобы не напортачить, как папа говорил, пересмотрел за обедом пару роликов в сети. И в принципе справился. После того, как проветрил и смахнул сажу новым веником, одним из трёх, заботливо купленным Тюрей, можно было вполне и попариться и помыться. А потом и побриться даже. У нас, у тверских, видимо, генетика такая: три дня не побрился — и курточка уже сидит, как ворованная. Да и любая одежда с обувью. Не знаю, местом рождения это вызвано или менталитетом, или ещё чем-то? Но вот греки или, к примеру, итальянцы небритые выглядят как миллионеры на отдыхе. Наши же чаще всего как с кичи выпущенные.
На ужин сегодня была картошка. И тревожные ожидания. Картошки было меньше.
План на день я выполнил вполне успешно. Оставалось теперь не промахнуться мимо прошлого и надеяться на то, что там будет что-то кроме детского садика, спавшей воспиталки и оравшей заведующей. И что трёхлетний Мишутка сможет найти и подобрать слова для того, чтобы уговорить огромного, сильного и умного папку отказаться от табака. Гарантий, конечно, не было. Ни в чём, что характерно. Ни во времени возможного попадания, ни в самом его факте, ни в том, что бросивший курить отец проживёт дольше. Но попробовать определённо стоило. А вот насчёт Светы я решил некоторое время не думать. Ну а что бы я сделал? Написал письмо? Нет, адрес я помнил, но смысл? «Здравствуйте, тётя Маша, пишет вам незнакомый мальчик Миша, у вас скоро родится девочка, назовите её Светой»?
Говорят, некоторые маленькие дети боятся темноты. Брехня, оказывается. Дети боятся страхов, которые им навязывают взрослые. Старшим удобно, чтобы малыш был перед глазами и на виду. Поэтому «не ходи туда, там темно, страшно, Бабайка, чужой дядя заберёт!». Я не боялся ни темноты, ни Бабайки, даже Сархана. Но чувствовал, что очень и очень расстроюсь, если механический повтор действий из правого столбика ни к чему не приведёт. Потому что с левой колонкой сам я точно ничего не мог поделать.
Солнце. Яркое высокое Солнце светило прямо в лицо, и от этого под веками всё было ярко-красным, огненно-оранжевым. Открывать глаза не хотелось совсем. Откуда за печкой взялось столько света?
— Вставайте, граф! Вас ждут великие дела! — прогремел в коридоре голос папы.
И меня выкинуло из кровати, как пинком.
Стол, стул с зелёными тряпочными спинкой и сиденьем, книжный шкаф и кровать. Кто скажет, что этого для счастья мало, тот ничего в счастье не понимает. А за дверью, неровно покрашенной белой масляной краской, коридор. Справа комната родителей, слева ванная, туалет и кухня. На которой, судя по запаху, мама жарит гренки. И они о чём-то переговариваются с отцом, который, судя по звуку воды, бреется. Они живые. Я не в садике. У меня получилось!
Восторг был такой, что я аж запрыгал и заплясал на плетёном половике. Его, как и многое другое, мы привезли из деревни, когда переезжали. Он был старый, конечно, но стоять на нём от этого холоднее не делалось. На крашеный оргалит было гораздо неприятнее ставить ногу, высунутую из-под тёплого стёганого одеяла. Вот только скользил по нему половичок, забыл я про это.
— Ты чего на полу сидишь? — удивился отец, открыв дверь. Я бы тоже рванул к Петьке в комнату, если бы оттуда послышался звук падающего тела и вскрик.
— Я ничего. Всё хорошо. Зарядку вот собираюсь делать, — пробормотал смущённо Миша Петелин семи лет от роду. Не дав Михе Петле пошутить на нервной почве про уроненную контактную линзу. Очень удачно не дав.
— Это молодец, это правильно. Зубы потом чисти и давай на кухню. Помнишь, какой день сегодня? — он уже пропал из дверного проёма, заканчивал фразу по пути в ванную, добривать вторую щёку. Поэтому того, как криво кивнул сын, не заметил.
А кивнул Миша криво потому, что одна его часть помнила, а вторая, проснувшаяся только что, не имела ни малейшего представления. И с этим надо было разобраться в первую очередь.
На календаре с яркими тюльпанами в зелёной вазе были зачёркнуты дни. Привычка, которая с первого класса была со мной. За неё Алина тоже надо мной издевалась. Что, мол, за идиотизм, зачем покупать настенные календари, если в смартфоне всё есть? И тем более черкать по ним потом ручкой? А я ничего не говорил ей. Потому что, как водится, три раза уже объяснял. Вечером, когда подходишь к календарю, или, как папа его называл, численнику, с ручкой, день пролетает перед глазами в ускоренной перемотке. И ты снова можешь улыбнуться чему-то хорошему, что было в нём, или подумать о том, как в завтрашнем, не зачёркнутом ещё дне, избежать чего-то плохого. А ещё перед сном можно было подумать, почему именно произошло то, что ты считал плохим. И было ли оно таковым на самом деле, или просто показалось от обиды, злости, зависти или невнимания? Хорошая привычка, мне нравилась. И сейчас вот тоже выручила.
Так, за окном у нас июль, вчера было тринадцатое, значит, сегодня четырнадцатое. Не нисана, а июля. Значит, что? Значит, мамин день рождения! Значит, кафе «Мороженое», молочный коктейль, пломбир с вареньем в тарелочке-креманке из нержавейки, коржик и кольцо «Творожное»! Господи, неужели это на самом деле повторится⁈
И оно повторилось. И это было настолько ярко и неописуемо, что я боялся зарыдать.
Молодые, живые и здоровые мама и папа шли под руку к остановке. Я шагал рядом, чуть впереди, с независимым видом, заложив руки в карманы. В одном из которых нашёл болтик, как в книжке про Максима Рыбкина, которую прочитал месяц назад. Почему-то мне казалось, что ржавая железка действительно помогала. Всё-таки внушение — великая вещь, а самовнушение — тем более.
На маме было новое лёгкое платье, светлое, в голубую полоску, и босоножки. На папе — рубашка с коротким рукавом, летние светлые брюки и сандалии. Он был одним из немногих, кто не носил их с носками уже тогда. Родители выглядели совершенно счастливыми и беззаботными, отец шутил, мама смеялась, запрокидывая голову.
К остановке подъехал оранжевый ЛиАЗ, скрипнули и звякнули, складываясь, двери. Белый ребристый пластик на поручнях, вытертый кое-где почти до металла, тёмно-красные сидения из неубиваемого кожзама. И прямоугольная коробочка компостера! Их потом только поменяют на такие, с чёрной кнопкой, напоминавшие формой смесь чеснокодавилки и дверного звонка. Эти, старые, были гораздо удобнее. Папа достал из нагрудного кармана билеты, сложенные «книжечкой», и пробил сразу три. Я почему-то всегда страшно гордился, держа в руках билет. Видимо, потому что мне было, что «предъявить за проезд» суровой тётеньке с затёртой кожаной сумкой на животе. Но веселее всего было подпрыгивать на задней площадке, держась за горизонтальный поручень, когда на мосту через Остречину автобус едва не отрывал колёс от асфальта, скрипя и отдуваясь какими-то пружинами или рессорами. Боже ты мой, как мало надо было для счастья. Каким ярким оно было тогда… сейчас.
В кафе на удивление не было очереди. Мы довольно быстро получили заказ и сели наслаждаться. Папа взял с вареньем, как и я, а мама любила с шоколадной крошкой. Женщина в халате, фартуке и белом колпаке тёрла плитку «Бабаевского» на обычной железной тёрке с таким видом, будто именно эти железка и шоколад испортили ей всю жизнь. Да, сфера обслуживания в Союзе была разной, конечно, и на яркие типажи, которых показывали на эстраде райкины, карцевы и жванецкие, щедрой. А потом из здоровенных гробов-колонок зазвучал Антонов. И я только что носом в креманку не нырнул. Потому что слёзы, и так стоявшие где-то под горлом, опалили глаза. Пока изнутри. Маленький Миша Петелин сопел, ковыряя гнутой алюминиевой ложечкой подтаявший пломбир. Размазывая по его поверхности сгустки венозной крови черносмородинового варенья. А в ушах звучали фразы про проведённый в печали день, про поиски лета зимой, и про судьбу, что висела на волоске*.
Вдох на четыре счёта. Выдох на восемь.
* Юрий Антонов — Не говорите мне «Прощай» https://rutube.ru/video/a425401fa3a90068fb50a6f1809fb024/
— Что-то Миша у нас какой-то задумчивый сегодня, больше обычного. Что случилось, сынок? — спросила мама.
И я вздохнул как-то уж и вовсе судорожно, едва не всхлипнув. Потому что вспомнил, когда она последний раз так спрашивала. Пока ещё узнавала. Как же хорошо, что этому семилетнему телу не пришлось пережить и сотой доли того, что выпало Михе Петле. Иначе точно бы «мотор стуканул». А так — ничего. Только пульс всё равно был слишком частым. Даже для ребёнка.
— Подарок тебе придумал, мам. Ну, то есть я давно уже придумал и сделал даже, а вот сейчас придумал ещё один. Думаю, тебе понравится, — ответил я и присосался к трубочке молочного коктейля. В чём был секрет? Почему ни он, ни мороженое после никогда не бывали такими вкусными?
— Ох и выдумщик ты у меня! Тебе только культоргом работать, — как всегда пошутила она.
Если б ты только знала, мама, кому и какие культурные программы я буду организовывать…
После кафе пошли на набережную Мологи, возле моста. Не купаться, ни полотенец, ни пледа, ни плавок-купальников никто не брал. Просто гуляли и разговаривали обо всём на свете. А я держал их за руки, шагая посередине. Нарочно медленно, будто снова и снова запоминая ощущения от твёрдой, мозолистой отцовской ладони и удивительно мягких пальцев мамы.
Вода текла по-летнему неспешно, весной всегда течение быстрее было. Папа рассказывал, что на холмах тает снег и все ручьи бегут в реки, а реки — в моря. Маленький я уже знал, что по Мологе можно доплыть до Волги, которая впадает в Каспийское море. Большой я знал, что на берег того, родного для него, моря через год вернётся Юсуф, проходивший службу в рядах Советской армии. Чудом успев домой до того, как страна начнёт разваливаться на куски. И станет милиционером. Чтобы хоть как-то самому влиять на ситуацию вокруг себя и своих близких. Его будут резать и взрывать, в него будут стрелять. Но он дослужит до положенной пенсии с честью, той самой, офицерской, о которой потом некоторое время будет немодно говорить. На таких людях мир и держится. Не то, что всякие Петли, которым не под силу даже выдумать, как отвадить отца от курева…
Миша выдернул руки из ладоней удивлённых родителей и рванул в сторону под встревоженный оклик мамы. Но далеко не побежал. Только до ажурной чугунной урны, какие стояли, наверное, только на набережных и в городских садах. Наклонился и поднял с земли находку. Дымящийся чинарик. Приличный ещё.
— Во! Я вырасту и буду совсем как папа! Курить буду! — торжественно, как пионерскую клятву, произнёс он. То есть я. Всё-таки изыскавший вариант, хоть и не безупречный.
— А ну-ка брось, штопаный рукав! — велел отец строго. Но не успел. Потому что Мишка поднёс бычок к губам и жадно затянулся.
Кашлял я долго, мучительно, чудом не избавившись от молочного коктейля и мороженого. Их почему-то было жалко особенно. И ещё маму, которая обнимала меня, заглядывая тревожно в глаза, пока отец бушевал.
— Дай мне слово, что не начнёшь курить, пока не закончишь десятый класс! — прогремел он.
— А ты — мне, что тоже не начнёшь! — я протянул ладошку. Да, воспользовавшись моментом, который сам и подстроил. Шансов на удачу было немного, но кто-то наверху играл за нас, маленького и взрослого. — Только по-честному, по-мужски, как ты учил!
Отец растерянно, как никогда прежде, посмотрел на меня. Потом на маму, у которой тревогу сменяло непонимание, а уже его — удивление. Поддёрнул брючины и опустился на корточки рядом с нами.
— При маме, она свидетель будет. Клятва без свидетелей несчитовая! — настаивал я, не давая опомниться им обоим. Потому что знал дотошность и педантичность одного, передавшуюся по наследству и мне, и мягкую отходчивость другой. Эта черта была сейчас некстати, и дать проявиться ей я не планировал.
— Ух, жук, ты глянь на него, Лен! Как вывернул. Ну что же, по рукам. Я не буду курить до тех пор, пока ты не начнёшь. Только уж и ты по-честному, чтоб не шкериться за гаражами и за школой. Ты дал мужское слово, при свидетелях!
— И я его сдержу! — звонко и радостно выкрикнул Миша, вцепляясь в отцову ладонь обеими своими, тряся её изо всех сил. — Как тебе мой подарок, мам?
Один Петля додавил-таки второго. Старшего.
Проснулся так же. Еле сполз с печки и присосался к носику чайника. Не медного, обычного. Прохладная вода, кажется, испарялась во рту, не достигая горла, но я пил, не останавливаясь, пока вся не закончилась. А потом побежал на улицу, обтираться снегом. Супер-закалённым, последователем Порфирия Иванова или моржом я не был. Ну, разве что только какой-то частью от моржа. Но паливший внутри жар говорил, что от обтирания мне хуже не станет точно. А вот смыть липкий и какой-то кислый, злой пот точно требовалось. И почему-то именно «мёртвой водой».
Полотенце было мокрым насквозь, от него шёл пар. От меня тоже. Но хоть внутри жечь немного перестало. И сердце, как ни странно, уже не угрожало выскочить прямо изо рта.
На завтрак были бутерброды с маслом, сыром и колбасой. Алина всегда говорила, что так есть нельзя, что с сыром надо отдельно, с колбасой отдельно, а с маслом только если икры сверху, или сахарного песку. Я подозревал, что так аукались в нас с ней наше не сильно сытое прошлое и излишне, наверно, сытое настоящее. Когда в одном не было ничего вкуснее, чем белые крупинки на твёрдом куске настоящего сливочного масла, а в другом — возможность совмещать продукты, которых раньше в достатке не водилось. Эти бутерброды «со всем сразу» были, наверное, единственным исключением из того первого правила кулинарии, которое я усвоил на всю жизнь. В них как-то очень удачно сочетались все элементы системы. И вкусно было, честно.
Они и крепкий сладкий чай сделали жизнь ещё краше. И позволили на относительно сытый желудок приступить к обдумыванию и планированию обстоятельно, без спешки, по-петелински.
Память, обросшая новыми голограммами из-за недавних давнишних событий, уверенно говорила, что в доме номер сорок четыре на проспекте Чайковского живут Пётр Павлович и Елена Степановна Петелины. И я едва не рванул к трассе босиком.
Образы и воспоминания, распускавшиеся странными, невозможными бутонами и соцветиями прямо поверх исходных, завораживали. Это было очень тревожно, конечно, и смахивало на тяжёлую форму шизофрении. Но я готов был смириться с тем, что спятил, если хоть часть из них будет правдой. Которую только предстояло проверить. И очень хотелось сделать это как можно быстрее. Потому что этим утром число тех, ради кого стоило жить, внезапно выросло. И с тем, что Нокия 8800 пока молчала насчёт выполнения заданий № 1 и 4, я тоже готов был мириться. Мне срочно нужно было в Тверь.
С домом прощался, как с родным. Хотя, почему «как»?
Проверил окна-двери, выгреб из печки всю золу, раскидав под яблонями. Вспомнив внезапно, что именно так делал папа, когда уезжали в Бежецк. Закрыл заслонки-вьюшки. Сложил пожитки в рюкзак. Вынес в сени и подвесил на лесках к потолку холщовые мешки, куда сложил пакеты и пачки крупы, муки, сахару, соли и макарон. Прислонил к дверке позади вычищенного от снега подворья тяжёлый лом. И поклонился до земли сперва ей, а потом и входной двери с крылечком. На которой по-прежнему красовался здоровенный ржавый замок. Если не считать сорванных досок, что раньше закрывали окна, и моих следов вокруг, то дом снаружи выглядел совершенно так же, как и последние сорок лет. Ничем не выдавая своей и моей, нашей с ним общей, тайны. И я, удивляя самого себя, мысленно пообещал ему, что скоро вернусь. Обязательно. Поклялся честно, по-мужски, как умел, как научил меня отец. Посчитав за свидетеля здоровенного чёрного во́рона, что снова сидел на трубе соседского дома. Пятого по левой стороне через прогон.
Маршрутка подошла, как по заказу — не успел ни замёрзнуть, ни даже особенно остыть после марш-броска по вчерашней колее от Фомы. Салон встретил давно забытыми ароматами странствий по району на общественном транспорте: суровый табачный дух, тяжёлый шлейф духов вроде «Красной Москвы» или чего-то подобного, без каких не выходят из дому уважающие себя бабки, аромат солярного выхлопа и еле уловимые нотки перегара. Оставалось надеяться, что не от водителя. Он тоже был хрестоматийный: щетина, одинаковой длины по всему периметру круглой рожи, голубые глаза, перебитый нос, растянутый свитер, тренировочные штаны и наколотый синий перстень на пальце правой руки. Повезло, что были мелкие деньги, осталась сдача после рынка. Вступать в дискуссию на тему «откеда я те „пятёру“ разменяю?» не было ни малейшего желания. Как и светить крупными купюрами. Здесь, в лесах и полях Бежецкого Верха, достаток, кажется, со времени Великой Октябрьской Революции приравнивался к недостатку. И плевать-то, что тверские купцы веками славились щедростью и деловой хваткой, ничуть не меньше, чем владимирские Морозовы, пермские Строгановы или калужские Рябушинские. Слишком долго быть богатым считалось постыдным отделением от коллектива.
Вторая машрутка, в Кашине, была точной копией первой. Кроме, пожалуй, того, что под свитером у водилы красовался застиранный тельник, а сам он был лысым, как колено. И играло на весь салон не радио «Шансон», а «Маяк», как ни странно. Наверное, на флоте служил шофёр.
Меня окружающая действительность трогала мало, как и я её. Сел точно так же к окошку с левой стороны, скроил задумчивое лицо, особо даже не напрягаясь, потому что оно и так было не сильно лёгким, и занялся тем, что умел. Начал думать.
Всё, что мне было известно по книгам и фильмам, источникам сомнительным, конечно, но, увы, единственным доступным, говорило о том, что давить бабочек в прошлом — дело исключительно неблагодарное. Глазом моргнуть не успеешь, а вся жизнь наизнанку вывернется. Как в той книжке. Мне, кажется, за победу в городском конкурсе чтецов подарили, вместе с дипломом ГорОНО. Первой степени, между прочим, красненьким таким. Там был сборник рассказов Брэдбери, но запомнилась в первую очередь обложка. На ней был жуткий цирк-шапито, что приехал в какой-то провинциальный городок и поселил в нём дичь, мрак, хтонь и жесть, термины, в моём детстве неизвестные, но потом ворвавшиеся в историю страны. Там было что-то про татуированного дядьку, которому партаки набивали шершнем. И ещё много жути, которая маленького Мишу пугала и нервировала. Он уже тогда не любил, когда чего-то не понимал, и любые вещи и события вне плана тревожили его. С годами я стал к ним значительно терпимее, и только поэтому не спятил и не погиб в юности. Научившись меньше переживать о том, на что не мог повлиять, и прикладывать максимум усилий к тому, на что воздействовать всё-таки получалось. Этот подход, эта стратегия себя оправдывали. У меня были источники доходов, больше чем у многих земляков-тверичан. Был дом и семья. Были…
Но игры с прошлым везде приводили или в дурдом, или в тюрьму, или в могилу. В общем, в задницу вели, без вариантов. И это тревожило посильнее полузабытых страшных картинок со старой синей глянцевой обложки книги, которую какой-то сумрачный педагогический гений избрал в качестве подарка для школьников начальных классов. Никакого желания проследовать данными маршрутами не возникало. Значит, шалости с прошлым следовало прекращать. Родители живы, это ли не чудо? Вспомнилась аватарка одного известного, хоть и противоречивого историка, писателя и апологета язычества из Ижевска, ныне, к сожалению, покойного. Там, на аватарке, был значок опасности поражения электрическим током: красный треугольник, в нём — падающий человечек. И здоровенная молния, бьющая в него. И подпись для грамотных: «Не зли Богов!». У меня такая несколько лет на заставке стояла, из телефона в телефон переезжая, вместе с мелодиями привычных звонков. Так вот как-то необыкновенно остро ощутилось на мосту через реку Медведицу, по пути к Верхней Троице, что злить Богов не нужно совершенно. Прямо вот не надо, совсем. Ни к чему привлекать внимание тех сил, с какими нет возможности совладать. Тем, кто вырос в Твери и не только в ней, в те годы, в какие рос я, это было понятно и привычно. Потому что слишком многие из тех, кто по молодости или самонадеянности затевали игры с людьми и явлениями, несопоставимыми по масштабу, быстро и как-то безнадежно заканчивались. В дурдомах, тюрьмах или могилах.
И то, к чему привели два этих моих сна в заброшенном доме на краю вымершей деревни, было ещё не известно. Пять живых людей. Сорок с лишним лет с момента первого воздействия и почти сорок со второго. И каждый из тех, кто остался в живых, в каждый из дней своих жизней наверняка что-то да совершал. Это тебе не бабочек давить.
Вспомнилось ещё одно высказывание, к ситуации тоже подходившее вполне. О том, что когда бросаешь в озеро камень, по водной глади расходятся круги. Они раскачивают тростник на берегах, разгоняют ряску и водоросли со всякими там водомерками. Волны могут смыть какого-нибудь муравья или другую букашку. Со временем круги становятся всё менее и менее заметными. И вот недвижная озёрная гладь снова отражает синее небо и белые облака на нём.
Но камень всё равно уже лежит на дне.
Мимо скользила за грязным окном дорога, грязная гораздо сильнее. Чистый белый снег в лесах и на полях становился грязно-бурым вдоль ней, а на ней самой таял, превращаясь в слякоть и грязную воду. Солёную грязную воду. Которая тоже текла куда-то, замерзая, оттаивая и снова продолжая движение. Чтобы потом, проделав долгий и трудный путь тоже попасть в какое-нибудь море. И принести ему свои грязь и соль. Оставив за собой дорожку, на которой не станет расти живая зелёная трава.
Деревни сменяли одна другую. Они за последние несколько сотен лет поменялись, наверное, не так сильно. Точно такие же дома, как век назад. Ну, лампочки вместо керосиновых ламп и лучин. Ну, тарелки спутниковых антенн. Вместо аистиных гнёзд на тележных колёсах. Вместо табличек с красными звёздами на домах фронтовиков — таблички с надписями «Яйца», «Молоко» или «Продаётся». Нет, пожалуй, сильно поменялись. И даже не за сотни, а уже за десятки лет. Теми же самыми остались только яблони, щедрые, пусть и не каждый год, угощавшие взрослых и детей, своих и зашедших в гости. И ёлки-сосны, отдававшие свои тела на гробы, и ветки-лапы на то, чтобы замести последнюю дорогу за покойником, не дать тому вернуться в оставленный дом, не пустить прошлое. Потому что так было не по правилам, не по законам природы и не по покону людей и нелюдей, как писали в книгах. Но так было. И я, Миха Петля, тоже был. Пока. Пока ехал в Тверь, где ждали дома отец и мать, невероятным образом оставшиеся в живых. Те, кого я сам хоронил, вернулись. Так же, как возвращался к ним и я.
Прижав лоб к стеклу, хотел чтобы стало чуть холоднее, пусть хотя бы снаружи головы, которая отчаялась и перестала строить планы. И, как бывало, вытянула из памяти первое попавшееся, запустив на повтор, раз за разом, раз за разом. На этот раз первым попавшимся оказалось стихотворение известного земляка с трудной, как и у многих менее известных, судьбой. В честь него назвали тот самый ресторан в Бежецке, откуда мёртвый Жентос Спица переманил шеф-повара. Его расстреляли в 1921 году. Я знал много его стихов, но сейчас памяти было угодно почему-то выдернуть из пучины умного дьявола*. И это было к месту, конечно. Хоть и страшновато. Не знаю, исповедовал ли он уже тогда искусство точно вымеренных и взвешенных слов. Но стихотворение это мне очень нравилось. Только концовка всегда настораживала: «Но помни, — молвил умный Дьявол, — / Он на заре пошел ко дну.»
* Николай Гумилёв — Умный Дьявол: https://gumilev.ru/verses/221
Кроме стихов «Серебряного века» мне нравилось многое: книги, фильмы, сериалы даже некоторые. Музыку тоже уважал, хоть и довольно необычно. Кирюха, царствие небесное ему, всегда издевался над моими плей-листами, которые тогда ещё были не подборками во всяких музыкальных сервисах, как теперь, а записями на кассетах разной степени затёртости и заезженности. Где тоже вполне могли соседствовать вещицы совершенно непохожие и неподходящие. Никому, кроме Петли, не приходило в голову записывать на одну кассету, например, No Doubt, Чёрный Кофе, Пикник, Темнозорь и Nightwish. Но даже несмотря на резкий контраст жанров, стилей, голосов и инструментов, на выходе получался лютый депрессняк. Который даже вечно бодрого и невозмутимого Кирюху, как он говорил, «пригружал». "«С тобой как послушаешь музычку, так или в кабак тянет срочно, или удавиться сразу! Душишь, Петля!» — выговаривал мне он. Добрая ему память…
Так вот, наверное, именно это умение сочетать несочетаемое, казалось бы, и вывело наше агентство в лидеры. Никто и представить не мог себе, чтоб организовать на очередном бандитском «междусобойчике» вечер народной песни. А я делал. И на берегу Тверцы или Крапивни сидели на закате люди, для которых «сидеть» было, наверное, делом всей жизни. И пели песни — хором, сольно или на несколько голосов. Глядя на садившееся за деревьями Солнце, окрашивавшее мир вокруг в багряные тона. Особенно красиво выходило осенью, когда листья на деревьях были будто созданы для закатных солнечных лучей. И тишина стояла ещё не морозная, но уже прохладная. И в ней голоса над водой плыли особенно далеко и чисто, будто догоняя журавлиный клин, улетавший в тёплые далёкие нездешние края. И эти голоса — сиплые и надорванные, хрипатые и гундосые, высокие и низкие — звучали совершенно по-другому. И хозяева тех голосов диву давались, слыша, чувствуя это. Конечно, один вечер с народными песнями никого из них не сделал ни праведниками, ни законопослушными гражданами. Но каждый, уходя прочь, жал мне руку. Давали и денег сверх тарифа, что греха таить. Но я не брал. Кивал на блюдо на столе, чтоб бросали туда, будто благодарили не меня, а этот чистый и звонкий вечер. Праведникам и альтруистам всегда жилось нервно и голодно, как говорили нам жития святых и великомучеников. У меня с Богом отношения тоже были своеобразные — мы верили друг в друга. То есть я благодарил Его, когда всё шло гладко, и не тревожил в моменты, когда Он, кажется, забывал обо мне.
Сейчас, свернув от Гориц к Бежецкому шоссе, я думал о том, что стихам великолепного русского поэта замечательно подошла бы музыка из старых фильмов конца восьмидесятых — начала девяностых. Но не российских-советских, а голливудской классики тех лет. Когда переводили не то что реплики героев, но и названия фильмов так, что авторам, наверное, икалось там, за кордоном. «Крепкого орешка» я смотрел с заигранной вусмерть VHS-кассеты, на которой еле держалась заляпанная бумажка с надписью «Умри тяжело, но достойно». Но музыка, то тянувшаяся, то прыгавшая, запоминалась ничуть ни меньше культовых фраз на испанском или «Йо-хо-хо, ублюдок». И с тех пор я узнал и полюбил композиторов Марко Белтрами, Эннио Морриконе, Ганса Циммера. И, конечно, Эрика Клептона, грустного, но такого честного. А саксофон Дэвида Сэнбёрна? Ну, тот, что в «Смертельном оружии»? Это же бомба, как Петька говорил в детстве! Вот если бы всё это совместить. Предельной искренности стихи, гитары Клэптона и Ли Хукера, медный альт-саксофон Сэнбёрна… Вот это, пожалуй, был бы идеальный саундтрек к кадрам за окном. Где в темневших весенних сумерках скользили за стёклами деревни, живые или призрачные, неотличимые друг от друга. Деревья, кутавшиеся в белые муфты и шапки чистого снега. Где было так мало цветов и оттенков, и картинка так подходила к нуарным фильмам прошлого. И в отблесках пролетавших мимо фар грязное стекло, делившее нутрь и наружу, граница между теплом салона и стылым холодом улицы, отражало такое же нуарное и бесцветное лицо с глубокими складками от носа к губам и между бровями. С непонятным выражением в глубоко посаженных глазах, которое могло одновременно быть и грустным, и нейтральным, и задумчивым, и весёлым. Маска человека, научившегося не выдавать чувств. Даже себе. Привычная маска Михи Петли, заменившая ему лицо. Та, с какой он прожил почти всю жизнь.
— Никто тебя не любит. Все тебя ненавидят. Ты дурак и ты проиграешь. Улыбнись, хрен…
Цитата из того самого фильма, с которого всё началось. Того, в котором, как мало кто знал, загадок и ребусов было больше, чем в рубрике «Отдыхаем вместе» в старых газетах. У героя даже фамилия была ребусом: Хэлленбэк переводилось как «в ад и обратно». Сделав петлю. Но на этот раз, пожалуй, Петля «сделал» киногероя. Были те, кто любил Михаила Петелина. Были те, кого любил я. И теперь, по счастью, это были одни и те же люди. И улыбка моя, выхваченная вспышкой фар проезжавшей машины, на грязном стекле выглядела уже не такой кислой и заупокойной.
Вечерняя Тверь — красивый город. Особенно теперь, в двадцатых годах двадцать первого века. Я застал времена, когда самым хорошим в вечерней Твери было находиться от неё в нескольких сотнях километров или дома, за наглухо запертой толстой железной дверью. Которая, как подсказывали обе памяти, помогала не всем и не всегда.
Из маршрутки вылез на конечной, у вокзала. Сперва думал выйти раньше, попросив «морячка» остановить на «улице Склизкова» или на «Спортивном». Но когда увидел впереди старый дом, изящно подсвеченный красивым контражуром, передумал. Как отрезало. Не ощутил в себе той решительной готовности увидеть отца и маму не там, где привык за последние годы, а там, где привык за предыдущие тридцать с чем-то — в доме с окнами на проспект Чайковского. А не на кладбище. Всё-таки вера в чудеса — вещь иррациональная. А я, оказавшись в родной Твери, будто по волшебству мгновенно и привычно натянул на себя и лицо, и в целом облик того самого Михи Петли или Михаила Петровича Петелина, если угодно, которого знали многие в этом городе. А он чудес не жаловал — они труднопредсказуемые и слабоповторимые. У них нет чертежей, блок-схем, инструкций и наставлений. Поэтому в системе Петелина их не было. Наверное, именно поэтому их в ней и не было. До той поры, пока время не подошло. И не стало пора.
В камере хранения ж/д вокзала получил свой потёртый старый рюкзачок, который всегда катался со мной на переднем сидении Ромы, если только в машине не было жены или сына. Тогда он переезжал назад. Сейчас в нём лежало немного денег и смартфон. Тот, модный, корейский, с каким не стыдно было «в люди выйти», как Алина говорила. Не знаю, как ей, а мне всегда было стыдно показываться на людях голым или глупым. Насчёт того, как и во что я одет, и какой именно кусок пластика или железа со стеклом прижимаю к уху, никаких предубеждений, как и предпочтений, не было.
Будто чувствуя, что на ходу прикасаться к недавно оставленному настоящему, ставшему прошлым, не стоило, прошёл обратно до автостанции и свернул налево, на Завидова. Там, кажется, на Университетском какая-то кафешка была, маленькая совсем. Но в будний день, наверное, найду место?
Место нашёл. По пути найдя ещё несколько деталей, каких по прошлому своему настоящему не помнил. Вроде пары незнакомых брендов на рекламных щитах, новых логотипов на наклейках жёлтых такси и бортах автобусов. Такие детали профессионально деформированная память выцепляла влёт. И кафешка, которая раньше называлась как-то иначе, звалась теперь «У Ивана». Ну, в принципе, так для Твери даже лучше. Так до революции часто фартовых и прочих криминальных элементов прозывали. На изменившиеся элементы реальности «старая» память реагировала как-то особенно остро, будто стараясь объяснить их, обосновать. Или это я сам так старался?
В полупустом зальчике с низкими потолками и грубой мебелью было… тускло. Вот именно это определение пришло на ум первым. Из ярких деталей был телевизор под потолком, показывавший канал о рыбалке, и барная стойка, где из самого дорогого были самбука, дерьмовая текила и армянский коньяк. Ну, я сюда, слава Богу, не за тем пришёл.
— Вечер добрый, — кивнул я бармену. Вполне возможно, что и хозяину. По крайней мере, табличка на его могучей груди представляла его Иваном.
— Ночь почти, — ответил он, глядя на меня с прищуром, который одинаково мог бы именоваться и приценивающимся, и ощупывающим карманы. Мои.
— Да? — я поднял рукав и глянул на часы. Половина десятого. — Ну нет, время детское ещё.
— Кому и ночью солнце светит, — хмыкнул он, прищурившись, кажется, ещё сильнее.
— Бывают и такие, — согласился я. Но продолжил уже другим тоном, сделав голос равнодушным, — но я дневное Солнышко с нашим не путаю.
— Поесть, выпить? — глаза хитрого бармена тут же стали нормальными, и ощупывать карманы он, кажется, стал свои.
— Есть у тебя чай путный, чтоб не «утопленников» в стакане полоскать? — голос мой не менялся, только гласные стали чуть подлиннее.
— Чифиря могу подать, — он кивнул как-то странно, чуть ли не всем телом.
— Не, его не надо. Дай кипятку тогда вон за тот столик, и поруба́ть жирного, — я развернулся и пошёл в дальний угол, там, где вблизи никого не было.
Пока уселся на диван, сделанный в виде сидения в электричке, пока разложил оба рюкзака посподручнее, прибежал уже и бармен, хотя у дальнего столика я видел и официантку. Она поглядывала на меня едва ли не вызывающе. Бывают такие, что сразу хотят пройти в дамки. Не отличая короля от валета. Или туза. Или шестёрки.
— То́ка скипе́л, — выдохнул Иван, ставя передо мной электрический чайник, из короткого носика у которого летели брызги и пар, подтверждая, что бармен не соврал. И располагая рядом два стакана в мельхиоровых подстаканниках и фарфоровый чайничек, белый, в красный горох. Снимая осторожно с него крышку.
— Уважил, мил человек, спасибо. Я недолго посижу, ты по кухне не шибко суетись, мне хлебца дай с маслом — и хоро́ш, — проговорил Миха Петля, надеясь на то, что не переигрывает. И что слова, слышанные относительно недавно от соседа через прогон, не удивят бармена.
— Сейчас, минуточку, — только и выдохнул он, убегая. Натурально бегом. Нет, всё-таки кто-то из нас определённо переигрывал.
Но через секунд сорок — не засекал, но минута вряд ли прошла бы — рядом с чайничком-заварочником лежал свежайшего вида батон и двухсотграммовая пачка масла. Эту марку я знал, хорошее.
— Ништяк. Хорошо тут у тебя. Даже жалко, что уходить скоро, — с почти натуральным разочарованием сказал я.
— Милости просим, — некстати сказал корчмарь и отошёл, не разогнувшись до конца. Или кстати сказал…
Пара горстей из моих остатков заварки с бергамотом, хорошей, дорогой, отправилась в заварочный чайник, который я предварительно окатил кипятком. Смартфон «завёлся» и принялся сыпать сигналами пропущенных вызовов и полученных сообщений. Звук ему я отрубил сразу, и сразу же воткнул наушники, постоянно катавшиеся со мной в рюкзачке из Доджа. Потому что полупустой ли кабак, полуполный ли, а давать слушать кому бы то ни было то, чем может сейчас взорваться мой телефон, не хотелось. Слушать самому, говоря откровенно, тоже особого желания не было. Но надо. По-прежнему есть такое слово: «надо». Никуда не делось.
Пока загружались в мессенджере голосовые и видеосообщения, я успел умять три бутерброда с маслом, щедро посыпав их из солонки и перечницы. И, что удивительно, тоже неплохо получилось, съедобно. А вот перец у Ивана оказался красный, а не чёрный. Странный, тревожный даже, наверное, выбор для заведения, которое было больше похоже на смесь притона и шалмана. Но я решил не искать лишних знаков от Вселенной. Мне своих хватало за глаза и за уши. Если красный перец в перечнице означал, что хозяин работает на «цветных», «красных», «легавых» — ради Бога. Я здесь и не за этим тоже, и не мне его судить. Я судить вообще не люблю. Казнить — другое дело. Только в основном себя.
На первом из непрочитанных видео-кружков показалась Алина. Потрогала подушечкой среднего пальца уголок нижней губы, где, кажется, появилась морщина. Нахмурилась, и их, морщин, стало значительно больше. Видимо, в этот раз ботокс был палёный. И вдруг, будто опомнившись, заорала, глядя в камеру:
— Петелин, ты охренел, объясни мне⁈ Это что, твою мать, происходит⁈ Почему мой сын уехал из дома? Почему мне звонят какие-то адвокаты и приносят какие-то бумаги? Ты где, Петелин⁈
Я осторожно налил заварки в чашку, поднял крышечку заварочника и вылил настой обратно. «Поженил», так мама всегда делала. Налил полчашки заново и разбавил кипяточком. В ушах всё это время верещала бывшая жена, переходя на тона и лексику, для супружеской жизни и адекватной коммуникации в целом неожиданные и слабо пригодные. Вспомнилась какое-то древнее видео про садиста-кота: тот сидел на заборе, совершая гигиенические процедуры, а в десятке сантиметров от него бесновался здоровый дворовый кобель, которого удерживала цепь. Кот выглядел умиротворённо и на пса внимания не обращал совершенно. А тот был, кажется, близок к инсульту. Ситуация была похожа крайне, и, хоть я и любил больше собак, чем кошек, сейчас сам казался себе похожим на того котейку с забора как две капли воды. В ушах выла и гавкала бывшая жена, а я глоток за глотком лакомился вкусным чаем. С тем самым фирменным лицом Михи Петли, по которому, как говорил Кирюха-покойник, считать можно было только белый шум и помехи в эфире.
Когда наливал вторую чашку, Алина закончила сперва угрожать, потом рыдать, и начала повторяться:
— Хрена тебе, а не развод, Петелин! Я найму лучших адвокатов! Я тебя и твоего заику с голыми жопами оставлю, ты понял⁈
Я даже кивнул, соглашаясь. Я понял. Я много чего понял.
И в этот момент в кармане звякнула и ёрзнула Нокия. Я нажал пальцем на раззявленный в крике рот бывшей жены, ставя её на паузу. Ого, как удобно. Жалко, в жизни так не получается. Клацнул, раздвигаясь, железный корпус древнего телефона, и на экране высветилось: «1, 4 done. WFYO». И я едва не перекрестился, хоть к этому не располагало ни место, ни настроение. Потому что сообщение перевёл так: «Задания 1 и 4 выполнены, жду ваших указаний». Waiting for your orders — фраза из старинной компьютерной стратегии моего детства. Стас в неё играл до сих пор, не изменяя давним привычкам, не «подсев» ни на Плейстейшен, ни на более поздние сетевые игры. Он раз за разом проходил одну и ту же, но был в ней Богом, конечно.
За батон, полтора литра кипятку и пачку сливочного масла пять тысяч, наверное, дороговато. Но мелких больше не было, водиле-морячку отдал последние за проезд от Кашина до Твери. Да и мелочиться как-то не с руки было. Кривая ухмылка, возникшая на лице, оживила маску Петли. И теперь вместо белого шума, наверное, можно было бы считать что-то ещё. Но то, считанное, вряд ли понравилось бы.
— Здоров, Стас. Это я. Ты в офисе? — звонил я с нового смарта.
Некоторые номера телефонов почему-то навсегда застревают в памяти. У меня таких было почти два десятка. Мой собственный, Алинин, Петькин, Славки и Стаса. Мамы и папы. Кирюхи и Светы. И ещё несколько. По которым тоже было уже не дозвониться. Хотя этой ночью два абонента из списка необъяснимо вернулись в зону действия сети. Но это ещё только предстояло проверить.
— Так.
Он всегда отвечал «так», будто по-польски. Но в этом слове почему-то не заикался никогда.
— Буду через минут десять. Иваныч на месте? — спросил я, ставя блюдце на оранжевую купюру и наливая в чашку ещё заварки, «на посошок».
— А-а, — раздалось в трубке. Раньше Стас говорил «неа», но иногда начинал «подстраивать» и на этом несложном слове. Поэтому заменил его на этот звук, напоминавший кряхтение. Значит, Иваныча не было.
— Звякни, пусть подтянется. В целом — нормально?
— Так.
— Добро. Скоро буду.
Завершив вызов, я осмотрел ещё раз заведение. Бармен и официантка старательно делали вид, что не слушали ни меня, ни кого бы то ни было вообще. За дальним столиком продолжился прерванный моим негромким голосом разговор. Но мне было не важно, кто именно и с какой целью мог меня подслушивать. С того момента, как над дверью звякнула висюлька из трубочек, оповестив кабак о новом посетителе, сюда никто не заходил. Предположить, что меня «пасли» настолько умело, что в каждом заведении в трёх кварталах от вокзала сидело по шырю, не получилось. Не настолько я перешёл дорогу, да и не тем людям, чтобы на такие расходы и напряги идти. Значит, здоровая паранойя просто опять вальсировала на тонкой грани, за которой начиналась нездоровая. Значит, если и следят, то, скорее всего, снаружи. И то вряд ли. Петля вернулся в город неузнанным. Фраза прозвучала в голове загадочно, по-киношному. И ухмылка на лице стала ещё шире.
Я кивнул бармену и вышел, поправив оба рюкзака, висевших на левом плече.
По пути ничего необычного не заметил — ни машин, кативших медленнее скорости потока, ни людей, изучавших витрины или шнуровавших ботинки. Ничего такого, что в дурацких фильмах выдаёт непрофессиональную слежку. Не было и того, что выдало бы профессиональную, когда я перебегал дорогу или менял направление движения. Могли «вести» по камерам, конечно. Но тут уж ничего не попишешь. Оставалось надеяться на то, что задания № 1 и № 4, выполненные не так давно, сделали меня менее интересным для Откатов и их друзей. Друзья моих врагов… нафиг мне сейчас не сдались, тем более такие. Там были те самые, несопоставимые по масштабу, фигуры, борьба с которыми предвещала три совершенно точно определённых уже ранее финала. Дурдом, тюрьму или могилу. Я не рвался туда. Мне было, чем заняться живому и на свободе.
Лизы за стойкой не было, что не могло не радовать. Её ангельский облик и щедрые природные дары, подкорректированные в дорогой клинике, нравились многим. Но не мне. И я с некоторых пор окончательно перестал доверять глазам, решив полностью положиться на ощущения тактильные и их логическую оценку. Относительно, конечно, логичную.
— П-п-привет. От-т-тлично выглядишь, — Стас поднялся навстречу с дивана для гостей, убирая в карман телефон. И смотрел на меня с непривычным удивлением.
— Спасибо, ты тоже ничего, но не в моём вкусе, — отшутился я. А он удивил повторно, протянув руку для рукопожатия. Не баловал таким раньше, даже меня. Но мало ли, чего могло поменяться в мире за эти пару дней. И за эти несколько десятков лет.
— Б-б-будто ожил, — эта фраза от сухого, как архивный протокол, юриста звучала ещё неожиданнее. Но я решил пока ничему не удивляться. На всякий случай.
Иваныч, зам по безопасности, примчал через минут пятнадцать, хотя Стас, наверное, сдёрнул его из дома. А он ведь аж в Никулино жил. И на артиста тоже был чем-то неуловимо похож. Не то отличным чувством юмора, таким близким мне, как и его способность шутить с совершенно непроницаемым лицом. Не то настоящим фронтовым внутренним стержнем. Сан Иваныч застал Афган и обе Чечни. Оставил службу в звании подполковника, вернулся в родную Тверскую губернию с пенсией по инвалидности. Но не примкнул ни к одному из фронтов, что сражались на родимой земле, убивая бойцов друг друга или отправляя их топтать землю, от родной очень отдалённую. Мы с ним познакомились, когда мне было двадцать четыре. И в финале одного из проведённых мероприятий, открытия автосалона, я неожиданно столкнулся слишком сильно с человеческой тягой к экономии. Уважаемые, казалось бы, люди вспомнили молодость и послали значительно менее уважаемых людей «добазариться с клоуном за скидку». Я не ожидал, что в конце двухтысячных кто-то за такую несерьёзную сумму надумает организовать мне поездку в лес. Расслабился, утратил бдительность. Спасло чудо, иначе и не сказать.
К предложению, изложенному в грубой матерной форме, выкопать себе могилу я отнёсся с пониманием. Понимая, что иметь в руках лопату гораздо лучше, чем не иметь её. Об этом ещё Чёрный Абдулла, кажется, говорил. Или там не про лопату было? Не суть. Заглубившись в грунт где-то по пояс, я уже точно знал, что стволы у них травматические, и, значит, если рот широко не разевать и глазами не хлопать удивлённо, шансы оставались. Не стопроцентные, но значительно лучше, чем никаких. Абреки ходили вокруг гоголями, булькая что-то на своём. Хохотали, задирая бороды к ласковому тверскому небу. Им было хорошо. А потом стало плохо.
В яме хрустнуло и айкнуло. Хрустнул черенок лопаты, а айкнул Миха Петля, надеясь на свой небогатый опыт школьного театрального кружка, где импозантная Наина Иосифовна учила тверичан и тверичанок базовым навыкам искусства лицедейства. Я к учёбе подходил, как и всегда, ответственно. И айкнул, как выяснилось, вполне убедительно. Героический кавказец лениво подошёл к краю ямы и плюнул в ней на неудачника, что сломал шанцевый инструмент. Но не попал. В меня не попал, зато попал в яму, потому что я выскочил из неё и дёрнул его вниз. А потом дважды прыгнул сверху, не жалея. Сломанных в яме стало двое, но польза была только от лопаты. Потому что штык от неё отлетел в дальнего брюнета, удачно попав краем по лбу. Удачно для меня: из раны хлынула кровь, заливая ему глаза и всё лицо. Так часто бывает, сосудов на голове много, бывает, что маленькая ранка кровит так, будто жить осталось минут пять от силы. Минус два.
Двое оставшихся рванули в разные стороны. Вслед одному я швырнул черенок от лопаты и даже попал, но толку от этого не было никакого. Догнавшая чурку палка только ускорила его. Зато освободила мне руки, дав возможность воспользоваться травматом того, который лежал под ногами, поскуливая. Тот, что бежал направо, бежать перестал. Кто ж так бегает? Кино, что ли, не смотрел? Зигзагами же надо, это даже я знал. А так, по прямой, от пули не убежать, даже если она резиновая. Коленки с внутренней стороны мягкие, им много ли надо? Вот один из чёрных шариков и уронил горца на мох, заставив орать так, будто ему и впрямь что-то отстрелили. И свой пистолет он выронил, то ли о корень рукой ударившись, то ли ещё по какой-то причине. Выстрел, раздавшийся с его стороны, только пару веток в лесу уронил, кажется.
И тут из лесу вышел Иваныч, в вытертом камуфляже, стоптанных кирзачах и легкомысленной синей бейсболке в сеточку с орлом и надписью USA California. Впрочем, и птица, и буквы были почти стёртыми, осыпашимися. И таким же осыпавшимся стал последний вертикальный кавказец, почти добежавший до деревьев. Палка в руках Иваныча встретила его неласково, на противоходе. Я тогда ещё не знал, что подполковник привык бить и стрелять только один раз.
— Салют, землячок. Чего забыл тут? — спросил он как-то невообразимо мирно и спокойно. Сам он, его голос и слова от всего того, что творилось на полянке, отличались неописуемо, ломая всю картинку.
— Да вот, на рыбалку собрался, червей решил подкопать, — вырвалось у меня неожиданно. Будто кто-то гораздо более уверенный, чем я, отвечал странному человеку в бейсболке. Который тащил за штанину неподвижного, как манекен, абрека, щёлкая при каждом шаге протезом левой ноги. Опираясь на окровавленную палку.
— Расползлись твои червячки, я гляжу, — он подошёл, выпустил из руки штанину джинсов, за которую тащил чёрного. Нога упала так, как у живых конечности двигаться по моему пониманию должны не были. А мужик в сетчатой кепке с козырьком протянул мне руку. — Сам-то вылазь. Рано в грунт. Шустро ты их, милое дело.
— Случайно повезло, — неожиданно даже для себя самого смутился я. И, кажется, даже покраснел. Или это отходняки были?
Мы как-то очень неожиданно подружились с юморным мужиком, хоть он и был сильно постарше. У него нашлось одинаково много историй и смешных, и поучительных. И друзей-приятелей-сослуживцев в каждом из фронтов, к которым он так и не примкнул. За недоразумение мне возместили моральный ущерб, хоть я и не просил. А на той пятьсот двадцать пятой BMW в кузове Е39, в багажнике которой я ехал на ту памятную рыбалку, он ещё два года катался. Правая-то нога живая, на «автомате» — милое дело. «Милое дело» — была одной из его бесчисленных присказок.
— Ну, как съездил, землячок? — протянул он мне твёрдую сухую руку.
— Всё путём, дядь Саш, всё путём. Потом расскажу. Давайте, мужики, сперва вот о чём…
С чего начать внеплановое совещание, на которое примчал зам по безопасности, представлялось мне пока с трудом. Он точно был в курсе того, что случилось на улице Освобождения, после чего освобождённый Петля покинул город. И того, что было дальше. Но только здесь, в Твери. Не в Бежеце и не в Сукромнах. Несколько десятков лет назад. И в том, что им, ему и Стасу, следовало об этом знать, я вполне обоснованно сомневался. В них самих — ни грамма, этим я, пожалуй, доверял больше, чем себе самому. А вот в том, что им и кому бы то ни было ещё следовало знать о произошедшем, уверенности не было никакой.
Стас колдовал над чайником и чашками. Он точно знал, какой я пью и как завариваю, только чай из банки брал не щепотью или горстью, как я, а отмерял ложечкой, кивая себе самому. Иваныч смотрел на него с привычной усмешкой. Сперва подкалывал, лет пять, что в третьей по счёту ложке чаинок было нечётное количество, или на две больше нужного, а потом перестал. Не смешно стало, и Стас не обижался, зная, что его не хотели ни обидеть, ни задеть. Сам он шутил редко. Впрочем, его шутки понимали ещё реже.
В голове моргнула мысль, слова дяди Коли Щуки, о том, что начинать следовало с начала. Концами надо было заканчивать. На этот раз народная мудрость в форме сомнительной тавтологии отторжения или настороженности во мне не встретила. Будто за эти несколько дней я стал к ней, к народной мудрости, значительно ближе.
— Так. Для начала: как там мои? — выдохнув и подтянув свою любимую огромную кружку, спросил я.
— Твои тоже путём, — начал Александр Иванович, подполковник в отставке, который сам разрешил звать его дядей Сашей после той истории с рыбалкой на лесной опушке. — Петро чего-то там сдал на «отлично», документы приняли, верняк с поступлением, там Стас отрабатывал. Родители с санатория вернулись, довольные — милое дело. В драмтеатре были вчера, «Гамлета» глядели.
И он отпил чаю, давая понять, что доклад окончен. И про Алину там не было ни слова, хотя обычно бывала пара-тройка историй, как она или машину тюкнула, или в кафе с кем-нибудь поссорилась. А теперь вот ни слова. Потому что речь шла только о моих. У которых всё было путём. Бывшая теперь не попадала ни в одну из выборок.
Я кивнул благодарно, показывая, что докладом полностью удовлетворён. И подул, наклонившись, в чашку, снова задумавшись.
Перед выездом задачи я ставил Стасу. Иваныча не было, он в санатории был по путёвке от облздрава и военкомата. Я точно знал, что обе структуры скорее закрылись бы, чем выдали ветерану боевых действий такую путёвку в Сакский санаторий имени Пирогова. И что сам бы он никогда даже не подумал о том, чтоб собрать для этого какие-то сверхнужные и сверхважные бумажки с печатями, отслеживать очерёдность и всё такое-прочее. Он тоже прекрасно знал о том, кто именно помог и напомнил Родине и отдельно взятым материально-ответственным лицам о том, что подполковнику положены льготы, в том числе курортное лечение. И кто сделал так, чтобы оно было не на курортах Тверской или Псковской областей, а в Крыму. Но мы об этом никогда не говорили. Зачем?
Новость о том, что в том же самом санатории с ним отдыхали и мама с папой, едва не выбила чашку из рук. Но я как-то справился, поставив её на стол ещё бережнее, кажется, чем Стас обычно. Живые. С отдыха вернулись. В театре были, вот. Мама любила театр, но после смерти отца уже не ходила. Наверное, она больше любила не сам театр, а походы туда с мужем.
— Гамлет, говоришь? Кхе, — вспомнился вдруг бессмертный боец «Закаспийского интернационального революционного пролетарского полку имени товарища Августа Бебеля», борец за счастье трудового народа всей земли. Я даже прищурился вдруг почти так же, и только что ус не подкрутил, и то ввиду отсутствия. — «Это ли не цель желанная? Скончаться. Сном забыться. Уснуть… и видеть сны?».
— «Иль н-н-надо оказать с-с-сопротивленье. И в с-с-смертной схватке с ц-ц-целым морем бед по-по-покончить с ними», — Стас удивил нас с Иванычем совершенно одинаково, и мы уставились на юриста, который впервые, по крайней мере, на двух моих памятях, читал стихи.
— Молодцом, молодцом. Милое дело. И к месту, главное, — похвалил его дядя Саша. — Оказывать сопротивление и покончить — это по мне.
— И по мне, — кивнул я. И теперь ошарашенными глазами смотрели они. На меня.
— Ты мне черкани адресок, где там тот твой Нолькин Камень находится, — проговорил после долгой паузы Иваныч. — Ты гляди, я думал, баловство все эти ваши едриты-ретриты. А он, Стас, глянь-ка, как заново родился! Тоже съездить, разве?
Так. Значит, в этом варианте событий дядя Саша думал со слов Стаса, что я опять рванул к Рудияру в черемисские чащи, мозги в кучу собирать. Ну, как вариант. Главное, как папа говорил, результат. Нет. Не говорил. Как папа говорит! Ох, ради такого можно хоть в марийские дебри, хоть в амазонские джунгли, хоть к чёрту на рога! Или к Кощею с бабой Ягой. Или дедом, не суть.
— Да, удачно съездил, согласен. Мужики, мне нужно с бывшей закончить вопрос оперативно. Стас, скажи завтра нашим айтишникам, пусть как-нибудь сделают так, чтобы мы с ней друг у друга в чёрных списках оказались. Нет желания слушать бредни о том, как она нас с тобой по миру с голыми задницами пустит.
Юрист кивнул, подчеркнув что-то, уже написанное ранее им же самим на неизменном белом листочке а4.
— Дядь Саш, поскреби по сусекам. Найдёшь же, наверное, что-нибудь такое, чего она постесняется на суде объяснять?
— Сколько угодно, как снегу за баней, — тут же ответил зам по безопасности. И, кажется, чуть смутился, поняв, что это не самый был подходящий момент, чтоб хвастаться служебным рвением. Но его вины тут не было точно. Это же не он старательно закрывал глаза и отворачивался от очевидного.
— Хорошо. То есть плохо, наверное, но уже не важно. Доведи ей, Стас, как-нибудь скучно и доходчиво, как ты умеешь, что названивать мне смысла нет. Прошлого не воротишь, — сказал я. И опять едва не выронил только что взятую в руки чашку. Вдруг поняв, что фраза эта очень тревожная в обоих случаях, и если считать её правдивой, и, тем более, если нет.
— Так, — привычно ответил и не менее привычно кивнул он.
— Я так понимаю, помимо того, что отделку и айтишку мы Славику не отдадим, можно и в обратную сторону сыграть? Сразу говорю: мне от него, падлы, ничего не надо вообще. Но если они с папаней будут знать, что нас стричь — самим стриженными остаться, то, может, и отстанут?
— Говорят, старший Откат на младшего так орал, что скорую вызывали. Кому именно — пока не выяснил, но, по слухам, у Леонидыча на будущий год были большие планы на тебя и на агентство. Выборы же, — начал Иваныч под согласные кивки Стаса. — И тут на́ тебе: родной сынулька-кровиночка всё похерил. А там ведь из столицы будут спрашивать и проверять, им на здешних плевать три кучи, и на всю их родню тем более. Ходят слухи, что Слава имеет равные шансы поехать или на океан тёплый, чтоб здоровье поправлять вдали от Родины и папы, или в Вышний Волочёк, с глаз долой, из сердца вон. Формально — комбинатом руководить, а по факту — на лесоповал.
— Я бы океан выбрал. Лесоповал, конечно, в плане физкультуры тоже очень хорошо, но есть пара нюансов, — задумчиво проговорил я.
— Точно. И комары, пара миллиардов, — серьёзно кивнул Иваныч. — Да злые, как собаки. Я рассказывал, как мне приятелю слепень ключицу сломал?
— Было дело, — усмехнулся я. Историю о том, как он прихлопнул слепня на плече у друга, мы слышали раз триста. Только весло, которым был убит кровопийца, в разных версиях оказывалось то деревянным, из доски-сороковки, то дюралевым, от байдарки.
Мы посидели ещё около получаса, но оставшаяся часть совещания была больше похожа на обмен слухами и воспоминаниями. И меня не покидало ощущение того, что оба они, и Стас, и Иваныч, смотрели на меня как-то радостно. Как на друга, что пошёл на поправку после тяжкой болезни. Тот, за которого они долго переживали, но ничего не могли сделать, кроме того, чтобы дождаться исхода. И вот кризис миновал. Сделав Петлю обратно.
В окнах, выходивших на проспект, горел приглушённый свет. Сын, наверное, читал или смотрел кино. В комнате, которая раньше была моей. Я чаще всего читал. В книжках было интереснее и гораздо спокойнее, чем за окном. Даже в самых страшных.
Зайдя во двор, увидел, как моргали голубоватым родительские окна. Мама и папа всегда по вечерам смотрели телевизор вместе, и привычно выключали свет в комнате, чтобы «не садился кинескоп». То, что в телевизорах давно не было кинескопов, им ничуть не мешало. Наши люди не из тех, кому мимолётные новшества прогресса могут сломать старые привычки, отточенные десятилетиями.
Я открыл дверь своим ключом, привычно придерживая ручку, чтобы не звякула. Вошёл в тёмную прихожую. И увидел ботинки отца, с каблуками, стёсанными с внешней стороны, и сапоги мамы, у которых «пятки» были стоптаны внутрь. И рядом какие-то модные кроссовки сына, похожие на яркие лапти. И осел на пуфик у двери. Пытаясь сморгнуть слёзы. Потому что в доме пахло шарлоткой, маминой, с корицей. Слева было тихо, и только мягкий оранжевый свет пытался пробраться из-под высокой белой двери из комнаты сына. И моей. А справа звучали голоса. Один высокий, шёпотом, а второй низкий, но слова были неразличимы. Я поднял руку и укусил себя за правую кисть, едва не порвав сухожилие указательного пальца. Было больно. Снаружи. Но невозможно, небывало хорошо внутри. Чудо? Пёс с ним, пусть чудо. Пусть иллюзия, миф, морок, какой-то альтернативный слой одного из триллионов слоёв пространства вариантов. Но я был именно в нём. И я был счастлив, как никогда.
— Лен, гляди-ка, сын пришёл! И сидит впотьмах, как сыч, глазами хлопает. Ты выпивши, что ли, Миш? Эй, да что с тобой? — с каждой следующей фразой из голоса отца пропадал юмор, сменяясь настороженностью. Выскочила из комнаты мама.
— Миша, Миша! Ты что? Ты не заболел? — она во всей возможной и доступной возрасту поспешностью подбежала ко мне. И положила ладонь на лоб. Заглядывая в глаза с привычной тревогой.
Я резко закинул голову, чтоб не дать выкатиться слезам. И долбанулся затылком о стенку прихожей.
— Сын! В чём дело⁈ — от такого голоса отца, бывало, массовые драки прекращались. И начинались. Цеха начинали и заканчивали работу.
А я не мог сделать ничего. Ни встать, ни обнять их, ни объяснить, что со мной. Ни им, ни себе. В моей жизни никогда не было столько счастья разом. Именно мне — и так много.
— Бать, ты чего⁈ — сын подлетел под рукой мамы, правой рукой тут же скользнув к шее под челюстью и положив два пальца на сонную артерию, а левой обхватив запястье.
Он поступал в Первый Мед, на доктора. И в том, что он точно поступит, моих и Стасовых заслуг не было. Ну, может, кроме какой-то административно-бюрократической хреноты. Но он об этом никогда не узнает. Зачем?
— Что с рукой, пап? Дед, неси перекись и бинт! — ох, а голосок-то в деда, ты смотри. А раньше, бывало, то тянул по-пижонски, молодёжно-манерно, то через губу говорил, вроде как одолжение делал. Молодость, куда деваться, сам таким был, да кабы не хуже ещё.
— Так, ша! — вернулась ко мне способность говорить. И дышать. — Отставить перекись и бинт. Мама, вставай, береги колени, Петя, помоги бабушке. Ставим чайник. Надо бы кофе попить срочно.
— С коньяком? — эту шутку папа знал. Он её, кажется, и придумал.
— Без! — привычно-решительно отрубил я.
— Без коньяку? — будто бы даже огорчился он, продолжая семейную хохму, которую знали отлично и его жена, и внук.
— Без кофе!
Мы сидели за столом на кухне, под большим жёлтым абажуром. С которого мама раз в две недели всегда снимала тканый чехол и стирала его, в раковине, руками, с коричневым хозяйственным мылом. Как и когда он сменялся на новый, я никогда в жизни не задумывался и не замечал. Я много о чём не задумывался и много чего не замечал. Раньше. Сейчас уже значительно меньше. А начал давно. Как сейчас помню красное лицо соседки тёти Клавы, у которой наивный сероглазый Мишутка спросил: «А почему у вас абажур такой грязный и засаленный? У вас мыла что ли нету?». И неловкость, что предсказуемо возникла, вызванная этим вопросом младенца. Хоть мне и было тогда, кажется, лет восемь уже. Мама потом научила: если видишь, что где-то что-то не так — сперва спроси у меня или папы, но аккуратно, так, чтобы никто не слышал. Я долго возмущался: а чего молчать-то? Они живут, как в хлеву, а мне — стесняйся⁈ Но мама, а следом и папа, объяснили смысл народной мудрости об актуальности своего устава в чужих монастырях. И о том, что все люди разные, но все зачем-то нужны Боженьке.
Про Боженьку у меня с самого детства были вопросы, много. Ответов мало было, зато вопросов — хоть косой коси. Ничего, в принципе, с тех пор и не поменялось. Кроме того, что деревья стали ниже, двери — не такими тугими и страшными, а некоторые Мишутки научились менять прошлое. Ну, с кем не бывает?.. Да ни с кем.
Об этом я думал, но как-то фоново, опосредованно, сидя за столом. С сыном, мамой и папой. Которых я давно похоронил.
— Ты начни уж с чего-нибудь, Миш, — настойчиво попросил отец. — А то говорят всякое. То ты к колдуну какому-то языческому в республику Марий Эл ездил, то доли в бизнесе переписываешь.
Ого, похвальная осведомлённость. А вот фонетика та самая, привычная: «бизнес» он говорил через «Е».
Мама тем временем настойчиво совала Петьке пузырьки с йодом и зелёнкой, по очереди. Тот вежливо их принимал и ставил рядом с собой на край стола. Там и ватных палочек уже набралось с пяток. А я продолжал время от времени слизывать капли крови с прокушенной правой руки. Зализывая раны. И кровь уже почти не текла.
— Да что за муха тебя укусила, сын? При́кус уж больно знакомый… — не выдержал папа.
Да, чуть выведенные вперёд нижние челюсти у нас с ним были совершенно одинаковыми. И у Петьки. Но ортодонтам мы друг друга не показывали. Фамильный при́кус, как и семейные шутки, был неотъемлемой частью Петелиных.
Я посмотрел на правую кисть, где капельки над прокушенной кожей были уже не ярко-алыми, а просто красными, с желтоватым ободками сукровицы по краям. И слизнул последние. Так «лечить» некритичные повреждения меня учил папа. Народная мудрость, освящённая веками, как «попи́сать на ранку» или «помазать осиный укус серой из уха». И точно так же помогало. Ну, если верить, конечно. Я верил.
— Так, к делу — значит, к делу, — выдохнул я. И провёл ладонями по лицу. Будто в последний раз проверяя, не пропадут ли родители от этого жеста.
Когда пальцы перестали перекрывать обзор, за ними были мама и папа. Такие разные, но ставшие за все эти годы такими похожими друг на друга. И тревога у них в глазах была совершенно одинаковая. За дитятко. Которое разменяло пятый десяток. И воскресило их из мёртвых.
— Пугаешь, Миш. Даже для тебя, слишком долго думаешь, — напряжённо начал было папа.
— Всё-всё-всё, Миша проснулся и собирается в школу — поднял я ладони. — Как говорится: «Если не знаешь, с чего начать — начни с начала». Вот я и начну. Кстати, что там с кофе?
Отец поднялся, шагнул к одному из верхних ящиков, открыл и вынул початую бутылку коньяку. «Двин», кстати, не «три звёздочки», и даже не «пять».
— Ну, по граммульке-то можно, наверное, и детям? — уточнил он не то у меня, не то у себя, наливая и Петьке.
— Детям до восемнадцати — строго воспрещается. Потом — путь пьют ради Христа на здоровье. — ответил я. А мама неожиданно перекрестилась.
Рюмки были те самые, хрустальные, на ножках, с узором'ромбиками'. Их, если обе памяти не врали мне хором, подарили родителям на новоселье в Бежецке. Там был целый комплект: маленькие, побольше, большие, в какие мне наливали на праздниках лимонад или компот. Но те — без ножек, обычные, стопками-стаканчиками. И вот эти, ажурные, лёгкие. На традиционные коньячные бокалы не похожие ничуть. Возможно, употребление благородных напитков из подобной тары не встретило бы одобрения у знатоков. Но мы не были даже любителями, нам было можно.
Виноградное тепло потекло по горлу, растворяясь в каждой попутной клетке. Портить это ощущение словами не хотелось ни капли. Но было нужно. Опять это «надо»…
— Если вкратце: мы с Алинкой разводимся. Говорить о подробностях я не хочу и не буду. Мне жаль, если я вас огорчил или расстроил, но увы. — я опять не придумал ничего умнее, чем ляпнуть всю правду разом.
Мама ахнула и прижала ладони к губам. А дед и внук с совершенно одинаковым видом покачивали рюмками, стоявшими на скатерти. Старой, ярко-зелёной, льняной, цвета спелой травы.
На удивление, новость вдруг не оказалась новостью ни для кого. Кроме меня, пожалуй.
— Да как же это? — прошептала мама из-под прижатых к лицу ладоней. Но как-то неубедительно, не похоже было на то, что известием она шокирована.
— Бывает, Лен, бывает. Грешно говорить, конечно, но давно уж пора было, штопаный рукав, — отец кивнул и пригубил Двина.
— Нормально, пап. Я с того раза, как она орала на тебя, думал много и смотрел внимательнее. Всё ты правильно сделал— Петя кивнул точно так же.
А я глубоко вздохнул. И ещё раз. Мне было не горько и не тяжко. Мне было по-прежнему невероятно. Я сидел за столом на родительской кухне. С ними. Обвёл глазами шкафчики, шторы, старый холодильник «ЗиЛ-Москва» и новую, ну, относительно новую, особенно по сравнению с холодильником, микроволновку. Здесь всё было так, как и должно было быть. Когда квартира опустела, Алина взялась делать ремонт. И здесь не осталось ничего, что связывало бы с родителями. Появились модные гарнитуры, встроенные шкафы, какие-то остро-модные плинтуса, стоившие каких-то поразительных денег. Лепнину вокруг люстр с хрустальными висюльками и по периметру потолков скрыли натянутые плёнки. В которых таились хитрые точечные светильники, загоравшиеся и гаснувшие по хлопку ладоней, с тремя или пятью режимами подсветки. Здесь, на Чайковского, 44, стало очень стильно и до отвращения современно. Но перестало быть так, как должно было.
Холодильник, будто сочувствуя, вздохнул и заурчал что-то, кажется, неодобрительное. Он был старше меня лет на десять или вроде того. Но работал исправно. И на тот немецкий гроб, который занял его место в моём прошлом настоящем был не похож. И слава Богу. Слава Богу…
— Спасибо, родные мои. Спасибо, что не стали ни жалеть, ни отговаривать, — только и смог сказать я.
— Ты взрослый мальчик, чего тебя отговаривать, — отец развёл руками, а мама и сын кивнули согласно. — А жалеть надо слабых, Миша. И я, честно говоря, рад, что ты наконец-то перестал сам себя жалеть, штопаный рукав. Есть поговорка такая: «Бог терпел и нам велел». Я, как ты знаешь, во все эти божественные штуки не сильно верю. Но книжки читал. И нипочём не поверю, что Он создал людей по образу и подобию Своему для того, чтобы они сами себя жалели. Уж не знаю, с кем и о чём ты там в своей поездке говорил и советовался, но, кажется, помогла она тебе. И это главное.
Я кивнул молча. Снова кругом прав был папка. Вот только помогла поездка не мне одному.
Мы пили чай, угощались маминой шарлоткой, которая встала было у меня поперёк горла, да так, что отец и сын по очереди хлопали меня, закашлявшегося, по спине. Вкус, тот самый, из детства, вызвал резкий судорожный вдох. Но прокашлялся. Обидно было бы вот так по-глупому задохнуться от нежности, конечно. Мы говорили обо всём: и про Петькины приключения в учебной части, и про то, какие цветы уже расцветают в Крыму. Родители снова отказались от предложения перебраться в тёплые края, как всегда. А потом мы разошлись по комнатам спать. Сын уступил мне кровать, раскатав на полу старый полосатый матрац, один из тех, что всегда доставали из кладовки, когда приезжали гости или родня с ночёвкой. И засопел на нём, укрывшись клетчатым пледом. Тем самым, под которым так любил сидеть с книжкой я.
А Миха Петля, Михаил Петрович Петелин, лежал и разглядывал старую лепнину на старом потолке старой квартиры. В соседней комнате спали мои старые родители. Старые, но живые. Вчера я перестал быть сиротой. И по-прежнему не мог в это поверить.
Свет, проникавший в комнату с высоким белым потолком, окрашивал последние картины сна в розовый и жёлтый. В этом сне мы сидели на «нашем» месте, крошечном пляжике на берегу, чуть ниже по течению того места, где в Волгу впадала Тьма. Место это нашли мы с Кирюхой, и как-то одинаково «прикипели» к нему, приезжали туда и летом, и зимой. До детству-юности катались на автобусах до Ширяково, а дальше пешочком, через лес, вдоль берега извилистой речки. Потом уже на машинах. Сперва нас привлекали страшные сказки про привидений и призраков мёртвых монахов, которых мы наслушались в пионерлагере. Потом мрачная и потусторонняя атмосфера реки с демоническим названием Тьма, что несла свои непроглядные во́ды сквозь непролазные дебри. А потом просто нравилось тихое и уединённое место, с которым было связано столько детских воспоминаний. Вон там я подвернул ногу, и Кирюха только что не на плече меня тащил до остановки. А вон там ему на голову упала вершинка сухой ёлки, которую он раскачал слишком сильно, намереваясь натрясти хвороста для костра — нижние сухие ветки давно были обломаны до трёхметровой высоты. Нами же. Я тогда накладывал ему швы, потому что рассечение показалось слишком большим и кровило не переставая. Он громко матерился и уверял, что сломает мне все пальцы, а потом тоже чего-нибудь зашьёт. Но терпел. Мы в нашем детстве и юности много чего умели: пальцы выбитые вправлять себе и другим, раны промывать и зашивать, костры разводить и шалаши строить. Вон там, под берегом, последний и стоял, пока по весне разливом не смыло-унесло.
На песке, бело-жёлтом, солнечном, лежали пледы. А на пледах — Кирюха, его Танька, я и Света. И когда я проснулся, то долго не мог определиться, куда же мне хотелось сильнее — в сон или в явь.
По квартире гуляли звуки и запахи. Квартира была живой. Пахло крепким кофе, который так любил отец, и мамиными гренками, которые любили все. А ещё, кажется, гречневой кашей с молоком. Господи, как давно я её не ел! Не знаю, кто придумал наливать в кашу молоко, превращая гарнир в нечто среднее между похлёбкой и десертом, но это же просто восторг! Сладкая, с жёлтыми бисеринками растопленного сливочного масла, горячая, м-м-м… Нет, пожалуй, явь сегодня победила. Но насчёт того, как сделать так, чтобы на берегу возле устья Тьмы снова оказалось четверо живых и счастливых людей, я поклялся себе подумать очень серьёзно.
Завтрак в кругу семьи — это не просто приём пищи. Это чудо. Это роскошь, не доступная многим. Очень жаль, что понять это получается чаще всего тогда, когда уже поздно понимать. Когда за столом слишком много свободного места. Но сегодня было не так.
Мама суетилась, подкладывая на блюдо горячие гренки, разлетавшиеся мгновенно, не успевая остыть. И она улыбалась точно так же, как давным-давно в деревне, а потом в Бежецке. На любой кухне любого дома женщине приятно, когда то, что она приготовила, едят так, как ели мы. Её муж, сын и внук. Три Петелина, Петя, Миша и Петюня. Любимый и два дитятка. А мы не успевали даже похвалить её завтрак. Потому что, во-первых, нельзя разговаривать с набитым ртом. А во-вторых, кто не успел рот набить — тот идёт голодным на работу, в школу или в садик. Так у нас было принято.
— Ну, какие планы на сегодня? — всё точно так же, как было. Как должно было быть. После первого глотка кофе отец начинал, как в шутку называла это мама, «планёрку».
— Я на рынок собралась, — так же привычно начала она. — Хочу котлет на ужин накрутить, а на обед будет борщ.
— Петь, прокатись с бабушкой, — кивнул я сыну.
— Рому дашь? — только и уточнил он.
— Бери, во дворе стоит, ключ под зеркалом. Только полный не загружай, — это была семейная шутка, очередная. Ясно было, что бабушка вряд ли затарит пикап на все две тонны.
— Да зачем, я и на «Тридцать шестом» спокойно доеду, — привычно начала отказываться от помощи мама.
— Лен, не мешай мальчикам себя хорошо вести. Один о маме заботится, второй бабушке помогает, — с улыбкой проговорил отец из-за чашки, глядя на неё. Точно так же, как двадцать, тридцать и со́рок лет назад. И мама кивнула ему с той же благодарной улыбкой.
— Я на обед, наверное, не успею. Оставьте мне хоть тарелочку борщеца, а то я вас знаю, — шутливо погрозил я пальцем отцу и сыну.
— Сопливых вовремя целуют, штопаный рукав. Не успел на обед — сок пей. Желудочный, — привычно отозвался папа. А мама только прикрыла глаза за его спиной, давая понять, что мой борщ меня дождётся.
— Там проблем нет на службе? — отец прищурился. Когда он так делал, врать ему становилось не только глупо, но и как-то обидно для себя самого, что ли.
— Если на службе нет проблем, значит ты помер, — ответил я его же присказкой. Чудом не дёрнувшись от того, как она непривычно прозвучала.
— Тоже верно. Гляди там, не увлекайся. А у меня три лекции сегодня всего, короткий день. Так что, в отличие от Миши, обед не пропущу, — завершил «планёрку» старший Петелин. Снова старший.
И я не обиделся и не расстроился, что теперь это негласное звание и ответственность были не на мне. Потому что совершенно точно знал — именно на мне они и были. И, перефразируя того француза-лётчика, за тех, кого воскресил, отвечал тоже я.
За стойкой сегодня сидела Вера, одна из руководителей проектов, которых Слава пренебрежительно называл «рэпэ́шницами». Высокая брюнетка с короткой стрижкой, работоспособная до зависти и отвращения коллег. Из других агентств. У нас как-то сложилось так, что никто никому не завидовал, стараясь в то же время работать так, чтобы завидовали ему. Не отказывая другим в помощи. Семейная, как ни странно, атмосфера была у нас. В самом лучшем смысле этого слова. Без карьерных гонок и грызни, без интриг и подсиживаний, свойственных большим игрокам ивент-индустрии. Ну, почти без. Уроды-то в любых семьях, бывает, попадаются. Вон, та же Лиза, что тут, за стойкой, раньше, так скажем, фигурировала. Это работала она так себе, а вот фигурировала — на всю сумму.
— Вер, тебя повысили или унизили, я не пойму? — удивился я, заходя.
— Михаил Петрович, Вы сегодня с утра третий, кто так удачно и неожиданно пошутил, — отозвалась она, строча что-то на клавиатуре, не поднимая на меня глаз.
— Да? Чёрт, старею, становлюсь предсказуемым и теряю былую лёгкость. Попрут меня с рынка за профнепригодность, — неубедительно огорчился я. Вера вскинула-таки голубые глаза и зачастила:
— Я не к тому, что Вы плохо шутите, а к тому, что банда по-прежнему на волне, вот и сходятся мысли у…
— Ну-ну, продолжай? — заинтересованно остановился я у двери своего кабинета.
— У нас! — вывернулась она. И широко улыбнулась, довольная собой.
— Молодец! Пригласи мне Стаса, пожалуйста, и Иваныча — кивнул я. Хотя дядя Саша уже выходил из коридора. Наверняка по камерам меня увидел.
— Ну что, какие новости у нас? — я сидел на подоконнике, прислонившись спиной к широкому откосу, глядя на то, как на манеже ипподрома гарцевали лошади. Или кони, с такого расстояния, наверное, только специалист бы различил.
— Ровно, Миш. Завтра младший Откат полетит с двумя пересадками в края экзотических фруктов и болезней. Папаня, видать, и на билетах решил сэкономить. Или поучить надумал сынулю, хоть и поздно, я думаю, — Иваныч сел в привычное кресло у стола для совещаний и повернулся на нём ко мне. На диване ему с протезом неудобно было, низковато.
— Да? Хорошо. В том смысле, что комбинат, выходит, без его чуткого руководства останется. Глядишь и поработает ещё. Этот бы точно всё запорол, а оставшееся продал, — проговорил я. Глядя на то, как шла, высоко вскидывая передние копыта, красивая гнедая лошадь. Или конь, да.
— К слову о комбинате. Леонидыч переговорить не против. Я бы советовал дня три выждать, да и встретиться. Такие два раза звать не станут, — серьёзно добавил подполковник.
— Три — много. Передай, что послезавтра было бы идеально. Стас, привет. Откат старший в гости вызывает, послезавтра ориентировочно. Набросай мне на листочке, про что было бы кстати с ним поговорить. В контексте того, что они нам немного за шиворот наплевали, а в следующем году внезапно нагрянут выборы. Думаю, Сергей Леонидович будет более склонен к компромиссам, чем обычно.
— Так, — привычно отозвался Стас, и тут же принялся набрасывать пометки на листе. Верхнем из трёх, которые так же привычно вытянул из лотка.
Я глянул на это мельком, оторвавшись наконец от гарцевавших животных на манеже. И подумал о том, что обсессивно-компульсивные расстройства гораздо лучше иных-прочих. Потому что более предсказуемые. Если всё идёт по схемам-планам-ритуалам, то и результат известен заранее. Не то, что всякая эзотерически-маниакально-депрессивная хрень, которую ни самому не понять, ни другим не рассказать. Как геморрой в том старом анекдоте, не болезнь, а чёрт знает что — ни самому посмотреть, ни людям показать.
— Про прабабку удалось чего-то нарыть, дядь Саш? — под шуршание Стасова «Паркера» по бумаге спросил я. Тщательно сохраняя в голосе равнодушие и незаинтересованность.
— Не много пока, Миш. Там под грифами почти всё, — ответил Иваныч. Со значением так ответил.
— До сих пор? — уточнил я.
— Там основная масса — бессрочные. Я таких и не встречал раньше. Но из того, что в доступе, слушай.
Рассказ подполковника отодвинул меня от подоконника и посадил напротив него. Заставив вглядываться и вслушиваться по-старому, по-Петелински, ловить малейшие нюансы мимики и интонации. Помогая формировать картинку. Но напрочь разваливая образ равнодушного и незаинтересованного. Стас отложил ручку. И, кажется, иногда заикался даже молча.
— Авдотья Романовна Круглова, урождённая Гневышева, аттестат об образовании выдан в уездном городе Бежецке. По приезду в Петроград поступила на службу во Всероссийскую чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией и саботажем. Далее служба в Объединённом государственном политическом управлении при Совнаркоме СССР, спецотдел. Данные о местонахождении в общей сложности на протяжение двадцати пяти лет засекречены. Профиль работы — тоже. Сведения о семейном положении и родственниках — тоже. Если бы не то завещание с квартирой, хрен бы кто связал Круглову и Петелиных. Последние годы жизни провела в Калинине-Твери, работая в должности заместителя начальника бюро судебно-медицинской экспертизы, а после — бюро медико-социальной экспертизы. Пользовалась авторитетом и уважением среди коллег. Получала индивидуальную пенсию. Малообщительна, в быту скромна. Скончалась в девяностом году, в возрасте семидесяти семи лет, если доступные данные верны. Похоронена на Дмитрово-Черкассах. Доклад окончил.
Точку в докладе поставил неожиданно Стасов «Паркер», скатившийся на пол. Грохнувший о паркет так, что вздрогнули мы трое совершенно одинаково. И штатский юрист-заика, и не раз обстрелянный отставной подполковник, и Миха Петля, массовик-затейник, культорг, и, как выяснилось, правнук очень загадочной прабабки.
Всё, что выкатили на-гора́ по новым вводным обе памяти, говорило много путанного, но мало конкретного. И о том, что в Союзе тоже изучали всякую чертовщину, как и немцы в их «Аненербе». Только об этом было очень мало фактов. И о том, что ключевыми фигурами в том странном и страшном спецотделе ОГПУ были Глеб Иванович Бокий и Александр Васильевич Барченко. Недавно делали квест по загадкам и мистике, катали заинтересованных к таинственной «Кольской сверхглубокой шахте». Там по сценарию выходило, что дыру к сердцу планеты начали ковырять как раз по приказу Берии, а ему посоветовал тот самый Бокий. Все гости радостно поверили. Ни один не совместил в уме материалы из раздатки, где было русским по белому написано, что Глеб Иванович был расстрелян в 1937 году, Лаврентий Павлович в 1953 году, а шахту начали бурить в 1970-м. Будто все были совершенно уверены в бессмертии людей с чистыми руками, горячими сердцами и холодными головами.
Или в том, что они, верные сыны революции, умели путешествовать во времени.
Стас в четвёртый раз пытался попасть ручкой в колпачок. Мы с Иванычем смотрели за его движениями, как заворожённые. О чём думали эти двое, я, понятное дело, не догадывался. А сам думал о том, что и как буду отвечать тем, кто придёт спрашивать. Если выяснится, что дядя Саша задавал вопросы про прабабушку чересчур приметно. А ещё о том, что ни один из трёх маршрутов и пунктов назначения для тех, кто решил поиграть с несопоставимыми величинами, мне по-прежнему не подходил. Не ко времени и не к месту мне были ни могила, ни тюрьма, ни дурдом. Потому что мне совсем недавно, вот только что буквально, слишком сильно начало нравиться моё настоящее. И я, кажется, знал, как сделать ещё лучше и его, и будущее. Не знаю уж, как там было у чекистов и прочих искателей Шамбалы, но я в прошлом был уже дважды. И вот прямо всем сердцем чуял, что у меня там ещё оставались незавершённые дела.
— Стас, принеси мне контракты за этот год и прошлогодние, с сентября, — попросил я, вроде бы, тихо и спокойно, но юрист дёрнулся. Правда, тут же собрался, кивнул и вышел, задвинув привычно кресло.
— Дядь Са-а-аш… А ты вопросы эти, про бабулю-покойницу, кому задавал? И… как? — уставился я опять на Иваныча.
— Ну ты совсем-то «сапога» из меня не делай, Миш, — спокойно отозвался он. — Я как первую пометку на документах увидел, так сразу интерес-то и приподутратил. И больше конкретно бывшим начальником областного бюро судмедэкспертизы не интересовался.
Должность он назвал раздельно, медленно. Вроде как, чтобы даже я понял, что справки он наводил о начальнике, а не о зам начальника. А старушка с неожиданными пометками просто мимо крокодила, как в одной книжке было написано. Я кивнул, давая понять, что подобную осмотрительность оценил и одобряю.
— Там, думаю, какие-нибудь флажки-маячки стоят кругом, как у жерлиц на зимней рыбалке. Чуть потянул — хлоп! И флажок махнул, — продолжил он.
— Или пулька вылетела, — таким же спокойным тоном перебил я.
— Ну… ну я не стал бы и такого варианта исключать. Потому и заглядывал не туда, где можно было на флажки те напороться.
— А ты много их видал, тех флажков? Знаешь, кто, на кого и как их ставит?
Он опустил глаза и покачал головой отрицательно. Сильный, верный, надёжный воин. Но воин. Не чекист.
— Значит, чисто гипотетически сюда в любой момент могут нагрянуть скучные дяденьки, и я с ними на скучной машинке поеду в нарядный домик с колоннами на набережной, — резюмировал я. Без обиды или тем более злобы, просто констатируя факт.
— Ну, прям так-то вряд ли, — поднял глаза Иваныч. — Она когда ещё служила-то. Стаж экспертный в бюро один на тридцать лет почти. Правда…
И он снова опустил глаза, а с ними и плечи.
— «Правда?»… — вопросительно протянул я, предчувствуя недоброе.
— Ну… Я там в архиве больничном протокольчик глянул. Ну, тот, что посмертный, по вскрытию, — он потянул и ослабил узел галстука. У нас не было в агентстве дресс-кода. А у Иваныча был. Пиджак и рубашка с галстуком смотрелись на нём гармонично, как китель с орденскими планками.
— Не томи, — попросил я. — И причём тут больница?
— Ну я ж говорю, искал-то про начальника материалы, а он в больничке помер. Вот и полез в архив, у меня там, в горбольнице, знакомая хорошая служит, давнишняя. Ух, мы с ней в восемьдесят девятом… ну ладно, не про Машку речь-то. Короче, запустила она меня в подвал с архивом, а там сыро, мышами воняет, света нет, и камер, выходит, тоже нет. Сама-то по делам куда-то пошла своим, а я час там блуждал в потёмках. Вот и это… Сам гляди, короче.
И он протянул мне смартфон, на экране которого открыл какое-то фото.
Протокол патолого-анатомического вскрытия, форма № 013/у, девяностый год. Круглова А. Р. Причина смерти: острая коронарная недостаточность.
— Ну и? — покосился я на Иваныча, не понимая, в чём дело.
— Подпись глянь, — буркнул он хмуро.
Я подвинул картинку пальцем. Глянул. Моргнул. Глянул ещё раз. Отвёл глаза, вернул и посмотрел в третий раз. Картинка на фотографии предсказуемо не поменялась. Протокол вскрытия Кругловой А. Р. был подписан… Кругловой А. Р.
Я вслед за дядей Сашей оттянул воротник свитера. И шумно хлебнул остывшего чаю, вернув смартфон хозяину.
— Тёзки? — версия прозвучала неуверенно. Очень.
— Может и тёзки. Только подпись-то её, прабабкина, — вздохнул он. — Я другие смотрел протоколы, для сравнения. Выходит, сама себя Авдотья Романовна и осматривала, и потрошила, и зашивала-пудрила.
— Ну, положим, пудрить-то она наверняка умела всем на зависть. В таких органах служила, там пудрят — мама не горюй, — кивнул я. Понимая, что скучные дяденьки — это ещё полбеды. Тут как бы сама прабабка не вошла в кабинет. Сколько ей сейчас было бы, сто? Сто двадцать?
— Михаил Петрович, к Вам Шкварин, — сообщил вдруг селектор голосом Веры.
— Пригласи, — ответил мой речевой аппарат, проигнорировав отчаянные попытки мозга вспомнить, о ком шла речь. И жесты Иваныча, которые означали что-то явно отличное от прозвучавшего приглашения.
Дверь в кабинет открылась и в неё вошёл высокий крепкий мужик с цепкими глазами. Я оценил его почти искреннюю улыбку и краем глаза отметил движение правой руки Иваныча, который оказался за спиной вошедшего.
— Здорово, Миха! Как сам? — крепкий в три шага преодолел разделявшее нас расстояние и протянул руку. Которую я и пожал, не найдя причин пренебречь рукопожатием.
— Александр Иваныч, а чего это у тебя так подмышкой щёлкает странно? — не оборачиваясь, спросил он у дяди Саши.
— Кардиостимулятор барахлит, Петюня, короти́т временами, падла, представляешь? Даже в больничке вчера был, да прогнали. Это, говорят, к слесаря́м и электрикам, и вообще, тебе, говорят, товарищ, на кладбище давно прогулы ставить устали!
Подполковник молотил ахинею густо и уверенно, как обычно. Но глаз при этом с меня не сводил. И выражение их меня при других обстоятельствах очень насторожило бы. Настолько, что и под стол мог бы рухнуть от греха. Но я смотрел на вошедшего, держа его руку в своей.
— Это бывает со стимуляторами. А ты в порядке, Петля? Лицо у тебя странное, — голосом, в котором едва-едва угадывались настороженность и напряжение, спросил неизвестный Петюня. Внезапно ставший известным.
Петя Шкварин. Шкварка-Какашка. Мальчик, не окончивший сельскую школу. Тот, кого нашли на пригорке, бледного и холодного, с бескровным лицом. И телом. И похоронили на краю, на самом отшибе кладбища.
Тот, кто единственный из класса получил в другом варианте развития событий золотую медаль. Поступил в Тверское суворовское училище. А оттуда вышел молодым офицером, выбравшим призвание. То самое, которое подразумевало иметь чистые руки и не увлекаться тёплыми головными уборами. И последние лет десять служил в том самом доме с колоннами, о котором совсем недавно шла речь у нас с замом по безопасности.
Я бы сейчас от ушанки не отказался, пожалуй. Потому что голова раскалывалась так, что очень хотелось её хоть чем-то обернуть, мягким и тёплым. Или холодным, даже лучше было бы, пожалуй. Пульсирующая боль колотилась в самом центре мозга, как в тот раз, на гранитных ступенях бежецкой «СпиЦЦы».
— Мигрень, Петь. Замучила, зараза. Хуже, чем ритмоводитель у Иваныча. Проходи, присаживайся. Чай будешь? — я не ожидал, что голос будет хоть немного нормальным. Но он внзапно не подвёл. Оказавшийся вполне себе человеческим. Но глуховатым и сдавленным, как у того, кото мучила сильнейшая головная боль.
— Чаем сыт не будешь, но не откажусь, — ответил он, выпуская мою ладонь и направляясь к дивану. Потому что с него обзор был лучше, чем из-за стола. И сектор обстрела.
— Может, по граммульке, в самом деле? — оживился Иваныч, вынимая из-за пазухи пустую руку и отходя обратно к своему креслу.
— В гостях воля не своя, как говорится, но я бы не отказался, — сообщил с дивана майор ФСБ. Несколько дней назад бывший заброшенной могилой на поселковом кладбище. Я не стал удивляться. И так больно было.
— Вер, звякни нашим дорогим друзьям из солнечной Кахетии, — попросил я у коробочки громкой связи, нажав нужную кнопку. — Пусть сообразят чего-нибудь на скорую руку. Мы с гостем решили пообедать. Впрок.
— Да, Михаил Петрович, — сообщила коробочка.
— А неплохо у вас служба налажена, — похвалил Петя.
— Ну а как ты хотел, — включился тут же Иваныч, бросая время от времени на меня испытующие взгляды. — На том стоим. На пустое брюхо никакого креативу не выдумаешь, мозги — самый энергозатратный орган в туловище!
— Они же не в туловище, — прищурился на него майор.
— Это смотря как оголодать. Вот, помню, сидели мы под Урус-Мартаном. На второй день казалось, что мозги прямо в брюхо провалились. А когда «Буратины» со «Змеями Горынычами» работать начали — думал, что и дальше полетят, мозги-то.
— Нам на учёбе рассказывали про ту зарубу, — серьёзно кивнул Шкварин.
— Нашли, чего рассказывать, — буркнул Иваныч. Он часто так делал: начнёт рассказывать какую-нибудь историю, потом вспоминает что-то из того, что предпочёл бы забыть раз и навсегда, и замолкает, нахмурившись. Вот как сейчас.
— Зовите тогда Демосфена вашего, чтоб два раза не рассказывать. Вы же без него всё равно ни слова не скажете, агенты… рекламные? — предложил майор, имея в виду Стаса. Показывая разом и начитанность, и осведомлённость, и даже неожиданное для его службы чувство юмора.
Потирая загривок и лоб обеими руками, я дошёл до шкафа, где хранился запас подарков. Там было много всего, и как-то вот не остановило ни то, что до обеда ещё час с лишним, ни то, что цель визита товарища майора так и осталась не выясненной. Будущее, как известно, туман. В прошлом — то ад, то рай. Кому, как не мне, знать это наверняка?
Когда Вера, предупредив, открыла двери, мы вчетвером сидели за длинным столом. С бокалами и лицами, от безмятежности далёкими крайне. Но приход провианта встретили со сдержанным одобрением. Руководитель проектов к вопросу подошла ответственно, подносы с грузинскими разносолами внесли три девчонки, вместе с ней, поставили перед нами и вышли. Не потратив ни секунды лишней.
— Нет, определённо хорошо у вас тут личный состав отрабатывает, — задумчиво сообщил Петя, когда за последней из девчат закрылась тяжёлая дверь.
— Повторяешься. Говорил уже, — хмуро заметил Иваныч.
— Так. Не ссоримся, горячие тверские дядьки, — поднял я руки. В одной из которых был бокал. Словно как раз для тоста. — За содружество родов войск!
— Будем жить, — хором отозвались майор и подполковник. И впервые улыбнулись, все, даже Стас.
Готовя тот самый выездной квест на Кольском полуострове, забаву для богатых и в какой-то степени даже знаменитых, мы с ребятами набрали много материала. Каждый из нас знал, что «креатив», или «забавная брехня», как я трактовал явление на родном языке, должны были основываться на железных фактах, аксиомах, столпах сознания. Или на инстинктах с рефлексами. И обладать парой-тройкой, так скажем, допущений. Из-за которых привычная историческая правда начинала играть по-новому. Было так и с историей той самой пресловутой Гипербореи, которую нашёл в Ловозёрской тундре Александр Васильевич Барченко. Или не нашёл.
Собирая «базу», мы накопали очень много интересного. И тебе опыты с массовым сознанием, и забытые учения и религии древних цивилизаций, и сверхвозможности сверхлюдей, такие актуальные на заре Советской власти. Но наше агентство отличалось тем, что никогда не играло «вторым номером», не бегало по проторенным дорожкам. Свои дорожки мы торили, наблюдая потом с усмешкой, как подхватывали идеи и задумки коллеги и конкуренты. У многих прямо хорошо получалось, они собирали сливки и стригли купоны, запуская «тренд» и «вирусясь». Некоторые из моих ребят даже злились, что «нашу тему окучивают» другие. Не знаю, не думал об этом никогда. Мне было интересно выдумывать и делать, а не тиражировать и масштабировать. Не самый современный подход, наверное. Но мне навсегда врезались в память слова отца о том, что всех денег не заработать. И о том, что источник всех бед — свободные руки и избыток средств. А чаще всего я просто увлекался новым проектом, и считать чужие деньги становилось просто некогда. Да и не любил я этого.
В той подготовке мне запомнилось одно интервью. Канал был не федеральный, по картинке и разговору это считывалось сразу. Начальник отдела научного использования и публикации архивных документов Государственного архива Мурманской области, человек увлечённый и глубоко эрудированный, рассказывал о той самой экспедиции Гиперборейских поисковиков. И о подготовке к ней. И о самом Барченко. Но без эзотерического восторга или экзальтированных придыханий, а так, как я сам любил: чётко, с фактами и цитатами из Булгакова, для вящей наглядности. Причём, не близкими к тексту цитатами, а дословными, что я оценил. Как и лёгкую иронию архивного деятеля. Он, вроде бы, оперировал фактами, сухими, как жёлтые страницы машинописного текста, на которых они и были изложены, но умудрялся как-то неуловимо выражать своё к тем фактам отношение. Подчёркивая, что каждый непременно имеет право на собственное мнение, и он лично никого ни в чём убеждать или переубеждать не берётся, потому что дело это неблагодарное.
Я слушал и смотрел с интересом. И будущий сценарий квеста вырисовывался линиями чёткими и изящными. И новые факты в канву вписывались идеально.
В далёком 1921 году прибыл в Заполярье яркий персонаж из столицы, научный деятель, организатор и исследователь. С группой поддержки из семьи и близких друзей. Получил жилплощадь и офисные помещения. Наладил вопрос со снабжением и питанием. Выбил из губкома, или кто там тогда был главной властью, приличные бабки на обеспечение деятельности. И отчалил в тундру. По бумагам — подбивать баланс активов богатейшей и перспективнейшей Мурманской губернии-области, оценивать их потенциал для молодой тогда Советской власти и народного хозяйства. В частности, изучать методы промысла морских водорослей, пригодных для корма скоту и спасения населения от свирепствовавшей цинги. И попутно нашёл Гиперборею. Ну, с кем не случается, мне ли не знать теперь?
Проведя лето в тундре, на озёрах, Барченко вернулся в Мурманск и отчитался спонсорам: богатств у области — лопатой не отгрести. И тебе свинцово-серебряные руды, и жемчуга́ бесчисленные, и скот, и рыба, и прочие дары моря. Но как добывать руду в мерзлоте — пока науке не известно, подсчёт жемчугов начат, но не закончен, скотина шляется по тундре без присмотра, а рыбу лопари не умеют заготавливать впрок: нету у них навыков соления, квашения и копчения. Засим, товарищи дорогие, позвольте откланяться, ибо найденное мною помимо лопарей и водорослей имеет значение государственное, и необходимо мне о том поведать срочно товарищам Ленину и Дзержинскому. Лично.
Я представил тогда, как высокий и крупный седой мужик в круглых очках со значением говорил эти слова комиссарам Совета Рабочих, Крестьянских, Красноармейских и Рыбацких депутатов. Которые живого профессора слушали, как неграмотные селяне — попов при царском режиме, распахнув глаза и рты. И не задавались, как многие до и после них, вопросами о происхождении научных званий. Им плевать было на то, что профессором этот оратор стал в Мурманском Морском Институте Краеведения. Который он сам же и основал, прибыв на полуостров. Сразу после того, как Красная Армия погнала оттуда недобитую контру. Будто чуть-чуть разминувшись с ней, недобитой. И про то, чьи именно подписи стояли на удостоверениях и мандатах, комиссары тоже не задумывались. Зачем? Этот, в очках, в МОСКВЕ был! ЛЕНИНА ВИДЕЛ! И опять к НЕМУ собирается. И про нас, героев, ЕМУ расскажет! ЕМУ и самому Железному Феликсу!
Да, в эпоху перемен жить тревожно. Но многим выгодно. Главное, чтобы потом не нашли. Но когда дела идут в гору — так трудно останавливаться на достигнутом. Поэтому видный северный учёный, писатель, организатор, человек, нашедший на вечных камнях тундры следы древней цивилизации, стал консультантом спецотдела ОГПУ. Считая, наверное, что получил, наконец, ту самую бумажку, окончательную, фактическую, броню. До 1938 года, когда его расстреляли.
Слушая Петю Шкварина, в этом варианте развития событий ставшего майором ФСБ, а не покинутым давно осевшим холмиком на краю погоста, я думал. Хрена ли мне, как водится, ещё оставалось? Да и привык я так, чтоб без предварительной мыслительной работы рта не разевать лишний раз. Жизнь приучила. Это не нынешние времена, когда никто ни с кого почти «за базар» не спрашивает. Вот и развелось знатоков мамкиных в политике, экономике, в истории даже. А вот слова гостя из дома с колоннами, которого я ждал и к разговору с которым готовился заранее, пусть и недолго, узнав от Иваныча про те самые «флажки», очень удачно ложились в историю того интервью. Я тогда ещё, помню, думал, глядя на логотип Главного архива Мурманской области, ГАМО, что неплохо было бы завести канал какого-нибудь вымышленного Главного археологического музея Новгородской или там Нижегородской области. И там выкладывать ролики по альтернативной истории и обсуждать всякие модные загадки прошлого. Кому снимать у меня было, кому сценарии писать — тоже. Видосы были бы такие, что Коламбия Пикчерз позавидовала бы люто. Зарядили бы таргетинг, набрали подписчиков и пошли рекламу собирать. А если бы знающие люди начали возмущаться — ответили им совершенно честно: а вы чего хотели от продукции «ГАМНО рекордс»?
Но как бы то ни было, выходило, что архивный деятель зря иронизировал тогда. И признавался с честными глазами, что документов о Гиперборее и о результатах повторной экспедиции в его запасниках не было. Их там быть и не могло. Они все лежали в других фондах другой области и другого ведомства, не музейного ни разу. И грифы на них сидели те же, могильные, как и на прабабкином деле.
— Вот такие пироги, мужики, — подвёл итог железный гость. Не ставший Какашкой во всех смыслах слова.
Стас покачивал в бокале напиток, к которому так и не притронулся, хоть и чокался с нами, не пропуская. Иваныч тоже чокался, кроме привычного третьего тоста, но по нему не было заметно, что себе он наливал больше прочих, сообразно возрасту, званию и массе. Петя пил равнодушно, как воду. Даже обидно немного делалось за хороший, дорогой продукт. Я же думал о том, что с этими голографическими наслоениями одной памяти на другую имел равные примерно шансы и спиться и чокнуться.
Но эти мысли скользили как-то неявно, фоново, не отвлекая от других. Жалеть себя было некогда. Папа снова был прав.
Бабка оказалась ещё загадочнее, чем представлялась в первый раз, когда мама рассказывала о ней маленькому Мишутке в деревенском доме, не веля ходить к тому, пятому по левой стороне. И куда интереснее, чем после той истории дяди Коли Щуки, которого она зачем-то спасла от верной смерти в злом якутском лагере. И тревожнее, чем вот только что буквально, когда выяснились неожиданные детали её биографии. В особенности запомнившиеся чёткой и ясной подписью, сделанной, кажется, перьевой ручкой с чёрными чернилами или тушью. Свидетельствовавшей о том, что товарищ судмедэксперт Круглова, Авдотья Романовна, сама себя вскрыла. Или скрыла?
Петя спокойно, но скупо, тезисно, рассказывал о заре революции и первых годах становления молодой республики. О формировании линии партии и роли спецслужб в этом важном и нужном деле. И о ярких запоминающихся персонажах, что пытались до поры успешно совмещать образы верных ленинцев и пламенных дзержинцев, приверженность делу большевиков и трудового народа с простым и объяснимым человеческим стремлением к хорошей жизни лично для себя. Фамилии Бокия, того самого Барченко, Блюмкина и Богданова, почему-то все на «Б», звучали над столом. Вызывая внутри протяжное, долгое междометие. И тоже на «Б».
Я вспоминал истории про Яшу Блюмкина, начальника личной охраны Троцкого, который был известен неожиданной для своей национальности тягой к порывистым действиям, насилию и эпатажным поступкам. Кажется, именно про него была та байка, когда в кабинет закинули с улицы бомбу, и она, взорвавшись, разворотила там всё, что можно было. А вслед за взрывом из окна высунулся невредимый иудей и расстрелял бомбистов из нагана. Породив в революционном городе волну жутких и невероятных слухов о том, что красным дьяволам помогает сам Сатана. А на самом деле просто успев нырнуть перед самым взрывом в открытый по счастью сейф.
Были истории и о первом в мире институте переливания крови, который курировал, почему-то, Луначарский. Про Александра Богданова, главу того института, приходившегося просвещённому наркому шурином, ходили по Москве слухи похлеще, чем о графе Дракуле из уже написанного, но не такого популярного тогда романа Брэма Стокера. Вот в такой компании и служила Авдотья Романовна Круглова, урождённая Гневышева, наследница утерянного состояния Бежецких купцов и промышленников-миллионеров. Так и не найденного, к слову, состояния.
Товарищ майор смотрел за моей реакцией пристально, взглядом, положенным по должности и званию. Я взирал на него исподлобья, хмуро, вполне сообразно и моей репутации душнилы, и вновь приоткрывшейся информации, и ситуации в целом. Одинаково, в общем, мы друг на друга смотрели. Без энтузиазма. Потому что ни один из нас не знал, чего ждать от другого, и можно ли ему, тому, другому, доверять. И опыт прожитых лет так же хмуро подсказывал, что нельзя. И мне подсказывал, и Шкварке. Хотя, какой он теперь Шкварка? Тяжёлая огнемётная система он, «Буратино», о каких не так давно вспоминал дядя Саша. Тоже без всякой радости.
— Вот такие пироги, — повторил Петя.
— Интересная история, — вздохнул Иваныч. — Легенды и мифы Древней Греции плачут от зависти. И эти ихние, грецкие конники, которые мало говорили.
— Лак-к-коники, — не выдержал Стас.
— Ну да, я так и сказал, — согласился подполковник. И замолчал. Словно его привычные и извечные жизнелюбие и говорливость внезапно очень устали.
— История познавательная, это точно, — кивнул я. — Принимая во внимание авторитет и реноме твоих коллег, Петь, я даже сомневаться в ней не стану. Хотя очень хочется, конечно, как в том кино воскликнуть: «Брехня-а-а!».
Я скосил глаза к носу, сопроводив реплику ещё и образом знакомого с детства киногероя. Мужики сдержанно посмеялись, даже Стас. Надо было чуть снизить градус фантасмагории и мистики.
— Но один вопрос не даёт мне покоя сильнее остальных. С какой такой радости и за каким таким интересом ты надумал поделиться этими сведениями из давно и надолго закрытых архивов именно со мной?
Мы с майором смотрели друг на друга совершенно одинаково. Без угрозы и без страха. Но с ожиданием. Мы оба ждали друг от друга информации, недостающей каждому для завершения важного анализа и составления выводов.
— Я, сугубо между нами говоря, в числе прочих обязанностей контролирую некоторые, так скажем, действия и бездействия вокруг ряда… хм… маркеров, — он не выглядел смущённым. На лице была скорее лёгкая досада. Вот только чем вызванная? Необходимостью искать привычные слова для объяснения непривычных явлений? А чем тогда была вызвана эта необходимость?
— История, как ты знаешь, Петля, хранит множество тайн. Часть из них охраняется государством. Не просто табличками и бархатными канатами с надписью: «экспонаты руками не трогать». Некоторые тайны настолько важные, что их государство охраняет даже от себя самого. Или наоборот.
Стас звякнул бокалом, поставив его на столешницу как-то неожиданно неловко для него. И сам вздрогнул от этого звука. Иваныч только поморщился. Мы с Петей сохраняли одинаковые лица. Да, если бы это всё было в кино, я бы подумал, что сцена начинала затягиваться.
— Допустим, — ответил я, стараясь сохранять спокойствие. — Повторю вопрос. Я каким боком к тем загадкам истории, которые Родина прячет сама от себя?
Дядя Саша довольно крякнул, одобрив, видимо, формулировку. Стас дважды кивнул, отрывисто, будто заикаясь даже в жестах.
— Авдотья Романовна Круглова была связана с целым рядом определённых явлений, память о которых, как ты красиво сказал, Родина очень бережно хранит. Её жизнь и, что характерно, смерть тоже содержат некоторые неоднозначные факты. О которых положено знать очень усечённому кругу лиц. Поэтому любой, даже скрытый, интерес к её персоне, отслеживается. В особенности скрытый, — пояснил он. А Иваныч опять опустил глаза и плечи, явно переживая за свою промашку. Ну кто ж знал? А потом вскинулся, пристально глядя на меня. Я же сразу предположил, что вслед за ним придут чекисты. Значит, что-то знал, подозревал, но не сказал?
— Я, Петь, два варианта развития событий пока вижу. Первый: ты мне говоришь, что в ту сторону истории семьи мне смотреть не надо, а лезть — тем более. Мы бьём по рукам и расходимся бортами. Ну, если надо, я ещё где-нибудь распишусь обязательно. И мои люди тоже.
Майор время от времени кивал в такт моим предположениям. Молча.
— Второй: ты говоришь о том, что я уже знаю слишком много для того, чтобы отделаться подписками. И в моём агентстве случаются некоторые… кадровые перестановки в высшем эшелоне. Второй вариант мне предсказуемо нравится меньше. И я хочу не уверить или убедить тебя, а доказать фактами то, что знаю не настолько много, чтобы пропасть с радаров, отравившись сухпайком, телефонной трубкой или уколовшись зонтиком. Это возможно?
В кабинете стало очень тихо. Стас замер, словно превратившись в статую удивлённого суслика-юриста. Иваныч держал ладони прижатыми к столу. Напоказ, выразительно. Я видел, как побелели у него кончики пальцев. И медленно передал ему квадратный листочек от обычного липкого блока для записей. Жёлтенький квадратик нашёлся под тарелкой с хинкали на моём подносе, который беззвучно поставила передо мной Вера. Я еле заметил торчавший уголок. И вытянул его осторожно, в момент, когда дядя Саша громко выдал очередную чрезвычайно развесистую реплику удивлённого без меры военного в ответ на какой-то исторический революционный момент, раскрывшийся после слов Шкварина с неожиданной стороны.
«Приехал один, машина перед главным входом, регистратор включен. Ребят отпустила, машина Иваныча перед чёрным ходом». Вот что было на том квадратике. Вера продолжала поражать работоспособностью и оперативностью. Хороших ребят я подобрал, всё-таки. И впрямь семья.
Дядя Саша прищурился в листочек, глянув поверх него, как насторожился Петя, внимательно смотревший за нашими действиями. Ему с той стороны стола не было видно, что же таил в себе жёлтый квадратик. И откуда он взялся, майор вряд ли заметил. Хотя мало ли чему и как их там учили? Но сидел спокойно, только чашку чайную как-то странно поставил, неудобно. Но смотря для чего. Для того, чтобы махнуть рукой и окатить подполковника горячим, а посуду запустить в полёт мне в голову — вполне удобно, наверное.
— Мы, Петя, все тут очень ждём твоего ответа на Мишин вопрос, — проговорил Иваныч. Сложив и убрав листочек в нагрудный карман. Но руку из-за лацкана пиджака не вынув. Подав правое плечо чуть назад.
— Барахло у тебя кардиостимулятор, Александр Иваныч. Менять надо. Щёлкает, как предохранитель на ИЖ-71, — заметил майор как-то равнодушно, продолжая смотреть мне в глаза цепким профессиональным взглядом. Которым наверняка видел в кабинете всё и всех, даже Стаса, сидевшего от него слева, вне поля зрения. Чуть отодвинувшего кресло от стола и поменявшего положение тела так, чтобы мгновенно вскочить.
— Не люблю менять старые вещи, пока работают. И порядки тоже, — отозвался зам по безопасности. Глядя на Шкварина точно так же, как тот смотрел на меня. Но по чекисту не было заметно, что три настолько пристальных взгляда с разных сторон его хоть как-то смущали или вообще заботили. Как и служебный пистолет подполковника. Снятый с предохранителя.
— Я тоже. Поэтому и пришёл сам и один. Данные о внезапном интересе к покойной Авдотье Романовне пока есть только у меня. И могут только у меня и остаться. Если у Александра Ивановича не коротнёт внезапно ритмоводитель. Тогда по-всякому может выйти. По инструкции все мои дела передадут руководству. Дальше гарантировать то, что связь генерала-лейтенанта Кругловой с семьёй Петелиных не выявится, я не смогу.
Звание бабы Дуни прозвучало если не как гром среди ясного неба, то очень похоже на то. О том, что таинственный судмедэксперт имела особые заслуги, говорила и квартира в хорошем доме, и его обстановка в те годы. Я помнил, как мама с папой ахали, ходя по комнатам. Там не было золотых статуй в полный рост или драгоценных унитазов. В те годы о достатке семьи могли говорить и менее яркие детали: кафель, сантехника, мебельные гарнитуры и хрустальные люстры. Они и говорили. И их рассказ подтверждал весомым многозначительным урчанием старый, но надёжный и по-прежнему дефицитный ЗиЛ-Москва. Но чтоб генерал…
— Со своей стороны могу обещать то, что данные дальше не пойдут. Если пойму твою, Петля, мотивацию, и поверю в неё. И сам решу, на какой уровень допуска и глубину тянет то, что вы уже накопали, — завершил он мысль. Чуть двинув правую кисть к чашке с чаем. Которая, я будто чуял это, была готова в любой миг полететь мне в голову.
— Дядь Саш… передай мне лаваш, пожалуйста. Правой рукой, — попросил я. Не сводя глаз с Буратино.
Если они мне не врали — он тоже не врал. Мой опыт общения с его коллегами был, конечно, мал для того, чтобы делать хоть сколько-нибудь верные выводы, но почему-то мне казалось, что я не ошибся. Ни в этот раз, ни в тот, когда не дал извалять его в дерьме.
Иваныч щёлкнул за пазухой предохранителем, вытянул из кобуры опознанный майором по звуку семьдесят первый ИЖ и положил на стол перед собой. От звука, с каким улёгся на столешницу двойник пистолета Макарова, Стас вздрогнул снова. А зам по безопасности отвёл, прямо-таки отлепил, едва ли не с треском, глаза от чекиста, и передал мне блюдо с кусками лаваша. Двумя руками. А я принял его, так же, обеими.
— Спасибо, — я поставил его перед собой, тоже вполне по-библейски, но старательно отгоняя от себя этот образ. — Петь, говорю фактами. Верить или нет — дело твоё. Буду признателен, если моменты, которые вызовут у тебя сомнения, ты не просто отложишь в памяти, а уточнишь у меня здесь и сейчас. Готов?
Да, слишком уж простая для него манипуляция: «спроси — и покажи мне сам те моменты, которые вызывают вопросы, и сделай это быстро: время пошло́!». Но неожиданно сработала. Он кивнул, показывая готовность слушать то, что я не вполне готов был говорить. Потому что четырёх Петелинских проверок, «придумал-оценил-оспорил-исправил» мысли не прошли. Но времени не было.
Майор кивнул. Я начал говорить. Спокойно, даже немного скучно, тщательно стараясь не обращать внимания на поднимавшиеся брови Иваныча и Стаса. Потому что в их понимании душный и скучный с «чужими» Петля внезапно кардинально менялся, обретая непривычные человеческие черты.
— Я поймал жену на измене. Уличил, как принято говорить. Приехал домой в неурочное время. А там она и мой бывший партнёр Слава Катков.
Шкварин продолжал кивать время от времени. И, кажется, не только подтверждал то, что факты были ему известны. В глазах было если не сочувствие, то что-то похожее на него. Одна из голограмм памяти показала, что от него самого лет пять назад ушла жена, забрав детей, объяснив это решение фанатичной зацикленностью майора на делах службы. И через месяц всего став женой успешного фабриканта.
— Я вывел его из дома под стволом. Игрушечным, сувенирным, но он этого не знал. И обмочился, когда я нажал на спуск. Откат уехал, пообещав мне что-то, несовместимое с жизнью, дословно сейчас вряд ли вспомню. На обратном пути я зашёл на чай к соседу, Щукину Эн Пэ, статьи УК в ассортименте, ты наверняка знаешь, о ком речь.
— Знаю. Кто ж в Твери Колю Щуку не знает, — снова кивнул Петя. Но взгляд его был острее, чем раньше.
— К нему. Он по-соседски поговорил со мной, посоветовал от греха… сменить обстановку. Я согласился. И поехал в деревню, откуда сам родом. Сорок лет там не был. Дом стоит, представляешь? Ну, обветшал, конечно, но печку растопил, крышу подлатал — жить можно.
Я позволил себе чуть улыбнуться, эдак умиротворённо, чтобы образ стал сильнее похож на те, с какими говорят о визитах в давно оставленные родовые гнёзда. Иваныч хлебнул из бокала со звуком устранённого засора в раковине. Стас икнул.
— Пару дней там пожил. Смотался в Бежецк, прикупил материалов и расходников, ну и пожрать взял. Фотки старые посмотрел, и как мозги на место встали, Петь. Люди живут на Земле чёртово количество лет. Но про тех, кто рядом, знают больше, чем про тех, кто жил прежде, даже про родных. Про чужих, представляешь, знают больше, чем про родню третьего-четвёртого колена.
Я поднял бровь, давая понять майору, что данный момент беспокоил меня нешуточно. Он снова кивнул.
— И захотелось мне про родню узнать побольше, чем жёлтые размытые фотки. С тем и вернулся. Приехал на маршрутке из Кашина, добрался до офиса — я обвёл руками кабинет, — и попросил Иваныча про прабабку узнать, если не сложно.
Головами качнули все, и Петя, и дядя Саша, и Стас. Если перемежать враньё правдой, оно всегда выглядит гораздо убедительнее.
— Утром Иваныч меня удивил, показав протокол аутопсии. Там ФИО патологоанатома и исследуемого совпадали. И подпись была приметная, я такие дома видал, когда маленький был. Дядь Саш, покажи фотку.
Подполковник, поёрзав в кресле, вынул из кармана брюк смарт, разблокировал, нашёл нужное фото и передал на ладони майору. Тот принял, склонив голову, посмотрел и передал владельцу. Нажав на кнопку «Назад», вернувшись к «галерее». Совершенно случайно, разумеется, исключительно нечаянно. Но в галерее, как видно было даже мне, других фото не было. Будто старый вояка хранил в телефоне исключительно тридцатипятилетней давности фотку протокола вскрытия чужой старухи. Тогда Петя только кивнул ещё раз, чуть ухмыльнувшись, будто признавая красивый ход противника в шахматной партии.
— Больше ничего, кроме сказанного тобой, о том, в каких органах служила прабабка, я не знаю. Она вся насквозь секретная, про неё никто толком ничего не знал, включая соседок по подъезду, которые были глубоко убеждены в том, что она — ведьма. Но я их видел, Петь. Сами не лучше, — развёл руками я, улыбнувшись чуть виновато.
Получилось убедительно, сам бы себе поверил.
— Хорошо, — помолчав, сказал майор. — Красиво. Похоже на правду.
— Побожиться? Да вот те крест! — уверил я. Не поднимая ладоней со стола. — Тащи полиграф.
— Ты рекламщик, Петля. Тебя на полиграфе проверять — только бумагу переводить да чернила жечь почём зря, — ухмыльнулся он. Вот прямо как живой человек.
— Ну у вас наверняка есть методики. Я готов, если что. Только если без иголок под ногти. А то придётся потом маникюр править в Алинкином салоне, а я её, выдру, видеть не готов пока, — на этот раз вполне удалось праведное возмущение. Иваныч хмыкнул, а Стас улыбнулся.
— Лады, мужики. Договорились. Вы умеряете интерес к покойной родственнице Михи до полного нуля. Я оставляю материалы у себя и внимания к ним не привлекаю. И вас тоже не привлекаю, — он поочерёдно обвёл нас глазами, будто ожидая споров. Но не дождавшись. Тут, за столом, не было тех, кто на слова блюстителя «валите отсюда» ответил бы «нет уж, мину-у-уточку, позвольте-ка!..».
— Думаю, больше вопросов не возникнет. По тебе и твоему агентству материалов много, связей, контактов. Но у нас тебя, Петля, считают, так скажем, допустимым злом. И не мешают, — в голосе его проскользнули характерные металлические нотки, а в глазах — стальной отблеск. Точно, хорошо и долго их учат, так экспромтом не сыграть.
— Сроду не имел дурацкой привычки ни ходить против Родины, ни в карман ей лазить, — решительно развёл руками я. — И возникать вопросы в связи меня в твоём ведомстве ни малейшего желания не имею.
Фраза, прозвучавшая «по-военному» сделала улыбки подполковника, а главное — майора, ещё человечнее.
— Добро. Тогда, как говорится, пользуясь случаем, последний момент — и на посошок. Билетами на концерт выручишь? — спросил Шкварин.
— На какой? — удивился я.
— Ну как же? Тридцать лет творческой деятельности, «Круглая дата», — в свою очередь удивился и он. И осторожно, без резких движений, вытянул из внутреннего кармана флаер. Развернул и передал мне.
— Твоя же тема? На твоих щитах реклама висит, вы курируете?
— Мы, — мёртвым, чужим голосом ответил я, изучая листовку. — Чем могу?
— Десяток бы контрамарочек… для начальства с семьями, — реальность вокруг флаера воспринималась с ещё бо́льшим трудом, чем он сам, но, кажется, товарищ майор чуть-чуть смутился.
— Не вопрос. Стас, проследи, — так же невзрачно ответил я, не отрывая глаз от глянцевого листочка. С которого на меня смотрело добрыми глазами из-за стёкол больших прямоугольных очков усатое лицо. Я знал этого человека. Только первая моя память говорила, что его убили два с лишним десятка лет назад. Я жил на той самой улице, где это произошло. А вот голограммы поверх исходных, «родных» воспоминаний, уверяли о том, что нападения не было. Выдавали песни и клипы, которых первая память не знала. Показывали сцены «из жизни», где мы с Михаилом часто общались.
И я понял, что запрошенных у Стаса контрактов за этот год и последнее полугодие предыдущего мне точно не хватит. Ограничиться стопочкой бумаги, высотой сантиметров в семь, не выйдет. Тут явно предстояло копнуть поглубже. И сильно поглубже.
Петя-майор уехал, пожав руки нам поочерёдно, поблагодарив за обещанные билеты на концерт. Вера в приёмной попрощалась с ним вежливо и мило, улыбаясь и уверяя, что двери агентства всегда распахнуты настежь для гостей и друзей Михаила Петровича. Но из-за стойки не вышла. Даже с кресла не поднялась. Так, словно боялась уронить лежавший на коленях обрез. Она, конечно, была помоложе нас. Но родилась и выросла в Твери.
— К-к-какие б-б-билеты д-д-дать? — еле выговорил Стас.
Мы сидели в моём кабинете, оставшись втроём, после того, как Вера убрала посуду и подносы. Недавний этюд «убеди или убей чекиста» не прошёл даром. Даром прошёл напиток, хороший и дорогой, будто бы не оставив ни тени, ни даже запаха.
— А найдём? — о том, что число билетов на такое мероприятие наверняка ограничено, и что поставить для высшего комсостава областного ФСБ складные стульчики в проходах вряд ли будет хорошей идеей, я как-то не успел подумать, когда соглашался на «десяток контрамарочек».
— Так, — привычно кивнул юрист.
— Дядь Саш? — казалось, что основные вычислительные мощности Петли заняты другим, поэтому и обратился за помощью к заму по безопасности.
— Чего сразу «дядь Саш», — буркнул он. — До концерта время есть, и бронь по билетам тоже есть. Пойдут с семьями от них трое, шесть мест рядом, в середине партера. Не прямо за губернатором, но и не в заднице где-нибудь. Ещё четверым билеты вразбежку, в разных местах, вроде как случайные люди. Милое дело.
— Вот так, Стас, — согласился я. И он снова качнул головой, ставя пометки на листе белой а4 своим неизменным «Паркером».
— А ты ему веришь, Миш? — сощурился на меня Иваныч, с тоской заглянув в пустой бокал, стоявший рядом с пистолетом, так и лежавшим на столе.
— Нет, — ровно ответил Миха Петля. — Я мало кому верю, дядь Саш. За последние пару лет мой список тех, кому можно доверять, только меньше стал. Зато, думаю, наконец-то превратился в закрытый перечень, исчерпывающий. Ты прибрал бы табельное со стола. Год не тот на календаре, чтоб среди стаканов стволы валялись. Как в кино выходит, в старом.
— Ты гляди-ка, забыл! Старею, оружие забывать стал, — неискренне всплеснул руками подполковник. — А чего за кино-то? Может, тоже погляжу? Мне нынче дел-то поменьше: в больницу не надо, в домоуправление на Чайковского тоже, и даже в кладбищенскую администрацию ехать не придётся. А я-то грешным делом хотел себе там насчёт участочка провентилировать…
При этом смотрел он на меня с привычной внимательностью старого военного. У которого речевой поток с мыслительным текли по разным руслам. А я привычно видел их оба. Мы не зря так давно друг друга знали.
— Правильно всё говоришь, никуда тебе не надо ехать. И на погост, глядишь, спешить так не придётся, если только дзержинец нам не наплёл тут. А кино… Да любое. Много где в раньшие времена пистульками хвастались да чуть что на столы их выкладывали, как с прибором. Но я бы посоветовал из старенького чего-нибудь. Там подобрее как-то было. Точно не «Улицы разбитых фонарей» и не «Брат». С Клинтом Иствудом бы, наверное. Или с Бельмондо. Или с Делоном. «Самурая» глядел?
Я скроллил-перематывал страницу в смартфоне, откладывая себе в в памяти не забыть глянуть повнимательнее про тех, о ком напел небылиц Шкварка-Буратино. Верить в то, что хоть часть из тех песен была правдой, не хотелось категорически. Потому что это всё пахло не просто суровыми подписками о неразглашении. А говорил я так же спокойно и чуть отстранённо, как обычно. Тоже умея пускать потоки разными руслами.
— Не припомню… А про что там?
— Да про что и всегда, наверное. Жил себе наёмный убийца, работал помаленьку. А потом задумался о вечном, о битве бобра с ослом, — задумчиво проговорил я. Понимая, что бреда в интернете меньше не стало, и что в том, чтобы понять хоть немного обо всех этих революционных и прорывных открытиях большевиков, мне Гугл не помощник.
— И чего? — заинтересованно переспросил подполковник, пряча оружие в кобуру.
— Убили его при задержании.
— Тьфу ты, про́пасть… Не, не стану я твоего «Самурая» глядеть. Я и «Профессионала»-то пересматривать не могу, мне Бомо́на жалко до слёз, — неожиданно признался он. — Лучше «Рокко с его братьями» посмотрю. Тоже не особо радостная картина, но жизненная.
— Хороший фильм, — одобрил выбор старого военного я. Откладывая телефон в сторону. Он мне помочь не мог ничем.
Могла бы, наверное, прабабка-покойница. Но встречаться с ней не было как-то желания. В списке тех, кого я хотел бы видеть рядом живыми, её не было. Я не видел её при жизни, а после смерти, кроме квартиры и страшных соседских сплетен, нам от неё ничего и не осталось. Ну, холодильник ещё. Он почему-то постоянно приходил на память, когда вспоминалась квартира, вчерашний вечер и сегодняшнее утро. Встретившие меня родители, сын и обстановка, та, до модного и долгого ремонта, который сделала бывшая жена. Убив в чужом доме душу.
Мы условились с мужиками быть внимательнее и бдительнее, «безобразий не нарушать и бардака проездом не творить», по привычной настоятельной рекомендации Иваныча. При этом на меня он смотрел неотрывно, будто чувствуя как-то, что на главную роль эпицентра того самого бардака я подходил, как никто другой. И был прав. Я и сам это чувствовал.
Отпустив их, остался «поработать с бумагами».
Эту формулировку выкатила привычно первая, исходная память, а она подцепила в какой-то книжке-мемуарах одного генерала. Мне потом дядя Саша про него таких баек понарассказывал, что я даже расстроился, что читал генеральские воспоминания. В них, в частности, говорилось о том, что бывший в то время президентом страны человек этим термином, «работой с бумагами», чаще всего называл время, когда уже к обеду напивался до вида неприглядного и ложился спать. Ни тогда, в юности, ни тем более сейчас я в это поверить не мог. Ты стоишь у руля огромной, великой державы. От тебя зависят во многом её авторитет и уважение со стороны соседей. От тебя напрямую зависит будущее полутора сотен миллионов живых и бесчисленного множества ещё не родившихся россиян. Как, какое право ты имеешь на то, чтоб вести себя, как скотина? И только сейчас в одной из памятей, или где-то между ними, проскочила мысль о том, что президенту тому было, вероятно, очень сильно, до одури страшно. Потому что масштаб власти и ответственности ему, спортсмену и строителю, был невероятно велик.
Думая об этом, находящийся в процессе развода владелец рекламного и PR-агентства, живущий у родителей, изучал контракты, архивные и действующие. А потом информацию о рынке. А потом — о городе, области и стране. И с неожиданностью для себя понимал, что и мне самому тоже становилось страшно. Потому что принимать решения о сделках, вести переговоры, выбивать контракты — это одно. А воскрешать мёртвых — вообще другое.
На афишах некоторых коллективов были другие лица. Названия некоторых брендов ничего не говорили мне, наводя снова на мысли о шизофрении или чём-то подобном. Я знал рекламный рынок области лучше многих, очень многих. И если я не узнавал какого-то товарного знака или логотипа, то их, скорее всего, и не было. У нас в агентстве не так давно квест был и на эту тему. Когда нейросетка налепила лого, постеров и поддельных, вымышленных описаний товаров и услуг. И никто, кроме нас со Стасом, не смог полностью отличить выдумку электромозгов от реальности. Сейчас же я «проваливался» в ссылку за ссылкой, понимая, что в отрасли поменялось довольно многое. Да, позиции агентства оставались сильными. Механики и методики тоже не изменились. Значит, нужно было просто выучить новые для меня, но старые для остальных сведения. Как перед экзаменом в универе. С маленькой разницей. Тогда я знал дату и вопросы. Сейчас никто не сказал бы, когда, как и на знание чего жизнь решит проверить самонадеянного Петлю. Игравшего со временем и выигравшего. Или доигравшегося.
Домой шёл пешком, оглядывая места, знакомые и привычные с детства. Отмечая привычно детали, каких неделю назад ещё не было. Или были, но не для меня. Потому что я сам неделю назад был в точно такой же, казалось бы, Твери. Но в другой. Те же здания, машины, автобусы, те же люди. С похожим, а кое-где и точно таким же прошлым, по которому не кружился в танце Петля, попив странного чайку́ в мёртвом, но реанимированном доме на краю заброшенной деревни. Но тогда мама и папа лежали под памятниками. Тюря и Валенок — под покосившимися или давно рухнувшими крестами. Я не бывал на их могилах никогда. На Жентосовой бывал. Там красиво было, нарядно, всё в полированном мраморе. Но крыльцо его ресторана в Бежецке в этом варианте развития событий мне понравилось больше. Как и он сам.
Кто-то говорил, что покойники гораздо лучше живых. Они не предают, не обманывают и никому не вредят. Лежат себе смирненько. Кажется, наша преподаватель по судебной медицине так говорила. Она была профессионально деформирована значительно сильнее всех тех, кого я знал. Но при этом как-то умудрялась оставаться не только циничной, но и рациональной, логичной и мудрой женщиной. Но мне выпало больше работать и общаться всё-таки с живыми. И про вред, обман и предательство я знал не понаслышке. И всё равно не был согласен с экспертом-криминалистом-судмедэкспертом, повидавшей на своём веку такого, чего и врагу не пожелаешь. Потому что был уверен в том, что у живых оставался шанс измениться. Самостоятельно ли, в силу обстоятельств или как-то ещё — но он был. У покойников его не было. «Вы идеалист, Петелин. Идеалист и романтик. Это недопустимо для юриста. Вам будет трудно в работе. И, вероятно, в жизни», — говорила она мне. Глядя поверх изящных очков мудрыми, но отчаянно грустными глазами. Будто вспоминая себя, когда сама была моложе. Права была, во всём права. В работе мне было нелегко. Но недолго. В жизни вышло тяжелее.
— О, Михаил! Сто Лен-сто Зин! — с крыльца частной стоматологической клиники ко мне спешил её владелец, Игорь. Его первую точку, как и всю остальную сеть по городу и области, открывали тоже мы.
— Игорь, приветствую! Как успехи? Не идут ли на спад кариес с парадонтозом? — поздоровался я.
— Куда там! С нашей водой и с рекламой сладостей я без работы никогда не останусь! — весело хохотнул он. И пожал мне руку. — Ты в порядке? Что-то побледнел вроде?
— Нормально, нормально. Бури, видимо, на Солнце, вот мигрень и разгулялась. Но у меня сегодня день короткий, пойду отсыпаться. Годы, куда деваться? — вполне убедительно вздохнул я. Потому что гвоздь или шило в самой середине мозгов сделали меня очень убедительным. Наглядным пособием по мигрени, практически.
— Жуткое дело, согласен. У меня первая жена таким мучалась, таблетки горстями глотала. Смотри, у меня есть обезбол нормальный, давай зайдём, если надо? — он, кажется, и впрямь сочувствовал мне. Это нас роднило.
— Да мне до дому — два шага, — кивнул я через дорогу, на четырёхэтажное здание, выкрашенное какой-то легкомысленной краской, не то бежевой, не то персиковой. — У родителей в гостях.
— Слышал про Алину. Ну, что ни делается — всё к лучшему. Давай тогда, не буду под ногами путаться. Тебе и впрямь прилечь бы, бледный — аж в зелень отдаёшь.
— «Зелень» — это очень хорошо, как раньше говорили. Но вот отдавать я не люблю, лучше уж принимать, — отшутился я, кивнул на прощание и пошёл к переходу. Думая о том, что в овощной на первом этаже скорее всего заходить уже не буду, как планировал до этого. Потому что был уверен: ещё одно рукопожатие и ещё один такой взрыв в башке, ещё одна волна голограмм-воспоминаний вслед за ним — и я точно стану значительно лучше с точки зрения преподавателя по судебной медицине. Потому что сдохну.
Хвалёные Петелинские аналитические способности трещали, хрустели и сбоили, как и вся голова целиком. Но уверяли в том, что при тактильном контакте с теми, кто был хоть как-то связан со мной в обеих памятях, обе они расцветали пышным цветом, облаками и салютами распахивая образы и воспоминания. Которых раньше не было. И от этого казалось, что кости черепа становились катастрофически малы. И болела голова так, как никогда прежде. Наверное, потому, что сегодня тоже довелось поручкаться с двумя «жильцами» обоих участков памяти. Один из которых существовал только в «новой версии», а второй «жил» в обеих. Не знаю, почему такого не произошло вчера, когда мне жал руку при встрече сын. Но вот приветствие стоматолога едва не стало, кажется, путёвкой на кладбище.
Шёл медленно, делая вид, что изучаю что-то в смартфоне. Заблокированном, но редким прохожим этого видно не было, и они с неодобрением обходили меня стороной, чтобы не столкнуться нечаянно с мужиком, смотревшим в экран так, будто там показывали что-то жизненно важное, вроде матча, на результат которого он поставил последние деньги. Я свернул во двор, прошёл мимо Ромы, погладив его мимоходом по морде. Капот был холодным, и на следах протектора лежал снежок — значит, не только что вернулись. Глядишь, и на борщ ещё успею. Эта мысль как-то воодушевила, даже голова будто бы меньше болеть стала. Таблетка домофонного ключа вызвала у коробочки на двери истошный писк, от которого я страдальчески сморщился. Нет, не стала она меньше болеть.
Борщом пахло аж на первом этаже. Не то, чтобы мама готовила исключительно с дверями нараспашку, или вентиляция в старом доме не работала. Просто, кажется, нюх стал острее. Как в школе, когда я, спускаясь по лестнице утром, мог определить, кто прошёл раньше: дядя Толя с третьего этажа с его лютым «Шипром», Анна Ивановна со второго с её не менее сногсшибательной «Гвоздикой», или тётя Таня с четвёртого, которую старушки у подъезда всегда называли уважительным словом «профурсетка». Я тогда думал, что это какое-то научное звание, вроде профессорши или доцента-кандидата. От тёти Тани всегда пахло приятным, цветочным, и иногда больницей. Мама говорила, это французские духи, в основном.
На нашей площадке аромат стал нестерпимым, и дверь я распахнул, не придержав привычно ручку, которая лязгнула гораздо громче недавнего дяди Сашиного «кардиостимулятора».
— Миша, ты? — донеслось с кухни.
— Я, мам! — Господи, какие простые слова. И как долго я, оказывается, по ним скучал.
— Дуй за стол! Почти успел, но Петюня того и гляди объест тебя! — голос отца был бодрым. Здоровым. Живым. И в это до сих пор верилось с трудом.
За столом всё и все были по-прежнему, как вчера: папа, мама и сын. Не было только шарлотки вчерашней, но по ней я скучал гораздо меньше.
— Ну, как на службе? — поинтересовался отец, срезая мясо со здоровенного говяжьего мосла.
Я смотрел на это заворожённо, с восторгом, как в раннем детстве, когда увидел впервые. С тех пор не поменялось ничего, кроме, пожалуй, ножа и скатерти. Даже супница была та же самая, огромная, в розовых цветах с зелёными листиками. Срезанное мясо папа положит в блюдце, откуда его можно будет брать руками, макая в соль или горчицу. Которую я не очень любил в детстве, как и всякий, но по достоинству оценил в не шибко сытые студенческие и старшешкольные годы. Когда в некоторых столовых ещё стояли мисочки с ней на столах. Четыре куска ржаного, горчичка, соль — вот и пообедал. А для денег на обеды можно всегда было найти применение и получше. Ещё вспомнилось, как в столовке поменялась заведующая и стало сложнее брать три порции гарнира, а на кассе говорить, что это одна или, в крайнем случае, две. Были, конечно, мастера, что успевали сожрать половину ещё по пути с раздачи до оплаты. Были и те, кто брал хитростью. Повариха шлёпала на тарелку два черпака пюре и проводила сверху две «дорожки» столовой ложкой, будто пуская по поверхности картошки морскую волну. Две волны. Если удавалось размазать их, установив «штиль», а поверх изобразить похожий узор, но один, то кассирша автоматом пробивала одну порцию.
— Дела идут — контора пишет, — отозвался я привычно, расправляя салфетку на коленях. Петя смотрел на меня нетерпеливо и почти что яростно. Тарелка перед ним исходила паром, а сам он — слюной. И ложка в руке только что не гнулась, как у Мессинга и прочих гипнотизёров. Мысли о них, видимо, отразились на моём лице.
— С конторскими зацепился? — от отца если и можно было что-то скрыть, то мало и без гарантии. Нож в его руке замер. Сын едва не взвыл, терзаясь очередной задержкой перед приёмом пищи. Хотя бабушкин борщ — это не пища, это действо, явление, событие!
— Нормально всё, пап. Рабочие моменты. И не с конторскими, это просто поговорка, твоя же, кстати, — отмахнулся я, надеясь на то, что к рубиновой жидкости и говядине внимания за столом будет больше, чем ко мне. И не ошибся.
— Ну и хорошо, — кивнул папа, заканчивая с костью.
Дальше шло самое важное. Полагалось придирчиво осмотреть большую столовую ложку, кивнуть удовлетворённо, положить её на разделочную доску, под которую мама заботливо стелила вафельное кухонное полотенце. А затем вынести мослу мозги. Выбить костный мозг, выкладывая его на ещё одно блюдечко. Рядом стояла розетка с мелко нарубленным чесночком и укропом. Мы с сыном переглянулись совершенно по-людоедски. Это было несравнимо ни с какими диетическими тортами, которые плохо пекла, но отлично покупала Алина. Это было больше, чем еда. И этого я тоже не видел и не испытывал слишком давно.
Пока папа грохал по столу, мама поставила рядом корзиночку с подсушенными на сухой сковороде кусочками чёрного хлеба. Каждый был натёрт по корочке зубчиком чеснока и сиял. Почему-то при взгляде на них мне всё время приходила на ум фраза из романса о том, как лиловый негр подавал кому-то верхнюю одежду. Не знаю, какая связь тут была, но с детства думалось именно так.
Добытого из кости хватило каждому ровно по чайной ложечке, ну, может, чуть больше. И когда в левой руке у меня застыл ломтик ржаного «с мозгами» и кокетливой веточкой укропу сверху, а в правой — ложка борща, в дверь позвонили.
Я аж зубами клацнул, как вожак стаи рыжих собак, охотившийся за наглой босой пяткой бесхвостой обезьяны, издевавшейся на дереве. И в голове звякнуло, хотя до этого мигрень в ужасе отступила, не выдержав предвкушения счастья. Мама ахнула и пошла в коридор. Петька глянул на меня с виновато-оправдывающимся видом: ну как тут было выпустить из рук добычу? Он сидел в той же позе, что и мы с папой. И лишь семейное воспитание удержало внутри гневные и явно малоцензурные восклицания. Но ненадолго.
— Миша… Там Алина. И милиция, — донёсся из коридора растерянный голос мамы.
Левый указательный палец отца поднялся вверх, а в руке опасно накренился хлеб с мозгами. Но этот жест остановил реплику, что едва не вырвалась из Михи Петли. Чьи мозги тоже вряд ли были образцом и эталоном ровности и стабильности.
— Петь, у тебя паспорт с собой? — эта фраза, первая с моей стороны, была гораздо конструктивнее, конечно.
— Да, пап, — кажется, он тоже понял, что борщ откладывается. И тоже без восторга.
— Пошли. Сразу не выходи, я позову, — это я говорил уже на ходу. Спиной чуя, как он кивает в ответ. И карманом — как туда что-то легло.
— Смарт, диктофон включён на запись, — напряжённо пояснил он. Дожились. Мамку подслушивать будем? Хотя, в нынешних правовых реалиях он был, наверное, подкован больше меня. Я с полицейскими по подобным, «бытовым» поводам давно не пересекался. Как и они со мной. И менять положение вещей я не планировал. Но оно меня, как водится, не справшивало.
— Хорошо. Мам, иди к папе. Надо, наверное, супницу накрыть, а то остынет. Он-то не сообразит. Мы недолго, — спокойно попросил я встревоженную маму, проигнорировав возмущённое покашливание отца с кухни. И открыл дверь, одним движением выходя на лестничную площадку, прикрывая створку за собой. Но не до конца.
— Гражданин Петелин? — поинтересовался высокий голос. Но на его владельца я не смотрел. Я смотрел на бывшую жену. И картина мне не нравилась.
Она была какой-то помятой, с красными глазами, волосы спутаны, будто со сна. Рука, державшая ремешок сумки через плечо, подрагивала. И запах… Видимо, с нюхом и впрямь что-то случилось. Я смог различить её любимый Куантро. И водку. Куантро было меньше.
Рядом с ней стояли два… нет, не полицейских. Странные какие-то они. Не похожи даже на курсантов, куда уж им до волко́в с нашего родного Центрального ОВД. Ну, не то, чтобы я прямо был там завсегдатаем, и раньше, и сейчас, но, так скажем, бывал, как в том пошлом анекдоте про лекцию по анатомии. Когда пожилой профессор просил робкую первокурсницу продемонстрировать на скелете, где и какие органы находились. Она указала, не касаясь указкой костей: «тут был мозг, тут лёгкие, тут желудок, кишечник, печень, почки». «Ну-ну, продолжайте, милочка», — подбодрил профессор. «А тут… был член», — выдохнула она, густо покраснев. «Не был, милочка, а бывал. Это женский скелет», — мягко поправил он. Мысли об этом с одной стороны развеселили, а с другой не ко времени выбесили. И от этого улыбка вышла, наверное, как тогда, на крыльце Бежецкой «СпиЦЦы».
— Гра-а-ажданин Петелин⁈ — наверное, он планировал добавить в голос командного уверенного властного рыка. Того, который тренируют годами и десятилетиями. Которых у тощего лопоухого юноши за спиной не было. Поэтому прозвучал вопрос как жалобное тявканье, да ещё и с подвизгиванием. И это здравомыслия вопрошавшему не добавило.
Он дёрнул рукой к поясу. Будь я менее пожившим, мог бы и засуетиться. А ну как пистолет вытащит? Но я точно знал, что Родина таким оружие доверяет только на парадах, и то игрушечное, макеты. С собой им положено носить резиновый уравнитель-дубинку, наручники и перцовый баллончик. Вот он в закрытом пространстве лестничной площадки был бы совершенно некстати. Я-то, может, и успею за дверь нырнуть, тем более два этих голубя сизокрылых никаких попыток меня обойти не предпринимали. А вот те, кто тут останутся, рыдать будут в пять ручьёв. Нюхнул я как-то, помнится, «Сирени». Очень неоднозначные воспоминания.
— Вась, — буркнул второй. Не двигаясь с места, не дёргая руками. Я присмотрелся и увидел на нём лычки младшего сержанта. Но первый продолжал теребить подсумок с баллончиком, время от времени пробуя и палку отцепить. Но будто никак не мог решить, что из инвентаря должно было напугать меня сильнее. А я что-то не пугался никак, чем злил курсантика ещё сильнее.
— Представьтесь, — а вот у меня тот самый, командный, получился гораздо лучше.
Хоть я и не служил, в общепринятом смысле слова, но учителя по пути попадались очень разные. В основном, по счастью, неглупые и чуткие. А к злости на ситуацию добавилось понимание её абсурдности. Утром мы готовимся чекистов убивать, а к обеду нас маленькие полицейские поливают экстрактом жгучего перца. Борщ, опять же, стынет…
— Гражданка Петелина попросила помощи. С её слов её муж насильно удерживает их ребёнка, ограничивая их общение с матерью, — пробубнил младший сержант. Молодец, лаконично, но всё по делу. Явно до этого их полицейского ПТУ, или где их там таких растят, успел в армии послужить.
— Да! — взвизгнул тот, что запутался в собственном ремне. — Освободите ребёнка немедленно!
— Именем закона? А то чья-то мама будет стрелять? — скептично уточнил я.
Совершенно одинаковые сдавленные смешки раздались из-за двери за моей спиной и со стороны младшего сержанта. Тощий, наверное, старых фильмов не смотрел, и взвился опять:
— Оскорбление при исполнении⁈ Да я!..
— Да, ты, я вижу. Только вот кто тут и что исполняет — понять никак не могу. Вас отправили на вызов? Вы добровольные помощники участкового или дружинники? Гражданка, которая вас за хоботы привела, подавала заявление в дежурную часть или по телефону вас вызвала? — я очень старался говорить сдержанно.
— Петелин, тварь! Да как ты смеешь⁈ Ты что себе позволяешь⁈ Верни мне ребёнка, сука! — ну наконец-то, очнулась. Я думал, так и будет губами шлёпать, как карп в рыбном отделе. Но нет, собралась. Звонко вышло.
Алина продолжала орать, временами срываясь на густой мат, которым владела в совершенстве. Мы с Иванычем и Стасом давно отчаялись убедить её, что умение следить за речью мужчинам бережёт не только нервы, но и зубы. А женщинам может сэкономить от пятнадцати суток до нескольких лет жизни, не дав квалифицировать событие по Уголовному Кодексу, оставив в рамках Административного.
Полицейские мальчики вытаращились на гражданку Петелину, явно оторопев от такого развития ситуации. Когда она начала делать паузы для вдохов, а запах спиртного стал сильнее, в беседу вернулся я.
— Гражданка ввела вас в заблуждение, товарищи полицейские, — формулировка и сухой тон, а также напоминание о том, кто они такие, приковали взоры ко мне. — Вот мой паспорт. Вот страница «Дети». Вот данные о ребёнке. Обратите внимание на дату рождения.
Они только кивали, как зачарованные. Алинка, кажется, подавилась воздухом.
— Петь, — сказал я в сторону двери. Сын вышел, глядя на мать без радости в глазах. Она впервые выступила при нём с таким ярким монологом, и, кажется, очень зря. — Предъяви товарищам полицейским паспорт с регистрацией по месту жительства.
Скучные казённые формулировки продолжали будто стучать изнутри по курсантским головам, от чего они синхронно покачивались. А потом обе повернулись к красной как помидор Алине.
— Я уверяю вас, произошла какая-то ошибка. Мой сын Петелин Пётр Михайлович проживает по данному адресу. Его общению с матерью ничто и никто не мешает. Кроме неё самой. Полагаю, инцидент можно считать исчерпанным. Вы же из Центрального? Там практику проходите?
Две головы дисциплинированно кивнули.
— Михал Михалычу поклон при случае от тёзки, от Михаила Петелина. От меня, то есть, — на всякий случай пояснил я. Потому что понимания в глазах повернувшихся на знакомые звуки имени полковника Бурова, «Мих-Миха», как его звали за глаза, начальника Центрального отдела полиции УМВД России по городу Твери, не наблюл. Но спинки у обоих курсантов выпрямились. Мышечная память опережала оперативную.
— Не смею задерживать, товарищи, — сухо и формально закруглил я этюд. Память те́ла не подвела тела́ и на этот раз. Они козырнули и ссыпались по лестнице. Оставив красную гражданку Петелину в одиночестве, без ожидаемой поддержки со стороны власти. Пусть и с зачаточном, курсантском состоянии.
— Мне стыдно за тебя, мама, — сказал Петя. И ушёл, прикрыв дверь.
— В гости не зову. Тебе вряд ли будут рады. Иди домой, выспись, — я сделал усилие, чтоб не сказать «проспись». И тоже ушёл.
Мне не было жалко её. И себя, конечно, тоже не было. Жалко было маму, которой соседки наверняка за этот концерт всю душу вынут. И сына. Его было жалко неимоверно. Но папа, кажется, снова оказался прав. Жалеть надо слабых. А Петька поступил по-взрослому.
Обедали в тишине. Вкус у блюд был тем же восхитительным и невероятным. Но в свете неприглядного номера на лестнице воспринимался не так. Слишком многое в ситуации воспринималось не так. Помочь могло время. Но оно текло лениво и неспешно. Если только не делало петлю. Или Петля — его. И отчего-то мне казалось, что череда сюрпризов, таких, как визит Алины в компании малюток-полицейских, как посещение моего офиса ТОСом «Буратино», как новые старые лица на эстраде, не лежавшие на Дмитрово-Черкассах под гранитным чехлом от гитары и гранитным же кельтским крестом — это только начало. А торопиться к финалу этого фильма или этой пьесы не хотелось совершенно.
После обеда, как было заведено у родителей, прилегли на часок. Папа в шутку называл это «чтоб жирок завязывался». Но глаза и обе мои памяти говорили мне, что шутка не помогала. Все трое Петелиных были до самой смерти поджарыми. Вернее, два — до смерти, а сын — всю жизнь. Если считать, что в одном из тех снов на печке я всё-таки умер, попав в какой-то новый слой или срез реальности. Или петлю.
А вечером сели играть в карты. Этого я не испытывал тоже очень долго, и тоже, оказывается, здорово соскучился по таким уютным домашним посиделкам. Когда разбивались «пара на пару» и дулись в «Подкидного». Приучить маму и меня к преферансу папа отчаялся уже давно, все эти «пульки-шмульки» были точно не для нас. А вот «в дурачка» — милое дело.
— А если по бубям?
— А пожалуйста! Дама!
— Ишь ты! А так?
— Ещё одна!
— Ты глянь на него, Миш! У него баб — полный рукав! Погоди-ка, крестовая же вышла в начале⁈
Петька не оставлял попыток обжулить деда или меня. Но фамильная Петелинская душность-дотошность не позволяла. Дед умудрялся помнить, кажется, не только все вышедшие карты в этом кону, но и во всех предыдущих.
— Не-е-ет, Петюня, шалишь! Нас на мякине не проведёшь! Клади крестовую в отбой, а эти принимай, и вот тебе семёрки «на погоны»! До десяток не дослужился пока, — гордый дед оставил внука в дураках. Мы с сыном играли в паре, в прошлый раз папа «посадил» меня, и тоже с «погонами», как раз с десятками.
— Петь, ну ты бы хоть из вежливости поддался мальчикам, — с мягкой улыбкой попросила его мама.
— Ещё чего не хватало! — аж подскочил он. — Из вежливости мальчикам только девочки поддаются, и то не все, а только, так скажем, морально шаткие. Ты мне, мать, не порти педагогику. И их не порти. Вишь, как ловко выступили давеча. А тебе если Лида из квартиры напротив будет нервы мотать — сразу меня зови, поняла? Она, к слову про шатких, мне давно не нравится. Вот и научу её разом и Родину любить, и это, как его? Модное нынче слово-то… Личное пространство, вот!
Дед разошёлся не на шутку. А я смотрел на них с мамой, на лёгкую улыбку сына. И понимал, что терять это всё мне никак нельзя. Это была часть моей жизни. Большая. Бо́льшая. В прошлый раз с её потерей я утратил себя. И повторять не собирался. Раз уж кому-то было угодно дать мне второй шанс, я должен был такое доверие надо оправдать. Обязан.
— Мам, а расскажи про бабу Дуню? — попросил вдруг я, когда вечером уже сидели на кухне за чаем.
— А чего ты вдруг вспомнил про неё? — удивилась она.
— Сам не знаю. К слову пришлось, — пожал плечами я. И добавил вопросов, пока ни мама, ни отец не привязались, к какому такому именно слову пришёлся мой неожиданный интерес. — Она же экспертом работала? А родом была из наших мест? Как вышло, что оказалась в Калинине, а мы так там и остались? И почему у неё другой родни не было?
Всегда срабатывало, и сейчас не подвело. Захваченные хороводом вопросов, папа и сын смотрели на маму с интересом и ожиданием.
— Да я мало, что знаю, — привычно отмахнулась она. И так же привычно вскинула глаза на мужа, будто ища совета или поддержки. Но тот только плечами пожал и улыбнулся, дескать: тут все свои, хочешь — рассказывай, хочешь — не говори, никто ж не пытает?
— Ну… У нас-то мало про неё говорили. Из того, что доподлинно известно: родом с Бежецка, из богатой семьи. В наши края попала в революцию, когда беда по всей области гуляла. Много тогда народу погибло, а скольких ещё не нашли…
Я прослушал примерно ту же самую историю, начавшуюся с любви Гневышева ко Львовой, отличавшуюся от слышанной в детстве только тем, что осуждение линии партии и правительства, революционных достижений трудового народа, были менее скрытыми. Но и не особенно яркими. То ли в силу возраста, то ли по старой памяти. Люди того времени слишком хорошо помнили собственное детство и рассказы своих родителей. Революция — не тот период эпохи, в какой захочешь жить сам и тем более пожелаешь собственным детям. Если ты, конечно, не партийный, чекист и, к примеру, гипнотизёр-эзотерик.
— А я помню, мы когда приехали, бабушки-соседки про неё жуть всякую рассказывали, — закинул удочку я.
— Ой, да слушай ты их больше! — отмахнулась мама привычно. Но притихла. Видимо, вспомнив, что из тех старух слушать уже никого давно не было никакой возможности. Они давно, как говорится, освободили жилплощадь, заняв квартирки маленькие, одинаковые. Под землёй.
— Я, Миш, послушал было, вначале, — вступил неожиданно папа. — Ну, надо же было понимать, с чего вдруг такой подарок? Квартира, завидная по любым временам.
— Понял? — спросил я, когда он замолчал надолго.
— Немногое. Мало даже, я бы сказал, — вздохнул он. — Но то, что соседки наговаривали на Авдотью Романовну, это совершенно точно.
— Им-то зачем? — да, умением задавать наводящие, пусть и идиотские временами, вопросы я овладел в совершенстве, ещё в универе, кажется. Когда на мой вопрос отвечал задавший его преподаватель, увлечённый беседой и пойманный мной на том самом интересе к предмету. Выдавая знания, которых у меня не было. Помогало и после, не единожды.
— Так из зависти, сын. Она жила одна, в трёхкомнатной, без мужа и детей. В своё удовольствие, почитай. С ними ни сплетен, ни слухов не обсуждала, а под настроение и обложить могла по матушке. Пенсию получала «с набережной» прямо на сберкнижку, к ней даже почтальоны не ходили. Бабки те языки постирали себе под корни, споря, чужие деньги считая. Одна, вроде как, однажды в очереди специально за бабой Дуней пристроилась, чтоб в квитанцию хоть одним глазком глянуть. Так, говорила, даже нулей сосчитать не успела. Сумасшедшие, говорит, деньжищи там были. Видал я её, бабку ту. Один глаз косой, второй вставной…
Отец явно переживал те впечатления заново, вон, нахмурился даже. Тут главное — не отвлекать человека, не мешать ему говорить. В такие минуты он может вспомнить то, о чём, по его же собственному уверению, давно и напрочь забыл.
— Вот до чего народ бывает до чужого добра жадный, — почти искренне вклеил я фразу из мультика, которую детский писатель с добрым лицом спёр беззастенчиво у Гоголя.
— И не говори, сынок, — вздохнула мама.
— И прям совсем одна жила баба Дуня? Ни подруг, ни собаки какой? — какой чёрт дёрнул Петьку, внезапно увлёкшегося старинными рассказами, задать этот вопрос, я не знал. Но самый младший Петля попал «в десятку».
— Нет, собак не держала. Работала ж до последнего, куда там собаку-то. Кот, говорили, был, — вспомнила она. А я оледенел. — Имя ещё какое-то было у него странное, не Пушок, не Барсик. Не то Котя, не то…
— Коша, — выпало из меня котовье имя, как наковальня.
— Точно! Ты тоже помнишь? Анна Ивановна, покойница, всё ругалась, помню. Он, говорила, не кот был, а бес натуральный. Его все коты в окру́ге боялись, а один раз боксёру глаз вырвал!
— Боксёру? — ахнул сын.
— Ну собака такая, сама коричневая в рыжину, как лошадь гнедая. И морда, как у шимпанзе, будто сковородкой поднесли, — пояснил папа. — Тот, говорили, на мальчонку какого-то бросаться начал, пока хозяин зазевался. Повалил уже, почти рвать начал. И тут этот Коша с дерева коршуном. Ревел, старухи божились, чисто рысью. Где только рысь видали, дуры старые, прости Господи. Так вот он глаз псу выцарапал и ушёл, хвост задрав. Хозяин его потом пробовал к бабе Дуне за деньгами на лечение собаки сунуться. А она, шептали, отлаяла его хуже тракториста. Голос, говорили, у неё низкий был, грудной, на мужской похожий. И пообещала, что если ещё раз сунется — опять кота на него спустит. И будет у них на двоих, у кобелей, ровно два глаза.
— С юмором старушка была, — хмыкнул Петя.
— С её-то историей только юмором и спасаться. Она, говорили, в тридцатых годах из Петрограда в Москву перебралась, чуть ли не в Кремле служила, — привычно понизив голос, поведал папа. А я прикрыл глаза и потёр лоб. А потом затылок. И виски тоже. Так и не поняв, что же болело сильнее.
— А не осталось от неё, помимо завещания, какой памятки? Открытки там, письмеца? — очень хотелось получить на этот вопрос твёрдый отрицательный ответ, извиниться и пойти в душ и спать. Невероятно хотелось. Но, как бывает…
— Ой, Петь! А помнишь, мы в хлебнице листок нашли? Ты ещё его выбрасывать не велел, в сейф прибрал. Не пропал он, интересно? Тридцать пять лет минуло, как-никак, — вдруг воскликнула мама. Душ, говоря образно, накрылся медным тазом.
— А и верно! С тех пор и не вспоминали, Лен, как тебе он на ум-то пришёл? Пойду, гляну, — папа поднялся и ушёл в кладовку, где стоял древний несгораемый шкаф, списанный с фабрики чёрт знает когда, и он же, наверное, знает, зачем принесённый папой домой.
— Вот, ты смотри, точно, он! Ну смотри, Миш, вот тебе памятка от прабабушки.
В старой ученической папке, красной, из вздувшегося картона, с бязевыми тесёмками, нашёлся обычный листок в клетку, вырванный из школьной тетрадки. Явно наспех. Хотя антураж квартиры и репутация бабки намекали на то, что внимательность и дотошность у неё были как бы не лучше наших, Петелинских.
На листке были выведены строки. Я глянул мельком и вздрогнул, остановившись на самой последней, как на кирпичную стену налетев. Потому что там внизу стоял автограф. Виденный мной сегодня. Тот самый, который я рассматривал трижды. Запомненный в деталях. Написанный совершенно точно той же самой рукой, и вернее всего той же самой перьевой ручкой с чёрными чернилами или тушью.
А рядом — дата. День смерти загадочной прабабки. Выведенный той же рукой и тем же цветом.
'Здравствуй, дитятко!
Пишу тебе, Леночка, как Василиса Премудрая писала бы своей кровинушке — не словами прямыми, а узорами потаёнными. Чует моё сердце: грядут времена лихие, когда брат на брата пойдёт, а золотой телец станет идолом для многих. Налетит вот-вот на Русь-матушку вихрь чёрный, многие в нём сгинут, погнавшись за златом заморским. Помни, внученька: не всё то золото, что блестит, но и не всякий холод — пустой.
Будут закрывать и продавать заводы и фабрики, даже самые крепкие и ладные, вроде столичных, какие делают машины важные и нужные для каждого дома. Ты, внучка, нос-то по ветру держи, а старое не бросай, столичных гостей не гони со двора, не меняй на чужеземцев. Бывает, что у гостя, который давно родным стал, дно двойное, как душа человечья. А в ней, в душе-то, может быть худое спрятано, а может и добро таиться.
А пуще всего береги избу нашу деревенскую: печь-матушку не рушь, чайничек медный худой не выбрасывай — он слёзы льёт не от старости, а от тайны своей. В сенях травы висят — то не просто зелье, то память рода нашего, береги их как зеницу ока. Когда совсем туго станет — а станет, уж поверь бабке своей — вспоминай сказки про Емелю да былины про Муромца Илью. Живи, родная, с Богом, и детям своим передай: корни наши глубже, чем кажется, и сила в них несметная.
Твоя баба Дуня.'
Я перечитал ровные строчки трижды. Потом вздохнул — и перечитал в четвёртый раз. И отложил листочек в сторону. А руки положил на стол, потому что они ходили ходуном.
Вот тебе и письмецо из хлебницы. И тебе про кошмар девяностых, и про чужеземное золото. И про печь, чайник и тра́вы. И совет, как станет совсем туго — лечь на печку. Вот это бабушка написала внученьке эсэмэсочку. Неровный край листа говорил о том, что времени лишнего у Авдотьи Романовны не было. В те годы народ к письмам подходил основательно: подготовиться, продумать содержание, разложить лист под лампой и выводить буквы, одну за другой, ровно и неспешно, улыбаясь, представляя, как будет читать эти строки адресат. Сейчас такого не было почти нигде. Письма, обычные, бумажные, писали, кажется, только в тюрьмы и в армию.
И при явно ограниченном времени бабка умудрилась указать и про дом, и про дырявый чайник. Видимо, прав я был, когда думал, что «травил» он не просто так, от старости, а с какой-то конкретной целью, и в механике погружения в прошлое играл какую-то роль. Судя по прямому упоминанию — важную. А вот про печь не думал, и, судя по тексту, зря. Наверное, внутри белой махины тоже было что-то важное и нужное для путешествия во времени. О том, как это работало, я представления ни малейшего, конечно, не имел. Но вот что-то ещё цеплялось за память. Что-то, о чём прабабка упомянула во первых строках письма. Столичный гость? Машина важная с двойным дном, где хранится добро?
— Петь. Прочитай вслух, — кивнул я сыну на листок. У него руки не дрожали.
— Что думаешь? — спросил хрипловато, голосом «старого» Михи Петли, когда он закончил чтение.
— Ребус? — вскинул брови сын.
— Молоток.
— Причём тут молоток? — удивился Петька.
— Так раньше говорили, Петюнь. «Молодец» это значит, — мягко объяснила мама. Переводя глаза с одного Петелина на другого.
— Решаем ребус. Кто какие заводы помнит того времени? — я, кажется, решил загадку старухи. Но хотел проверить.
— АЗЛК. Рубин. Салют, и другие военные и «Средмашевские», но про них вряд ли скажешь: «Для каждого дома», — папа что в картах, что в остальном, ничего не упускал, запоминал детали. — Лихачёвский? ЗиЛ?
И мы всей семьёй с очень разными выражениями на лицах повернулись к холодильнику. А он, будто смутившись, заурчал вдруг особенно гулко.
— Для каждого дома, — повторил папа, чуть прищурившись, будто гипнотизируя хладоагрегат. — Столичный гость. Не всякий холод пустой.
— Сходится. Двойное дно? Тайник? — точно с таким же выражением продолжил Петька. Он смотрел на холодильник так, будто в одной руке держал монтировку, а в другой — газовый резак. Белый столичный гость, вероятно, не пустой внутри, крупно задрожал.
— А как она… Ну, снизу-то, баба Дуня как? Он же тяжёлый, — недоверчиво спросила мама. Но на давно родного гостя смотрела тоже с подозрением.
— Кот помог. Не это сейчас важно, Лен. Ну-ка, тащи вёдра с балкона, Петь. Лена, доставай кастрюли. И пакеты полиэтиленовые, — скомандовал отец. Он всегда почему-то называл пакеты полиэтиленовыми, а не пластиковыми, а бутылки вообще капроновыми.
Разобрали-разгрузили столичного гостя оперативно. Запасы из морозилки Петя унёс на балкон, обернув стёганым одеялом. Туда же ушла часть продуктов, которые не побоялись бы небольшого минуса за окном, сортировкой мама руководила, по-хозяйски. Зайди сейчас на кухню посторонние — у нас явно появились бы проблемы. Четверо Петелиных, пристально смотрящих в белоснежное, сиявшее тусклым электрическим светом, нутро холодильника — картина довольно тревожная. Почти как в радиоприёмник вглядываться или просто в ковёр.
— Пустой, — прервал молчание сын.
— Логично, — согласился саркастически я.
— Кантуем, — предложил папа, не нарушая семейной лаконичности.
Мы выдвинули его из ниши и уложили на заботливо подстеленное мамой одеяло. Она стояла рядом, прижимая к груди пожелтевшую книжечку с синей обложкой и портретом павшего набок героя — инструкцию от холодильника. И, судя по лицу, снова не знала, за кого сильнее переживать: за него, за нас или за себя.
— Сядь, Лен, не маячь, — не оборачиваясь велел папа. И она дисциплинированно опустилась на стул, не выпуская из рук паспорт изделия. Лежавшего на боку старой кухни, занявшего её почти полностью.
— Ломаем? — азартно предложил Петька.
— Зачем? Думаешь, баба Дуня заварила в нём царские червонцы автогеном? — удивился я.
— Всё вам, молодым, ломать, — недовольно проговорил отец. И начал ощупывать стенки с задумчивым видом, напоминая ветеринара, обследовавшего беременную корову.
— Дно, — напомнила мама. — Двойное дно.
Мы, едва головами не стукаясь, посмотрели на холодильник вовсе уж с неожиданной стороны. Картина стала выглядеть ещё тревожнее. Но там был только ожидаемый мотор или компрессор — я в анатомии бытовых приборов разбирался слабо. А вот наблюдательность имел фамильную. И взгляд зацепился за глубокие вмятины, вдавленные за десятилетия в паркетных досках ножками холодильника. А я постучал, как в кино про кладоискателей, там, где он стоял. И рядом. И брови всех Петелиных взлетели наверх. Звук был разный.
— Скажешь «ломаем» — выгоню с кухни, — пообещал я сыну, который вздрогнул. Видимо, как раз собирался предложить.
Дощечки вынимали так, будто под ними должен был лежать не тайник Авдотьи Романовны, а противотанковая мина. Бережно извлечённые, они ложились ближе к батарее под окном, повторяя тот же порядок, в каком были вынуты. Получалась не «ёлочка», а «зигзаг» или «волна» — снимали три «пролёта». Под ними по краю обнаружился неровный край бетонной плиты. А посередине — участок примерно сорок на сорок сантиметров, укрытый брезентом. Под брезентом — какая-то мешковина. А под ней — лиловая ткань, наводившая на мысль о церковной парче. И, почему-то, об отпевании и поминках. Мама, по крайней мере, перекрестилась, увидев её.
На освобождённый от посуды стол укладывали свёртки и футляры-пеналы, часть из которых была деревянной, а часть — обшита бархатом, синим или красным. На некоторых виднелись какие-то клейма или логотипы, отмеченные мной по привычке, но совершенно точно незнакомые. Последним извлекли с самого дна стопку чего-то, не то досок, не то книг, обмотанную плотно в несколько слоёв ткани и перетянутую толстым шнуром.
— Верёвка пеньковая, настоящая. Теперь такие только в музее найдёшь. А полотно наше, бежецкое, кажется. Но так не ткут уже лет двести, наверное, — напряжённым голосом сообщил бывший главный технолог колхоза «Красный льновод». И сомневаться в его знаниях, как и всегда, никто из нас даже не подумал.
В стопке оказались иконы. Пять досок размером чуть больше так любимого Стасом листа а4. Каждая заботливо обёрнутая в отдельный лоскут холстины. Отец, разворачивавший их, смотрел больше на ткань, водя по ней подрагивавшим пальцем, будто читал что-то на языке слепых. Мама крестилась, глядя на каждую из открывавшихся картин, называя их едва слышно, будто знакомясь. «Спас Нерукотворный». «Фрол и Лавр». «Богоматерь 'Умиление». «Георгий Победоносец». «Восхождение Ильи-пророка». Мы с сыном смотрели на картины-образы-образа́, от которых веяло древностью и верой, любовью и надеждой. Каждая из которых, а то и все вместе, стояли, наверное, веками у кого-то в доме, храня и оберегая чью-то семью из поколения в поколение. Пока не превратились в опасный опиум для народа. Опасный потому, что отвлекал от более тяжёлых препаратов, имевших кучу побочек. Продававшихся и навязывавшихся, как и всегда, фармацевтическими гигантами. Не русскими. На обороте одной из икон я разглядел вырезанные буквы. «Лета 7174». Тот участок памяти, что умел конвертировать нисаны в марты, перевёл это, как 1666 год. Вещица, выходит, была семнадцатого века. Вот только от «трёх шестёрок», числа зверя, памятного по страшным фильмам, виденным в детстве, стало как-то холодно спине.
В одной из коробочек обнаружились крайне неожиданные после икон доллары. Обычные, привычные каждому россиянину по фильмам зелёные бумажки с портретами. Банковские пачки были нетронутыми, и на каждой был указан год: 1977. В следующей лежали монеты. На одинаковых серебряных кругляшах была упитанная дама с распущенными волосами в кольце из звёзд. Наследственная дотошность обратила внимание на то, что звёзды были, во-первых, шестиконечными, а во-вторых, с одной стороны их было больше, чем с другой. Надпись «Liberty» прозрачно намекала на то, что даму я зря посчитал какой-то из английских королев. Слова «Соединённые штаты Америки» на обороте подтвердила это. А вот к птичке, изображённой по центру, были вопросы. В моём понимании, символом Штатов был белоголовый орлан. На всех купюрах и монетах, виденных мной до этого, он был гордым и величественным. То, что сидело на этой, могло быть одинаково грифом или цесаркой, но вот на орла не тянуло в моём понимании никак.
На золотых монетах, найденных в той же коробочке, уверенно шагала сурового вида гражданка, державшая в одной руке, кажется, дубину, а во второй — какой-то куст. С обратной стороны летел влево орёл, на оригинал похожий значительно больше. Надпись над ним сообщала, что это не медаль для садовода-ботаника, а двадцать долларов США.
В футляре красного бархата были награды.
Красный блестящий крест сантиметров десяти в диаметре с изображением какой-то фигуры в синей с красным накидке, стоявшей среди каких-то деревьев. Лента красная с жёлтой каймой, свёрнутая как-то удивительно бережно. Сильнее всего моё внимание привлекли прозрачные стёклышки, двенадцать округлых по лучам креста, и четыре каплевидных, в золотых венках между лучами.
Белый крест, в середине которого был узнаваемый образ Георгия Победоносца, а с крестом — золотой квадрат, приколотый «углом вниз». По центру был расположен круг, в котором был какой-то вензель, окружённый девизом: «За службу и храбрость».
В синем футляре лежали какие-то бумаги, разбирать которые помешали несвойственные Петелиным, но разыгравшиеся не на шутку, азарт и нетерпение. Их отложили на потом.
В двух столбиках старой коричневой бумаги нашлись монеты. С одной стороны грустно смотрел налево последний император и самодержец всероссийский Николай Второй (там было подписано для тех, кто не узнал его в барельефе), с другой привычно дразнился в обе стороны длинными языками двуглавый орёл. Надпись «25 рублей золотом» внизу и «2 ½ империала» сверху. И год: 1908.
В отдельной коробочке, вроде бархатного футляра для колец или серег, каких у Алины было бесчисленное множество, хранились три серебряные монетки размером чуть больше привычных пятирублёвых. Каждая завёрнутая в отдельную бумажку. Такое внимание именно к этим трём удивило, и мы рассмотрели их повнимательнее. Там был непременный двуглавый символ, но на этот раз больше похожий на птицу, а не на собаку с высунутым языком. Промеж двух голов корона, в лапах непременные скипетр и держава. Крупный шрифт пояснял, что в птице «чистаго серебра 4 золотн. 21 доля», что бы это ни значило, и что перед нами «рубль». На обороте смотрел в правую сторону мужчина без майки, но при бакенбардах и приличной лысине. Лицом почему-то напомнивший мне того самого бедного боксёра-Кутузова, пса-инвалида из недавней истории про кота-матерщинника, оказавшегося ещё и грозой собак. Надпись вокруг гражданина с плоским лицом сообщала, что перед нами Божьей милостью Константин Первый, император и самодержец всероссийский на момент 1825 года. Обе памяти с надписью соглашаться не спешили, уверяя наперебой, что в том году было восстание декабристов, а на трон вошёл Николай Первый, в народе ласково прозванный Палкиным. А Константином был некто Багрянородный, но не в тот год, не в тот век и не в той стране. А вот у нас Константинов не было. Хотя история и была в числе моих любимых предметов в школе, припомнить подробнее не выходило.
— Вот те раз, — выдохнул папа, разглядывая находки, что лежали на том самом вафельном полотенце, на каком он не так давно выбивал мозги из говяжьей кости. — Красивые штуковины. Надо, наверное, в музей снести. А качество полотна какое потрясающее, вы только гляньте!
Да, увлечённый делом всей жизни человек, кажется, меньше поразился царским орденам, монетам и долларам.
— Папа-а-а, — странным, сдавленным шёпотом протянул Петька.
Я обернулся к нему. Смартфон в его теперь тоже заметно дрожавшей руке сообщал, что проанализированное изображение золотой женщины с дубиной и веточкой определено Гугл-объективом как «двойной орёл Сен-Годена — Статуя свободы». И стоит такая монетка шестьсот с лишним тысяч рублей. Отведя глаза от плясавшего изображения, я пересчитал. Тёток с палками было двадцать штук.
— Это чего, пап, а?
Привычка обращаться за помощью и советом к старшим — это, конечно, хорошо. Даже очень, пожалуй. Но, увы, несовременно и несвоевременно. Папа молчал, обводя глазами клад из-под ЗиЛа. Дедушка гладил какую-то тряпку. Бабушка смотрела со слезами на иконы. Говорить никто как-то не рвался, как и советовать, и отвечать на вопросы.
— Петь, убери телефон, — сказал, наконец, я. Скучно, обыденно, будто просил его отложить трубку с книжкой или видосами во время обеда. И он чисто механически отодвинул смарт, положив экраном вниз.
— Если то, что я знаю про все эти поисковики и нейросети — правда, а оно точно правда, то снимать тут больше ничего не стоит, сынок. Примета плохая, — выдал-таки старый перестраховщик и душнила Миха Петля.
— Думаешь? — насторожился сын.
— Уверен, — кивнул я, закрывая коробочки одну за другой. Данных для анализа и составления любимых схемочек мне было предостаточно. Даже излишне, я бы сказал. Но меня никто не спрашивал.
— Это чего, выходит, если бы дед с бабушкой пораньше разгадали этот ребус, мы бы ща все в Москве жили? — хорошо быть молодым. Вопросы простые. Хоть и кажутся сложными. Но беда в том, что сложными они кажутся тебе одному, а слушать никого из старших или более мудрых ты совершенно не готов.
— Вряд ли. По всем пунктам, — так же равнодушно ответил я, убирая ларцы-ковчежцы с дарами тайной прабабки на край стола.
— По каким пунктам? — насторожился он, глядя за неспешными движениями моих рук. Которые больше не дрожали.
— По всем, говорю же.
Сложенные с идеальной, удовлетворившей даже меня, ровностью коробочки стояли смирно. Хорошо, что мебель у родителей была старая, надёжная, на какой хоть как мозги выноси. У нас дома был стеклянный остро модный дизайнерский стол. С ним бы такие номера не вышли. Ему ни на край ничего ставить не рекомендовалось, ни тем более колотить по нему так, чтоб вся семья вздрагивала и жмурилась, предвкушая добычу.
— Не все. Не в Москве. И вряд ли жили бы. Твои бабушка с дедом, конечно, люди взрослые и здравомыслящие, и тогда, в девяностые, тоже уже были такими. Но только очень мало было тогда таких. А вот других — через одного. И если бы любая подобная штука засветилась в любом ломбарде, то шансов на то, что сейчас мы сидели бы тут таким составом сразу стало бы исчезающе мало. Тогда, сынок, за гораздо меньшие деньги убивали. Или жён-детей в подвалы сажали. Так что я думаю, очень удачно вышло, что ребус до сегодняшнего дня долежал нетронутым. Кстати, про долежал. Холодильник полкухни занимает. Может, поставим, как было?
— Я боюсь, что папа прав, Петюня, — не сводя глаз с так увлёкшей его холстины, проговорил отец.
— Почему? — подождав и не дождавшись объяснений, спросил сын. Повезло мне с ним, никаких этих надоевших современных «в смысме?» или «с хрена́ ли?». В интеллигентной семье воспитывался. Ну, я старался, чтоб было именно так, во всяком случае.
— Вот смотри на ткань. Видишь: одну нитку пересекают другие, а она под одну поднырнёт, вторую сверху перепрыгнет? — ого, а вот этой притчи отца я, кажется, не знал. Пока, по крайней мере, точно не узнавал.
— Вижу, деда, — кивнул Петька, прилежно посмотрев на холст. Но почти сразу же вскинув глаза на меня. Я только плечами пожал, не сводя глаз с папы. Втайне радуясь тому, что выпадет шанс ещё одну его историю услышать. Нет, не в тайне. От всего сердца я радовался. Только виду по привычке не подавал.
— Так и люди. Кто одной дорожкой, кто другой ходят. Но дальше всех идут те, кто разными умеет. Обходят, огибают, где-то и сами прогибаются. И дальше себе идут. Это мудрость. Народная или природная — вон, ветки зимой тоже не убиваются и промеж собой не соревнуются, кто снегу больше выдержит. Как наберут свой вес — вжух, и сбросили. И растут себе дальше. Я вот чем горжусь в жизни, так это тем, что папку твоего этому, кажется, научить смог. Что не везде надо рогом переть до последнего. Ну, только если дело семьи или чести не касается.
Лицо его стало строже, даже морщины, кажется, выглядели глубже и как-то острее. А я замер. Он последний раз мной гордился, когда я научился плавать. Потом как-то было не до того. Даже на выписке из роддома он, судя по нему, гордился кем угодно, кроме меня. Хотя, наверное, прав был. Мать родила, ребёнок родился, а отец что? Проблем всем создал на девять месяцев и на всю жизнь? Я знал тех, кто искренне так считал. Но сам согласен с этой дурью не был никогда. И слова «семья» и «честь» для меня с самого детства значили очень много.
— Я-то, бывало, мог и начальству по умным лбам настучать, и поругаться от души. Потом, случалось, и без работы оставался. А как Мишка родился — понял ту мудрость, что каждому дереву с начала времён доступна. Поздно, наверное, но уж как смог. Тут, Петя, главное не ошибиться.
Сын явно за мыслью следил пристально. Но папа умел завернуть так, что поди уследи. Как за той самой нитью на станке.
— И в те года, о каких речь идёт, правильно отец твой говорит, больше шансов с таким богатством было под землю лечь, да ещё хорошо, если сразу всем. Как подумаю, что тогдашние ухари могли с Леной да Мишей сделать, сунься я к каким барыгам с такой монеткой… — он передёрнул плечами. Я думал о том же самом.
— Так что очень свезло нам всем, ребята, что памятка Авдотьи Романовны до сих пор… под Москвой сохранилась. Что сберёг нам её гость столичный, с двойным дном который.
А я подумал о том, что в той, прежней моей памяти, нанятые Алиной, но оплаченные мной мастера поступили гораздо проще. Они тупо залили полы бетоном, прямо поверх паркетной доски и линолеума, кинули сверху подложку и настелили ламинат и новую плитку. Я тогда был, кажется, как раз на том самом Русском Севере, откуда родом были чудесные, будто живые иконы, с которых не сводила глаз мама. Команда одного банка отрабатывала там тимбилдинг. А наше агентство — свой гонорар.
— Вот что, Петелины, — отец чуть прихлопнул ладонями по столешнице. — Я думаю, всё это волшебство, помимо образо́в, пусть лежит, где и лежало. Ты, Миш, возьми по монетке, да осторожно поспрошай у тех, за кого Саша поручится.
Да, я познакомил их с Иванычем. И — да, они подружились с ним ещё лучше, чем я. Возрастом ближе были один к другому, старой советской школой, потому и говорили на одном языке и одними словами.
— Если даст он добро — сам реши, что со всем этим делать. У нас-то с матерью ни фирмы нет, ни обязательств особо никаких. Да и планов, говоря откровенно. Поживём, сколько Бог даст. Вам с Петюней нужнее. Миш, ты чего? — удивлённо спросил вдруг он.
Раньше я на такой вопрос вскидывался, начиная вспоминать, «что же это именно я?». За что мог заслужить такой вопрос от по-семейному внимательного отца? И чаще всего находилось в памяти что-то такое, за что мог. И случалось, что мне за это бывало стыдно. Не за свои поступки и действия, в основном, а за то, что об этом стало известно ему. И он мог расстроиться. Расстраивать их с мамой я терпеть не мог с раннего детства. Но сейчас даже не вздрогнул. Потому что его неожиданная фраза про «поживём, сколько Бог даст» стеганула будто кнутом по мозгам, в том самом месте, где они болели со времени встречи сперва со Шкваркой, а потом и с Игорем-стоматологом. И мне стало гораздо страшнее. Я только сейчас окончательно понял масштаб того, что сделал. И ощутил резкий контраст между Михой Петлёй и Тем, кому полагалось, наверное, делать что-то подобное. Видимо, вечная непроницаемая маска дала вдруг трещину.
— Нормально, пап, нормально. Всё ты правильно говоришь, как всегда. Только я по-прежнему думаю, что вам с мамой, как теперь говорят, сто́ит и для себя пожить. Смотаться к морю, поездить по Союзу, слетать в ту же Турцию, к примеру. Так красиво.
То, что мне ответит отец, я знал, чувствовал. С тех самых пор, как у меня стало попроще с деньгами, и я начал время от времени заводить эти разговоры «хорошего сына», он всегда говорил одно и то же.
— Спасибо, Миш. Мы с мамой подумаем. Но, боюсь, годы не те, чтоб по Союзу фестивалить. А тут знакомое всё, родное. Всё и все. Вы с Петюней тут. До́ма, говорят, и стены помогают. Вон и холодильник с полом не дадут соврать.
И он улыбнулся с какой-то невероятной доброй хитринкой, с какой кроме него не мог никто и никогда. И я снова не стал ни спорить, ни настаивать.
Мы сложили добро столичного гостя туда, где оно и лежало. Выбрав по одной монетке из каждой группы. Ту, что с императором Константином, я положил сразу в портмоне, предположив, что баба Дуня не зря так берегла эти три, храня их отдельно. Да, я носил его, эдакую книжечку-кошелёк из старой кожи, где лежали права, паспорт, СНИЛС, купюры и банковские карты. Кирюха-покойник такие называл «потерять всё сразу». Только в слове «потерять» делал четыре ошибки. Остальное рассовал по карманам куртки. Удивившись ещё, что основная масса моего барахла почему-то оказалась в шкафу в моей комнате. Ну, то есть теперь нашей с сыном. Но решил, что в этом варианте развития событий поступил взрослее и осмотрительнее и уехал из дома на улице Освобождения не в том, в чём был.
Давно не слышны были привычные вечерние разговоры мамы и папы. Сопел на матрасе на полу Петька, высунув из-под одеяла ногу. Я подумал как-то отстранённо, что сын стал совсем большим. Вон какой длинный. И про то, что спрашивать у Гугла, Яндекса и прочих ясеней о цене находок или спорить со мной он тоже не стал. Зато почистил память в смартфоне. И предложил завтра смотаться в книжный магазин, или один из тех, что поближе, или в «Букинист», который хоть и назывался теперь по-другому, и находился в другом месте, но притягательного шарма не утратил. Не знаю, как другие, а я очень любил книжные. Особенно старые, небольшие, непередаваемо душевные, где работали пожилые люди, знавшие в книгах толк и способные подсказать и посоветовать любому, от дошколёнка, до доктора наук. В каждой из поездок я старался находить такие, заходил и редко выходил с пустыми руками. Стараясь не думать о том, что многим делал своим нечаянным визитом недельную «кассу». Не разрешая себе думать о том, что новые поколения читают совсем мало, и что это очень дурной знак.
Я с Петей тогда согласился, насчёт магазина. Только предупредил, что пойдут они, скорее всего, со Стасом. Того в каждом книжном знали, как и меня, но он был гостем более долгожданным. Потому что мог себе позволить, поскольку жил один, тратить на книги значительно больше и чаще. Я бывал у него в гостях. Три комнаты-библиотеки, одна игровая.
— Стас, у тебя не квартира, а детский сад. Книги, комп навороченный с игрушками, приблуды всякие, рули эти, штурвалы… Тебе так неуютно в окружающей среде? — сделал вид, что пошутил я тогда.
— Так, — привычно ответил он, подтверждая мою мысль словом, в котором почему-то никогда не заикался. — И в ч-ч-четверг-г-ге. И во-во-вообще.
Та его ответная шутка, помню, поразила меня очень сильно. Так, что глядя на моё растерянное лицо, он хохотал от всей души, дёргаясь и икая. Такие проявления эмоций для него тоже были нехарактерны и смотрелись страшновато. Но он не боялся. Потому что твёрдо знал, что ни дразниться, ни издеваться я не стану.
Утром, после завтрака, на который была та самая гречневая каша с молоком, которую и Петька уминал за обе щеки с видом полного блаженства, разошлись-разъехались.
Отец поехал, как всегда, на двух автобусах на Ленинский проспект, в Тверской технический, где служил на кафедре технологии текстильных материалов и изделий лёгкой промышленности. В этой реальности, где он был живым, его с возрастом стало подводить зрение. Я продал свой пикап, а его забрал себе. Того же самого Рому, но при других обстоятельствах. Я, помнится, сто раз предлагал папе и машину, и даже машину с водителем. Он отшучивался, отбрехивался и даже, бывало, отругивался. А потом как-то признался мне по большому секрету, что просто боится. «Стар я слишком, чтоб привычки менять» — сказал он тогда сперва. А только я разинул рот для контраргументов, продолжил: «И страшно мне, Миша. Начну на автомобиле служебном кататься. И что? На то, что коллеги подумают, мне плевать. Но ходить-то я меньше стану. Дышать воздухом меньше буду. Сердце станет ленивее биться. Помру, мамку одну оставлю. Не дело это. Я уж по привычке. Но спасибо, что предложил». Я вспомнил обеими памятями тот разговор этим утром. И злой мороз дохнул мне в затылок. Потому что я точно так же вспомнил одной из них, что случилось тогда, когда он оставил маму. И с ней, и потом со мной. И порадовался про себя за фамильное упрямство Петелиных. И за то, что в этом варианте действительности ни один из нас не курил. Раньше, помню, вон там и вон там пепельницы стояли. И дух тяжелый табачный всегда был в доме, на кухне особенно.
Петька пообещал после площадки подойти в офис и найти Стаса. Удалось мне с детства приохотить его не только к походам, но и к турничкам. Стыдно, конечно. Сам-то я, как он говорил, «слился» давно. Но сын без физ. нагрузки жизни не мыслил. И старался при первой возможности о ней вспоминать.
Мама привычно пообещала беречь тылы. Всем нам, всем троим. Чтоб каждый был уверен, что дома будет тепло, чисто и сытно. И для каждого найдётся и время, и доброе слово. Я давным-давно отчаялся понять, как женщины это могли. Почти сразу после того, как стал жить с Алиной. Но уверял себя в том, что это был мой выбор, моё решение и моя ответственность. И запрещал себе думать о том, как было у мамы. Или у Светы…
Рома, здоровенный пикап-грузовик, на которого давно перестали ругаться соседи по двору за занимаемое место, заурчал сытым тигром, приветствуя меня. А я всё никак не мог выкинуть из головы те мысли. О том, что тот выбор и та, последовавшая за ним, «ответственность» оказались обманом. И, хуже того, предательством. Я обманул самого себя и предал хорошего человека. Возможно, лучшего из всех, кого встречал в жизни. В обеих жизнях и на обеих памятях. И от этого становилось противно смотреть и на упрямую баранью голову, логотип Доджа, на руле Ромы, и на почти такую же — в зеркале заднего вида.
Утробно булькая, пикап выехал из двора. И замер, будто решая, куда бы поехать. А потом вырулил направо. Короткой дорогой. Налево выходило через весь город, до развязки на Южном обходе. Но Рома поехал привычным, старым путём, по «Спартака», по «Калинина», через Волгу. Коротким путём. На кладбище.
Аллейка была точно такой же, как и в первой моей памяти. Раз в год мы непременно приезжали сюда с родителями. А после уж и я сам. Они тогда лежали в другой части кладбища, но заходя проведать бабу Дуню я всегда доходил до них. Сегодня маршрут был обратный. На месте могил отца и мамы, серой и белой надгробных плит с родными именами, стояли равнодушно чужие кресты. Я поклонился им по привычке, как всегда делал, стоя на этом месте раньше. Будто благодаря незнакомых мне покойников за то, что именно они заняли этот участок, оставив моих жить. А ведь у этих, незнакомых, тоже были, наверное, семьи, дети…
Могила прабабки была на своём месте, и памятник над ней стоял точно так же и точно тот же. Гравировка с осы́павшейся кое-где позолотой сообщала, что Авдотья Романовна Круглова тоже здесь, как и все последние тридцать пять лет. Я остановился, глядя на дату смерти. Ту самую, что видел вчера на тетрадном листочке, который в сказочной форме принёс сказочные же богатства. Не пригодившиеся, не использованные Петелиными ни в одном из известных мне теперь прошлых. День Успения Пресвятой Богородицы, двадцать восьмое августа. Мысли об исторических параллелях, образах и знаках, что подавала мне Вселенная, или о том, что я сам хотел видеть и считать подсказками от Неё, тянулись неторопливо, вполне соответствуя пейзажу. Здесь, на старом кладбище, торопливым мыслям делать было нечего. Думалось и о том, что преставиться в такой день было для прабабки вполне ожидаемым ходом. В отличие от того автографа на протоколе собственного вскрытия. И её подарок в виде древних икон тоже наверняка имел какое-то значение, которое только предстояло разгадать. Спаситель скорее всего был добрым пожеланием. Почитаемые крестьянами больше прочих Фрол и Лавр говорили о том, что от земли и корней отрываться никак нельзя. Илья-пророк, вероятно, как-то был связан с путешествиями во времени, с его-то огненной колесницей небесной. Егорий, как звала мама Победоносца, тоже что-то означал. Только вот копья у меня не было. И колесницы тоже. А образ Богоматери остро напомнил мне ту фотку на странице Светы, где она маленькая сидела на коленях у мамы, а за ними высилась древним обережным чуром бабушка. Наверное, за каждым из нас именно так и стояли предки, не только на старых фото.
Вся эта философия и метафизика настроили меня на какой-то буддистский лад, когда ничему не удивляешься и хранишь в душе покой. Подумалось, что выйди сейчас из-за плиты с именем хозяйки чёрный кот — я и не удивлюсь. Зря так подумалось.
Когда здоровенная чёрная морда выглянула из-за памятника, моё сердце пропустило удар. Или несколько. Казалось, всё то время, пока кот выходил плавно из-за серого гранита, и я не дышал, и пульса не было. А гроза боксёров невозмутимо уселся прямо на пустую цветочницу и принялся вылизывать лапу. Переднюю. Левую.
Словно ухватившись за эту привычную, по-петелински обстоятельную, мысль, я удержался в сознании. И в своём уме. Наверное. Хоть и не полностью. Стараясь запустить такую необходимую сейчас оценочную реакцию, которая что-то «не схватывала». Как движок старой машины после долгой стоянки: стартер скрипит и кряхтит еле-еле, но толку от этого никакого, кроме риска в ноль высадить старый же аккумулятор. Результата никакого — стоим, не едем.
Да, это вполне мог быть какой угодно случайный и незнакомый кот. Возможно даже дикий. Хоть и не похож был. И именно из-за этого камня он вышел, вероятно, исключительно случайно. И так же нечаянно оказался чёрным с жёлтыми на Солнце глазами, которые прищуренными выглядели темнее. В оранжевый аж отдавали. Да, я не видел того Кащея вблизи. Опыта опознавания на очной ставке котов тоже не имел. И в кошачьей офтальмологии и прочей ветеринарии не разбирался. Но что-то, от логики и рационального мышления далёкое очень, уверяло меня — это именно он. И это настораживало ещё сильнее.
— Ну привет, что ли, Кощей. Хорошо выглядишь, — умнее ничего не придумалось.
Кот опустил руку, то есть лапу. Посмотрел на меня как-то странно. И мяукнул ещё хуже, совместив как-то «мяв» с «муром», а в конце будто кашлянув, поперхнувшись. Мне отчётливо послышалось «муа-а-а». И кхеканье в конце. Среднюю букву, как и в прошлый раз, удалось подставить самому. Да, это определённо был именно он. Других чёрных котов-матерщинников с оранжево-огненными глазами я не знал.
— Опять ты лаешься, Коша? Ну что мне с тобой делать, — раздался за спиной огорчённый вздох. Голосом, который мог принадлежать и мужчине, и женщине, любого возраста. Но принадлежал женщине.
От того, чтобы скакнуть вперёд и притаиться за могилкой, меня удержал только сидевший прямо на пути кот. Он, как говорили факты, лапой ловко бил и когти имел острые. Проверять не хотелось. Оглядываться, откровенно говоря, тоже. Но было надо. Опять это гадкое слово.
Позади меня стояла старушка в коричневом мутоновом пальто почти до земли. Из-под него выглядывали серые валенки в чёрных лаковых калошах. На голове был, кажется, вязаный мохеровый берет зелёного цвета, а на нём — тёмно-серый пуховый платок. Я такие, кажется, только в фильмах про войну видал. То, что лет ей было много, сомнений не вызывало. Но странного серо-водянистого цвета глаза смотрели не по-старчески пристально.
— Здравствуйте, Авдотья Романовна, — и снова умнее ничего не получалось выдумать.
— Эва как официально. Ну слава Богу, хоть не по званию, — проговорила она. Но не улыбнулась, не перекрестилась, не хмыкнула. Ни одной из ожидаемых и объяснимых реакций от неё не последовало. Как и слов о том, что я обознался.
— Виноват, товарищ генерал-лейтенант, — пожал я плечами, испортив уставной ответ неуставной жестикуляцией.
— Ишь ты — Миш ты, — прищурилась она. Впервые мелькнув какими-то эмоциями на покрытом глубокими морщинами лице. — Это ж откель ты такой умный да внимательный взялся-то?
— Боюсь, что не удивлю в этом вопросе. Вернее, ответе… Вернее… Я запутался, баб Дунь, — глянул я на неё едва ли не жалобно, подняв брови домиком, как один известный ирландский киноактёр. Мне говорили, что я был на него похож в молодости. Только у него была очень располагающая, хоть и хулиганистая, улыбка. У меня же слишком долго не было никакой.
Кот за моей спиной повторил первую реплику. Я, говоря откровенно, был с ними полностью согласен: и с Кощеем, и с его определением касательно меня.
— Коша! Без «Вискаса» оставлю! Мышковать в поле будешь! — грозно сказала мёртвая прабабушка. Не сводя глаз с полуживого правнука. Коту, о котором относительно градации «живой — мёртвый» версий у меня не было.
— Ну ма-а-ам-а-а-а… — басом проныл Кощей, сидевший на могиле. А я осел на давно не крашенную оградку. Ногам как-то веры не было. Глазам тоже. И ушам. И вообще никому, даже мозгам. Которые пока определились только с тем, что коты-матерщинники им нравились гораздо больше тех, которые намекали на родство с генералами-лейтенантами Комитета Государственной Безопасности.
— Ох, ё-моё! — неожиданно среагировала товарищ Круглова, подхватив полы пальто и скакнув ко мне с проворством, не характерным и вряд ли посильным для её возраста. Какого, кстати?
Я смотрел за внезапной бабкой как-то индифферентно, без интереса. Казалось, что мозги перешли в какой-то очень энергосберегающий режим: происходящее вокруг фиксировали, но как-то выборочно и без привычного петелинского анализа. И было в них очень необычно и тревожно пустовато. А ещё казалось, что я вот-вот потеряю сознание. И где-то на самом краю помаргивала, как дежурный светодиодик, мысль о том, что я его и так давно потерял.
— Кощей, трепло ты мохнатое! Сто раз же говорено: молчи громче! В этот раз хрен тебе, а не чучелком! Ковриком сделаю, в чулане брошу, умолять, гад такой, о нафталине будешь! — сыпала старуха. Но при этом как-то неожиданно твёрдо держала меня за плечо маленькой рукой в основательно вытертой лаковой перчатке. И внимательно смотрела в глаза своими, серо-водянистыми.
— Он же недавно совсем! Да ещё и не раз, поди. Да, не приведи Господи, грабками своими, знать, хватался за всякое, я нашу породу знаю… Миша, если ты меня слышишь — моргни!
О, а это мне. И это мне, наверное, по силам. Я чуть склонил голову к правому плечу, будто всерьёз задумавшись над несложным, в общем-то, вопросом, и моргнул. С трудом открыв глаза, правда. С большим. Не хотелось почему-то.
— Так, отставить моргать. Слышишь — и ладно. Как давно ты спал на печке, два дня назад? Три? Пять? Мать моя… Сколь годов тебе было, когда первый раз попал, понял ли? Взрослым был? Институт? Школа? Раньше? Пять лет? Три⁈ Твою-то в Бога душу! Кощей, падла чёрная!
Я с трудом отвёл взгляд от серо-водянистого марева, что плескалось напротив, занимая, кажется, весь мир вокруг. Будто мокрый снег на поверхности чёрного лесного озера. Или зимнее зябкое вечернее небо. И увидел, как на бёдра мне взлетел кот, заглядывая в лицо своими огненно-оранжевыми фарами. И морда у него, я клянусь, была виноватой и испуганной. Он обернулся вкруг себя, умостился как-то удивительно ловко, уткнув лобастую голову мне практически в гульфик, и заурчал.
Мысль, та самая, что моргала дежурной тусклой лампочкой, заморгала чаще. Будто энергии стало больше. И в гулкой пустоте стали появляться пока не связанные размышления, а эмоции, или их какие-то зачатки. Основным было удивление. Откуда я знаю слово «гульфик»? Почему кот урчит точно так же, как холодильник ЗиЛ-Москва?
— На-ка, глотни! Глотни, Мишаня, надо! — каждый глаз весил, кажется, полтонны. Поднять их от гудевшего трансформатором кота было очень тяжело, но я как-то справился. И увидел прямо перед лицом фляжечку, верного спутника бытового алкоголика или просто обстоятельного пожилого человека, который мог себе позволить в течение дня глотнуть крепенького, для сугреву или бодрости.
Моргавшая всё чаще лампочка удивила образами из «Москвы и москвичей» Гиляровского, старой, но какой-то удивительно душевной книжки. Я читал её когда-то очень давно, но сразу же вспомнил те впечатления. О том, какой ровной и размеренной казалась описываемая дядей Гиляем жизнь столицы. В резком контрасте от той, что окружала маленького Миху Петлю в те годы. Нет, купцы тверские и тогда тоже были с причудами и в плане пожрать большие мастера. Но вот той обстоятельности и неспешности вокруг не было и в помине. Казалось, что каждый стремился взять от жизни всё, оторвать и откусить побольше, заглотать, не тратя времени на наслаждение вкусом и вдумчивое движение челюстей. Поэтому многие давились. Потому что очень мало в ком из них была твёрдая уверенность в том, что завтрашний день принесёт что-то хорошее. И в принципе настанет. Новости той поры уверяли, что хорошего ждать глупо: каждый день кого-то взрывали, стреляли, забивали ногами, кто-то пропадал. И очень мало, кто находился.
Я присмотрелся к откинутой винтовой крышечке. Постарался втянуть ноздрями кладбищенского воздуха, чтобы оценить, подготовиться к тому, чем меня могла угощать на собственной могиле покойница-прабабка. И помотал головой, вытянув вперёд кулаки, будто руки лежали на руле Ромы. Осторожно, чтоб не спугнуть Кощея, косившего снизу огненным глазом.
— Пей давай, «за рулём» он! Умничать некогда, и так чуть всё на свете не протупили. Тут уж не полуторка твоя, а скорая карета маячит, если не катафалк сразу! — гаркнула бабка, тыча мне фляжку уже почти в рот.
Спорить с пожилыми людьми я не любил с детства. И не приучен был. Поэтому приложился и отхлебнул.
Жизнь Михи Петли была не сказать, чтоб очень уж длинная. Повидать, конечно, всякого довелось. Побывать в разных местах и в разных компаниях. Выпивать случалось, и тоже всякое. Внезапно вспомнились посиделки в одной общаге, из тех, которые часто превращались в те годы в «полежалки». Хотя случалось, что и в «побежалки». Тогда наутро мы с Кирюхой с непривычно больными головами задумчиво рассматривали остатки застолья. И что-то настораживало меня, но что — не хватало сил понять. Он поднял пластиковый стаканчик, осторожно, двумя пальцами за краешек. И всмотрелся в тару с несвойственной ситуации внимательностью. И я понял, что смущало меня в пейзаже, помимо окурков в банке с килькой, которых было больше, чем кильки. Стакан был двухцветным. Такие тогда не продавали. Присмотревшись к плясавшей в руке друга посуде, понял, что оригинальный дизайн объяснялся тем, что пластик оплавился изнутри где-то до середины, став матовым, непрозрачным. А мы это вчера зачем-то пили.
— Надо было углём закусывать, — хрипло и очень неуверенно предположил Кирюха.
— Надо было это не пить, — не менее хрипло, но гораздо более уверенно сообщил я.
Мы одновременно кивнули и одновременно же сморщились от чего-то, жалобно звякнувшего в головах. Видимо, это осыпАлись кристаллы формальдегида в сосудах мозга.
Жидкость во фляжке бабы Яги оказалась неожиданной. Там совершенно точно был спирт. А ещё, кажется, битое стекло, расплавленное железо и скипидар. По крайней мере, хвойный запах точно присутствовал. Но вот эффект был неожиданным.
Вместо ожидаемого расплывавшегося внутри жара, было какое-то невероятное уютное тепло. Такое бывает, когда болеешь маленький, а мама перед сном даёт молока с мёдом. Не обжигающе горячего, а такого, которое сразу требует лечь на бочок, положить ладошки под щёку и закрыть глаза. Чтобы утром проснуться здоровым.
Этот напиток или, скорее, зелье, сработало иначе. Глаза наоборот вытаращились. А когда вернулась способность вдыхать, оказалось, что внутри, прямо поверх уютного тепла, разливается свежая мятная прохлада. Лампочка, перестав моргать, засветилась ровным мягким зелёным светом.
— Ого, — только и смог выговорить я. Удивившись тому, что в принципе мог говорить.
— Ого-го, — довольно отозвалась бабка. — Успели, кажись, Кош, а?
Но кот промолчал. То есть ни слова не сказал, продолжая мурчать-урчать в каком-то инфразвуковом диапазоне. Но от этого, кажется, становилось легче.
— Ты не торопись, Мишань, не спеши. Посиди, отдышись. Время есть. Время всегда есть, — под конец голос её стал каким-то грустно-задумчивым.
Я наклонил голову влево-вправо, хрустнув шеей. Кот скосил фары наверх, моргнул — и невесомо соскочил с ног на землю. За оградку могилы, на которой продолжал сидеть ошалелый внучек, таращась на прабабушку. Которую, как в детстве, и там, и тут показывали. Ну, то есть ту, что по идее должна была лежать за моей спиной, не показывали. И слава Богу.
— Дыши, дыши, Мишаня. Воздух тут приятный, чистый. Понатычет заводов да производств всяких прогрессивное человечество, туды его, так что полной грудью вздохнуть только на погосте и выходит, — бабушка говорила совершенно мирно и спокойно, сообразно возрасту. Не так, как рычала вот только что на Кощея.
— А время-то, хоть и есть, да больно хитрое, что нынче, что давеча. Да ты и сам малость уже знаешь о том, думаю. Отдышишься чуток — ко мне поедем. Поедешь, Миша, в гости к баушке?
Вопрос, заданный низким голосом, способным принадлежать и женщине и мужчине, но прозвучавший с непередаваемой народно-деревенской интонацией, домашней какой-то, милой, заставил вздрогнуть. И обернуться назад, на могильную плиту.
— Не, не туда. Туда рано тебе пока. Тем более, что мы так ловко успели с Кошей тебя только что не за ухо вытянуть оттуда. Ну-ка, глянь на меня? КрасавЕц! Орёл! Стоять можешь?
В голосе её неожиданно не было иронии. Как во мне — уверенности в утвердительном ответе. Но зато очнулись фамильные дотошность и внимательность. Оценили физические кондиции Петли как удовлетворительные и велели кивнуть, соглашаясь. А затем и встать, осторожно, медленно, придерживая руками оградку, будто это не я должен был завалиться набок, а она собиралась ускакать прочь.
— Ай, это кто у нас тут такой молоде-е-ец? А ну-ка, левой ножкой топ? А правой? — удивительно, но издёвки я не почувствовал. Она словно и впрямь гордилась разменявшим пятый десяток дитятком за то, что оно научилось стоять и готовилось делать первые шаги. Которые, как известно, очень нелегки.
На собственные ноги я смотрел очень внимательно. Но той детской мягкости в них не видел и не ощущал. Ровно стояли, уверенно. И притяжение земное не чудило, норовя накренить горизонт. Поднял ногу и сделал шаг. Как всегда. «Милое дело» — сообщил бы Иваныч.
— Очень хорошо. Ну тогда бери баушку под руку, внучок, да пошли к экипажу твоему. Покатаюсь ещё разок на грузовой-то, под старость.
Она неуловимо и грациозно, будто вальсируя, сдвинулась вправо и сама взяла меня под локоть. Но мне почему-то особенно бросился в глаза её острый взгляд, которым она окинула молчаливые надгробия вокруг, будто ожидая, что из-за какого-то из них выйдет кто-то нежданный. Но без страха, а с какой-то невозмутимой готовностью ко встрече. И то, как правая рука её скользнула за пазуху пальто, мне тоже в памяти отложилось. В обеих памятях.
— Кощей, по коням. Загостились у покойников, — не оборачиваясь, скомандовала она. И меня едва не качнуло вперёд, когда на левое плечо приземлился чёрный кот, гроза боксёров.
К Роме подошли тем же порядком: сухонькая бабушка, генерал-лейтенант КГБ, вела под руку косолапившего на деревянных ногах Миху Петлю. У которого на левом плече покачивался здоровенный котище с оранжевыми глазами. Если бы я не был уверен в том, что американскому железу эмоции не доступны, точно решил бы, что он, мягко скажем, удивился. Широкая хромированная нижняя полоса переднего бампера будто ниже стала, как отпавшая челюсть, а здоровенные и без того фары, кажется, стали ещё больше. Показалось даже, что баранья голова посреди решётки радиатора пару раз дёрнулась, словно говоря: «Бр-р-р, это чего такое? Ты где откопал эту бабку, Куклачёв? Иди, положи, где взял, и поехали домой!».
— Здоровая таратайка у тебя. Подсоби подняться, что ли, — недовольно буркнула Авдотья Романовна, без приязни осмотрев Рому.
Я проводил её до пассажирской двери, в которую тут же, стоило чуть приоткрыть, скользнул чёрной молнией Кощей. Оттолкнувшийся сперва от меня, едва не уронив снова, потом от сидения, от широкого подлокотника. И скрылся на заднем диване.
— Ну чего озяб-то? Он всегда позади ездит, его впереди укачивает последнее время, — сообщила она, вынимая руку из-под моего локтя. Который формы «крендельком» не поменял, даже ощутив прохладу, вместо руки спутницы. Мозги, кажется, тоже начинали принимать эту же форму.
— Мишаня-а-а, — поводила она у меня перед глазами старой перчаткой, заставив вздрогнуть. — Петля, хорош тупить, как Кирюшка твой говорил.
Вот это был уже перебор, конечно. Даже для бабы Яги вышло чересчур неожиданно. И я обвис на двери качнувшегося Ромы, сползая вниз, на подножку.
— Да тьфу ты, ё-моё! И сама туда же, карга старая! Всё ты, чёрная морда! — гавкнула она в салон, откуда донеслось недоумевающее басовитое мяуканье, означавшее, видимо: «А чего я-то опять? Я вообще молчал!». — На-ка, ещё глоточек, давай-давай, тут ментов нету!
Эта фраза пониманию ситуации тоже не способствовала, но знакомая фляжечка, заплясавшая перед носом, позволяла надеяться на лучшее. Робко. И я приложился ещё раз. И снова полегчало, после волны уютного тепла и освежающей прохлады.
— Ну тя в баню, Мишаня, вот чего. Лезь-ка ты сам на пассажирское. Стой, куда сразу-то? Я без стремянки не заберусь, годы не те. Проводи-ка…
Туловище и конечности двигались будто бы вовсе без участия головы. И это, наверное, было к лучшему. Я молча проводил прабабушку до водительской двери, открыл, помог подняться, проследил, чтобы пальто не попало в проём, и закрыл дверь. Обошёл морду пикапа, который, кажется, изумлённо пытался заглянуть мне в глаза, сел на штурманское место и закрыл дверь. И пристегнулся даже. Старательно не думая о том, что происходило вокруг. Нечем мне было, опять.
— Так, что тут у нас? Ага… Эге… Угу…
Сбив на затылок платок с беретом, под которыми оказались пепельно-седые пряди неожиданно густых волос, старуха изучала несложный, аскетичный и привычный интерьер Ромы. Мне привычный. Она же явно открывала для себя много нового в старом американском автопроме, разглядывая серый пластик панели. А когда перевела взгляд серо-водянистых глаз на руль, логотип марки, памятная баранья голова, символ мощи и упорства, будто бы глянула на меня в испуге, в поисках защиты и помощи, проблеяв что-то вроде: «Бе-е-ежать надо, босс, бе-е-ежать!». И голосок был робкий, как у того мелкого козла, Иванушки, дурачка, что втравил сестру в опасную канитель, нахлебавшись из лужи. Хотя кто бы говорил, конечно. Что-то лишку стало баранов в салоне. Один, вон, тоже чайкУ с травками попил недавно на талой водице. Теперь не знал, как от сказочных персонажей отмахаться.
— Ты гляди-ка, научились делать! Как на «Победе», — любовно разглядывала баба Яга рычаг коробки передач под рулём. — У меня Москвич был одно время, «четыреста двадцать третий», там так же было. Правда, места внутри не так богато.
Она оглядывалась, заглядывала в ниши, ящички и отделения для хранения чего ни попадя, каких в Роме было превеликое множество. Откидывала и поднимала солнцезащитные козырьки, трогала кнопочки и «крутилки» с видом восторженной девчонки. Я вздохнул и уставился в правое окно. Опять начинало накрывать.
— Да ладно, не дуйся, Мишань, на баушку. Баушка старенькая, новых игрушек давно не видала, — едва ли не со смущением сообщила она. — Где тут сидение двигают-то? Не дотянусь до руля никак.
— Слева под… где спинка с сидением соединяются, — сгладил я привычное пояснение «под задницей». Шелестящим пустынным суховеем вместо нормального человеческого голоса.
— Сейчас-сейчас, скоро тронемся, погоди чуток. Так, ага… Ой! — подскочила она, когда Рома покатил водительское кресло ближе к рулю. — Чего удумали, охальники, глянь-ка. Поди, электрическое всё?
— Да, — равнодушно согласился я. Думая о том, что тронулся давно, не дожидаясь остального экипажа.
— А не дёрнет? — опасливо спросила бабка.
— Кто? — тем же голосом уточнил я.
— Понятно, — бросив на меня короткий взгляд, сказала Авдотья Романовна. — Носом дыши. На-ка вот.
Она протянула мне давешнюю фляжку.
— Пить не обязательно. Можно вдыхать запах, пробовать узнать состав, ингредиенты. Можно просто на гравировку смотреть, как на головоломку. Только эта будет «головопочинялка», сломал-то ты сам себе всю голову, как я погляжу.
Товарищ Круглова откинулась на спинку, опустила плечи, поправила зеркало заднего вида. И повернула ключ в замке зажигания. Старательно, как мне показалось, не глядя на меня, хмуро наблюдавшего за её действиями.
Рома рыкнул мощным движком, пустив по салону вибрацию, обычную при старте.
— Пристегните ремни, взлетаем! — бодро скомандовала бабка. И провела рукой в старой перчатке перед лицом, будто ища очки лётного шлема, чтобы опустить на глаза. И с юзом сорвала пикап в сторону выезда.
— Прости, внучок, педалька больно легко идёт, — снова смутившись, сообщила она, когда я приложился головой о стойку. — Сейчас попривыкнет баушка, перестанет козлить твой баран.
Рома взрыкнул обиженно, но брыкаться уже не стал. Выехал на аллею, что вела к Южному обхожу Твери, спокойно и достойно, как океанский лайнер.
Удивила товарищ генерал-лейтенант в следующий раз перед самым выездом с территории кладбища. Сбавив и без того невеликую скорость почти до остановки и трижды осенив себя крестным знамением, глядя на храм Воскрешения Лазаря по правую руку. И покосившись на меня. Кажется, чуть виновато.
Второй раз удивила, когда, объехав заправку, поглядывая по зеркалам с внимательностью водителя с большим стажем, выбралась на трассу. И, как говорил Кирюха-покойник, от души «нажала на тапку». Пикап отбросил кладбищенскую торжественную неторопливость и рванул вперёд, взревев демоном.
Заволжский пролетели моментом. Я еле успел заметить справа указатель со знакомой с детства надписью «Кордон». Именно по этой дороге мы ездили на то «наше» место к устью Тьмы-реки. И всегда, каждый раз, проезжая здесь, Кирюха отхлёбывал пенного и говорил мне радостно, голосом одного опера из кино: «Петрович! Мы за кордоном!». Если сидел на пассажирском месте. Да и за рулём, бывало. Он был шумным, весёлым, сильным, мой лучший друг. Мой мёртвый лучший друг. И когда через полторы сотни метров после указателя поворота я увидел заметённый снегом холмик с синим крестом, привычно прижал к сердцу правую руку и склонил голову. Здесь, на повороте, его машину и расстреляли. «Спи спокойно, дружище», — привычно подумал я. Удивившись тому, что в руке оказалась почему-то какая-то фляжка. И что тропка к кресту была протоптана. Как и к могиле друга, на которой я был не так давно, по пути от чужих крестов к последнему пристанищу прабабки. Которая сейчас сидела слева, напевая про дорогу, что серою лентою вилась…
— Дыши, дыши, Мишаня. Нюхни с фляжечки-то, полегчает, — заметила она, не отрывая взгляда от дороги. — Вона как с лица-то сбледнул опять. Оно, поперву-то бывает, что волнами находит. Переждать надо, потом полегче станет. Дышать, главное, не забывай.
— А куда мы едем? — вежливость — великое дело, как папа говорил. Тьфу ты! Как папа говорит!
— В сказку, — легко ответила товарищ шофёр. А я положил правую руку на ручку дверцы.
— Отставить десантирование! — этот тон был гораздо тяжелее, конечно. И кот с заднего дивана что-то добавил, и снова вряд ли цензурное, но я не разобрал. — Скорость не та, чтоб выходить. И время не то. И ситуация в целом не та, Миша. Коттеджный посёлок «Сказка», через минут двадцать на месте будем. Баран твой не скачет, а птицей прям летит. Там сядем рядком, поговорим ладком, понятнее станет многое тебе. И мне, пожалуй. А пока ручку с ручки убери и на коленочку положи. Вот умница.
Она смотрела за дорогой внимательно, пристально, цепко, чем-то очень напоминая взглядом товарища майора, Шкварку-Буратино. Но её взор был как-то строже и опаснее, что ли. Ну, надо думать. Звание-то тоже не майорское. Бабка тем временем вытянула из-за пазухи телефон. Удивив меня в очередной раз, потому что им оказалась точно такая же чёрная Нокия 8800, как и у меня. Корпус разошёлся с характерным щелчком хорошо смазанного металла. Она вытянула руку над рулём и стала давить на кнопки, видимо, выбирая номер из записной книжки.
— Алё! Внученька? Это бабушка! Натопи-ка баньку пожарче, по-нашему. Добра молодца в гости везу, надо ему косточки попарить, хворь прогнать. И на стол накрывай тоже. По-людски чтоб. Накормить да напоить после баньки-то. И спать уложить. Чего? Да, заночует у нас. Гостевую, ага. Нет, в нашем же. Минут двадцать. Добро.
И она щёлкнула чёрным корпусом трубки, прерывая звонок. Так же отрывисто, как только что давала последние распоряжения. И мне вдруг стало невообразимо интересно, в чьей именно жизни эти распоряжения станут последними? И чьи жизни смогут начаться с них?
Намозоленный до последней крайности за сегодняшний день мозг по-прежнему к анализу готов не был. Максимум — рентген, но анализов точно никаких. Мысли плавали внутри, как скаты в океанариуме: величаво и плавно взмахивая крыльями, бросая тени на дно — и уплывая в тишине и в тишину. Образ вышел настолько ярким и цельным, что аж понравился. Будь это всё в кино, получилось бы великолепно, «Оскар» за операторскую работу обеспечен. И бабке-сценаристу, за диалоги.
Интересно, если бабушка — генерал-лейтенант, то в каких чинах тогда внученька? Или «товарищ внученька»? И что у них там будет за баня, у этой группы товарищей? И точно ли общение с ними — это именно то, чего сейчас не хватает Михе Петле, пролетевшему недавно мимо обелиска у места смерти друга?
Сколько раз я с ребятами или один приезжал туда за эти годы, не сосчитать ведь. Первые два года обещал, что клятву сдержу. Потом просто стоял молча. В последние годы, случалось, что ловил себя едва ли не на зависти. Постыдной и глупой зависти к мёртвому, который гораздо выше всей этой хренотени с жёнами, работами, проектами… Или ниже. Вот странная же у людей мода: на том месте, где оборвалась жизнь, ставить памятник. Памятник смерти. Ходить на день рождения и день памяти, и по церковным праздникам, кто верует, на кладбище, класть конфеты на цветочницу, или полстакана горькой под хлебушком. И приезжать хоть раз в год туда, где линия жизни близкого человека вдруг перестала быть линией подойдя к обрыву. Смотреть на дорожную насыпь, на молодые деревца, на траву и кузнечиков в ней. Которые жили дальше. А он вот дальше не жил.
— Мишань, а патефон тут есть у тебя? Я слыхала, теперь в заводе такое дело, чтоб в бричке прям музыка была, без цыган даже, — низкий голос будто снова выдернул меня откуда-то, куда мне было пока рано. Я повернулся на водителя медленно, осторожно, отогнав мысль, что не удивился бы, распахни она чёрные крылья. Вон, кота давеча тоже пугаться не планировал, а оно, оказывается, эва как бывает…
Осторожно, одним пальцем нажал на чёрную «крутилку» приёмника. Ну, то есть аудиосистемы, конечно, но в контексте бабулиного запроса прибор как-то вдруг сам переименовался в голове.
"Чтобы гореть в метель,
Чтобы стелить постель,
Чтобы качать всю ночь
У колыбели дочь…*"
— запели динамики Ромы знакомым с детства голосом.
* Юрий Визбор — Ты у меня одна: https://music.yandex.ru/album/4223302/track/34331293
Мне говорили, что аудиоподготовка и уровень чего-то там в колонках у Доджа был ориентирован только на отбитых об седло ковбоев и их коров. Что слушать музыку надо из каких-то немецких, шведских или японских фамилий. Но мне, как случалось частенько, было плевать. А такую музыку и слова, и главное — слова! слушать можно было из хрипатых приёмников, с пластинок, с кассет и бобин. И от хриплого пожившего голоса у ночного костра.
Я знал эту песню, она была хорошая, добрая, но отчаянно несовременная. Как я, моя машина или её нынешний водитель. Я эту песню на гитаре играл и пел. Сперва Свете, а потом Алине. Снова гоня от себя мысли о том, что что-то не так. И не дочь, а сын. И не у меня. И не одна…
— Ты гляди-ка, а помнят ещё Юрку-то, — внезапно сообщила товарищ Круглова. Таким голосом, что я повернулся к ней едва ли не рывком.
Товарищ генерал-лейтенант левой рукой держала руль, управляя горой американского железа так, будто всю жизнь занималась именно этим. Взор её простирался над обширным капотом, явно замечая впереди него совершенно всё, от брызг на обочине, до нависавших над дорогой ветвей. Эта, пожалуй, каждую еловую иголочку различала своими серо-водянистыми глазами. А правая рука её стирала тыльной стороной сильно потёртой перчатки, бывшей когда-то лаковой, слёзы. Старуха, выжимавшая всё из почти четырёх тонн, летевших над дорогой от трассы Е-105 до Савино, та, которой было по самым скромным подсчётам сто с хвостиком лет, утирала слёзы. Слушая бардовскую песню, не самую популярную и не самую известную, звучавшую на волнах не самого известного и популярного радио, которое нравилось мне, наверное, и поэтому тоже. И я смотрел на неё с не меньшим изумлением, чем в первую нашу встречу. У оградки её могилы.
— В шестьдесят четвёртом написал. Через три года после того, как Юра полетел, — голос её стал ещё ниже. — Нас Петя познакомил, Фоменко, а с Петей меня — Боря Вахтин. Они, конечно, моложе были, сильно…
В принципе, Рома мог и остановиться. В принципе, могло и время остановиться, и планета в целом. Я вряд ли бы заметил это. Я вообще мало что замечал, кроме дорожки слезы на вытертой тыльной стороне правой перчатки, лежавшей на сером пластике руля.
— Говорили, он эту песню Ариадне свой посвятил. Врали, Мишаня. Ох, как много люди врали…
Савино промелькнуло за стёклами так, что я и внимания не обратил. Не сводя глаз со старухи, что везла меня куда-то, рассказывая вещи, в которые невозможно было поверить. Но я, так уж вышло, некоторое время среди таких уже жил, поэтому сомневаться не приходилось. А переспрашивать не хотелось. О таком не переспрашивают. И потом, когда минутный порыв проходит, делают вид, что его и не было вовсе. Как и сейчас.
Рома перемахнул мост над той самой Тьмой, не особо широкий, и помчал дальше. Весенняя дорога была не самой лучшей, но ему было всё равно. И нам всем тут, кажется, было всё равно.
У поворота на Чадово и после него, когда ушли налево от Дуденево, я начал крутить головой. Отсюда был километр примерно до «нашего» места. Мы, помнится, бабулькам из этой деревни помогали картошку копать и окучивать. Я был здесь не раз. Тут не было никаких «Сказок», кроме мрачных перестроечных и последующих «демократических», с картинками из развалившейся сельхозтехники, опухших от плохой самогонки механизаторов, сходивших на «нет» естественным путём, и тех самых бабулек, которым для преодоления финальной части маршрута и самогон был не нужен. Они, как и деревни в округе, вымирали сами, без посторонней помощи.
Памяти говорили мне совершенно уверенно: в конце той дороги, по которой катил неспешно Рома, не было ничего. По правую руку должно было показаться вот-вот какое-то древнее заброшенное кладбище. А за ним через километр или два — берег Тьмы. Правый. Тот, на котором нам с самого детства почему-то было неуютно.
Сразу за погостом, к которому не было ни колеи, ни тропиночки, бабка скомандовала:
— Держись крепче. И лучше глаза закрой!
Душный и дотошный Миха Петля, может, и был послушным мальчиком. Но это было давно. И сам я, кажется, был тем самым Петлёй тоже где-то не в этом отрезке времени. Поэтому жмуриться не стал. И именно поэтому едва не заорал, когда старуха дёрнула руля круто влево, уходя со снежной целины просёлка в глухой бурелом. Как мне показалось. Но мне показалось.
Рома, поражённый, кажется, не меньше меня, подпрыгнул на каких-то останках какой-то дороги, подбросил пару раз задницу, как норовистый конь или и вправду баран, и успокоился. И покатил по дорожке, которой тут сроду не было и быть не могло. А я вертел головой, как филин. Но кроме елей до небес, что смыкали лапы над дорогой, будто пряча тайную стёжку от Солнца и Неба, ничего не видел. И лишь приглядевшись, понял, что дорога была чищенной. Тут ходил грейдер, и недавно. А потом мы уткнулись капотом в сплошную стену из ельника.
— Стрёмная сказочка выходит, баб Дунь, — голосом, удивившим самого себя, еле выдавил я. И глубоко вдохнул смеси паров спирта, смолы-живицы и каких-то трав из фляжечки. Которую, оказывается, из рук не выпускал.
— А ты балдой не крути, внучок. Датчикам мешаешь, — отозвалась товарищ Круглова, понимания ситуации не добавив. Но, глядя на неё, замершую, будто на дагеротип сниматься собралась, прекратил крутить головой и я. Глядя прямо за капот Ромы, где стояли вековые ели. И только поэтому увидел, как они стали расходиться в стороны.
Как это было сделало — мыслей не было. Но ёлки высотой с трёхэтажный дом просто разъехались в стороны, освобождая дорогу. Явив за собой штангу шлагбаума, выкрашенного в чёрные и белые полосы. Возле которого стояли автоматчики.
— Евдокия Петровна, день добрый. Вы с гостем? И на трофее? Махнули не глядя, надо думать? — уточнил один из них, подойдя к пикапу слева.
— Привет, Серёж. Рапо́рт будет, не сомневайся. Старшие в курсе, — отозвалась баба Дуня. Как-то невероятно легко и в то же время весомо. Опустив стекло водительской двери и выложив наружу локоток вальяжно и свободно, будто совершенно в другой реальности находилась.
Я изучал осторожно, не делая резких движений, ту, в какой находился или потерялся я сам. Где за кормой пикапа сходились, я видел по правому зеркалу, стены ёлок. Где машину окружали пятеро крепких молодых мужчин, не мальчиков-срочников и не юношей. В чёрных штурмовых комплектах. На которых я разглядел шевроны с серебристыми щитами и мечами. И буквой «В». И лазоревой лентой с надписью «Вымпел». И дважды глубоко вдохнул над фляжкой, которую до этого едва не смял в ладонях.
— Добро. Пропустить! — скомандовал, махнув рукой, неизвестный и явно секретный Серёжа. С только после этого скулы остальных четверых отлипли от ствольных коробок «Валов». Которые, судя по тому, что я знал о них из книг Андрея Круза, кому попало не доставались. А вот от них достаться могло любому.
— Спасибо, Серёж, — сугубо по-королевски сообщила бабуля в уже поднимавшееся водительское стекло, не глядя на адресата. Давая шенкелей американскому пикапу. Который, удивляя, кажется, даже себя самого, покатил вдоль бортиков и бетонных тумб едва ли не шагом, как кони на коронации. Проникся, видимо. Как и я.
Вдоль по-военному ровной дорожки на две полосы стояли по обе стороны одинаковые двухэтажные домики. Без архитектурных и иных изысков, без отчаянного стремления выделиться и превзойти соседей. Петелинский глаз из отличий подмечал только входные двери, почтовые ящички на калитках и, пожалуй, узор штор за окнами. В остальном дома и участки были одинаковыми полностью. А, нет, ещё на двух были собачьи будки. Вполне основательные.
— Мрррра-а-а, — сообщил с заднего дивана Кощей неприязненно, когда из будки справа показалась серо-белая голова алабая, размером примерно с колесо от легковушки. А я снова вздрогнул и задышал над фляжечкой.
— Коша, не бранись, — привычно одёрнула кота товарищ генерал-лейтенант. Как-то мягко, едва не по-матерински. — Они с Мраком не ладят давно. Как кошка с собакой, честное слово.
Захотелось обернуться и посмотреть на кота с глубоким уважением. Для того, чтобы давно не ладить с той громадной скотиной, что таилась в будке, Кощей был слишком целым и чересчур живым. Зато насчёт лексики и вредного характера часть вопросов снималась сама собой.
Нужный, как выяснилось, дом стоял чуть на отшибе, крайним по правой стороне переулочка, которым заканчивалась центральная аллея или проспект странного дачного посёлка. Где всё было функционально, чисто, одинаково и безлюдно. Как в военной части. Или в морге.
От всех, виденных до этого, он отличался, и заметно. Я, говоря откровенно, как-то отвлёкся от того, чтобы попробовать угадать, на что будет похожа избушка на курьих ножках, где «товарищ внученька» должна была накрывать на стол. Картины типовых двухэтажных таун-хаусов как-то навели на мысли о том, что и прабабушкин дом будет каким-то похожим. Но он удивил. И высоким мезонином, и большим крыльцом, и флигелями в обе стороны. Площадь участка тоже была больше тех, одинаковых, виденных по пути от шлагбаума и Серёжи, да как бы не втрое-четверо. Ажурные балкончики, наличники и прочие элементы декора, названия которых я, может, и знал, но вспомнить как-то не выходило, напоминали почему-то одинаково дома на Советской улице в родной Твери, на Большой Садовой в Ростове-на-Дону, на Невском в Питере и на Тверской или Остоженке в Москве. То ли тем, что деталей этих архитектурных было много, то ли тем, что цвета преобладающие были светлыми снизу и в зелёной гамме наверху. А над правым флигелем высилась башенка, вроде обсерваторской, под куполом, крытым потемневшей от времени медью. Отдававшей в зелень. Будто намекая на патину и бесконечную древность. Хотя участочек был огорожен вполне современным забором, и ворота открылись плавно, спокойно, без участия человека. Здесь, снаружи, по крайней мере. И камер вокруг хватало.
А за участком и за домом стоял строй из чёрных в сумерках высоченных ёлок. И, кажется, они тоже смотрели на вновь прибывших с тем же вниманием, что и красные огонёчки видеонаблюдения. Холодно, безэмоционально. Но пристально.
Я помог прабабушке выйти из машины, мимоходом удивившись и порадовавшись тому, что могу ходить самостоятельно. Котяра, что ждал, пока я обойду здоровый Ромин капот и открою дверь, вылетел наружу чёрной молнией, приземлился совершенно бесшумно на мелкий гравий площадки, что шуршал и скрипел при каждом моём шаге. Задрав хвост, как знамя, Кощей направился к крыльцу. По обе стороны от которого стояли на постаментах два белых сфинкса. Того, кто читал в детстве фантастику, это, пожалуй, могло бы и напугать. Как и широкие бронзовые полосы на высокой двери в дом. Пока закрытой. Я не испугался. Просто нечем больше было.
— Ну вот и дома, Мишань. Пойдём, разговор-то нам долгий предстоит. Думать надо, крепко думать, — негромко говорила товарищ Круглова, держась за мой правый локоть. Хотя это ещё вопрос, кто за кого держался.
— О чём, баб Дунь? — я решил, что сложных вопросов и без того хватает, поэтому начал с простых. Ну, или думал, что начал с простых.
— О чём? Да всё о том же, внучок. О чём столетиями люди головы ломают, и мудрые, и остальные. Что было, что будет, чем сердце успокоится… И желательно, чтоб не окончательно.
Я сбился с шага и едва не упал на первой же ступеньке. Но сухонькая бабушка в сером пуховом платке и мохеровом мохнатом берете под ним удержала. Хотя была на две головы ниже меня. Внешне.
Кот, сидевший под дверью, фыркнул. Но хоть материться не начал, чем исключительно порадовал.
— Спасибо. Рано падать, действительно. Или поздно, — покосился я на бабку, что с шага не сбивалась, видимо, с тридцатых годов. Прошлого века.
— Никогда, Мишаня. Никогда падать не надо, особенно на людях. Мы когда в пятьдесят седьмом в Гаване были с тем армянином, фотографом, я так ему и сказала: «Спасибо Вам огромное за эту фразу и за эту историю. Она часто помогала мне выжить».
Тому, кто в детстве читал не только фантастику, тут пора было бы капать корвалол. Прямо в валокордин. Я, например, совершенно точно помнил, кто сочинил про «не падать духом на людях». Но вот то, что бабуля бывала в Гаване, как-то в голове не укладывалось. И даже рядом не укладывалось. Улечься очень хотелось самому. Свернуться калачиком под одеялом, зажмуриться крепко, до боли, до оранжево-зелёных кругов под закрытыми веками. И проснуться. Где угодно, только не здесь.
— А армяшка и впрямь мастером оказался, даром что в Штатах учился. Он как свитерок тот, что я привезла, увидел — аж затрясся весь. Одевайте, говорит, скорее! Это будет восхитительный снимок! Я слева от него стояла, пока он всю машинерию свою настраивал. Мы с папашей о многом поговорить должны были. Вот на меня он тогда и смотрел, на той фотокарточке…
На крыльце, преодолев пять ступеней, не самых высоких, я остановился отдышаться. Я, средних лет и очень средних умственных способностей владелец пиар-агентства. А не Бог знает скольки-летняя бабушка в валенках с калошами. Но она не торопила меня, поняв, видимо, что спешка мне вовсе противопоказана. И что мозги у Петли и так завязаны узлом. И в этот миг открылась тяжёлая дверь с широкими бронзовыми полосами и клёпками, какая подошла бы, пожалуй, заколдованному замку.
Кот со счастливым рёвом влетел в щель, куда, по моему мнению, и ласточка бы не протиснулась. Но моё мнение и без этого слишком часто в последнее время давало осечки. И сердце, пожалуй, стоило бы проверить, если выберусь отсюда. Потому что увидев ту, кто открыл дверь сказочного теремочка, оно снова замерло.
— Привет, Миш, — сказала она. Так, будто виделись мы последний раз на днях, а не двадцать с лишним лет тому назад.
— Привет, Тань… А… Ты как здесь? — только и смог выговорить я.
— Такие дела, Петля. Такие дела…
Это тоже была одна из любимых фраз-присказок Кирюхи. Как и «хорош тупить, Петля!». И говорили они её совершенно одинаково, с той самой, забытой, казалось бы, интонацией. Что мой лучший друг, давно погибший. Что Танюха, его невеста, пропавшая через два года после похорон. Тогда, когда Миха Петля сдержал клятву, данную на могиле. Стоявшая сейчас передо мной.