— Ты чего, Миш? — ахнула Таня. А бабка опять едва не за шиворот меня подхватила, как и умудрилась, с её-то ростом?
— Хватай его, Танюха, да потащили. Я всё никак запомнить не могу, что он недавно совсем, как и держится-то ещё… Тяни в парную прямиком его!
Я вольностей себе не позволял. Бывало, сам видел такое, мужики в подпитии начинали, как мама говорила, кобениться: вырываться, руками размахивать или ногами упираться, мешая тем, кто хотел привести их в более сообразное состоянию место и положение. Домой, например. Или в вытрезвитель. Так вот я ничем и никуда не упирался. Даже в меру сил помогал, переставляя ноги, ставшие вдруг весить неожиданно много. И голову наклонил, когда товарищ Круглова предупредила, что притолока низкая. Не учёл только того, что низкой она была для них, тянувших меня. Для Михи Петли это не притолока была, а чёрт знает что. Потому что приложила она меня по голове так, что аж искры посыпались из глаз. Но, удивительно, стало, вроде бы, чуть легче внутри черепа. Может, треснул? Стравил давление?
— Твою-то… Ты всю избу мне рогами развалишь, лось! Тьфу ты, прости, Мишаня, баушку! Не то я в виду имела, нету рогов-то у тебя, — зачастила она, когда я едва не оторвал её от земли, подняв руку, чтоб потереть будущую шишку на темени. В том, что шишке — быть, сомнений не было никаких. Во всём остальном не было никакой уверенности.
Слева заглядывала в глаза бледная Таня. В этом сомнений быть не могло тоже. Да, я очень давно её не видел. И последний раз смотрел на её фото в ориентировке, когда сам подавал в розыск. Но Кирюхина Танюха тогда как в воду канула. Да, эта женщина очень отличалась от невесты друга. Но это была она. Я помнил вот этот встревоженный взгляд, такой похожий на Светин. Мы с Кирюхой, бывало, заставляли их так смотреть на нас. И — да, чаще всего лёжа в это время под капельницами. Я точно помнил этот её голос. В какой-то книжке читал, кажется, что в человеке может поменяться всё, но голос не изменится. Он был абсолютно таким же, каким она смеялась на устье Тьмы. Каким пела на наших вечерних посиделках у костра, когда искры, отрываясь от лепестков пламени раздваивались: одни летели к звёздам чёрного ночного неба, а другие — на тот берег Волги по антрацитовой тихой поверхности воды. Я даже запах её вспомнил, чего уж совершенно точно от себя не ждал. Но это была Танюха. Ей было девятнадцать, когда… Теперь, выходит, сорок. И всех тех хреновин, какими пользовалась Алина для того, чтобы обмануть время, она явно не применяла. И выглядела на свой возраст. Ну, может, чуть моложе. Никогда не умел определять женский возраст «на глаз», а в наш век торжества химии и косметологии — и подавно.
— Сколько там натикало, Тань? — старуха подвела меня к какой-то лавочке и двинула плечом в грудь, как-то неуловимо подставив ногу позади моей. И я плюхнулся на задницу, не успев ни удивиться приёму боевого самбо, ни подумать о том, где её платок, берет и пальто.
— Сто десять, баб Дунь, — отозвалась Таня. Расшнуровывая мне правый ботинок.
— Хороший парок, самое то. По столу что?
— Готово, в предбаннике втором стоит, который к лесу, — донеслось снизу.
— Умница ты моя. Милое дело ему будет после баньки-то там посидеть. Перекусим, трахнем по маленькой, глядишь и отпустит его. Хоть чуток-то должно…
Воодушевления бабки, что под эти слова пыталась выудить меня из куртки и толстовки, я не разделял. Но со старшими привычно не спорил. Стараясь не думать о предбаннике, который «к лесу передом». И о бабушке с внученькой, дорогих и ответственных товарищах, что с завидной настойчивостью пытались избавить меня от верхней одежды. Хотелось бы надеяться, что только от верхней.
— Так, хорош. Мишаня! Миша-а-аня! Смотри: вон там белое — это простынки. Вон там, где ручка на стене, на сучок липовый похожая — это парная. Мы пойдём с Таней переоденемся, а ты дуй сразу внутрь. Смотри только мне, там дверь-то ещё меньше, ниже наклоняйся! И так чуть весь дом по брёвнышку не разнёс баушке!
Я кивал, давая понять, что слышу, и носом водил вслед за бабкиным морщинистым пальцем, который выдавал рекогносцировку. Отдельно, но как-то неуверенно, отметив ровный, дорогого вида, тёмно-бордовый лак на ногте.
Они вышли. Я остался один. Комнатка «два на три» от силы. В левом от меня торце — дверь, за которой скрылись «товарищи». Справа — та, ручка на которой была из сучка, как у нас в детстве, в деревенской бане. И форма, кстати, очень похожая. Либо у всех на свете дверных ручек в парных была одинаковая форма, либо… Либо у Петли снова катастрофически не хватало данных для анализа. Значит, нечего было и мозги мучить. А попариться, особенно снаружи — очень своевременно. Вот и пойдём, Миха. По старой схеме: поднял ногу — сделал шаг.
Я снял джинсы, футболку и трусы, сложив всё аккуратно на краю лавки. Подхватил верхнюю простыню из стопки лежавших на другом краю. Большая оказалась, не полотенце, каким только срам прикрыть, с большим разрезом на бедре. Обернулся по-римски, оглядел стены, нашёл на правой, у самого входа в парную, вешалку с крючками, на которых висели войлочные банные шапки, всякие. Подошёл и присмотрелся. Отдельно порадовавшись тому, что пусть не критическое, но хотя бы оценочное мышление, кажется, начинало функционировать. Выбрал одну из серого войлока, что формой напоминала папаху, да ещё с красной лентой наискосок. Натянул, став, наверное, похожим на патриция, что спёр головной убор у Чапаева, и шагнул в дверной проём. Опасливо согнувшись едва ли не вдвое, потому что, надевая шапку, ощутил, что шишка налилась хорошая, большая. Как и вправду только дом не уронил?
Внутри было тускло и сухо, но жар стоял такой, что аж зябко стало. Так бывает, когда в сильно натопленную баню сухим в первый раз входишь. Правда, насчёт «натопленной» оставались сомнения. Тут, наверное, ТЭНы работали, а не дрова. Дымком, привычным и ожидаемым, не пахло. Вообще ничем не пахло, ни травами, ни квасом, ни пивом, каким так любил поддавать Кирюха. Он вообще его любил. И поддавать тоже. Они, бывало, лаялись на этот счёт с Танькой. Но каждый раз ссора заканчивалась обниманиями, поцелуями и смехом. Как у нас со Светой, только без ссоры.
Резонно решив не лезть сразу на верхний полОк, сел на первый ярус. Осмотр помещения показал, что смотреть тут особо и не на что: комнатка едва ли не меньше предбанника, ни печки, ни трубы. Даже ошпариться не обо что. А, нет, вон, в углу что-то типа каменки стоит. Но, кажется, электрическое. Значит, шутила бабка, когда опасалась, что электропривод сидения её «дёрнет», пользуется дарами прогресса. А вот интересно, там, в сказках, было, вроде: «накормить, напоить, в бане попарить». И я с детства удивлялся — какой дурак на сытое брюхо париться ходит? Тогда ещё не зная, что «сказка — ложь, да в ней намёк». Интересно, а сейчас какой именно? И какой урок должен буду вынести я, очень условно говоря «добрый» молодец, из всей этой заварухи? Ну, если меня сегодня не сожрут, конечно…
Дверь в парную открылась, чуть слышно скрипнув. Я сидел, уперев локти на колени, и лишь чуть повернул голову. Увидев, как в парную проскользнули две светлых тени.
— Ну как тут? — деловито осведомилась баба Дуня, шустро взлетая сразу на второй полОк, правее меня, ближе в тому, что напоминало каменку.
— Нормально, — вежливо ответил я.
— Танюх, как на второй заход пойдём, захвати третий сбор, чтоб поддать. Зябко что-то, — и товарищ генерал-лейтенант изволила поёжиться под простынёй. И поправить шапку из серого и белого войлока, по форме напоминавшую царскую корону.
Таня только кивнула. Она сидела слева от меня, ближе к выходу. В такой же белой простыне и самом обычном банном колпаке, без изысков. С закрытыми глазами.
Мы посидели какое-то время и вышли, оставив бабку, что сварливо велела «плотнее дверь-то прикрывать, чай, не в городе у себя!». В предбанничке обнаружился складной столик с, преимущественно, напитками и какими-то нарезанными овощами.
— Давно её знаешь? — задал я Тане вопрос, который мне почему-то показался самым важным. Или тем, задать который было проще всего.
— Двадцать первый год. Она меня спасла тогда, Миш.
Таня, которую я помнил совсем другой, склонилась над столиком, вытащила откуда-то из-под него графинчик. Кивнула мне вопросительно, но реакции не дождалась. «Начислила», как Кирюха говорил, «по писярику».
— Я очень долго ждала тебя, Петля. Я не знаю, чем дело кончится, и что скажет баба Дуня. Но я всё это время верю. Верила, верила, верю… Эта вера — всё, что у меня есть. А ещё память, Миша. Но этого мало, очень мало. За добрую память!
Она выпила, поставив рюмку на столик. И не подумав о том, чтобы чем-то закусить. А в глазах её я увидел злые бессильные слёзы. И капельку надежды. Которую смог разглядеть исключительно чудом. Очередным за сегодня.
После того, как Миха Петля позвонил тогда и сказал хрипло: «Всё, Танюх. Спокойно он спит теперь. Выдыхай и ты», она вышла на улицу. Не взяв телефона. Не взяв паспорта и денег, и даже одевшись-то, кажется, чисто автоматически. Они тогда жили на Заволжском. Вернее, уже не они.
— Я прошла по «Мусоргского», мимо своей школы, мимо садика. И как-то так поняла вдруг, что обратно ничего не вернуть. Ни садик, ни школу, ни… его… Прошла сквер, набережную. И вышла на мост…
Вот теперь мне стало больно. Будто я весь целиком стал той шишкой, что налилась на голове. Будто этот дом ударил меня не в темя, а везде, всего, целиком.
— Я через перила перелезла уже. И тут смотрю — котище чёрный, здоровый. Об ноги трётся, да сильно так, что аж спиной к парапету прижимает. А потом гляжу — пенсионерка какая-то через перила лезет к нам, только юбка трещит на ней. Я ору: «Не подходите! Не трогайте меня!». А она в ответ: «Да на кой ты мне сдалась, дурища? У меня кот пропал! Коша! Коша!».
Сгусток мрака, как в том самом кино про неприкаянные души, взлетел с пола ей на колени, устроившись поудобнее, как на мне, когда я осел на оградку прабабкиной могилы. И заурчал точно так же.
— А он из-под ног моих ей как заревёт: «Мама!». И я забыла, что топиться пришла, — усмехнулась она невесело, сквозь слёзы. А я только кивнул. Потому что, когда этот кот в последний раз при мне звал маму, я и сам забыл всё на свете.
— Там народу набежало, машины останавливались, гвалт какой-то стоял. Потому мент прибежал и тоже давай визжать чего-то. Баба Дуня что-то показала ему молча — и он пропал. И люди, и машины с моста, как не было никого. Темень, я, она и Коша. Чуть не до рассвета просидели там, на воду глядя, кота гладя. А под утро сюда она меня привезла. С тех пор я тут и живу.
— Всё так, — раздался низкий голос справа, от которого я подскочил, а Таня даже не моргнула. — Только я думала ещё лет пять после, что «подвели» мне тогда Танюху. Потом только поняла, что не так это. Что Время само умеет так играть, как никаким аналитикам никогда не придумать и не спланировать.
И то, что Время было названо уважительно, почтительно, с большой буквы, я почувствовал.
— А ты тогда ловко всё обстряпал, внучок. Наши и то, кроме догадок, ничего выдернуть не смогли, — хмыкнула бабка, потянувшись к графину. — Пятеро же их было? Заказчик, посредник и три стрелкА?
Я сидел с лицом… точнее, без лица. В той самой маске Михи Петли, что так долго мне его заменяла. По которой, как Кирюха говорил, можно было считать только белый шум и помехи в эфире.
— Ладно, проехали. Ты, я гляжу, отудобел маленько? В обморок брякаться чуть что не собираешься? — ехидно уточнила товарищ Круглова.
Прислушавшись к ощущениям внутри, я только плечами пожал неопределённо. Дескать, да пёс его знает? Вроде как нормально сидим, но вы как чего ляпнете, товарищ бабуля-генерал-лейтенант, так хоть стой, хоть падай. Не готов гарантировать, что не брякнусь.
— Ну да. Тань, отвар-то третий готов ли? — баба Дуня кивнула согласно, будто давая понять, что сюрпризов можно было ожидать на каждом шагу, в том числе и от неё самой. — Давай тогда мы ещё разок погреемся, а потом поддашь. Веники где?
— Там, баб Дунь, возле каменки в лоханке стоят, — отозвалась Таня. А я подумал, что нам всем — ей, мне и бабуле — могло быть сколько угодно лет, и за стенами могло быть какое угодно время. Вернее, Время. И всё вокруг, и слова, что звучали здесь, в предбаннике, точно так же произносились и триста, и пятьсот лет назад.
Когда зашли в третий раз, товарищ судмедэксперт сказала тоном, сомнения исключающим:
— Лезь, внучок, наверх. Сейчас тебя баушка веничком-то отходит!
Я оглянулся на неё и Таньку. Не то, чтобы смущённо… но да, смущённо, потому как привычки заголяться на людях, тем более при дамах, не имел сроду.
— СкидавАй простыню да лезь давай, зыркать он будет ещё! Мне, может, лет и много, но не настолько, чтоб из ума-то выжить. И невинность твоя глубоко условная мне ни к чему, Мишаня. Танька тоже в своём уме пока, так что не дрейфь, лезь, говорю! — скомандовала старуха так, что сомневаться стало не только стыдно, но и опасно. И я полез, расстелив на верхнем полкЕ белое полотно. Кстати, льняное, кажется. Папа бы точнее определил, конечно.
— Ого. Я смотрю, были все шансы нам не увидеться с тобой, Миша? — а теперь голос бабули звучал напряжённо. Вот поэтому я и не любил ходить в баню с родителями. Потому что в больницах меня чаще всего навещала Света, а они и знать не знали, где пропадал неделями и месяцами Мишутка. И откуда на нём столько швов, разных.
— Не мы такие, жизнь такая, — пробубнил я из-под потолка расхожую фразу. Какой с некоторых пор так полюбили оправдывать свои поступки многие сограждане.
— Жизнь, Миша, никакая. От того, кто живёт, всё зависит. Сами люди решают, куда петля выведет, — проговорила она. Кажется, с грустью.
А потом мне стало не до оценки тонов и эмоциональных окрасок. Потому что две эти ведьмы принялись меня натуральным образом убивать.
Сперва я пробовал было сосредоточиться на чём-то, кроме звонких хлопкОв по Михе Петле. Пытался распознать, что ж за отвар там такой был, что за веники? Но шансов почти не было. Мои познания в ботанике ограничивались общим курсом природоведения и рассказами мамы с папой. Здесь же явно было что-то из высшей школы фольклорных персонажей или Тимирязевской академии. Воздух в парной стал горячим, как расплавленный металл. И дышать им сделалось совершенно невозможно. Когда звуки ударов, кажется, слились уже в один непрерывный гул, я почувствовал, как меня тянут вниз. И даже не сполз, а как-то стёк на пол, чудом удержавшись от того, чтобы не рухнуть на карачки. Ощутил, как обернула бёдра горячая ткань простыни. Как на затылок легла чья-то узкая ладонь, спасая то ли притолоку, то ли дурную угорелую голову. И в себя пришёл, пусть и не полностью, только снаружи.
— На-ка, пей! — всунула мне в руки бабуля крынку. Настоящую глиняную крынку, какие я видел, кажется, только в ресторанах с традиционной русской кухней. Которую, кстати, очень любил и ценил.
Напиток опознать тоже не удалось. Там совершенно точно была мята и чёрная смородина. И, кажется, розмарин. На этом мои познания кулинарного ботаника-алхимика дали сбой. Зато сердце наконец-то унялось после банной экзекуции, забившись размеренно и как-то наполненно, если есть такое определение. Казалось, каждый удар отправлял по жилам всю кровь сразу. Это было необычно, но очень приятно, будто мне стало снова лет двадцать-двадцать пять, и сил внутри было столько, что хоть пахать выходи, без коня, самостоятельно. Эта неожиданная ассоциация удивила.
— Отдышался? Пошли по новой, Миша. Ещё пару раз — и шабаш. Раз уж довелось заново родиться, то изволь соответствовать, — скомандовала товарищ прабабка, поднимаясь. Как-то легко и даже грациозно, вообще не выглядя на сто с хвостиком.
Таня провела по красному лбу запястьем, убирая выбившуюся прядь за ухо. Таким привычным и простым движением. Света точно так же делала после бани.
Как я выжил — не знаю. Ни единой мысли в голове не было ни тогда, ни после. Случайно не сгоревшие в адском жару или горниле обрывки памяти говорили, что поддавали ещё вторым и первым отварами. А веники, кажется, были из арматуры и колючей проволоки. И после финального избиения я выполз из бани редким чудом, окончательно обезножев, опираясь на двух женщин. Каждая из которых была мёртвой никак не меньше пары десятков лет. Но я был живым, совершенно точно. И очень рассчитывал, что эта роскошь продлится ещё хоть сколько-нибудь времени. Не должны же они, в конце концов, и впрямь сожрать меня, мытого и чистого, розового, как младенец? Или должны?
— А погоды-то нынче какие стоят, а? — голос Авдотьи Романовны прозвучал выстрелом. Глухим низким звуком выстрела из специального оружия, оснащённого прибором бесшумной стрельбы. При этом в нём как-то удивительно сочетались твёрдость и некоторая «светскость», вполне подошедшая бы веку девятнадцатому, если не раньше. В голове аукнулось забытое слово «галантно».
Товарищ генерал-лейтенант определению «светская» соответствовала вполне. Как, впрочем, и «советская». На ней был красный махровый халат, на ногах обрезанные валенки, а в руках — фарфоровая кружка с тоненьким золотым ободком сверху. На которой был нарисован, кажется, пионер с горном в руках на фоне красного знамени, гудевший почему-то на цифру 1917. Видимо, салютовал году революции. В кресле-качалке прабабушка выглядела вполне по-киношному и достаточно монументально, как памятник эпохе.
Таня сидела рядом с ней, держа обеими руками кружку, которые раньше звали бокалами, на обычном стуле. Хотя, пожалуй, обычным он считался бы лет тридцать-сорок назад: тёмно-коричневый, с круглым деревянным сидением и гнутой спинкой. Я, по крайней мере, давно таких не встречал. Кроме, пожалуй, музеев и антуражных площадок в кафе и ресторанах, но там на них не разрешали садиться, берегли как память. А в музее я давно не бывал. В прошлом вот бывал недавно.
На Танином чайном бокале целеустремлённо бежал куда-то на фоне глобуса физкультурник. Над его головой трепетало алое знамя со словом «Спартакиада». Больше деталей в полумраке я не разглядел. Но бегуну позавидовал: у него была цель и направление. Меня же сейчас ноги вряд ли удержали бы просто стоймя.
— Не клеится разговор, — констатировала в полной тишине товарищ Круглова. — Тогда начнём с начала. Вы, Петелины, обстоятельные, любите, когда всё понятно и по полочкам разложено. Ты, знать, в отцову породу пошёл, Мишаня. Ну, слушай тогда. Но хоть кивай время от времени, когда тяжко станет, или когда понимать перестанешь, хорошо?
Я кивнул. Мне, как повелось, особо ничего больше и не оставалось, кроме как кивать и пить травяной отвар из чайного бокала, на котором были изображены щит, меч, венок и написано: ВЧК — НКВД, 1917 — 1937.
— Ты, Мишаня, читать же любил, вроде? — начала баба Дуня, и голос у неё был странным, не старушечьим, а… металлическим что ли каким-то. — Историю изучал, право. Читал что-нибудь про спецотделы ОГПУ?
Я снова кивнул. И читал, и слышал вот недавно буквально. И про НКВД, и про КГБ. Юридическое образование обязывает знать, кто и как законы писал. И нарушал. И наказывал нарушителей. А Шкварка-Буратино практически вчера освежил в памяти эти воспоминания. В обеих памятях.
— Так вот, — она сделала паузу, будто собиралась с мыслями. Или с силами. — В двадцать четвёртом году создали отдел «Хорс». Неофициально, конечно. Для экспериментов со временем.
Я чуть не поперхнулся отваром.
— Со временем?
— С путешествиями во времени, — уточнила баба Дуня. — Сознанием. Цель — обеспечить успешный перенос сознания советского человека по временному лучу в прошлое и обратное возвращение.
Последняя фраза прозвучала, как цитата, заученная и сухая, немного нескладная, но для документов тех лет вполне подходящая.
— Первые опыты… — баба Дуня замолчала, глядя куда-то в темноту елок за забором. — Первые опыты были неудачными. Погибло триста четырнадцать чекистов. Триста четырнадцать! Молодых, здоровых, преданных делу партии. Сгорали заживо. Сходили с ума. То, что рассказывали те, кто мог говорить, было очень страшно, Миша. Я, знаешь ли, много дерьма видала и слыхала за долгую жизнь. Но это — ни в какие рамки, честно. Бр-р-р.
Она помолчала, будто давая мне осознать цифру. Триста четырнадцать человек. Целый батальон покойников или сумасшедших. Вот, что значит генеральское «бр-р-р»?
— Потом поняли, — продолжила она. — Поняли, что для переноса сознания нужно особое состояние испытуемого. Не просто концентрация или транс, как предполагали. А глубокий стресс. На грани. На самой грани отчаяния, или даже за ней. Когда человеку уже всё равно — жить или не жить. Когда он готов на всё. На любое «всё».
Я почувствовал, как по спине пробежали мурашки. Не от холода. От чего-то другого.
— И ещё нужны были волны, — глубоко вздохнув, сказала баба Дуня. — Звуковые. Вибрационные. Неслышные уху. Их удалось синтезировать тоже очень не сразу.
— В кузнице выковали? — хрипло спросил я, когда пауза снова затянулась. Чем вызвал у кота, кемарившего, вроде бы, на коленях Тани, какой-то пренебрежительный звук.
— В печке испекли, как колобка. Печь, — повторила она, как будто это слово было заклинанием. — Похожая на русскую, но… не совсем. Система дымоходов — сложнейший лабиринт. Теплоёмкость материалов рассчитана до миллиджоуля. Коэффициенты теплопроводности подобраны так, чтобы создавать резонанс в определённом диапазоне. Дрова — и те не простые. Осина, чёрная ольха, можжевельник, просушенные не меньше трёх лет в определённых условиях. Берёза, чтоб не южнее шестьдесят восьмой широты, дуб, не южнее пятьдесят пятой…
Она перечислила ещё несколько пород деревьев, каждую — со своими условиями, своей «биографией».
— И главное, — голос бабы Дуни стал тише, — медный сосуд. Гармонический резонатор. Чайник. Дырявый чайник.
Я отпил из раритетной чекистской кружки. Вернее, хотел отпить, но обнаружил, что она опустела. И вспомнил бумажное полотенце, на котором «травил» тот старый, в мёртвом доме. Который, оказывается, не был случайно прохудившимся от времени.
— Отверстия сделаны специально, выверенно, — продолжала бабка, глядя в черноту леса, где что-то, кажется, изредка моргало красным. — Рассчитаны сложно, три кафедры полгода вычисляли, хоть и не знали, для чего. Диаметром от трети до семи девятых миллиметра, расположение — строго по спирали какой-то итальянской, позабыла я фамилию. Пар выходит через них, создавая звуковые колебания, волны. Частота — от 0,5 до 20 герц. Именно такой диапазон, оказывается, как-то снижает или подавляет мозговую активность. Замедляет жизненные процессы до… до критического уровня.
Она замолчала.
А я продолжал листать картинки своего недавнего прошлого. Мороз. Потом тепло. Пар. Дырявый чайник шипит. Инфразвук или ультразвук, или оба они, не слышные уху, бьют по мозгам. В которых царит глубокий стресс, граничащий с отчаянием. От которого стекают слёзы на наволочку с Зайкой-Мишкой, потерянным сорок лет назад.
— И травы, — добавила баба Дуня после очередного глубокого вздоха, не то её, не то моего. — Сильнейшие седативы, успокоительные. Пустырник, багульник, болиголов. Их концентрацию тоже не сразу подобрали. Синюха помогла, сильная трава, в десять раз мощнее валерианы. А ещё беладонна и джунгарский аконит, но те совсем уж в следовых дозах.
Она перечисляла, загибая пальцы, и я чувствовал, как холодеет затылок.
— Забайкальские и даже Тибетские травы в ход шли, — продолжала баба Дуня. — Золотой корень, родиола — адаптоген. Маралий корень. Шлемник байкальский — успокаивает и защищает нейроны. Эфедра — стимулятор, вроде бы, но в сочетании с седативами даёт парадоксальный эффект. Для невозможного путешествия в прошлое парадоксы — самое то, внучок.
Я вздрогнул и едва не выронил раритетную посуду, вышедшую из печи фарфорового завода и расписанную в красное и чёрное. В красном и чёрном 1937 году.
— Вот эта вся ботаника и создавала зелье… коктейль. Химический и эмоциональный. Который позволял сознанию… оторваться. И улететь.
«У-ле-теть», — повторил я про себя по слогам. Улететь в прошлое.
— Первые условно успешные переходы были в двадцать шестом, — продолжала баба Дуня. — Но возвращался в состоянии, пригодном для дачи отчёта, каждый двенадцатый. Потом девятый. Меня ввели в группу, когда два к одному шансы были в своём уме остаться.
Рискованно. Это даже не пятьдесят на пятьдесят. Два варианта спятить против одного. Да, сильна Советская власть.
— Про эти опыты стало известно. Не сразу, конечно, но в конце двадцатых информация просочилась. Тогда не зря наши лютовали, шпионов всех мастей было — плюнуть некуда буквально, непременно в какую-нибудь шваль попадёшь. Я потом только поняла, что на определённом уровне допуска всегда так: вокруг одни враги, и это не паранойя или «бзык», как раньше говорили. Это… работа такая. Сложная, не всегда красивая, но нужная. Наши товарищи тоже работали, в Париже, в Берлине, в Риме, за морями-горами-океанами. Азиаты первыми пронюхали. Не то от них, не то наоборот, до Николая Рериха дошли сведения, и до его окружения. Он тогда был в экспедиции по Центральной Азии, искал Шамбалу и прочие эзотерические штуки. А его жена Елена увлекалась теософией Блаватской.
— Блаватская же к тому времени уже умерла? — уточнил я, неплохо знавший историю.
— Умерла, — согласилась товарищ судмедэксперт. — Но её последователи-то — нет. Теософское общество, Агни-йога, вся эта шушера. Рерихи были в центре движения, несли знамя и «свет истинного знания». И когда до них дошли слухи о советских экспериментах, они решили провести свои.
В голосе её отчётливо слышались пренебрежение и какая-то горечь.
— Зачем? — не понял я.
— Чтобы предотвратить Октябрьскую революцию, — просто сказала бабушка-генерал. — Вернуться в семнадцатый год, в десятый, в пятый, и изменить ход событий. Убрать Ленина, или Троцкого, или предупредить царя. Они считали большевиков злом, угрозой для России и всего мира.
Масштаб бабкиных сказок уже не поражал. Он будто равномерно стучал по голове, и было непонятно — изнутри или снаружи.
— И что, попробовали? — только и смог спросить я.
— Попробовали, — кивнула баба Дуня. — Где-то в Гималаях, в одном из монастырей. Использовали тибетские практики медитации, ритуалы их какие-то древние, мандалы. И, судя по всему, частично преуспели. Во всяком случае, кое-кто из их круга утверждал, что побывал в прошлом и видел «альтернативные варианты истории».
Картинка, портрет Рериха с пронзительно-безумными глазами, возникла передо мной. Длинная белая борода, как у мастеров кунг-фу из фильмов моего детства. Русская печь. И он, академик, мыслитель, исследователь — на ней. С дырявым чайником. Симолично.
— Брехня, — вырвалось у меня. Но почему-то шёпотом.
— Брехня, — согласилась старушка. — Но на основании их опытов и результатов, реальных или мнимых, возникли тайные общества. Ордена путешественников во времени. «Стражей Истории». Люди, которые считали, что могут и должны корректировать прошлое ради общего «светлого будущего». Или ради своих целей — кому как.
Она замолчала, хмурясь на ёлки, что качали верхушками, тоже, кажется, осуждая покойных тибетских эзотериков. Которые, как выяснилось, были не только эзотериками. И, были шансы, что не вполне покойными. Сидевшая рядом прабабка, подписавшая собственный протокол вскрытия, подтверждала версию крайне убедительно. Сетка морщин на её лице, шрамов времени, выглядела глубже и как-то строже, чем при свете дня. Но пугаться, как и удивляться, мне по-прежнему было больше нечем и дальше некуда.
— В Европе такие группы тоже появились, — продолжила баба Дуня, когда Таня подлила нам в чашки душистого отвара. — В Германии, Франции, Англии. Оккультисты, масоны, розенкрейцеры — все, кто интересовался эзотерикой и имел доступ к ресурсам. Кто-то пытался предотвратить Первую мировую, кто-то — наоборот, усилить свою страну. Бардак, Мишаня, страшный, опасный, неконтролируемый бардак.
— И что случилось? — спросил я тихо, глухо. Хотя уже догадывался, каким будет ответ.
— В конце тридцатых всех уничтожили, — сказала баба Дуня жёстко. — У нас — НКВД, в Германии — гестапо. Второе Бюро у французов, Ми-5 у англичан, Кэмпэйтай у япошек. Сталин и Гитлер, при всей их взаимной ненависти, в одном сошлись: нельзя позволять кому бы то ни было влиять на прошлое. Слишком это опасно, слишком уж непредсказуемо. Всех, кто был задействован в опытах, кто знал технологию, кто имел доступ к «капсулам переноса» — всех ликвидировали. Без суда и следствия. За неделю без малого. По всему миру, Миша.
Я сглотнул. Представил, как по всему Союзу, Европе Америке, Азии в одну ночь арестовывают людей, вывозят из городов, расстреливают, топят. Представил, как жгут архивы, взрывают печи вместе с лабораториями. И персоналом.
— Но кое-кто выжил, — тихо сказала баба Дуня. — Кое-кто сохранил знания. Формально — для того, чтобы искать и уничтожать тех, кто сбежал от той мировой расправы. Чтобы замечать по невидимым для простых смертных маркерам, что мир вдруг стал чуть-чуть другим, не таким, каким мог бы или должен был бы стать.
И при слове «маркеры» мне стало не то, чтобы страшно, но как-то безрадостно.
Если знать о том, что между Первой и Второй мировыми войнами первые лица мировых держав договорились о том, чтоб выжечь, вырезать, вырубить всю память и даже намёки на все эти временные штуки, то жить, имея хоть гипотетическое ко всей этой чертовщине отношение, становилось… сомнительно, что ли? А уж тем более, если влипнуть в эти тайны так, как я. Вот тебе и прогулялся по лесу, растопил печку и переночевал пару раз в заброшенном домике на самом краю детских воспоминаний. Вот тебе и травки заварил в талой водичке. С аконитом и беладонной. Может, я всё-таки тогда помер?
И, кажется, этот вопрос снова сбил маску с Михи Петли. Потому что бабуля ответила на него, на невысказанный:
— Нет, Миша, ты жив. Ты живой, ты ходишь, мыслишь, существуешь. Хотя нет, существуешь — это для убогих. А ты прям живёшь, вон, с дамами чаи гоняешь в элитном коттеджном посёлке.
Она повела вокруг рукой, в которой дул в медную трубу пионер. Я привычно проследил и за ним, и за рукой. И привычно провёл параллель: труба. Нам всем, кажется, труба.
— Сейчас, насколько я знаю, доступ к технологии сохранили мы, янки и китайские товарищи. Вот только это их великое экономическое чудо наводит на мысли о том, что меморандум они всё-таки нарушили, и не совсем теперь они нам товарищи… А то, что американцы опять бодаются с персами, говорит о том, что Тегеран тоже не всё, что обещал, сделал тогда. Но это так, косвенно. Европа и Латинская Америка покатились под откос, чего совершенно точно не было бы, умей они править ошибки прошлого.
— Попахивает вселенским заговором, — снова хрипло предположил я. Отвар почему-то не успевал промочить горло, пересыхало оно быстрее.
— Для вселенского заговора, Миша, нужно, во-первых, несколько вселенных. И несколько сил, равных по масштабу, в каждой из них, во-вторых. Поверь мне, все эти тайны, демоны и прочая чертовщина всегда очень успешно объяснялась глупостью одних и подлостью других. Управлять запуганными глупцами проще, чем свободными и разумными. И этим с начала истории пользуются те, кто хочет именно управлять, — вздохнула бабушка-генерал. И зябко повела плечами под халатом. Который был с красным знаменем цвета одного.
— Там, откуда я начинал, отец умер семь лет назад. Мама прожила ещё три. Точнее, именно просуществовала, — заговорил я тускло. И Таня впервые подняла на меня глаза. — В первый раз я попал в 1986-й год, в среднюю группу детского сада. И ничего особо сделать не успел, так, трём мальцам помешал четвёртого за верандой дерьмом измазать. А когда проснулся и добрался до Бежецка — узнал, что они живы, все трое. Хотя в моей первой памяти, я точно знаю, до тридцати ни один из них не дотянул. А уже в Твери оказалось, что и четвёртый жив-здоров. Мало того, имеет голову холодную, а сердце горячее.
Длинная фраза удалась с трудом. После бани часто бывает, что пить хочется сильно, будто с пОтом не только шлаки вышли, но и вообще вся вода из тела. И я благодарно кивнул Тане, что подлила мне ещё. Заметив слёзы, снова стоявшие в её глазах.
— А второй раз был летом 1989-го. И тогда я поспорил с отцом, что он не начнёт курить, пока я не начну. И вот они с мамой живы. И не только они, да. Я не хочу ничего больше менять. Кроме…
Дорожки слёз на лице Тани. Холодный, мёрзлый какой-то даже, отблеск в льдисто-серых глазах тайной бабки. И неожиданно обжигающий холод где-то под диафрагмой. Из которого, как сияющий ледяной кристалл, родилось вдруг чёткое понимание того, что именно я хочу изменить. Но сразу вслед за этим волной, похлеще недавного банного, по телу прокатился жар. Потому что вторым родилось понимание того, чем может обернуться это желание. Точнее, отсутствием чего. И, что гораздо страшнее, кого.
— Догадался, я вижу, — вздохнула прабабушка. — Плата, Миша. У всего есть цена. Даже у того, чему цены нет. И зависит всё от того, как далеко ты готов зайти?
А меня едва не током, как она опасалась, «дёрнуло». Потому что обе мои памяти разом выдали двух киногероев, известных, очень. Из картин двух режиссёров, ещё известнее. В обоих фильмах хватало потустороннего и непознанного. И оба актёра, что Джонни, что Джейсон, задавали себе и зрителю именно этот вопрос.
Как далеко ты готов зайти?
Мысли жгли голову, кажется, даже снаружи. Образы перед глазами менялись, один за другим.
Вот Кирюха бежит вдоль берега Волги по мелководью, поднимая тучи брызг. С Танюхой. И они оба хохочут. И Солнце смеётся вместе с ними, и мы со Светой. А вот он снова улыбается. Но уже один. Монохромно. С фото, где в углу чёрная ленточка.
Вот Петька делает первые шаги, неловко, удивлённо, растопырив руки в разные стороны, будто не доверяя ни своим ногам, ни полу, что внезапно ушёл так далеко вниз. Алина смеётся. В ней пока нет ни ботокса, ни прочих кислот и ядов, но зато есть, кажется, искреннее счастье. То, которое совершенно точно не купишь. А вот та последняя запись на странице Светы в соцсети. Про то, что света в мире стало меньше. И небывало острое чувство фантомных боли и стыда. Никогда ничего подобного не испытывал, потому что был уверен, что прошлого не изменить. До того самого момента, когда понял, что ошибался. Получив подтверждение того, что произошедшее было не случайностью и даже не совпадением, а закономерностью. И то, что подтверждение было получено от прабабушки, тридцать пять лет как покойной, не смущало. Было от чего смутиться и кроме этого.
Таня, что ждала меня в этом настоящем столько лет, и кто знает, встретила ли бабу Дуню с Кощеем в той версии, где у меня уже не было мамы с папой.
Сама товарищ судмедэксперт, не известно, вскрывавшая ли себя, скрывавшаяся ли, там, откуда я перебрался сюда.
Как вообще всё это устроено? Остался ли я сам в том варианте событий? Проснулся ли в старом, брошенном, умершем и вновь воскрешённом доме? Надо ли мне это знать⁈
— Трудно, Мишаня. Ох, как трудно это. Ты погоди думать пока, лишку надумаешь. Послушай ещё меня немножко, — она не приказывала, не рассказывала и не учила. Она просила меня. С какой радости ей было просить не самого умного Миху Петлю? «С той, что он для чего-то ей нужен» — сообщила хвалёная петелинская душная логика. Удивив самим фактом своего наличия.
— А что будет там, откуда я ушёл? — этот вопрос волновал сильнее того, откуда взялась логика.
— А тебе к чему? Хорошо ли там, где нас нет, плохо ли — нам-то какое дело? Нас же там нет, — развела руками бабуля-генерал. И я не смог с ней поспорить.
— Баб Дунь… А если я, например, гипотетически чисто, попаду ещё раз в прошлое. И даже в тот самый его отрезок, где смогу спасти Кирюху… Об этом же не узнаешь ни ты, ни Таня? Ни даже я. Если какой-то «я» в принципе тут останусь.
— Всё так, Миша, всё так, — судя по лицу товарища генерала–лейтенанта, беседа мало того, что представляла для неё интерес, но и доставляла удовольствие. Почему? «Потому что шла так, как бабке было надо» — вылезло опять рациональное мышление.
— Тогда зачем?.. — продолжить, завершить, оформить корректно этот вопрос я не смог. Просто беспомощно посмотрев на Танюху. На её улыбку. Сквозь слёзы.
— А вот это, внучок, самый главный секрет и есть, — проговорила мёртвая бабушка. — В том он, Миша, что на самом деле должно двигать вперёд прогресс, науку, мироздание. И само Время. Не идеалы, Мишаня, какими бы светлыми и гуманистическими они ни были. И не вера, хоть в те самые идеалы, хоть в кого хошь.
— А чего тогда? — ещё сильнее растерялся я. Хотя обе памяти мои давали совершенно определённый ответ на этот краеугольный вопрос. О том, что же именно привело меня сюда. А до этого — на кладбище. А ещё раньше — на Чайковского, 44. К живым родителям. Но сам я будто снова не мог ни признаться в этом себе, ни даже сказать вслух.
— Любовь, Петля. Любовь, — произнесла Таня. А прабабка лишь кивнула утвердительно. И на лице её были гордость и горечь. Но гордости было больше.
Мы посидели ещё некоторое время, но сложных разговоров уже не вели, ни научных, ни исторических, ни философских. Потому что всё, видимо, было уже сказано. Дело, как водится, оставалось за малым. Изменить прошлое. И понять, какое мнение по поводу Танюхиной любви имели американцы, китайские и, возможно, иранские товарищи. Не говоря уж о наших, родных.
Но на наводящие вопросы на этот счёт бабуля то отшучивалась какими-то древними прибаутками, то переводила разговор в другое русло. Давая понять, видимо, что для него было не место. Или не Время. Которое я, кажется, тоже начал вежливо именовать именно так, с заглавной буквы.
Утром я проснулся, удивляясь себе самому. Тело будто и впрямь вчера, как в сказках, побывало в котлах с кипятком, ледяной водой и кипящим молоком. Странно, в молодости ты не чувствуешь этого, самонадеянно воспринимая такие подарки Вселенной, как данность. И лишь с возрастом некоторые начинают понимать старика Эпикура, говорившего, что для счaстья нужно совсем немного — это тело, не страдающee от боли, и душа, свободнaя от тревог. Его науку мне объяснял в марийских дебрях тот самый Рудияр, человек редкой по нынешним временам настойчивости и самообладания. Он говорил о том, как переврали и извратили учение последователи Эпикура, представив его банальным бегством от реальности, стремлением к наслаждениям и пустой, но красивой жизни. Общество потребления шагало по Земле давно, очень давно. А вот философия венаторианства появилась по меркам человечества буквально только что. Но мне нравилась своей прямотой и открытостью, такими же, как у её основоположника, черемисского шамана, тренера по групповому мордобою.
Не то, чтобы в свои сорок с копейками я чувствовал себя старой развалиной. Ну, по крайней мере, не всегда. Но это случалось уже значительно чаще, чем раньше — пятый десяток, как-никак. И уже поглядывал на мужиков «за полста» в зале без удивления, зато с пониманием. Сам только вот пока не дошёл до занятий спортом на постоянной основе. И, кажется, имел все шансы не дойти. По крайней мере, в этой версии развития событий.
Комната, которую вчера особо изучать не было ни времени, ни желания, напоминала стандартный гостиничный номер, советский. Только мебель была получше. И, как выяснилось, сантехника. Всегда почему-то удивляли ванные комнаты, отделанные кафелем, в старых деревянных домах — это же тяжело, нагрузка на лаги и пол какая. Но на этот раз не удивился, приняв душ с комфортом и удовольствием. Удивился, пожалуй, только тому, что шкура была цела и на месте. После вчерашних веников, будто из «колючки-"егозы», ожидал худшего.
— О, а вот и Мишаня проснулся! С добрым утром, внучок!
Бабуля-генерал восседала во главе большого стола в светлом зале, куда привёл коридорчик из моей гостевой спальни. С направлением ошибиться было невозможно: ароматы жареной грудинки и кофе направили бы любого, хоть слепого, хоть мёртвого.
— Садись, Миш. Чай, кофе? — уточнила Таня, что как раз поставила перед бабой Дуней плошку с, кажется, овсянкой, на которую старуха покосилась страдальчески.
— Чаю, Тань, спасибо. И доброе утро, да, — опомнился я, садясь за стол, повинуясь царственному жесту судмедэксперта-покойницы.
— Как спалось? Кошмары не мучали? — она отпила чего-то, по цвету напоминавшего зелёный чай.
— Спасибо, отлично спал. Вообще ничего не передавали во сне, лёг — как из розетки выдернули, — признался я, встречая большую тарелку в руках Танюхи с неожиданным энтузиазмом. Нет, плотно позавтракать я любил всегда. Но с тех пор, как появился Петя, Алина взялась следить за фигурой и ела по утрам какое-то сено и колючую дрянь с кефиром, а чтоб, к примеру, колбаски варёной пару ломтей с палец толщиной обжарить с яичком — этого уже не было. Я старался поддерживать её. Зачем-то.
— Значит, ладно всё прошло, успели мы. Повезло, — довольно сообщила бабушка, поглядывая на меня как-то очень уж внимательно, оценивающе. Я едва не поёжился. Не привык по утрам к таким взглядам от судмедэкспертов. И генералов-лейтенантов.
— Так, ты ешь давай пока, а я расскажу ещё чуток. Не о прошлом, не боИсь! О настоящем. Ну, и о будущем, если вдруг и до него речь дойдёт.
Но баба Дуня не угадала. Или знала, но не сказала. Речь коснулась и прошлого тоже. Поглаживая Кощея, что вдруг возник у неё на коленях сам собой, из ниоткуда, она говорила… как добрая старая бабушка. Но меня не оставляло ощущение, что это был процесс вербовки.
Не замечая вкуса грудинки, которая сперва казалась такой сочной и аппетитной, я слушал, так скажем, дополнительные вводные. И петелинская логика согласно кивала головой, подтверждая обоснованность бабулиной.
Полежать на печке можно было ровно двадцать один раз.
— После двадцать первого перехода… — голос доброй бабушки помертвел. — Сознание навсегда оказывается запечатлённым в текущем времени. Не может больше путешествовать. Привязывается, сидит, как собака на цепи.
Она замолчала, а кот взрыкнул, глянув на меня зло. Потом продолжила, и в голосе её появились нотки, которые я раньше уже слышал, но не в такой концентрации. Скорбь оттеняла безнадёжность. Или наоборот.
— Я переживала, — сказала она тихо. — Когда поняла, что больше не могу влиять на будущее. Пусть в одном-единственном его варианте. Я была в разных, Миша, мне есть, с чем сравнивать. Но осталась здесь. Где Союз распался. Где у меня почти не осталось родни… кроме двух внучек и семьи одной из них.
— Были лучше варианты? — я старался спрашивать ровно, без эмоций, как у риелтора, что показывает квартиру. Но даже у меня, культорга со стажем, не вышло.
— Всякие, Мишаня, были. Один, помню, уж на что хорош был, на что хорош… Рыдала в три ручья неделю, как вернулась. То, что нужно было, сделала, приказ выполнила, а горевала — хоть в петлю лезь. Там, Миша, в том варианте, Зиновьев, Григорий Евсеевич, многое успел. А вот его перед товарищем Сталиным очернить да опозорить не успели. И вышел самый настоящий коммунистический интернационал. От Японии до Португалии каждый твёрдо верил в дело марксизма-ленинизма. Латиноамериканские и африканские товарищи с нашей помощью стойко противостояли буржуазии. На закончили наши дивизии поход на Тихом океане…
Было видно, что воспоминания эти приносят ей горькую радость. Уже не раз пережитую, но не ставшую слаще с годами.
— Глеб Иванович тогда с Георгием Андреевичем часов шесть меня слушали, — вздохнула она тяжко. И пояснила, глянув на меня, замершего с куском у рта, — Бокий с Молчановым. Потом, на другой уж день, им повторила, а с ними Вуль пришёл, Леонид Давыдович, начальник МУРа. Слушали, вопросы задавали. Потом подписок взяли столько, сколь до той поры за всю жизнь, поди, давала. И велели молчать. Кто ж знал тогда, что Менжинского уже начали травить в ту пору, и что Яго́да станет главным… Одно хорошо, не передал все дела Вячеслав Рудольфович, пан Вацлав, как мы за глаза его звали, Генриху Григорьевичу. Который такой же Генрих был, как я — Мария-Антуанетта.
Тут стало понятно, что к руководству ОГПУ после Менжинского прабабка относилась с меньшим уважением. Её упоминания подобных имён и фамилий удивляли и шокировали, конечно, но уже меньше. И то, что она, передавая какой-то разговор или сцену, наверняка использовала те же слова и жесты, что и в первый раз, произнося их перед «оригиналами». Но после того свитера, подаренного в Гаване, мне было уже полегче.
— А было и хуже, Мишань, ох, как худо было. Там я и вовсе чудом спаслась, не сказать иначе. Три перехода потратила. В первом нашла захоронки отца и деда, которые перед революцией попрятали добро в лесах. Мне лет-то совсем мало было тогда, но нашла способ, передала сведения в ЧК. Вторым переходом узнала, что добыли они родительские богатства и даже до Петрограда довезли. Он в ту пору недавно только Ленинградом стал. А там откуда-то Исаев взялся…
Я едва чашку не выронил.
— Не, не Штирлиц, — «успокоила» товарищ прабабушка, — Блюмкин. Его ещё знали у нас, как Владимирова и Макса, как Жакоба Эрлиха. А после того взрыва кличку агентурную дали: «Живой». Он насчёт всего, что денег касалось, и впрямь очень живой был. Говорили, в двадцатом году с иранцев пароход золота получил, за бескровный захват Решта. А потом ещё от англичан — два. За то, что сдал им и Решт, и Энзели.
Да, это звучало менее вероятно, чем пересидеть взрыв гранаты в сейфе. Один-единственный еврей, пусть и на диво живучий, обыграл две страны. Нет, три даже! Он же после Персии, вроде бы, какое-то время дома прожил, и не год-два. Странно для того, кто «облегчил» Британскую корону на два парохода золота. Только если…
— Вот он-то, Яков Григорьевич, дорогой… очень дорогой… и прибрал в Ленинграде то, что я маленькая партии завещала. И пошли те денежки, с многими другими, кроме тех, что к рукам группы товарищей прилипли, в Германию. А там пёс уж их знает, кто и как их, бесов, надоумил, раньше срока ядро урана расщепили. Но об этом я в третий переход узнала. Когда тем самым чудом, о каком навсегда помнить буду, нашла дрова, растопила печь и чайничек тот медный талым снегом забила до отказа. С меня тогда уже кожа струпьями слезала. Не знаю уж, сколько сотен рад я тогда схватила. Но навсегда запомнила. Кругом пыль и пепел. Радиоактивные. Трупы обожжённые, вонь. В центре Москвы, Мишаня. Вот хуже этого ничего я не видала и видеть не хочу, честное слово. После Ленинграда двадцать пятого года вернулась я в Москву двадцать восьмого — а её нету. И никого, Миша, нету. И спросить, как так вышло — и то не у кого. Мёртвая я тогда засыпала, вот что. А проснулась маленькой, в Бежецке, в тот день, когда то донесение в «чрезвычайку» писала, про богатства Гневышевых. И не стала ничего никому писать. Больно уж страшно мне было. Два дня плакала, спать боялась ложиться. Фельдшера вызывали, укол делали, к кровати привязали… А проснулась в своём двадцать восьмом. В Москве, в нашем флигеле на Милютинском. И никому ничего не рассказала, только пану Вацлаву. Менжинскому.
Но от пояснений мне легче не стало. Потому что тяжело было не от того, что я не знал по имени того, кто возглавил ОГПУ после Железного Феликса.
— Он велел никому не говорить. Ни слова, ни намёка. Отчёты забрал с собой, засекретил так, что ни Глеб Иванович, ни Александр Васильевич никогда больше на этот счёт со мной даже не заговаривали. До тех пор, пока живы были… В каждом из переходов.
Кажется, не обратил внимание на мелькавшие фамилии и очень неожиданные факты из отечественной истории только кот. Вернее, из историй. Таких разных.
Таня убирала со стола, не обратив, кажется, внимания на то, что на моей тарелке ещё оставалась еда. Она точно знала, что ни я, ни Кирюха никогда так не поступали. Оставить не съеденное — обидеть хозяина дома. Или показать, что ты зажрался. И, наверное, она точно так же знала о том, что сказки бабули-генерала-лейтенанта отшибали аппетит похлеще отравления тяжёлыми металлами. Или так же.
— Может, спросить чего хочешь, внучок? А то чего-то разболталась баушка по-стариковски, ё-моё, — сейчас голос её звучал поживее. Гораздо живее того, каким она скупо, но как-то удивительно наглядно описывала Москву после ядерного апокалипсиса. Бомбардировка? Теракт? Что могло убить столицу в том двадцать восьмом году? Какая разница… Нас же там, слава Богу, нет.
— Два вопроса, баб Дунь, — отпив, проговорил я. Наврав, конечно, потому что вопросов было миллион. Или два. Ну, округлил.
— Давай с первого, — она не пошевелилась, кажется, но кот сорвался с её колен и пропал. Снова не издав ни звука.
— Почему Серёжа на въезде назвал тебя Евдокией Петровной?
Ну, с какого-то же нужно было начать? Этот просто сверху лежал.
— Потому что в этом доме в этом посёлке вот уже четвёртый десяток лет проживает Гневышева Евдокия Петровна, почётный ведомственный пенсионер, орденоносец. А лет двадцать тому приехала к ней правнучка, Голубева Татьяна Павловна, — с интересом глядя на меня, ответила баба Яга.
— Я Светкину фамилию взяла, Миш. Она первая мне на ум пришла. А теперь я, получается, и её память… храню, — объяснила Таня. Судорожно вздохнув на последних словах.
Очень хорошо. Мёртвый Миха Петля, угоревший и отравившийся аконитом и белладонной. Утопленница Таня, носившая фамилию мёртвой Светы. И глядевшая на нас с живым интересом неоднократно покойная товарищ генерал-лейтенант. Мёртвая по меньшей мере двадцать один раз.
— Я второй вопрос как же, Мишаня? — спросила она.
— Чего ты не успела, баба Дуня? Что задумала? Зачем тебе я?
— Глянь-ка на него, Тань, — хмыкнула неожиданно старуха. — Гуманитарий, видно по нему. Обещал один вопрос, а всадил три, как очередью, с отсечкой на три патрона. И, главное, всеми тремя попал. Нет, зря я на Петелиных грешила, молодцы! Ну, или наша всё-таки порода.
Она смотрела на меня так, будто я преподнёс ей очень ценный и дорогой подарок. А я на неё — с той самой вечной, привычной и узнаваемой маской Михи Петли. Которую наконец-то впервые за это утро получилось надеть.
— Он очень умный, баб Дунь! — вступилась за меня неожиданно Танюха. — Кирюшка всегда говорил, что Петля — голова.
Упомянутая голова перевела на неё глаза. Этого варианта имени лучшего друга я не слышал очень давно. Ровно столько, сколько не видел его невесту. Называть его Кирюшей или Кирюшкой могли только родители. И она, Таня.
— Так я ж и не спорю, милая моя. Умный. И неторопливый. Ты, Мишаня, никогда не думал свой цирк с конями бросить и пойти Родине послужить? — последний вопрос прозвучал давешним металлическим голосом. Который как-то не «бился» с задорными молодыми искорками в старых льдисто-серых глазах.
— Я пешком постою, — вырвалась у меня фраза из какого-то давнишнего фильма.
— Во! Я ж говорю — умный! Ишь ты — Миш ты, прям профессиональный кураж в баушке распалил, так бы и завербовала тебя! — продолжала забавляться старушка.
— Тань, налей баушке холодненького, залить кураж. Не ко времени он, думаю. Только пламени революционной борьбы нам тут и не хватало, — попросил я ту из женщин, что была мёртвой не три десятка лет, а только два.
— Ну наглеть-то не надо, внучок, — гораздо серьёзнее попросила товарищ баба Яга. Но искорки из-под седых бровей никуда не пропали. А кот откуда-то из-под стола издал звук, в котором явственно, по крайней мере для меня, прозвучало: «Ха-а-амло-о-о!».
То, что чёрная зверюга регулярно ругалась на меня, уже становилось каким-то привычным делом. Единственным, пожалуй, что хоть как-то умиротворяло в этой странной реальности, где в закрытом чекистском хуторе, в доме с мезонином на отшибе мне довелось попить чаю в компании милых дам. Из которых одна скупо отчиталась о собственном вскрытии, педантично сдав протокол в архив, а вторая была признана безвестно отсутствовавшей, а после — объявлена умершей по решению суда, в соответствии с законом. Я знал это точно, я сам госпошлину вносил.
— Прости, баба Дуня, вырвалось. Сказки твои не улеглись пока в голове, иногда брыкаются. Поди пойми такое, во что и поверить-то не выходит, — покаянно вздохнул я. Говоря чистую правду. Чувствуя себя неожиданно маленьким и глупым, совсем не так, как привык. Но всё познаётся в сравнении.
— Верно говоришь, Мишаня, верно. Правда выходит такая, что ни пером описать… Но жить всё равно как-то надо дальше. И лучше, чтоб хорошо, чем плохо, — кивнула она, глянув на меня как-то непонятно. Будто оценивающе.
— Тут никаких возражений с моей стороны. Я тоже люблю, когда всё хорошо. Но, как папа говорит, «много хорошо плохо, штопаный рукав», — вернул я ей взгляд почти таким же.
— Прав батька твой, прав. И когда знаешь, что можешь потерять, становится очень трудно работать. У нас поэтому только круглых сирот брали. Я, когда в метрике фамилию выводила, так и сказала: Круглова, потому что круглая сирота, — уже вполне человеческим голосом согласилась бабуля-судмедэксперт. — Разное счастье нам выпадает, Миша. И поди знай, куда приведёт первый шаг, к каким последствиям может привести любое слово. Любое, Мишаня. Думаешь, добро делаешь — а, выходит, губишь человека. Да хорошо, если одного.
Взгляд прабабки будто утратил ведомственную чёткость. Она снова смотрела куда-то вдаль, мимо людей, пространства и Времени. Или насквозь.
— В двадцать восьмом году, в Париже, подписали пакт Бриана-Келлога. По нему изначально лягушатники и янки условились друг с дружкой не воевать. И под это дело подписали и остальные, мол, тоже миру — мир. А те, кто «в материале» был, подписывали и меморандум-приложение к нему, через год, в Женеве, на десятой Ассамблее Лиги Наций. «Пактом Кассандры» назвали его. Тогда в политике было гораздо больше романтики. Тогда ещё было…
Видно, заметно было, что многие знания в полном соответствии с заветами Соломона множили печаль. Кратно. Понятно было и то, что бабушка вряд ли делилась такими данными часто и со многими. Непонятным было всё остальное, по-прежнему. Почему она рассказывает об этом древнем мировом закулисье мне? Можно ли ей это делать? Как мне с этим дальше жить?
— А через месяц нашли мёртвым министра иностранных дел Германии, Штреземана. А он многое знал, Миша, ох, многое. Чуть ли не громче всех требовал, чтоб в «пакте Кассандры» прямо и поимённо были перечислены все, связанные с переносами сознания. Чтоб единая группа была создана, где поровну от каждой страны народу. Для того, чтобы по-немецки точно и педантично все списки обнулить. Говорили, отчёт он про Вторую мировую глянул, который кто-то из англичан или французов в прошлое закинул, да с того сердце и не выдержало. Не верили наши в это. И в то же время у американцев ихняя Уолл-стрит рухнула. Янки признались потом сами, что готовили «великий финансовый эксперимент», а получили «Великую Депрессию». И только тогда, на неё наглядевшись, согласились, что вмешательства в прошлое, которые могут приводить к последствиям такого масштаба, недопустимы. И к тридцатому году не осталось ни печей, ни медных резонаторов, ни людей…
Мы с Таней смотрели на неё не шевелясь. Вряд ли Танюха слышала все детали раньше, по лицу не было похоже. Очень уж сочувствовала она бабушке, слишком напуганной выглядела. А врать и играть никогда не умела, об этом обе мои памяти говорили твёрдо. Честная была и прямая. Как Кирюха.
— Меня пан Вацлав за три месяца вывел из отдела. Говорил, что не верит ни тем, кто подписывал бумаги на Женевском озере, на той вилле, ни тем, кто очень хотел бы вместо них их подписывать там. Всё про пророчества какие-то восточные толковал. Он уж болел тогда, сильно. И травили, видимо, тоже сильно, не щадя, как врага революции. Благодаря ему одному я и выжила. А те, кто меня перевёз и печку в доме сложил нужным образом из нужных, тех самых камней и металлов, что со мной вместе с Милютинского переулка вывезли… Они под баней лежат там. Баню-то после новую поставили, старая сгорела в тот год.
Если бы у горечи и боли были глаза — они были бы именно такими, водянисто-серыми, как ледяное крошево на чёрной, непроглядно чёрной реке. Реке Времени. На дне которой ох как много того, о чём нельзя знать и не хочется помнить. Если голограммы двух моих памятей хранили столько, то о тайнах бабы Яги страшно было даже пробовать догадаться. А сама она сейчас была похожа именно на Ягу: нос будто острее стал, волосы выбились из-под серого платка, пальцы плясали на кружке с горнистом. Который продолжал дудеть в свою трубу на год революции.
— А к твоим вопросам если, Мишаня… — вздрогнув, она будто вернулась откуда-то из глубины собственной памяти. Собственных памятей, множества, где одна была хуже другой. — По порядку отвечу. Не успела я, Миша, понять вовремя то, о чём вчера речь шла. То, что Таня поняла быстрее меня. Что не фанатичная вера, не драконья жадность, не тяга к власти и уж точно не жажда мести должны вести людей в прошлом, настоящем и будущем. Задумала я исправить одну-единственную ошибку свою. А ты мне для того, чтобы попросить тебя о помощи. А как уж выйдет — одному Богу известно.
Товарищ генерал-лейтенант поставила на стол чашку, которая предательски звякнула. И перекрестилась, подняв глаза к иконам в красном углу. Я их только сейчас почему-то заметил. И вздрогнул. Потому что узнал. Такие же нашлись под белым столичным гостем, в тайнике Авдотьи Романовны. Или те же самые?
Тишину, которую лично я, Миха Петля, нарушить почему-то отчаянно боялся, а женщины, старая и молодая, просто хранили, глядя с одинаковыми светлыми лицами на лики икон, прервал кот. В свойственной ему манере, он вышел с независимым видом из-под стола и направился в сторону коридора, явно по делам исключительной важности. По пути обернувшись, полоснув по мне взглядом огненно-оранжевых глаз и сообщив:
— Мля-а-а-а!
И я, что характерно, снова был с ним безоговорочно согласен.
— Тьфу, ё-моё, опять ты, чёрная морда! А ну пшёл прочь, паук-птицеед! — словно опомнившись, прикрикнула на него бабка.
Кот отвернул голову, задрал хвост, будто демонстрируя, где именно он видал всех и каждого с их советами и командами, и величаво отбыл во мрак коридора. С одной стороны непоправимо нарушив затянувшуюся торжественную паузу. А с другой — дав понять, что жизнь продолжается. Идёт. Вот как он сам, например.
— Вот как-то так, Мишаня. С ответом не тороплю, породу вашу петелинскую помню. Но не затягивай, прошу. Баушка старенькая, может, не ровен час, и дуба врезать. И тогда на могилке тебя один Кощей, тварь такая, будет встречать, — сообщила Авдотья-Евдокия Круглова-Гневышева.
— Прости, баб Дунь, за нескромный вопрос… А ты в каком году родилась? — удивил я вопросом даже себя самого. Но на этот раз лежал сверху именно этот.
— В девяносто восьмом, Миш. В одна тысяча восемьсот девяносто восьмом, — размеренно ответила она, не обидевшись на очередное хамство нахала-правнука.
— Мама говорила, ты в революцию маленькая была, — теперь о стол звякнула моя чашка-бокал, да звонко так.
— Мама говорила то, что ей её мама говорила. А той уже я. А я, милый мой, правду-то не всегда могла себе позволить рассказать. Даже почти никогда, скорее. Это только в последние годы получше стало. Домишко вот Родина подарила, сторожат баушку волки лютые в лесу дремучем. Глядеть глядят, а слушать — не слушают. Ну, то есть когда приглашают — тогда слушают, а постоянное наблюдение только визуальное. И то с вежливого вполне расстояния. Так, чтоб если сесть с умом, и по губам не прочитать ничего, — пояснила она.
— А приборы, которые со стекла по вибрации считывают? — блеснул я знаниями из книг и фильмов.
— А против тех приборов есть стеклопакеты в несколько камер с напылением с внешней стороны, да с инертными газами внутри. Покрытия стен, которые вибрацию гасят. Рамы специальной конструкции. Про которые в книжках про шпионов не напишут, — хмыкнула она в ответ. Зря я взялся блистать в генерал-лейтенанта, конечно. Опрометчивый поступок, не наш, не петелинский.
— Но если Родина знает, хоть и не всё слышит, и при этом хранит твой покой так, что буквально в морг не войдёшь, чтоб не спросили: «А Вы по какому вопросу, товарищ? Как Ваша фамилия?», то уверена ли ты, бабушка, в том, что хоть один шанс есть на то, чтоб исправить твою ту ошибку, одну из многих? — голос мой звучал ровно и спокойно. В отличие от того, как начинало молотить внутри сердце.
— Хорошие ты вопросы загадываешь, добрый молодец, радуешь бабушку на старости лет, — не обиделась и не насторожилась, кажется, она. Хотя с её опытом всем лучшим актрисам мира, пожалуй, и рядом нечего было ловить. — Но эта попроще загадка будет. В этой реальности, Миша, как и во многих из бесконечного множества, и в нескольких, где мне довелось побывать самой, Менжинскому удалось уберечь тайну. И тех, кто хранил её, тоже. До двадцать первого века не все, конечно, дожили, трое нас осталось, хотя, почти двое — Володька-то плохой совсем. Я знаю место хранения капсулы переноса. Фрося травы и их соотношения помнит. Володя мог рассчитать вероятности событий, лучше всех, кто был в отделе. Схему отверстий резонатора он выдумал. Но заговаривается уже давно…
Она благодарно кивнула Тане, что подлила ей в чашку с пионером горячей, парИвшей в солнечных лучах, жидкости. Судя по запаху, это был не просто зелёный чай.
— И живём мы все здесь уже давно. В город выбираемся для консультаций или лекции почитать. Надо же как-то оправдывать существование и те средствА, что на нас, плесень старую, тратит ведомство. А вот дети-внуки в этой реальности были только у меня. И есть. И мне тоже это очень важно, дорого и сердцу мило. Но была пара веток, где было лучше. Детям, Миша, лучше, а не мне. И знаю о том, что один из потомков прошёл моим путём, только я. И готова отказаться, милый мой, и от знания этого, и от памяти давней, что жжёт и давит, зараза.
Исповедь секретной старухи завораживала, тревожила. Да откровенно пугала, что греха таить. Но перебивать её тут по-прежнему было некому. И кот возвращаться не спешил.
— Мы, Мишаня, пока в карты да домино резались по-стариковски, пока Володька «козла» с «переводным» путать не начал, много чего передумали и переговорили. И нашли место в прошлом, откуда вернее всего выйдет по новому руслу истории во́ды пустить. С наименьшими рисками для грядущего и настоящего. И ждали, почитай, тебя одного. Долго, внучок. Очень долго.
Я молчал. Мне нечего было сказать ей. И вопросов оставалось, кажется, больше, чем было до этого разговора. Как бы не вдвое.
— Но это не тот риск, что был у меня в самом начале службы, где два шанса сойти с ума против одного, остаться собой. И не тот, что был на последних переходах, когда можно в любой раз попасть в ту самую радиоактивную мёртвую Москву. Она мне иногда снится. До сих пор.
И у меня вдруг появился перед глазами тот самый выцветший зайчик на байковой наволочке. Серый, с морковкой. Сладкой, в чём я был твёрдо уверен в детстве. Когда мне было гораздо лучше, и я мог себе позволить подобную безграничную уверенность в любой мелочи, не говоря уж о вещах глобальных, вроде того, что папа самый сильный, мама самая добрая, Советский союз — за мир во всём мира и всегда всех победит.
— Судя по твоим словам, у тебя ещё девятнадцать попыток, Миша. Это очень много. Тут и одна-то — роскошь невероятная. Володька, пока меня ещё узнавал, клялся, что даёт гарантию на девяносто три процента. Я ни в один свой переход не выходила с показателем больше восьмидесяти пяти.
— А в тот ад ты попала с какого показателя? — впервые позволил себе перебить настолько старшего человека Петля. В надежде на то, что быстрый вопрос может не дать сориентироваться. Генералу-лейтенанту, ага. Что-то лишку ошибок в беседе за четверть часа, Михаил Петрович, вы не находите ли?
— В тот, Мишаня, с семидесяти двух процентов, — неожиданно мягко ответила она. — Не лови меня на брехне. Во-первых, если я захочу — всё равно нипочём не поймаешь. А во-вторых, я не хочу. Верь, не верь, но я буду играть с тобой в открытую. И либо говорить правду, как и каждое слово до сих пор, либо не говорить вообще.
— Ладно. Допустим. Всё равно я проверить не смогу. Я и поверить-то, честно говоря… — жест, которым я потёр лоб, вышел в равной степени досадливым и растерянным. Каким мы с ним оба и были.
— Не гони коней, милый мой. Не спеши. Время, я повторю, есть, всегда есть. Встретимся ещё раз-другой-третий, предметно всё обсудим, как ты любишь. Картинок на бумажке нарисуем со стрелочками. Там и поглядим дальше.
Обстоятельная, плавная речь практически успокоила. Но тут я вздрогнул. Потому что вот только сейчас вспомнил о том, что ни родители, ни сын знать не знали ни о том, где я, ни когда вернусь. Не то, чтобы я строго и ежедневно отчитывался и ставил их в известность об этом. Но, как говорили голограммы свежей, «местной» памяти, дольше, чем на пару дней без предупреждения старался не пропадать. Запас, конечно, был. Но последние несколько лет моим случайным нежданным отъездам не сопутствовали ни ссоры с бывшими жёнами, ни общения с майорами ФСБ, ни визиты юных друзей полиции. И плевать, что мама и папа не знали ни про беседу со Шкваркой-Буратино, ни про то, что милиционеры пришли, так скажем, очень начинающие. Зато про то, что я уехал вчера из дому с антикварным золотишком, они знали.
— А у тебя, баб Дунь, телефон тут имеется? Хотя да, откуда тут, в лесу дремучем… только если Юстас Алексу звонить соберётся, — смутился я.
— Ну ты совсем-то жути не нагоняй, внучок! — развеселилась вдруг товарищ Круглова. — Казематы и пытошные у нас в другом конце посёлка, а тут вполне себе ловит даже мобильник. Я же при тебе Тане звонила!
Макаться носом в лужу было тоже непривычно. Но если в этой реальности фирменная петелинская душность-дотошность должна была поменяться на родителей — так тому и быть, я спорить не собирался.
— Виноват, туплю, действительно. Тогда последний вопрос. Нет, пожалуй, всё-таки, предпоследний. Если я «попадаю» или перехожу, как ты говоришь, в своё собственное детство — каким боком я оттуда исправлю твою ошибку, до которой мне по вашему временному лучу лет сто влево, да всё лесом? — как-то удалось собраться мне.
— И снова хороший вопрос. Так пока отвечу: есть возможность. Мы тут втроём не только в домино дулись, — многозначительно склонила набок голову Яга. А Таня замерла настороженно, будто боясь пошевелиться. Чтобы не спугнуть Петлю. Того единственного, кто мог воскресить её Кирюшку. Пусть и не в этой жизни.
— Допустим и это. И тогда последний самый вопрос. Какова вероятность того, что в том твоём новом светлом будущем точно будут живы все те, кто жив в этом нашем безрадостном настоящем? — это интересовало меня гораздо сильнее всех предыдущих тем.
— Душишь, Петля, — прищурилась она в ответ. И отпила чаю, или чего там ей Танюха подливала такого ароматного. — Но и этот вопрос верный, нужный. И на него правду отвечу. Володька восемьдесят девять дал на то, что будут живы Лена с Петей, ты, Таня и Кирилл.
— Мой сын? — а вот в моём голосе оттенки снова исчезли.
— Восемьдесят два, Миша. Правда, в том, что родит тебе его маникюрша твоя блудливая, вероятности меньше шестидесяти процентов.
Я всё-таки выронил раритетный фарфор. Но, как не так давно у курсантиков, мышечная память опередила оперативную. У самого паркета под чашкой оказалась моя босая правая нога, погасив скорость падения. Сувенир, мечта музея НКВД, был спасён. Но про моё внутреннее состояние я так сказать не мог.
Не Алина? Света? Моей женой и матерью Петьки может стать она? И Кирюха будет жив? И для этого нужно всего-то ничего: съездить да выспаться на старой печке под неслышный свист хитровыдуманного дырявого чайника⁈
— Мне надо подумать, — киношная фраза выкатилась изо рта сама собой, когда я наклонился, чтобы поднять с пола бокал.
Он лежал, гордо глядя на меня щитом, мечом, серпом и молотом. Лужица и несколько брызг крепкой заварки были почти не видны на тёмном старом паркете. Слева Таня протянула несколько бумажных полотенец. Я не слышал, как она отрывала их от рулона. Которого тоже не видел. Я смотрел на чашку и брызги вокруг. И пытался понять значение этого знака. Мы победим? Система упадёт? Или так же, как эти брызги, на фото рядом с чёрно-белой криминалистической линейкой будут капли чьей-то крови? Чья голова будет на снимке вместо бокала?
Не дождавшись от меня действий, Таня сама протёрла пол и подняла чашку. От которой я не мог отвести глаз, продолжая смотреть за ней, пока она не заняла место на столе. И продолжая искать объяснения образам. Воскрешение? Чудесное спасение? Или победа несокрушимой организации?
— Не гони коней, Мишаня. И не думай себе лишнего. Это я не к тому, что и кроме тебя есть, кому подумать. Хотя, пожалуй, и к этому тоже, — кажется, тут была пауза. Или только померещилась? — В любом случае, я тебя с ответом не тороплю. Без тебя у нас ничего не выйдет. И не в том я, сам понимаешь, положении, чтобы тебе руки крутить, и не только руки. Я слишком долго живу, милый мой. И только под конец, под занавес, как говорил Александр Николаевич, поняла, что правду и впрямь говорить легко и приятно…
Моя голова крутанулась в её сторону так, что чуть шею не свело. Потому что слово «занавес» прозвучало с какими-то невероятными тактом и протяжностью, как в устах старых артистов. А бессмертную фразу о правде, пусть и очень спорную для многих, знали, наверное все.
— Да, Миша, да. Я знала их обоих. Один дивно пел в двадцать седьмом в Париже, в «Большом Московском Эрмитаже». Не спрашивай, что я там делала и как туда попала — всё равно не отвечу. А у второго часто бывала в гостях. С Любашей, его второй женой, мы даже приятельствовали тогда… Но это всё в прошлом. В прошлых… И даже этим, Миша, я готова рискнуть без колебаний. Но тебя всё равно не тороплю. Потому что рисковать прошлым стократ легче, чем настоящим. Но тысячекратно труднее рисковать будущим.
Провожая меня на крыльце, прабабушка Яга требовательно поманила пальцем. И троекратно, по-старому, поцеловала. При этом как-то умудрившись что-то положить в нагрудный карман куртки, кажется, даже застёгнутый на молнию. Или сама потом застегнула? Не уследил, не заметил. Эта женщина невообразимой судьбы или точнее судеб, не переставала удивлять, поражать и восхищать.
Рома встретил меня, как старый верный конь — любимого хозяина из долгой отлучки, только что не обнюхав. И рыкнул мотором, вроде бы, ещё до того, как я успел повернуть ключ в замке зажигания, показывая, что тут, конечно, красиво, чисто, нарядно и, возможно, даже безопасно. Но нам пора. И я был с ним согласен по всем пунктам. На сиденье рядом со мной лежали два журнала Американского нумизматического общества, выпуски за декабрь прошлого года и февраль этого. Откуда они взялись в закрытом чекистском посёлке у мёртвой бабули — я интересоваться не стал. Мне хватило и того, что она сама мне их выдала, открыв один на странице с тем императором, у которого не было майки, а другой — на разворотах с описаниями монет с «двойными орлами». Дав некоторое время для того, чтобы Миха Петля соотнёс увиденные под картинками цифры с тем, что лежало дома у родителей под холодильником. И перестал потом хлопать глазами, как будто увидел слона, вышивавшего на пяльцах, или первого смуглого американского президента, плясавшего кадриль. В алой косоворотке, хромовых сапогах и картузе. С пышной белой хризантемой за ухом.
На выезде почему-то не оказалось никого. Ни тайного Серёжи, который, пожалуй, был таким же Серёжей, как бабушка — Марией Антуанеттой, ни его молчаливых коллег. Ёлки разъехались сами, и самостоятельно же поднялась перекладина шлагбаума. Так же выехали и мы с Ромой, будто одёргивая себя, чтоб не оглядываться и не коситься назад, где сходились за нами чёрные стены елей.
Полузаброшенные деревеньки по пути наводили на мысли о моей родной. И о доме, старом, но живом. Как товарищ прабабушка. Пытаясь отвлечься от картинок, что роились в голове совсем уж хаотично, отвлекая и мешая, нажал на кнопку аудиосистемы. Или приёмника, как сам же и окрестил его вчера.
Звуки рояля наполнили салон и гудевшую голову. Голос, трогательный, искренний, каких сейчас на эстраде, пожалуй, не сыщешь, запел. Шипящие он произносил не так, как сейчас, а по-старому. Лёгкое грассирование, которое не было и мысли назвать картавостью. Протяжные гласные и настоящие, живые, высокие ноты и эмоции. Я снова вздрогнул на словах об обручальном кольце. И поёжился, потерев шею и плечи. По которым гарцевали табуны мурашек. Особенно на последнем куплете:
И никто не додумался просто стать на колени
И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
Даже светлые подвиги — это только ступени
В бесконечные пропасти — к недоступной Весне!*
* Александр Вертинский — То, что я должен сказать: https://music.yandex.ru/album/5734251/track/43166669
Да, памяти не обманули. Про занавес ей говорил именно этот Александр Николаевич. А вот желание искать знаки и сигналы Вселенной пронзительная песня будто бы начисто отрубила. И это было очень кстати. Мне и так было, чего поискать и чем заняться. И, выбравшись на трассу, я впервые в обеих памятях не подумал привычного «Спи спокойно, дружище», проезжая мимо обелиска-креста, где расстреляли Кирюхину машину. Было, о чём подумать, кроме этого. Теперь очень многие ограничения, привычные с детства, ограничениями не были. Значит, и к выводам можно было прийти поистине безграничным. И дел впереди была прорва.
Авдотья Романовна, помимо журналов, выдала нелепо-смешного вида блокнотик, какие, кажется, детям в садиках для рисования дают: формата А5, на ярко-жёлтой пружинке сверху. На плотном глянцевом картоне первого листа-обложки ковыляла белая утка, за которой спешили два забавных жёлтых утёнка. Вокруг них причудливый мозг художника или дизайнера раскидал хаотично что-то, одинаково похожее на цветы и на снежинки. С пятью лепестками или лучами. Синими, а точнее — какими-то льдисто-голубоватыми. От этого смотреть на красные лапы птичек было тревожно, как-то жалко их становилось. Босиком по снегу — так себе приключение. А потом я раскрыл блокнот и утку с утятами на некоторое время жалеть перестал. Но скоро снова начал. Да сильно так, чуть не до слёз.
Знакомый почерк, знакомые чёрные чернила или тушь. Листы, плотные, не в клетку или в линейку, а чисто белые, были покрыты строчками, ровными настолько, что казалось, их точно должны были писать по направляющим, которые потом стёрли ластиком. Но, наверное, те самые стальные люди прежнего времени умели думать и действовать не так, как их дети-внуки. Которые без границ и рамок запросто «роняли» или «задирали» строчку на листе. Едва не заворачивая её петлёй.
Буквы, ровные и какие-то в хорошем смысле слова по-старому изящные, но строгие, складывались в строчки. Строки складывались в текст. Который укладываться в голове и не думал. Но бабушка каким-то почти нежным, успокаивающим движением одной рукой закрыла блокнот, вынимая его из моих замерших пальцев, а второй погладила меня по плечу. Дав понять, что торопиться по-прежнему не стоило, и что Время как всегда было. И будет. И я тогда постарался отогнать от себя лишние мысли насчёт того, будем ли при этом мы с ней. Но кивнул, соглашаясь молча с тем, что изучу записи позже, вдумчиво, как люблю и как умею. Если только в этой ветке судьбы не разучился и не разлюбил внезапно.
Ручку дверную придерживал, как обычно, чтоб не скрипнула, но знал, что без толку — видел мамин силуэт за тюлем окна их комнаты, когда вылезал из Ромы. Бережно прижимая к груди журналы и блокнот. Пока стоял в неожиданной пробке из-за аварии на Мигаловском мосту, глянул записи ещё раз. И снова отложил, убедившись в том, что это точно не на ходу надо было изучать. И в том, что три старых чекиста проделали невообразимую работу. А ещё в том, что фирменная дотошность и придирчивость была не только петелинской. Товарищ Круглова-Гневышева была как бы ещё и не душнее, чем Миха Петля. И блок-схемы, так любимые мной, у неё тоже выходили отлично.
— Миша, где ты пропадал? Мы переживали! — мама начала волноваться с порога. За спиной у неё стоял папа, глядя на меня чуть сощурившись. Да, на операцию я его так и не уговорил, хоть там и не было, как мне обещали, ничего сложного. Но мой бесстрашный отец, самый умный и самый сильный, очень боялся врачей и больниц. «Залечут же, штопаный рукав!» — всегда говорил он.
За другим плечом мамы стоял Петька. Этот глядел без прищура, но с заметной тревогой.
— Пап, мы со Стасом вчера покопались осторожно в каталогах. Там что-то непонятное… очень, — пробормотал он. Ему, отличнику, спортсмену, будущему доктору, такая растерянность совершенно не шла.
— Всё там понятное, Петь. Папа всё узнал и всё расскажет. Но только за столом, а не в коридоре, да? — я повесил куртку на крючок вешалки и расшнуровывал ботинки, говоря с привычными, раньше привычными, уверенностью и спокойствием.
Отец, кажется, тону поверил первым, обернувшись в сторону кухни и легонько похлопав по плечу маму, что так и стояла в коридоре, теребя в руках полотенце.
— А мы как чувствовали, Миш. Чайник как раз вскипел. Ну пошли, пошли, чего толпиться-то в прихожей? — уже на ходу сообщил он через плечо. И жена со внуком послушно пошли следом. Обернувшись по разу, будто опасались, что я сдёрну сейчас курточку с крюка и сорвусь за дверь сам. Босиком, по снегу, как те утка с утятами…
— Так. Сперва ты, Петь, — кивнул я маме благодарно, принимая чашку с чаем, большую, пузатую, в красно-золотых не то цветах, не то яблоках. Вот тебе и семейная внимательность — за почти четыре десятка лет так и не понял. Но узоры и правда были одинаково похожи и на то, и на другое.
— Мы со Стасом были в библиотеке, в областной, где драмтеатр и администрации, — начал сын, вздохнув. Родители смотрели на него внимательно, хотя наверняка эту историю слышали ещё вчера. Молчал и я, подавив желание ускорить сына фразой о том, что прекрасно знаю, где в Твери областная библиотека.
— Короче, он сказал, что в «Букинисте» мы будем как… — он чуть смутился.
— Как прыщ на заднице, — кивнул я, зная все поговорки не самого общительного Стаса.
— Ну да, — с облегчением подхватил сын, — так и сказал. Он какие-то три монетки старые принёс с собой, библиотекарше показал. Мне велел вообще глухонемого изображать, а сам ей с трудом, но вежливо объяснил, что нашёл монеты на раскопках и хотел про них побольше узнать, а ещё почитать про нумизматику. Она нам выдала каких-то подборок и бюллетеней… Мы часа три там проторчали, но опознали каждую, пап. Там, оказывается, каждая царапинка может на стоимость влиять, а степеней сохранности монет аж целых девять! А ещё есть шкала Шелдона!
— Я, Петь, про Шелдона знаю только, что он доктор наук, физик-теоретик и не любит гравитацию. Но это к делу не относится, — я старался быть сдержанным. Папа кашлянул, и, кажется, неодобрительно. Либо он тот сериал не смотрел, либо сдержанность у меня вышла так себе.
— Вот, — сын положил передо мной лист. Обычный, двойной, из школьной тетради в клетку. И развернул.
Руку Стаса и его фиолетовые чернила для Паркера я узнал. Очертания знакомых цифр — тоже. А вот числа узнавать система распознавания как-то отказывалась. Ни в какую не хотела.
— Это много денег, Миш, — робко заметила мама.
— Это мягко говоря, штопаный рукав, — не выдержал и отец.
— А кем, вы говорите, работала прапрабабушка Дуня? — не ко времени уточнил Петя.
— Так. Дай-ка карандаш, — прервал я череду реплик, потому что мама уже открывала рот снова. А слова как-то отвлекали, не давали сосредоточиться.
Папа протянул мне «Конструктор», которых у него, кажется, были неисчерпаемые запасы ещё с советских времён. И на рабочем столе в стакане всегда стояло три-четыре шутки, очиненных так, как я помнил с детства: с длинным заточенным концом и острым как игла грифелем. Один из них откуда-то нашёлся в нагрудном кармане его домашней рубашки и сейчас.
Я глянул на знакомые очертания, всегда напоминавшие мне носы Ту-144, кивнул и открыл полученные от бабы Яги американские дайджесты, лежавшие до этого под рукой молчаливым грузом. Следом нашёл в смартфоне поисковик с курсами валют, выписав значения на сегодняшний день. И пересчитал на калькуляторе в том же смарте, закрыв браузер, выкладки Стаса, подправив в нескольких местах.
— Какого года, говоришь, бюллетени были? — не поднимая головы на Петю, уточнил я.
— Позапрошлого, — выдохнул он, глядя на подросшие числа.
— Ого, как всё подорожало, — неискренне возмутился я.
— И чего теперь с этим делать? — поинтересовался папа, после того, как в три глотка осушил большую кружку остывшего чаю.
— Вопрос сложный, спорный, — почесал щёку, хрустя отросшей щетиной, я. — Принимая во внимание то, на сколько прибавили в цене дяди и тёти из-под ЗиЛА, разумнее всего, наверное, не делать ничего. Через пару лет, если ничего не случится, ещё дороже станут.
— А что может случиться? — цепко глянул на меня отец, как всегда уловив главное.
— Да что угодно, в принципе, — вздохнул я. Так и не научившийся за столько лет ему врать. Предпочитавший или говорить правду, или не говорить ничего. Как одна таинственная дама генерал-лейтенант, встреченная вчера на кладбище, у которой я и заночевал прямо в день знакомства, хотя давно, очень давно не позволял себе подобного.
— А что произойдёт скорее всего? С наибольшей долей вероятности? — уточнил он вопрос.
Нет, мне второй день определённо не везло. То легендарные чекисты, то душнилы-профессора… И, главное, врать и тем, и другим совершенно без толку. Права была баба Дуня — спорная она частенько выходит, та булгаковская фраза про правду. А при упоминании долей вероятности в голове автоматически прозвучали утренние слова товарища судмедэксперта, про семьдесят два и восемьдесят девять процентов. И я передёрнулся, удивив отца, что не сводил с меня глаз. Мама с Петей изучали фиолетовые строчки, в которых простой карандаш кое-где исправил цифры. И дорисовал недостающих нулей.
— Весна, пап, — ответил я, помолчав. — С самой большой долей вероятности произойдёт весна. И утро. Насчёт прочего грех загадывать.
Они переглянулись с мамой, и я снова не понял, что это сейчас было.
В сериале одном такое видел, там матёрый уголовник со своей женщиной за столом сидели. Она его супом, кажется, кормила. Он почувствовал её взгляд, поднял глаза. И ничего, вроде бы, не сделал, максимум — еле заметно бровью повёл. Камера показала её, смотревшую на него, своего мужчину, с искренней любовью. Она в ответ тоже чуть ресницами качнула и едва уловимо угол наклона головы поменяла. И он вернулся к супу, а она продолжила на него смотреть. Но в том, что те двое любили друг друга так, что могли понимать без слов, не оставалось ни тени сомнения. Оператор, наверное, хороший был. И актёры. И режиссёр. Да весь сериал, что и говорить, отличный был. Я его первый раз смотрел, когда он только вышел. Петьке тогда ещё и года не было, не всегда получалось с ним договориться, чтобы дал серию посмотреть. Потом раза три или четыре пересматривал. И каждый раз на этой вот сцене замирал словно. Она ещё эклеры любила, героиня та. Как Света. А тот уголовник их находил ей в послевоенной Одессе. Я, помнится, не поленился как-то в Москву сгонять за коробочкой таких же. Гуляли за полгода до этого со Светой по Покровке, зашли в кондитерскую, она так счастлива была… И говорить вот так, без слов, выходило у меня лучше всех только с ней.
Мама с папой тоже так умели. И явно за столько лет научились понимать друг друга ещё лучше.
— Ладно. Ты, сынок, давно мальчик взрослый, штопаный рукав. И нас с матерью давно уже радуешь, а не расстраиваешь. Делай, как знаешь, Миша, — кивнул отец. Давая понять, что пытать и докапываться до истины не станет. И что мама тоже не станет.
Я кивнул ему в ответ. С благодарностью. И скрытой глубоко внутри Михи Петли досадой. Что делать я худо-бедно представлял. Но вот как — не было уверенности. Так же как и в «получится ли». И даже в «сто́ит ли».
Они давно спали, мои родители и сын. Он, по возрасту менее чуткий, перед сном пробовал пару раз позадавать наводящие вопросы, вроде: «откуда эти американские журналы?», «где пропадал, пап?» и «а чего это ты делаешь?». Но когда на третий подряд вопрос я лишь молчаливо покачал головой, не оборачиваясь к нему, по-прежнему ночевавшему на матрасе на полу, унялся. Знал, что папа три раза повторить может, а вот четвёртый — уже вряд ли. И к тем, кому приходится повторять много раз, отношение родитель имеет не лучшее.
Петя сопел, снова вывалив ногу из-под одеяла. Возле подушки у него время от времени как-то очень деликатно жужжал смартфон, сообщая, видимо, о каких-то уведомлениях. Хорошо быть молодым — на всё хватает времени, сил и внимания. Я давно отключал в смарте все уведомления всех приложений, кроме будильника и мелодии звонка. На ней у меня с третьего курса стоял проигрыш к песне «Песочный человек*» одной очень известной группы моей юности. Без слов, только вступление. Не знаю, как-то очень нравилась мне эта страшная колыбельная. Мы в те годы чего только не слушали, этот трек среди многих других вполне безобидной детской сказочкой можно было считать. А рекомендации вокалиста из припева, «спи вполглаза, крепче держись за подушку», для многих в те годы в Твери были вообще обязательным условием выживания.
* Metallica — Enter Sandman: https://music.yandex.ru/album/4766/track/57703
А вот все остальные уведомления я давно отключал. Давая себе время раз в два-три часа на то, чтобы посмотреть их быстро, а не вертеть трубку в руках постоянно, будто жду важного звонка или сообщения. Нет, на работе, конечно, всякое бывало. Застрянет фура с оборудованием где-то, а заказчики уже начинают метать. Пока только гневные взгляды на меня и мою команду, но, кажется, вот-вот начнут и икру. И очень хорошо, только метать, а не рвать и метать. Там были через одного персонажи, способные изорвать так, что и штопать было бы уже нечего. И некого. Вот тогда, конечно, телефон из рук не выпускал. Но подобные, как сейчас говорили, «кейсы» уже почти не случались, присмирела жизнь с тех пор значительно. Потому и поводов для постоянного залипания в смарт, как многие молодые и те, кто отчаянно хотел походить на молодых, я старался себе не давать. Трубка и сейчас лежала экраном вниз. Эта модель умела в таком положении затаиваться, переходить в беззвучный режим самостоятельно.
Сам я перешёл в беззвучный ещё раньше. Когда положил под настольной лампой, плафон которой повернул так, чтобы свет не мешал засыпавшему сыну, блокнот бабули-генерала-лейтенанта.
Там было, что почитать, говоря сдержанно. И было, от чего удивиться, говоря вовсе уж деликатно. Вот я и занялся сразу и тем, и другим. С листочком бумаги и отцовским карандашом.
Вводные мёртвого патологоанатома были, в принципе, несложными. Мотивация — понятнее не придумаешь. Изложенные данные по прогнозам «перехода по лучу» лучились оптимизмом. Разительно отличаясь от меня. Я не лучился вообще. Зато, кажется, начинал тлеть. Ну, подпекать точно начинало.
Я дважды ходил на кухню за чаем. Ступать по старому паркету неслышно маленький Мишутка научился в далёком беззаботном детстве, поэтому не боялся потревожить ни сына, ни родителей, двигаясь бесшумно, даже не обращая на это внимания. Тень Петли зажигала газ, грела чайник, тот самый, без свистка, тренажёр от Альцгеймера, доливала кипяточку в крепкую заварку — и уползала в то давнее логово с окнами на проспект, где светила мягким оранжевым светом настольная лампа. Не мешая Петьке. Но, увы, не особо помогая мне самому. Вязь былин бабы Яги надо было просвечивать мощным прожектором, как и мои мозги, наверное, чтобы стало хоть немного понятнее. Список фактов и даже терминов, требовавших уточнения и проверки, рос неуклонно. Буквы, что выводил уже основательно притупившийся грифель «Конструктора», от патологоанатомической каллиграфии отличались разительно. А к трём примерно часам ночи мне стало ясно, что и мозги мои, кажется, стали уже очень похожими на тот карандаш. Простыми и основательно притупившимися.
Работа, проведённая прабабкой и её неизвестными, но, судя по всему, тоже легендарного или фольклорного масштаба персонажами-коллегами, впечатляла. Даже в сухом, тезисном изложении. Представить объёмы проделанной работы и расчётов я не мог. Я и так за ту ночь слишком часто вспоминал про эффект Даннинга-Крюгера. И про аксиому Эскобара тоже, неоднократно.
А ночью мне снился сон. Короткий, но невероятно яркий, эмоциональный, каких давно не было. Ну, до того, как я «взял моду», как папа говорил, спать на печке и добавлять в чай что ни попадя. До того времени либо мучали кошмары, пусть и редко, либо… что-то, похожее на них. Но там никого не убивали, ни за кем не гнались с топорами, ножами и пистолетами. Там я и сам прекрасно справился, всё разрубил, порезал и убил. Там мы были со Светой.
Она была и во сне, что пришёл в ту ночь. Живая, весёлая, счастливая. Такая же, как и я сам рядом с ней. И как щекастый румяный Петька в коляске, которую мы катили двумя руками: одной моей, и одной Светиной. И кольца у нас на пальцах были одинаковыми, ну, разве что у неё поменьше. Как улыбки. Только у неё шире и искреннее, добрее моей. Я слишком давно отвык так улыбаться, наверное, поэтому даже во сне не получалось.
И когда надо мной лучи восходящего Солнца осветили лепнину старого потолка моей комнаты в родительском доме, когда скрипнула дверь в спальню мамы и папы, когда зашаркали на кухню мамины тапки, я уже совершенно точно знал, что отказаться от предложения бабы Яги не смогу. В жизни Михи Петли не всегда получалось делать правильный выбор, как и в любой другой. Сперва я, бывало, давал волю эмоциям. Потом слишком долго запрещал себе это. Но второй раз испортить всё, делая одни и те же ошибки — перебор даже для меня. Особенно зная, что я — единственный, возможно, человек, имеющий шанс их исправить. И не только свои.
Я встал, потянулся, совсем как в детстве, прислушиваясь к звукам с кухни, и подошёл к столу. Ступая привычно, избегая тех досок, что скрипели сильнее других. Года не проходило, чтобы отец не обещал перестелить в сердцах старый паркет. Но не менял. И старый дом продолжал говорить привычным с давних пор голосом.
На столе лежал блокнот бабы Яги и листок, на котором были мои пометки. Их накопилось порядком, и наверняка добавится ещё, когда я начну разбираться — всегда так бывало. Один вопрос тянет следом другой, за другим — ещё пара-тройка, и для решения каждого нужно читать, звонить, говорить, встречаться, узнавать. Но это не колдовство, не мистика и не страшные сказки, не вся та мутота, верить в которую я перестал давным-давно. И никак не мог начать снова, хоть и столкнулся с ней лоб в лоб. Со слов бабули выходило, что это всё сплошь советская наука, такая же гуманная, как советские суд и медицина. Но мне почему-то казалось, что эта наука выходила скорее суровой и беспощадной, как совершенно другие ведомства. Проверять не хотелось вовсе. Но было надо. Опять было надо.
Блокнот и листок с записями положил во внутренний карман куртки, когда шёл умываться и чистить зубы. И вспомнил про что-то в нагрудном кармане, оставленное там вчера товарищем патологоанатомом. Тем «чем-то» оказалась игральная карта, шестёрка пик. На ней были написаны два мобильных номера. Рядом с одним стояла буква «Я», рядом с другим было написано «Таня». А в голове внезапно заиграла песня про цыганку с картами и дорогу дальнюю. Будь я поближе к уголовным элементам — хотя, казалось бы, куда уж ближе — я б наверняка оскорбился, разозлился бы на выжившую из ума старую ведьму: это кто тут «шестёрка»⁈ Но я был, по крайней мере пока, самим собой. Со своим, личным оптом, и со своими, персональными, не обобщёнными, «понятиями». Готовясь к одному из очередных мероприятий, вполне себе мистического и почти эзотерического сценария, я даже запомнил значения некоторых карт, простых, игральных, «атласных», на которых гадали до того, как в моду вошло Таро и прочие метафорически-ассоциативные. Пиковая шестёрка как раз и означала дальнюю дорогу. Карта, которую я, задумавшись, чуть сдавил с боков, внезапно разделилась на две, будто вторая была приклеена к первой позади, и сейчас отлепилась, начав падать. Я поймал её на лету. Перевернул рубчатой рубашкой вниз и увидел бубновую девятку. Которая «опозналась», как «успех в делах, если получится всё хорошо и без спешки обдумать». На лице сама собой расцвела ещё кривоватая, но уже вполне искренняя улыбка. Такие знаки Вселенной мне нравились. И даже то, что передала Она их мне через мёртвую бабулю, не пуга́ло. Обдумывать без спешки я любил с раннего детства. И продолжил.
Глядя на собственную физиономию в зеркале, пока брился и чистил зубы, пробовал найти слабые места в мотивации товарища бабушки. Пробовал — и не находил. Снова понимая, что старые чекисты наверняка продумали всё, и не раз, как у них, скорее всего, было заведено и принято. Работа, судя по записям, ими была проделана поистине колоссальная. Были выявлены, просчитаны и оценены те точки в исторической реальности, воздействие на которые могло сплести причудливый узор реальности совсем по-другому. Сшить-соштопать ткань бытия по новым выкройкам. Подготовленным двумя древними старухами и одним выжившим из ума старичком.
…У Авдотьи Романовны была дочка, Лидочка. Та, которая оказалась в деревне совсем малышкой, выросла в семье чужих людей, дочки загадочного Ивана Силантьевича, который якобы бывал с Романом Дмитриевичем Гневышевым в Вене и Париже. А потом, как и все, вышла замуж. И родила двойняшек, Лену и Таню. Лена никогда не выбиралась из родной деревни дальше соседской Сукромны до той поры, пока вместе с мужем и сыном не переехала сперва в Бежецк, а из него и в Тверь. А вот судьба Танечки сложилась иначе.
Она поступила в Институт иностранных языков КГБ в Ленинграде, а оттуда перевелась в Москву, в Высшую Краснознаменную школу КГБ СССР имени Ф. Э. Дзержинского, основное здание которой располагалось тогда на Ленинградском проспекте. А пока училась там, кто-то очень наблюдательный и умный, от чего наверняка крайне опасный, отметил визуальное сходство курсантки с одной малоизвестной и очень секретной фигурой, которую давным-давно считали погибшей. И предложил Тане участие в одном совершенно секретном проекте, связанном с разработкой нового «перспективного средства защиты от мирового империализма и загнивающего Запада». И было то, что привычно не называли ни оружием, ни даже «изделием», как-то связано с переносом сознания советского человека по временному лучу. И с той поры Леночка Танечку больше не видела. От сестры приходили раз в год красивые яркие открытки без обратного адреса, с одинаковыми поздравлениями, приветами и пожеланиями. Сперва только «сестрёнке Лене», потом «Лене и Пете», а с того года, когда я родился, уже «Лене, Пете и Мише». После того, как мы семьёй перебрались в Тверь, открытки приходить перестали. На почте говорили, что отправлялись они откуда-то из Хабаровска, но ни кто был отправителем, ни как можно было найти его новый адрес — не знали. И что-то в их взглядах из-за стеклянной перегородки было такое, эдакое, после чего мама перестала ходить на почту и задавать вопросы.
Опыта, знаний и аппаратного веса заслуженной прабабушки не хватило, чтобы узнать, ни где находилась Таня, ни кто курировал проект, ни где базировалась группа или отдел. Авдотья Романовна потратила не один десяток лет, но конкретики так и не набрала. Набрала лишь очень узкий круг добровольных помощников в Тверском управлении уже переименованной службы, в которой по-прежнему служили рыцари с холодными головами, оснащённые уже гораздо лучше, чем только плащами и кинжалами. Которые и дали понять, что даже неявный, тщательно скрытый интерес к определённым сотрудникам и фактам их биографий мог привлечь совершенно ненужное внимание. Но в части персон, коллегами не являвшихся, информацией снабжали исправно. Поэтому и смогла товарищ Гневышева узнать о том, что непутёвый правнук после нелицеприятной сцены на улице Освобождения и краха личной жизни пропал со сцены на несколько дней, а объявившись продемонстрировал вдруг резкий и неожиданный интерес к генеалогии. Притом крайне осторожно и аккуратно, будто был не владельцем пиар-агентства, а тоже, так скажем, коллегой. Петя Шкварин входил в тот самый узкий круг товарища прабабки. Хоть и не знал о том, что Евдокия Петровна Гневышева была покойной Авдотьей Романовной Кругловой. И исключительно поэтому я в день нашей с ним нечаянной встречи не поехал, как изначально предполагал, кататься на скучной машинке со скучными куда хуже меня дяденьками в домик с колоннами на набережной.
Вот тогда-то баба Яга и сработала по «старому протоколу», предположив, что балбес Мишутка вполне может надумать посетить её могилку не в один из трёх привычных дней в году. И снова не ошиблась. Они, старой школы ученики, вообще, как мне казалось, не ошибались никогда. Хотя об этом записки мёртвого патологоанатома говорили обратное.
Три ключевых узла выделили уникальные профессионалы, Дуня, Фрося и Володька. Каждый из которых мог быть кем угодно: бабой Ягой, Кикиморой Болотной или Кощеем Бессмертным. Хотя нет, Кощеем был говорящий котейка, имевший крайне невысокую оценку касательно моего умственного развития. В те трое нашли три точки, три участка во времени, откуда оно смогло бы легче и спокойнее всего пойти-потечь по новому руслу. И каждый из предложенных вариантов меня изумил до глубины души. Потому что при всей своей глубоко и профессионально развитой фантазии, при всех навыках предлагать самые оригинальные варианты решения задач, я был, оказывается, страшно далёк от по-настоящему масштабных решений. Которые были, сказать мягко, крайне, катастрофически неожиданными даже для меня. Особенно для меня.
На последней странице блокнота были приклеены две фотокарточки. Одна совсем уже старая, с трещинами по глянцу, с жёлтыми отметинами и тревожного вида бурым пятном на правом нижнем углу. На ней была красивая женщина, неуловимо похожая на маму. Одинаковый разрез глаз, и нос «уточкой». Только у этой, на фото, взгляд был цепкий и холодный. И вместо платьев и украшений, характерных для фотографий той, предвоенной, поры — китель. И на нём петлицы с ромбиком, похожим, наверное, на застывшую каплю крови. Это, кажется, даже на чёрно-белом фото было заметно. Рядом была подпись, сделанная тем самым почерком, строгим, но изящным: «Майор государственной безопасности Круглова А. Р., 1937 г.».
На фотографию ниже я вчера, а вернее уже сегодня, едва не опрокинул чашку с чаем. Потому что узнал её. Я её уже видел раньше. На этом фото, уже цветном, где-то на солнечном юге, среди белых камней и зелени стояли Степан и Лидия, обнимая двух веснушчатых девчушек с выгоревшими волосами. Тремя руками на двоих. И носов «уточками» на фото тоже было три. И я узнал их, хоть на них и были приклеены бумажки, по тогдашней моде, когда из солнцезащитных кремов была доступна одна сметана.
То, что товарищ прабабушка хотела уберечь Танюшу от своей судьбы и своего пути, было понятно и вполне объяснимо. Но вот пути, выбранные ею и её такими же насквозь тайными и секретными коллегами, поражали. Как поражали и неожиданные фамилии на квадратиках блок-схем. Я знал из них, пожалуй, только три. Не знал Батюшина, Воейкова, Шавельского, Быстрова и Симановича. Знал Брусилова. Столыпина. И Распутина.
— Миша, ты там заснул что ли? — голос отца из-за двери ванной вытащил меня из глубин памяти и размышлений. Да, со мной такое случалось: задумаешься крепко, начнёшь строить в голове любимые схемки-чертёжики, и тут бац! Или есть пора, или спать, или вставать, или три дня прошло. Или сорок лет…
— Иду, пап, иду! — крикнул я, оттирая-отмывая со щеки присохшую уже пену.
Завтрак проходил по привычному и десятилетиями затверженному ритуалу. Снова обсудили планы на день, правда, родители и сын время от времени поглядывали на меня если не с открытой тревогой, то с некоторым ожиданием. Словно ожидали, что Миша сейчас скажет что-то вроде: «Отлично, но нет. Делать будем вот так…».
А Миша, признаться честно, говорить вообще не хотел. У меня где-то за глазами и между ушей колотились одна о другую мысли, озвучивать которые было решительно не к месту ни за завтраком, ни вообще. И приходилось регулярно одёргивать себя, только что не вручную отворачивая голову от мамы с папой. Потому что видеть их живыми всё равно было не вполне привычно. И то и дело лезли на ум те два памятника, серый и белый, на месте которых стояли сейчас, в этой версии настоящего, чужие кресты. И сохранялись отвратительные одиннадцать процентов вероятности того, что ситуация могла измениться. При всём уважении к неизвестному деду Володе, который начал путать «подкидного» с «козлом».
— А сам чем займёшься, сынок? — спросил отец. Не дождавшись, когда я вступлю в разговор самостоятельно. А мама кивнула, показывая, что тоже ждала ответа на поставленный вопрос.
— На службу поеду. Надо со Стасом обсудить помимо работы ещё и способы, какими можно сделать так, чтобы те циферки стали ещё больше, и нам за это ничего не было. У меня к концу недели командировочка может образоваться, не по этим золотым делам, по текущим задачам. Её тоже подготовить надо, не люблю впустую кататься, — ответил я. Кристально честно. Никогда не любил их обманывать.
— Надо крипту покупать! — уверенно заявил Петька. Да, повторюсь, молодым быть очень хорошо. Так легко быть уверенным в своих словах, в их правоте.
— Надо. Но надо ещё знать как, где, у кого. Чтобы не вышло, будто мы бегаем по Советской с транспарантами: «Куда бы пристроить прорву бабок, происхождение которых не можем объяснить!». Сейчас, конечно, гораздо попроще стало в Твери, сынок. Но желающие нахлобучить сладких пряников по-прежнему есть. А ещё умеющие и вполне способные. Поэтому торопиться мы будем медленно, — вроде как согласился с ним я. Отметив, как категорический энтузиазм в его глазах сменяет сперва юношеское протестное пламя. А его потом гасит семейный петелинский прищур. И кивнул ему удовлетворённо, будто узнав в сыне себя самого.
— Иванычу приветы передавай, — велел папа. А мама снова кивнула и добавила: — Ты бы в гости его позвал на выходные, Миш? Они с отцом в санатории так в шахматы сражались, куда там Фишеру со Спасским!
— Ну ты сравнишь тоже, Лен, — смутился неожиданно папа. А я понял, что эта реальность совершенно точно нравится мне гораздо лучше предыдущей, исходной. И проклятые одиннадцать процентов будто враз ощутимо прибавили в весе. И в цене.
— Хорошо, и передам и приглашу. Он, мам, твои пироги с капустой очень хвалил, помнится, — новая память удачно подсунула «голограмму», на которой мамины кулинарные шедевры регулярно хвалили все, так что шансов ошибиться почти не было. — Может, к выходным затеешь печево?
— Хорошо. И вправду, давно что-то не пекла. Поможешь с тестом, Петь? — спросила она. Глядя почему-то на меня.
— Конечно! — хором ответили оба Пети, не уточняя, кому из них был адресован вопрос. А я понял, что пора выходить из-за стола и из квартиры. Пока проклятые проценты не выросли до тысяч и миллионов.
Рому снова оставил сыну. Петька собирался прокатиться до знакомой фермы, чтобы там разжиться капусточкой и яйцами для обещанных пирогов. Мне же до офиса было минут пятнадцать пешком, это если идти, как папа говорил, «нога за ногу, штопаный рукав». Я именно так и шёл. А в голове то одним, то другим боком крутились, будто похваляясь друг перед другом, те три узла, которые изложила в блокноте бабуля-генерал-лейтенант.
Они удивляли, все вместе и каждый по отдельности. Ждать от старушки со стажем секретной работы в ОГПУ, НКВД, КГБ и ФСБ, пусть и в статусе консультанта-пенсионера, увиденного в ровных строчках текста и квадратиках схем, я мог бы, наверное, в самую последнюю очередь. Но Авдотья Романовна умела удивлять. В этом не было никаких сомнений, конечно.
Предложенные варианты рассматривали возможность, как бы фантастически это ни звучало, спасти Столыпина и Распутина. Помочь провести по чуть скорректированному сценарию «Луцкий прорыв», который я в школе изучал, как «Брусиловский». Но результатом все три имели одно и то же. Победу Российской империи в Первой мировой, успешное завершение реформ, сохранение и усиление царской власти. И исключение возможности прихода к власти большевиков.
Да, для такого звания, полученного в таких органах, для всей истории сверхсекретной прабабки это были, скажем прямо, предложения неочевидные. Такие не лежат на поверхности, когда думаешь о том, что могла бы постараться исправить в своём прошлом фигура подобного ранга. Наверное, в этом и была моя ошибка, и именно поэтому мне было сложно понять выбор этих трёх узлов. Я только недавно узнал о том, что Время, бывает, шутит, идя не по прямой от прошлого к будущему сквозь неуловимый миг настоящего. Что Оно, случается, может и петлю сделать. Я не мог предположить, что с какого-то времени, с достижения или постижения каких-то знаний или тайн, человек готов исправлять в своём прошлом уже не свои ошибки. И я по-прежнему не понимал этого. Так же, как и не был уверен полностью в том, что Авдотья Романовна — человек. По крайней мере, в том смысле, какой я вкладывал в это определение до сих пор.
— Михаил Петрович, доброе утро! — Вера поприветствовала из-за стойки бодро и весело.
— Доброе, Вер. А чего, у нас ни студентов-практикантов, ни стажёров нету, что целый руководитель проектов сидит на ресепшене? — спросил я, заходя в холл. Подумав попутно про то, что делами фирмы можно было бы интересоваться как-то вдумчивее. И, пожалуй, почаще.
— Так ведь пост ответственный, босс. На переднем краю стажёров ставить — не по-нашему, — развела она руками. И я не нашёлся, чем ответить на это простое и искреннее заявление. Потому что был с ним совершенно согласен.
— Резонно. Попроси Иваныча и Стаса зайти, Вер, — велел уже из кабинета.
— Салют, Миш! Как жизнь? — дядя Саша снова прибыл первым и уселся на «своё» место за столом для совещаний. Но сперва подошёл к моему столу и пожал руку. Заглянув в глаза как-то особенно пристально.
— Нормально, думаю. Как говорили в годы моей юности: жив, здоров и на свободе, — честно ответил я, начав было разбирать рабочую почту, но решив, что эти конюшни пока подождут. Сперва надо было обсудить что-то более насущное. — Привет, Стас. Спасибо за то, что с Петькой прокатился. Очень он впечатлён был твоим этюдом «вотрись в доверие к библиотекарше». Ловко ты придумал с монетками.
Наш малообщительный юрист только кивнул, занимая своё место и подтягивая к себе из лотка три листка бумаги. Видимо, он не считал, что за это заслуживал какой-то отдельной похвалы. Зато подвинул ко мне по столу папку.
— Это ко встрече с Сергеем Леонидовичем? — на всякий случай уточил я, открывая и вглядываясь в первые строчки печатного текста.
— Так, — привычно чуть склонил голову Стас.
— Место мы выбираем, или они? — спросил я зама по безопасности.
— Они, Миш. В «Манилове» столик на семнадцать часов, — как всегда исчерпывающе ответил он.
— Странный выбор. Он же, насколько я помню, обычно за городом привык разговоры разговаривать? Откуда такая тяга к народу? — удивился я.
— Как я понял, там будут ещё двое-трое из «городских», — кивнул как-то чуть влево головой Иваныч. Наверное, в сторону здания городской администрации. — От нас двоих-троих готовы принять, на шестерых столик взяли. Кого подтянешь?
— Наверное, никого, дядь Саш, — проговорил я медленно, не отводя глаз от текста, который подготовил умница-Стас. — Тут по уму надо было бы Славика позвать, конечно. Но я его уже проводил. Так получилось. И обратно откапывать, как ту стюардессу, не стану.
Мужики хмыкнули, зная старый неприличный анекдот.
— Может, я посижу там где-нибудь в уголке? — предложил как всегда Иваныч.
— Ты так и так где-нибудь в уголке посидишь, или бойцы твои. Но на виду нужно быть мне одному. Старший Откат наверняка сперва будет по привычке бычить и авторитетом давить. Будет больше целей — будет дольше орать. У меня нет ни лишнего времени, ни малейшего желания его слушать дольше, чем нужно. Но уж больно случай выпал удачный, как ни парадоксально это звучит, — так же задумчиво и неторопливо пояснил я.
Зам по безопасности со Стасом перестали улыбаться разом, моментально и абсолютно синхронно. Мне всегда нравилось подмечать такие мелкие и, казалось бы, незначительные детали. Которые подтверждали, что окружавшие меня люди были совершенно точно «на одной волне», как теперь говорили. А вот сейчас эта фраза вдруг напомнила о гармоническом резонаторе, перфорированном по спирали Фибоначчи. О дырявом медном чайнике.
— Что, Миш? Плохое подумал, я же вижу. Ждёшь чего? — насторожился Иваныч.
— Нет, дядь Саш, это не по этой встрече. Тут плохого не жду. Приятного, правда, тоже. Так, а чего там по дресс-коду? Обидно будет, если не пустят без смокинга, — я закрыл папку и потряс чуть головой, будто прогоняя мысли о дырявых чайниках и прочих научно-технических сказках о потерянном времени, которые сейчас совершенно точно были мне ни к чему.
— Бизнес ф-ф-фо́рмал, — сообщил Стас, глядя на меня пристально. Оно, конечно, не к добру, когда на тебя так юристы смотрят, тем более такие, как он. Но он был наш, мой, свой, и в этом я был уверен. И это воодушевляло. Как и те выкладки, что он подготовил.
— Нормально. Не люблю бабочки, — кивнул я. Галстук-бабочка мне и вправду не нравился с самого детства, когда их приходилось надевать на утренники. Резинка наминала шею. А я уже тогда не любил, когда что-то наминало Петле шею.
— Зря, Миша! Бабочки — они ох какие разные бывают! Вот я, помнится, в Фергане служил одно время… — оживился было дядя Саша, как всегда бывало, когда он чувствовал, что в ближайшее время опасности не предвидится и можно скрасить досуг личного состава очередной байкой.
— Потом про Фергану, Сан Иваныч, потрещим, — поднял я руку, останавливая его на полуслове. — Сейчас недосуг.
— Ну, не до них, так не до них, — легко согласился он, вызвав у Стаса кривую улыбку.
Я раньше удивлялся, как они умудряются так ладить, мои сотрудники? Такие разные, интеллектуальные, креативные, эрудированные с исполнительными, ответственными, внимательными, сложные с простыми и, что ещё невероятнее, сложные со сложными? Потом перестал удивляться. Решил, что просто повезло. Просто повезло за эти двадцать лет собрать вместе совершенно разных людей, которые никогда бы не встретились при других обстоятельствах, а если бы и встретились — вряд ли задержались рядом надолго. Наверное, это был тоже какой-то тайный талант Михи Петли, собирать вокруг себя увлечённых. Или просто хороших. Удача? Пусть будет удача.
— Добро, мужики. Тогда каждый по своим задачам. От меня ничего нового не будет. Во сколько выезд?
— В шестнадцать тридцать, — отозвался Иваныч. — На Тверском у «Олимпа» дорогу расковыряли опять, асфальт в снег кладут, пока не сошёл он, снег-то. По Волоколамскому поедем, а там тоже чуть подвстать можно будет, потому и с запасом.
— Лады. За работу тогда!
Они вышли, и Стас снова идеально ровно задвинул стул за собой и за дядей Сашей. Тот лишь глянул через плечо, уже стоя в дверях, но ничего не сказал. Эти двое к индивидуальным особенностям друг друга привыкли давно, поэтому один почти не морщился больше от военного юмора, а второй почти не поддевал-подкалывал его за то, что раньше считал придурью.
Встречаться с Сергеем Леонидовичем не было, конечно, ни малейшей охоты. Я с огромным удовольствием отказался бы и от поездки, и от общения и с ним самим, и с неизвестными «городскими», которых анонсировала встречающая сторона. Беседы с такими гражданами всегда вызывали у меня тоску и некоторую острую идиосинкразию, как Кирюха говорил. Он, правда, был полностью уверен, что это сложное слово состояло из «идиот» и «крэйзи», и означало, что от идиотов — один головняк. И в девяти из десяти случаев бывало именно так. Или чаще. Более-менее нормально получалось общаться только с руководителями и сотрудниками подведомственных учреждений, с теми, кто от нашей работы получал реальную пользу: информирование горожан, привлечение их на открытия после ремонтов, посещения выставок и прочих мероприятий. Больницы, библиотеки, школы — с ними у агентства были хорошие и дружеские даже отношения. Они не зарабатывали на нас каких-то невнятных показателей-«галочек» в не менее мутных отчётах. И «благодарить» за «возможность принять участие в городской жизни» мне приходилось не их. К сожалению.
Люди из зданий «под гербами», из кабинетов «под портретами», были другими. Я с изумлением отмечал, как из года в год эволюционировало крапивное семя. Они осваивали современные и даже новейшие технологии, с изяществом бронепоезда врывались в социальные сети, внедряли всё новые и новые метрики и показатели, за которые бились сами с собой и со здравым смыслом не на жизнь, а на смерть. Ребята и девчата из нашего отдела социальных, городских и областных проектов каждый раз сдержанно жаловались на это. Но исключительно риторически. Потому что каждый понимал полную, полнейшую бессмысленность жалоб на систему. Игра имела свои правила. Беда была в том, что свеч та игра не стоила, но проиграв в ней, имелись все шансы огрести лишних проблем в виде пристального внимания всяких разных органов и служб. Нам оно было не нужно совершенно. И не потому, что нам было, что скрывать, или у нас был бардак и чернота в бухгалтерии, нет. Агентство давно и привычно работало исключительно «по-белому». Просто мы прекрасно понимали, что один-единственный ретивый ярыжка способен «запороть» работу нескольких десятков людей, поэтому старались расходиться бортами не только с дядями и тётями, но и даже с мальчиками и девочками с Советской площади или площади Ленина.
Из привычно структурированного и идеального списка Стаса получать данные было чистым праздником. Мы достаточно давно знали друг друга, чтобы он мог подавать сведения так, будто я их сам для себя готовил. На листах был лаконичный текст, разбитый на абзацы. Были блок-схемы и картинки там, где без них было бы хуже, чем с ними. Наверное, если бы наш юрист не был нашим юристом, из него вышел бы идеальный репетитор, гувернёр или наставник. Ну, если бы он чуть лучше говорил и меньше сторонился людей.
Его сводка показала, о чём и вправду был смысл поговорить с Сергеем Леонидовичем, человеком с тяжёлым взглядом, тяжёлыми щеками, руками и прошлым. Но давно и успешно трудившегося на благо города и области. И ещё ряда граждан. Ну, и себя тоже не забывая. В голове привычно возник образ, всегда всплывавший при мыслях о чиновничьем аппарате и их присказке «рука руку моет». Мухи. Серые, чёрные, бронзово-зелёные, искристо-синие. Большие или маленькие, суетливые или вальяжные. Мывшие руки себе и друг другу. Старший Откат ещё не приобрёл окончательной бронзовой патины, не стал барельефом или памятной доской себе самому. Но был уже явно близок к этому. Поэтому общение с ним было похоже не попытку переспорить церковный колокол. Но было надо. Тьфу ты…
Наши интересы ближе всего сходились в той самой отделочной фирме, о которой мы говорили со Стасом ещё до моей поездки в той, первой, реальности, и тут, оказывается, тоже. В двух предприятиях, занимавшихся интернет-маркетингом и информационной безопасностью. И во втором по важности богатстве Родины. Первым в моём твёрдом убеждении были люди. Вторым — земля. Вот в одном из районов нашей богатой на леса и болота области и была землица, которая пришлась бы нам исключительно кстати. Главой района там был тот самый Шкворень, то есть, разумеется, Игорь Владимирович Шабарин, который сперва возглавил поселковую администрацию, а потом продолжил нелёгкий путь народного избранника. И, судя по данным Стаса, вплотную приблизился к Законодательному собранию Тверской области. Выборы в которое должны были состояться в следующем году.
Агентство в том районе много раз проводило выездные мероприятия, всякие, и детские, и вполне взрослые. Мы восстановили, а точнее сказать — заново построили, там два пионерских лагеря. И по настоятельной рекомендации Стаса, под нытьё младшего Отката, взяли землицы сельхозназначения. Славка вопил, что это всё прошлый век, что заниматься надо майнингом и маркетингом, а ещё политическим консалтингом, а земля — для лохов. Я его не послушал. И взял в аренду землю бывшего колхоза «Борьба».
— У верблюда два горба потому, что жизнь — борьба! — верещал тогда он. — Тебе борьбы не хватает, объясни мне⁈ Зачем тебе эти реки-раки-буераки? Тут же не растёт ничего! Ты карту глянь, тут же не местность, а сплошные указатели «не влезай — убьёт!».
Названия населённых пунктов, живых и уже нет, на старой карте и впрямь впечатляли. Разделиха, Кобелиха, Замытье и отдельно отпечатавшиеся в памяти Могилки. Но это было второе по важности богатство Родины. И оно на тот момент было не нужно никому, даже ей самой. И в нём доживало последние дни и вымирало первое по важности богатство.
— Я против, Петля! Тут не на что тратить бабки и не на чем их поднять! Три деревни, два двора, больше нету ни… — не унимался Слава.
— Иваныч, — перебил я тогдашнего партнёра, обращаясь к заму по безопасности, — пошли кого-нибудь глянуть. И Стаса возьмите, пусть погуляет, подышит, а то от бумаг своих совсем белый стал. Лето стоит, погоды какие…
— Сам сгоняю, Миш, — кивнул дядя Саша.
Через три года там были два пионерлагеря. Заработали два фельдшерских пункта и начали ездить автобусы, возившие в начальную и общеобразовательную школы детишек. Которые появились вместе с родителями, приехавшими работать на той самой земле. А на Трёхсвятской, на тверском Арбате, появился магазинчик, торговавший всяким рукоделием: золотым шитьём Торжка, «стланью» и «белой строчкой» из села Ведного, кружевами из Калязина. Были там и носки с полотенцами, что вязали-вышивали те самые бабушки из тех трёх деревень «в два двора».
Мы с Игорем Владимировичем нашли общий язык, хотя перед той самой первой предвыборной кампанией едва не набили друг другу морды. Но когда объезжали вместе каждую деревеньку, когда видели не только провалившиеся крыши и упавшие плетни, но и трактора в полях, скотину на выпасе, детишек на лавочках у домов, Шкворень, кажется, меня понял. А после того, как пятая по счёту старушка угостила чаем с пирогами и вареньем, а провожая крестила нас с ним вослед, повернулся ко мне и сказал:
— Я, Петля, много чего сделал. Всякого. Про тебя тоже разное говорят. Молиться и каяться я хреново умею. А ты вот показал мне, как можно и без попов грехи отпускать. Пусть твой заи́ка готовит бумаги. Я сам отвезу их на Советскую.
Уже почти перед самым выходом к машине я достал из ящика стола чёрную Нокию. Номера с пиковой шестёрки как-то сами собой встроились в тот список контактов, что хранился в моей памяти вечно. В обеих памятях, потому что, как ни странно, цифры совпадали. Только в этой, новой, два телефона отвечали живыми голосами родителей, а не бесчувственным «аппарат абонента отключён или находится вне зоны действия сети». И были все шансы, если верить расчётам сказочных персонажей, что доступных абонентов могло стать больше. Пусть и не в этой жизни.
«Gotov. Nado vstretit’sya zavtra. @»
Такое сообщение улетело абоненту без названия контакта, с одной складной чёрной матовой трубки на другую. Я не нашёл там ни значка «параграф», ни «энд», какими привычно подписывал раньше электронные и бумажные письма, поэтому отправил тот, который называли то «ухом», то «плюшкой», то привычной «собачкой». В надежде не то, что символ, который в Италии называли «улиткой», а в Германии — «обезьяньим хвостом» товарищ бабушка сможет расшифровать, как «Петля». И что Кощей не обидится на «собачку».
У крыльца стоял немецкий флагман Эс-класса, за которым притаился, хотя скорее величественно возвышался «Шевроле Тахо». Я протяжно вздохнул. Никогда не любил этих танцев со сравнительными измерениями репродуктивных органов. Но в определённых кругах было не принято приходить на встречи пешком и «с улицы». А раньше считалось зазорным, если на тебе цепь тоньше пальца и пиджак отличается цветом от царственного багрянца. Но я те времена, к счастью, почти не застал, хоть и доводилось часто работать с тем, кто тогда начинал.
«Тахо» был наш, а «Эсочка» — того самого автосалона, который мы открывали тогда, когда познакомились с Иванычем на рыбалке в лесу. Только хозяин тот, предыдущий, пробыл владельцем недолго, заехав, как и многие другие, на ПМЖ на Дмитрово-Черкассы. С новым собственником мы познакомились в процессе «ребрендинга и отстройки от конкурентов», хотя тогда этими терминами никто ещё не козырял. Новое название автосалона, новые узнаваемые элементы дизайна и фирменный стиль, а ещё арендный сервис, который тогда был в новинку, очень понравились хозяину, поэтому время от времени мои сотрудники и их друзья-знакомые получали приятные скидки в том салоне. А я время от времени мог позволить себе прокатиться на дорогой немецкой машине, когда обстоятельства того требовали. Потому что арендный сервис был наполовину мой. Младший Откат регулярно вышивал на Майбахах и лимузинах, нещадно амортизируя автопарк. Наверное, с его выходом из числа учредителей многие бизнесы станут более прибыльными. Этот — так уж точно.
— Михаил Петрович, добрый день! — поприветствовал меня водитель, открывая заднюю левую дверь.
— Здравствуйте, Пал Палыч! И Вам день добрый. Как супруга?
Да, я знал по имени и его, и Тамару Сергеевну, его жену. Мы не дружили домами и не были соседями. Я только время от времени катался на чужих дорогих машинах, которыми он управлял. Но водителем Павел Павлович был от Бога, и человеком оказался понимающим и тактичным. За эти несколько лет мы разговаривали не то, чтобы часто и душевно, и даже не каждый раз. Но когда я заметил, что он чем-то расстроен настолько, что едва не плачет, то сразу спросил. И потом помог Тамаре Сергеевне попасть в областной клинический кардиологический диспансер к хорошему доктору. И вышло так, что мы очень удачно успели. Семьями и домами по-прежнему не дружили. Но хороших людей, не держащих на меня зла, стало больше. И это было хорошо и правильно, как папа говорил.
— Хорошо всё, Вам спасибо, Михаил Петрович, да доктору, да Господу, — привычно отозвался он, прикрывая дверь за мной.
— Пал Палыч, а поставьте, пожалуйста, музыку какую-нибудь, — попросил я его, когда он занял место за штурвалом. И его седовласая коренастая фигура, и посадка, и вид приборной панели как-то не позволял использовать скучное слово «руль».
Флагман в сопровождении броненосца отправился в путь, а капитан, пробежавшись пальцами по сенсорному экрану, вслушался в звуки, кивнул сам себе и прибавил чуть скорости, выезжая на Волоколамский проспект.
Он любил, как и я, музыку потяжелее. Но не чурался и классики. А ещё собирал дома коллекцию пластинок и разбирался в автозвуке и акустике вполне профессионально. Случалось, мы даже делились находками: то я музыку со смарта поставлю, то он с флешки. Бывало, что предложенные им композиции попадали ко мне в плейлист, и наоборот тоже случалось. На этот раз вышло оригинально. И привычка видеть знаки Вселенной потёрла лапки. Как муха.
Из динамиков зазвучал проигрыш, простой и узнаваемый, песня моей юности. Воронежские панки-рокеры были тогда невероятно популярны, многие их песни, включая не самые приличные, распевали во дворах и подъездах. Но на этом альбоме почти не было матерщины, зато стало больше лирики и даже некоторого философствования. И, пожалуй, именно этот трек подходил к ситуации так, что и нарочно не придумаешь.
Синтезатор девяностых вдруг поддержали ударные и крепкие гитарные рифы. Потом и вовсе, кажется, духовые добавились. А потом зазвучал вообще неожиданный женский вокал. Но вышло неплохо. На Найтвиш даже чем-то похоже было, кажется. Нет, определённо, с этими нейросетями куча музыкантов останется без работы.
На словах, про брошенный на шею аркан, про ядовитый воздух и про туман*, я здорово насторожился.
* Алькасар — Туман: https://music.yandex.ru/album/20499823/track/98613246
Да, лирики и философии было достаточно. Слишком многое оказалось и оставалось непонятным в том далёком 1996-м году, когда была написана песня. Но мы, певшие, вернее, оравшие её, тогда об этом не думали. Думать начали позже те, кому повезло выжить. И то не все. И воздух часто оставался ядовитым. И каждый шаг часто норовил привести в капкан. И кровь, бывало, проливалась даже сейчас. А туман — тот будто бы и вовсе не поменялся. Как и моё личное к нему отношение, то самое, что появилось тогда, в детстве-юности. Главное — не забыть плюнуть через левое плечо. И сделать первый шаг. Как я люблю и как я умею: поднял ногу — сделал шаг.
Аудиосистема давно играла что-то другое. Мы проехали мост через Лазурь, выезжая на Смоленский проспект. Постояв немного в обещанной Иванычем пробке. Но двигаясь уверенно и сохраняя запас по времени. А в ушах и в голове всё звучало напутствие неизвестной мне вокалистки. О том, что опасный путь надо пройти. Снова надо.
— Приехали, Михаил Петрович, — поднял глаза к зеркалу заднего вида седой водитель. Доставивший меня туда, куда мне не хотелось идти, чтобы говорить с теми, с кем не было желания пересекаться лишний раз. Но, разумеется, в этом не виновный. Просто потому, что мне опять было надо.
— Спасибо, Пал Палыч. Как на руках донёс, а не по колдобинам нашим доехали, — привычно похвалил я разулыбавшегося от простых, но искренних слов пожилого мужчину.
Машины ушли дальше, чтобы свернуть налево и дождаться времени моего выхода на парковке за администрацией. А я глянул на часы, где секундная стрелочка катала над зелёным циферблатом белый прямоугольник. На жёлтый с белым фасад старого двухэтажного здания. И, подавив вздох, ступил на первую из пяти ступеней.
Две девушки привычно улыбнулись, как только дверь впустила меня внутрь. Я бывал тут раньше, интерьер девятнадцатого века мне нравился. И кормили тут вкусно. Если только не приезжать на ужин со своей изжогой, как сейчас.
— Здравствуйте. Петелин, меня ожидают, — сообщил я девочкам.
Слева, из-за пианино, за которым скрывалось что-то вроде балкона с задёрнутыми шторами, уже спешил администратор.
— Михаил Петрович, добрый день! Как всегда вовремя, хоть часы по Вам сверяй, — широко улыбаясь, зачастил он, правой рукой тряся мою в приветствии, а левой отмахивая девушек-хостес. Было в нём что-то по-настоящему гоголевское. Или чеховское. Но на Ноздрёва он, кажется, походил больше.
— Здравствуйте, Василий. Все уже в сборе, — кивнул я на возвышение за пианино. Которое обычно закрывали шторами, когда там собирались гости, не привыкшие отвлекаться на посторонних. И на то, чтобы их снимали на телефоны.
— Все, Михаил Петрович, все в сборе. Но недавно, вот-вот буквально прибыли. Прошу, прошу, — шелестя и жестикулируя, он повёл меня мимо столиков. За которыми никого не было, ни слева, ни справа. Видимо, сегодня у заведения спецобслуживание.
Администратор распахнул шторы жестом фокусника, я кивнул ему и поднялся по трём белым ступенькам, отделявшим местный мини-Олимп от простых смертных. И поприветствовал сидевших за столом.
— Добрый вечер, господа!
Балкон-Олимп был невелик, и основное место занимал стол. Когда я был тут в прошлый раз, столиков было два, этот большой сюда явно втащили специально. Судя по вмятине и царапине на белых перилах справа, в спешке. Но думал я об этом как-то опосредованно, пытаясь сохранять спокойствие. Из четверых присутствовавших я с разной степенью вероятности ожидал увидеть двоих. Из оставшихся нежданных одного не ожидал увидеть совершенно. Но внешне, наверное, это не отразилось никак. Привычная маска Михи Петли заняла своё место. А я занял своё, отгоняя мысли о том, что когда один сидит с одной стороны стола, а четверо с другой — это будет вряд ли дружеская беседа. Показательная порка или товарищеский суд. Хотя, товарищей у меня тут не было. Тут были господа, из которых под определение «товарищ» мог условно подпадать всего один. И тот — по должности. Но думал я об этом с привычным каменным лицом, расправляя на коленях салфетку.
— Здравствуй, Миша, — пробасил уверенным и давно поставленным голосом руководителя Сергей Леонидович. Видимо, на правах приглашавшей стороны. — Ты как всегда пунктуален. Давай, я представлю тебе товарищей, а потом мы сделаем заказ.
Вторая часть была обращена, видимо, к администратору — он произнёс её, глядя поверх меня. А я почувствовал, как колыхнулся воздух, и чуть прошуршала портьера. Общительного Васю выдуло наружу.
— Ты многих знаешь, но порядок есть порядок. Это Владислав Иванович, из городской администрации. Это Игорь Владимирович, глава Рамешковского района. Это Пётр Сергеевич, с «Никитина — девяносто два», — закончил краткое представление Откат старший на том самом, кого здесь и сейчас я ожидал встретить меньше, чем кота Кощея. На Шкварке-Буратино, Пете Шкварине, товарище майоре из дома с колоннами на набережной Афанасия Никитина.
— Рад встрече, товарищи. Да, Сергей Леонидович, Вы правы, мы с товарищами знакомы, со многими — довольно давно, — до противного спокойно сообщил я, привстав и пожав поочерёдно протянутые ладони. Мягкую и холодную Откатову, мягкую и влажноватую — товарища из администрации, твёрдую и горячую лапу Шкворня. И Петину. Чистую, как и положено по должности.
— Тогда давайте закажем, — потёр лапки Владислав Иванович, и потянул к себе меню.
Я сделал то же самое. Только лапки не потирал.
Пока на стол не принесли всё, до последнего блюда, сидели, как на поминках неблизкого родственника: в тишине и с лицами сдержанно-скучающими. Время от времени Игорь Владимирович бросал взгляды на Петра Сергеевича, будто пытался понять, не стоит ли его опасаться. Буратино сидел с лицом старого берёзового полена, не выражавшим ничего. Мы с ним опять, наверное, близнецами выглядели. И от этого во взглядах товарищей из администраций проскакивало что-то, напоминавшее неявный интерес. Но поручиться я не мог. Эти двое научились скрывать эмоции раньше, чем я научился их выражать словами, наверное.
Сергей Леонидович лично изволил налить каждому из гостей, мы отсалютовали друг другу, и не подумав подниматься и чокаться. Некоторое время звучало сопение и сосредоточенное пережёвывание.
— Итак, товарищи, — отложил вилку Откат. Шкворень посмотрел на него и повторил жест с явной грустью в глазах. — В начале следующего года ожидаются выборы в Заксобрание. Мы с вами знаем Михаила Петровича, как профессионала высочайшего класса. Их… Его агентство не раз показывало себя с лучшей стороны.
Я и бровью не повёл на его оговорку. И никак не обозначил, что подобное именование для меня в новинку. И что до сих пор он называл агентство «Славки моего».
— Хотелось бы обсудить и проговорить, так сказать, на берегу характер и порядок взаимодействия, — от казённых, как телогрейка, и изящных, как кирзовые сапоги, фраз изжога стала сильнее.
— Да. Видите ли, Михаил Петрович… Мы полагаем, что Вашим ребятам под силу будет справиться с задачей, — отложил приборы и Владислав Иванович. Глядя на меня тренированно ничего не выражавшими глазами и доброй, но ненастоящей полуулыбкой.
Я чуть качнул головой, давая понять, что возражений не имею, но и согласия давать не готов, ввиду того, что не настолько прозорлив и догадлив, как иные товарищи за столом. И мне, как привлечённому специалисту, вам придётся не просто проговорить, а проговорить ртом и прямо в ухо.
— Есть мнение, что в числе депутатов может оказаться Игорь Владимирович, — пошёл на конкретику «городской». — И хотелось бы узнать, с чьими ещё штабами Вы ведёте переговоры о сотрудничестве, чтобы исключить возможный конфликт интересов.
Стальные люди. Проговори я так больше пятнадцати минут кряду — у меня сведёт все мышцы от груди до макушки, как от лютой оскомины, а этим всё нипочём, как песню поют.
— Не уверен, что смогу сообщить что-то, касательно других штабов, Владислав Иванович, — ответил я, только что не распахнув глаза с октябрятской честностью и пионерским задором. Когда подобные вопросы задавали мне раньше, я отвечал встречным: а Вы о понятии «коммерческая тайна» что-нибудь слышали? Потом перестал. Потому что у этих медных и бронзовых любые сочетания, включавшие определение «коммерческий», вызывали праведный гнев. Как я мог подумать⁈ Они не имеют отношения к коммерции. Они, слуги и избранники, гораздо выше этого!
— Ну, это сейчас не важно. Главное — избежать конфликта интересов, — «отъехал» до второго захода он. — А кроме того, хотелось бы понять, не будет ли недопонимания в связи с некоторыми новыми обстоятельствами?
— У тебя, Миша, были, так скажем, трения со Славой. Это может помешать тебе в работе? — прогудел Откат.
— Трения были у Славы и не со мной. В работе мне это помешать не может, — не выдержав, ответил я менее осторожно и уважительно, чем следовало бы. И отметил, как дрогнули брылья у Владислава Ивановича, покраснело лицо у Сергея Леонидовича и совершенно одинаково сузили глаза Шкворень с Буратино. В других обстоятельствах, пожалуй, могли бы и засмеяться, но не здесь и не сейчас.
— Отлично, отлично, — зачастил «городской», поглядывая на «областного». — В Вашем, Михаил Петрович, профессионализме нет никаких сомнений, никаких. Уверен, что сотрудничество снова пройдёт на уровне. А расскажите, раз уж мы так удачно собрались за одним столом, чем живёт бизнес? Возможно, нужна помощь или содействие?
А дальше пошли хитрые и округлые фразы, которые мы катали друг другу, наблюдая за реакцией. На базаре торговаться гораздо проще, кто бы чего не говорил. Процесс технически один и тот же, но все эти принятые условности осложняют его страшно. Наверняка на другом уровне, когда договаривающиеся стороны встречались, например, в бане одной из сторон прийти к консенсусу можно было значительно быстрее. Не знаю, я на тот уровень сроду не стремился. А когда был с последний раз в бане, меня едва не уходили насмерть две покойницы. При мыслях об этом общаться и торговаться со власть имущими стало полегче.
Сергей Леонидович подтвердил, что не оспаривает переход доли сына ко мне ни в части агентства, ни в части строительной фирмы. Мне даже почудилось на миг в его глазах что-то вроде злого уважения. Дескать, «ладно, банкуйте до поры, тут вы меня переиграли». С Игорем Владимировичем договорились по землям, и о том, что все наши совместные начинания будут продолжены, вне зависимости от его будущей должности.
Проблема едва не возникла с айтишными фирмами. Не знаю уж, что там было связано или только должно было связаться с ними у Откатов, но дядя Серёжа бился за них самоотверженно. Не отказал себе в удовольствии поорать и постучать по столу. А потом случалось неожиданное.
— Ты, Миша, зря упираешься! Поверь мне, я встречал людей гораздо хитрее тебя! И мы всегда находили общий язык. Пусть и не сразу. Пусть и не всегда с теми, с кем начинали договариваться, — гудел он по-бычьи, утирая салфеткой шею, которая давно покраснела, а теперь начинала отдавать в лиловый. — Управу, Миша, можно найти на каждого! Управления, как ты знаешь, разные бывают, не так ли, Пётр Сергеевич⁈
Вот и стало понятно, зачем тут Петя Шкварин. А потом вдруг сразу перестало быть понятным.
— Совершенно верно, Сергей Леонидович, — ответил товарищ майор сухо. — И управления бывают разные, и интересы у них бывают разные. Так, например, нам в ряде интересов давно и успешно содействует агентство Михаила Петровича.
Я думал, Отката разорвёт. Он приобрёл оттенок едва ли не баклажановый, и рука с салфеткой замерла, ощутимо подрагивая. У Владислава Ивановича дёрнулась щека, правая, дважды. Игорь Владимирович поднял ладони, будто хотел начать аплодировать этюду Петра Сергеевича, но сдержался в самый последний момент, и даже свой фирменный, привычный «большой палец вверх» не показал.
— Мы с интересом наблюдаем за работой агентства и некоторых его сотрудников. Вы совершенно правы, товарищи, они — профессионалы высочайшего класса. Полагаю, актив в виде информационных технологий необходим Михаилу Петровичу для работы. Думаю, эти организации послужат для определённых нужд ожидаемых предвыборных кампаний, — чесал он как по-писаному. И на последних словах коротко глянул на меня, будто передавая пас.
— Пётр Сергеевич совершенно прав. Все вы знаете, с каким уважением я отношусь к Сергею Леонидовичу. Разумеется, я ни в коем случае не позволил бы себе вступать с ним в подобные дискуссии, не имея на то достаточного обоснования, — тут я сделал едва уловимую паузу, — или указания.
И так же кратко перевёл глаза с Отката на Буратино. И обратно. Будто вернув пас обратно. Или сделав новый.
— Думаю, мы друг друга поняли, — сипло проговорил дядя Серёжа. Теперь он начинал бледнеть, а «городской» — синеть, ещё раз дёрнув дважды щекой. На этот раз левой. Цирк, точно, и никаких коней не надо.
— Это замечательно. Сергей Леонидович, благодарю за приглашение. Товарищи, рад знакомству. Миша, до встречи, — товарищ майор встал, и на последних словах пожал мне руку. Мне одному. — Прошу извинить — служба.
И вышел за портьеру.
Я не стал думать о том, чем именно был вызван этот номер, случайным он был или, что вероятнее, спланированным. Не стал размышлять и о том, за кого, кроме родного ведомства, мог играть Петя. Думалось почему-то только о том, что я с той красной пластмассовой лопаткой за верандой детского сада «Зайчик» поступил совершенно правильно.
Мы с ответственными товарищами поговорили ещё некоторое время, но уже сугубо конкретно. Оговорили, когда, кто и как приступит к работе. Кто и в какие сроки поможет с земельными участками. И когда именно можно будет прислать Сергею Леонидовичу документы на подпись. Ну, то есть понятно, конечно, что не прямо вот ему, потому что он к коммерческим делам никакого отношения не имел, будучи гораздо, гораздо выше этого.
Завершив обсуждение, я попрощался с товарищами-господами, вернувшими себе естественную окраску, уже чуть подрумяненную «беленькой», которая после ухода Петра Сергеевича тоже начала уходить быстрее. Игорь Владимирович вызвался проводить меня до крыльца.
— Ловко вышло, Петля. А ты чего, под этими теперь? — похлопал себя по плечу Шкворень, стоя на крыльце. Машины слева ехали еле-еле, на Советской была вечная пробка.
— Нет. Я сам по себе, свой собственный, как и раньше, — ответил я.
— А чего тогда это было? — удивился он.
— А хрен-то его знает. Мы с Петькой в один садик ходили в Сукромнах. Может, детство заиграло где? Хотя вряд ли. У них другие мелодии и ритмы, наверное, должны играть, — пожал плечами я.
Игорь Владимирович, наш кандидат, удивив меня неожиданной творческой стороной своей широкой натуры, насвистел первые десять нот из великой песни о том, с чего начинается Родина.
— Типа того, — кивнул я согласно, улыбаясь. — Или эта, про снег и ветер.
— Не, та — МЧС-овская, мне кто-то рассказывал, — улыбнулся и он.
— Да? Ну не суть, не нам те песни петь, короче говоря. Это у них там снег, ветер, буквари. А у нас — один сплошной опасный путь через туман, — вспомнилась вдруг мне композиция, игравшая на подъезде сюда.
— О! «Секторуха»? Уважаю! Был в девяносто пятом на концерте в Доме Офицеров, с тех пор кассету храню, — скажи мне кто, что мы со Шкорнем будем когда-нибудь беседовать о музыкальных предпочтениях — ни за что бы не поверил. Нет, жизнь определённо движется очень причудливо. И переплетается так, как и нарочно не придумаешь.
Пал Палыч вышел и открыл заднюю левую дверь. Мы с Игорем Владимировичем обнялись и разошлись. Он — на зашторенный Олимп, к небожителям, а я — в тёмное нутро немецкой машины. Чужой. На работу.
— Ну, как прошло? — светски осведомился водитель. У кого другого, может, и не спросил бы. Да наверняка не спросил.
— Всё путём, Пал Палыч, всё путём. Долго до офиса добираться будем?
— Да минут двадцать от силы. Не пятница же, полегче сегодня.
— Хорошо. А заведите, пожалуйста, ещё раз про «Туман», а? Очень к месту песня оказалась. И остаётся…
Я смотрел в окно на центр города, в котором вырос. Слушал старую песню в новой обработке. И думал о том, пожалуй, вполне подошла бы другая, та, с которой папа частенько собирался на работу, про «и вновь продолжается бой». Но только сердцу в груди тревожно не было. Нормально ему было там, будто и впрямь мы с ним заново родились после той памятной баньки в «Сказке». И плевать-то, что месяц и звёзды не освещают путь, и что есть риск заблудиться в тумане. Под старые ноты в новой аранжировке внутри привычно поднимались те самые чувства из юности: азарт, кураж, какая-то злая лёгкость. «А чо нам, кабанам?» — как говорил Кирюха. А чо нам, действительно? Подумаешь, дяденьки хотели кусочек бизнеса отжать. Ну не отжали же? А о том, почему именно, и что за это могут попросить другие дяденьки, думать сейчас никакого смысла нет. Попросят — подумаю. Если ничего не изменится в этой жизни. А в этом у меня были вполне обоснованные сомнения. И при мысли об этом в нагрудном кармане пиджака заёрзала Нокия.
«Vesna 1500» — сообщил экран. И повесил ненадолго систему Михе Петле.
— Михаил Петрович, всё в порядке? — вывел меня из странного забытья голос водителя. Встревоженный.
— Да, нормально, нормально, — тряхнув головой, ответил я.
— Так это… приехали мы, — неуверенно повёл рукой на наше крыльцо он. Я проследил взглядом за его широкой ладонью и упёрся глазами в Иваныча, что стоял при входе. Ого, сам вышел? Случилось что?
— Спасибо, Пал Палыч. Задумался что-то лишку. Забыл, что думать надо меньше, а соображать больше, — криво пошутил я. Но он кривизны не заметил, не по возрасту легко выскочив из-за штурвала, обойдя корму и открыв мне… как там на кораблях двери называются? Переборка — это стена, палуба — пол, а как дверь будет — не вспомню. Ну, дверь, так дверь.
Я поднял воротник на прохладном ветерке, кивнул водителю и поднялся на крыльцо.
— Как прошло? — уточнил Иваныч, сверля меня глазами.
— Штатно, вроде, — пожал плечами я. — Посмотреть будем, как водится.
— Не обсмотреться бы, Миш. Иди, там Стасик заждался. Пока ты ехал, трое позвонили и отказались от продления контрактов.
Я присмотрелся к заму по безопасности. И решил, что, во-первых, лучше всё-таки у юриста узнать детали. А во-вторых, что визиты по гоголевским местам сроду до добра никого не доводили.
— Вера, Стас… — начал я, снимая на ходу пальто.
— У Вас в кабинете, Михаил Петрович, — ответила она звонко, не дождавшись вопроса целиком.
— Спасибо, — кивнул я, проходя и придерживая дверь перед Иванычем. Он тоже кивнул Вере и притворил дверь за собой, щелкнув сразу крутилкой замка.
— Даже так? — удивился я, бросив пальто на диван и проходя на привычный подоконник с видом на ипподром.
Но Александр Иванович бережно, но твёрдо прихватил меня по пути за локоть и провёл мимо подоконника к моему креслу. Оставаясь слева, со стороны окон.
— Даже вот так. Милое дело. Рассказывай, Миш, как поговорили. А потом мы покумекаем, что дальше делать, — пробурчал он, садясь по правую руку от меня. А я только сейчас обратил внимание, что все шторы в кабинете были задёрнуты. И если на балконе-Олимпе в кафе это было понятно, то сейчас, кажется, наступало время начинать нервничать.
— Так, мужики. Для начала: я не дрался, не буянил, почти не пил и точно никому не нанёс никаких телесных подтверждений, — поднял ладони я. Выпустив любимую кружку с чаем, что дожидалась меня на столе. Стас, наверное, заварил — вон, банка с заваркой стоит, как по компасу выровненная.
— А душевных? — уточнил Иваныч.
— А душевно они сами повредились, давно уже, так что не надо мне шить лишнего, начальник. Мы пришли к соглашению по всем пунктам, и поступиться пришлось только мойкой в Республиканском, но совсем ничего ему не отдавать было бы уж и вовсе хамством, — автомойка в том районе была одним из вариантов, одним из пяти, предложенных Стасом. В зависимости от ситуации я был готов отказаться от разных активов. Были там и более прибыльные, чем этот.
— Ст-ст-странно, — выдавил юрист. — Поч-ч-чему тогда…
— Дай листик-то ему свой, а то до утра просидим, — не выдержал дядя Саша. И передал мне полученный листок а4 с печатным текстом.
Сухо, юридическим языком, на котором я тоже умел, строчки сообщали, что три контрагента отказались от запланированных мероприятий, приносили извинения, заверяли в глубочайшем почтении и уважении. Сетовали на волатильность рынка, ключевую ставку, отсутствие стабильности и ретроградный Меркурий. И выражали уверенность в том, что как только — так сразу. Но не сейчас.
— На связь с Откатами проверяли? — поднял я глаза на мужиков.
— По нулям, — тут же отозвался Иваныч.
— Ещё раз пробить. И попутно узнать про связи Сергея Леонидовича с Залужным из городской администрации. И его связь с этими тремя тоже поискать, — велел я.
— А Владик-то тут каким боком? — удивился зам по безопасности. И меня удивил.
— Владик? — поднял я брови, давая понять, что от пояснений бы не отказался.
— Ну да. Мы в одной школе учились, только он младше на два класса. Гадкий был тогда, — скривился Иваныч.
— Вряд ли лучше стал с годами. Мы встречались впятером. От нас — я. От них — старший Откат, Залужный, Шкворень и товарищ майор Петя, с каким так удачно недавно хинкали поели вот на этом самом месте.
Известия явно удивили их. Юристов, менеджеров и прочих решал и помогаек Леонидыча мы ожидали. Кого-то из администрации города — тоже. Но интереса с набережной, да ещё вот такого, не ждали точно.
Я рассказал коротко, как прошла встреча, упомянув и о том, как неожиданно выступил Буратино, натуральным образом прикрыв меня и натянув нос Барабасам с Советской.
— А-а-а… — начал было Стас.
— А никаких условий не было. Мы с Петей с того дня не встречались, не созванивались и не виделись. И с чего он взялся за меня впрягаться, я тоже не имею ни малейшего представления. И Шабарин тоже удивился. Но с темы не съехал, — ответил я, тоже не дожидаясь вопроса целиком.
— Шкворню с той темы, думаю, съехать можно только на рыбалку, — задумчиво протянул Иваныч.
С нашего знакомства как-то так повелось, что мы с ним этим определением называли фатально неудачный вариант развития событий, тот, что с ямой и лопатой. Что-то вроде семейной шутки.
— Боюсь, он не готов. Цветёт и пахнет, поперёк себя шире, и в планах у него движение вообще в противоположную сторону, не в грунт точно, — покачал головой я.
— А он тебя не мог «сыграть» с чекистами? — дядя Саша спрашивал меня, но смотрел на Стаса. А тот явно очень напряжённо что-то обдумывал. Как, впрочем, и любой здесь.
— А какой резон ему? Мы «ведём» его ещё с поселковой администрации, нам в кампанию войти будет проще, как и его штабным. По земле, которую удалось вытянуть, все работы так и так ведутся, и прибыль там поровну вне зависимости от того, моя это земля, или государственная. Не ему ж земельный налог платить, — думал я вслух, отмечая, как кивал юрист, соглашаясь.
— А с чего тогда эти соскоки? — хмуро спросил Иваныч. Уже глядя на меня.
— А пёс-то его знает. Но, думаю, когда твои пробьют связи этих троих с Залужным — понятнее станет. Имею такое предчувствие, — уверенно заявил я. — А вот с какого перепугу и для чего именно это ему — ума не приложу пока.
— Пуг-г-гает. Обоз-з-значает, — родил-таки Стас.
— Ну только разве что. Ты вот что, пока дядя Саша будет этих троих смотреть, погляди, кто ещё у нас в периметре может быть связан с друзьями, сватьями-братьями этого Владислава Ивановича. И что мы будем делать, если он решит нам показать, что в Твери все шишки именно его. По́ миру вряд ли пойдём, конечно, но всё равно не хотелось бы лишних проблем. Мне, может, скоро деньги понадобятся на девок, я ж почти свободный человек. Что там по разводу, кстати?
— Через д-д-две нед-д… — начал было он, но я поднял руку, останавливая. И глядя на усмешку Иваныча, который шутку про девок оценил, но развивать, слава Богу, не стал.
— Понял. Рассмотрение через две недели, без присутствия сторон. Кто судья, Семёнова?
— Так, — благодарно кивнул Стас.
— Катя молодец, там проблем быть не должно. Помню её, на четвёртом училась, когда я поступил. Как думаешь, стоит в ресторан позвать или цветы прислать?
— А-а, — помотал головой юрист. И ткнул Паркером себе за плечо, где висела на стене карта области, глядя на меня едва ли не умоляюще. Чтобы я понял сам, и ему не пришлось объяснять.
— Дочка же у неё после операции, точно… Санаторий? Дача! Значит, участочек на Медведице, чтоб недалеко от того ФАПа, где есть лечебная физкультура и массаж. Молодец! Займись тогда сразу, — одобрил я предложение. А Стас вскинул оба больших пальца, показывая, что я не ошибся с переводом.
— Вот и ладушки. Дядь Саш, а ты послезавтра чего вечером делаешь? — перевёл я взгляд на зама по безопасности.
— А ты? — прищурился он в ответ.
— Ну вот чего ты как этот-то, вопросом на вопрос, а? Я тебя имею честь и удовольствие в гости позвать, матушка пирогами грозилась, с капустой. И ты тоже приглашён, Стас, — ответил я.
— А! Ну так это вообще другой разговор! Милое дело! Этот болтун сейчас тебе заливать начнёт, что у него планы другие, менять невозможно, «рад бы, да не могу», а я и рад, и могу. И буду! Ленкины пироги пропускать — не по-людски. Я, кстати, кино глядел тут, — прищурился он на меня со значением, вскинув одну бровь. — Так там юристы по указке чертей работали. Точно тебе говорю! А старшим у них сам Сатана был! У него от вечных судов аж зудело всё, помню. «Чесание, говорит, мой самый любимый из грехов!».
— Тщеславие, — улыбнулся я. Точно зная, что шутку Иваныч наверняка готовил и обидится, если мы не оценим. Хмыкнул и Стас.
— Да? Ну, может, и тщеславие. Я кемарил вполглаза, пока фильм шёл, — понизив голос, признался он.
— «Я все американские фильмы так смотрю!» — изобразил я его тон и прищур, подхватив очередную присказку, тоже ставшую общей. И мы посмеялись втроём, будто подводя итог совещанию.
Домой я шёл пешком. Решили, что дядя Саша привычно погорячился, когда предположил, что после одного-единственного не самого сложного разговора Миху Петлю непременно должны будут пристрелить. Не клеилась как-то ни версия, ни мотив, ни подозреваемые, ни всё в кучу. Стас уверял, что от моей смерти Откаты не получат ничего, кроме лишних вопросов. Которые им, как прозрачно дал понять товарищ майор, «наверное, не нужны, да?».
После того, как Иваныч со Стасом вышли из кабинета, я полез в поисковик и карту. Потому что насчёт «весна полторы», пришедшего в ответ от прабабки, твёрдого понимания не возникло. Ну, кроме того, что «полторы» — это, вероятно, три часа дня, 15:00. Карта очень помогла. «Весной» оказалось кафе на перекрёстке Тверского проспекта с бульваром Радищева, в соседнем доме с центральной городской библиотекой. Я, кажется, даже бывал там пару раз в «этой» жизни.
«Голографические» новые образы показывали, что в прошлом году мы проводили какой-то конкурс-концерт по просьбе города. Надо было привлечь молодёжь в библиотеки, показав подрастающему поколению верный путь к знаниям, которые — сила. Но в связи с тем, что метрики и показатели эффективности мероприятия выдумывал кто-то, так скажем, поверхностно заинтересованный, всё привычно съехало к фарсу и очковтирательству. Как по мне, так оценивать результаты работ по привлечению трафика в библиотеку в течение недели — глупо. Это тот объект, куда ходить нужно постоянно, а не тогда, когда за посещение обещали значок, кружку или блокнотик. Или когда заявлено выступление университетской команды КВН на разогреве у московских звёзд стендапа. Но мы привычно старались об этом не думать и не учить заказчика, как надо делать его работу. Вера тогда буквально в три звонка всё организовала. И в библиотеке сделался аншлаг. Который мы и отметили, пропустив по паре кружечек в той самой «Весне». Тогда, вроде бы, всё понравилось: трендовый интерьер «под СССР», тематическое меню, как в столовых, даже музыка была душевная. А вот повара и вовсе порадовали. Блюда, подаваемые в глубоких тарелках, мисках и фарфоровых лоточках, были по-настоящему домашними. Все, от солянки до жареных пельменей. А какой был компот из сухофруктов! Как тогда, в садике. И, пожалуй, только это сравнение сейчас чуть напрягало. Ну, и то, что встречаться в «Весне» предстояло с генералом-лейтенантом КГБ, пусть и в отставке. И покойной. Ну, у всех свои недостатки, как говорится.
Заходя в подъезд, насторожился. Запах, привычно уже чувствовавшийся ярче и отчётливее, как в раннем детстве, привлёк внимание. Но не добрыми воспоминаниями, а тревогой. Медно-железный, кровавый, от которого будто бы даже во рту стало горьковато-солоно. И я автоматически поменял темп движения, хотя обычно взлетал на широкие старые ступени птицей, особенно после долгого дня, в предвкушении ужина в кругу семьи. Едва ли не прижимаясь спиной к стене, я неслышно переставлял ноги, глядя наверх, туда, где следующий пролёт уходил к свету. Но и вниз поглядывал. Поэтому пару пятнышек подсохшей крови не пропустил. Что делать? Звонить Иванычу? Выходить на улицу? А вдруг, это кровь не моих? А вдруг моих⁈
Ноги продолжали неслышное движение. В правой руке сама собой, не звякнув, появилась связка ключей, выставив между пальцев сжатого кулака длинный, от сувальдного замка. Да, быстро вспоминаются давно забытые навыки тревожной юности. Таким ключиком можно было за два взмаха так морду распахать, что нападавшему становилось вообще не до нападения. Или пару рёбер сломать, это если по верхней одежде «отработать», по куртке кожаной, например. Летом, по футболке, могло и ещё хуже выйти.
Мне оставалось всего два лестничных пролёта до нашей площадки, когда в замке повернулись ключи и звякнула дверная ручка. Знакомо звякнула знакомая ручка двери в родительский дом.
— Пап, ну ты долго? Тебя же ждём! — донёсся сверху голос Петьки. Не сдавленный, не напряжённый, обычный. И я в четыре прыжка оказался перед ним.
— Ты чего, пап? — отшатнулся он назад, в дверной проём, в тёплый свет прихожей. Откуда доносились спокойные голоса родителей. И ощутимо, густо, жирно тянуло свежей кровью.
— Это что? — спросил я, указывая зажатым в правом кулаке ключом на вытертый рыжий кафель под ногами. Где были тёмные капли, смазанные так, что было понятно, как на них наступили ботинком. И куда пошёл дальше тот ботинок.
— Ой. Я протру, пап! Плёнка лопнула, наверное. Там на ферме кабанчика забили, я взял, как ты говоришь, полсвиньи, — с неожиданной для него робостью пояснил он. — У тебя всё в порядке, пап?
Судя по его глазам, у меня всё было не в порядке. Видимо, фирменная маска Михи Петли опять треснула, и под ней показалась старая, а точнее молодая морда. Того, кто привык совершенно определённым образом реагировать на внешние раздражители, которые могли быть расценены, как угроза здоровью, жизни и семье. По той морде можно было прочитать значительно больше, чем белый шум и помехи в эфире. Но чтение было бы крайне безрадостным.
— День был долгим, сынок. Работа нервная у папы. Вот и папа тоже нервный оказался, — пробормотал я, вынимая ключи из правой. Разогнув сведённый мизинец пальцами левой.
— Ну вы долго там⁈ Свинёнок сам себя не разделает! Я один долго буду возиться, штопаный рукав! — донеслось из квартиры.
Кабанчик был хорош. Петька тоже был хорош. Он так ловко орудовал ножом, что мама с папой нарадоваться на него не могли. У нас в семье до него врачей не было, всё больше как-то с мирными сельскохозяйственными или от лёгкой промышленности профессиями народ попадался. Не считая меня, дипломированного юрисконсульта, ставшего чёрт его знает кем. И прабабки, про которую, пожалуй, и черти не знали всей правды.
Раздевшись и помыв руки, я подключился к сыну, перешучиваясь и болтая о всякой ерунде. Говоря о том, что потом буду на лавочке у подъезда соседкам хвастаться, как самому Петру Михалычу Петелину ассистировал. О том, что пироги, пожалуй, будут не только с капустой, но и с ливером, который по-семейному внимательный и рачительный Петюня «взял на сдачу». И к финалу разделки воспоминания о том, с каким лицом я показался сегодня сыну, отошли на задний план. Повезло.
Вымыли кухню, доски и ножи. Петя сбегал в подъезд с ведром и замыл там следы, разглядеть-почуять которые смогли бы, наверное, только кошки с собаками. И его папа. В доме стоял упоительный, как по мне, запах жареной картошки и отбивных, а четверо Петелиных сидели за столом, за вечерним чаем. Я перемыл после ужина посуду, не дав маме привычно оккупировать раковину. Зато дав коробку её любимого зефира в шоколаде. Которая почти не помялась, когда я сунул её за пазуху, стоя внизу, в полутёмном подъезде, пахшем кровью. Свинской, как выяснилось.
— Иваныч сказал — будет, — сообщил я.
— Хорошо! Надо бы тогда капусточки ещё не забыть с рынка взять, очень он её уважает, — улыбнулся папа.
— И «беленькой» не забыть, её он тоже ценит, — поддела его мама.
— Ну а как ты хотела, мать? Это ж шахматы, а не работа на кафедре, тут думать надо! — с важным видом протянул отец. И заулыбались все за столом. Даже я, хоть и ощутил снова то, насколько велика может быть вероятная погрешность в какие-то жалкие одиннадцать процентов.
Обсудили городские новости и слухи. Петька пожаловался, что билетов на «Круглую дату» в продаже нет давно, а перекупы пока придерживают, ждут, когда можно будет задрать цены до небес. Мама рассказала, что в соседнем подъезде новые жильцы затеяли ремонт, но их квартира на другую сторону, поэтому особенно шумно, наверное, не будет. Папа поведал о том, что в университете ждут комиссию из Москвы, а с ней — какой-то важный симпозиум о роли тверского льна в развитии промышленности и экономики страны. Я намекнул, что весной под распашку могут пойти несколько сотен гектар, до сей поры стоявшие заброшенными. И попросил его завтра поспрашивать у знакомых и коллег, что там логичнее и рациональнее будет сеять. Ну, если не лён, конечно же.
Вечером, когда за приоткрытыми окнами всё реже доносились звуки проезжавших машин, а Петька крепко спал под редкое деликатное гудение своего смартфона, подумалось о том, как тяжело и обидно старикам. Которым приходится оставлять привычный уклад жизни, размеренный и отлаженный быт, семью, детей и внуков, у кого есть. Для того, чтобы отправиться туда, откуда ещё никто никогда не возвращался. Кроме меня. А ещё о том, что в жизни так много хорошего и интересного. И менять это, известное и привычное, на что-то умозрительное, гипотетическое, не имея гарантии на успех, ещё тяжелее. И ещё страшнее.
После того, как обсудили с руководителями проектов то, кто чем будет заниматься и на что переключатся те, кто прорабатывал ушедших вчера контрагентов, поговорили о том, что «соскочить» потенциально могли ещё четыре компании, имевшие возможные связи с Залужным. Но у двоих проекты были на финальной стадии, на которой отказ от услуг агентства означал впустую потраченные деньги. Мы со Стасом и Иванычем сошлись во мнении, что товарищ из городской администрации вряд ли станет так поступать. Одно дело — попугать кого-то бесплатно. И совсем другое — если за это сомнительное удовольствие придётся платить самому. Уж на кого-кого, а на идейного альтруиста Владислав Иванович походил меньше всего.
Выходило, что от его структур ожидать «потока и разграбления», как красиво говорили древние правовые источники, нам не следовало. А к пристальному вниманию с Советской мы и так были готовы всегда. Ну, последние лет десять точно. Так что агентство, как и другие фирмы периметра, просто продолжали работать. Хорошо и честно, по-белому, по-Петелински. В моём случае определение «шито белыми нитками» было скорее комплиментом.
Стас выдал варианты превращения старого золота и серебра в какие-то холодные крипто-кошельки. Я читал внимательно, с карандашом, время от времени переспрашивая или выискивая непонятные термины в поисковике. Их было мало — наш юрист славился педантичностью, у него в тексте даже сноски были оформлены, как в кандидатской диссертации, по ГОСТу. Просто я оказался от всей этой новомодной хренотени ещё дальше, чем он предполагал.
— Любопытно, — протянул я, откладывая листы. И, разумеется, переворачивая их буквами вниз, как всегда. — Отличная работа, Стас. В сухом остатке мы имеем все шансы за неполный месяц получить вполне нарядную сумму. А все эти сложности с Мурманском, Калининградом, Питером и Белоруссией, как я понял, нужны для того, чтобы концов при желании мы и сами не нашли?
— Так, — кивнул он.
— Хитро. Думаю, на будущей неделе можно будет приступать. Дядь Саш, как на пироги пойдёшь — захвати саквояжик вот такого примерно размера, — показал я руками необходимый объём. — Только набей газетами, что ли. Чтоб не было похоже, что пришёл трезвый и с пустым, а ушёл нарядный и с полным.
— Учи, учи баушку, — презрительно бросил зам по безопасности. И этим деревенским произношением едва не заставил меня вздрогнуть. Уж кого-кого, а её-то я учить точно не планировал. Вот у неё самому поучиться — это да.
— Действительно, что это я? Прости, это всё после вчерашнего. Пообщаешься с этими жуками-бронзовками, потом на всех, как на кретинов смотреть начинаешь, не подозревая, что сам не лучше. Кстати, про «лучше». Отец обещал уточнить по земле, что сеять, когда, и всю эту кухню сельскую. Ты у него за партейкой поузнавай ненавязчиво, с кем общался, кого хвалит. Глядишь, выйдет подтянуть сперва для консультаций, а там и на постоянку к нам. Ну, как в прошлый раз, — посмотрел я на Иваныча.
— Не боишься? — прищурился он.
— Чего именно?
— Обезглавить университет. Оголить кафедру. Переманишь, буржуй, всю науку ближе к земле, — пояснил дядя Саша.
— А кафедра — не задница, чтоб бояться её оголять. Тем более не моя. Так что не боюсь. Хотят, чтоб наука работала на благо — пусть обеспечат её саму благами, хотя бы первой необходимости, — ответил я.
В прошлый раз так и вышло. Одна очень перспективная команда во главе с профессором, старым отцовским товарищем, в полном составе перебралась из Твери под те самые Кобелихи. Я не удивился. Я бы и сам поменял старую хрущобу на новый дом, пусть и с печным отоплением, но на свежем воздухе, да с возможностью заниматься любимым делом. А леса с грибами-ягодами? А речка с рыбой? А ферма с румяными доярками? Нет, у сухой теории не было ни единого шанса.
— Резонно, штопаный рукав, — крякнул Иваныч.
— Вот именно. А чтоб университет не боялся потерять голову — путь сам ей и думает. Мы сколько раз предлагали им сотрудничать?
Стас поднял правую руку, растопырив пальцы, загнув большой.
— Вот, четыре. Не ко мне вопросы, что у них там «така тякучка». Башкой надо было думать, а не грамотами-дипломами-монографиями, — кивнул я.
— Да я ж не в претензии, — поднял руки дядя Саша. — Сам не нарадуюсь. Как ни приедешь — душа ж поёт!
Там, меж полей, лесов и болот, где стали снова оживать и разрастаться почти вымершие деревни, многие из наших построили себе домики. Хорошо получилось: и для корпоративной культуры, и для мотивации персонала, и просто по-людски.
— Ладно, мужики. Наши цели ясны, задачи определены. Поднять бабла и не сесть сразу. Ну и для души, конечно, потом обязательно споём. И Стас подыграет нам на чутких струнах Фемидиных весов, — этот пассаж сам собой вырвался на одном из первых корпоративов агентства, и с тех пор использовался каждым сотрудником к месту и не к месту. Но каждый раз вызывая улыбки, вот как и сейчас. — Лафа, в общем. Все работают, а я пойду погуляю.
— Надолго? — легко, вроде бы, осведомился Иваныч, но я давно его знал.
— Не, дядь Саш, недалеко и ненадолго. Про баб вчера разговор зашёл, помнишь? Должны же у генеральных директоров быть редкие минутки до́суга, — понизил я голос в конце, сделав его загадочным.
— Вот это по-нашему! Вот это я понимаю — орёл, сокол! — вскинулся военный. — А то ишь ты, казниться он взялся, в «танчики» да «самолётики» играть. В другое надо играть, правильно! Милое дело!
— Ну, ты на всю ивановскую-то не ори, дядь Саш, — я сделал вид, что смутился. — И вообще сплюнь, чтоб не сглазить.
— Тьфу-тьфу-тьфу, — подполковник дисциплинированно выполнил команду. Постучали по столешнице они со Стасом синхронно.
— Другое дело. Так что снимай с меня прослушку, наблюдение, спутники перенаправляй, пусть в другую сторону от меня смотрят. Я огласки не люблю, — продолжал я валять дурака.
— Понял-понял, Миш, не робей. Советами не замучают, ты мальчишка шустрый, сам справиться должен. Пора восстанавливать забытые навыки полевой работы в горизонтальной плоскости, — заверил он, тоже не упустив возможности позубоскалить.
До «Весны» решил добраться своим ходом. Ну, не пешком, конечно, но и не на приметном и известном почти всей Твери американском «самосвале». Дошёл неторопливо до остановки перед сквериком, за которым смотрели в спину окна нашей с Петькой комнаты. И почти сразу сел в подошедший «Пятнадцатый» автобус. Чтобы вскоре выйти за перекрёстком Тверского проспекта с Новоторжской улицей и направиться в обратную сторону. С крыльца грузинского ресторана махал и зазывал в гости один из его владельцев, но я прижал руки к груди, а затем развёл их в стороны, давая понять, что рад бы, но вот сейчас никак не могу. Мы попрощались, одинаково помахав над головами ладонями, сцепленными в замо́к.
У входа ресторана, сделанного в духе старого английского паба, поприветствовал администратор, Саша. И тоже пригласил зайти, пообещав потрясающие рёбрышки в медово-горчичной заливке. Пришлось отказать и ему, пообещав заглянуть непременно, но в следующий раз. Проходя мимо, глянул на часы. Не на руке, а в скверике на бульваре Радищева, на те, старинного вида, что были одним из символов города. Времени оставалось немного, но запас был. Поэтому я прошёл мимо входа и заглянул в цветочный. Чтобы не выпадать из образа.
На входе в кафе чуть задержался, оглядываясь. Тот самый антураж с советским колоритом: неваляшки, старые пластинки, плакаты, один из которых призывал «заставлять себя есть чёрную икру». И за дальним угловым столиком под красным абажуром на длинной штанге увидел фигуру, что подняла руку, обозначая себя.
— Привет, Тань. Это, выходит, тебе, — вручил я оробевшей неожиданно Танюхе семь красных роз.
— Ты вообще не поменялся, Петля. Вы оба всегда дарили красные, и всегда по семь, — проговорила она, не сводя глаз с цветов. Которых ей, надо думать, последние двадцать лет никто не дарил. Ну, кроме меня. Но те были белые. И по две. И на могилку, где под цветочницей никого не было. А рядом одобрительно улыбался с керамической фотокарточки мой давно мёртвый лучший друг.
— На том стоим, Танюш. А где бабуля? — покрутил я головой по сторонам.
— Я за неё, — предсказуемо откликнулась она. Вытирая тыльной стороной ладони непрошенные слёзы.
— Ой, какие красивые! Я вазочку принесу? — спросила подошедшая официантка.
— Да, пожалуйста, — ответили мы с Таней. Хором. И одинаково грустно улыбнулись друг другу, вспомнив, как когда-то бесконечно давно так же синхронно отвечали четыре голоса. Две пары.
— Ну, как там баба Дуня, как котик, здоров ли? — начал я, когда на столе появились салатики.
— Всё в порядке у них. Коша привет тебе передавал, — отозвалась она мне в тон, лёгким голосом.
— Да? До сих пор только матом ругался, а тут вдруг привет? Не приболел ли? — озабоченно уточнил я.
— Он, Миша, бессмертный. Они не болеют, — мило улыбнулась Таня, пододвигая ближе селёдочку под шубой. А я задумался о том, что, пожалуй, не брать машину было вполне здравым решением.
— Любопытно, — тон вышел очень похожим на тот, с каким недавно говорил со Стасом насчёт актуальных веяний в электронной коммерции и финансовых технологиях. — Они?
— Они. Те, кому везёт. Кто трижды семь раз поворачивал Время. Их немного, но есть. Бабуля знает некоторых, кое с кем и связь поддерживает. С некоторыми в карты дуется, с кем-то — в шахматы. По переписке, — неторопливо отвечала Таня, внимательно наблюдая за моей реакцией.
— Старая школа. Я, когда маленьким был, любил в журналах шахматные задачки решать, — кивнул я, делая вид, что согласен и не удивлён ничуть.
— Нравилось? — её лёгкий, простой тон мог бы, наверное, успокаивать. Но как-то пока не выходило.
— Неа. Сложно. Не люблю, когда чего-то не понимаю. Нет, шахматы — вещь, безусловно, полезная. Академически. В жизни бывает, что приходится гораздо быстрее принимать решения. И все эти гамбиты-цугцванги просчитать не хватает времени, — я старался поддерживать её тон. Выходило паршиво. Как говорила Наина Иосифовна, руководитель школьного театрального кружка, «зритель, дети, всегда чувствует наигрыш и фальшь». А я, выходит, был и зрителем, и слушателем, и актёром. И тоже прекрасно чувствовал, что лажаю.
— Ну, главное — результат. Судя по нему, у тебя выходило и выходит гораздо лучше многих других. Ты не голодаешь, не в обносках. Ты… живой, — голос её дрогнул. Но в нём по-прежнему не было фальши.
— Так вышло, Тань. Никогда не думал, что за это придётся оправдываться.
— Прости, Миш. Сама не знаю, чего говорю. Давай лучше к тому, что бабуля передала… Ты почитал?
— Я почитал. И обдумал.
— Кто бы сомневался. Чтоб Петля — да не обдумал? — нерешительно улыбнулась Таня.
— И всё равно очень многого не понял, Тань. Мне тут два дня подряд снилось наше место, между Тьмой и Волгой. А недавно приснилось, как мы коляску с Петькой катим по скверу. Я и Света. Живая, — голос не подвёл. Почти.
— Я тоже долго не верила, Миш. Такому верить очень трудно, даже если очень хочется, очень… — кивнула она. Не сразу. Помолчав. За это время на столе появились новые тарелки, а я добавил к заказу ещё пару позиций. Разговор быть лёгким не обещал.
— Главное — поверить. Понять — это, как баба Дуня говорит, факультатив. Поверить в то, что есть вариант или варианты, где они живы. И в то, что если таких вариантов нет, ты сам можешь сделать новый. Я за эти годы много чего наслушалась от них, Петля. И честно тебе скажу: всё то дерьмо девяностых — не самый плохой из возможных вариантов.
— Но и не самый хороший, так? — я смотрел на неё очень внимательно.
— Не самый, верно. Но уже некому было исправлять. Судя по обрывкам сведений, что эти трое за картами обсуждали, «капсулы переноса» воссоздать удалось. Рецепты и соотношения ингредиентов-зелий сохранились. Нет только данных о резонаторе, и методики расчёта вероятностей теперь какие-то новые. Владимир Ипатьевич, когда баба Дуня это рассказала, совсем плохой стал, заговариваться начал, — говорила Таня. А я только хмыкнул про себя. Я бы на месте неизвестного Владимира Ипатьевича тоже постарался убедительно симулировать сумасшествие. Даже если бы доказательства того, что я имел хоть какое-то отношение к тем старым расчётам были исключительно косвенные.
— Тётя твоя, мамина сестра, кажется, догадывалась о том, что бабушка из тех чисток вышла живой. И чистой, — продолжала Таня. — И, вроде бы, даже какие-то знаки и послания пробовала отправлять. Но вот уже тридцать лет с лишним ничего не было. То ли поверила, что померла бабуля. То ли намёк поняла. То ли сама…
— Я, Танюх, в алгебре слабоват. Но как-то вот сердцем чую, что если в уравнении слишком дохрена неизвестных — я его не решу, — помолчав, сказал я.
— Она готова рассказать тебе всё, что знает, — просто и искренне, как мне кажется, ответила Таня.
— А сама не приехала, потому что подозревает, что за товарищем пенсионером Евдокией Петровной Гневышевой вне периметра могут наблюдать, — скорее утвердил, чем предположил я.
Она кивнула молча.
— И связь мы будем держать через тебя до той поры, пока бабуля не решит, что я готов, — логично выходило, всё, как я люблю. — Тогда давай ей время экономить. Я готов.
Таня распахнула глаза, глядя на меня неверяще.
— Я поясню, если ты не против, — начал я, а она тряхнула головой, не то в отрицании, не то в согласии, только чёлка на глаза сбилась. То, каким привычным и родным движением Танюха её сдула, снова царапнуло. Точно так же, как раньше. Только волосы у неё раньше были длиннее. И без седины.
— Мне совершенно точно есть, что терять. Меня в конкретно этой версии настоящего устраивает всё значительно больше, чем в той, откуда я сюда попал-перенёсся. У меня живы родители и сын. И если бы я был кем-то другим, не Михой Петлёй, я послал бы… тебя с цветами к бабушке. Не попёрся бы на кладбище, знакомиться с говорящими котами. Не попарился бы в вашей баньке. И уж точно не стал бы искать новой встречи. Слушай, а они правда… не болеют? — да, Петля душит. И не любит оставлять лишних вопросов без пояснений.
— Правда. Там как-то сложно всё. Какие-то клеточные и молекулярные уровни, я не всё поняла. Но не болеют точно. Физически, — добавила она. И вопросов сразу стало больше, чем было.
— Расскажи, как поняла. Думаю, мне хватит. Я тебе верю, Тань, — зачем-то добавил я.
Выходило, что каждый «переход» как-то менял не то структуру, не то саму механику работы мозга. Вроде как, даже какие-то исследования были на этот счёт, и там подтверждалось, что показатели электроэнцефалограммы у «переходивших» очень отличались от тех, что были у остальных, здоровых, бравшихся за образец или ориентир. А в том, что в органах служили люди завидного здоровья, сомнений как-то не возникало. Особенно на начальных позициях. Это они потом хворать начинали, от сложности и напряжённости.
А ещё, как путано, но явно искренне говорила Таня, после вскрытий, многочисленных, выяснилось, что какие-то там внутренние системы тоже менялись. Органически. Мне хватило названий «эпифиз», «гипоталамус», «надпочечники» и «вилочковая железа», чтобы понять: эта сказка, кажется, имела вполне научное объяснение. Пусть и тоже глубоко сказочное, невероятное. Но тут уж, как говорится, «а чего вы хотели?».
Получалось, что у тех, кто перемещал своё «сознание советского человека по временному лучу и возвращал обратно», увеличивались и меняли привычный темп работы железы, и в мозгу, и в туловище, как говорил Иваныч. Милое дело. Вилочковая железа, которая обычно прекращала работать и едва ли не растворялась у обычных людей после тридцати-сорока лет, у «путешественников» оказывалась совершенно рабочей, и значительно увеличившейся в объёмах. То же самое было с надпочечниками. Но удивительнее всего были изменения эпифиза или шишковидной железы. Она в норме у здоровых людей достигала примерно сантиметра в диаметре и формой напоминала вытянутый овал, похожий на сосновую шишку. У тех же, кто «переходил» больше десяти раз, вместо одной «шишки» обнаруживали три, на одном протоке, больше похожих на ольховые. Или на трефовую-крестовую карточную масть. Совсем другой структуры, и даже по цвету, как уверяла Таня, отличавшихся.
Вся эта удивительная органика для меня не значила ровным счётом ничего. Кроме того, что я не раз ощущал и видел своими глазами её результаты. Живую и здоровую старушку, которой, конечно, на вид меньше семидесяти не дашь. Но ей-то было почти сто тридцать! И то, как она удержала меня вертикально на собственной могильной оградке сидячего, а тем более — на крыльце, стоячего, за рукав. Одной рукой. А во мне, на минуточку, было девяносто с лишним кило.
— А Коша был одним из первых, в двадцать четвёртом году. Тысяча девятьсот, — тихо пояснила Танюха. Поняв, видимо, по моему лицу, что мне уже пора было пояснять.
Мы в агентстве, случалось, организовывали и кошачьи выставки, всякое бывало. Помню, разговорился там, в аду для аллергика, каким я, слава Богу, не являлся, с увлечёнными людьми, по большей части — сильными и самодостаточными женщинами. Они и просветили, что переводить кошачий возраст в человечий, просто умножая на семь, в корне неверно. У «чудесных и волшебных животных, наполненных любовью и магией», всё это работало как-то по-другому. За первый год они вырастали по нашим меркам до пятнадцати-восемнадцати лет. За второй прибавляли ещё девять. А потом начинали с каждым последующим своим годом накидывать по четыре-пять человеческих примерно. Замедляя старение. Тогда я вежливо кивал и иногда даже ахал, удивляясь чудесности мохнатых созданий, смотревших на меня из клеток безо всякого уважения. Теперь же я даже калькулятор в смартфоне открыл. Узнал, что Кощею получалось четыреста двадцать два. И закрыл одновременно и калькулятор, и глаза.
— Понять, конечно, тяжело, — робко повторила Таня. А я только кивнул, не открывая глаз. Ещё как тяжело. Но, с другой стороны, характер старого матерщинника это объясняло ещё лучше, чем древняя вражда с соседским алабаем. Которая, в сравнении со стажем самого кота, выходила вовсе даже и не древней, так — сущие пустяки.
— И каждый из них живёт в каждом из вариантов. Которых бесконечно много. Ну, то есть в тех, где мир не погиб, где Москва не затоплена, где их не расстреляли свои и не отравили чужие, — глуховато звучал её голос. Будто бы тоже откуда-то из другого варианта. — А ты можешь, как баба Дуня сказала, попасть не только в своё детство. Но и в несколько поколений предков.
И она вдруг отшатнулась, едва не опрокинув стул. Потому что глаза, которые я распахнул, услышав такое, вряд ли походили на те, обычные, какие она привыкла видеть на скучном до безэмоциональной унылости лице Михи Петли. Судя по всему, маска треснула снова, как и шаблон. Как и все представления о мироздании. В который раз.
— Так, давай-ка за нас с вами и за хрен с ними, как Кирюшка говорил, — предложила она, наливая.
Я отказываться и не думал. Я, пожалуй, вообще не думал. Или наоборот, разогнал мысли до такой скорости, что их сочно нужно было останавливать, пока они не развалили мне весь адронный коллайдер. В этом контексте и тост, и напиток оказались очень кстати.
— Баба Дуня говорила, что у тебя могут возникнуть сомнения в том, как предложенные ей в блокноте варианты «бьются» с её образом пламенной революционерки, — начала она. Поняв каким-то тайным женским чутьём, что я уже готов складывать звуковые колебания в слова и даже распознавать их.
— У меня, Тань, очень много сомнений возникало за последнюю неделю, — хрипло выдохнул я. Потому что выбирал, чем бы закусить, да так и не выбрал. — В основном, в собственном умственном и душевном здравии. И до сих пор не отпускают. Но вот в том, что верные ленинцы и ленинки, за сто лет наглядевшиеся всласть на то, к чему всё может прийти даже в не самом плохом из вариантов, способны ослабеть в вере в дело партии, у меня сомнений нет.
Она лишь кивала, пододвинувшись ближе с столу, в такт моим словам.
— Любое самое светлое и доброе начинание можно уделать и опаскудить до полной неузнаваемости. Я буквально вчера имел неудовольствие общаться с гражданами, которых народ избрал служить. А они сами, граждане те, уверены, кажется, в том, что их лично Боженька по недосмотру случайному к кормушке подпустил, и поэтому метут сырое и варёное…
— Баба Дуня просила передать, чтоб насчёт Шкварина ты не переживал. В его отчётах вашего разговора не будет. Ну, в том виде, о чём вы там говорили, я не знаю деталей. Это, она сказала, была частная инициатива, — будто вспомнив, подняла голову Таня.
— Передай спасибо ей. Очень к месту вышла частная инициатива со стороны сотрудника госбезопасности на глазах государственных служащих и будущего народного избранника, — обозначил я поклон. — Что теперь мне с ними, такими заинтересованными, делать — второй день думаем. Но справимся, и не такое видали.
— Ещё велела сказать, чтоб ты любые проблемы, во-первых, не связывал с ней. Ей тебя беречь, холить и лелеять надо, а не трудности тебе создавать. А во-вторых, помни, что если поверишь — этих проблем не станет. И реальности этой тоже. Будет новая. И проблемы в ней, наверняка, тоже будут. Но другие, — кажется, завершила она мысль. И замолчала, глядя на меня с ожиданием.
— Понял, Тань, понял. Ещё девятнадцать попыток осталось. И я обещаю, что всё сделаю, что она скажет, чтобы найти ту нитку, тот вариант, где наши дети будут вместе к поступлению готовиться. А мы с Кирюхой будем вас с ними к морю возить. И домой возвращаться с работы будем с радостью, а не…
— Тише, Миш, тише, — она положила свою ладонь на мою. И я только сейчас заметил, что в сжавшемся правом кулаке оказалась вилка. Теперь загнутая петлёй. Символично.
— Я готов, Танюш. Скажи бабушке, что Петля подбил бабки, написал завещание и готов ехать спать на печке.
— Хорошо, Миша. Спасибо тебе. И за цветы… и вообще. Я по тем временам, когда вы с Кирюшкой домой торопились, очень скучаю. Хоть и приходилось нам со Светкой в перерывах между идиллией вам бульончики-котлетки в горбольницу носить, — она не убирала ладонь. И смотрела мне прямо в глаза. Но говорила точно не со мной.
— Рано благодарить, Тань. Пока рано. Но ты моё слово знаешь. Так что прорвёмся! Выше нос, Та-ню-ха! — фраза про выше нос и прорвёмся была Кирюхина. И произнёс я её имя раздельно, как и он, его тоном. Так, как сам не слышал двадцать с лишним лет.
— Душишь, Петля! — она вздрогнула, как от близкого выстрела, но ответила его же присказкой. И голос был похож.
— На том стоим, Тань. На том стоим.
Она осталась, я вышел первым. Дошёл неспешно по проспекту до Разинской набережной. И пошёл по берегу великой русской реки, вниз по течению. Думая об очень разных вещах. В том числе о том, что возможность двигаться по течению, хоть реки, хоть жизни, хоть Времени, выдаётся не каждому. И о том, что идти против течения — совсем не то же самое, что плеваться против ветра. И что история хранит память в основном именно о тех, кто не боялся двигаться вразрез массам. И Времени.
Стоя, положив локти на бетонный парапет смотровой площадки, я смотрел на льдины. Те, что поменьше, кружились и норовили обогнать крупные, неторопливые. Которые плыли величаво и неспешно. Но поднимали треск и хруст, ломая и сминая края друг другу. Цепляя берег. Разгоняя мелких, не замечая их. Передо мной Тверца впадала в Волгу. И на ней, кажется, ещё стоял лёд. Справа на противоположном берегу высилась колоколенка Свято-Екатерининского монастыря. Слева шумел вдалеке новый мост. Прямо виднелась золотая маковка Успенского собора над зелёным куполом. Подумалось о том, что товарищ прабабушка, преставившаяся в день Успения Пресвятой Богородицы — это тоже символично. Как и кот, которому почти полтысячи лет. Как и эта река, что течёт здесь целую вечность. И пусть на ней ставили плотины, затапливая деревни и посёлки, и пусть её притоки и сама она не раз прокладывала новые русла, извиваясь петлями. Но текла всегда в одном и том же направлении. Хорошо ей.
Философские размышления прервала старая Нокия, не то сердито, не то настоятельно откашлявшись из-за пазухи.
«Gde vsegda 1800» — сообщил экран. Бабушка была лаконична, как эпитафия. Я посмотрел на часы. Таня, наверное, уже успела добраться и доложить, пока я гулял и стоял, проветривая уставший адронный коллайдер. Пожалуй, пора и мне домой.
Вечером следующего дня Рома прикатил меня на кладбище. Подумав, я решил, что это место больше любых других подходило под определение «то, где мы всегда встречались с Авдотьей Романовной».
Дошёл сперва до Кирюхи. Как обычно, оставив на граните открытую «маленькую» под кусочком ржаного. А на соседней светлой цветочнице — две белых розы. Я, как и раньше, знал, что под землёй тут никого нет. Но теперь совершенно точно знал, где именно есть.
Прошёл мимо молчаливых крестов и плит, мимо венков на свежих холмиках. И неторопливо, как раз в районе восемнадцати ноль-нуль, как говорил Иваныч, направился к той части, где, как теперь тоже совершенно был уверен, находилась ещё одна пустая могила.
— Молодой человек! Вы не поможете? — хрипловатый старческий голос, даже, я бы сказал, дряхлый, прозвучавший в кладбищенских сумерках, мог бы и напугать, пожалуй.
Я повернулся на звук. Там стояла высокая сухонькая старушка в каком-то замызганном длинном пуховике и сером платке. Очень похожем на тот, в каком я впервые увидел прабабушку.
— Чем могу быть полезен? — подойдя, уточнил я. Почему-то сбившись на старомодный язык.
— Там, видите ли, ветка упала на оградку. Никак не могу сдвинуть, — расстроенно объяснила она. И приняла предложенный мною локоть, вполне по-дворянски склонив голову, обозначив благодарность. А я смотрел на её следы, что вели с той стороны, от края кладбища. Только в одну сторону вели, сюда.
— А Владимир Ипатьевич там, Ефросинья, виноват, не знаю Вашего отчества? — спокойно сказал Миха Петля. Снова ведя по погосту под руку покойницу. Это становилось уже даже не смешно.
— А ты шустрый мальчик, Миша, — из-под платка полоснул взгляд голубых когда-то, а сейчас почти прозрачных глаз. Я сделал вид, что не заметил. — Дуня говорила, а мы, выходит, зря не верили ей?
Я молчал, продолжая неторопливо шагать по её же следам. Давая понять, что ответа на поставленный вопрос так и не получил.
— И с характером, глянь-ка! И осанка какая, ты посмотри. Дроздовец! А сам на Каппеля похож, Владимира Оскаровича. Только ты волосом потемнее, да ростом он пониже был, — она говорила мирно, легко. Но почему-то казалось, что хриплым рыком скомандовать «К стенке!» ей тоже не составляло особого труда.
— Там, там и Владимир Ипатьевич, и Дунька там. А я Евфросиния Павловна, но ты уж, внучок, бабой Фросей зови, мне так привычнее, — пробурчала она, так и не дождавшись ответа от меня.
— Хорошо, баба Фрося. А далеко нам? — ровным и скучным голосом спросил я.
— Почти пришли уж. Нет, ты гляди на него, как деревянный! Ты в каких частях служил, говоришь? — легонько дёрнула она меня за рукав, обозначая, видимо, живейший интерес.
— Я не говорил, Евфросиния Павловна, — до отвращения светски и вежливо ответил Миха Петля, видимо, всё ещё не утративший способности держать лицо. Хотя были все шансы.
— Ну, орёл, орё-о-ол… Вон, видишь, склепик по правую руку? Туда нам, — помолчав, сообщила она. Прозвучало это на тёмном кладбище, в старом и пустынном его уголке, тревожно, конечно. Но мне страшно уже не было.
«Склепик» вблизи оказался мраморным сооружением, а не бетонной будкой, как казалось издалека, размером чуть меньше автобусной остановки, и пониже. Старинного вида надпись на потемневшей и позеленевшей бронзовой табличке сообщала, что здесь, под липами, нашёл последний приют губернский предводитель дворянства Бакунин Ипатий Павлович, и что произошло сие печальное событие в году 1899 от Рождества Христова. Надпись была сделана на русском и французском языках. Бабушка вежливо подождала, пока я ознакомлюсь с памятником истории и просто памятником. А потом легко толкнула плиту фасада. Которая так же легко открылась, и из-за неё выглянул тёплый свет, крайне неожиданный на пустынном и сумрачном по вечернему времени кладбище.
— Иди уж, не май месяц, чай. Напустим холоду — опять брюзжать начнут, пни старые, — довольно противоречиво и тоже вполне брюзгливым старым голосом велела баба Фрося.
Я глубоко вздохнул и шагнул в чужую могилу. Вернее, склеп, но смысл и символизм поступка названия вряд ли меняли. Да, если бы это было в кино — получилось бы очень напряжённо. Можно было бы, наверное, оборвать тревожную музыку на полутоне, или наоборот дать резкий скрипичный вскрик на высоких нотах. Но и внутри, и вокруг было тихо. Как на кладбище.
В помещении не было гроба, алтаря, оплывших свечей и людей в балахонах. Никаких о́бразов, что подсовывали обе памяти, настроившиеся на лад старых голливудских ужастиков. Но увиденное поразило ничуть не меньше.
Посередине стоял складной столик, а вокруг четыре креслица-шезлонга, тоже складных. Простых, из белых трубок и туго натянутого полотна кораллового оттенка, но чуть выцветшего. Это на тех, что стояли пустыми. Надо полагать, остальные тоже были такими же. Обстановка здесь была довольно спартанской, и ожидать разнообразия в деталях интерьера вряд ли стоило бы. Старуха в пуховике обошла меня, застывшего на входе, и шагнула к дальнему правому креслу, на ходу расстёгивая одной рукой молнию, а другой распутывая платок на голове.
— Ушлый, Дунь. Враз выкупил меня, зря я тебе не верила, — без удовольствия сказала она товарищу покойному судмедэксперту, бабуле-генералу-лейтенанту.
— А ты как хотела, Фрось? Он наполовину Гневышев, а на вторую Петелин. А у нас, сама знаешь, не у Пронькиных! — отозвалась прабабка. И в голосе её явственно чувствовалась гордость. И заинтересованность. — Как было дело-то?
— Да я ему давай с порога арапа заправлять: «ай, юноша, помогите бабушке, там ветка упала на могилку, мне одной не сладить!», — театрально завела устроившаяся в кресле Евфросиния. — А он, внучок твой, меня хвать под локоток, как в тридцатых. И доверительно так на ухо мне: «А Владимир Ипатьевич уже прибыли-с?».
Старик, одетый как-то вовсе уж затрапезно, в старый зимний камуфляж и битые молью валенки с калошами, закашлялся. Принимая во внимание то, что он в этот момент закусывал какой-то тёмный напиток долькой апельсина, я ему даже посочувствовал.
— Молодцом, Мишаня, молодцом! Первое впечатление второй раз не произвести, как пан Вацлав говорил, — похвалила бабуля. — Садись давай. Правды-то нету не только в ногах, но сидя хоть беседовать удобнее. Угостишься?
— За рулём, бабуль. А это шпроты у вас? Передай, пожалуйста, — попросил я голосом, в котором свой собственный узнал с большим удивлением.
— Хорош, однако, — неожиданным густым басом прогудел откашлявшийся-таки старик.
Он был совершенно лысым, но с приличной — по грудь — белой бородой. И тянул ко мне ладонь, тёмную, широкую и крепкую даже на вид.
— Дед Володя, — со значением сообщил он, глядя мне прямо в глаза. И, кажется, куда-то глуже.
— Миха Петля, — представился я, удивив себя снова. И, видимо, чтобы не ляпнуть чего лишнего, откусил бутерброд со шпротами.
— Наш человек, — непонятно как определил старик, не выпуская из горячей жёсткой ладони мою. Наблюдая за тем, как я сосредоточенно пережёвываю их закуску. — И даму под ручку проводил, и угоститься не отказался. А что в могиле, так это, Миша, дело десятое. Кушать живым надо всегда и везде. А тут, гляди, и компания хорошая подобралась. Дуню со Фросей знаешь, со мной тоже поздоровкался. А там вон — батюшка мой, Ипатий Палыч. Но он в разговоре принимать участия не станет, ибо сто двадцать шесть годков как помёрши.
— Вечная память и царствие небесное Вашему батюшке, дед Володя, — вежливо кивнул я.
— Определённо, наш парняга, — крякнул дед, выпуская-таки мою руку. — Надо было тебе, Дуня, побольше рожать. Таких, как он, много не бывает.
— Тьфу на тебя, старый греховодник, — отмахнулась гостившая в одной могиле обитательница другой. — Один блуд на уме.
— Чойта блуд-то⁈ — раненым туром загудел худощавый, вроде бы, старик. — Я честь по чести говорю! Чтоб у венчанных родителей, да крещённые детки, да в метриках всё прописано!
— Да не ори ты ради Христа, Володь! — поморщилась баба Фрося. — Тут же акустика, как в кирхе: слышно, как мышь топает. А ты опять гудишь, как пароход.
— Всё-всё, не буду, — гораздо тише отозвался он, кажется, смутившись.
— Ясное дело — не будешь. Я вон рожать-то тоже не буду — годы не те. А чтоб в те смогла, нужно, чтоб вы, друг с подругою, рассказали внучку моему толком да ладом, что нужно сделать, да как именно. Ну? Расскажете?
Она окинула коллег таким взором, что я на их месте, пожалуй, не только рассказал бы, но и спел, наверное. Даже Марсельезу. Хоть и не знаю французского.
Если тезисно, в общем, то история новизной не подкупала. Те самые три узла, которые нужно было перевязать по-новому. Но вот о том, кому и как именно это предстояло сделать, я и подумать не мог.
Бабушки и дедушка, мирно сидя в могилке, то есть в дедушкином фамильном склепе, пусть и не сразу, но более-менее освоились в расширенном составе. Мной расширенном. И начали говорить наперебой, чаще обычного используя слова и выражения, за которые их на предыдущем месте службы вряд ли погладили бы по головке. А я изо всех сил старался не удивляться. И перестал через некоторое время присматриваться излишне внимательно к деду Володе, ища в его поведении что-то такое, чего можно было бы ожидать от того, кто «козла» с «подкидным» путал. Но не находя. Видимо, дедуля и впрямь, как я и предполагал раньше, на людях исключительно валял дурака, притворялся. Здесь же это был собранный и жёсткий старик, в котором помимо высших образований и научных степеней чувствовался и долгий опыт службы и работы отнюдь не научной.
— Я и говорю: процесс до конца не изучен! Но, Бог даст, и не придётся изучать. Тебе дел, Миша — всего ничего. Баиньки лечь, проснуться в прадедушке Фаддее, передать одну весточку, уснуть и проснуться ещё раз. Оглядеться, отдышаться, в сети пару запросов сделать. И ещё раз выспаться хорошо. И вторую депешу передать, — дед говорил уверенно, хоть и негромко.
— Да чего ты ему из пустого в порожнее-то льёшь, пень старый! То, что надо сделать, не только он, я и то уж поняла. Ты про «как» давай, да про «как именно»! — не выдержала баба Дуня. А я кивнул ей с благодарностью, потому что сам очень хотел сказать примерно то же самое, но опасался обидеть дедушку. Не то, что она.
— Как именно? А на кой ему это, Дунь? Он же докторскую защищать не собирается? — нахмурился лысый дед, поглаживая богатую бороду.
— Ему, Володь, и впрямь не докторскую защищать, — она впилась в него взглядом, который я бы однозначно определил, как угрожающий. И захотелось поёжиться. Но не удалось.
Удалось взять со стола предпоследний апельсин и начать его чистить. Будто пробуя найти спасение в простых и понятных действиях. Невозможно старые люди в древнем склепе. Складная мебель из закрытого по нынешним временам шведского магазина всякой всячины. И яркий, бодрый аромат цитруса. Сумасшедший дом.
— Ну да, — странно ссутулился под взглядом патологоанатома старик, — не докторскую… Ты, Мишаня, если мы всё верно рассчитали, много кого защитишь, многие тысячи, сотни тысяч спасёшь. Миллионы русских душ.
— Опять за своё⁈ Хорош причитать досрочно! — рявкнула баба Дуня. Так, что даже баба Фрося, кажется, вздрогнула. Вряд ли это мог дёрнуться с перепугу свет кемпингового диодного фонаря, большого, мощного.
— Ладно… — дед стрельнул на неё глазами как-то аж свирепо. Наверное, никак не мог привыкнуть к тому, что не он был главным. Или ещё по какой-то причине, мне неизвестной. Как и очень многое другое. — Давай, Миша, так. Ты примерно план представляешь. Задавай вопросы мне, а я буду отвечать. Так, верно, быстрее будет.
Я к этому времени как раз закончил делить апельсин на дольки и выложил его на столике поверх кожуры. Что мандарины, что апельсины я с юности чистил одинаково: сперва отделял полоску шкуры «по меридиану», а потом просто раскрывал оставшиеся половинки, отделяя их от мякоти. Получившуюся в результате оранжевую фигуру кожуры Кирюха называл нецензурно. Я же уверял, что это слоник. Сейчас в «ушах слоника», половинках шкурки, лежали ровные дольки. А я потянулся за старинного вида не то стаканчиком, не то рюмкой — вроде как и на ножке, но на короткой, и, кажется, из серебра. На ёмкость второй раз настоятельно покосилась товарищ прабабушка.
— Будемте здоровы, — выпала из какой-то из памятей странная формулировка. Но, кажется, вполне к месту. Покойники подняли и отсалютовали мне своими стаканчиками.
Пауза была очень к месту. Как и напиток. Кажется, тот же самый «Двин», что так ценил отец, и который теперь днём с огнём было не сыскать. Не к месту, по всей видимости, был только я сам. И имел все шансы вот-вот стать и не ко Времени…
— Так. Если я правильно понял, вы долго и упорно думали, рассуждали, дискутировали. И пришли к выводу, что то светлое будущее, которого так долго ждали большевики, вышло тёмненьким, — начал я.
— Испоганили идею, рвачи-перерожденцы, — загудел было дед. Но товарищ генерал-лейтенант, изрядно удивив меня, просто молча вделала ему по голени. На этот раз на ней были не валенки с калошами, а берцы. Поэтому дед Володя айкнул и мысль развивать не стал. А я продолжил.
— Обладая опытом и знаниями, каких нет и не было ни у кого и никогда, вы отобрали в начале двадцатого века три точки, воздействуя на которые можно изменить ситуацию.
— Узлы, Миша. На точку воздействовать нельзя, некуда усилие приложить. Узел — это совокупность… — и баба Фрося тоже оборвала лекцию, наткнувшись на взгляд патологоанатома. В могиле он почему-то был особенно ярким и запоминающимся. Кажется, лучше бы пнула.
— Хорошо. Три узла, перевязав которые по-новому есть вероятность того, что всё пойдёт по-другому. Высокая вероятность, — я сделал вид, что ни одна из реплик-ремарок меня ничуть не сбила. Трое невозможно пожилых товарищей кивнули синхронно. Глядя на меня очень выжидательно.
— Вопрос первый. Почему не раньше? Почему не Отечественная война восемьсот двенадцатого? Не «Золотой век» Екатерины Великой? Не эпоха Петра Алексеевича, тоже Великого?
Владимир Ипатьевич глянул на Авдотью Романовну с мольбой и только что руку не вскинул, как первоклассник на уроке. Та милостиво качнула ресницами, позволяя пояснить.
— Во-первых, потому что из всей плеяды самодержцев Российских, перечисленные тобой, Миша, Александр Павлович, Екатерина Алексеевна и Пётр Алексеевич были одними из тех немногих, кому помогать — только портить, — он умудрялся как-то сочетать академические ноты с заметным желанием упростить то, что говорил. Лысый дед в древнем отцовском склепе, в поношенном камуфляже и битых молью валенках.
— А во-вторых, и в-главных, между тем, чьё сознание переносится по временно́му лучу влево, и реципиентом, если перенос осуществляется не в телесную оболочку непосредственно переносимого, должна быть кровно-родственная связь. А помимо неё — мощный эмоциональный мост.
Я слушал внимательно, даже не задумываясь о том, что выражало в данный момент моё лицо. Хотя, кажется, оно ничего и не выражало.
— Это понятие, когда только изучать начинали, назвали «Айнфюлунг», «вчувствование». Потом уже придумали модное слово «эмпатия». На самом деле, оба подходят лишь отчасти, но Бог с ними, с терминами. Смысл в том, что ты должен сочувствовать и сопереживать тому, в кого будешь перенесён. И не просто сочувствовать, я ярко, эмоционально, будто сам переживаешь его жизнь. В этом случае, исключительно в этом, перенос возможен в принципе.
Звучало ничуть не хуже определения гармонического резонатора, перфорированного по спирали Фибоначчи. Но и не лучше.
— Это по аналогии с самопереносом: там тоже лучше всего выходит, когда вспоминаешь какой-то эпизод, который выступает «временны́м якорем», наводит сознание на нужный узел. И обратный, возвратный переход тоже должен сочетаться с воспоминаниями о том узле, из которого ты перенёсся. И тоже максимально эмоциональными, — продолжал лекцию дед Володя.
— Данные подтверждены лабораторно? — спросил я неожиданно, перебив докладчика, чего почти никогда себе не позволял.
— Касательно самопереноса — да. О переносе сознания в родственников — больше аналитически, для лабораторных мало материала было, — ответил с довольной улыбкой заинтересованного учёного старик. А обе бабушки переглянулись едва ли не с восторгом. Видимо, я спросил вовремя и что-то правильное, нужное.
— В передков переноситься выходило только у нас троих, Миша. Из русских, я имею в виду. Потому Фрося успела убедить прапрабабку книжки её перепрятать и с хутора уехать ночью, чтоб добрые селяне спалить их не успели, ни её саму, ни хутор с роднёй и работниками. Тёмный народец-то был в те годы, от столиц вдалеке, — грустно вздохнул он. И Евфросиния Павловна вздохнула в унисон. Я подавил в себе желание начать высчитывать, о каких годах могла идти речь, и тем более уточнять, о каком удалении от столицы. И какой из них.
— Дуня сладила свадьбу родителей раньше на несколько лет. И это… как его, беса? — нахмурился он.
— Слияние капиталов, Володь. И активов. Земли и репутация Львовых с деньгами и амбициями Гневышевых нашли друг друга раньше, как и мама с папой, — кивнула Авдотья Романовна. Тоже со вздохом.
— Вот-вот. Изначальный план был в том, чтоб побольше богатств в тайники те на болоте легло, с каких она потом собиралась золотишко на дело партии передать. А потом вон оно как вышло-то… Моя вина, ошибся в расчётах я. Чудом тогда спаслась Дуняша, уберёг Господь.
И они втроём перекрестились и склонили головы перед распятием на дальней стене склепа, которое я только теперь различил в полумраке. Как и неожиданную дверцу под ним. Всё-таки алтарь?
— А я вот наладил папеньку по старой традиции склеп заложить, а не обычную могилку, как он хотел. Ну и подкопить тоже кой-чего удалось. Тут, Миша, на двадцать пять аршин вниз из лиственницы сруб под нами. Нынешними-то бонбами, может, и подорвут, а до Второй Мировой ничем взять нельзя было. Да и поди знай ещё, куда кидать-то их, бонбы те?
Я вежливо кивнул, признавая дальновидность поступка. Отмечая, что так популярные нынче увлечения бункерами и прочие приготовления к БП, как называли грядущий неминуемый апокалипсис на форумах выживальщиков, имели глубокие корни. На три этажа почти что глубиной, если я не путал соотношения метров с аршинами.
— Мы находили в памяти истории, рассказы стариков и соседей, всё, что могло послужить «якорем». Архивы вывозили, изучая генеалогию. Жгли, правда, потом, — смутился он. — Опасно было, могли лишние люди узнать, что троица из спецотдела, надежда и опора Феликса Эдмундовича и Вячеслава Рудольфовича выходила сплошь из «контриков». Объясняй потом, что ты искренне предан…
Одинаковые тени легли на морщинистые лица, сделав их похожими на тёмный мрамор стен.
— Но, как ни парадоксально, мы всем сердцем верили, что спасти Родину можно только так! Революция была неминуема, неизбежна. И сохранить страну можно было только террором, — горячо воскликнул старик. Хоть и горько.
— Ага. Потом только поняли, что порушили мир одного насилья, чтоб создать на обломках самовластья другой, хуже прежнего, — сокрушённо вздохнула баба Дуня. А баба Фрося кивнула. И тоже с горечью.
— И про то, откуда ноги росли у борцов за идею, тоже поздно прознали, Миша. А как поняли, куда могла привести любая ошибка, любой промах в узловых моментах, было поздно уже. Володька трое суток высчитывал и перепроверял. И вышло, что лучше, чем большевики, ничего тогда у страны не было. Там такие простыни у него были — устали читать. И волосы приглаживать, что дыбом стояли. Эсеры, кадеты, монархисты… Ведь, вроде бы, и программы были хорошие, и тезисы. И даже персоны, что в первых рядах стояли, у многих были не самыми последними людьми… — прабабка только рукой обессиленно махнула.
— Последние стояли во вторых рядах. Сидели на мешках с деньгами заграничными. Стравливали первых с первыми, выводили новых, как коней на скачках. Ставили на них. Только целью была не честная победа скакуна. А сорванный банк на ставках, — поддержала баба Фрося.
— А когда пан Вацлав дал команду затаиться и уничтожить все данные, всю базу, поняли мы, что не одни были такие умные. И даже радовались одно время. Пока помирать не устали, — вздохнула товарищ патологоанатом.
— Да уж. Нам-то проще малость было: я бобылём жил, Фроська тоже семьи-деток не нажила, — подхватил старик. — Дуне труднее всего было. И вон только когда аукнулось прошлое-то. Всегда аукается оно…
Я слушал, как изливали души новому человеку старые люди. Как вспоминали общих знакомых, от которых не осталось ни следов, ни могил, даже братских. Как говорили о войне. Как рассказывали свои бесконечно долгие по привычным меркам жизни. В которых счастливые дни можно было пересчитать по пальцам. Ещё утром мне казалось, что крепче увериться в правоте своего выбора возможности уже не будет. Но снова оказалось, что зря казалось.
Каждый из этих троих вынес и пережил столько, сколько не вынести ни троим, ни пятерым. И последние три с лишним десятка лет их удерживало по эту сторону земли только упрямство. Злое или горькое, как слёзы на похоронах друга или родителей. Бессильное. И вера. И удержала, пожалуй, именно она. Они верили в то, что когда-нибудь смогут передать знания тому, кому по силам будет исправить ошибки. Чужие ошибки. Распутать петлю. Или связать новый узел.
— Расскажи про Фаддея, бабушка, — хрипловато попросил я, когда в склепе повисла очень уж по-кладбищенски затянувшаяся пауза.
Фаддей, ефрейтор лейб-гвардии Семёновского полку Первой Гвардейской пехотной дивизии, проходил излечение после ранения, полученного под Ковелем, в Петрограде. В зимнем Петрограде 1916 года. Пережив ужасы передовой, бред и жар санитарного поезда, тиф и ад госпиталей, он выжил. Во многом, если не во всём, благодаря милосердной сестричке, что подолгу сидела подле героя войны, говорила с ним, писала с его слов письма матушке под Смоленск. Которая, знать бы ещё, жива ли была в ту пору. Фаддей, награждённый «Георгием» и серебряной медалью «За усердие», изнурённый ранениями, тифом и голодом, выжил только благодаря ей. Ему, почти тридцатилетнему мужику, до слёз было совестно, что за ним ходит стройная, как тростиночка, девчушка семнадцати лет. Что нянчится с ним, как с мальцом голопузым. Что, кажется, своё довольствие отдаёт ему, солдату, защитнику. Но она как-то так по-доброму это делала, что он сдался. Георгиевский кавалер сдался на милость этих глубоких серых глаз. И носика «уточкой».
— Он из лазарета на фронт ушёл. А я, как поняла, что понесла, домой, в родную деревню поехала. Еле добралась. Там Лидусю родила. Там и оставила, — говорила мёртвым голосом мёртвая не единожды бабушка. — Искала его потом, долго, трудно. Да не сыскала, Мишаня. Тогда ох как много шансов было помереть. Выжить — мало, а вот помереть — сколько угодно. Потерялся след Фаддеев в горниле революции, дотла выгорел.
Молчали все. Не знаю, слышали ли они эту историю раньше в таких деталях. Но слёзы в глазах бабы Фроси и деда Володи говорили о том, что она трогала их, сильно, до боли, до му́ки. Наверняка, перекликаясь с какими-то своими, личными. Сам я, кажется, не плакал редким чудом. Будто обеими руками вцепившись изнутри в маску Михи Петли, висевшую на лице тем самым серым мрамором, что окружал нас. Прячась за ней.
— Вот кабы вышло у тебя, Миша, добраться до него, до Фаддеюшки… — слёзы перехватили дыхание железной прабабки. Внезапно оказавшейся по-настоящему живой. — Что делать — сам знаешь, читал. Неволить не станем, говорила уж. Но многое, ох, и многое по-другому сложиться могло бы, кабы жив он был. Просто жив. Пусть не со мной и Лидусей. Лишь бы живой только…
Я встал со складного креслица, которое жалобно всхлипнуло. Точно так же, как генерал-лейтенант Комитета Государственной Безопасности. Оказавшаяся живой женщиной. Очень старой, очень одинокой. И всё, что я мог сделать — это склониться над ней, обнимая за плечи. Стараясь поделиться теплом, любовью, благодарностью. Чем-то, что могло хоть немного заглушить её лютую боль, мучившую уже больше века. Авдотья Романовна Гневышева-Круглова вцепилась в мои руки так, будто падала с вершины, или её утягивало в омут чёрным водоворотом. И зарыдала, как, наверное, никогда до сих пор. Поднялись и обняли нас обоих мёртвые старик со старухой. Гости в чужой могиле.
Сколько так простояли вокруг затихшей уже бабы Дуни — не знаю. Казалось, само Время остановилось, давая нам себя. Чтобы лишний раз вздохнуть, провести ладонью по спине, плечу или руке, заглянуть в мокрые прозрачно-серые глаза и улыбнуться, пытаясь поддержать. Попытаться улыбнуться.
Когда расселись обратно по коралловым шезлонгам, неожиданным в древнем склепе, как, впрочем, и всё остальное, помолчали ещё некоторое время. Будто давая возможность улечься, чуть успокоиться тому цунами чужих эмоций. Которым, как я был совершенно уверен, нельзя было не сочувствовать, не сопереживать. При всей так долго культивируемой фирменной Петелинской душности.
— Дед Володя, сколько по статистике требуется переносов для выполнения подобного задания при моём опыте? — от звука моего голоса не вздрогнули в могиле, кажется, только стены. И я.
— От пяти до девяти, Миша, — через некоторое время отозвался старик, сжимавший обеими руками бороду. Смотревший на мёртвый неподвижный свет кемпингового фонаря на столике.
Желтовато-оранжевый, такой свет обычно называют тёплым. Могу сказать с уверенностью: в этом ничего тёплого не было. Хотя, чего я хотел, сидя в склепе, среди покойников? Пусть и говорящих. Тем более говорящих.
— Нормальный расклад. Два шанса при хреновом сценарии. В два раза лучше, чем ничего, бабуль. Выше нос, прорвёмся, — начиналась эта фраза без уверенности. Наина Иосифовна из театрального кружка вряд ли была бы довольна. Но вот завершить удалось вполне убедительно. И я увидел, как поднимается подбородок и расправляются плечи товарища прабабушки.
— Не передумал, что ли, внучок? — уточнила она каким-то скрипучим тоном, утирая последние слёзы невесть откуда взявшимся платочком. Кажется, даже кружевным.
— Я, бабуль, обычно очень много чего передумываю. Но только до того, как говорю. И я уже сказал: «готов!». Пионером не был, разминулись мы с пионерией, но зато потом жизнь долго и крайне убедительно учила меня отвечать за свои слова. Так что отставить сомнения, товарищ Круглова!
А тут последняя фраза прямо удалась. Спины стали прямее, а взгляды — острее у всей троицы.
— Ну сокол! Орёл! Я б с тобой в разведку пошёл! — дед Володя аж в ладоши хлопнул.
— На Наполеона? — улыбнулся я. Почувствовав, что теперь можно было и пошутить. И даже, пожалуй, нужно.
— Да хоть на Андреаса фон Фельфена, — весело воскликнул старик. — Такие, брат, в любую пору нужны были, на вес золота, да кабы не дороже. Чтоб не дуриком в атаку бросаться, народ тыщами губя, но и не тянуть лишку кота за…
То, с каким тревожным видом он заозирался вокруг, давало понять, что репутация у Кощея была сомнительной не только среди меня.
— Гуляет он, не слышит тебя, не дрейфь, Вовка, — со смехом успокоила оглядывавшегося старика баба Дуня. — Они, Миша, тоже не ладят. С тех пор, как Володя предложил Кошу кастрировать в тридцать восьмом, чтобы возможных случайных мутаций среди московских кошек избежать.
— Ну-у-у, как так можно⁈ Это же не по-товарищески! — вполне искренне возмутился я.
И вслед за этой репликой в древних стенах рассмеялись уже мы все вчетвером.
Перед самым выходом, говоря романтически — когда старики уже собирались отвалить камень пещеры Иосифа Аримафейского, баба Фрося протянула мне пузырёк тёмного стекла. Я удивлённо поднял на неё глаза.
— Ты ж причастился малость святых даров-то, — пояснила она. А я вздрогнул. Видимо, библейские настроения распространялись здесь, в склепе, даже на героических чекистов. — Нам не с руки, чтоб тебя что-то отвлекало от основной задачи.
Я послушно откупорил старинного аптечного вида скляночку с притёртой стеклянной пробкой, какие, кажется, только в музеях видал, и хлебнул. По телу будто искры пробежали, и я, по-моему, даже их видел. Волосы, по крайней мере, точно встали дыбом.
— Ого, — только и смог вымолвить Миха Петля, когда воздух проник в лёгкие и вылетел из них. Пахнувший, кажется, кофе, хвоей и какими-то травами, опознать которые я не мог.
— Ого-го! — гордо подтвердила вторая старуха, точно так же, как и первая, после того, как отпоила меня чем-то вслед за посещением адской парилки. Видимо, это была фирменная присказка бабы Фроси, которую озвучила тогда баба Дуня. А «ого!», наверное, говорил любой из тех, кому довелось испробовать её зелий.
— Вам, Евфросиния Павловна, можно очень неплохие деньги зарабатывать в фармакологии, — искренне заявил я, прислушиваясь к собственным ощущениям. Нет, глоток-другой крепкого совершенно точно не лишил бы меня способностей к прямохождению или логическому мышлению. Но старая привычка контролировать и тело, и мысли, показывала, что любимый напиток Черчилля пропал впустую. Голова была совершенно ясная, а выдыхал я исключительно безалкогольные пары́.
— Мне, Мишаня, деньги давно ни к чему. Я, считай, исключительно из любви к искусству варю всякие зелья-снадобья. Для личного пользования, начальник, — она усмехнулась, но перед этим сделала исключительно честное лицо, будто сотруднику ГНК клялась в верности уголовному кодексу.
— Верю, какие могут быть вопросы? Приятный напиток. Спасибо большое, баба Фрося, — честно признался и поблагодарил старую ведьму я.
— На здоровье и во благо, Миша, на здоровье и во благо, — задумчиво кивнула она. Выходя из тьмы во тьму передо мной.
Дед Володя, шедший замыкающим, фонарик погасил до того, как баба Дуня открыла бесшумно мраморную стену склепа. Видимо, чтобы не нарушать старых правил светомаскировки.
— Мля-а-а, — раздалось снаружи знакомым басом, нечеловеческим. Потому что кошачьим.
— И тебе не хворать, старый демон, — буркнул старик у меня за спиной.
Кот встречал нас, как генерал на плацу: смотря пристально и едва не обнюхивая, подступая и заглядывая в глаза каждому. Так сходу и не припомню, когда последний раз ловил на себе такой внимательный взгляд. Но, кажется, даже кот не уловил лишнего. Значит, гаишникам тем более ничего не светило.
— Ну что, всё обшарил, морда? — ласково поприветствовала кота баба Яга.
Тот издал какой-то звук, который я, по крайней мере, точно определил, как утвердительный.
— Пошли, ребята. Чисто, — махнула рукой товарищ генерал-лейтенант. И мы вышли из склепа в кладбищенский мрак.
— Вас подвезти? — поинтересовался я вежливо.
— Спасибо, Мишаня, но нам в разные стороны, — непонятно ответила бабушка. — Давай так: ты завтра отработай без спешки и суеты, штатно. Вечерком тебе письмецо прилетит. Ты сделаешь романтическое лицо… ну, попытаешься, по крайней мере, велишь секретарю заказать букет, торт и две бутылки сухого, ну, или чего у вас там теперь заказывают в таких случаях. А потом попрощаешься с коллегами и с лицом, предвкушающим адюльтер, отчалишь. Справишься?
— Надо будет в словаре посмотреть значение слова «адюльтер». И перед зеркалом потренироваться, — с озадаченным видом отозвался я.
— Вот жук, а? Узнаю Дунькину породу, — дед Володя ткнул локтем в бок бабу Фросю. Улыбались они совершенно одинаково, одобрительно.
— Ну уж не наговаривай, глупее, чем есть-то, не кажись, — хмыкнула бабка. — Просто из тех слов, какими у вас нонче обозначают нужное событие, мне не нравится ни одно. А один францисканец давным-давно ещё советовал не плодить сущностей и не выдумывать новых слов взамен старых.
— Согласен. И куда мне надо будет ехать на… Нет, определённо, прав был тот монах. Куда мне следует прибыть к адюльтеру? — вовремя поправился я под сдавленное фырканье старика. Он натянул вытертую ушанку из искусственного меха, которая его образ старого полоумного бобыля дополняла идеально.
— Хорошо сказано, по-нашему: «прибыть к адюльтеру»! — одобрительно хмыкнула и баба Фрося.
— Прибудь к другу своему, где обелиск стоит. Там последние инструкции будут. Мы, сам понимаешь, разом сорваться из-под надзора не сможем, Мишань. Да и толку-то от нас особенно и не будет там. Так что на задание сам пойдёшь. Готов? — прищурилась на меня бабуля-патологоанатом.
— Всегда, — ответил я с восторженной интонацией слесаря-кустаря Виктора Михайловича Полесова, кипучего лентяя. Подумав вдруг о том, что мне это амплуа подошло бы идеально. Если бы не необходимость мир спасать, пусть и в прошлом.
— Орёл, орё-о-ол! — хлопнул мне по плечу странный старик, проходя мимо. За несколько секунд до того, как вся их троица исчезла из виду. И только едва различимые удаляющиеся скрип снега и хруст наста говорили о том, что встреча в склепе мне не померещилась.
— Миша, ты? — встретил дома голос мамы.
— Я, мам! — отозвался я. Снова ощутив, как потеплело на душе.
— Проходи на кухню, там ужин под полотенцем! — под бубнёж телевизора велела она.
Я уже доедал, когда вошёл Петька.
— Приятного аппетита, пап, — сказал он привычно. Но как-то чересчур равнодушно, чем насторожил.
— Спасибо, — вежливо ответил я, присматриваясь к сыну. — Мама?
— Откуда ты… Ну да, — вздохнул он и сел рядом, когда стул, сдвинутый моей ногой под столом, сам гостеприимно намекнул ему на это.
— Чего хотела? — последний кусок котлеты внезапно утратил вкус и стал суховат. Как и мой тон.
— Попивает, кажется, — безрадостно ответил он. — Звонит по сто раз на дню, плачет…
Я молчал. Мне, наверное, надо было что-то сказать. Но не было ни малейшего желания. Пропало, как и вкус у маминых котлет. Мама…
— Петь. Ты уже большой мальчик. Почти как я. И мы можем с тобой говорить честно. Можем же?
— Всегда могли, чего поменялось-то? — вскинул брови Петька.
— Ничего, думаю. Ситуация, сам понимаешь, неприятная. Тебе, мне, ей. Но начали не мы с тобой, так?
— Так, — кивнул он грустно.
— Через две недели судья нас разведёт. У мамы остаётся дом, бизнес, счета и активы, всё, что было оформлено на неё. Это очень прилично, Петь. Ты прости, что я так сухо и спокойно говорю.
Он снова кивнул. Наверное, понимая, что я мог бы и не говорить вовсе.
— Ты можешь и будешь с ней встречаться, видеться, общаться — это же мама. Просто я совершенно точно там жить не буду. Если ей нужна будет какая-то помощь — дай знать, всё решим.
— Хорошо. Просто неприятно это очень, — честно признался он.
— Конечно неприятно, Петь. Очень редко, когда бывает жизнь меняется в один миг, да так, чтобы это было приятно, — я сперва сказал, а потом подумал. Вспомнил свои эмоции, когда приехал из деревни, пришёл пешком с автовокзала в родительский дом. Чтобы увидеть здесь их живыми и здоровыми. И согласился сам с собой: такие мгновения бывали. Но очень редко.
— А что будет дальше? — он смотрел на меня внимательно. И, кажется, грустил уже поменьше. Совсем взрослый стал.
— Дальше, сынок, будет весна. Уже идёт. И утро. За ночью всегда бывает утро, — уверенно ответил я.
— Ты же не старый ещё, пап. Может, и состругаешь мне сестрёнку-снегурочку? Или братишку-снеговичка? — улыбнулся он. А я подумал ещё и о том, что смотреть с детьми старые фильмы — это очень правильно.
— Я подумаю. Ты же не обидишься, если я в этих вопросах без твоих советов обойдусь? А то ты доктор-то пока не настоящий, у тебя и диплома пока нету, — улыбнулся я в ответ.
— Не-не-не, тут уж точно сам! Ты ж учил всегда, что советчика бьют первым и все сразу! — выставил ладони он. Да, вырос сынок. Но нужное из детства запомнил. И, кто бы что ни говорил, а вечные ценности, как и старые фразы, семейные шутки и присказки, с годами значения не теряли. Штопаный рукав.
— А я на недельку уеду, — на привычной и обязательной утренней семейной «планёрке» моя реплика явно оказалась самой неожиданной.
Мама звякнула вилкой, неловко положив её. Папа нахмурился. Сын вскинул брови.
— Проблемы? — отец сразу искал самый худший вариант. Или наоборот пытался его исключить как можно быстрее.
— Неа, — легко ответил я, отпив чаю, — никаких. Ну, я, по крайней мере, в ближайшей перспективе их не вижу. Но для того, чтобы их и в обозримом будущем не возникло, надо некоторое время мне в другом месте провести.
— С холодильником как-то связано? — в логике и дедукции папе вряд ли можно было отказать. Как и мне — в знании собственного отца и хода его мыслей.
Я сделал неопределённый жест ладонью и бровями. Который вполне определённо давал понять, что столичный гость с двойным дном тут совершенно точно замешан. Холодильник заурчал, будто возмущался и пытался оспорить моё утверждение.
— Иваныч завтра с сумочкой придёт. Там наверняка бутылка будет, он — старой закалки человек, с пустыми руками в гости не ходит, даже точно совершенно зная, что у хозяев будет, чего на стол поставить, — начал я пояснять пантомиму. Спокойно, легко, будто не собирался сегодня вечером менять прошлое. — Так что ты, пап, лишку-то не бери в гастрономе.
Брови отца разошлись от переносицы, появилась улыбка у мамы. Петька ухмыльнулся, показывая, что дедовские посиделки с друзьями и сослуживцами видел не раз, и даже песни, которые непременно будут петь, знает почти все. Я и сам их знал. Жаль только, что в моём бывшем доме пели редко. Я же с самого детства был уверен, что там, где поют — там не ссорятся. Так оно и вышло, в принципе.
— А на обратном пути он денежки приберёт. Нечего им тут валяться. Твоя, Петь, канитель с холодными кошельками оказалась делом хлопотным. Вон, целого подполковника пришлось в носильщики нанимать. Но в этом я уверен. У него такие учёт с надзором — что ты!
Байки дяди Саши об армейских буднях тоже слышали все, поэтому улыбки стали только шире. Иваныч рассказывал о суровом быте, солдатском братстве и каптёрском кумовстве так, что хохотал каждый.
— А мне надо будет проследить кое за чем лично, чисто для гарантии. Там же, в этих современных технологиях, чёрт ногу сломит: сканирования сетчатки, отпечатки пальцев, — тут надо было подпустить чуть туману, что я и сделал. И даже сын, имевший, скорее всего, хоть какое-то представление о криптовалютах, ни слова не сказал. Папа с мамой же, уверен, после слов «современные технологии» вообще ничего не слушали.
— А когда вернёшься, Миш? — только и уточнила мама.
— Ну вот к концу месяца и вернусь, — для убедительности я даже посмотрел внимательно на календарь-численник, делая вид, что чего-то к чему-то прикидываю. — Неделя, ну, десять дней — максимум. Буду в Питере проездом, кому что надо оттуда?
Это тоже был вариант беспроигрышный. Когда думаешь о подарках, которые можно получить, мысли о прочем как-то не задерживаются. Петька запросил вяленой корюшки, мама — зефира фабрики «Кронштадтская». Отец долго отнекивался, но заказал кулёк пышек с Большой Конюшенной. Они всегда заходили туда с мамой, бывая в Ленинграде. Я старательно записал всё в телефонные заметки, уверив, что так точно ничего не забуду.
Серый руль Ромы холодил ладони. Двигатель гулко бормотал, обещая скоро нагреть салон, будто оправдываясь за то, что в весенней Твери значительно холоднее, чем в родном Техасе. Но я на любимого верного коня не обижался. И думал точно не о погоде, что за лобовым стеклом, что по другую сторону глобуса. На заднем диване лежал пакет с походными шмотками, который удалось вытянуть из дому незаметно. Ну, я, по крайней мере, думал, что ни родители, ни сын не обратили внимания на то, с чем я выходил. Папа был в кабинете, мама на кухне, Петька в комнате, так что мне не пришлось никому объяснять, с какой радости я покидаю дом с тёплыми вещами. Объяснять Иванычу, с какой радости я припёрся на работу в камуфляже, тоже не хотелось. Потому что, при всех своих талантах, я вряд ли смог бы удержаться в рамках исходной фабулы: «у меня всё в порядке, я предвкушаю адюльтер».
Нагреться у пикапа в полной мере не вышло. Когда стрелочка датчика на панели показала, что можно начинать движение, я его и начал. Успеть предстояло многое. Я бы и раньше тронулся, но ребята с сервиса предупреждали, что даже о таких беспроблемных и огромных, «паровозных», как они говорили, американских движках следовало заботиться. Их не рекомендовалось мучать перегревом, и «на холодную» начинать движение тоже не стоило. Слышать от них, суровых технарей, слова про любовь и заботу о технике, которая будет отвечать тем же, было странно, конечно. Но я не привык спорить с теми, кто разбирался в вопросе гораздо лучше меня. И прислушиваться ко мнению таких людей давно научился. И никогда не называл их, как младший Откат, «маслопу́пами».
День, пятничный, особо ценимый офисными сотрудниками, летел, как под откос. Обед, доставленный из дружественного заведения кахетинской кухни, оказался очень кстати, хоть и появился неожиданно. Оказывается, если проявлять к работе больше внимания и ответственности, время начинает бежать гораздо быстрее. За последнюю пару лет я довольно редко испытывал это чувство, предпочитая сводить рабочие моменты до необходимого минимума, а в оставшееся время читать книжки или играть в игрушки. Вместо того, чтобы жить.
Тревожные ассоциации про бегущее быстрее время и особенно про «под откос» на аппетите не отразились, к счастью. Хотя, пожалуй, для того, чтобы не отдать должное результатам труда тех поваров, что работали у кахетинцев, нужно быть очень сытым. Или очень больным. Или мёртвым.
На кухне балагурил Иваныч с девчонками из отдела соц.проектов. Я принёс посуду в посудомойку и даже остановился, слушая с улыбкой его вечные байки. Девчата заливисто хохотали. Напомнив мне о том, что пора было начинать делать сообразное романтическое лицо. Судя по тому, как свернул беседу дядя Саша, выходя из кухонного закутка вслед за мной, вполне получилось.
— Вер, не в службу, а в дружбу, — я вполне убедительно выглядел слегка смущённым. Потому что таким и был. — Закажи, пожалуйста, на «Радищева — двадцать девять» тортик. Там у них малиново-пломбирный есть такой. Два закажи, один сами съедите с чаем.
— К торту рекомендую сладкое розовое игристое. Если будут детали — подберу идеальный букет, — голосом отличницы ответила Вера, поднимаясь над стойкой. И глядя на меня неожиданно. Вроде как даже с одобрением. И от этого я смутился и растерялся ещё сильнее.
— Розовое? Ладно, пусть будет розовое. И с цветами — да, права, не подумал как-то…
— Да куда уж тебе, — с издевательским сочувствием протянул из-за спины Иваныч, — думать-то? Весь день же в хлопотах, аки пчела. Как пообедать-то вспомнил? Никак, из жалости кто еды принёс генеральному директору?
— Александр Иванович, а вы когда маршрутные листки заполненные вернёте? Все уже сдали, только ваши бухгалтерия ждёт! — неожиданно стервозным тоном, резко контрастировавшим с её образом, выдала Вера. Но глазами, глядевшими на меня, явно улыбалась.
— Тьфу ты, точно, за ГСМ же отчитаться надо! Справитесь тут без меня? — не удержался он от подкола, уже разворачиваясь в сторону своего кабинета.
— Мы попробуем. Если дело будет касаться безопасности — немедленно оповестим, — тем же тоном заверила его руководитель проектов.
— Вот язва. Сам зануда, и работников таких же понабрал, — бубнил дядя Саша, покидая поле боя. Вернее, стратегически спрямляя линию обороны, конечно же.
— По букету — давай розы, красные, семь штук, — закончил я заказ. Забыв о том, что лицо следовало держать романтическое. Потому что оно, удивив меня, кажется, начинало краснеть.
— Идеальный выбор, босс. К какому времени доставить? — нет, вроде бы не подкалывала и не издевалась, спокойно спрашивала.
— Давай к половине пятого, — посмотрев на часы, решил я. К этому времени по пятницам в офисе почти никого не оставалось.
— Часы красивые, Михаил Петрович. У меня у папы такие же. И не волнуйтесь, всё будет доставлено вовремя и в лучшем виде, — уверенно сказала Вера. И после паузы добавила, — Мы рады, что Вы вернулись. И все хотим, чтобы у Вас всё было хорошо.
— Спасибо, Вер, — окончательно смутившись, кивнул я, направляясь к своему кабинету.
Думая о том, что я тоже очень сильно хочу, чтобы всё было хорошо. И не только у меня.
Город сиял огнями в сумерках. Витрины, фонари, подсветка зданий — всё будто отгоняло надвигавшиеся ночь и темноту. Но Рома катил меня прочь от яркого света. Мы проезжали знакомые дома и перекрёстки, плывя по медленной железной реке вечерних пятничных пробок, двигаясь туда, где не было ни машин, ни блестящих витрин. Но туда ещё только предстояло добраться.
Мы протолкались сквозь Центральный район. Проспект Калинина за Комсомольской площадью стал проспектом Ленина, а район — Пролетарским. Стало значительно поживее движение. И потемнее за окнами. А когда мост вывел на левый берег Волги — ещё темнее. Деревья, стоявшие чёрными стенами с обеих сторон, проводили до кладбища. На которое мне, вот удивительное дело, наконец-то было не надо. И были высокие, с точки зрения деда Володи, шансы, что вскоре не понадобится совсем. На развязке ушёл влево, вокруг на некоторое время стало чуть поярче: фермы и теплицы за ними поднимали к небу столбы оранжевого света. Тёплого.
На памятном месте, на участке шоссе между Заволжским и поворотом на Кордон, было темно. И наверняка холодно. Печка пикапа работала исправно, одет я был ещё не по-походному, хоть и тоже вполне по сезону, но будто кожей осязал зябкие серо-синие пальцы. Подумалось о том, что Время чувствует, что я собираюсь сделать, и вряд ли радо этому. Пришлось прибавить погромче музыку, чтоб не дать этой лишней мысли разрастись до несвоевременной паники. Но старую добрую выкидуху в кармане нащупал всё равно. Детские и юношеские воспоминания у всех разные. Мои, в числе прочего, учили о том, что вынимать в драке нож нужно было в единственном случае. Если ты собрался бить и готов. Я был готов. Я и прабабушку уже в этом убедил. А, как тут же согласилась память, врать чекистам, даже отставным — дурная затея.
На этот раз я приехал с пустыми руками. Ни спиртного, ни ломтика чёрного хлеба не захватил. Потому что сегодня это был не памятник на месте гибели лучшего друга, а стартовая, отправная точка на маршруте туда, где он был жив. С этими мыслями я вышел из моргавшего красными американскими поворотниками Ромы, обошёл его спереди и шагнул на обочину.
Крест стоял так же, как и все прошедшие годы. Один раз только пришлось привезти новых мастеров, чтобы нормально залили бетонную подушку, не жалея раствора. С тех пор обелиск был точной копией Кирюхи при жизни: стоял и не падал, был крепким и надёжным.
Снежок, что шёл пару раз с того времени, как я проезжал тут, ещё оставался кое-где шапками на ветвях ёлок. Плотные сугробы грозили дождаться мая. Но тропинка к кресту была чистой, будто совсем недавно кто-то прошёлся здесь с лопаткой. Хотя, судя по полоскам на насте и тому, как лежал снег по краям, скорее с метлой.
— Привет, Миш, — раздался голос из-за креста.
И я сперва сжал в кармане нож и повернул корпус, выставляя вперёд левое плечо. И только потом узнал его.
— Привет, Танюх. Заикой сделаешь когда-нибудь.
— Тебя пугать — зря время тратить. Он всегда так говорил, — она вышла из-под ёлок, погладив по пути перекладину обелиска. Жестом, от которого меня едва не тряхнуло.
— Давно ждёшь? — мой идиотский вопрос был адресован вышедшей из лесу ведьме.
— Полчаса где-то. Пробки на Калининском? — вполне симметричный вопрос вернулся от неё же.
— Да не говори. Понапокупают машин, ни проехать, ни пройти, — согласился я. — Давай, вылезай, пошли греться. Нам ещё ехать и ехать, а темнота уже — хоть глаз выколи.
Генеральный директор пиар-агентства отпустил в кармане выкидной нож и протянул руку, помогая даме выйти. Выйти из тёмного леса, из-под чёрных ёлок. Даме, которая двадцать с лишним лет как была признана умершей.
Мы поднялись на невысокую насыпь и я открыл ей дверь, поддержав под локоть невесту мёртвого друга.
— А это кому? — спросила Таня, пока я возился со ставшим вдруг внезапно неудобным ремнём безопасности. Будто Рома сбрасывал упряжь, отказываясь ехать дальше.
Я проследил за направлением её взгляда. На задний диван, где рядом с моими манатками стояла заботливо пристёгнутая коробка с тортом. С одной стороны её донельзя по-джентльменски поддерживал пакет, одна из ручек которого опустилась вниз, как бретелька платья. Из пакета кокетливо выглядывала бутылка сладкого розового игристого. За ней нетерпеливо толпилась вторая. «Мюзле» — вспомнилось вдруг не ко времени название этой проволочки на пробке. Ещё какое мюзле…
— Это, выходит, тебе, — стараясь не подавать виду, что ситуация беспощадно продолжала наращивать идиотизм, ответил я.
— А куда мы едем? — настороженность в голосе Таньки почувствовал бы только тот, кто хорошо знал её. Кирюха, я или Света.
— Короче. Баба Дуня вчера изложила диспозицию… — начал было я.
— Да успокойся ты, Миш! Я пошутила. Всё я знаю, — улыбнулась она. — Просто думала, что ты найдёшь, кому отдать реквизит, чтоб не катить всю эту роскошь в морозную даль.
Я присмотрелся к выражению её лица, одолев-таки проклятый ремень, который щёлкнул в замке недовольно. Таня искренне старалась выглядеть так, как раньше. Точно так же говорила, с той же самой мимикой и жестами. Только улыбалась немного иначе. Наверное, из-за того, что давно не практиковалась. Очень давно.
— С вами, ведьмами, с ума сойдёшь, — буркнул я. — То из могил лезете, то из лесу — не отмашешься ничем. И шутки у вас дурацкие.
— Поехали уже, Петля. Заводи бибику, — и она рассмеялась почти так же, как я помнил. И Кирюхину фразочку проговорила уже, кажется, не с такой грустью.
Рома докатил нас до Романово, где стало посветлее и значительно побыстрее: платный участок дороги, фонари, чистый асфальт. Кто бы знал раньше, что и за это придётся платить? Того и гляди воздух платным сделают. Я хмурился, Таня молчала, глядя в правое стекло. За которым не было ровным счётом ничего интересного. Всё интересное явно было впереди. Только вот понять, насколько страшное, и сбудется ли, было невозможно.
— Заведи музыку, что ли, Тань, — попросил я, устав слушать ровный, но будто бы обиженный гул двигателя.
Она присмотрелась к панели, ткнула кнопку. И я всё-таки вздрогнул.
Я помнил эту песню. Её теперь нечасто передавали по радио, а просто так слушать её я не мог давным-давно. Картинки из обеих памятей, совершенно идентичные друг другу, неслись перед глазами, как дорога, что убегала под капот. Это был второй год. Две тысячи второй. Свадьба одного из общих друзей. Отмечали в актовом зале родной четырнадцатой школы, которую не так давно закончили мы с Кирюхой и Лёха, жених. И буквально вот-вот, всего несколько месяцев назад, Маша, невеста. Народу было немного по тогдашним меркам, полсотни человек, из которых основная масса — родня невесты, съехавшаяся в Тверь на праздник со всего севера Тверской и юга Вологодской областей. После ЗАГСа, венчания, катания по городу с посещением набережной и путевого дворца, прогулок в горсаду и непременным фотографированием всех и везде, после застолья начались и танцы. Планировали было начаться и драки, непременные атрибуты свадеб с участием родни с периферии. Но друзья жениха не для того выросли в Твери и ходили в секции, чтобы уступать сельскому десанту. Несмотря даже на поддержку вполне себе взрослой родни из не самых удобных весовых категорий, с драками не получилось. Привычные ко всему жёны и подруги споро залили травмированные кулаки и лица. Спортсмены приступили к тушению пожаров в душах, принимая то же самое средство вовнутрь. Через некоторое время заиграли и огромные гробы колонок, доставленные в столовую из актового зала.
Мы тогда только недавно стали встречаться, или по-тогдашнему — гулять со Светкой. Кирюха с Таней уже подумывали о том, чтоб начать снимать квартиру. Деньги начинали появляться, но их осмотрительность, такая неявная у него и такая крепкая и надёжная у неё, говорили, что надо бы повременить, подкопить либо на несколько месяцев аренды, либо, чем чёрт не шутит, на первоначальный взнос на свою собственную. В том, что у них всё будет хорошо, не было никаких сомнений. Мы с ним выбирались из любых передряг. Девчата любили нас, мы — их. Впереди было необъятное светлое и радостное будущее. Через полтора года Кирюхи не стало.
А тогда, счастливые и весёлые, мы не смогли усидеть за столом. Пел какой-то итальянец и американка с узнаваемым носом, голосом и исконно американской фамилией Саркисян. Мне не особо нравилось, когда в дуэте женский голос ниже мужского. И когда мужчина моложе женщины. Наверное, это было исключением из правил. Мы не танцевали. Мы летели. Мы парили, растворяясь в счастливых глазах подруг. Бархат голоса певицы был пушистыми облаками, по которым мы кружились. И только душный Миха Петля продолжал поглядывать время от времени по сторонам. И вслушивался в текст, переводя его автоматически. Поражаясь тому, о чём пела очень взрослая певица и актриса. О том, что любовь — это самая сильная боль, которую не исцелить. Что главное — не продать душу. И всё, что можно сделать — это получить жизнь и прожить её, не отпуская*.
* Eros Ramazzotti Cher — Più Che Puoi: https://vkvideo.ru/video-233283003_456239179
Когда замолчали огромные древние колонки, тишина длилась несколько секунд. Несколько долгих секунд, на протяжение которых мы смотрели в глаза любимым. И были совершенно счастливы. А потом гости заорали и захлопали так, что вся школа заходила ходуном. А Лёха потом едва ли не с обидой высказывал нам, что их с невестой первый вальс получился хуже, хотя они репетировали три недели. Это была суббота, девятнадцатое октября. Через четыре дня молодая семья поехала в Москву. Одним из мест посещения был мюзикл «Норд-Ост», на который редким чудом удалось урвать билеты… Прожить эту жизнь — это всё, что ты можешь, певица была права. Просто кому-то жизнь достаётся до обидного короткой.
Когда отзвучали последние ноты, я рискнул повернуть голову на Таню. Свет, тёплый оранжевый свет проносившихся фонарей осветил серебристые дорожки на её щеках. Тёмные капли на ткани пуховика смотрелись следами от пуль. Неподвижная, она, кажется, не дышала. А потом судорожно втянула воздух, обнимая себя за плечи.
— Мы всё исправим, Кирюш, мы с Мишей всё исправим…
Я вывернул руль, бросая Рому к обочине. И обнял её, буквально рухнувшую мне на грудь, через широкий подлокотник. На этот раз ремень отщёлкнулся, кажется, ещё до того, как я поднёс к нему руку. Её трясло, колотило. Вся выдержка, вся невозмутимость и даже вся привычная за два с лишним десятка лет вдовья скорбь будто выливались наружу.
— Спаси его, Петля, спаси! Ты же можешь, только ты один и можешь! Спаси! — она не кричала. Она выла. И от этого плача по покойнику кровь стыла в жилах сильнее, чем от померещившихся зябких пальцев Времени.
Я гладил её по волосам и спине, понимая, что сам точно ничем не смогу успокоить чувства, прорвавшиеся после стольких лет. От одной-единственной песни. И одной-единственной веры в чудо, что держала Таню среди живых все эти годы.
— Прости, Миш. Я… я не хотела… Я не знаю, это само как-то, — она отшатнулась рывком, спешно вытирая слёзы сперва ладонями, а потом и моим платком, который я молча протянул ей. — Просто вспомнила, как тогда, в столовой… И потом, про Лёшу с Машей. Будто всё время смерть рядом стояла, Миш. И сейчас стоит, чует, что мы обмануть её решили…
Сбивчивая, спутанная речь здорово насторожила бы меня, будь я врачом. Или напугала бы, будь я кем-то ещё. Но я был и пока ещё оставался Михой Петлёй, который слёз женских, конечно, не любил. Но давно не боялся.
— Смотри сюда, Тань, — негромко проговорил я. Она распахнула глаза, слёзы из которых течь не переставали. — Я с тобой. Мы знаем, что делать. Мы едем туда. И мы это сделаем, это я тебе обещаю. Ты мне веришь?
— Верю. Я верю, — выдохнула она.
— Тогда доразмажь окончательно макияж, чтоб всех чертей и леших в округе перепугать. И поехали дальше, — я пристегнул ремень, включил левый поворотник и посмотрел в левое зеркало. Заставляя себя держаться, не оборачиваться на неё. То, что нам говорили на судебной психиатрии, работало всегда. Должно было сработать и теперь. Нужно было просто дождаться.
— Душишь, Петля, — раздалось справа. Но уже человеческим, нормальным, живым голосом. И я позволил себе улыбнуться. И даже подмигнул ей, выруливая и набирая скорость.
— На том стоим, Танюха.
Навигатор уверял, что до места мы доберёмся за два с небольшим часа. Мне бы его уверенность. Вспоминая ту дорогу, что вела от деревни до трассы и соотнося её с внедорожными возможностями Ромы, не выходило удержаться от сомнений. Вот Фома, шестиколёсное чудище из Бежецка, тот бы справился, конечно, без вопросов. Ну, он и справился. Хотя, сильных снегопадов после того почти не было, может, после оттепели и морозца проложенная им трасса сойдёт и для Ромы? Перед внутренним взором появились две машины: УАЗ-Фермер в сильно доработанной версии, и Додж Рам, практически в заводской комплектации. Морда Ромы, при всём к нему уважении, была значительно шире. Значит, колея не поможет, придётся торить новую дорогу. Опять по целине.
— Миш, а как мы до дома доберёмся? — Таня будто подслушала мои мысли.
— Сам в раздумьях. Проедем-то вряд ли, по тёмному тем более. Можно в Юркино машину оставить, или в Макарихе, если до неё расчищено, — пожал плечами я.
— А дальше по лесу? — тихо спросила она.
— Ну да. Там недалеко. От Макарихи если. От Юркино километров восемь. Ты дойдёшь? — с сомнением покосился на неё я. Нет, одета она была вполне по-походному, даже пуховик из образа не выбивался. И ботинки нормальные. Но уверенности не было, вот и уточнил.
— Дойду. Только я темноты боюсь, — призналась мёртвая невеста, жившая в избушке бабы Яги, шёпотом.
— Ясно. Значит, ночью не полетим. В правительстве ж не дураки сидят, — вспомнился старый анекдот про космонавтов.
Я вытянул смартфон и полез в телефонную книгу. Нашёл нужный контакт и набрал.
— Евгений Сергеич? Наше вам! — бодрым голосом сообщил абоненту Михаил Петелин.
— Миха, ты? Что стряслось⁈ — громким шёпотом отозвалась трубка.
— Ты в засаде, что ли? — удивился я. А потом вспомнил, — Тьфу ты, у тебя ж мала́я! Не разбудил хоть?
— Ща, погодь, — прошипел динамик. А потом продолжил нормальным голосом. — Нормально, спит, у меня ж на беззвучном, как только домой захожу. Говори.
— Еду в Бежецк, проездом буду. Утром дальше. Посоветуй, как абориген, где переночевать лучше? Два номера нужно, — лаконично обозначил я задачу Жентосу Спице, очередному покойнику, оказавшемуся в этом варианте событий живым и вполне себе здоровым.
— Так. Так… А давай ко мне, чего? У меня комнат полно, постелим, не вопрос, — первое решение было предсказуемым.
— Не, Жек, неудобняк. Стартовать рано надо, не хочу беспокоить жену твою. Ты же знаешь этих баб — говори, не говори, а всё равно вскочат и давай у плиты убиваться. Гости в доме — надо обеспечить разносол. Не-е-е, не вариант, — уверенный тон мне всегда удавался, даже если нести всякую чушь. Особенно если чушь нести.
— Ну да, Анька-то хлебосольная, как сам ещё в брюки умещаюсь, — хохотнул Спица, но как-то озадаченно. И тут же выдал второе решение, — О, так два-то номера я и у себя найду! Помнишь кабак, где тот раз сидели?
— Нашёл тоже кабак. Это целый рэсторан! — с уважением и французским прононсом польстил я владельцу.
— А, ресторан, кабак — какая разница! — судя по голосу, лесть удалась. — Там, короче, номера тоже есть. Ты не подумай, без блудняка, всё чинно: партнёры там, делегации всякие…
— Ага, с двоюродными жёнами приезжают на охоту, — теперь в моём голосе был скепсис. Ровно столько, чтоб выразить лёгкое сомнение, но не обидеть.
— Не, с этими — в загородные… Тьфу ты, Петля! Я всё забываю, что ты на законника учился, а с вашим братом без адвоката базарить — себе дороже! Короче, никаких двоюродных, всё чин чинарём, это я тебе говорю!
— Верю, Жек, без разговоров. Ты тогда маякни там, что я через часа два буду. Заходить через ресторан, или там где сбоку дверка тайная?
— Прямо заходи, говорю ж, чинно всё. Ща администратора предупрежу. Ужинать будешь… те? — уточнил он.
— Будем. Кормят там шикарно, грех не поесть. А со скольких кухня работает? — вспомнил я про обещание уехать рано.
— Со скольких надо, со стольких и работает. Моя кухня, как скажу — так и работает, — я прямо видел его гордое и важное лицо. Так непохожее на того маленького поганца, которого я приложил красной лопаткой. И того, на памятнике через три или четыре аллейки от Кирюхиной могилы.
— Хозяин — барин, — улыбнулся я. — Нам не позже семи утра выезжать, так что в половине седьмого кофейку и по паре бутербродов не помешало бы.
— Бутерами дома давись, — хмыкнул он. — Сам же сказал: «рэсторан!». За ужином обсудите, чем позавтракаете. Денег если будешь кому предлагать — узнаю, обижусь и больше на порог не пущу, понял?
— Добрый ты человек, Жека. Не проторгуешься так? Ну, хоть чаевых-то можно? — на всякий случай поинтересовался я.
— Чаевых — можно. Пусть знают, что друзья у Евгения Сергеевича сплошь люди богатые и щедрые! — милостиво позволил владелец кабака с тайным отелем.
— Добро. Через неделю обратно поеду, постараюсь днём подгадать, и предупрежу заранее. Если выкроишь часок — глядишь, и посидим?
— Да за радость! Давай, диктуй мне номер машины, чтоб не укатили на эвакуаторе. А то у нас с этим строго сейчас — у ментов какой-то очередной месячник борьбы за соблюдение ПДД. Я дам знать кому надо, чтоб не трогали.
Я вспомнил, какие озадаченные лица были у эвакуаторщиков, что пытались в прошлый раз покатать Рому на своей машинке, и хмыкнул. Он был сам почти с тот эвакуатор размером. Но номер, марку и цвет назвал. Кто знает этих бежецких, может, у них на базе КрАЗов или Уралов служба перемещения транспортных средств работает?
— Как у тебя всё быстро и ловко выходит, Миш. Один звонок — и стол, и дом, — сказала Таня с некоторым удивлением, когда мы распрощались с Жентосом.
— Бабуля вчера мудростью поделилась. Не́хрена, говорит, сущности плодить. Надо что-то — спроси. Вот я и спросил. Просто повезло, что знал, у кого спрашивать. И что застал. И вообще повезло, конечно… Будем надеяться, что на этом везение нас не покинет…
И мы одновременно трижды поплевали через плечо.
Сегодня работала та самая Лена, что заподозрила у меня инсульт при нашей первой встрече. Впрочем, тогда я и сам его, откровенно говоря, не исключал. Она встретила нас на крыльце, том самом, гранит которого был так похож на мрамор, но ассоциаций с кладбищем на этот раз не вызвал. Наверное, потому что я уже знал, что там, внутри «СпиЦЦы», были живые люди. Пусть и угощавшие библейской телятиной и воландовской осетриной.
— Добрый вечер! Ваш столик ждёт. Вы будете вдвоём? — вежливо поздоровалась и уточнила официантка.
Я с подозрением оглянулся на Рому, откуда, конечно, теоретически могло вылезти ещё человек пять-шесть. Но не в этот раз.
— Здравствуйте, Лена. Да, мы будем вдвоём. Евгений Сергеевич обещал предупредить…
— Да-да, он уже отдал необходимые распоряжения, — как-то необъяснимо тактично вклинилась она, закивав. — Два номера на втором этаже готовы. Когда Вам будет удобно посмотреть утреннее меню и определиться с блюдами на завтрак?
— Полагаю, сразу. И с ужином, и с завтраком, — решил я.
— А тут миленько, — Таня оглядывала интерьеры, как робкая селянка. Ну, вряд ли последние лет двадцать она часто выбиралась в рестораны. Если выбиралась вообще.
— Да не то слово, — я хмуро смотрел в давешний фальш-камин. Но там мирно и ровно горели дрова на экране. Ни пророчеств о падении Вавилона, ни лица Гэри Олдмена пламя и угли не демонстрировали. Чем радовали необычайно.
— Бывал тут? — кажется, она пробовала себя в новом, давно забытом образе. Обычной женщины. И он был ей настолько непривычен, что мне остро захотелось что-нибудь сломать.
— Разок. Приехал, когда первый раз выспался на печке под свист чайника… Своего, — говорить не хотелось совсем. Но я должен был поддержать её, не дать спрятаться обратно туда, где последние годы жили трое: Таня со своими горем и верой. — Представляешь, выхожу один я на дорогу, как Лермонтов заповедал. Стою, Богу внемлю, как пустыня, всё как полагается. И тут такси приезжает, «десятка» Жигулей. Ну, Лада, то есть. А за рулём там парень, с которым мы в садик ходили, в среднюю группу. Только он спьяну на остановке замёрз после школы. Насмерть.
Таня смотрела на меня широко распахнутыми глазами. Наверное, одно дело — слушать древние байки бабы Яги, что спасла её и прятала в закрытом посёлке. И совсем другое — слышать похожие по степени невероятности, но произошедшие вот тут, совсем недавно, с тем, кого ты знаешь. Думаю, от этого истории становились правдивее, достовернее. И страшнее по тому же самому.
— А тут смотрю — живой, общительный. Мы досюда доехали, я подвязал его купить кой-чего из нужного на строительном рынке. Не смог одолеть сучность свою хозяйственную, — посетовал я на то, что опять договорился и заставил кого-то делать то, что нужно было мне. Наплевав на то, что тот кто-то был покойником.
— Кирюшка говорил, ты большой талант по части добазариться, — улыбнулась она. Почти нормально.
— Не помешаю? — я снова увидел отражение официантки в той же самой глянцевой хромированной салфетнице, поэтому не шевельнулся. Таня вскинула глаза, будто удивившись.
— Не помешаете, конечно, — мой ровный голос успокоил и её, и меня, и, кажется, даже Лену, которая явно робела. — Что посоветуете сегодня? Тут шеф-повар, Тань, просто мастер, волшебник! В прошлый раз телятина была божественная.
— Я передам ему, он наверняка будет рад, что Вы помните, — улыбнулась девушка, передавая нам меню. — Сегодня рекомендую сёмужку по-царски, если из рыбного. Из дичи котлеты по фирменному рецепту шефа: лосятина, кабанятина и рябчик.
Слушать это становилось невозможно. Сразу вспомнилось, что обед был чёрт знает где и когда, и что завтрак ещё очень нескоро. Таня смотрела на Лену, как на ангела. Или сирену, что пела свои манящие песни.
— Отлично. Давайте сёмужку непременно. И котлеты тоже, с картошечкой. И чайничек чаю, — начал я, сглотнув непрошенную слюну.
— Так же, с бергамотом? — негромко уточнила памятливая официантка, оказавшись ближе, хотя не было похоже, чтобы наклонялась или просто двигалась с места.
— С ним, — кивнул я. — Ещё вот этого, и этого. Тань, ты определилась?
— Да. Я буду «Цезарь» с курицей и карбонару, — она явно пробовала найти в памяти нужные слова и образы, то, как должна выглядеть девушка в ресторане вечером. И знакомые слова в меню.
— Хорошо. Насчёт завтрака… — как-то по-суфлёрски, едва слышно выдохнула официантка.
— Мне самую большую кружку чёрного кофе без сахара и штук шесть горячих бутербродов с колбасой и сыром. Ну, или с ростбифом и страчателлой, если не найдётся сыру с колбасой, — улыбнулся я, давая понять, что пошутил. Лена ответила на улыбку, кивнув и пометив что-то в блокнотике.
— А что можно на завтрак? — как-то неловко спросила Таня.
— Что скажете, то и сделаем, — убедительно ответила девушка. — Могу предложить овсянку на воде или молоке, мюсли с фруктами и йогуртом…
— Действительно, что может быть лучше йогурта по утрам? — попробовал я переключить её с растерявшейся окончательно Танюхи.
— Ну… Вы же, кажется, утром собирались выезжать, — удивилась Лена. И тут же зачастила, неправильно истолковав мои поднявшиеся брови. — Но если нужно — сделаем и лучше йогурта. Гренадин у нас есть.
Таня переводила взгляд с неё на меня и обратно, пытаясь понять смысл наших слабо логичных фраз. А я вспомнил обеими памятями о той поэтессе, девочке-вундеркинде, что стала с возрастом женщиной со сложной судьбой, как всегда и бывает. У неё были очень пронзительные стихи. Одно время я тоже обещал себе жить без драм. Вот только с «жить один» никак не получалось.
— Ого. Не ожидал встретить знатока современной лирики здесь, — качнул я головой, легким поклоном выражая признательность.
— Это взаимно. Литературные вкусы гостей Евгения Сергеевича обычно более… локальны, — вернула поклон Лена.
— Приятно общаться с образованными людьми, спасибо. Но мы ограничимся на завтрак йогуртом с тостами и парой яиц, да, Тань?
— Хорошо, — её кивок вышел вполне органичным, естественным. Как у посетительницы дорогих ресторанов с большим опытом.
— Благодарю вас, блюда подадим по готовности. Приятного вечера, — и официантка отошла.
— Миш, а чего такое «брускетта»? — спросила негромко Таня, проводив её взглядом.
— Бутерброд. Или сэндвич. Вот странное дело, — задумчиво протянул я. — Попёрли фрицы на нас — перестали бутерброды бутербродами называть. Расплевались с англичанами и америкосами — про сэндвичи стали забывать, теперь вот брускеттами давимся. Не дай Бог, с макаронниками тоже поссоримся. Опять что-то новое придётся выдумывать общепиту. И наверняка опять дороже вдвое минимум…
— Странные вещи вы рассказываете, что ты, что баба Дуня. И страшные. И, думаю, от того они страшные, что правда всё, до последнего слова, — помолчав, проговорила Таня после того, как принесли еду.
— Мне тоже так кажется. Потому что после того, как я пожал руку тому таксисту, Тохе, меня как молнией ударило. И вся память этой жизни легла поверх прошлой. Где-то идеально ровно, где-то внахлёст. А кое-где — вообще наперекосяк, — ответил я. — И я забрёл сюда. А перед этим стоял снаружи, скалился в витрину и руки поднимал, как макака.
— Инсульт заподозрил? — нахмурилась Таня.
— Ага. В голову как гвоздь забили, да приличный такой, на сто пятьдесят, не меньше, — кивнул я. — Эта вот девочка выглянула и приняла во мне участие. Ну и пригласила обогреться. А когда я уже грамм на полтораста согрелся, пришёл владелец заведения. Жентос Спица. Помнишь такого?
— Вроде что-то помню… Но он не с вами же был? — уточнила она.
— Неа, не с нами. Но его тоже в третьем что ли году на Черкассы свезли. В детском гробу, взрослого. Машину ему подорвали, выгорели они с ней капитально.
Мы дождались, пока Лена и ещё одна девушка с ней уберут одни тарелки, выставят на стол другие и покинут нас до следующей перемены блюд. И Таня, совершенно как в тот раз, после бабкиной адовой бани, подхватила графинчик.
— Помянем…
Я присмотрелся внимательнее. Нет, она не была похожа на пьющую. Даже на увлекавшуюся сверх меры. Но в движениях сквозила привычка. Не та, с какой сворачивают крышки на посуде люди на пути к полной утрате человеческого лица, другая. Почему-то сразу пришёл на ум Иваныч, товарищ подполковник. Он алкашом в традиционном понимании этого слова, конечно, не был, но вот этот третий тост, у нас сегодня почему-то оказавшийся первым, часто выполнял точно так же, как Таня сейчас. А ещё вспомнился дед Володя, за прищуром которого таилось что-то такое, о чём не хотелось знать совершенно. И его шуточки про покойника-отца, про бабу Дуню и её кота, они все были ширмой. Декорацией, что должна была отделять очень страшное прошлое этого человека от настоящего всех остальных. Видеть это в Танюхе, которую я помнил смешливой и бойкой девчонкой, было страшно.
Мы поднялись по ступеньками на два пролёта. Тёмно-зелёное ковровое покрытие, лежавшее на ступенях и в коридоре, скрадывало звуки шагов, и я даже обернулся проверить, не один ли иду этим полутёмным коридором. Но Таня шла следом, неся в левой руке свой рюкзачок, с которым выбралась из леса. А в правой — ключ-карту, на которую смотрела с недоумением.
— Смотри, — показал я, — просто прикладываешь вот тут, над ручкой. Лампочка моргнёт зелёным — открыто.
Замок щёлкнул негромко, я повернул бронзовую трубку и открыл дверь.
— Вот тут, видишь? Карточку вставляешь — свет загорается в номере, — засунул я пластиковый прямоугольничек в специальный кармашек над выключателем.
Таня проделала те же движения со своей дверью и за ней.
— Спокойной ночи, Миш, — неуверенно сказала она из номера, не решаясь закрыть дверь.
— Доброй ночи, Тань, — кивнул я. — В шесть постучусь, позавтракаем и рванём.
— Хорошо, — донеслось из-за двери, которая закрывалась очень медленно.
Я принял душ и почистил зубы. Раз уж кому-то там было угодно сделать так, чтобы блага и удобства покинули нас, ну, или мы их, чуть позже — грех пренебрегать. Завтра, наверное, полдня будем гробиться по снегу на машине, потом ещё несколько часов ковылять от того места, где встанет на прикол Рома, до деревни. А там из удобств — только печка, почитай. Баня по-чёрному, холодный санузел в сенях. Нет уж, пока можно — буду наслаждаться всякой ерундой в виде фенов, белых махровых халатов и матрасов средней жесткости.
Сон навалился было, стоило занять горизонтальное положение. Даже одеялом накрыться не успел, как веки отяжелели настолько, что и не передать. Еле-еле дотянулся до выключателя у изголовья, порадовавшись, что тот, кто делал Жеке эти номера, был человеком ответственным. Бывало, в поездках приходилось встречать крайне оригинальные находки архитекторов и строителей гостиниц и отелей, вроде розеток в шкафах. Мысль об этом, наверное, должна была стать последней на сегодня. Но тут в дверь поскреблись. И сон отвалился быстрее, чем наваливался.
Спрашивать звонким высоким голосом «Кто тама?», стоя сбоку от двери, чтобы не шмальнули сквозь неё, показалось излишним, и я просто открыл. Хоть и нешироко.
— Не могу заснуть, Миш. Пустишь? — влажные волосы, халат, гостиничные одноразовые тапки. И отчаянная неловкость во взгляде.
— Проходи, конечно. Давай на кровать ложись, а я тут вон, на диванчике, — сказал я Тане, закрывая дверь за ней.
— Мне стыдно, Миш. Мне неудобно и стыдно, но я сама не знаю, что происходит. Страшно так, что сердце того и гляди выскочит. И стоит глаза закрыть — мёртвые… — шёпотом говорила она, стоя возле стандартного ложа формата кинг-сайз. Явно не решаясь лечь.
— С мёртвыми, Тань, спокойнее гораздо. Это с живыми — одни проблемы всю дорогу, — попробовал пошутить я. Вышло двусмысленно. — Ладно, одеял тут всё равно два, так что давай, ложись с одной стороны, а я с другой лягу.
Она как-то скованно кивнула, обошла кровать и сняла халат. Ещё скованнее, чем кивала. Под халатом оказалась длинная ночная рубашка. Хотя в голове почему-то промелькнуло определение «сорочка женская трикотажная». У мамы, кажется, была такая. Здесь же, в Бежецке, сорок почти лет назад. Такая же форма ворота, отделанного странного вида по нынешним временам кружевами, будто бы из тюля вырезанными. И рисунок из каких-то фиолетовых цветов. В таких вряд ли ходят на адюльтер. На электрофорез — пожалуйста. Но не более.
— Ложись, Тань, — сказал я, выключая свет снова. И забиваясь под одеяло так, будто снаружи вдруг началась лютая метель.
— Спасибо тебе, Петля. Ты не представляешь, какое, — долетел шёпот справа после того, как перестало шуршать другое одеяло с той стороны.
— Не на чем, Танюх, не на чем. Я скажу, когда пора будет благодарить. Пока рано, — ответил я.
— Он всегда говорил, что про таких друзей, как ты, только в книжках читал, — её голова легла мне на плечо, а рука оказалась на груди.
— Я вас люблю одинаково, и тебя, и его, Тань, — никогда бы не подумал, что голос может «сесть» ещё ниже, если и так говоришь шёпотом. Оказалось — снова казалось. Мог. Я чувствовал запах шампуня, гостиничного, каким мыл голову и сам. И ещё какой-то тонкий, еле слышный аромат. Напомнивший о тех днях, когда на берегу Волги, чуть ниже того места, где в неё впадала Тьма, загорали на пледах четверо. Две пары. Любивших друг друга.
То, что она спит, понял не сразу. Вспомнилось, как тяжелел Петька, когда я качал его маленького на ручках. То, вроде, хныкал и пробовал ворочаться, а тут — раз, и сопит спокойно, ровно, плавно. Только, кажется, тяжелее стал. Я всегда думал, что это из-за того, что руки уставали, если качать приходилось долго, особенно когда зубки резались.
Голова и рука Тани прижимали к матрасу средней жёсткости, как плита. Но ни шевелиться, ни поворачиваться, ни вылезать я не стал. Кто знает, когда она так спокойно спала в последний раз? Жалко было будить. И лишь когда в мёртвой тишине номера еле слышно щёлкнули часы на тумбочке, перелистывая на циферблате дату и день недели, заснул и я сам.
Проснулся, будто кто-то в бок ткнул. Левая рука нашарила возле бедра смартфон, который по счастливой случайности не съехал из-под одеяла на пол. Экран показал ноль и три пятёрки, будто намекая на высший балл за выдержку, самообладание и здравый смысл. Я осторожно перевернул телефон обратно «лицом вниз» и вылез из-под одеяла, стараясь не шуметь и даже не дышать. И не поворачивать головы направо.
Контрастный душ, пусть и недолгий, как и всегда привёл в порядок и помог проснуться окончательно. Но день обещал быть долгим, поэтому бодрости лишней быть не могло. И от чашечки кофе размером с чайник я бы тоже не отказался. И позавтракать бы тоже не помешало.
Выходил из ванной едва ли не осторожнее, чем вставал. Но сразу понял, что зря таился. В номере никого не было, кроме меня. И только идеально застеленная кровать с подушками, стоявшими «уголком вверх», как учили в пионерских лагерях и в деревнях у дедушек с бабушками, намекала на то, что вчерашний визит мёртвой ведьмы мне не приснился.
— Доброе утро, Миш, — дверь номера напротив, к которой я протянул руку, чтоб постучать «побудку», открылась сама.
Таня была бодра, свежа и, кажется, даже накрашена. Мне объясняли, что макияж, который бросается в глаза, вышел из моды давным-давно, а сейчас в тренде неяркие и аккуратные образы. Но кабы я ещё чего понимал в этом.
— Привет, Тань. Пошли? — не придумал я ничего умнее. Спрашивать про «как спалось» показалось как-то не ко времени.
— Ага. Воздух у них, что ли, такой в этом Бежецке, но есть охота так, что слона бы съела, кажется, — улыбнулась она.
— Со слоном могут быть проблемы. Но йогурта обещали — хоть залейся, — и мы пошли вниз по той самой лестнице, крытой ковролином. Который точно так же глушил все звуки коридора этого закрытого мини-отеля.
Подумалось о том, что если дело выгорит, и на вновь обретённых землях вокруг Кобелихи и Могилок развернётся тот агрогородок, о котором мы думали, надо будет там что-то подобное соорудить. Потому что гостиница при «Доме Колхозника», конечно, была крайне аутентичная, от решётки для ног перед крыльцом, до кипятка в «Титане», но… Но тут было лучше. Прогресс, кто бы что ни говорил, штука хорошая. Которую можно и нужно делать полезной, не ставя при этом во главу угла коммерческие показатели вроде чистого дохода от номера, загрузки и прочих ревеню.
Завтрак тоже не подкачал. Не оправдав моих опасений по части излишней для Бежецка понтовитости заведения, на кухне нашли и варёную колбасу, и нормальный человеческий сыр, а не всякие там страчателлы с гранами паданами. Но даже банальные горячие бутерброды у шефа вышли такими, что остро захотелось пригласить его с кухни и пожать руку. И, если повезёт, узнать рецепт.
— Лена, скажите, а не будет ли нарушением правил заведения, если я попрошу подойти повара? Или, может, вы проводите меня к нему? — спросил я у официантки, когда она принесла какие-то пакеты. В них угадывались очертания контейнеров для еды.
— А он дома, — чуть растерянно ответила она, — у него смена после часу начнётся.
— Да? А кто тогда приготовил это чудо? — указал я на надкусанный предпоследний бутерброд.
— Я… — она смутилась и покраснела.
— Примите мои поздравления и восхищение, Лена. Клянусь, этот завтрак совершенно точно в пятёрке лучших из всех за мою жизнь, — искренне сказал я. Подумав о том, что Булгаков, пожалуй, был больше прав, чем неправ, и говорить от сердца и впрямь легко и приятно.
— Ну, я училась у папы… то есть нашего шеф-повара, — она выглядела одновременно польщённой и растерянной.
— И отцу Вашему мои поздравления. Не дочка, а мечта: красавица, умница и готовит так, что Боже мой!
— Миш, ты совсем засмущал Лену, — с улыбкой заметила Таня. А официантка только моргнула ей благодарно.
— Это всё кофе, дивный завтрак и свежий воздух Бежецка, — условно пояснил я. — Хочется говорить правду и расточать комплименты. Давно со мной такого не было. А в чём секрет бутербродов, если это не фамильная тайна, конечно?
Секрет оказался в соусе, как и следовало ожидать, и был простым, как три копейки. Но у многих чудес и тайн на проверку оказываются вполне понятные и несложные объяснения. Но, к сожалению, не у всех и не всегда.
Мы распрощались с Леной, как с родной, пообещав, что непременно посетим «СпиЦЦу» снова. Велели кланяться Евгению Сергеевичу и отцу. То ли воздух уездного города, то ли надвигавшееся неуклонно прошлое не позволяли просто «передать привет», а именно «наказали кланяться». Приняли с благодарностью пакеты, где добрая девушка собрала нам «на дорожку», оставили чаевых, щедрее, чем в прошлый раз. И вышли на крыльцо, где над по-утреннему тихим центром города едва начинало подниматься Солнце. Откуда-то слева из-за спины, из частного сектора, голосили петухи.
— Миш, — сказала Таня, глядя на то, как я пытаюсь пристроить сзади в ногах пакеты с едой. И указала глазами на сиденье.
— Семён Семёныч, — треснул себе по лбу я. Отсоединил из замка ремень, вытащил коробку, пакет и, подумав немного, букет. — Иди ты вручай, я стесняюсь.
— Ты? Давно начал? Может, доктору покажешься? — улыбнулась она.
— Доктор меня, боюсь, заберёт в поликлинику для опытов, — буркнул я.
— Ты когда смущаешься, Петля, такой пусечка, — прыснула она.
— Кто⁈ — вытаращился я на Таню, совершенно точно не ожидав такой интонации и этой цитаты из относительно свежего фильма.
— Пусечка! И не спорь со мной! — рассмеялась она и поднялась по гранитным ступеням. Легко, будто вспорхнув. Совсем как раньше. Оставив меня с открытым ртом, а Рому — с открытой задней дверью. Хоть картину с нас пиши: «Ошарашенные».
Лена вышла проводить, не выпуская из рук неожиданного букета. Розы выглядели вполне свежо и очень подходили к её алевшим щекам. Они щебетали с Таней, как старые подруги. Ради этого я, пожалуй, готов был побыть даже пусечкой.
Мы выехали на Рыбинскую, повернули на Кашинскую. Я смотрел по сторонам. Вон там, правее, на берегу Мологи, мы поспорили с отцом, что один из нас начнёт курить только тогда, когда закурит второй. Этот подарок на мамин день рождения они вспоминали нечасто. А я точно знал, что он был, пожалуй, лучшим из всех, что я подарил им обоим за всю свою жизнь. И себе, выходит, тоже. И останавливаться не собирался.
— Тань… А ты откуда… — начал было я.
— Ну так бабуля же говорила: пытошные и казематы в другом конце посёлка, — снова улыбнулась она, правильно поняв вопрос. — А у нас не только мобильники там ловили, но и интернет даже. В кино я, понятное дело, не ходила, но поглядывала.
У чуда снова оказалось простое и скучное объяснение.
Навигатор неожиданно предложил другую дорогу. Не доезжая Сукромны, мы свернули на гравийку по указателю «Лазарево». Вселенная продолжала поддерживать интригу. Действительно, куда ещё было сворачивать двум покойникам на тверской земле в американском пикапе, как не к деревне, названной в честь чудесным образом воскресшего Лазаря Четверодневного?
Нас окружали заснеженные поля, за которыми виднелись тёмные еловые стены. Мы проехали Дубровку и Озерки с их Мутным озером. Здесь мы, помнится, проводили очередное мероприятие, что-то среднее между беготнёй за карликами по французским островным тюрьмам и квестом с элементами мистики. Богатый на легенды и предания край, Тверская земля. Для сценаристов легенды и предания старожилов оказались просто находкой: тут и дракон Бросненского озера, и клады Екатерины Великой на дне озера Скорбёж. Хотя по мне, главным богатством Скорбёжа были невероятных размеров караси, которых, как говорили источники, поставляли ко двору императрицы, отдыхавшей там «на водах». Тогда, как мы с удивлением узнали, у самодержцев и всех топ-менеджеров было в порядке вещей отдыхать и поправлять здоровье на курортах Российской империи, а не платить за это за кордоном.
Тот квест запомнился тем, что наши технари что-то перемудрили или обсчитались. Или чудо опять случилось, так и не поняли. По сценарию шарик, надутый ацетиленом, должен был подняться к поверхности, на которой в незаметном с берега кольце-обруче должен был загореться бензин. На тренировках-репетициях всё проходило идеально: пузырь поднимался вверх, пьезоэлемент поджигал топливо, газ выходил на поверхность и вспыхивал ярко с громким хлопкОм. Как потом оправдывались техники, в то же самое время, когда мы планировали свой фокус, природа решила устроить свой. И со дна озера поднялся здоровенный шар болотного газа. Который шарахнул значительно эффектнее нашего шарика. И то, что всех на берегу окатило брызгами с ароматом свежего девяносто второго бензина, никого не смутило. Смутило огромное огненное облако, что рвануло к небу, на полпути превратившись в зыбкую серо-призрачную пелену. Заказчики, конечно, были в восторге. Мало кому доводилось увидеть настоящего дракона. И совершенно ошалевших мастеров легендарного агентства, во главе с невозмутимым обычно Михой Петлёй.
Я рассказывал эту и другие истории Тане, пока Рома проезжал перелески и пролетал поля. Мы проскочили просыпавшиеся Беляницы, добрались до долгожданной Макарихи. И уткнулись в сугроб в конце деревни. Гора снега поглядывала на пикап с пренебрежением. С её-то размерами — вполне могла себе позволить.
— Ну что, тёть Тань, приехали? Дальше пешочком, — бодро заявил я, глуша двигатель. Притулив машину задом за дальней околицей так, чтобы ни технике снегоуборочной не мешала, ни в глаза особо не бросалась.
— Ну а хрена ли нам, дядь Миш, остаётся? — не менее бодро отозвалась она. — Зря лыжи не взяли. Я любила раньше.
— Я в школе прогуливал их, — честно признался я. — Оно, может, и приятно, и полезно наверняка. Но вот как-то не лежала душа с привязанными досками по лесам шастать.
— А Кирюшка уважал. Мы же с ним на лыжне познакомились.
Она, кажется, впервые с нашей встречи у бабули произнесла его имя без той вдовьей неизбывной скорби. С надеждой и будто бы ожиданием скорой встречи снова. И я не смог определиться, хорошим знаком это считать, или нет.
Полтора-два километра по нехоженной снежной целине через поля и редколесье — это, конечно, не пятнадцатикилометровый марш-бросок по пересечёнке, в основном дремучей. Я торил путь, Таня шла след в след. И только в самом начале попросила не шагать так широко. Дальше просто пыхтела, но не жаловалась. А через некоторое время стало полегче — выбрались на ту колею, что оставил шестиколёсный Франкенштейн. По сравнению с чистым полем — небо и земля, конечно. Шли рядом, а отдышавшись чуть начали переговариваться и даже перешучиваться.
Деревня встретила теми же самыми забитыми крест-накрест окнами сохранившихся домов. Заборы-палисадники, заметённые кое-где полностью, ни единой тропки ни к одной из калиток. И единственным условно живым был третий по левую руку с конца. Мой. А ещё здоровенный ворон, сидевший на коньке пятого дома по правой стороне. Или по левой, если от леса считать. Но птица сидела молча, и будто бы даже головой не крутила, как обычные, живые.
Снегу намело не так много. Лопату я прислонил к палисаднику, выходя в прошлый раз на автобус, поэтому раскидать-расчистить вышло быстро. Таня шла следом, оглядывая участок и дом. Которому вслед за мной поклонилась от самой калитки, приветствуя вежливо.
Внутри всё было точно так же, как и раньше. Тот же холод, та же пустота и тишь. Только почище, пожалуй — не зря тогда порядок наводил. На кухонном столе разложили припасы, я показал Танюхе, где была плитка, и зажёг газ. Погреться чайком было в самую пору. Обычным и из обычного чайника. Медный гармонический резонатор я осторожно перенёс на тумбочку, где раньше, в моём детстве, стоял телевизор. Как раз в красном углу. И перфорированный сосуд, вершина советской науки и техники, дырявый чайник, застыл там тёмным изваянием, как статуя или скульптура на древних алтарях.
Стараясь выбирать поленья, похожие на те, что были в первый мой визит, растопил и печь, не забыв проверить тягу. А когда зазвучали щелчки внутри топки и мерное мирное гудение пламени, замер возле белого бока. Таня подошла с кухни и взяла меня за руку холодными пальцами. Которые не дрожали. Мы оба были готовы, оба знали, что предстояло сделать.
После обзорной экскурсии по святым местам — колодец-баня-сортир — сели перекусить. Первый чайник решено было вылить. Не то, чтобы были какие-то опасения, но рассказы бабы Фроси о свойствах талой воды, которые вспомнила Таня, не рекомендовали увлекаться ей чрезмерно. Поэтому вскипятили обычной, колодезной.
— Что мне ещё надо знать, Тань? Баба Дуня обещала последние инструкции. А ты, как из лесу вылезла, только и делаешь, что шутишь да издеваешься над бедным мной, — с улыбкой спросил я.
— Бедный нашёлся, — фыркнула она. — Буржуй! Дом вон какой, фирма успешная!
— Ага, и не одна. И землицы нормально так. Но мы не слушать, как я хвастаюсь, сюда приехали.
— Это да, — вздохнула невеста, ставшая ведьмой. — Особо-то и нечего говорить. Они все трое в один голос твердили, что надо тот самый эмоциональный мост крепко-накрепко выстроить. И перед сном самым уже что-то из этой жизни отметить отдельно. Предмет, человека, место — не важно, что. Главное, чтоб к этому вернуться хотелось сильно.
— Ага. А ты зачем тогда? — у меня были, конечно, мысли на этот счёт, но хотелось подтвердить догадки. Хотя вру, совершенно не хотелось их такие подтверждать. Но пришлось.
— По-всякому может выйти. Баба Фрося дала с собой всяких декоктов, инфузумов, — она подняла на меня глаза, заметив или почувствовав удивление. — Ну да, она обычно по-латыни называла их, по старой привычке. Отвары, настои, напАры — целая аптека. На случай, если что-то не по плану пойдёт.
— Насколько не по плану, — на всякий случай уточнил я. Зная, твёрдо зная, что ответ мне совсем не понравится.
— Вообще не по плану, — вздохнула она. — У них случалось, что тот, кто перенёсся, погибал в том времени. Тогда в исходном его приходилось срочно реанимировать. Если опоздать или сделать что-то неверно — сознание погибало там. А тело оставалось тут.
— Дерьмово, — лаконично охарактеризовал я перспективу. Удивившись, что слово нашлось такое деликатное.
— Не говори, — ещё тяжелее вздохнула она. — У них школа была чем-то средним между медучилищем и спецкурсами КГБ. Такие, знаешь, учителя, которые технику безопасности на пальцах объясняют. На оторванных, в банке с формалином.
— Доходчиво, наверное? — предположил я.
— Ага. Наглядно. До боли. Я нагляделась там всякого, а наслушалась ещё больше. Страшные они люди, Миша. Но великие, конечно. Ты знал, что операция «Тайфун» в сорок первом провалилась из-за того, что эти трое и их группы побывали на крупнейших складах ГСМ?
Наверное, если бы я мог видеть себя со стороны, то узнал о себе много нового. Даже изнутри ощущалось, что глаза вот-вот выпадут.
— Мёд, воск и вино. И ещё какие-то штуки, баба Фрося до сих пор не рассказывает, но гордится сверх меры, конечно. В бочки с цистернами добавляли. По осени всё нормально шло у фрицев, а когда морозец за минус двадцать вдарил — встала железная машина Вермахта. Вклинило её намертво.
Я покрутил шеей и даже потёр её сзади. Не помогло. Кровь будто столпилась в затылке, стуча там колоколом. Набатом, торжественным малиновым звоном в честь победы советских диверсантов над немецкими оккупантами. Мёда и вина над дизелем и керосином.
— А с Медведевым и Стариновым чего они устраивали в тылу? Дед Володя как-то разговорился — я думала, и впрямь спятил. Но судя по тому, как его сурово обрывала баба Дуня — чистую правду говорил. За которую, наверное, до сих пор к стенке встать «за здрасьте». Это же он придумал, как тогдашние химические детонаторы доработать, чтобы время взрыва с точностью до секунд можно было рассчитать. Представляешь, какая паника была у фашистов, когда на ровном месте, в глубоком тылу, где ни военных, ни партизан, вдруг разом взлетает на воздух огромный железнодорожный узел? Сотни тонн топлива и снарядов, бах — и нету.
Это, кстати, вполне успешно определяло мою связь с реальностью, наверное. Бах — и нету.
— Я, Миш, их слушала и запоминала всё так, как в школе не запоминала. Конспекты вела, веришь? — она подняла глаза на меня. И опустила обратно, к чашке. Видимо, фасад Михаила Петелина ответа на вопрос не выдал. Как и то, что крылось за тем фасадом.
— Ну да… Короче, если их лексикон использовать, моя задача: поддержание жизнеобеспечения телесной оболочки переносимого для обеспечения своевременного и безопасного возврата в случае форс-мажора, — фраза, тяжёлая и будто бы твёрдая, как сталь, как броня наших быстрых танков, звучала весомо. И угрожающе. Но убедительно.
— Ладно, Тань. Хорош жути нагонять, а то я так не усну, — всосав весь оставшийся чай, выговорил-таки я почти человеческим голосом. — Я понимаю, что ты долго в том монастыре училась тайнам кунг-фу. Но давай как-то лучше потом, наверное, расскажешь об этом, а? Или никогда, к примеру?
Наверное, это получилось жалобно. Потому что она только что не ладонями рот закрыла. Но тут же спохватилась:
— Так, ну-ка давай забывай все эти сказки! Тебе про прадедушку Фаддея надо думать! Ну-ка глянь!
И она резко махнула рукой в сторону стены между комнатой, где мы сидели за большим столом, и кухней. И я, как загипнотизированный, повернул голову. Да, видимо, и впрямь поднатаскалась в избушке у Яги, нахваталась от Кощея с Кикиморой болотной…
На стене, там, где оставались только светлые пятна на обоях под давно снятыми и увезёнными старыми фотографиями, висела одна. Как я со всей своей хвалёной петелинской внимательностью пропустил момент, когда она там появилась? Скрипнул стул, выпуская меня из-за стола. Прямоугольник бежевой или кремовой, желтоватой старой бумаги. Строгие углы рамки с вензелями внизу и вверху. В самом низу надпись: «Васильевскiй островъ, уголъ 7-й линiи и Средняго проспекта, д. № 50/30. И. Сдобновъ». И овал фото в центре. Не помню, как назывался этот эффект, когда края картинки растворялись на белом фоне, становясь прозрачными. Будто само Время размывало всё, что было вокруг этих двоих. Потому что это не имело никакого значения.
Солдат в гимнастёрке с Георгиевским крестом и медалью сидит на стуле, напряжённо глядя в объектив. Судя по лицу и воронику — переживший тяжкую болезнь или ранение, сильно исхудавший. Но в глазах какое-то невозможное тепло и вера. А рядом — она. Девушка в платье сестры милосердия. С искренней и яркой любовью во взгляде. С той, которая спасла воина. И с фамильным носиком «уточкой». Её рука лежит на погоне. Точно так же, как вчера вечером мимолётно коснулась ладонь Тани холодной перекладины креста на месте гибели моего лучшего друга. И любовь в глазах у них была очень похожая. Если не одинаковая.
Мы сидели за столом. Таня рассказывала о том, как за считанные месяцы до революции встретились и полюбили друг друга воин Семёновского полка и сестра милосердия. Тогда не знавшие ни того, что случится совсем скоро, ни того, что Время будет не раз возвращать их в этот самый день. Точнее, не их, а только её. Фаддей навсегда останется там, в том дне, таким же худым, едва поправившимся, но живым. Тогда ещё живым. Семь попыток, семь безуспешных попыток вернуть его, за которые уполномоченного особого отдела спецотдела ОГПУ Круглову А. Р. долго и пристрастно допрашивали все, включая самого пана Вацлава, ни к чему не привели. Тогда в расчётах деда Володи, ещё не ставшего дедом, впервые появилась странная и необъяснимая переменная, обозначаемая при письме завалившейся набок буквой «F». Фатум, судьба. То, что изменить нельзя даже сотрудникам Объединённого государственного политического управления.
Говорили о Лидочке, моей бабушке, которую я помнил всегда весёлой и доброй. До самой смерти через год после деда Стёпы, день в день. И снова возвращались к прадеду. Я прихлёбывал чай, который заварила Таня, придирчиво отобрав с сухих веников в сенях каких-то нужных листочков. Не то, что я в тот раз: что рука захватила — то кипятком и залил. Прав был дед Володя, есть всё-таки что-то совершенно необъяснимое в жизни. Которое, наверное, не следовало ни объяснять, ни менять. Но я обещал. И я был готов. И когда время подошло к пяти утра, а за окошком стало чуть светлее, полез на печку.
Кто бы знал, что знания и опыт трёх волкодавов-чекистов, грозы и ужаса фашистских оккупантов, как и чёткая, по граммам, градусам и минутам расписанная и рассчитанная схема — всё пойдёт прахом…
На той же самой наволочке с зайкой Мишкой я изо всех сил думал о прадеде. О том, как ждала и тосковала без него баба Дуня, прожившая столько лет, столько жизней, но так и не забывшая любви, не предавшая памяти, не утратившая веру. Как Таня, ждавшая Кирюху…
— Миш, ну ты спишь что ли? — раздался голос. И я дёрнулся так, будто не человеческую речь услышал, а под ледяной дождь попал, в снежный буран, в адскую метель. В одних шортах, что были на мне. Потому что голос этот узнал бы из миллиона других.
— А⁈ — я вскочил, озираясь по сторонам.
— Миш, да что с тобой? Приснилось что-то? Миша, не молчи, не пугай меня, — голос звучал от воды. Я разевал рот чуть дальше от берега, пытаясь впустить в лёгкие воздуха, будто был не с этой, а с той стороны, под водой. Вокруг, по краям картинки уже начинали роиться чёрно-белые точечки, как бывает, если вскочить так резко.
Вот только пугать её я не хотел ни при каких обстоятельствах. Хватит и того, что я её бросил и обрёк на смерть в одиночестве. Или только брошу и обреку? Нет!!!
— Свет, — это было, наверное, одинаково похоже на шёпот и на крик. Хоть и прозвучало еле слышно.
— Что случилось, солнце? — она поднялась с пледа, на котором они лежали с Танюхой, слушая один на двоих плеер, и пошла ко мне. Живая. Моя Света…
Я прыгнул вперёд. С невысокого обрывчика, где мы ставили машины, приезжая сюда, спускаясь вниз, на крошечный песчаный пляжик пешком. И через миг оказался рядом с ней, своротив по пути мангал, но не заметив этого. Я, наверное, и на кирпичную стену внимания бы не обратил.
— Да что с тобой, Мишунь? — она, кажется, и впрямь начинала пугаться. Этого допустить было нельзя.
— Соскучился, — ляпнул я первое, что пришло в голову. — Айда купаться!
Схватив взвизгнувшую Свету в охапку, ещё в два прыжка оказался в воде. И опустился на колени, держа её на руках. А потом макнул свою звеневшую голову в Волгу, следя за тем, чтобы руки с драгоценной ношей не шевельнулись. И заморгал под водой изо всех сил. Потому что точно знал, что мои слёзы напугали бы её ещё сильнее.
Ладонь провела по плечу. А потом тонкий пальчик осторожно постучал по голове, намекая на то, что пора бы и воздуха глотнуть. И я поднялся на поверхность, как Наутилус, с тучей пузырей и брызг, по-волчьи отряхиваясь.
— Свет, у него солнечный удар, что ли? — лениво спросила с берега Танюха. — Ты бросай его тогда, нафига тебе ещё и Солнцем отбитый?
— Сама своего бросай, — вздёрнула возмущенно нос Света, обнимая меня за шею. И выезжая на берег, как какая-то древняя богиня из морской пены. Только вот моря не было, и пены не было — Волга была, прозрачная, как хрусталь. И богиня была. Моя.
— Ну вот сейчас приедет — и брошу, — так же плавно согласилась Таня.
А меня приморозило к берегу. Я замер по щиколотку в воде. Потому что отчётливо, до боли точно вспомнил. И этот день, и этот пляж, и этот разговор. Только в моих предыдущих памятях я в шутку бросил Свету в воду, потому что она пыталась помешать мне додумать мысль о недавнем заку́се с «синими», в котором меня что-то смущало тогда. Будто чуял, что не просто так всё это случилось. А потом и правду узнал. А Танька потом за эту, только что произнесённую, фразу чуть сама себе язык не откусила, еле успел челюсти расцепить ей. И это было очень страшно. И я теперь точно знал, почему именно.
— Прости, Свет, потом всё объясню, — выдохнул я, осторожно уложив её на плед, рядом с поморщившейся от нечаянно упавших капель Танюхой. Они обе в купальниках смотрелись потрясающе. Но только вот сейчас мне было совершенно не до красоты.
— Мне не нравится, когда ты так говоришь, — взволнованно ответила Света, стараясь заглянуть мне в глаза. — Обычно потом ты долго молчишь, пока в сознание не придёшь, Петля! Ну-ка отвечай, что задумал⁈
Но спорить, объяснять, отвечать мне было некогда. Разговоры можно было отложить на потом. Если только получится успеть. Надо было успеть, обязательно надо было…
— Потом, Светунь, — я чмокнул её в щёку и побежал наверх, к машине.
— Все мальчишки дураки, Свет, — Таня поправила очки и повернулась к Солнцу спиной. Но этого я уже не видел.
Тогда у меня была тёмно-вишнёвая «девяносто девятая», капризная инжекторная полуторалитровая дрянь, которая иногда заводилась, только если сама очень этого хотела. Но в тот раз повезло. Трава и земля полетели во все стороны из-под вывернутых передних колёс, из-под берега донеслись возмущённые крики девчонок. Но мне было не до них. Я думал только о том, чтобы проклятые две точечки между числами электронных часов моргали помедленнее. А само корыто ехало побыстрее. Хотя куда уж…
У Кирюхи была «Тройка» BMW, «Тридцатка», в кузове Е30. Он приобрёл её по большой оказии, почти «чистую», всё равно заняв прилично денег, но моментально стал «первым парнем на деревне». Ну а как ещё, на чёрной бэхе-тройке-то, да с «ангельскими глазками», да тонированной, да с музыкой? Но, поговаривали, собирался продавать. Чтобы на квартиру им с Танюхой поменьше осталось накопить. С этой машиной было связано много историй, забавных, интересных и тревожных. На ней было очень удобно приезжать на «переговоры» в районы — там народ сразу проникался, считая нас с ним гораздо более серьёзными людьми, чем мы тогда были на самом деле. Кто попало по Твери и области на BMW, которые тогда уважительно называли «боевая машина вора», не рассекал. Самая плохая история случилась с моим другом и его «тройкой», когда его в ней расстреляли с трёх стволов в упор. Сегодня. Через пятнадцать минут. Уже четырнадцать.
Капризная красная сволочь летела птицей, будто поняв, что я не просто так взялся выжимать всё из каждой из чахлых семидесяти семи лошадей под её капотом. Народ в деревнях орал и грозил кулаками и палками вслед. Мне было плевать. Я должен был успеть. И я успел.
Хмурые следаки показывали материалы дела нехотя. И не из-за того, что это было по закону не положено, а из-за того, что были уверены в том, что странному молчаливому парню по фамилии Петелин вряд ли смогут помочь. Три «пустых» калаша, куча гильз, следы протектора — вот всё, что осталось на обочине. Кроме расстрелянной «Тройки» и Кирюхиного трупа в ней. Но у нас со следственными органами была разная мотивация. Они охраняли менявшийся регулярно закон, едва начавшийся призрачно появляться на Тверских землях порядок и не менее призрачный покой граждан. Живых. Я поклялся отомстить за мёртвого друга.
За пару недель до этого были неприятные «переговоры», на которых не могли помочь ни немецкий транспорт, ни итальянские костюмы. Они, кстати, были на наших визави, мы с Кирей были «в спортивном». Удобно, привычно, недорого. Идеальные критерии выбора униформы для тех, кто родился и вырос тогда и так, как мы с ним. Предметом обсуждений был чемодан. Его мы случайно нашли в лесу. Это была рабочая версия.
Ещё раньше мы организовали и провели день рождения. Ну, по факту это был первый день в родном городе одного условно-досрочно освобождённого тверичанина, который садился ещё калининцем. Да, на заре нашего агентства, тогда бывшего скорее слабо организованной группой без образования юридического лица, мы брались за всё. И старались сделать так, чтобы недовольных не было. В ряде случаев это было бы попросту опасно, а временами могло грозить травмами, с жизнью вряд ли совместимыми. За успешно проведённое мероприятие «юбиляр» вручил мне пачку хрустящих американских президентов, а в довесок к ним — кожаный «дипломат». Я не стал смотреть, что в нём было, держа марку. Поэтому содержимое мы изучали вечером втроём с Кирюхой и Стасом. Который, посмотрев бумаги, заикаясь гораздо сильнее обычного, крайне настоятельно рекомендовал нам «ут-т-топить кейс раньше, ч-ч-чем он ут-т-топит вас!». Там, помимо прочего, были векселя «на предъявителя», доверенности и другие документы, касавшиеся одного комбината. Точнее, доли в нём. И тогда я послушал Кирю, а не Стасяна, решив, что хозяин чемоданчика, или тот, кто хотел бы им стать, сам нас найдёт и предложит поменяться. Почему бы и не на двухкомнатную квартиру, например?
«Именинник» прожил на свободе ещё ровно три дня и уехал под большой и красивый мраморный «туз кресте́й». Фатум, об открытии которого дедом Володей я тогда не знал, окружал всех и каждого. В Твери той поры — особенно навязчиво. Поэтому случайно выжившие мальчики все до единого вырастали фаталистами. А нам забили те самые переговоры.
Со стороны оппонентов выступал широко известный в городе и набиравший вес в области Саша Бур. Он был старше нас всего лет на пять, и провёл эту разницу на курортах Магаданского края, чем весьма гордился. И разговор сразу как-то не задался.
— Надо отдать, парни. Это не ваше, — наставительно вещал он, сидя перед нами на корточках.
— Это ничьё, Саша, — из той же позы спокойно ответил Кирилл. Он в таких беседах не терялся никогда.
— И что с того? Отдать всё равно надо, — настаивал собеседник. А сидевшие вокруг него неприятного вида граждане ухмылялись, демонстрируя зубы, плохие свои или хорошие металлические.
— Вот смотри, — начал мой друг, — тебе что-то нужно. Покупать тебе западло, сам сделать ты не можешь, отнять тоже не выходит. Что лучше сделать?
— Ты мне скажи? — стандартно ответил Бур.
— Можно поменяться. Скажи, во что ты ценишь случайно найденный нами на дорожке чемоданчик. И мы договоримся. Или нет, — Кирюха был убедителен вполне. Но мы тогда, видимо, недооценили и содержимое кейса, и Сашу Бура. И переоценили себя.
— Хлебало переодень, ты! — вдруг захрипел один из его людей. Тот, у которого кожи на кистях почти не было видно за синими картинками. — Ты кого тут взялся учить⁈
— А тут кому-то нужен учитель? — вступил и я, тщетно стараясь удержать беседу в положении «на корточках». Не переводить в беготню со стрельбой.
— А ты хрена ли лезешь, парашник? — выкрикнул тот, что сидел ближе ко мне. И тщетность моих усилий стала очевидной. После некоторых слов в определённых кругах принято переходить от вербальных аргументов к невербальным.
Достать ножи и стволы мы им не дали. Просто не успели урки одновременно и встать, и чётки сбросить, и оружие достать. Нам было проще. И терять, кроме чести, было особенно нечего. А её, как папа учил, я привык беречь смолоду. Их было больше, но мы были моложе и лучше подготовлены. Без холодных и огнестрельных козырей у них было мало шансов.
Мы сняли у обрадовавшейся бабульки домик возле «нашего» места и объяснили девчатам, что это просто такой отпуск. По очереди выбирались в Тверь, «понюхать воздух». Еду и прочее закупали в райпо. Сегодня была Кирюхина очередь кататься и узнавать, что происходило в городе. Я не знал, что именно он выяснил. Но точно знал, когда и чем всё закончится. Через четыре с половиной минуты.
Старая белая Ауди-сотка, их ещё «селёдками» звали у нас, стояла на той точке обочины, с какой на схеме места преступления начинался след протектора. По встречной далеко впереди мне показались «ангельские глазки» птицы-«Тройки». И у «сотки» стали медленно открываться задние двери.
Времени оставалось несколько секунд. Или целая бесконечность, если верить бабе Дуне. В этой версии реальности я про старушку ничего не знал. Тому мне, который знал о ней в другой, думать было некогда. Последней оформленной мысль был вопрос: «Что будет с девчонками, если у меня не получится?». А потом в правую ладонь легла рукоять ТТ, настоящего, без сувенирных флажков внутри. Одного из тех двух, что мы взяли с «Бу́ровых» по результатам неудачных переговоров. Тогда Кирюха уверял, что неудачными они вышли только для бандитов. Думать стало поздно.
Левая нога уперлась в неудобную «высокую» панель, вжимая меня в кресло. Правая держалась на педали газа. Руль фиксировало левое колено. На трасологии нам говорили, что любое стекло, особенно автомобильное, может менять направление полёта пули. Но думать по-прежнему было поздно. Салон «девяносто девятой» наполнили разом грохот выстрелов и вонь пороховых газов. Лупил я прямо через лобовое. И до того, как снаружи застрекотал АКС-74У, успел разглядеть в крошеве стекла, как неловко оступился и упал тот, кто вылезал из Ауди слева. А потом руль ударил меня в грудь, и я завалился набок.
Сила удара была невелика. Влетать в багажник стоящей, возможно, на ручнике машины на полном ходу не было толку. Двое стрелков могли выскочить, меня могло замять внутри — слишком много ненужных возможностей. Цель была одна: спасти Кирюху. Задачи было две: сорвать покушение и, по возможности, не сдохнуть. Вторая, как говорила баба Дуня, факультатив. Судя по тому, как стучали пули по застывшей намертво в заднице белой Ауди «девяносто девятой», обе задачи пока были не решены. А потом я почувствовал сильный удар в живот, острую боль — и перестал ощущать боль в ноге, что упиралась до удара слева от руля. И ногу вообще. И правую тоже. Вторая задача имела все шансы остаться нерешённой. Но меня волновала почему-то исключительно первая.
Снаружи раздался звук удара, и сразу за ним — визг и скрип покрышек по асфальту. И одновременно оборвалась стрельба. Мне было больно и тяжело дышать, я не чувствовал ног, но интересовало по-прежнему одно — жив ли Кирюха? Послышался звук сдающей задом машины. Он отличается от движения вперёд, это каждый знает. И крик:
— Петля, жив⁈
Кирилл. Живой. Числа на часах мигнули, равнодушно показывая, что пошла добавочная минута. Добавочная минута к жизни моего лучшего друга. Время, которое показывали его остановившиеся часы, я помнил точно, до секунд.
— Живой, — крикнул я в ответ и закашлялся. Удивившись тому, что с кашлем полетели какие-то красные брызги.
— Ранен⁈ Не шевелись!
Отрылась дверь птицы-«Тройки», откуда тут же завыл-завизжал что-то жутко-могильно-похоронное Дэни Филт, вокалист английской симфоник-блэк-метал группы, которую мы тогда оба уважали. В два прыжка, судя по звукам, друг оказался у водительской двери и дёрнул её на себя, едва не вырвав вместе с петлями. Но вредную машину было не жалко. Даже глупого Петлю было не жалко. Я слишком долго и слишком сильно переживал его потерю, чтобы теперь обращать внимание на мелочи. Вроде потери крови. И себя.
— Миха, вылазь! Ща ментов налетит, а у тебя на машине живого места нет, — начал было он.
— Ноги не ходят, Кирюх, — отозвался я, лёжа головой на пассажирском сиденье. И снова закашлялся. С брызгами и пузырями.
— Сука! Ща, не шевелись, — он отстегнул ремень и начал вынимать меня наружу. А мне не давала покоя ещё какая-то одна мысль, кружившаяся на самой границе ускользавшего сознания. Но вкус собственной крови во рту и то, что ног я не чувствовал совсем, здорово отвлекало.
— Миха, ну как так-то, брат… Что хоть это за черти были? Кого тут… — но тут он оборвал вопрос. И сказал неожиданно строго, — Сунь палец в дырку на груди. А то я хрен тебя до больнички довезти успею.
Я скосил глаза на грудь, где, как пишут в книгах «расползалось, наливаясь кровью, алое пятно». Брехню, выходит, пишут. И не алое, и не расползалось. Просто сплошная вишнёвого цвета поверхность белой футболки, что я еле успел натянуть, заводя машину, иногда становилась более мокрой и блестящей. Из белого оставались только рукава. И спина, наверное. И эта оценочная мысль, критическое вполне мышление, привет от душного Петелина, будто выдернуло из памяти то, что плясало там, на скользкой границе.
Стрелков было трое.
В это время Кирилл вынимал меня из-за руля. И я уже почти был снаружи, когда услышал тот самый киношный звук, с каким отводят рывком затворную раму. Из леса за насыпью. Оттуда, где после будет стоять крест-обелиск. Который вчера гладила живой ладонью мёртвая Таня.
Это вышло исключительно чудом. Очередным. Или внеочередным.
Я изо всех сил оттолкнулся левой рукой от стойки за водительским сиденьем. Друг как раз переносил вес с одной ноги на другую. И пистолет у меня из правой руки не забрал. Мы начали заваливаться на многострадальную дверь за половину мгновения до того, как зазвучали выстрелы. И я успел разглядеть вспышку, в сторону которой и выпустил три последних пули.
Меня рвануло за левое плечо и больно ударило спиной о выгнувшуюся в обратную сторону дверь. Странно, болела почему-то именно ушибленная лопатка, хотя я своими глазами видел, что в плече и груди появились две дыры. Вернее, входных пулевых отверстия, как нас учили. А потом прострелило болью правый локоть, ушибленный о гравий обочины. И стало как-то очень быстро.
Я падаю, потому что Кирюха вскакивает.
Он выпадает из поля зрения. Откуда-то сверху, со стороны Ауди, снова звучит лязг затвора. Неужели тот, слева, оклемался⁈
Следом раздаётся еле различимый щелчок. Наверное, предохранитель? Или переключатель режима огня? Второе, судя по одиночному выстрелу.
Звуки бегущего человека. Шорох гравия. Ещё один выстрел от леса.
Снова бег, шорох и хруст. Из-за среза обочины появляется голова друга, широкие плечи, грудь, прижатый к ней автомат. Лица не вижу. Картинка плывёт и моргает, как в кино. Третий выстрел снизу, справа.
Он стоит надо мной, судорожно протирая цевье, ствольную коробку, рукоятку, магазин. Футболкой, которую сорвал одним движением, будто рубаху на груди рванул. Из обрывков чёрной ткани АКС улетает в лес. А в тряпке откуда-то появляется, как у фокусника в цирке, чёрный пистолет. И почти сразу улетает вслед за автоматом.
Потолок. Близко. Сероватая ткань. Меня вжимает в диван, на котором я лежу. Вой двигателя.
— Держись, Миха, держись! Не вздумай сдохнуть! — я никогда не слышал у него такого голоса. И плачущим его никогда не видел. С трудом опускаю глаза. Моя красная футболка, бывшая недавно белой, перетянута криво лентами бинта. Под ними — мокрая чёрная футболка Кирюхи. Бинт тоже мокрый.
Поднимать глаза ещё труднее, чем опускать. Между сиденьями вижу уголок передней панели «Тройки». Над «крутилкой» печки часы. Квадрат со скруглёнными углами. Прямоугольные стрелки. У меня были такие же, кажется. Или будут? Время говорит мне, что мой лучший друг живёт уже десятую добавленную минуту. Или одиннадцатую. Не важно. Всё уже не важно. Он жив! И пусть сколько хочет орёт, чтоб я не смел подыхать. Я просто прикрою глаза на секундочку.
Темнота.
— Держись, Миха, держись! Не вздумай сдохнуть!
Та же самая фраза, слово в слово. Но голос другой. И потолок другой. Тёмные тёсаные доски, широкие. Справа труба, чуть закопчённая под ними. Кажется, в прошлый раз тут покачивалась от волн тёплого воздуха старая паутина. Я смёл её веником, теперь чисто, ничего не качается. Кроме меня. Всё кружилось, даже лёжа. А вместо давящей глубоководной тишины — женский голос.
— Не смей умирать! Не смей!
Господи, как тяжко жить. Там один орёт, тут другая…
— Не вопи, Тань, голова раскалывается, — попросил я вежливо. И закашлялся неожиданно. Поднял руку, утёр губы. И увидел кровь.
— Не шевелись! Молчи! — она как-то умудрялась плакать и командовать одновременно. Талантливая. Я не стал спорить и заткнулся, прикрыв глаза. Ощущая во рту такую знакомую солоноватую горечь. Как это возможно? Автоматная пуля не может пролететь двадцать лет. Или может?
Левую руку кольнуло сперва в локтевом сгибе, а потом дважды в плечо, будто прививку делали. И чувство похожее — рука как задеревенела. Ну а как я хотел? Это ж декокты, инфузумы, отвары, напа́ры и прочие ведьмины штуки. Тут не то, что рука — ноги бы не отнялись. Вспомнилась та паника, не успевшая развернуться в том времени. Ещё с памятной поездки в горбольницу, когда Света первый раз выступила сразу и боевой подругой, и сестрой милосердия, и даже отчасти женой декабриста. Когда ты молод и силён, почти здоров, а вот ноги ходить отказываются, и ты не можешь угнаться по вытертому больничному линолеуму за старухой, что опирается при ходьбе на стойку капельницы. Тогда, помню, удивился странной мысли: на фоне окна в далёком торце тусклого коридора та бабка выглядела очень тревожно. Будто вместо железной штанги с флаконом физраствора сверху в руках у неё была коса. А я зачем-то очень старался её догнать.
Пальцы нащупали пульс под челюстью. Другие неожиданно грубо задрали верхнее веко. В глаз ударил яркий свет, заставляя зажмуриться и дёрнуть головой.
— Так, ладно, основное успели. Могло быть хуже, — сосредоточенно, уже почти без слёз в голосе проговорила мёртвая бывшая невеста лучшего друга.
— Дай трубу, Тань… Проверить… — просипел я.
— Лежи смирно, проверяльщик! Времени у нас полно, всё успеем. А если не успеем — заново начнём, — кажется, она хотела показаться более уверенной, чем была на самом деле.
— Я в гробу видал так заново начинать, — сообщил я предельно искренне.
— Я в гробу немногих видала. Но больше не хочу. Лежи смирно, через полчаса, когда все составы подействуют, поговорим.
— Да какие полчаса, Танюх⁈ Я, твою мать, зря там подыхал, что ли? Дай трубу, а то сам возьму!
— Лежи, я сказала! Час-два после обратного перехода ни говорить, ни шевелиться не рекомендуется, — упрямая какая ведьма попалась. Ну ладно, я и сам могу кого хочешь переупрямить.
С этой мыслью Миха Петля скинул левую руку с лежанки и рывком повернулся набок, планируя свесить ноги и спрыгнуть за печку. План, мягко говоря, пошёл прахом. Потому что рывком повернулись только торс и голова. Оказавшись на самом краю лежанки. И в соответствии с законами физики рухнули вниз. Прямо на стоявшую на приступочке Танюху.
Она, к чести сказать, не отскочила с визгом. Даже за свитер прихватила, пытаясь остановить не то меня, не то себя, не то земное притяжение. Но вечные законы были сильнее — на пол мы рухнули оба.
— Миша, что⁈
— Миша — всё, — буркнул я, чувствуя, как из рассечённой брови начинает сочиться кровь, будто на правый глаз наложили красный светофильтр.
— Что — всё⁈ — она пыталась выдернуть из-под меня ноги и одновременно заглянуть мне в глаза.
— Всё — всё, — сделать диалог более содержательным пока не получалось. А такие, лаконично-дебильные, мне никогда не нравились, ни в жизни, ни в кино. И я собрался. — Ноги не ходят, Танюх.
Странно, вот только что буквально эту же самую фразу я говорил Кирюхе. Всего десять минут разницы. И одна смерть.
— Не шевелись. Говори, что случилось там. Лёжа, медленно, — похоже, фирменная душность оказалась заразной. Таня говорила сухо и безэмоционально, будто не она только что рыдала. Вкалывая, правда, мне параллельно что-то из арсенала бабы Фроси. Судя по тому, как прояснилось в голове и перестало кружиться — что-то эффективное.
Я начал. С момента прихода в себя на «нашем» месте, на берегу Волги. Не прерываясь на пошипеть или поойкать, как бывало в книгах и кино, когда мёртвая ведьма обрабатывала мне рассечение на брови и лепила пластырь. Глухо, монотонно, скучно. Стараясь не выдать и не всколыхнуть снова в душе той бури, что вызвал Светин голос, её запах, мягкость её кожи и волос… Почти получалось. Таня сидела рядом, как каменный ангел на могиле.
Рассказал, что я всё-таки успел. Что Кирилл совершенно точно выжил. Что разобрался с каждым из трёх стрелков. А вот насчёт того, получилось ли у нас доехать до больнички, не знаю.
— Тань. Дай трубу, пожалуйста, — попросил я снова, когда пауза затянулась.
Каменный ангел моргнул, будто пытаясь узнать меня. И вскочил, скрывшись за печкой.
— Держи, Миш. А как… Как проверить? — голос прерывался. Наверное, я бы тоже не сразу придумал, как узнать, живы мама с папой или нет. Поэтому и поехал проверять своими глазами. Сейчас с «поехать» были определённые вопросы. Сейчас они были даже с «пойти» и просто с «встать».
— Думаю, звонить бабе Дуне и просить прислать бойца по Кирюхиному адресу — так себе идея. Не уверен, что они оба будут в восторге от встречи, — дурацкое чувство юмора прикрывало тот самый страх, что ходить я больше не смогу. У инвалидов, как я знал, с чувством юмора и самооценкой вообще серьёзные проблемы. Не у всех, конечно, но у многих.
— И порадовать бабулю пока нечем. Так что придётся по старинке. Новости, архивы, дайджесты, сводки происшествий. Для начала глянем две тысячи третий.
Сайты «Тверских ведомостей» и Тверского Информагентства предоставили архивы за нужный год. Я привычно открывал сразу несколько ссылок в нескольких вкладках, чтобы проверить один источник другим. Годы работы приучили к тому, что интернету, особенно современному, верить нельзя. Там бред может быть трёх видов: нечаянный, нарочный и искусственно-интеллектуальный. Особенно раздражали в последние годы новости, написанные ботами даже не под копирку, а будто клонированные, совершенно одинаковые.
Сводки за третий год были поживее. Там под каждой статьёй была фамилия или хотя бы псевдоним автора. Которые тогда точно знали, что за базар нужно отвечать. Правды было больше в те годы, и человечности, как ни странно. Но найденные новости ей не отличались. Или это мне так показалось. Потому что одним из главных героев тех новостей был я сам. И, как это часто случалось с героями, посмертно.
— Тань, читай ты. Чего-то у меня буквы плывут перед глазами, — передал я ей смартфон. И правда пытаясь проморгаться.
— В результате бандитских разборок на автодороге Е-105 случайными жертвами оказались безработный ранее судимый Илья Финогенов и студент Михаил Петелин, — шёпотом прочитала она. Подняв на меня изумлённые глаза. — А это как же, Миш? Ты же вот лежишь, живой?
— Не знаю, Тань. Я в этих бабушкиных сказках давно запутался, а дед Володя ничего толком не рассказал по науке. Хотя, наверное, хрен бы я там чего понял из его объяснений. Ладно, пёс с ним. Со мной, то есть. Там — помер, тут — лежу, какая разница… Пробегись по заголовкам статей того месяца. Вдруг что найдёшь.
Она начала перематывать архив, шевеля губами, читая первые строчки новостей. И вдруг замерла.
— Ну⁈ — не выдержал я.
— Убийство студента. Кирилл Ганин был убит из снайперской винтовки на выходе из городского сада… С ним вместе была застрелена Татьяна Громова…
Вот это новости. Если раньше я про себя называл их с бабой Дуней мёртвыми скорее в шутку, то теперь шутки явно кончились. Как и мы с Таней. Два с лишним десятка лет назад.
— Убирай телефон, Тань. Ничего более интересного мы там, наверное, уже не найдём. Всё понятно, — выдохнул я.
— Да? А мне вот ничего не понятно, — сглотнув, сказала она. Но трубку отложила.
— А чего непонятного? Я промазал мимо места переноса. Попал в другое. Там сделал то, что должен был — спас его. Ну, как смог. Но только дальше всё почему-то пошло через задницу.
— А кто его… нас… — ей было будто физически сложно это произнести.
— Кто исполнил — не знаю. Заказал скорее всего Саша Бур.
— Он же умер, — она явно не могла поверить в то, что говорил я, и в то, что только что читала сама.
— Это он там умер. А тут тот, кто знал, что именно он заказал Кирюху, умер первым. И успели мы только этих трёх гадов по месту обнулить, а вот Сашу и падлу эту, посредника, решалу, найти Киря не смог. Так и вышло, что в этом варианте они остались, а мы с ним уехали на кладбище. Посмотри Светку в соц. сетях, — на последней фразе голос мой стал еле слышен даже мне. Но Таня не то догадалась, не то почуяла как-то.
Со Светиным профилем было всё в порядке. Для исходных реальностей. Тот же белый голубь, серые буквы и та же фотография. И подпись, что света в мире стало гораздо меньше.
Никогда бы не подумал, что может быть что-то хуже, чем паралич. Оказалось, как водится, что казалось. Хуже отказавших ног было понимание того, что эту попытку я провалил. Громко, с треском, с грохотом автоматов и брызгами стекла и крови. Но провалил. И из двух пар, из четырёх счастливых молодых людей на светлом песке не осталось никого.
Таня притащила по моей просьбе две доски и ножовку со двора. Та изначально сделанная инвентаризационная опись, которую я готовил, чтобы хоть как-то, хоть немного собрать мозги в кучу, отвлекаясь на учёт и мелкую моторику, всё-таки пригодилась — я точно знал, что и где в доме и на подворье лежит. Включая себя самого́. Сухие доски трудно пилились ржавой старой пилой, но отмачивать её в керосине не было ни времени, ни желания, ни керосина. Дизельный генератор, заправленный под пробку в прошлый раз, ни открывать, ни заводить не стали — гаджеты были пока заряжены, готовили на газовой плитке, вместо свечей был тот самый модный походный фонарик, тоже с полным аккумулятором. Вопросы вызывали только базовые функции. Такие, как прямохождение и логическое мышление. Очень плохо было и с тем, и с другим.
Я был уверен, что сделав условно говоря костылики из досок, я смогу передвигаться по дому не ползком. Надеялся на то, что годы, когда я рассекал по красно-коричневым доскам пола на четырёх конечностях, давно прошли. Но Время, будто издеваясь над Петлёй, снова сделало петлю. Уронив меня на четыре кости. Две из которых висели мёртвым грузом. И это очень отвлекало.
С логическим мышлением тоже было без чудес. Вспомнился внезапно один давным-давно забытый сон, виденный в старших классах. Там я бежал от кого-то от родной четырнадцатой школы по Первой Суворовской в сторону дома. Всё было ярко, динамично, очень по-настоящему. Пока я вдруг не понял, что бегу на одной ноге. Второй нет. Этот момент осознания запомнился особенно отчётливо: опускаю глаза, вижу, что кроссовок толкается от земли только один. Вспыхивает кристально логичная мысль: как же я тогда бегу? На одной ноге бегать невозможно! И вслед за вполне рациональной мыслью я падаю с размаху на асфальт. И просыпаюсь. С тех пор, наверное, и поселились во мне сомнения. И уверенность в том, что не всегда стоит уповать исключительно на рацио и логику. А значение того сна я так и не посмотрел в книжках-сонниках — забыл как-то. Тогда, как и после, и без лишней паранормальщины было, чем заняться.
Валяться на полу, а потом и на кровати, куда я, хмуро отгоняя Таню, дополз и забрался сам, было не то, чтобы страшно или противно, но как-то очень неприятно. Физически неприятно. В первый визит в родной дом после долгого отсутствия я разобрал двор, перекрыл крышу на нём и на бане. Попарился даже. В этот раз не мог даже до сортира в сенях дойти. И пусть туда пока не хотелось, но картинка Танюхи с ведром, возникшая перед глазами, ударила по самооценке будто ногой. В тяжёлом «Гриндере». Ниже пояса. Тут-то и выяснилось, что хорошо ходить на костылях я умею только тогда, когда могу опираться хотя бы на одну из ног. Это открытие тоже уверенности не добавило. Рухнув на пол под Танин вскрик, я отбил локоть, правый, тот же, что и перед смертью совсем недавно. И добил, кажется, самооценку. И предсказуемо разозлился. Монтажным скотчем примотал одну доску к ноге поверх штанов, зажав её верхний край подмышкой. Вторую взял поудобнее. Получилось чуть лучше — упал только возле печки. С третьего раза добрался до холодного туалета, где в первый, наверное, раз остро пожалел, что не курю. Был бы повод провести на морозе, пусть и не сильном, побольше времени. Но следом пришла мысль, что от того, что я не начал смолить в школе, не начал и отец. Поэтому живы и он, и мама. И начинать снова расхотелось.
После этого здравого рассуждения пришла и вторая мысль. О том, что всё и всегда определяет выбор. На перепутье между «остаться со Светой» и «спасти Кирилла» я выбрал друга. И умер. И вряд ли узнаю, что случилось бы, поступи я иначе. Потому что иначе я не поступил и не поступлю, даже если внезапно снова окажусь в том самом дне. В садике «Зайчик» у меня был выбор. В первой своей жизни я поступил так, как велел условный разум трёхлетнего мальчика: измазал другого дерьмом. Многие этим всю жизнь занимаются, хоть и уверяют, что их профессии подразумевают совершенно другое. Но взрослый Миха Петля в Мишуткином теле, разумеется, поступил по-другому. Потому что определяло его выбор не детское любопытство «а что будет, если…». А то, чему он научился и что усвоил за свои четыре десятка лет. И результатом стали четыре живых и здоровых человека, их семьи и дети. А результат, как папа говорил, это главное, штопаный рукав.
— Миш, ты в порядке? — из-за приоткрывшейся двери в дом раздался взволнованный голос Тани.
Ну да, засиделся на холодке. Проветрил мозги. Пора и в тепло.
— Нормально, Тань. Ставь чайник, обычный. Подумаем. Не помешает, — отозвался я. Приматывая доску обратно к ноге. Почувствовав с неописуемой радостью, что чуть выше колена затянул скотч слишком туго. То есть хотя бы на одной из ног чувствительность могла восстановиться.
Мы сидели за столом в горнице и молча пили чай с лицами, с какими совершенно точно чай не пьют.
— Расскажи, как было на самом деле, — глухо попросила дважды покойница.
— Когда? И с чем? А то я малость подзапутался, — рассеянно переспросил я.
— Тебя тогда не убили после него. Почему?
— Потому что я успел первым, — я присмотрелся к ней. Вряд ли она была готова обвинить меня в смерти Кирюхи прямо сейчас. Но давать ей время и возможность найти аргументы не хотелось. Я точно знал, что человек, задавшийся целью убедить себя в чём-либо, в любой бредятине, непременно преуспеет. И начнёт верить в неё. И других убеждать в своей правоте. А потом судить и карать тех, кто верит во что-то другое.
— Мы нашли бумаги. Случайно. Их у нас хотел забрать Бур и его «бурые». Тогда они только поднимались, но уже быстро. Мы документы решили не отдавать, хоть Стас и советовал скинуть их. Кирюха упёрся, хотел на хату вам сменять. Двухкомнатную, — я говорил медленно, делая равные промежутки между словами и фразами, как старый будильник между щелчками секундной стрелки.
У Тани снова показались слёзы на глазах, и она кивнула. Видимо, про двухкомнатную друг говорил не только нам.
— Потом его убили. Я видел материалы дела. Ментам это было не нужно. Мне — нужно. Я нашёл тех, кто стрелял. Потом того, кто дал им «калаши» и заказ. А потом и того, кто заказ сделал, самого Бура.
— И что? — выдохнула она.
— И всё, — не удивил я. И в подробности вдаваться тоже не стал. — Если вас с Кирюхой грохнули в горсаду через какое-то время, после того, как меня схоронили, то, видимо, у него хуже получилось искать. Или он к ментам не ходил. Не любил он их никогда.
Она кивнула. И слёзы, нависшие над ресницами, выкатились, не удержавшись.
— Наверное, если сейчас покопаться в новостях и выписках из реестров, можно будет найти, кто получил долю комбината. И кто обналичил векселя. Тех, кто их продал москвичам с дисконтом, как я тогда, найти не получится.
— А кому ты продал долю в комбинате? — я снова глянул на неё. Но Таня не искала правды и не пыталась поймать меня на несостыковках. Она и в самом деле просто спросила. Чтобы не молчать, глядя на то, как капают слёзы на столешницу.
— Я не продавал. Я поменялся. Со старшим Откатом, Катковым Сергеем Леонидовичем. Его сын стал совладельцем агентства. А мне достались здание на Советской, автосервис и земля.
— Кирюшка всегда говорил, что ты талант в части добазариться, — кивнула она снова. И ещё две слезы упали на стол. — А ещё говорил: «Если со мной что случится — держись Петли. Он не кинет, с ним не пропадёшь».
— А вот тут наплёл, выходит, — вздохнул я. Таня вскинула глаза, явно ожидая пояснений. — Мы ж только что померли с тобой оба, забыла, мать? Тебе хорошо, у тебя и справка есть, ну, то есть решение суда. А у меня, выходит, ни жены, ни сына, нихрена…
— Прости, Миш, — прошептала она.
— За что, Тань? — искренне удивился я. — Нам тут не плакать и извиняться надо, а в себя быстрее приходить да к прадеду лететь.
— Почему?
— Потому что если у меня не только ноги отнимутся, но и башка, то никто никуда больше не попадёт. И мы с тобой представления не имеем, стоит ли за околицей в Макарихе моя машина. И дозвонишься ли ты, приди нужда, до Авдотьи Романовны. И жива ли она с её старой гвардией.
Таня прижала ладони ко рту. Я посмотрел на этот жест с кислым лицом. Потому что внутренне его полностью разделял. Но только вот толку в переживаниях не видел совершенно. Потому и начал, подтянув блокнот, черкать карандашом, говоря вслух.
— Из фактов: рано я полез на печку. Поездка наша позавчерашняя, песня эта старая, ночь… Слишком много было на вас с ним завязано. Наверное, потому и не попал я в 1916-й. Значит, надо выждать денёк-другой. Проветрить башку, ещё про прадедушку поговорить. Жалко, вещей его в доме нету. Подержал бы в руках, может…
— Погоди-ка… Забыла, Миш. Прости, забыла совсем! — всхлипнула она, и слёзы, только начавшие исчезать, потекли снова.
— Так, ну-ка хорош уже, Танюх! Ты, поди, лет за десять последних столько не плакала и не извинялась! Давай так: я тебя авансом, заранее, за всё простил. Тогда, когда на прабабкино предложение согласился. Так что прекращай виноватиться и давай к делу уже. Она хоть и говорила, что Время всегда есть, да что-то я пока не убеждён. Это, наверное, не с первой смертью приходит.
— На чердаке, она говорила, сундучок за третьей лагой спрятан. Там его «Георгий», крест. Он его на память оставил, больше у него не было ничего, самое дорогое отдал.
Я замер. И от того, что начал на автомате продумывать, как без ног попасть на чердак, и о том, что отдавать самое дорогое у нас в семье давно считалось нормальным. Жизнь, например.
— А чего такое «лага», Миш? — неуверенно переспросила Таня.
— Лага? Это, Тань, бревно, которое от стены до стены идёт. Вон, глянь, — указал я на потолок. — Видишь брёвна? На них доски лежат потолочные. На досках утеплитель. Здесь, если я ничего не путаю, песок с опилками. Я давно там не был, наверху. Там, на чердаке, поверх утеплителя того ещё доски настелены, а на них другие брёвна лежат, подлиннее. Они стропила держат, на которых обрешётка и крыша сама.
Пояснение, может, было и кривоватым, но мозг совершенно точно был занят не тем, чтобы интерпретировать мои небогатые познания в деревянном домостроении. Он пытался понять, как мог ефрейтор царской армии отдать девушке боевой орден? Было ли тогда это подсудным делом? Солдатские «Георгии» были почётной наградой, а какое-то их количество, кажется, позволяло выбиться из крестьян в благородные. Но деталей память не выдавала.
Таня, словно почуяв или поняв, что с той стороны глаз Петли, будто примёрзших к тёсаным брёвнам старого потолка, шёл какой-то очень напряжённый мыслительный процесс, сидела молча, как мышка.
Так. Он оставил ей самое дорогое. Он, будучи не в том возрасте, чтоб допускать неуверенность в вопросе, откуда именно берутся дети, и как туда попадают, наверняка понимал больше, чем девчонка, хоть и выросшая в деревне, но явно без богатого или вообще какого бы то ни было опыта по амурной части. И по её физиологической составляющей в особенности. Скорее всего, Фаддей оставлял память. В надежде на то, что у него родится сын. Который, возможно, тоже станет воином, и расти будет, имея перед глазами память об отце, которого никогда не увидит. Память, которая будет доказывать, подтверждать, что папка был героем. А может, по тому кресту можно было и пенсион какой-нибудь выхлопотать в администрации? Или как оно тогда называлось? И те мысли, что нет-нет, да и проскакивали по пути сюда, при всём уважении к героической прабабке, отошли на задний план. Совсем сбрасывать их со счетов не давала вечная петелинская душность. Просто «поматросить» и с волевым лицом отчалить в закат со сдержанным «прости, родная — служба!» — это одно. Оставить боевой орден — совсем другое. А что, если он чувствовал, что не вернётся?
Пришли на память истории, слышанные от Иваныча. Подполковник, знаменитый своими байками на все случаи жизни, рассказывал не только смешные случаи. Потому что жизнь его состояла совсем не сплошь из них. И его слова о том, с какими лицами уходили иногда на задания его друзья, я запомнил. И то, каким был при этом его голос. И глаза. Перед которыми вставали чередой мёртвые солдаты и офицеры. Передававшие друзьям небогатые пожитки, письма родным, написанные ночами перед выходами. Возврата из которых не было. И они как-то это чувствовали.
— Тань, а про травмы и увечья, полученные во сне, чего говорили старики? — вспомнил я мысль, озарившую недавно на морозе, в сенях.
— Говорили, возможно проецирование телесного ущерба, нанесённого телу во время перехода, на исходное. Чего-то там психическое, я не поняла, Миш. Но, вроде как, ушибся там — а болит тут, — ответила она.
— Типа фантомной боли? Ноги нет, а она болит? — без особой уверенности уточнил я.
— Вот! Точно, это слово баба Фрося говорила! — закивала Таня.
Отлично. Просто замечательно. Радовало только то, что баба Дуня, погибшая от лучевой болезни, выглядела чересчур живой для проекции поражения смертельной дозы радиации. Я подумал — и стянул свитер, а за ним и футболку. Поймав себя на мысли, что ожидал увидеть её красной.
На плече обнаружился округлый шрам, которого там раньше не было. Посмотревшая по моей просьбе на спину Таня сперва ахнула, потом задышала часто, а потом подтвердила, что выходное отверстие тоже обнаружила. И не только его.
— На тебе же живого места нет, Миша, — выдохнула она. Но я как-то пропустил мимо ушей. Жив — и ладно. А что шкура стала сильнее рваной-штопаной — так мне трусы в журналах не рекламировать.
На груди и животе шрамы были больше. Незнакомый доктор явно вдумчиво искал внутри что-то важное. Скорее всего, мою жизнь. И, вполне возможно, даже нашёл бы. Если бы в этом варианте развития событий студент Михаил Петелин не умер. А потом через двадцать лет случайно ожил чёрт знает где, выспавшись на печке под свист медного чайника. Хотя какой там «выспавшись»…
— А говорили они про то, что эти фантомные боли проходят? Или могут пройти, хоть теоретически? — без особой надежды уточнил я.
— Да что ж за беда-то со мной, всё перепуталось в голове, — воскликнула Танюха и рванулась к своему рюкзачку. — Баба Фрося же говорила! Как я так?
Под причитания и лишние риторические вопросы, она достала что-то, похожее на школьный пенал, с каким я ходил до третьего класса. Открыла пряжку-застёжку и развернула рядом со мной на столе. Внутри обнаружилась какая-то батарея ампулок и пузырьков. И если ампулы были вида вполне современного, фабричного, то пузырёчки напоминали тот, из которого Евфросиния Павловна напоила меня ведьминым антиполицаем перед выходом из склепа. Только стёкла были разного цвета: прозрачные, кофейные, зеленоватые, жёлтые. Ученица двух старых ведьм и одного сумасшедшего старика сноровисто набрала из разных сосудов разных жидкостей, шевеля губами, будто проговаривая про себя рецептуру или технологию. Или заклинание.
— Давай руку, — скомандовала она. И вскинула брови удивлённо. Не заметив за приготовлениями, что рука и так лежала перед ней, а под плечом я уже затянул жгутом брезентовую ленту ремня. Поняв, что без уколов не обойтись, подготовился. А чего время зря тратить? Тем более, в том, что Оно всегда есть, я, в отличие от бабы Яги, серьёзно сомневался.
Ведьмино варево, ну, или вершина фармакологии, химии и гомеопатии, подействовало через минут пятнадцать. Меня сперва бросило в жар, потом в холод, потом кожа покрылась крупными каплями пота, при этом почти полностью утратив чувствительность. Раньше я бы утёр лоб и брови, например, а сейчас понял, что пот с них течёт градом только тогда, когда в глазах защипало. Танюха принесла воды в ковше и начала утирать мне лицо.
— Тебе лечь надо, Миш. Сейчас знобить начнёт, а потом печь станет. Она говорила — сильное средство, мёртвого поднимет.
— Это очень актуально. Оба пункта в самый раз, — кивнул я, трясясь так, будто стоял голышом на пронизывающем ледяном ветру.
Мы в четыре руки стянули с меня барахло, что промокло насквозь. Радовало то, что я, кажется, почувствовал, как скользила по левой ноге штанина. Больше не радовало ничего. Рухнув, не удержавшись, на зашелестевшую сетку кровати, оцарапав подмышку о выскользнувшую из-под неё доску-костыль, я успел только недовольно сморщиться от боли. И заснул.
Сон был обычным, не «переходным». По крайней мере, мне очень хотелось на это надеяться. В нём мимо проходили друзья, одноклассники, соседи, знакомые. Много, очень много народу. Живых среди них не было никого. А я с замиранием грохотавшего сердца вглядывался в лица. Жутко, до одури боясь узнать среди них тех, кого в этой веренице не должно было быть. Понимая, что моё «не должно» имело все шансы не совпадать с точкой зрения Времени. И физически ощущая, как раздражало Его то, что я делал и собирался делать дальше. Но ни тени, ни единого намёка на сомнение не чувствовал.
— Тань, дай попить, — просипел я, когда понял, что сон с бесконечной чередой покойников наконец закончился.
— Держи, холодная, — она что, так и сидела рядом всё это время? — Ох, мамочки…
— Чего? — судя по её лицу, со мной явно что-то было не так.
— Зря ты с подушки сполз и на сетке лицом вниз спал. У тебя на морде можно в шашки играть, — вроде бы усмехнулась она, подавая ковшик, но как-то невесело.
Я провёл ладонью по лицу. И тоже попробовал улыбнуться.
— Ой, не надо, Петля, рано тебе скалиться так пока. Жуть какая, — она аж отвернулась, вздрогнув.
Проспал я, как выяснилось, почти весь день. Спасти Кирюху в прошлом, но умереть самому для того, чтобы их с Танюхой убили чуть позже, получилось за неполных три часа. С печки я свалился около восьми утра, а ложился в районе пяти, после тех самых «третьих петухов». О том, как странно переплеталось Время в прошлом и настоящем думать не хотелось. Во-первых, если уж дед Володя в этом не разобрался — то куда мне-то соваться? А во-вторых, даже пойми я, как течёт Оно там и здесь — это ничем мне не помогло бы.
Ноги обрели чувствительность и даже почти полностью вернулась подвижность. Бегать и танцевать, конечно, пока вряд ли стоило, да и ситуация как-то не располагала к танцам, зато ходить я начал, чему обрадовался непередаваемо. Всё-таки, мало нужно человеку для счастья. И очень жаль, что понимание этого приходит слишком поздно и не ко всем. Медленный, отвратительно медленный поход в морозные сени показался мне чудесным путешествием, я смотрел под ноги и по сторонам, как турист в чужой стране, замечая детали, каких не помнил ни в детстве, ни с того прошлого посещения тогда ещё мёртвого дома. Обрывки каких-то жёлтых бумажек на вениках сухих трав, что свисали из-под потолка. Подковки, прибитые над каждой притолокой. Сколотый уголок оконного стекла в деревенском туалете, откуда нещадно дуло в спину. Фамильная дотошность будто бы наращивала обороты, выходя на какой-то новый, не доступный ранее уровень. Наверное, это было кстати.
Вчерашние гостинцы от Лены из «СпиЦЦы» тоже оказались очень кстати. Ведьмин сон после зелья, кажется, вытянул из меня все силы и всю энергию, и домашняя сытная еда была к месту, как никогда. Таня смотрела на меня, как мама, когда я прибегал с улицы маленьким, и набрасывался на всё, что было на столе. Какая-то тихая радость, умиротворение были в её глазах. И это, наверное, тоже было кстати. А потом мы полезли на чердак.
В старых деревенских домах Временем пропитано всё: каждое бревно сруба, каждый уголок наличника, каждый гвоздик. Но в подвалах и на чердаках это ощущалось почему-то сильнее, особенно остро. То ли от запаха пыли и запустения, то ли от темноты, что прятала в себе тайны. В детстве мне всегда казалось, что в погребе и над потолком кто-то жил. Не мыши, что забавно топали за обоями, и не птицы, жившие под стрехой летом. Голоса птенцов, начинавших кричать с первыми лучами солнца, я помнил прекрасно. Гнездо было со стороны кухни, за завтраком их было слышно через приоткрытую форточку. Я подходил к подоконнику, на котором стоял вечный столетник, сок которого мне закапывала мама от насморка, смешав с морковным. И смотрел за тем, как сновали туда-сюда скворцы-родители, принося еду своим шумным птенцам. Жизнь шла своим чередом, без изгибов, петель и узлов. Теперь на подоконнике не было колючего цветка. На окнах не было ни тюля, ни занавесок. И сами они до недавнего времени стояли забитыми крест-накрест потемневшими от времени досками. И давным-давно никто не пел ни внутри мёртвого дома, ни снаружи. От этой мысли неожиданно стало холодно спине. Я поднял со стола фонарь и направился на чердак. Напевая про то, что от весёлых песен на сердце легко. Или должно было стать легко.
Таня страховала снизу, поднимаясь следом. Не самое приятное чувство, когда тебя придерживает женщина, чтобы ты ненароком не сверзился с лесенки. Тем более, если это невеста твоего мёртвого друга, которого ты никак не можешь спасти. И которая сама не сказать, чтоб достоверно живая. Как и ты сам.
Крышка люка на чердак поддалась с большим трудом. Подламывавшимся ногам веры не было, толкать щит из досок пришлось, усевшись на одну из верхних ступенек-перекладин. Какой-то мусор, высохшие травинки и песок посыпались на голову, норовя запорошить глаза. Танюха звонко чихнула, и от неожиданного звука я едва не выпустил тяжёлый люк. Который, рухнув, наверняка сбросил бы меня на неё.
— Будь здорова, — пожелал я автоматически. Стараясь не думать о том, что дом будто бы пытался отговорить нас от того, что мы задумали.
— И ты не хворай, — отозвалась Таня. О чём думала она, я не знал. Но догадывался, предполагая, что за два десятка лет веры и надежды вряд ли что-то поменялось.
Память, не то одна, не то все три, цеплялась за всё, что выхватывал из мрака луч фонаря. Вот старая пластмассовая зелёная каска с красной звездой. Я в ней в войнушку играл в садике. Как она сюда попала? Вот ремень с облупившейся золотой пряжкой. Я носил его поверх шубы, гордо, потому что дед Стёпа говорил, что такие носят военные лётчики. Вот проржавевший насквозь самосвал ЗиЛ с синей кабиной и зелёным кузовом. Моя любимая игрушка в детстве. Тогда я ещё не умел читать, а с этим самосвалом, кажется, мог играть целыми днями напролёт, сидя на тёплых, нагретых Солнцем, досках старого крыльца. То ли пыль проклятая в глаза попала, то ли ещё по какой-то причине их захотелось сильно зажмурить и потереть руками. И от того, чтобы сесть и взять в руки машинку, удержало только понимание того, что могу и не встать.
Третью лагу нашли, обошли от начала до конца, трижды. Но ни сундучка, ни коробочки, ничего не увидели. И уже было собрались слезать вниз, в тепло, когда я поднял глаза на стропилину, уходившую вверх. И под лучом фонаря что-то блеснуло на ней. Подняв руку, еле дотянувшись, вытянул ящичек с печной кирпич размером, из жёсткой тёмной потрескавшейся кожи, перетянутый двумя ремнями, один из которых от старости и времени лопнул. А второй держала медная, кажется, пряжка. На которой что-то было выгравировано.
За столом в горнице осторожно срезал второй задубевший ремень, открыв крышку. Внутри сундучка лежал мешочек из грубой холстины, похожий на кисет. Верёвочка, которой он был перевязан сверху, под пальцами рассыпалась в пыль. Из осторожно наклонённого над левой ладонью мешочка выполз медленно тусклый серебряный крест. Таня глубоко вздохнула. История продолжала открываться в точности так, как обещала баба Дуня.
В центре креста, в потемневшем кружке скорее угадывалась, чем усматривалась знакомая фигура всадника на коне, поражавшего копьём какого-то крылатого крокодила. С обратной стороны внизу значилось: «4 степ», слева и справа — какие-то цифры. Значок «№» слева намекал на то, что это был порядковый номер награды. В кружке напротив Георгия свивались два вензеля, две буквы. Откуда-то из закромов памяти выплыло, что витые символы означали «Святой Георгий». А ещё то, что кресты такие выдавались за беспримерную храбрость и героизм на поле боя. И стало совестно, что я так плохо думал про прадеда.
— Что там, Миш? — спросила Таня, проследив за моим взглядом, который будто приклеился к одному из уголков крышки. Тому, где еле заметно отходила ткань. И, скорее всего, произошло это от того, что нитки давно спрели.
— Пока не знаю, — проговорил я и поддел ткань остриём ножа. Поднимая её выше, следя за тем, как одна за другой осыпаются оставшиеся петли нитей.
Под тканью оказался угол конверта из плотной бумаги, будто бы промасленной, потянув за который я и вытащил на стол весь пакет. Судя по шнурку, опоясывавшему его, и по настоящей сургучной печати, каких я, кажется, со времён почтовых посылок в ранних девяностых не видел, никто не открывал этого послания. Последние сто с лишним лет. И даже баба Дуня, знавшая всё на несколько жизней вперёд и назад, об этом вряд ли догадывалась. Слишком уж крепко спрятал письмецо прадедушка. Интересно, зачем? Но что-то подсказывало мне, что содержимое пакета имело примерно равные шансы на то, чтоб помочь мне лучше отыграть второй дубль, попасть-таки туда, куда так старательно рассчитывал дед Володя. И на то, чтоб весь наш план покатился к чёртовой матери.
— Тань, что бы там ни было, мы не станем сейчас звонить бабуле, хорошо? — покосился я на сидевшую неподвижно бывшую невесту.
И вдруг понял, что называть её так больше не стану даже в мыслях. И вообще не буду связывать её, живую, вот тут, рядом, с ним. Который тоже был бы очень кстати рядом. Но думать об этом было нельзя. Кто знает, сколько ещё ведьминого варева у неё в запасе? И что будет, если в следующий раз с пулей в позвоночнике я не успею вовремя принять что-то из ассортимента бабы Фроси? Проверять не хотелось совершенно.
— Не будем, Миш, — шепотом, еле слышно, отозвалась она, глядя на старый, музейного вида, пакет широко раскрытыми глазами.
Лезвие ножа раскрошило старую высохшую печать, что хранила содержимое конверта столько лет. Я осторожно смахнул осколки сургуча в сторону, расправляя лист плотной кремовой бумаги. Отметив непонятно чем и зачем, что тот больше привычного современного формата а4. Бумага была покрыта ровными строками, почерк чем-то напоминал строгий и одновременно изящный из заметок Авдотьи Романовны в том блокноте с уточками. Но почему-то сразу стало ясно, что рука была мужская. Покрутив головой, разминая шею, я приступил к чтению. Наверное, самого странного из виденных мной в жизни писем.
"Здравствуй, ангел мой, Дуняша!
Прости, что не смог ни остаться с тобой, ни попрощаться толком, ни объясниться. Виной тому — служба, которую я не могу ни оставить, ни предать. И долг мой перед Отечеством, что велит мне исполнять ту службу верно и ревностно, как требует того присяга.
Верь мне, душа моя, ты — светлый ангел и лучшее из созданий Господа нашего, что волею Его живут на грешной земле. Мне довелось много видеть грешников и в избытке грешить самому, пусть и во благо, посему ошибки быть не может. Увы, не могу сказать тебе многого, но, боюсь, ты и сама всё вскоре увидишь и поймёшь. Заклинаю тебя, Дуняша: не жди беды в Петрограде, уезжай из города как можно дальше и как можно скорее!
Оставляю тебе солдатский крест, поскольку не могу раскрывать инкогнито. Если опасения мои преждевременны и беды не произойдёт, снеси его на набережную Фонтанки, в 16-й дом, сыщи там подполковника Рогаль-Левицкого Александра Анатольевича. Передай крест ему лично в руки, а на словах скажи — от Михаила Фаддеева поклон. Найдёт он, как весть мне передать, коли сам отыскать тебя к тому времени не успею. А коль выпадет планида мне положить жизнь за Отечество — отдаст тебе всё, что останется после меня. Думается мне, не всю правду ты сказала, и помимо крестьян тверской губернии есть у тебя в родне и другие, и не ждут тебя муки нищеты и голода. Но и мои памятки, полагаю, лишними не станут.
Не передать, свет мой, как тяжко оставлять тебя в эту пору. Кабы не приказ (тут густо замазано) — схватил бы тебя да умчал прочь из обезумевшего города, из сумасшедшей губернии, за леса и луга, туда, где люди ещё помнят Бога и верны Государю Императору Всероссийскому, живут, храня Честь и Правду, о каких напрочь позабыли жители столиц. Всем сердцем надеюсь на то, что ошиблись в расчётах (тут замазано ещё тщательнее). И вскоре вернусь к тебе, Дуняша, чтобы венчаться честь по чести, назвав друг другу имена-фамилии, при рождениях данные.
Благодарю тебя, радость моя, мой ангел, за любовь, доброту и участие твои. Они одни спасли меня в лазарете и дали отчаявшейся душе сил продолжить жизнь и службу Его Императорскому Величеству.
Остаюсь навеки твой,
Штабс-ротмистр Лейб-гвардии Его Императорского Величества Преображенского полку Российской Императорской Армии Российской империи,
Михаил Фаддеев.
p.s. Если народится сынок — нареки Михаилом, в мою честь."
Перечитал дважды и осторожно повернул лист к Тане.
— Миш, я с твёрдыми знаками этими не пойму, — растерянно сказала она.
Прочитал в третий раз вслух.
— Это что ж выходит… Он знал о ребёнке? — ахнула она. Ну да, каждому своё, кто о чём думает.
— Выходит, что не только о нём, — потёр было я бровь, но зашипел и отдёрнул руку. Забыл, что там пластырь, а под ним рассечение.
— Как это? — она явно не всё поняла из письма. Я тоже вряд ли понял всё, но наверняка чуть больше. Оставалось проверить пару деталей, без этого Миха Петля старался лишний раз рта не разевать. И в смартфоне запустился поисковик.
— Да не молчи ты, Миш! Что там, что? — любопытство, губительное, как известно, для кошек, у женщин является неотъемлемой, а у многих и доминирующей чертой характера. Это не плохо и не хорошо. Небо синее, вода мокрая, женщины от природы любопытны.
Я не отреагировал. Потому что проверка даже малой доли полученной от прадеда информации снова заморозила мне всю систему. Нет, смартфон работал исправно, ссылки открывались, шрифты не слетали. Но вот о себе самом я такого с уверенностью сказать вряд ли смог бы.
— Душишь, Петля! — привычная за десятилетия формулировка помогла вернуться в реальность из глубокой задумчивости. В одну из реальностей. В ту, где в давно заброшенном доме сидели за столом у фонаря застреленная двадцать с лишним лет назад в горсаду Татьяна Громова и Михаил Петелин, убитый на трассе Е-105 студент. И правнук двух очень странных персонажей. Товарища бабули-генерала-лейтенанта и таинственного прадеда Фаддея. Который внезапно оказался моим тёзкой.
— Если коротко, Тань, то на Фонтанке, в шестнадцатом доме, куда ангелу Дуняше надлежало сдать Георгиевский крест, располагалась Петроградское отделение по охранению общественной безопасности и порядка. Это типа нашей ФСБ, если очень примерно, — ровно заговорил я, сверяясь с текстом вкладок. — Некто по фамилии Рогаль-Левицкий являлся тогда командиром 1-го эскадрона Петроградского жандармского дивизиона. Это я не знаю, что за служба. Или к СОБРу ближе, или ко «Граду», спецназу той же ФСБ. Но в любом случае ефрейтор-семёновец, ставший только то штабс-ротмистром-преображенцем, получается у нас фигурой серьёзной.
— И… что нам теперь делать? — задала она предсказуемый и вполне ожидаемый вопрос.
— Наверное, то же самое, что мы и собирались, — пожал я плечами, складывая кремовый лист по линиям сгиба. И оборачивая тем же самым шнурочком. Будто со мной внезапно случился приступ чего-то обсессивно-компульсивного, как у Стаса.
— Но они же, выходит, враги? — непонимающе смотрела на меня «товарищ внученька».
— Я, Тань, вряд ли придумаю тут, в чистом поле, что-то лучше, чем три этих старых тайных агента. А теперь, выходит, и четвёртый нарисовался, письмо, вон, прислал. Как по мне, так вполне искреннее. Думаю, если б не служба — они точно венчались бы с бабой Дуней. И всё пошло бы совершенно по-другому.
— И ты… ну, готов? Готов сделать это «по-другому»? — Господи, как много вопросов, и как мало ответов. В особенности оригинальных ответов.
— Я давно сказал, что готов. В этой жизни, в которой я проснулся, а ты и не засыпала, нас давно нет. Как это вышло — я не имею ни малейшего представления. Но, кажется, готов поверить уже во что угодно. Что мы друг другу приснились. Что в какой-то другой Вселенной или разных Вселенных спим на печках под свист гармонического резонатора. В то, что Земля плоская.
Нервы явно начинали сдавать. У неё, видимо, это выражалось во множестве вопросов, в попытке понять происходящее, или хотя бы найти что-то знакомое и ясное, чтобы «зацепиться» за это что-то. У меня снова начинала просыпаться злость. Потому что я уже несколько раз подряд пробовал что-то понять, и безо всякого успеха. А я так очень не любил.
— Я просто надеюсь на то, что на какой-то из граней настоящего все живы, Тань. И мы с тобой, и Светка с Кирюхой, и родители мои. И я буду стараться туда попасть, чего бы мне это ни стоило. У меня ещё остались шансы. И я готов добить их до конца. Ты со мной?
Она ответила не сразу, чем удивила. Хоть виду я привычно и не подал, прячась за вернувшейся на своё насиженное место маской Михи Петли.
— Я с тобой. И я больше ни слова не скажу про… него. Если хочешь — совсем уйду, в другой комнате буду сидеть молча. Я поняла, Миш, почему тебя не в то время закинуло, не к Фаддею… или Михаилу, не важно. Дура я последняя, только о себе и думаю, — на глазах её снова показались слёзы.
— Не рыдай, Танюх, прошу. Вот совсем не ко времени. Помнишь, как в сказках говорили? «Слезами горю не поможешь!». Вот это точно про нас. Мы и в сказке заблудились, и во временах потерялись, и плакать нам совершенно точно никакой пользы нет, — мой ровный тон, кажется, начал её чуть успокаивать. — И совсем уходить тоже не надо. Кто меня в следующий раз ловить будет, когда я надумаю с печки вниз башкой нырнуть? А нам меня терять никак нельзя. Я у нас такой один, меня беречь надо!
На последних словах я принял вид не то наследного принца, не то ещё какой-то очень важной персоны, которую абсолютно точно следовало беречь и не давать расшибаться об пол. Таня несмело улыбнулась.
— Вот это другое дело. А поплачем мы, если через восемнадцать оставшихся попыток спросим у ясеня, и он не ответит. Или ответит ту же хреновину, что и сегодня. Вот тогда обнимемся и горько зарыдаем, договорились? А до той поры собираемся — и разбираемся.
— Хорошо, — кивнула она уже гораздо увереннее.
— Вот и отлично. А теперь проведи инвентаризацию аптечки и скажи мне, сколько ещё раз ты сможешь поставить меня на ноги?
Конечно, меня совершенно не беспокоило количество ведьминых зелий. Но Танюху точно надо было чем-то занять, переключить на что-то менее энергозатратное, чем попытки понять происходящее, тем более такое. Я бы и сам, откровенно говоря, с радостью сел посчитать ампулки-пузырёчки. Но пока было рано. Нужно сперва было проверить сундучок прадеда повнимательнее. Мало ли, чего ещё могло быть там зашито за подкладкой?
Напевая вполголоса про то, что всем глубоко безразлично, какие цветы растут на нейтральных полосах, подцепил ткань на нижней части ящичка. И она тоже отошла почти сразу. Но под ней ничего не оказалось, кроме дощечек, из которых был набран сам сундук. Осмотрев внутренности ковчега с «Георгием» и тайным пакетом, изучив внимательно, даже на просвет, обе части обивки и кисет, понял: помянутый бабкой францисканец снова оказался прав. Не стоило плодить сущности. Тем более, что загадок и без того оказалось более чем достаточно.
Ноги вполне расходились, хотя плясать по-прежнему вряд ли стоило. Медленно, как инвалид, сделал три ходки на двор, натащив дров. Порадовавшись попутно тому, что их там вдоль стены оставалось ещё кубометра четыре, сухих, отлежавшихся за десятки лет, но не поеденных короедами или ещё какой-нибудь заразой. Охапки складывал в сенях так, чтоб ходить не мешали, но были под рукой. Чтобы Танюхе, приди нужда топить самой, не надо было бегать туда-сюда. Мысли о том, что нужда скорее всего придёт, и уже утром, гнал старательно. Ещё сильнее отгонял те, что уверяли: шесть-семь подобных переходов — и ей проще будет спалить к чёртовой матери старый дом вместе с печкой и медным чайником. И тем, что останется от Михи Петли. Если что-то останется.
Её осмотр колдовской аптечки дал именно такие результаты. Воскресить меня удастся не больше семи раз. Дальше — или возвращаться в Тверь, в надежде на то, что за семь этих петель мы не потеряли ни прабабушку, ни закрытый посёлок, или ложиться да помирать. Ну, в том случае, если не удастся сделать это раньше. А на то, чтоб успеть досрочно, были все шансы. Притом вполне ощутимые, как шрамы на животе, груди, плече и спине.
— Может, завтра? — неуверенно предложила Таня, вернувшись из сеней со шкворчавшей сковородкой.
Я стоял у стены горницы, глядя на фотокарточку. Отмечая новые детали. Приглядываясь внимательнее к прадеду, которого недавно узнал с неожиданной стороны.
— Можно и завтра. Но начнём сегодня. Ты ляг поспи после ужина, Тань. Проснёшься — ещё про прадедушку поговорим. Про Авдотью Романовну расскажешь. Ты, так уж вышло, лучше меня её знаешь. Ну, дольше точно, — не сводя глаз с фото, ответил я.
— Дольше точно, — эхом отозвалась внучка бабы Яги. Подойдя и тоже начав всматриваться в старый снимок. — О чём думаешь?
— Думаю, что жизнь у прадеда была непростая. И служба. И знал он наверняка гораздо больше, чем Дуняше говорил и писал. И кажется мне, что план наш, а точнее их, поменяется, — глядя в глаза шатбс-ротмистру, предположил я.
— А… как? — тихо спросила она.
— А пёс его знает, Танюх. Да ещё, пожалуй, Время. И вон тот молодец-преображенец, тайный воин, — кивнул я на прадеда. И вздрогнул. Потому что мне показалось, что он кивнул мне в ответ.
Натопили жарко, можно было без свитеров ходить в доме, в одних футболках. Танина смотрелась на ней нормально, а вот моя — так, будто я носил исключительно «оверсайз», на вырост, не свой размер. И это добавляло сомнений. Или наоборот уверенности в том, что ещё шесть-семь переходов — и я просто физически исчезну. Усохну. Или растворюсь, стеку кислым холодным по́том сквозь панцирную сетку и доски пола. Впитаюсь в землю. И буду ночами заунывно выть в подвале бестелесной тенью, заплутавшей во Времени. Раньше я не любил мистики и всякой прочей паранормальщины. Не любил я их и теперь. Но беда была в том, что очень уж сильно получилось в них запутаться. И вырваться из этой петли можно было, лишь развязав несколько узлов в прошлом. Или навязав новых.
— А сейчас о чём думаешь, Миш? — спросила Таня. На часах было почти четыре часа утра. Я допивал вторую чашку отвара мёртвых листьев на мёртвой воде, прислушиваясь к ощущениям. Казалось, что язык стал чуть неметь. Значит, скоро начнёт клонить в сон. Пора лезть на печку.
— Думаю, Тань, о том, что это ж надо было так влипнуть. По прямой если смотреть, не кругами-петлями этими, то ведь недели две прошло с того дня, как я уехал из Твери, оставив дом и жену. Бывшую жену. А сколько всего навертелось за это время, — вздохнул я.
— Трудно поверить, — задумчиво кивнула она. — Но баба Дуня говорила, что это всё от избытка ума, или от дурости. Она и то, и другое считала вредным и опасным.
— Ну, избыток ума мне вряд ли грозит, а вот с дуростью проблем нет, — невесело ухмыльнулся я.
— Вот с прадедушкой на этот счёт и поговори, — подняла глаза Таня. Она за этот долгий вечер почти каждую фразу сводила к ним, к Дуняше и Фаддею. Который оказался Михаилом. И был ли он Фаддеевым — тоже наверняка большой вопрос.
Я молча кивнул, не убирая грустноватой улыбки. Да, вопросов к штабс-ротмистру накопилось с горой. И ответы на них явно позволили бы мне стать известным и уважаемым в российском и мировом исторических сообществах. Ну, или очередным городским сумасшедшим от науки. Интересно, сколько их, таких, кто узнавал правду или находил доказательства невероятных версий прошлого? Довелось ли кому-то из них прожить жизнь мирно и спокойно? Вряд ли я это когда-нибудь выясню. Да и зачем мне это? Хватит и имеющихся загадок. И, пожалуй, главная из них была о том, как спросить о чём-то того, чьё сознание ты вытеснил своим. У меня, конечно, было не так много данных для вдумчивого анализа. Но ни трёхлетний Мишутка, ни Мишка-первоклашка, ни юный Миха Петля как-то не особо делились памятями и рассуждениями. Кроме, пожалуй, Мишутки, что рыдал взахлёб, обнимая мамины ноги. И то лишь потому, что внутри него был взрослый я. Не прятавшийся тогда за вечной равнодушной маской.
То, что могла принести память других, как после рукопожатий с Тюрей и Спицей, Стасом и Иванычем, дантистом Игорем, я помнил прекрасно. В основном благодаря мучительной, острой боли, с которой, наверное, разворачивались и разрастались с невозможной скоростью в голове новые нейроны, наплевав на то, что в одной черепной коробке не было места для трёх памятей. И повторять эти опыты было страшновато, потому что с каждым разом боль становилась сильнее. Бедная баба Дуня.
При мыслях о ней, я повернулся к стене с фотографией. К отправной точке предстоявшего перехода. Чувствуя, как всё сильнее немеет слизистая во рту, как замедляется дыхание. Глядя в такие знакомые, но такие невозможно молодые серые глаза. Понимая, что Время есть всегда. И вот именно сейчас Оно подошло к тому моменту, когда ему предстояло сделать новую петлю. Чтобы дать мне добраться до нужных узлов.
На печку я еле влез, жестом показав Тане, чтобы не вставала из-за стола. И запретив себе смотреть на её бледное лицо и широко раскрытые глаза. Перестав даже про себя называть её по имени и думать о чём угодно, кроме красивой молодой пары из истощённого ранением и болезнью прадеда и юной стройной красавицы-прабабушки. Которые могли стать счастливой семьёй. Но остались лишь оттиском на старой бумаге, где контуры размывались, выходя за границы овала.
Очерченного Временем.
То, что я проснулся, стало понятно по звукам. Во сне, кто бы что ни говорил, очень трудно отличать один шум от другого, особенно если они звучат с разных сторон и с разной громкостью. И воспринимаются они точно не так, как в реальности. В любой из тех, новых-старых, где мне довелось побывать. В первой по счёту гомонили дети на заднем фоне, а прямо передо мной гундосил Антоха Тюрин. Пахло снегом и масляной краской от веранды. Во второй в ванной напевал папа, на кухне гремела посудой мама и пахло гренками. В третьей негромко шелестели о берег волны, в дальней деревне орал петух. И пахло нагретой на Солнце травой и вишнёвой «вонючкой-ёлочкой» из тёмно-вишнёвой капризной «девяносто девятой». Которая в тот раз не подвела. Подвело тогда что-то другое.
Здесь запахи и звуки были другими.
Это было трудно объяснить. То, что слышалось раньше, находило отклик в моей собственной памяти, и она «приходила в себя» быстрее. Будто нащупав под ногами дно, твёрдую землю, а не таинственную и страшную бездну. Здесь было иначе. И от этого горячо рвануло где-то под диафрагмой, стало жарко шее и щекам, но похолодели руки и ноги, понеслись табуны мурашек по спине. Адреналиновый выброс готовил меня к тому, чтобы бить или бежать. Или умирать.
Пришла на ум неожиданная аналогия. Точно так же, пожалуй, чувствовал себя Стас, когда кто-то из офисных шутников переставлял ему кресло, перекладывал бумаги и ручки на столе. Я отчётливо видел, как расширялись его зрачки и отливала от лица кровь, когда он бросался наводить привычный порядок. Будто тот тоже был его дном, опорой под ногами, системой координат, за пределами которой не было ничего, кроме вакуума, хаоса и смерти. Когда я это понял — запретил подобное. Двух настойчивых шутников пришлось уволить, а одному из них ещё и по морде настучать. Когда Стас увидел, что книги на его полках не просто стоят не в том порядке, но и выкрашены маркером в разные цвета, он едва не впал в истерику. Книги в тот же день купили новые и расставил он их так, как одному ему было нужно и понятно. Больше над ним так никто не шутил.
Здесь вместо книжек были запахи и звуки. Не те, не там и не такие, какие были или хотя бы могли бы быть в моей памяти. В любой из них. Махорка. Керосин. Карболка и щи из серой капусты. Я никогда не нюхал карболки и точно не мог определить цвет капусты в щах по запаху. Бездна оскалила пасть и распахнула объятия.
Я с силой потёр лицо, но отдёрнул ладони, когда едва не оцарапал ими лоб и щёки. Открыл глаза и увидел руки. Осмотрел их внимательно, как вряд ли делают душевно здоровые люди. Руки были чужими. Жилистыми, обветренными, с чёрными ногтями. На левой — шрам через всю кисть, длинный, глубокий, уродливый. Я знал этот шрам. Но когда рассматривал его, думал, что это тень или дефект на старом фотоснимке. Пошевелил пальцами, отметив, что безымянный и средний сгибаются не до конца, посмотрел, как пляшет шрам, когда под ним поднимаются сухожилия. Явно сросшиеся чудом. Или, скорее, сшитые умелым хирургом. Глубоко вдохнуть. Задержать дыхание. Долго выдохнуть. Повторить. Повторить. Повторить.
Фаддей. Ефрейтор Семёновского полку. Жених Авдотьи Романовны. Михаил Фаддеев, штабс-ротмистр, преображенец с таинственными знакомствами в «охранке». Мой прадед. Вот тебе и заснул на печке.
Я сел на нарах. Вокруг — казарма. Храп, кашель, матерщина сквозь сон. Пахло пОтом, махорочным дымом и сивухой. За маленькими зарешеченными окошками — Петроград. Но это ещё надо было проверить. И эта мысль, привычная для Михи Петли, вдруг эхом отозвалась в памяти. И следом за ней, за мыслью, что мелькнула молнией в ночи, рванула голову боль. И она оказалась и впрямь хуже любой из тех, что мне довелось испытать за всю жизнь. За все свои жизни. И за яркую, пусть и недолгую, Михаила Фаддеева. Которую я теперь тоже помнил.
— Фадейка! Воды, хлопцы, воды! Одеялы тащи, а ну как биться начнёт? Палку, палку в зубы ему, пока язык не отгрыз! Я такое видал под Корытницей, там наших много оконтузило!
Голоса навалились со всех сторон, и не только голоса: чьи-то руки прижимали моё тело к нарам, кто-то подкладывал под голову свёрнутую шинель, вонявшую старой псиной, кто-то совал в рот свёрнутое полотенце, тоже пахшее не розами.
— Башку на́ сторону ему подай, дура! Вишь, юшка-то хлещет? Внутря́ попадёт ему — и амба, зови попа́!
Умереть на руках у солдат — задача не из лёгких. У тех, кто воевал, отношения со смертью и болезнями свои. Болячки они игнорируют до последнего, а смерть сперва презирают, пока молоды и здоровы, а потом просто принимают, как должное. Те, кому посчастливилось сберечь себя в штыковых и кавалерийских атаках, под пулями, бомбами, огнём и ядовитыми газами. Здесь были те, кому повезло. А с ними повезло и мне, директору пиар-агентства и отцу взрослого сына, оказавшемуся в теле собственного прадеда.
И я понял: у меня получилось. Один переход. Две памяти. Три узла. И на всё — один-единственный неполный день. По крайней мере, в этом дубле.
— Ну-ка, оставьте его, — хриплый голос будто водой окатил, отогнал от нар всех помощников, санитаров-любителей.
Бойцы, и моих, то есть прадедовых, лет, и старые, с сивыми усами, вытянулись во фрунт.
— Ну что, закончил биться, ефрейтор?
Я присмотрелся к говорившему. Плотный, будто квадратный, на кривых кавалерийских ногах, с рубленым шрамом через правую щёку и глаз, чудом уцелевший, но принявший форму ромба. «Хорунжий Панов» — сообщила память. Не то, чтобы полностью улёгшаяся очередным слоем голограмм в голове, но воспринимавшаяся уже не как сель, лавина, оползень и торнадо одновременно.
— Так точно, Ваше благородие, закончил! Виноват! — хрипло, но вполне по-уставному отрапортовал я. Правда, лёжа.
— Не моги виноватить себя, ефрейтор! — хорунжий даже ногой притопнул. — Ты — гвардеец Его Императорского Величества Семёновского полку, а не сермяга от сохи, не баба заполошная на базаре! Ты виноват быть не можешь никогда, потому как приказы начальства выполняешь, на ём, коли что не так, и вина лежать будет. А за то, что после контузии припадки бьют, виниться и вовсе грешно. Господь чудо явил, жизню сохранил тебе. Я ж видал, как тебя тем разрывом под «Квадратным лесом», пропади он пропадом, кидануло! Сажен на пять улетел, да хорошо, что целиком. Там мало кому так повезло, немец гвоздил, как в последний раз.
Многие из солдат нахмурились и сжали зубы. Прадедова память говорила, что там было, от чего сжаться не только зубам. Шестое Ковельское сражение, захлебнувшееся, напоровшись на такой артобстрел, будто у немчуры прямо там, за окопами, заводы стояли и подавали снаряды с транспортёрной ленты прямиком к орудиям. И постоянный давящий стрёкот и гул аэропланов над головами, что наводили огонь противника. Мясорубка. Бойня. А когда к немцам подвезли газ — и вовсе ад на земле. Но ефрейтор-штабс-ротмистр газа не дождался. После того близкого разрыва снаряда он пришёл в себя только в санитарном поезде, где-то под Петроградом. Неделю с лишним пробыв между жизнью и смертью, гораздо ближе к смерти.
— Потому запомнить и затвердить навечно! Вины на вас нет! А то, что живы остались там, где немец свинцовой метлой столько русских жизней смёл, так то потому, что вы, братцы, Семёновцы! А всяк знает: «Что хорошо для других, то недостаточно для Семёновцев!».
— Ура-а-а! — грянули выжившие в аду чудо-богатыри, заслышав привычный полковой девиз.
На улицу выбрался через полчаса примерно. Удивившись как-то отстранённо тому, как ловко намотали чужие руки на чужие ноги портянки. Меня, помнится, дед Стёпа учил этой премудрости, да я так и не научился, а после за ненадобностью и вовсе позабыл всё, что знал. Теперь же шустро справился с обмотками, будто и не глядя вовсе. Оправил шинель и вышел за ворота. Почти сразу.
— Дружище, ты табачком не богат ли? — спросил стоявший на охране служивый.
«Петька, хороший парень, с-под Смоленска сам. Мы вроде как земляками были, Фаддей-то тоже с тех краёв по бумагам», — нашлось в прадедовой памяти.
— Держи, Петруха, — я протянул ему кисет, найденный за пазухой. Почти такой же, холщовый, как тот, в котором передал три дня назад солдатского «Георгия» Дуняше.
— Благодарствую, Фаддей! А себе? — удивился он, когда я повёл рукой, показывая, что забирать махорку не стану.
— Да с той контузии теперь как ни закуришь — голова кругом, — пояснил я. — Так что бери себе, кури на здоровье.
— Щедро, по-нашему, по-семёновски, — широко улыбнулся солдат. — Заходи вечером, как сменюсь — сахарину отсыплю! Грех подарки без отдарков оставлять.
На перекрёстке попалась на глаза круглая высокая тумба, на каких в моём детстве возле кинотеатров и домов культуры афиши вешали. Возле неё толпился народ. Подошёл и я. Здесь висели не анонсы фильмов и спектаклей, а газетные листы, наклеенные кривовато. Они морщили и не все слова можно было прочитать, но народу это не мешало. Видимо, умение додумывать то, чего не было, или то, что было непонятным, имелось в людях всегда. Но я не стал вчитываться в строчки мелкого шрифта, не стал вслушиваться в заполошные крики тех, кто жаловался на дороговизну, войну и продовольственную разруху. Мне вполне хватило дат на передовицах. «Весь Петроград», «Петроградский листок» и «Газета-копейка» уверяли меня в один голос: сегодня шестнадцатое декабря 1916 года. Меньше, чем через два года в Екатеринбурге расстреляют царскую семью. Через два месяца грянет революция. Сегодня ночью убьют Распутина. И все эти узлы можно распутать или перевязать по-другому. И нужно. Вот этими самыми руками, с чёрными ногтями и шрамом на левой.
Отойдя от читателей и зевак, что слушали и орали сами о том, что всем скоро придётся с голоду пухнуть, а немец того и гляди в самый Петроград въедет, пока царские генералы в носу ковыряются, я присел на скамейку. То, что уличные трепачи не стесняясь меня в шинели полоскали фамилии дворян, графов и князей, не тревожило, хоть прадедова память и старалась заставить мою привычно сохранить образы и словесные портреты каждого из них. Тревожило то, что события, которые я помнил по учебникам, пусть и не дословно и не день-в-день, тут, кажется, отличались от моей версии истории. Но только датами, и то не сильно. Значит, нужно было пробовать. Нет, нужно было продолжать делать. Пробовать уже некогда.
Шестьдесят четвёртый дом на Гороховой улице я нашёл быстро. Чужая память и чужие ноги вели сами, по знакомому пути, привычно избегая безлюдных мест, где случайная одинокая фигура наверняка запомнилась бы. Доходный дом, в котором матушка-императрица повелела снять квартиру для «святого старца», оказался пятиэтажной громадой из серого кирпича, с чугунными балконами и облупленной местами штукатуркой. Парадная воняла мочой и капустой, на лестнице — плевки, окурки, грязь. Петроград, столица империи. Обитель старца не впечатляла ничем, кроме толпы народу, что стояла, начинаясь на улице.
Я ждал у подъезда чёрного хода. Никогда не бывал здесь раньше, и историей вещего тобольского крестьянина не интересовался, считая того просто удачливым пройдохой. Про Николая Второго знал больше, но в основном плохого. Хотя, с другой стороны, кто бы говорил? Кто сам, вместо того, чтобы разбираться с проблемами, играл в «танчики-самолётики» и читал книжки про попаданцев? Там, кстати, и про последнего императора было. Только тот, кто «попал» в него, оказался мужик не промах — такую козью морду европейским партнёрам натянул, что любо-дорого вспомнить. А вот как поступил бы я сам, имея нервную жену, больного сына, четверых дочерей? И державу, где в кого ни ткни — попадёшь в недовольного, который гораздо лучше знает, как надо вести внутреннюю и международную политику, с кем дружить, как воевать? Слишком много, наверное, свалилось разом на Николая Кровавого. И слишком долго он запрягал. Там, где другие уже давно гоняли на машинах, английских, американских и французских.
Мороз был градусов за двадцать, если верить прадедовской памяти, ориентировавшейся как-то по звуку снега, скрипевшего под валенками. По улицам по пути сюда мимо меня проходили румяные городовые, бабы с кошёлками, проезжали извозчики. Никто не обращал внимания на солдата в потёртой шинели. И то, как я нырнул в подворотню, тоже никто, кажется, не заметил. А я пробежал глазами по местам, где ожидал увидеть ребят из охранного отделения. Каждый день двое берегли жизнь и покой старца, а ещё один был ему личным водителем. Управляя автомобилем, который принадлежал тому же охранному отделению. Но ни машины, ни коллег, обойдя квартал, я не увидел. Скорее всего, он отпустил их, как бывало не раз. «Я больше никуда нынче не поеду, спать лягу, ступайте с Богом», — говорил обычно тот, кого императрица именовала Другом.
В половине двенадцатого Друг вышел, почёсывая одной рукой бороду, а другой — задницу. Высокий, сутулый, в чёрной поддёвке и сапогах. Волосы длинные, нечёсаные падали на плечи. Борода торчала как-то криво. Лицо изможденное, глаза запавшие, в чёрных кругах, но взгляд — тяжёлый, цепкий. Если только задержится на ком-то, что случалось нечасто. Обычно серые глаза старца плясали похлеще цыган, которых он так ценил — не поймаешь. Эти детали из прадедовской памяти, как и то, кто и где именно охранял Распутина, позволяли вполне уверенно утверждать: в шестнадцатом доме на Фонтанке Михаил Фаддеев бывал не случайно, знал там многих. Знали и его.
Святой старец закурил, прислонившись к стене. Я подошёл.
— Григорий Ефимович…
Отец Григорий смотрел на меня с тех самых пор, как я появился на виду. Теперь же показательно-оценивающе оглядел с ног до головы. Усмехнулся.
— Чаво, служивый? Денег просить? Али душу спасать?
— Убьют тебя нынче, Григорий, — я говорил тихо, глядя в серые глаза. Которые вдруг остановили привычный бег, будто споткнувшись. Зацепившись за фирменную маску Михи Петли, которому суждено будет родиться лет через семьдесят. Если повезёт. — Ночью. «Маленький», как ты кличешь его, князь Феликс Юсупов заманит в свой дворец на Мойке. Отравит сперва, потом стрелять станут. Тело сбросят с Петровского моста в Малую Невку. Найдут нескоро. Тело твоё найдут нескоро, а убивцев и искать-то не станут.
Распутин застыл. Папироса дымилась в пальцах, согнувшихся когтями. Он разглядывал меня не меньше минуты, и глаза снова не плясали, а будто в самую душу пытались пролезть-пробуравиться. Хищные, но почему-то не злые и не растерянные. А будто бы скорбные что ли?
— Ты кто? Охранка? Провокатор?
— Георгий Святой явился мне в лазарете. Пока в санитарном поезде между небом и землёй болтался — бесы наседали. С собой звали, то адскими муками грозили, то сулили рай на земле, коли веру в Господа предам, отрину Правду Христову. Два раза́ собирались выгружать с поезда, думали — помер Фаддей. А на третий раз, под самим Петроградом уж, пришёл и Егорий Победоносец. Разогнал паскуд рогатых копьём, за руку на свет вывел. А пока рядом с конём его шёл я, рассказал. Многое рассказал.
Я достал из кармана сложенный листок.
— Здесь имена тех, кто сгубить тебя задумал. Юсупов, Пуришкевич, Лазоверт, Сухотин. А с ними и сам великий князь Дмитрий Павлович. Все — аристократы, белая кость. Все — патриоты. Все считают, что ты — немецкий шпион, развративший Маму и погубивший Россию.
При слове «Мама» Распутин вздрогнул, будто током пробило. Только он позволял себе так называть императрицу. В лицо, при посторонних.
— Откуда ты… — начал было он хрипло, но голос подвёл, слишком высоким был. Как и напряжение старца, видимое мне.
— Знаю и другое, — я перебил. — Знаю, что большевики следят. Что агенты охранки докладывают Александре Фёдоровне о каждом шаге. Что вчера вечером был ты у Вырубовой на Сергиевской. Что позавчера принимал Манасевича-Мануйлова, обсуждали поставки продовольствия. Что сегодня утром пришла записка от Мамы с просьбой молиться за Алексея Николаевича — у него снова кровь…
К тому, что нужно было говорить, попади я в нужное время и нужное место, был готов. В том блокнотике, где шла утка с утятами, было много странных деталей, вроде этих. А на память Миша Петелин с детства не жаловался. В четвёртом классе выучил наизусть поэму Дмитрия Кедрина «Зодчие». А там много текста. Были у Дмитрия Борисовича, замечательного поэта, фронтовика, так любившего жизнь и жену, и так странно погибшего, и другие стихи. И один был сейчас очень к месту.
В камнях вылуща, в омутах вымоча,
Стылый труп отрыгнула вода.
Остало́сь от Григорий Ефимыча
Много-много — одна борода!
После «много-много» я сделал паузу. В глазах «святого старца» полыхнула было надежда. Чтобы осыпаться осколками. Стих, больше похожий на эпитафию, именно так и звучал: монотонно, тяжко, как поминальный звон.
Дух пошел. Раки вклещились в бороду.
Примерзает калоша ко льду.
Два жандарма проводят по городу
Лошадь с прахом твоим в поводу.
Распутин побледнел. Но тут же гневно топнул и махнул рукой с зажатой папиросой.
— Ты… да ты иуда! Как в Писании Святом: апостол Фаддей, Иуда Иаковлев! Доглядчик, шпионишь за мною⁈ Кто послал? Родзянко? Гучков?
— Бог послал, — я шагнул ближе, — Святого Георгия Победоносца. Мне, павшему на полях сражений, которых можно было избежать, кабы послушал тебя Папа, да не полез в ту свару европейскую, собачью свадьбу. Пусть бы немчура щипала англичан да французов, наше дело — сторона. Но вон оно как вышло, Григорий Ефимыч. Нам с тобой не след спорить с Ними.
Я поднял глаза в серое и низкое небо Петрограда. Он вскинул голову вслед за мной, начал было креститься, но заметил папиросу, отбросил яростно.
— Ты можешь спастись. Папа, Мама, Русь святая могут спастись сегодня, Григорий. Один я не могу. Я умру нынче. Но прежде должен предупредить.
— Об чём? — глухо спросил он.
— О грядущем. Хоть и больно говорить об том, но в себе держать несравнимо больнее. Прими, отец Григорий, покаянье Фаддеево, дай груз с души снять. Давит он, много беды впереди, с сегодняшней ночи начиная. Угадал ты в том письме Маме. «Если же меня убьют бояре и дворяне, и они прольют мою кровь, то их руки останутся замараны моей кровью, и двадцать пять лет они не смогут отмыть свои руки. Братья восстанут против братьев и будут убивать друг друга. Когда ты услышишь звон колоколов, сообщающий тебе о смерти Григория, то знай: если убийство совершили твои родственники, то ни один из твоей семьи, т.е. детей и родных, не проживет дольше двух лет.»
Распутин схватился двумя руками за дверь, будто и у него отнялись ноги, как у меня в это утро.
— Быть не может… Ни единая живая душа ведь не могла…
— «Молись, молись. Будь сильным.» — продолжил я фразой из того же недавнего письма, оказавшегося и впрямь пророческим. — Не послушаешь меня — на самом деле живым не будешь. Ядом решат отравить, в пирожные те, с шоколадом, любимые твои, насыплют. В мадеру и вино. Да только у них, у дворян, кишка тонка окажется. Тот, кому выпадет жребий яду тебе дать, вместо него аспирину подмешает. Кочергой молотить станут. Из револьвера стрелять. Срам отрежут под самый корень, вместе с бородавкой.
Старец обеими руками схватился за мотню, и в самом деле едва не рухнув. Глаза его, ошалело распахнутые, смотрели с болью и му́кой. Но не от страха. Он, скиталец и странник, видел многое и многих. И на память тоже пожаловаться не мог. И внимательностью обладал вполне петелинской. Но вот вспомнить, где мог видеть меня, а я — его, да ещё настолько близко, никак не выходило. И это было тоже заметно.
— А потом в ящик от клавесина положат, отвезут в лес да спалят дотла, так что ни Мите, ни Варе, ни Матрёнушке, ни Параскеве Фёдоровне на могилку к тебе не прийти будет, Григорий. Не будет у тебя могилки-то, — закончил я с искренней грустью. Потому что подумал нечаянно, что и сам имел все шансы на подобный финал этого перехода.
Он смотрел на меня долго. Потом схватил за рукав и потащил за собой к подворотне, шепча горячо, но совершенно точно не безумно:
— Пошли, ангел мой, пошли, Фаддеюшка, поговорим!..
Мы шли молча. Я был ростом метр восемьдесят пять, прадед, судя по тому, что ноги были чисто визуально чуть дальше привычного, даже повыше. Распутин имел рост «сто девяносто три», это я откуда-то, наверное, из свежей, «местной» памяти, знал. Пожалуй, будь Михаил-Фаддей пониже, да даже с моими прежними габаритами, мне пришлось бы семенить за спешившим монахом-целителем едва ли не трусцой. А так — двигались широким шагом, огибая прохожих. Многие из которых узнавали старца: кто-то почтительно кланялся, кто-то улыбался пренебрежительно. Гороховая, Невский, Морская — город жил своей жизнью: трамваи, автомобили, толпы народу. Так, будто война, с которой ефрейтор Фаддей вернулся редким чудом, где-то невообразимо далеко. Здесь же всё как всегда — магазины, рестораны, дамы в мехах.
«Вилла Родэ» тоже как и всегда стояла на углу Морской и Вознесенского. Фешенебельное заведение: мраморные колонны, зеркала в тяжёлых золочёных рамах, хрустальные люстры, персидские ковры. Метрдотель в чёрном фраке поклонился Распутину — знал, конечно.
— Григорий Ефимович, ваш обычный кабинет?
— Давай, — старец прошёл, не глядя.
Кабинет был на втором этаже. Небольшой: стол, диван обитый бордовым бархатом, буфет с графинами, окно на Морскую. Пахло хорошим табаком, духами, чем-то сладким.
Распутин скинул поддёвку и плюхнулся на диван. Достал из кармана серебряный портсигар — подарок императрицы, с вензелем «А. Ф.».
— Говори, солдат. Всё говори, что Святой Егорий поведал. С самого начала давай.
Я сел рядом, ссутулившись, глядя прямо перед собой в ковёр на полу. В моём понимании это была лучшая поза для того, чтоб делиться небесными откровениями.
— Шестнадцатое декабря сего, тысяча девятьсот шестнадцатого года. Юго-Западный фронт: войска генерала Брусилова удерживают позиции от Припяти до румынской границы. Северный фронт генерала Куропаткина стоит под Ригой. Западный фронт генерала Эверта — от Двинска до Пинска. Кавказский фронт великого князя Николая Николаевича — в Турции, у Эрзурума и Трапезунда.
Распутин слушал, прищурившись.
— Ты это мог и из газет узнать!
— В газетах не напишут, что у Брусилова кончаются снаряды, — я продолжал так же ровно. — Не пишут, что Западный фронт Эверта саботирует наступление — генерал боится потерь и сам не верит в успех. Не пишут о том, что в Ставке в Могилёве интриги: генерал Алексеев против великого князя Николая Николаевича, и оба они против военного министра Беляева. Не пишут, что на Путиловском заводе готовится забастовка — смутьяны-революционеры агитируют, раздают эти листовки свои, крикунов по цехам рассылают. Про то, что в Думе Милюков и Гучков готовят заговор — хотят заставить Папу отречься в пользу Алексея Николаевича с регентством великого князя Михаила Александровича — тоже не напишут.
Распутин выпрямился рывком, аж с хрустом.
— Это… это знают только…
— Только Ставка, только министры, только сам Папа, — я кивнул наверх. — А я знаю больше них. Знаю, что дня три назад в Ставку приехала Александра Фёдоровна — упросила императора вернуться в Царское Село. Боится за него…
Старец встал. Прошёлся по кабинету. Остановился у окна.
— Неужто угадал я в том письме-то?
— Как Бог рукой твоей водил. Предадут государя императора. Расстреляют всю Семью — Папу, Маму, Алексея Николаевича, великих княжон Ольгу, Татьяну, Марию, Анастасию. Всех. В подвале. В Екатеринбурге. Летом девятнадцатого года.
Распутин обернулся, снова резко, порывисто. Лицо его было белым.
— Да как же это⁈ Не может быть!
— Может, — я кивнул. — Тебя как убьют — Мама веру потеряет и опору, кричать станет да плакать. Папа будет её утешать вместо того, чтоб державой управлять, как требуется, как полагается. В феврале будущего года — революция. Отречение императора, позорный арест, дальняя ссылка и расстрел. Потом большевики и красный террор. Сотни тысяч мёртвых, миллионы! Церкви взрывать начнут, да не враги, германцы с австрияками, а свои же. Священников на крестах вешать будут.
Он схватился за стол, склонившись, и теперь дышал тяжело.
— Что же делать-то? Как остановить?
— Святой Победоносец велел первыми бить, — я встал и подошёл к нему, упершись кулаками в стол напротив, лицом к лицу. — Сегодня, сейчас. Очистить Ставку от предателей. Дать Брусилову всё, что нужно для победы. Выжечь да выморозить, как тараканов-прусаков, всю сволоту в армии, в правительстве, в Думе. Жёстко, быстро, без суда и жалости. Война идёт — некогда церемониться.
Распутин помолчал. И вздохнул, кажется, вполне искренне.
— Не поверят мне, солдат. Папа… он добрый. Мягкий. Не может кровь проливать.
— Сможет, когда увидит доказательства. Не слухи, не бредни юродивых и всяких заезжих гипнотизёров, а верные сведения от верных людей. Я напишу имена, факты, даты. То, что знают только в Генштабе, и то единицы. В контрразведке и то не все. Найди, Григорий, оттуда кого-нибудь, пусть проверит. Но хорошего человека, нашего!
Как было сказано, помимо прочего, в блокноте с уточками, Распутин делил всех людей на «наших» и «не наших». Первым помогал деньгами, протекцией, советами. Со вторыми даже не разговаривал. Так, говорят, было и с великим князем Димитрием Павловичем. Тот планировал женитьбу на великой княгине Ольге. Но после того, как отец Григорий прознал о противоестественных забавах двоюродного брата императора и, как умел, по-простому, прилюдно и громогласно, потребовал от княжон после рукопожатия с ним вымыть руки, и лучше бы водкою, планам сбыться было не суждено. А тобольский странник заимел себе лютого врага. Тогда, как и всегда, наверное, в высших эшелонах власти не принято было называть вещи своими именами. Увлечения молодых князей и дворян могли не одобрять, сдержанно осуждать, выражать недовольство. Так и делали почти все, кроме, разумеется, просвещённых европейцев при Дворе. Которым было выгодно, чтобы в Российской империи всё шло через задницу.
По Распутину было видно, что он сомневался, тяжко, трудно раздумывая над тем, какое принять решение.
— А коли обманешь?
— Я-то? — даже удивился ефрейтор-штабс-ротмистр. — Слова Святого Георгия передав?
— Егорий-то, брат, Егорием, а в ссылку не он отправится, — с простоватой мужицкой хитрецой глянул он. Но глаза были гораздо сложнее и не соответствовали этому привычному образу деревенского пройдохи.
— Коли что-то из сказанного мною ложью окажется — на плаху лягу, на виселицу пойду! — горячо выкрикнул я. И, заметив сомнения старца, полез за пазуху. Обрывков бумаги с основными, так скажем, тезисами, я успел за утро исписать три. Этот был вторым.
— На-ка вот, читай. И подумай, кем надо быть, чтоб совершить такое. И даже просто придумать, чтоб написать вот эдак.
Старец схватил листок. Читал, губами шевелил. Потом бросился к двери, распахнул, гаркнул:
— Телефон! Живо!
Метрдотель принёс телефонный аппарат — чёрный, с медной трубкой на шнуре, с ручкой динамо-машины. Поставил на стол, поклонился, вышел. Распутин крутанул ручку. В ней что-то щёлкнуло, загудело.
— Алё! Голубушка, дай мне Царское, дачу фрейлины Её Величества, Вырубовой Анны Александровны! Григорий Распутин у аппарата!
Он говорил чётко, твёрдо, будто команды раздавал. Научился же, хоть и был простым крестьянином, сыном ямщика. Вот уж воистину богата талантами землица русская. В раструбе что-то зашипело и щелкнуло.
— Вас слушают, — ответил мелодичный женский голос сдержанно.
— Аннушка, голубушка, это Григорий! Слушай меня внимательно — дело государственное, безотлагательное, — теперь он говорил горячо, быстро, порывисто. Совсем не так, как с телефонисткой до этого.
— Отец Григорий? Что случилось? Вы так странно говорите…
— Не спрашивай сейчас. Мне нужно срочно знать, где нынче такой Батюшин Николай Степаныч. Но не по обычному делу — по военному. Мне открылось… Господь послал видение. Измена в Ставке. Заговор супротив Царя-батюшки и против меня самого. Сегодня ночью меня убьют.
— Господи! Отец Григорий, вы уверены? Может, вам показалось…
— Господу не показалось! Я знаю имена, время знаю поминутно! Знаю, кто предаст Государя в феврале, с чего начнётся всё… — он судорожно вздохнул и потёр лицо свободной ладонью. А потом прикрыл ей раструб и заговорил ещё жарче, хоть и тихо. — Мне нужен человек наш, из военных, кто сможет проверить и действовать. Узнай мне, голубушка, где Батюшин, тот, кто расследовал дело мздоимца генерала Сухомлинова. Он сейчас в Ставке или в Петрограде?
— Я… я не знаю, отец Григорий.
— На минуты счёт, Аннушка, ангел мой! Не успеем — беде быть, лютой, какой сроду не бывало. Ты ведь во все двери вхожа, всех знаешь, всё ведаешь. Кто может про него знать? Дело касается безопасности Престола и армии.
— Может быть, Владимир Николаевич знает? Воейков, комендант Царского села… — она явно была растеряна гораздо сильнее Распутина. И терять ей было наверняка больше, и ограничений всяких светских-дворцовых было не счесть. Но горячий шепот святого старца тревожил, беспокоил и пугал.
— Кому, как не ему, знать! Звони сейчас же, голубушка, это воля Божья. Только узнать бы, где он, Батюшин-то, ничего боле не прошу! В «Вилла Родэ» я, буду новостей ждать тут.
— Хорошо, отец Григорий. Я сейчас же телефонирую, — покорно согласилась трубка.
Старец повесил раструб на рычаг, отодвинул аппарат едва ли не со злобой. Вскочил, подошёл нервно к буфету, выдернул пробку из графина и кинул рядом. Хрустальный многогранник жалобно звякнул и раскололся на две части.
— Ах ты матушки, одно к одному, одно к одному, — зашептал он, наливая в большой бокал любимой мадеры.
Я отошёл от стола и сел на диван, двигаясь, как во сне. Чувствуя на себе пристальный взгляд демонической фигуры отечественной истории. Или хитрого и удачливого проходимца. Но взгляд от этого легче не становился.
— Подведёшь под монастырь, служивый, ох, подведёшь, — отдышавшись, выдохнул он с горечью, глядя на меня из-под спутанных волос.
— Двум смертям не бывать, отец Григорий, — ответил я тихо, безразлично.
— А одной не миновать, верно говоришь. Да уж больно не ко времени-то, денька бы три ещё всего, — он потёр глаза жестом смертельно усталого человека.
— Коли убьют тебя нынче, не станет Папа рассматривать прошение о том, чтоб евреям в городах селиться разрешить. За то, что ты для них сделал, передаст община через Симановича сто тысяч ассигнациями семье твоей на житьё. Тем и спасутся. Потому как Государю и Государыне до них без тебя никакого дела не станет, — так же тускло и монотонно ответил я, не сводя глаз с узора на ковре.
— Ах ты ж матушка-заступница, святая Богородица, это-то откуда⁈. — он зажал рот ладонью, распахнув глаза.
— Не враг я тебе, отец Григорий, и не лгун. Мне душу бы успеть открыть, да чтоб знания, что поведал мне Святой Георгий, сберегли Царя, землю нашу и народ русский, — пожал я плечами, не меняя тона и не сводя глаз с того места на ковре, которое приковало к себе всё внимание. Интересный узор. Петлями и узлами.
Телефон грянул так, что вздрогнули мы оба. Я и забыл, что в этом времени не было мелодий звонков и вибраций семи степеней интенсивности. Звонили так, чтоб услышать можно было с другого конца дома или квартиры, а дома-квартиры сейчас были значительно больше тех, в которых доводилось жить мне.
— Распутин у аппарата! — гаркнул он в медную трубу.
— Отец Григорий, я узнала, — раздалось оттуда. Я тоже узнал голос фрейлины.
— Не томи, голубушка! — взмолился старец.
— По делам службы генерал-майор Батюшин сегодня в Петрограде, завтра отбывает в Ставку. Вечером какое-то заседание у него в Военном министерстве, а остановился он, как и прежде, в «Астории».
— Спасла, ангел мой, как есть спасла! Храни тебя Господь и Пресвятая Богородица, Аннушка, сам буду Бога за тебя молить! — едва не кричал он.
— Только… только умоляю не выдавать меня. Я узнавала именем Государыни императрицы, отец Григорий. Если выяснится, что зря…
— Не думай даже сомневаться, голубушка! С тебя спасение России началось, с тебя, душа моя! — твёрдо уверил он трубку. Которую повесил на рычаг, но сразу же подхватил обратно.
— Красавица, дай мне протопресвитера военного и морского духовенства, отца Георгия Шавельского! Да Распутин это! — свою фамилию он в трубку гаркнул так, что там кто-то, кажется, ахнул. Снова зашуршало.
— Отец Георгий, это Григорий. Мне нужна твоя помощь в деле, касающемся безопасности армии и Государя.
— Слушаю, Григорий Ефимович.
— В Петрограде сейчас генерал Батюшин, тот, кто расследовал дело Сухомлинова. Мне нужно с ним встретиться. Имею достоверные сведения о заговоре супротив царской фамилии. Но он меня не знает и не станет слушать. Ты — духовник армии, твоё слово для него весомо. Позвони ему в «Асторию» и скажи: пусть приедет ко мне. Это дело Божье и государственное.
— Григорий Ефимович… Вы понимаете, что я рискую своим именем? Если это окажется…
— Если сейчас не позвонишь — через месяц не будет ни Государя на престоле, ни армии, ни России! Я Христом Богом молю тебя, отец Георгий! Поверь, то не блажь, не бред и не хитрости какие. Беда под носом.
— Хорошо. Я позвоню. Но, Григорий Ефимович, если вдруг окажется…
— Не окажется, Господь свидетель, истинную правду говорю! Спасибо, отец Георгий. Храни тя Бог.
Распутин налил себе ещё мадеры из графина, выпил залпом. Налил ещё.
— Ты правда умрёшь? Сегодня?
— Правда, — я кивнул. — Так сказал Святой Егорий. Мученику завсегда веры больше, чем простому человеку перехожему, тебе ли не знать.
— Зачем? Зачем ты это делаешь? — он будто бы не заметил намёка.
— За Россию, — я посмотрел в окно. Снег начинался уже когда мы шли сюда, сейчас же валил вовсю. Морская тонула в белом мареве. — За Папу, за Маму, за детей, их и твоих, своих-то Бог не дал. За то, чтобы не было крови. Чтобы жила святая Русь-матушка.
Распутин перекрестился.
— Святой ты. Истинно.
— Вели, отец Григорий, чтоб перо с бумагой подали. Боюсь, как бы не растерять дар-то Егория, больно уж щедро одарил, да всё сплошь ужасами и грязью. Как на войне… — я по-прежнему смотрел на ту самую петлю на ковре, что завивалась в три узла.
— Эй, там! Писчий набор да бумаги поболе! — гаркнул святой старец, распахнув дверь.
Через полчаса, когда исписанных листов на столе стало несколько, дверь открылась. Вошёл среднего роста офицер, возрастом за сорок, с аккуратной бородкой и подвитыми усами. То, что это был не работник ресторана и не случайный человек, прознавший о том, что Распутин здесь, говорили осанка и глаза. А потом он снял шубу и чехол с фуражки, с которого осторожно смахнул воду, стоя в дверях, и стало понятно, что это не просто офицер. А чуть погодя проснулась и память прадеда, подтвердив, что «Виллу Родэ» почтил личным присутствием сам генерал-майор Батюшин. И на то, чтобы узлы связались так, как это было задумано, стало гораздо больше шансов.
Воспоминания Михаила Фаддеева разворачивались иначе, не так, как многослойные голограммы Михи Петли, одна над другой. Это было что-то совершенно другое. Будто сухая и скучная, иногда даже смешная, как ускоренные чёрно-белые киноленты, память, содержавшая абзацы из учебников истории, фильмов и книг, расцветала и оживала, становясь реальной, трёхмерной. Одни участки раскрашивались, вторые меняли положение друг относительно друга, то сходясь ближе, то наоборот раздвигаясь, впуская новые. Картина получалась монументальная.
— Здравия желаю, господин генерал-майор! — вскочив, выпалил по-уставному, по-семёновски, ефрейтор.
Батюшин, вешая фуражку на один из рогов массивной вешалки в углу у двери, только взгляд бросил на неизвестного солдата в видавшей виды шинели, которую я так и не снял. Но под этим цепким и холодным взором стало как-то неуютно.
— Григорий Ефимович. Удивлён приглашением. Что случилось?
Распутин, поднявшись, подошёл к генералу и пристально посмотрел ему в глаза.
— Спаси Христос тебя, Николай Степанович, что сам прибыл. Дело и впрямь такое, что боле не с кем толковать. Одна погань да шушера, что снизу, что поверху.
По лицу вошедшего невозможно было понять, какие эмоции он испытывал. Кроме, пожалуй, некоторой досады.
— Отец Георгий, слову которого я доверяю, сообщил, что у Вас есть какие-то сведения по моей части. И я был бы крайне признателен, если мы сможем перейти к делу без долгих речей.
— Вот! Солдат Фаддей. Слушай его. Внимательно слушай.
Батюшин посмотрел сквозь меня как сквозь витрину или пустое место. Чуть поморщился. Наверное, у людей его масштаба и опыта владения собой это означало крайнюю степень раздражения, когда остальные, менее сдержанные, уже орали бы матом или выхватывали револьверы.
— Григорий Ефимович, я не для того бросил дела, чтобы…
— Слушай! — перебил его старец. И в голосе его были такие боль и мольба, такая сила, что генерал-майор замолчал. И присел на стул возле стола, так, чтобы видеть нас обоих.
Я начал. Понимая очень отчётливо, что ошибаться в общении с такими людьми — недопустимо. Даже для тех, у кого оставались ещё семнадцать шансов, семнадцать мгновений для того, чтобы весна, грядущая весна одна тысяча девятьсот семнадцатого года, не стала красной.
Прадедова память удивляла. По-хозяйски усевшийся на диван генерал-майор тревожил. Сибирский странник, «святой чёрт», как называли его газетчики, стоявший за левым плечом, отвлекал тяжёлым дыханием и густым сладким ароматом мадеры. Но перед глазами проплывали чёткие и изящно-строгие линии прабабкиного почерка в том блокноте, где бабушка-утка вела за собой обеих внучек-уточек. Проявлялись и исчезали образы с фотокарточек, разных. От той, сделанной три дня назад, на которой сидел тот, чьими губами я говорил невозможные вещи, а на погоне у него лежала узкая ладонь Авдотьи Романовны, до той, где в тёплом южном санатории отдыхали дед Стёпа, баба Лида и их дочурки, Лена и Таня.
Миха Петля, знавший будущее, вещал военному контрразведчику из Генерального штаба Российской империи, стоя на шаг впереди одной из самых одиозных фигур двадцатого века, про которую западные режиссёры будут снимать фильмы и через сто с лишним лет. Генеральный директор пиар-агентства, мужчина «за сорок» в процессе развода, отец будущего хирурга, трижды покойник в теле тайного агента Охранного отделения, защищал самый сложный и дорогой в своей жизни проект. Дорогой от того, что не только в своей. И я обязан был убедить тех, кто присутствовал на этой защите. И свести защиту к нападению.
— Ваше превосходительство, господин Генерального штаба генерал-майор, — начал я, почувствовав, отшатнулся Распутин, и услышав, как он ахнул сдавленно, — сегодня шестнадцатое декабря. Доложу обстановку на фронтах. Юго-Западный фронт генерала Брусилова: девятая армия генерала Лечицкого удерживает Галич и Станислав, одиннадцатая армия генерала Сахарова — Тарнополь, седьмая армия генерала Щербачёва — Збараж и Бережаны, восьмая армия генерала Каледина — Броды и Львов. Общая численность — один миллион двести тысяч штыков и сабель. Артиллерия: тысяча восемьсот орудий. Снаряды: по пятьдесят на орудие в сутки, запас на три недели активных действий. Недостаток: тяжёлых орудий калибра сто двадцать два и сто пятьдесят два миллиметра не хватает, немцы имеют преимущество.
Батюшин нахмурился.
— Откуда…
— Западный фронт генерала Эверта, — я продолжал, не останавливаясь. — Третья армия генерала Лешего под Молодечно, десятая армия генерала Радкевича под Сморгонью, первая армия генерала Литвинова под Двинском. Общая численность — семьсот тысяч. Проблема: генерал Эверт саботирует приказы Ставки, отказывается наступать, ссылается на нехватку снарядов. Это ложь. Снарядов у них достаточно, Эверт просто саботажник, трус и перестраховщик. Из-за него провалилось летнее наступление. Из-за него Брусилов не получил поддержки.
Николай Степанович, сидевший положив ногу на ногу, утвердил обе ступни на ковре и подался чуть вперёд.
— Это… это секретные данные уровня Ставки. Как Вы…
— Северный фронт генерала Куропаткина, — я не давал ему опомниться. — Двенадцатая и пятая армии под Ригой. Численность — четыреста тысяч. Стоят в обороне. Немцы готовят наступление на Ригу ранней весной семнадцатого. Это известно разведке. Но Куропаткин не верит и не готовит контрмер. Рига падёт в августе семнадцатого. Если, конечно, доживёт до этого.
— Что значит «если доживёт»? — он поднялся.
— В феврале семнадцатого будет революция, — я посмотрел ему в глаза. — Империя рухнет, если ничего не предпринять. Сегодня. Сейчас.
— Вы бредите, ефрейтор!
— Не брежу, — я перевернул на столе лист карты — самодельной, нарисованной буквально только что. Чернила смазались кое-где, но, к счастью, основные контуры и названия были видны и читаемы. — Вот. Весна семнадцатого. План наступления Брусилова. Если дать ему снаряды, резервы и свободу действий — он прорвёт австрийский фронт за месяц или быстрее. Возьмёт Львов, Перемышль, Краков. Австро-Венгрия взмолится о мире, Германия останется одна и запросит перемирия к концу лета или к началу осени. Россия победит.
Батюшин пристально смотрел на карту, не моргая.
— Это… это почти в точности совпадает с планом, который Брусилов подал в Ставку. Но тот план секретный. Его видели только Государь, Алексеев, и я. Откуда у Вас эта информация? Как Ваше имя?
— Ефрейтор Лейб-гвардии Семёновского полку Фаддей Михайлов, Ваше превосходительство. После ранения и контузии под Ковелем мне явился Святой Георгий. Я понимаю, как это звучит, и что сведения из подобного источника не могут быть приняты к расчёту Вашим ведомством. Но знаю также о том, что Вы не привыкли оставлять непроверенных данных, и это всегда приносило свои плоды. Как в деле генерала Сухомлинова. Или в деле служащего склада фотографических материалов Розова, оказавшегося Германом.
Генерал-майор военной контрразведки вздрогнул и провёл ладонью по бедру. И, кажется, мне несказанно повезло, что оружия при нём не было.
— О моём участии в деле Сухомлинова знают все. Про семью Германов — только восемь человек. Кто из них…
— Я не смогу иначе объяснить происхождение сведений, Ваше превосходительство. Вы можете поверить мне, выслушать, потратив немного времени. И спасти семью императора и Россию. Либо покинуть этот кабинет. Вполне возможно, что вместе со мной, и я буду в кандалах. Меня будут ждать допросы с пристрастием, но я не смогу сказать ничего иного, кроме правды, которую говорю сейчас. Но Время… — я едва не сбился, поняв что назвал Его с заглавной буквы, — Время будет безвозвратно упущено. Сперва убьют Григория Ефимыча. А потом случится страшное.
Кашель перехватил горло. Перед лицом появился стакан воды, плясавший в руке тобольского старца, заглядывавшего мне в глаза с суеверным ужасом. Я кивнул благодарно и начал медленно пить. Надеясь, что вариант поездки в казематы понравился контрразведчику меньше. И радуясь тому, что сведения, полученные в далёком две тысячи пятом из какого-то журнала, оказались, судя по его реакции, верными. Тогда мы готовили что-то вроде «капустника» для санатория в Карачарово, где проходили излечение и восстановление пенсионеры, взглядами очень напоминавшие прабабку-Ягу. Или этого вот генерала-майора. Тогда пожилые люди подходили и жали руки мне и моим ребятам, говоря, что мы проделали большую работу. Что мало кто так хорошо показывал сцены и эпизоды из службы и истории разведки и контрразведки. Делились воспоминаниями. Но явно очень малой частью из них, потому что для того, чтобы делиться другими тогда ещё не вышли установленные сроки. Именно оттуда я и помнил про одного из создателей отечественной военной контрразведки, выпускника Михайловского артиллерийского училища и Николаевской Академии Генерального Штаба. Сидевшего с очень напряженным лицом сейчас прямо напротив меня.
— Продолжайте, ефрейтор, — негромко скомандовал Батюшин, когда я отставил опустевший стакан.
— Видите? Здесь бить — слабое место австрийцев, четвёртая армия эрцгерцога Иосифа Фердинанда, чехи и венгры, воевать они не хотят. Здесь окружить — вторая армия Бём-Ермоли, немцы, но их мало, можно отрезать. Здесь прорвать — первая армия Пфланцер-Балтина, горная местность, но если ударить с флангов — мы сомнём их.
Он смотрел, не моргая.
— И вот ещё. — Я перевернул соседний с картой листок, исписанный мелким почерком. — Здесь генералы, офицеры, чиновники. Предатели. Немецкие агенты, революционеры, масоны и заговорщики.
Батюин поднял листок, вчитался. И лицо его каменело с каждой новой строкой, с каждой фамилией.
— Здесь… здесь великий князь Николай Николаевич. Генералы Рузский и Алексеев. Родзянко, Милюков, Керенский. Ты обвиняешь…
— Не я, а сам Господь Бог, словами Георгия Победоносца! — перебил я. — Великий князь Николай Николаевич — масон, ложа «Великий Восток Франции», он хочет свергнуть Государя и стать регентом. Рузский будет в числе тех, кто в феврале семнадцатого заставит Государя отречься от престола. Алексеев — немецкий агент, передаёт сведения через Стокгольм. Родзянко, Гучков, Милюков — заговорщики, готовят дворцовый переворот. Керенский — социалист, масон, будущий премьер Временного правительства, сдаст Россию большевикам, у которых сейчас нет силы, и в это пока трудно даже поверить. Но английское золото, если мерить его вагонами, невероятно укрепляет авторитет какой угодно партии в крайне сжатые сроки.
— Это… это невозможно проверить…
— Возможно! — я ткнул пальцем в листок. — Вот генерал Алексеев. Вы обнаружите его переписку. Он пишет письма шведскому промышленнику Вальденбергу. Через него установлена связь с немцами. Вот Родзянко, у него на даче в Кисловодске собираются заговорщики, уже давно. Есть даже протоколы, они хранят их для истории. Гучков финансирует «Союз земств и городов» — прикрытие для революционной агитации.
Генерал-майор сел на диван, держа лист в руках. После сложил его и убрал в карман брюк.
— Если хоть слово из этого правда — это государственная измена. Десятки, если не сотни людей. Высшие чины, это невероятно…
— Правда, — я сел рядом. — И к ужасу моему — вся, от слова до слова. И если не арестовать их сегодня — завтра уже будет поздно. В ночь убьют Григория Ефимовича, и это будто станет первым камнем. После — камнепад, обвал, катастрофа. Февраль — революция. Октябрь — большевики. Июль восемнадцатого — расстрел Царской Семьи.
— Расстрел? — Распутин дёрнулся. — Детей? Алексея? Девочек?
— Всех, — я кивнул. — И Папу, и Маму, и Малыша.
Теперь дёрнулись они оба, и старец, что обошёл меня и стоял теперь по правую руку, и сидевший на диване Батюшин. Он — от того, что за такие панибратские прозвания императора и императрицы Российских многие ненавидели выскочку и жулика, святого целителя. Сам Распутин — из-за того, что то, как он называл цесаревича, тоже знали от силы человек пять, и этому странному измождённому солдату не откуда было взяться в их числе.
— В подвале, в Екатеринбурге. Ночью расстреляют из револьверов и винтовок, добьют штыками. Потом тела обольют серной кислотой, чтобы не опознали. Сожгут, а останки закопают, чтобы никто и никогда не нашёл. Чтобы не было святынь и мучеников.
Распутин зарыдал, громко, навзрыд, и схватился за голову.
— Господи! Господи Всемилостивый, да как же это?.. Дети же, дети… Невинные…
Батюшин извлёк жилетные часы на цепочке, откинул крышку, потом поднялся рывком и подошёл к окну. Постоял, глядя на валивший снег, хотя, скорее, на что-то, а ещё скорее — на кого-то ещё, помимо снега. Потом обернулся.
— Кто ты?
— Ефрейтор Лейб-гвардии Семёновского полку Фаддей Михайлов, Ваше превосходительство. Мне нечего добавить, — твёрдо ответил я.
— Ангел, — он усмехнулся недобро. — Ангел, который знает секретные планы Генштаба, который знает имена агентов, имеет доступ к архивам военной контрразведки, которого и у меня-то нет. Ангел, который…
— Ангел, который хочет спасти Россию! — рявкнул Распутин. И сразу же зачастил, — Николай Степаныч, милый мой, я знаю, ты не веришь. Но ты проверь! Хоть что-то, хоть одно имя, хоть слово его! И если правда — действуй. Немедленно! А коли солгал тебе Фаддей — руби-стреляй его, а с ним и меня сразу. А чтоб беды не нажить — бумагу напишу тебе, что я шпион. Сам придумаешь, чей. Чтобы Царица-Матушка не озлилась на тебя.
Генерал смотрел на старца очень внимательно и молчал. Явно прорабатывая варианты того, чем могут обернуться оба предложенных исхода. А потом кивнул.
— Хорошо. Я проверю. Но если это провокация…
— Не провокация, — я выпрямился до хруста, и в глазах снова кружились чёрно-белые мухи по краям картинки. Зашатался. Распутин подхватил под руку. — Это спасение, Ваше превосходительство. Это последний шанс.
Батюшин опустился за стол, придвинув бумагу. Достал откуда-то остро, «по-папиному», очиненный карандаш. И почему-то именно вид этого тонкого грифеля подарил мне первую за день надежду на то, что у меня были шансы. Были и сохранялись, штопаный рукав.
— Говори, Фаддей. Очень подробно. Сперва о том, что нужно Брусилову для победы?
Я опустился на стул, который развернул и подвинул мне сам Григорий Ефимович Распутин. Но как-то даже не обратив на это никакого внимания.
— Первое: снаряды. Тяжёлые. Сто двадцать два миллиметра для Крупповских гаубиц и шестидюймовые, для осадных пушек Шнейдера. По сто на орудие в сутки. На два месяца. Это… — я считал в уме, — это двести тысяч снарядов. Они сейчас есть на складах в Москве, Туле, Брянске, и подвезти их по железной дороге займёт три недели.
Генерал-майор военной контрразведки торопливо записывал за ефрейтором. Скажи кому…
— Второе: резервы. Гвардейский корпус, что сейчас стоит под Петроградом, охраняет столицу. Перебросить на Юго-Западный фронт. Это ещё пятьдесят тысяч штыков, да не просто штыков, а гвардейцев! Эти прорвут любую оборону.
— Гвардию? — нахмурился Батюшин. — Но тогда Петроград…
— На Петроград не нападут немцы, им не дойти до столицы, — снова перебил я. — Нападут свои, революционеры. Но если вы арестуете их главных сегодня — нападать станет некому. Гвардия нужна на фронте, на войне с врагом, а не в столице, для защиты от своего же народа.
— Продолжай, — недовольно перебил он. А я с явным опозданием подумал, что увлекаться вольнодумством в беседах с генералами контрразведки — очень плохая примета. Смертельно плохая.
— Третье: свобода действий для Брусилова. Сейчас он подчиняется Ставке, Алексееву. Алексеев тормозит, перестраховывается, требует никому не нужных согласований, чтобы снять с себя ответственность. Нужно дать Брусилову полномочия командующего Юго-Западным направлением. Пусть сам решает, где и когда наступать.
— Это значит отстранить Алексеева.
— Да. И арестовать, как немецкого агента.
Батюшин поднял глаза, по-прежнему цепкие.
— У тебя есть доказательства?
— У Вас будут, Ваше превосходительство. В Могилёве, в штабе Ставки, в кабинете Алексеева, в сейфе за портретом Государя — папка с шифрованной перепиской. Ключ к шифру — в записной книжке Алексеева, в кармане шинели. Это наверняка выйдет проверить быстро. Зная, насколько высока цена.
— Называй меня по имени-отчеству, Фаддей. Если это правда… если Алексеев действительно предатель… Боже мой… — другой бы на моём месте, пожалуй, только что в ладоши не захлопал: ну как же, дворянин, генерал-майор дозволил без величаний! Но я и не подумал. Я помнил и знал слишком многое для этого дореволюционного времени, знал, как вербуют и как агитируют.
— Четвёртое, — я продолжал так, будто не расслышал предложения Николая Степановича. И он, кажется, тоже это отметил. Потому что написанное им на листе и весь объём фиксируемой и анализируемой им прямо сейчас информации сильно, невероятно сильно отличались. — Западный фронт. Генерала Эверта целесообразнее отстранить, заменить на генерала Гурко. Василий Иосифович — боец, а не бюрократ-перестраховщик. Он сможет своевременно поддержать наступление Брусилова, ударит с севера, отвлечёт на себя немецкие резервы.
— Он сейчас командует армией…
— А заслуживает командовать фронтом, — кивнул я. И заметил, как контрразведчик ставит какую-то пометку возле фамилии Гурко. Похожую на вензель Николая II и стрелочку вверх.
— Пятое. Румыния. Сейчас румыны разбиты, отступают. Немцы и австрийцы нацелены на Бухарест. Если Бухарест падёт — румыны выйдут из войны, но этого нельзя допустить. Перебросить на румынский фронт подкрепления, хотя бы две дивизии. Удержать Бухарест до весны. Весной Брусилов прорвётся, спасёт румын, ударит в тыл немцам.
Батюшин строчил, не поднимая головы.
— Шестое. Кавказ. Великого князя Николая Николаевича срочно отозвать и арестовать, как заговорщика и шпиона. На командование фронтом лучше прочих подходит генерал Юденич. Он возьмёт Эрзурум, Трапезунд, выйдет к Чёрному морю, вынудив Турцию запросить о мире.
— Арестовать великого князя? — Генерал-майор поднял голову. — Это невозможно. Он дядя Государя. Он…
— Он предатель, — я старался говорить с максимальной убедительностью. — Он хочет свергнуть Государя. У него вскроются связи с англичанами и французами, они обещали и уже оказывают ему поддержку, и Вы сможете это доказать. Он ждёт момента. Если не арестовать сейчас — в феврале он возглавит заговор, в числе первых уговорит Государя отречься. Решит стать регентом, как и хотел, но обманут и его. Потом — хаос, следом за ним — революция.
Николай Степанович молчал, перечитывая написанное.
— Допустим, ты прав, Фаддей. Допустим, всё это правда. Но как убедить в этом Государя? Он не поверит. Он привык видеть в людях лучшее, оправдывать и миловать, а не обвинять и казнить. Он даже перед казнокрадом и предателем Сухомлиновым извинялся в письме. «Благодарю вас сердечно за всю вашу работу и за те силы, которые вы положили на пользу и устройство родной армии.» — с явным осуждением и горечью процитировал Николай Степанович, наверное, то самое письмо. — Государь наш добрый и, увы, слишком мягкий для решительных мер. Он не станет арестовывать родственников, генералов…
— Это уж моя забота, милый мой, — вмешался Распутин. — Я уговорю, я лоб расшибу! Я… — он схватил меня за плечо. — Фаддей, напиши! Своею рукой напиши Папе и Маме. Всё напиши: про расстрел, про детей, про кровь и сожжение. Пусть увидят. Пусть ужаснутся. Тогда поверят.
Я кивнул, двигая ближе бумагу. Порывистым жестом святой старец дёрнулся за чернильницей, но неожиданно смахнул её со стола на пол. Чёрное пятно расползлось на ковре, залив узор, те самые петли и узлы, которые я принял совсем недавно за знак от Времени. Которое, кажется, подавало следующий.
— Я кликну полового, пусть новых чернилов притащит! — вскочил Распутин.
— Нет времени на беготню, отец Григорий. Передай, что осталось там, — удивившим себя самого низким и хриплым голосом даже не попросил, а повелел я. Старец склонился и поднял чернильницу, где ещё оставалось немного. Генерал-майор смотрел на меня пристально, сжав правой рукой подбородок и бороду. Усы его, ухоженные, щёгольские, при этом опустились ниже, застыв под разными углами, как стрелки часов. Время показывало невнимательному Петле, что уходит. Уходит прямо сейчас.
Я посмотрел на шрам на левой кисти. Поднёс руку к лицу. Глубоко вздохнул… и прокусил кожу. Видимо, сосуды после операции срослись как-то по-особому: тёмная кровь потекла густо, ручьём. Я передвинул чернильницу, что едва снова не выронил ахнувший Распутин, и опустил в неё большой палец левой руки. По которому потекло в баночку красное. Красное на чёрном.
«Ваше Императорское Величество, Батюшка-Царь, Папа. Ваше Императорское Величество, Матушка-Царица, Мама. Пишет Вам раб Божий Фаддей, русский солдат и грешник. Господь послал мне видение, страшное и кровавое. Я видел будущее России, если не достанет Вам сил спасти её.».
Я писал, и мир будто плыл перед глазами. Голоса Распутина и Батюшина доносились откуда-то издалека, глухо. Я видел перед собой не бумагу, а подвал Ипатьевского дома. Царскую Семью. Юровского с револьвером.
«Открыл мне Господь Бог, как предают Вас ближние, те, от кого не ждёте Вы удара и змеиной подлости. Генералы, князья, думцы. Рузский, Алексеев, Родзянко. В феврале семнадцатого года, во Пскове, в вагоне поезда, заставляют отречься. Вы плачете, но подписываете бумаги, думая, что спасёте детей. Отрекаетесь за Себя и за Алексея Николаевича в пользу великого князя Михаила Александровича. Но Михаил Александрович тоже отрекается. Династия Романовых на Престоле пресеклась, власть и сила древних царей покинули Русь-матушку.».
Кровь с чернилами на бумаге выглядела странно, страшно. Перо выводило линии, которые будто расходились надвое, и красное шло параллельно чёрному, дублируя, задваивая текст. Делая его вдвое ужаснее.
«Видел я, как везут Вас в Тобольск, мимо дома Вашего Друга, который к тому времени давно оставил Вас, став святым мучеником, первым из бесконечной череды смертей. В которой и Ваши с Их высочествами. Всю Семью под арестом перевезут в Екатеринбург. Император, самодержец Всероссийский, будет колоть дрова, а великие княжны — ходить по воду, как простые девки. Вы, смирив гордыню и веря в честность и порядочность, готовы будете жить, как простолюдины, лишь бы жить. Но предателям и изменникам нет и не может быть веры! Подвал чужого дома. Ночь с шестнадцатого на семнадцатое июля восемнадцатого года.».
Я старался сделать текст наиболее убедительным. В блокноте Авдотьи Романовны был пример, образец. Но то, что предлагала товарищ генерал-лейтенант, в этой ситуации и в этом окружении было бы слишком прямо, слишком «в лоб». И Николай Степанович, один из отцов российских спецслужб, боюсь, мог узнать некоторые фразы. Не им ли самим использованные в донесениях и докладных записках. Мне нужно было снова решить две задачи: убедить этих двоих, что на бумаге чистая правда и сделать так, чтобы письмо попало к адресатам. И второе: не напугать, не отпугнуть, не отвратить Государя. Шокировать, но заставить поверить. Ошеломить, но убедить. Я читал и писал сценарии многих мероприятий, адаптированных под самые разные эпохи. Аудиторией выступали очень разные люди: банкиры, заводчане, чиновники, воры, чекисты, бандиты, милицейские и военные. Но никогда — особы царской крови.
Я пытался создать образ Николая Второго, собирая все детали из своей и прадедовой памятей. Не так давно мы с родителями, оказывается, смотрели сериал, где его играл известный артист, сын артиста заслуженного и внук народного. И, как по мне, сомнения человека, не готового к тому, что всё вокруг валилось в тартарары, передал очень хорошо. Чувства того, кто был предан близкими, которому ощутимо велико и тяжело было то бремя власти. Отец тогда отказался смотреть, очень его удивила режиссёрская подача образа первого в Кремле Ильича. «Он, Миша, был, может, идеалистом. Может, и тираном, деспотом. Но уж точно не клоуном, штопаный рукав!» — поделился негодованием папа. Член коммунистической партии Советского Союза до последнего дня того самого Союза.
«Показал Господь картины, от каких нет мне с той поры сна. Комендант Юровский будит Вас ночью. Говорит: надо эвакуироваться, белые наступают. Велит спуститься в подвал. Вы спускаетесь, все: Вы, Мама, Алексей Николаевич, Ольга, Татьяна, Мария, Анастасия, горничная Демидова, доктор Боткин, лакей Трупп, повар Харитонов. В подвале всего два стула, для Вас и для Алексея Николаевича. Вы с наследником садитесь, остальные стоят. Юровский входит с отрядом, одиннадцать человек с револьверами и винтовками. Юровский читает вслух: 'Николай Александрович, ваши родственники пытались вас спасти. Не вышло. Уральский совет постановил вас расстрелять». Вы поднимаетесь со стула, восклицая: 'Что? Что?«. Юровский стреляет Вам в лицо. Остальные стреляют в Семью. Крики, пороховой дым и кровь на полу и стенах. Алексей Николаевич ещё жив, солдаты добивают его, такого маленького, прикладами. Живы и великие княжны, — драгоценности, зашитые в их корсетах, остановили часть пуль. Их добивают штыками, лежащих. Красное мокрое железо скребёт по булыжному полу.».
Поставив точку за последним словом предложения, я передёрнулся — настолько ярким и будто бы ощутимо страшным вышел образ, переданный красно-чёрными буквами. Справа, закусив палец, рыдал, судорожно всхлипывая время от времени, «святой чёрт». Слева приложил ко рту в немом скорбном жесте ладонь генерал-майор военной контрразведки.
«Потом тела забросят в грузовик, как свиные туши, навалом. В лесу разденут, с хохотом, с гнусными и мерзкими шутками. Одежду сожгут. Ваши мёртвые лица с застывшими на них гримасами боли и ужаса обольют серной кислотой. Вас, Маму и детей разрубят на части и сожгут. Обугленные кости сбросят в шахту и засыплют землёй. Три сотни лет, четыре года и девять дней правила Русью-матушкой династия Романовых и кончилась в крови и огне.».
Я капнул кровью на лист, и подпись вышла уже больше красной, чем чёрной:
«Раб Божий Фаддей. 16 декабря сего 1916 года. Молю Бога за Вас. Спасите Россию. Спасите детей.»
Положил перо. Откинулся на спинку стула. Распутин и Батюшин молчали, одинаково тяжело дыша.
— Господи Иисусе… — прошептал старец, и лицо его было страшным, как в том кино: белые от боли глаза, перекошенный рот в измятой бороде.
Николай Степанович пытался сложить в ровную стопку исписанные им листы. Руки его дрожали.
— Какой ужас, — дрогнул голос генерала-майора. Напротив которого едва ли не в голос рыдал Григорий Ефимович Распутин, доживавший последний день своей сложной и яркой жизни.
— Всё в руце Божией, — едва слышно произнёс я. И подчеркнул на листе последнюю фразу, «Спасите детей!». Кровью. Трижды. — Но уповать на него может и должен каждый православный. А вот помочь Ему, не испортить замысел Его, но использовать Его дар и Его слово, донесённое до нас, под силу не каждому.
— Жизнь положу! — страшно заорал старец. — Жить не стану, коли попущу!
Он молотил костистым кулаком по столу, на котором подпрыгивала в такт ударам чернильница, где были смешаны кровь и чернила, красное и чёрное. Как в надвигавшейся истории.
— Перевяжи рану, Фаддей, — Батюшин протянул мне платок, белый, льняной, тщательно отглаженный, с вышитой монограммой в углу.
— Благодарю Вас, Ваше превосходительство, — принял я предложенное, наложив на рану. На укушенную мной самим мою собственную руку. То есть прадедовскую. Но больно было от этого не меньше.
— Дождись нашего возвращения, ефрейтор. Я приставлю охрану к кабинету, за рестораном продолжат наблюдать. Ты очень обяжешь меня, если не станешь убегать. Нам непременно предстоит о многом поговорить, — весомо и со значением сказал Батюшин. Распутин в это время орал в трубку на телефонистку, чтобы немедля дала связь с Анной Александровной Вырубовой.
— Я непременно дождусь Вас, Николай Степанович, — в тон ему ответил Миха Петелин. Точно знавший, что это будет, но не вполне так, как ожидал сейчас генерал-майор. И мысли эти были безрадостными совершенно. И надежда была только на то, что Танюха и ведьмино варево не подведут. — Но, боюсь, беседа не сложится.
— Мне следует представить тебя ко двору, Фаддей. Если хоть малая толика из сказанного тобой подтвердится. И, уж поверь мне, если ничего из этого не найдёт доказательств, говорить с тобой будут другие люди. А рядом на нарах будем мы с Григорием Ефимовичем, — провёл рукой по усам он.
— Я говорил отцу Григорию, повторю и Вам, Ваше превосходительство. Святой Георгий дал мне сил лишь на то, чтобы доставить слово Божие тем, кому достанет сил и ума распорядиться им на благо страны и Государя. Я умру до рассвета, — спокойно ответил я.
— Убийцы? Ты будешь здесь в полной безопасности, мои люди не зря едят свой хлеб. Или яд? — нахмурился он. Специалист, уникальный, штучный специалист. Так быстро продумывать варианты не каждому под силу. Особенно тем, кто не готовился несколько дней подряд. По методичкам генерала-лейтенанта и её сказочной банды-команды.
— И снова я ничего нового не скажу Вам. И так много сказал, тяжкого, горького, противного, мучительно болезненного, — скорбно склонил голову я. — Но утра, Солнца, что встанет над Петроградом семнадцатого декабря, мне не видать. Я клянусь честью в том, что дождусь Вас или Ваших людей. В этом самом кабинете. В этом можете быть твёрдо уверены.
— В твоих словах, солдат, много невероятного, — с непонятной интонацией проговорил генерал-майор, — но проверить их — мой долг, моя профессия и моя обязанность.
А я едва не дёрнулся, когда памяти, все четыре, «подсветили» то, он еле заметно выделил тоном. Солдаты офицерской честью не клянутся. Директор пиар-агентства едва не выпал из образа. Хотя, для этого волчины наверняка хватило бы и полунамёка, не то, что такого жирного промаха.
— Ваша профессия почётна и нужна Отечеству, Ваше превосходительство. Георгий Победоносец велел сказать и об этом. Увлекаться поиском врагов внутренних, ожидая бед от них, похвально. Но снижать бдительность по отношению ко врагам внешним, извечным, от веку зарившимся на нашу землю, недопустимо! И я верю в то, что успех, Ваш и Вашего ведомства, который всенепременнейше по заслугам оценит Государь, поможет в этом. Не ослабляя одного фронта, укрепить другой. Не бросая щита, навострить меч на врага, и не потерять меча, укрываясь за щитом, — гораздо медленнее ответил я. Наблюдая за тем, как пропадает суровая складка меж бровей Николая Степановича.
В это время рубанул по нервам яростной трелью телефон.
— Я! Аннушка, ну что, сладилось⁈ — закричал в медный раструб Распутин. — Добро! Добро, голубушка, добро, ангел мой! Немедля, вот сейчас же, сию минуту выезжаем! Упреди там, кто на ворота́х стоит!
Мы смотрели на него с нетерпением, причём у генерала-майора военной контрразведки оно читалось, наверное, сильнее, чем на бледном худом лице солдата-семёновца.
— Сладила! Государь примет нас! Николай Степаныч, надо извозчика, срочно! — глаза старца полыхали, он едва не приплясывал на месте.
— Нас ждёт автомобиль внизу. Фаддей, мы едем. Дождитесь нас, — надавил Батюшин голосом.
— Я дал слово… — едва не вырвалось «офицера», — и я дождусь. Отец Григорий, подай листочек, что поутру тебе дал я.
Распутин пошарил за пазухой, вытянул груду каких-то мятых бумажек, два леденца и какие-то смотанные нитки, но нашёл в этом ворохе нужную и передал мне только что не с поклоном.
— Ваше превосходительство, вот список тех, кто сейчас, в это самое время, готовит убийство отца Григория. Да, здесь тоже не обошлось без великих князей. И — да, Димитрия Павловича тоже сбили с истинного пути не русские люди. Видите, там в конце списка двое? Освальд Рейнер и Джон Скейл? Наверняка, Вашим людям они знакомы.
Батюшин вскинул глаза от мятого обрывка бумаги. И во взгляде его впервые промелькнуло что-то, от профессиональной готовности и собранности далёкое.
— Враг ближе, чем Вы думаете, Николай Степанович. И куда ближе, чем полагает Государь. Но нынче не то время, чтоб спрашивать совета у убогих, прости, отец Григорий. Слушать голос народа русского, звучащий от тебя — это, безусловно, великое достижение императорской семьи. Но, сами видите, господа, этого совершенно недостаточно. Нужно слушать верных офицеров, дававших присягу царю и Отечеству. Слушать и делать то, что они говорят. Жалость ко врагам, смирение и христолюбие уже привели Россию на самый порог гибели. Пусть, как война кончится, как мразь эту всю изведут, подумают о том, чтобы задумки Петра Аркадьевича Столыпина, царствие ему небесное, продолжить. Иногда полезно будет послушать народ не из одних уст. Прости ещё раз, Григорий Ефимыч. Но вишь как тяжко тебе одному-то за всю Русь перед Папой и Мамой ответ держать?
Распутин таращился на меня, явно прилагая заметные усилия, чтоб не перекреститься. Или меня не осенить знамением. Для проверки.
Паузу прервал генерал, шагнув к вешалке. Набросив шубу, он открыл дверь и гаркнул в неё:
— Хрусталёв! Машину!
Я не сел только потому, что и так сидел.
— Григорий Ефимович, ступайте, я догоню. Оденьтесь! — кричал он, словно подгоняя старца, что и так едва не вылетел за дверь, в чём был. Но успел подхватить с дивана поддёвку.
Николай Степанович осторожно, но как-то неприметно смахнул все распутинские бумажки, так и валявшиеся на столе. Отдельно бережно прибрал в папку, появившуюся как по волшебству из-под шубы, исписанные мною листы.
— Дождись, Фаддей, — в очередной раз повторил он. И шагнул ко мне, поднявшемуся со стула.
Генерал-майор военной контрразведки Российской империи крепко обнял ефрейтора Семёновского полку. И прошептал на ухо, хотя ни в кабинете, ни в дверях не было никого:
— Моё почтение, шатбс-ротмистр. Великолепная партия! Константину Ивановичу мой поклон.
И вышел. И дверь за ним явно притворили другие руки, не его. А я, Миха Петля, Михаил Петрович Петелин, стоял возле стола в кабинете ресторана «Вилла Родэ». В одна тысяча девятьсот шестнадцатом году. Снежной и морозной зимой. И думал о том, где мог ошибиться. Где можно было сказать или написать лучше. И вновь и вновь соглашался сам с собой. Нигде.
Я сидел за столом, на котором на скатерти, на богатом красном бархате, не было видно капель крови. Но я точно знал, что они там были. Потому, что кровь была моя и прадедова, и потому, что я будто запах её чуял, как тогда, в родительском подъезде, когда принял свиную за человечью. Перестраховка и паранойя наверняка многим вредили. Но я никогда не бывал в числе тех многих. Зато попал в число других.
Фирменная петелинская душность, будто волю почуявшая без давления военной контрразведки и фольклорных персонажей, развернулась во всю ширь. Я трижды почти дословно «прогнал» всю беседу перед глазами и не нашёл, чего можно было бы улучшить. Подумал — и налил себе в распутинский стакан. Чего бы и не хлебнуть мадерцы, как старец любил, раз дело всё равно уже сделано? И до результатов того дела мне в любом случае не дожить. Нельзя дожить. Вспомнились старые истории о том, что вены нужно резать вдоль, а не поперёк, как это всегда делали в кино и книгах. Я сидел за бархатной скатертью «Виллы Роде», и отстранённо думал о том, что о случившемся можно было бы снять отличный фильм.
Слова генерал-майора военной контрразведки говорили о том, что он знал гораздо больше, чем показывал. Память прадеда рассказала, что Константин Иванович — это начальник Петроградского охранного отделения, генерал-майор Глобачёв. Но остальные памяти показывали, что ведомства со схожими целями в этом времени не ладили. И это было нелогично, печально и зря. Но фраза Батюшина и тон, которым она была произнесена, оставляли определённые надежды. Даже понимая то, что он узнал меня. С другой стороны — откуда бы нам потом, через сто лет, знать о том, как работали эти ведомства? Я вообще в другой реальности!
Эта мысль как-то успокоила. С полным стаканом я встал из-за стола и подошёл к окну.
Над Морской мёл снег. Катили по нему редкие автомобили, сновали туда-сюда частые извозчики. Людей было немного — кому охота в такой снегопад месить ногами грязную кашу на тротуарах? Белую с чёрным. Пока без красного.
Я отошёл от окна. Приметив по меньшей мере пятерых на улице. Двое из них стояли на виду и на меня, стоявшего довольно далеко от стёкол, смотрели прямо, едва ли не напоказ. Трое смотрели за окнами и входом гораздо профессиональнее — прадедова память помогла, без неё и не заметил бы. Отошёл тогда, когда с обеих сторон, истошно голося клаксонами, подъехали два грузовика, из которых посыпались солдаты, оцепляя квартал.
Помирать не хотелось ни в какую. Но было надо. Да, опять то самое гадкое слово. Ждать возвращения умчавшихся спасать царя и Отечество не было ни необходимости, ни смысла. Увидеть результат перехода я смогу, вернувшись. Для этого нужно так немного — всего лишь заснуть. А то, что после таких разговоров сон как-то не шёл — так много есть способов смежить усталые вежды. И симферопольское креплёное было лишь одним из них. Пусть и самым сладким. Но не было уверенности в том, что у меня будет столько времени. И что этих полутора хрустальных графинов будет достаточно.
Со стаканом в руке я бездумно, если исключить мысли сугубо безрадостные, медленно шёл вдоль правой стены. На ней висело несколько картинок, небольших. Пока Петька учился рисовать за тем самым мольбертом, что сделал своими руками, пока ходил в художественную школу, я помнил все эти слова: «этюд, набросок, эскиз, зарисовка». Они, кажется, даже чем-то отличались одно от другого, и сын мне несколько раз это важно пояснял. Но вот сейчас как-то не вспоминалось. А потом мысли и вовсе вылетели из головы, все до единой.
Один из этюдов или набросков висел чуть криво. То ли Распутин в запале сдвинул, пока руками размахивал, то ли ещё по какой-то причине. Но петелинская пристальная внимательность к деталям, весь день молотившая на всю катушку, этого не заметить не могла. И я протянул руку, чтобы навести порядок, хотя бы чисто геометрический и хоть в чём-то. А потом присмотрелся к линиям и теням на бумаге — и едва не выронил стакан.
На рисунке был дом. Простой деревенский дом за редким палисадничком. Чёрно-белое исполнение не давало понять, какого он был цвета. Зато об этом орали наперебой три памяти Михи Петли. Дом был зелёным. А наличники — белыми, пусть и очень потемневшими от времени за те сорок лет, что я их не видел. Это был наш дом, мой, в той самой родной деревне. Вон за тем окном стояла матушка-печка, на которой прямо сейчас спал я сам. И видел сны, быть может.
Медленно отведя от рамки левую, прокушенную, руку, я осушил стакан и освежил. И только позвякивание горлышка графина о край посуды как-то вязалось с происходящим, будучи реальным. В отличие от всего остального: меня, старцев, генералов контрразведки и дореволюционного Петрограда за окнами. И от нарисованного карандашом дома. Который смотрелся так, будто рисовали его, глядя с какой-то неожиданной точки. И что-то мне подсказывало, что точкой той была печная труба пятого дома по левой стороне через прогон.
Все четыре памяти, кажется, онемели, стараясь выудить хоть один относительно цензурный эпитет для моего состояния. Судя по звонкой тишине в голове — безуспешно. Я смотрел на родной дом. Он смотрел на меня искоса, будто задумав какую-то хитрость. Или подавая знак. И я посмотрел с уважением на стакан мадеры. Больше подать такой разумной мысли совершенно точно было некому.
Рамку снял со стены бережно, будто за ней могла таиться ниточка Ариадны, что провела бы меня домой, на печку. Или леска растяжки. Не знаю, были ли они уже в ходу в этом времени? Память Фаддея-Михаила на этот счёт ничего определённого не сообщала. Но как бы то ни было, мне повезло: мины на стене не было. И я развернул этюд оборотной стороной. А потом снова набулькал крымского. Руки уже почему-то не дрожали. Но стали подрагивать колени, поэтому пришлось придвинуть к буфету стул и усесться на него, как перед невозможным пока телевизором. И осторожно вытянуть из подмышки опасную бритву, трофейную, с надписью «Friedr. Herder Abr. Sohn.» под двумя скрещенными ключами. В том, что она отменно заточена, я убедился ещё утром, в казарме, когда хотел было побриться, но решил, что после припадка водить по лицу таким лезвием — так себе решение.
Эскиз был наклеен на холст. С обратной стороны на том холсте была несколькими стежками примётана тонкая полупрозрачная бумага вроде кальки. Я срезал белые нитки, вытянув их одну за другой, и положил в карман шинели. Не то взяв пример с Распутина, у которого в карманах тоже всякого хлама хватало, не то решив не оставлять лишних улик. Странная мысль для того, кто собирался в самое ближайшее время покинуть место преступления, пусть и не сделав ни единого лишнего шага с дивана. Ну, кроме, пожалуй, единственного и основного, решительного. Отдельно удивили, хоть на общем фоне и не очень заметно, две таблетки-капсулы из двух желатиновых половинок, так же притянутые парой стежков слева и справа от кальки. Одна была синей, вторая — красной.
Дотянувшись до стола, достал лист чуть кремовой бумаги, похожей на ту, на какой было написано последнее письмо прадеда его ангелу Дуняше. Положил поверх него тончайшую кальку. Так стало гораздо лучше и удобнее. Но понятнее не стало ничуть. И читать тоже пришлось трижды, медленно, заставляя себя не торопиться и вдумываться в каждое слово, будто насильно проталкивая их в сознание. Которое, кажется, сопротивлялось яростно. Потому что написанное не укладывалось даже в сказочные рамки бабули-генерала-лейтенанта.
"Здравствуй, Миша.
Кроме тебя, вряд ли кого-то заинтересует неверный угол наклона изображения и бедный деревенский домишко на дешёвой картинке. Если ты это читаешь — знай, что Времени у тебя остаётся ровно до восемнадцати часов. Тогда в дверь зайдёт без стука господин Освальд Рейнер и застрелит тебя из револьвера Webley Mk VI. Полагаю, к этому часу тебе будет лучше спать сном, достаточно крепким для того, чтобы не ощутить всей гаммы чувств от крупного английского калибра. Картина поможет тебе в этом. Как и в том вашем известном фильме, здесь две пилюли: красная и синяя. Но, в отличие от хитреца в зеркальных очках, принять тебе я предлагаю обе. В течение четверти часа ты будешь готов к обратному переходу и перенесёшь его без неприятных последствий. А буквы эти к тому времени пропадут, даже если не сжечь сие послание.
Когда вернёшься — первым долгом убедись в том, что твои близкие живы и здоровы. Если расчёт был верным, этот переход должен будет оказаться последним. Когда достоверно будешь знать, что ты никого не потерял, в печке, травах, дровах и чайнике отпадёт необходимость. Придумай сам, что сделать с инвентарём.
Дуняше передай поклон и самые тёплые слова. Увы, в той ветви, куда попадёшь ты, нам не выпала судьба быть вместе. Но во многих других мне повезло прожить с ней многие десятилетия душа в душу, чему я рад безмерно. Вряд ли мои слова извинений будут ей нужны и приятны, но постарайся, если выпадет случай, сказать, что я люблю её, ангела моего, больше жизни, и не устаю по сию пору исправлять новые и новые петли, связывая узор времени так, чтобы и там мы были вместе. И в подавляющем большинстве случаев дальше мы продолжаем свой путь так, как не вышло: с венчанием, детками и внучатами. Верю, что и в твоей ветви должно стать ладно.
Благодарю тебя от всего сердца за самоотверженность и честь, без каких сладить задуманное Дуняшей, Володей и Фросей ни за что не вышло бы. Друзьям Авдотьи Романовны также шлю поклон и признательность за честную службу Родине, пусть и под другими знамёнами. Цвет знамени, Миша, никак не влияет на любовь к Отечеству. Но ты, я полагаю, и сам придерживаешься этого же мнения.
Следи за часами. Не теряй Времени. Оно есть всегда. Но бывают случаи, когда верность этого утверждения не стоит испытывать, тем более на себе самом. Крепко обнимаю и жму руку. И снова благодарю за то, что ты сделал. Счастливого пути, правнук!
Постельничий Двора Его Императорского Величества,
Генерал-полковник юстиции Стражи Истории Российской,
Михаил Фаддеев-Волков".
А в самом низу, на самом краю прозрачного листка и далеко за гранью моего давно отказавшего понимания, значилось: «Москва, 1954 год».
И ожидаемый, пожалуй, но от этого не менее невероятный символ. Завалившаяся набок латинская «F». Фатум, судьба.
То, что привело меня сюда, и теперь подсказывало, как вернуться домой. Вырвавшись из петли. Связав нужные узлы. Заштопав многие жизни.
Божиею поспе́шествующею милостию они, Николай II, Император и Самодержец Всероссийский и прочая, и прочая, и прочая, сидели в своём кабинете Александровского дворца в Царском Селе. Здесь, в этом самом месте, где им довёл Господь появиться на свет сорок восемь лет тому назад. Не в кабинете, конечно, родиться — во дворце. Кабинет — просто небольшая рабочая комната на втором этаже, пожалуй, последнее место, где самодержец чувствовал себя более-менее спокойно, где ему было почти уютно: письменный стол из карельской берёзы, книжные шкафы, портреты предков по стенам, икона Фёдоровской Божией Матери в красном углу. Пахло табаком и свечным воском.
Он читал свежие, доставленные только что, донесения из Ставки. Плохими новостями было поражение румын и возникшая серьёзная угроза для Бухареста. Хорошими — то, что Брусилову по-прежнему удавалось удерживать позиции. Были и неопределённые: Дума требовала «ответственного министерства», в очередной раз. Пустая была затея с этой Думой…
В дверь постучали, неожиданно резко и настойчиво, заставив хозяина кабинета, дворца и всей земли русской вздрогнуть.
— Войдите, — произнёс он.
Вошёл камердинер Волков, старый и знакомый, но выглядевший неожиданно взволнованным.
— Ваше Величество, Григорий Ефимович нижайше просит срочной аудиенции. Говорит — государственное дело жизни и смерти.
Николай нахмурился. Распутин обычно приходил к Александре Фёдоровне, к императрице. К нему, к «Папе» — крайне редко. И чаще всего с какой-то странной ерундой.
— Один?
— Никак нет, Ваше Величество. С генерал-майором Батюшиным из контрразведки Генштаба.
Царь встал, оправил мундир, стараясь удержать привычное невозмутимое, чуть усталое выражение на лице. Получалось, пожалуй, не очень — более нежданного дуэта для аудиенции ещё поискать.
— Проводите в Угловую гостиную. Я сейчас.
Они стояли посреди комнаты. Распутин — взъерошенный, бледный, глаза красные, сумасшедшие, снова бегали, словно не находя себе приюта. Батюшин — вытянувшись по стойке «смирно», с лицом белым, твёрдым и безжизненным, как у статуй в парке.
Государь вошёл. Они поклонились.
— Папа, милый мой, — начал Распутин, и голос его отчётливо дрожал. — Батюшка-Царь. Господь послал знамение. Откровение, в честности своей небывало жуткое, впервые с допотопных Библейских времён!
Николай опустился в кресло, изучая фигуры и лица посетителей. И лёгким, будто балетным, жестом велел продолжать.
Батюшин достал из папки листы, в чёрно-красных кляксах, и с каким-то скованным поклоном положил под руку помазанника Божьего. При этом пальцы его заметно дрожали. У контрразведчика? Что-то небывалое.
— Вот. Рукою русского солдата Фаддея писано, кровью его! На глазах офицера твоего, верного человека, Папа, нашего! Он самолично рядом стоял, — дрожащим голосом говорил Распутин. Почти плача.
Николай взял листы, начал читать. Лицо бледнело, сжимались челюсти, гуляли скулы. Руки задрожали и у него.
— Это… это бред, господа. Безумие.
— Увы, нет, Ваше Величество, — Батюшин шагнул вперёд. — Написанное здесь — не бред. Моим ведомством уже проверена и документально подтверждена часть полученных сведений. Этот солдат действительно знал то, что знают только в Ставке и при Генеральном штабе. Он уверенно изложил секретные планы, даты событий и имена агентов, какие никак не мог знать. Но знал.
— Что вы хотите этим сказать?
— Это, вернее всего, правда, Ваше Величество. Или… или что-то опасно, критически близкое к ней. Заговор существует и уже частично доказан. Предатели существуют. И если не начать действовать…
— Если не начать действовать — нас всех убьют, Папа! — Распутин взвыл, рухнув на колени. — Меня — сегодня, вас — через год-полтора с копейками. Маму, детей — всех. Всю Семью! Всю Россию сгубят, бесы!
Император молчал, перечитывая письмо, что лежало перед ним ним на безупречно отполированном глянце стола. Он не решался трогать его, чёрно-красно-бурое, руками, читая жуткие строки про своих детей. Про Алексея. Про девочек.
— Вы действительно предлагаете мне арестовать великого князя Николая Николаевича, господа? Генерала Алексеева?
— Так точно, Ваше Величество! — твёрдо сказал Батюшин. — Обыскать, допросить, проверить сведения всячески. Если невиновны — отпустить. Если виновны — судить. В соответствии с законами военного времени.
— Это… это же государственный переворот, — стараясь не выдавать эмоций, сказал Государь.
— Это спасение Отечества, — Распутин вскочил. — Батюшка, ты добрый, мягкий, христолюбивый. Но враги-то считают тебя слабым! Щенком, валенком! Надо показать им силу твою, нашу, русскую силу! Надо вдарить по ним, подлецам, первыми, сегодня, сейчас. Господь Бог-то умных по два раза не предупреждает!
Царь встал. Прошёлся по комнате. Остановился у окна. За окном валил снег и ворочалась темнота, которую пронизывали привычные и тёплые огни Царского Села.
— Пригласите Александру Фёдоровну, — сказал он тихо.
Императрица вошла в Угловую гостиную уже через несколько минут, высокая, прямая, в тёмном платье с высоким воротником.
— Ники, что случилось?
— Прочти, — Николай протянул ей письмо.
Она читала, бледнея на глазах. Губы дрожали почти так же, как плясали листы в изящных пальцах. Дочитав, опустилась в кресло.
— Боже… Боже мой… Дети… Наши дети…
— Аликс, это может быть ложью, провокацией… — неуверенно, злясь на себя за свой голос, такой слабый при посетителях, проговорил Николай.
— Нет, — она подняла голову. Глаза горели яростью матери, узнавшей об угрозе детям. — Это правда. Я чувствую это. Григорий, ты веришь?
— Верю, Мама, — старец перекрестился. — Истинно верю! Ангела Господь милосердный послал, долго, ох, долго испытывал веру да терпение Папы, да вот, знать, уверился.
— Тогда нужно действовать, Ники, — она встала, подошла к мужу. — Действовать немедля, без жалости и сомнений. Ради наших детей и ради всей России. Я им такой судьбы не желаю!
Она махнула рукой, резко, порывисто, на висевший справа гобелен. Его преподнёс ко двору президент Франции Эмиль Лубе — французы всегда умели делать двусмысленные жесты и подарки. На нём была изображена королева Мария-Антуанетта с детьми: Марией Терезой, Людовиком Жозефом и Людовиком Карлом, тогда ещё живые и здоровые. Жозеф умер от чахотки перед самой революцией, Карла забили до смерти в тюрьме Тампль. Марии-Антуанетте шестнадцатого октября 1793 года отрубили голову. По слухам, поднимаясь на эшафот, она наступила на ногу палачу. И последней сказанной ей фразой была: «Простите меня, мсье, я не нарочно». Император, знавший, что его последними словами будут испуганно-растерянные «Что? Что⁈», вздрогнул, не в силах отвести глаз от королевы, её детей. И её платья, алого, как кровь.
Николай молчал, с тревогой глядя на изменившееся лицо императрицы, ставшее вдруг хищным. Не привычным плаксиво-капризным, не высокомерно-сухим, не истерично-нервным, а именно угрожающе-хищным. Потом кивнул.
— Господин генерал-майор.
— Слушаюсь, Ваше Величество.
— Назначаю Вас ответственным за проведение операции. В полномочиях не ограничиваю. Ситуация… ситуация небывалая, вами видите. Действуйте, Николай Степанович. Вызывайте командира лейб-гвардии, пусть блокируют дворец. Начальник дворцовой охраны пусть арестует любого, кто вызывает подозрения. Пригласите генерала Глобачёва, начальника охранного отделения, пусть поделится всеми имеющимися сведениями по каждому из фигурантов. Их, как я понимаю, довольно много.
— Будет исполнено, Ваше Величество.
— И ещё. Телеграмма от моего имени в Могилёв, в Ставку, генералу Алексееву, срочно. Прошу явиться в Царское Село для доклада немедленно.
— Так точно.
Батюшин вышел крайне быстрым шагом. Николай проследил, как закрылись за прямой спиной контрразведчика высокие двери, и повернулся к Распутину.
— Григорий. Если ты ошибся, если это ложь… Я не прощу. Народ русский не простит ни тебе, ни мне.
— Не ошибся, Батюшка, — старец поклонился. — Ангел не лжёт. Господни слова верные!
Генерал Алексеев приехал в половине двенадцатого. Сонного, раздражённого срочным вызовом и долгой дорогой, его провели в кабинет царя, едва дав привести себя в порядок. То, что каждый шаг сопровождали двое лейб-гвардейцев с непроницаемыми лицами, тревожило Михаила Васильевича. Но он старался не подавать виду, зная, что Государь человек мягкий и отходчивый. И всё, что могли ему донести, можно будет объяснить. Пусть и ложью, но ложью во спасение.
Николай сидел за столом. Рядом стоял генерал-майор Батюшин, и его пристальный взгляд как ножом полоснул Алексеева. У двери стояли четверо офицеров лейб-гвардии с обнажёнными палашами, ещё четверо находились по углам гостиной. Со взведёнными револьверами в опущенных руках.
— Ваше Величество, доброй ночи! — Алексеев поклонился. — Вы вызывали?
— Генерал, — Николай говорил тихо, но голос его как-то непривычно звенел. — У меня к вам вопросы. Вы состоите в переписке со шведским промышленником Вальденбергом?
— Я… да, Ваше Величество. По вопросам поставок… — начальник штаба Ставки побледнел.
— Лжёте, — царь встал. — Офицерами военной контрразведки был проведён обыск Вашего кабинета в Могилёве. Обнаружена шифрованная переписку. Ключ к шифру — в вашей записной книжке, в том самом саквояже, надо полагать, с каким Вы прибыли во дворец.
Генерал, казалось, едва не осел на паркет, вытаращившись на Государя, хоть обычно всегда хранил эдакий мудрый прищур.
— Переписка была расшифрована и без ключа, пока Вы добирались, Михаил Васильевич. Вы передавали немцам сведения о планах наступления. О расположении войск, об их снабжении и о резервах.
— Это… это ложь! Ваше Величество, это гнусная клевета! — вскричал Алексеев
— Вот эти письма, — Батюшин положил на стол папку. — Вот их расшифровки. Эксперты ехали на одном поезде с Вами, Ваше высокопревосходительство. Они подтвердили, что в каждом из писем — Ваша рука, ничья более.
Начальник штаба неловко сделал два шага назад, спиной к двери, глядя то на Николая, то на бумаги, что одну за другой вынимал и выкладывал контрразведчик. Но снова поднимал глаза на Государя, которого впервые видел таким. Пожалуй, даже слово «взбешённый» было слишком мягким и недостаточно характеризовало ту ярость, которой на лице Николая Второго не отмечал до сих пор никто и никогда.
— Ваше Величество… я… я могу объяснить… — лепетал он.
— Не утруждайте себя, — император достал из ящика стола револьвер, бельгийский «Браунинг», подарок отца. — Вы предатель и изменник. По законам военного времени приговорены к расстрелу без суда.
— Ваше Величество! — Алексеев упал на колени. — Пощадите! Я… я не хотел… меня заставили… шантажировали…
— Молчать, — голос Николая Кровавого будто парализовал старого генерала.
Самодержец Всея Руси поднял револьвер. Рука его не дрожала, хотя целился он довольно долго. Потом выстрелил. Сделал три шага от стола и выстрелил ещё дважды.
Офицеры вдоль стен и у дверей застыли. Батюшин побледнел, хотя и так румянцем во всю щёку не мог похвастать.
Царь вернулся к столу и положил револьвер на бумаги, стягивая перчатки.
— Убрать. И привести следующего.
Следующим был князь Андронников, один из указанных в том самом первом списке, адресованном изначально Распутину. Самого́ святого старца в зале не было, он был отправлен Государем молиться с императрицей и детьми, успокаивать их, делать то, в чём от него было больше толку. Валяться и завывать на ковре в эту ночь и без него должно было найтись, кому.
По докладным обоих ведомств, что включились в работу на диво оперативно и «сыгранно», князь был интриганом, мошенником, масоном, и агентом влияния. В зал его привели под конвоем.
— Ваше Величество, — он пытался улыбаться. — Какой пассаж, какое трагическое недоразумение…
— Никакого недоразумения, — Николай удивил его, выйдя из-за стола. А потом — значительно сильнее, когда взял из руки лейб-гвардейца палаш, церемониальный, конечно же, но вполне острый. — Вы член ложи «Великий Восток Франции». Вы передавали французам сведения о настроениях в правительстве и при дворе и участвовали в заговоре против меня.
— Это… это абсурд! — с трудом произнёс он.
— Вот протоколы заседаний ложи, — Батюшин положил на стол следующую папку. — Вот ваша подпись. Вот план переворота и расписки о получении золота от французов. Вы же не станете отрицать, что это ваш почерк?
Андронников попятился. Упал.
— Пощадите… я… я всё расскажу… Я вам всех назову!
Николай занёс палаш, и лицо его в этот самый миг вполне отражало то самое прозвище, каким наградила императора молва после той трагедии на Ходынском поле, когда одни русские люди раздавили насмерть больше тысячи других русских людей в надежде получить бесплатно эмалированную кружку с гербом и угощением в честь восшествия на престол нового царя-батюшки. И за приказ расстрелять демонстрацию в 1905 году, которую провокаторы и газетчики, надрываясь наперебой, называли мирной и безоружной. «Кровавый» император не отдавал того приказа открывать огонь. И в том, что организаторы народных гуляний не предусмотрели давки, его личной вины тоже не было. Так он считал и сам себя уверял до сегодняшней ночи, пока нёс царский венец, державу и скипетр нехотя, через силу. Не вникая в детали, допуская то, что в них влезали другие люди, более инициативные. Вот только инициативой тех, других, чаще всего наделяли платно немцы, французы и англичане. А крест, как он жаловался императрице, был его личный, наследный, по праву рождения. Нести крест через силу, нехотя, означало предать Христа и веру в Него. И за это расплатой вполне могло быть то, о чём говорилось в жутких бумагах неведомого ангела. Исписанных чёрной, будто порченой, кровью.
Самодержец только теперь понял, что вина его была во всём том, в чём обвиняли его русские и заграничные газеты. И в том, что обвинять Государя величайшей империи мира он позволил им сам. И от этого злые слёзы показались в его глазах, но Андронников их не увидел. Царь ударил. Раз. Второй. Третий.
Кровь брызнула на стены, на портреты императоров и царей. Попало немного и на королеву в алом платье. На нём заметно было меньше всего.
Батюшин неразличимо кивнул, отметив, что князь рухнул мёртвым с первого удара. И никто, кроме него и гвардейцев, не знал, что тот первый удар был нанесён за половину мгновения до того, как завершил замах тяжёлый палаш в руке императора. Незаметным, не самым, возможно, офицерским, но вполне результативным был укол под левую лопатку ножом от стоявшего позади воина личной охраны Государя.
Лейб-медик Боткин стоял в углу бледный, утирая лоб большим белым платком.
— Ваше Величество… Вы… Вы не в себе… Это не Вы…
Николай обернулся. Лицо его было удивительно спокойным, а глаза — холодными. Из привычного образа сдержанного и просвещённого монарха чуть выбивались капли чужой крови на лице и мундире, и окровавленный палаш в руке.
— Я в себе, дорогой доктор. Просто во мне проснулся другой человек. Тот, кем я должен был быть всегда. Царь. Самодержец Всея Руси.
Он вытер палаш о мундир Андронникова и вернул владельцу.
— Николай Степанович, — привычно ровным голосом произнёс Государь. — Продолжайте операцию и аресты. У Вас и генерала Глобачева полная свобода действий. К завтраку я хочу видеть сводный доклад.
— Слушаюсь, Ваше Величество.
Царь вышел из кабинета. В коридоре его ждала Александра Фёдоровна, за её спиной — дочери, далее — сын на руках у продолжавшего уже беззвучно плакать Распутина. И кольцо гвардейцев, на императора, кажется, и не взглянувших. Но чутко смотревших по сторонам. Императрица увидела кровь на руках мужа.
— Ники…
— Всё правильно, Аликс, — он обнял её. — Ангел был прав. Фаддей был прав во всём. Но мы спасём детей и нашу державу. И я не стану торговаться с Охранным отделением и контрразведкой о цене.
Автомобили, спешно направленные на Морскую улицу по звонку из Царского села, почти успели. Но не спасти неведомого ангела или посланного Господом на спасение Руси блаженного, а лишь ещё раз убедиться в том, что пророчества солдата Фаддея сбывались без осечек. Работали, как хорошие английские револьверы.
Рейнер был в ресторане с обеда, и, увидев едва ли не бегущего к крыльцу Распутина с каким-то тощим ефрейтором, решил задержаться. Выслушать беседу сквозь стену соседнего кабинета через приставленный к ней стакан не вышло — не было свободных рядом. Но удалось укрыться в подсобном помещении, когда по приказу неизвестного в шубе, который примчал на автомобиле с водителем и охраной, из «Виллы Родэ» стали неторопливо, но крайне настойчиво провожать гостей. Распутин с неизвестным умчали на том самом авто, едва не сбив по пути двоих. А загадочный худой солдат остался в «нумерах» святого старца. И, судя по тому, как плотно оцепили через некоторое время квартал военные, план по устранению ядовитой гадины, так мешавшей планам Короны по втягиванию русских ещё глубже в европейскую войну, пошёл прахом.
Дождавшись, когда в коридорах и залах смолкнут все шаги, англичанин затаился в туалетной комнате. Одна из стенных панелей там была с секретом — сдвигалась с негромким щелчком. Об этом знали считанные единицы, и Освальд Рейнер, офицер секретной разведывательной службы Его Величества короля Соединённого Королевства Великобритании и Северной Ирландии Георга Пятого, был в их числе.
Из-за кастета, что прогремел по трубам канализации, создав неожиданный для опустевшего ресторана грохот, покинул пост у дверей кабинета Распутина один из солдат охраны. Второго англичанин зарезал, когда тот склонился через перила, посмотреть, что же там происходило внизу, в зале. А потом вошёл бесшумно в ставшее беззащитным помещение-убежище, увидел на диване крепко спавшего тощего солдата. И выстрелил ему сперва в сердце, а после в лоб — как учили.
О том, как иностранные шпионы убили божьего человека, на следующее утро знал весь Петроград. Эта новость едва не затерялась на фоне скандалов и сенсаций, аршинных заголовков всех газет: «Раскрыт заговор простив Государя!», «Аресты в Генштабе!» и «Царь наносит предателям новый удар!». Тело Христа ради странника, мученически погибшего, спасая Русь святую, как велели ему воинская присяга, вера православная и честь русского человека, с почестями отпевали в Александро-Невской Лавре. Сам епископ Кронштадтский Вениамин служил, а во храме стояли первосвященники вместе с простыми монахами, генералы вместе с солдатами и полицейскими, рабочие и чиновники. И горько рыдал, не вставая с колен, сын ямщика, простой сибирский мужик Гришка Распутин, причитая навзрыд: «Святой ты, Фаддеюшка, как есть святой великомученик! Детей спас, всю Россию спас, собой заслонил, какие муки претерпел… Царство тебе небесное!»
А за ним стояли со скорбными лицами Романовы. И по настоятельной просьбе Его Императорского Величества «святой Фаддей Провидец, мученик за царя и отечество» был канонизирован. А на основании бумаг, написанных кровью будущего святого, сорок девять человек с именами и фамилиями такого уровня, что и поминать-то всуе грешно, сперва спешно очутились в Петропавловской крепости, а потом в закрытых вагонах отправились в Сибирь и на Дальний восток. Но не все. БОльшая часть из них, те, чья вина была доказана генералами Батюшиным и Глобачёвым, никуда не поехали. От них и могилок не осталось. Но самодержец Всероссийский по этому поводу не казнился. Он в принципе не казнился. Он казнил.
Открытые и ставшие удивительно быстро достоянием общественности сведения о поддержке «рабочего движения» капиталистическими иностранными деньгами нанесли движению ощутимый удар. Аресты и конфискации едва не добили его. Но часть из тех, кто оказался менее прочих замаран в саботаже, вредительстве и не изменял Отечеству, остались живыми и здоровыми. И поражались, когда их назначали или приглашали в комиссии, чтобы делать то, за что они собирались бороться, не щадя себя и остальных. Когда вежливо просили приступить к работе, именно начав что-то делать, а не вопить на собраниях и не бороться. Многие удостоились чести лично побеседовать с самим Императором, оставшись под сильным впечатлением от тех бесед. Все истории так быстро пропавших из всех полей зрения бывших такими убедительными и общительными «товарищей» виделись совершеннейшей неправдой. Это был не мямля, не трус и не подкаблучник. Гостей встречал хозяин, подлинный хозяин земли Русской.
Германия капитулировала вслед за Австро-Венгрией весной 1917 года. Российские войска вновь принесли в бурлящий нужник Европы мир и покой, хотя бы на время. И в каждом из городов встречали их, как героев. А дома их встречали, как победителей. Каждый из них помнил ликование прошедшей зимой, когда солдаты кричали «ура», а офицеры пили за здоровье Государя Императора, когда Брусилов получил телеграмму: «Действуйте. Всё, что просили — будет. Побеждайте. Николай Романов».
Газеты, российские и зарубежные, подняли было шум, когда гвардия окружила Таврический дворец, откуда вопили о диктатуре, «николаевщине» и «романовской реакции» думские деятели. Глобачёв с Батюшиным прошлись частым гребнем и по ним — и по деятелям, и по газетам. Часть проследовала крепить свою и народную волю в такие края, где народу на сто вёрст набиралось от силы человека три, и даже это считалось удивительным. А больше трёх там собираться было опрометчиво. Часть была признана душевно больными и отправлена на излечение. Часть исчезла бесследно. Вместе с двумя с лишним десятками подданных иностранных государств. Но государства те не спешили выступать с возмущёнными нотами протеста или с требованиями правды и справедливости. Газеты заткнулись через день. Многие, в том числе зарубежные — сменив владельцев.
Но я, Миха Петля, отец и директор, путешественник-перехо́дник, это узнал гораздо позже.
Воздух потёк в лёгкие так, что едва кожа не затрещала над рёбрами. Казалось, я не дышал дня три, и вот дорвался наконец. Пахло чуть дымком, кофе и чем-то съестным, жареным. Над головой плыли потемневшие доски потолка. Скосив глаза, заметил солнечный луч, пронзавший полумрак, в котором кувыркались и кружились озорные пылинки. Их было всего несколько, и каждая была видна мне ясно и отчётливо. Будто я знал их поимённо. Будто во мраке Вселенной по лучу Времени плыли слева направо души родных и близким мне людей. Живые души. А потом заорал за окнам петух. И второй. И ещё двое. В мёртвой пустой деревне на краю дремучего леса. А одна из памятей тут же нашла какие-то старинные строки:
Петухи по деревне орали,
Над лесами вставала жара.
Ничего не подозревали
Только те, кто родился вчера.
Пролетали по небу воро́ны,
Где-то с дерева падал лист.
Если свалишь на посторонних,
То, наверно, останешься чист.
Было шестеро тёплый комочков:
Чёрных четверо, рыжих два.
Было о́т роду им две ночи.
И их всех забрала вода.
И не петь на луну им песни,
Не бежать по полям вперёд.
К ним старуха пришла, из местных:
Повитуха
Наоборот.
Стихотворение, отчаянно грустное, было одновременно кстати и некстати. Как я сам, Миха Петля, в один и тот же миг в разных петлях Времени умудрялся быть к месту и не к месту. Оставалось проверить, добравшись до телефона. Или до дома сразу? Нет, слишком много прошло… Или не прошло? В любом случае, лучше сперва прочитать, чем увидеть своими глазами. Чтобы хоть немного успеть уложить в голове ту пляску, тот хоровод чувств. Что кружились пока медленно, будто искрившиеся пылинки в солнечном луче. Если у меня всё получилось — я тоже стану повитухой. Но уже не наоборот. Не стану оставлять за собой родные могилы. Стану тем, у кого удалось прожить штопанную узлами и петлями жизнь. Пусть и не с первого раза.
А если не получилось — я буду пробовать до тех пор, пока не получится.
— Тань, — голос в пустом, кажется, доме прозвучал глухо и как-то шелестяще, хоть в слове и не было ни единого шипящего или свистящего звука.
В кухне, наверху, за моей головой, лежавшей на печке на наволочке с зайкой Мишкой, что-то грохнуло и кто-то айкнул. И побежал. Ко мне.
— Миша, Мишенька, очнулся⁈ Где болит⁈ Попить? Что⁈ — посыпались вопросы от возникшей в полумраке растрёпанной женской головы. На которой я различил и узнал только глаза. И стоявшие в тех глазах слёзы сияли куда ярче пылинок на Солнце.
— Не части, Танюх, голова кру́гом, — взмолился я, прикрыв веки. Слишком ярко светили её глаза, тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить. — И должен сказать: ты отлично выглядишь!
Ну, согласен: и не вполне честно — чего б я там разглядел впотьмах, за печкой? И не то, чтобы прям к месту комплимент. Но цель была достигнута — поток звонких вопросов, с которыми осыпа́лись со звоном в моих памятях какие-то обломки чего-то чёрного, иссяк. Ничто так не помогает в беседе с женщинами, как комплименты, пусть и такие условные, конечно.
— Спасибо, Миш… Но я, кажется, замужем, — ответила она. Не сразу, робко и как-то смущённо-неуверенно.
— Кажется? — я поднял бровь, не открывая от греха глаз. — Всю жизнь думал, что в этом вопросе вариативность недопустима, как с беременностью и детьми.
— Ох, Петля, душишь опять! Господи, как же я рада, что ты живой! — вот она, суровая женская логика, во всей её беспощадной красе.
Но потом я почувствовал порывистые объятия. И на лицо мне упали одна за другой три слезинки. Будто само Время размеренно постучало согнутым пальцем по лбу, говоря с досадой: «Миша! Пора! Вставать!». И я встал. И свесил ноги с печки. Радуясь про себя тому, что они шевелились, не то, что в прошлый раз.
Таня помогла спуститься. Ноги-то ходили, но вот вестибулярный аппарат почему-то то и дело норовил загнать то на стену, то на потолок. До кухонного стола, до которого было чуть ближе, дошли в обнимку, и там она сгрузила меня на стул, тот самый, с круглым сидением и гнутой спинкой. И всунула в руки пари́вшую кружку. Я на автомате втянул воздух. Чай, чёрный, с бергамотом, сладкий. Да, запах передал всё, даже крепость и сладость. И это было волшебно.
— Стас весь телефон оборвал. Говорит: всё в порядке, звонил твой Буратино, отыграл отбой и велел возвращаться, — выдала бывшая мёртвая ведьма на одном дыхании. А я закашлялся и едва не облился кипятком.
— Стас? Звонил? — уточнил я, когда смог говорить. Мой юрист сроду не был общительным парнем, предпочитая сообщения. И даже они у него выходили медленными, отрывистыми и лаконичными.
— Ну да. Он звонил мне, а ему звонил какой-то Буратино. Он его почему-то ещё Шкваркой называл. Сказал: всех повязали, вас ждут дома. И что… — она порывисто, судорожно вздохнула и зажмурилась, — что Кирилл просил передать: если ты ещё раз так надолго уедешь чёрт знает куда с его женой — он отобьёт у тебя Светку.
Вот тут я кружку-то и не удержал.
— На счастье, на счастье! — будто себя саму уговаривая, затараторила Таня, сорвалась птицей и начала вытирать пол, собирать осколки. А я смотрел за её руками. На правой на безымянном пальце блестело кольцо. Тонкое, потёртое, такие вряд ли были сейчас в моде — слишком уж простое. В том сне, в котором мы со Светой катили коляску с Петькой, у неё было точно такое же. Или не во сне?..
— Тань… Таня… Неужели получилось? — воздух снова будто раздумал проникать в Петлю, словно обидевшись на меня за тупость и недоверие.
— Кажется, да, Миш. Я поверить не могу, — она подняла на меня глаза, сиявшие так, что подобрать подходящего хоть сколько-нибудь определения я не смог.
Директор пиар-агентства, не самых простых судьбы и характера мужчина, некоторое время назад потерявший веру, поднял за плечи с пола старого родного дома бывшую мёртвую невесту. И крепко прижал к себе, как будто боялся того, что и она сейчас рассыплется на яркие полыхающие счастьем пылинки, улетит по лучу. И показалось, что тот свет, что рвался из неё наружу, вырвался. Попал прямо мне в грудь. И взорвал, разнёс во прах все остававшиеся там чёрные обломки прежних памятей. Оставив только нужные именно в этом времени голограммы. Которые обретали силу, вес, объем и массу, цвета, вкусы и запахи. Превращаясь в образы. Живые образы живой памяти Михи Петли. Плакавшего вместе с женой лучшего друга, впервые в этой жизни.
— Я тебе в эмалированную налила. А то переколотишь все кружки в доме, потом в горсти́ чай заваривать? — она говорила с некоторым раздражением, совершенно неискренним. Но мне было наплевать, я слышал чувства, а не слова, и в них не было ничего, кроме жгучего желания рвануть домой. Хотя нет, слова тоже слышал. И одну из любимых Кирюхиных присказок про «заварить в горсти́» не упустил.
— Спасибо, мать. Сейчас, малость отойду — и помчим, клянусь. У самого сердце того и гляди выскочит и пешком домой рванёт. Хотя какое там пешком? Галопом, аллюром «три креста», — кивнул я благодарно, принимая кружку. И тут же ставя её от греха на столешницу.
— Давай-ка, Петля, укольчик сделаем. Ты — мне, я — тебе, так у вас, буржуев недорезанных, говорят? — улыбнулась она хитро.
— Я, Тань, хрен знает, как тут и что говорят, я тут впервые, — честно признался я.
Все образы, проявившиеся в памяти, пока восприниматься отказывались. Частью из-за большого объёма информации, частью — из-за полнейшей невероятности и невозможности. И каждое новое событие и воспоминание будто ещё дальше откладывало момент полного воссоединение прошлого и настоящего.
— Давно, давно я брудершафта не пил, — потёр я театральным жестом руки, наблюдая за её приготовлениями ведьминой кухни, пока она набирала из разных пузырьков в два шприца снадобья, снова шевеля губами, не то проговаривая рецепт и дозировку, не то усиливая состав наговорными словами.
И тут сперва удивился, заметив, как удачно совместились во фразе и жесте образы штабс-капитана артиллерии и бесовского кота. Потом порадовался тому, что в этой памяти тексты романа и пьесы были почти такими же, как и в предыдущих. А потом изумился ещё сильнее, вспомнив, что здесь Михаилу Афанасьевичу довелось создать гораздо больше. И собрание сочинений его у меня дома, на полке одного из книжных шкафов, насчитывало не пять и даже не десять томов. Хоть и было в привычном по прошлым памятям оформлении — чёрная кожа, золотой автограф Мастера на обложках и рукописные цифры — порядковые номера томов — на корешках.
— Мне, Миша, надо здоровье беречь. У меня дети, — проговорила Таня, сосредоточенно глядя на пузырёк воздуха, выталкиваемый поршнем из поднятого иглой вверх шприца.
— Какие дети? — да, в части идиотских вопросов я продолжал удерживать уверенное первенство.
— Не знаю точно, — не меняя выражения лица и не сводя глаз с иглы, отозвалась она, — по фоткам в телефоне не очень понятно. Там вперемежку все: наши, ваши…
— Ты мне в следующий раз ёмкость к столу приклей, наверное. Или в руки вбинтуй, — виновато сказал я, глядя на эмалированную кружку, что обиженно звякнула о пол и укатилась под стол.
— Руку давай, калика перехожая, — буркнула Таня, скрывая радость и счастье за напускной суровостью.
— Да на, ведьма лесная, чекистский выкормыш, — не остался в долгу я. И рассмеялись мы совершенно одинаково. Как тогда, на крошечном пляжике, чуть ниже того места, где в Волгу впадала Тьма.
После уколов стало полегче. Будто в шприце сидел какой-то архивариус или библиотекарь, который, попав в кровь, первым долгом отправился наводить порядок в фондах. Бросив напоследок через плечо недовольно: «ближайшие пару часов не входить!». И воспоминания будто остались за закрытой дверью. И пока химико-гомеопатический колдун-специалист наводил там красоту, мы с Таней ходили по дому, как по музею: смотрели, но ничего не трогали.
Дом был живым. Не «обитаемым», а именно живым. Холодный туалет в сенях оказался вполне тёплым, даже с горячей водой. Нашлась и ванна с душевой кабиной. А на подворье был сооружён целый детский уголок. И, судя по размерам, рассчитанный на много детей сразу. Потёртые перекладины качелей и бортики песочницы говорили о том, что уголок не только не был тесен и весна жизни в нём цвела постоянно. Великие чуда, вершины любви здесь явно чувствовали себя великолепно. А следы починки кое-где говорили о том, что детки были талантливыми, все в отцов: могли и лом погнуть, и цепи порвать, и след в истории оставить. Об этом сообщали кривовато вырезанные на скамейках и песочницах имена. «ПЕТR», где последняя буква была зачеркнута и вырезана рядом правильно: «Я». Коля. Киря. Таня. Света.
Выходя на улицу, заперев входную дверь на старый замок и повесив ключ на «тайный», всей деревне известный, гвоздик под крышей крыльца, мы с Таней поклонились дому до земли. Точнее, до натоптанной тропинки в снегу. Дырявый медный чайник, таинственный гармонический резонатор, при этом съехал в рюкзаке и треснул мне по затылку, будто намекая, что Время-то, может, есть и всегда, но терять его — дураком быть.
— Михал Петровичу! — донёсся старый, но вполне бодрый голос справа.
— Деда Петя, день добрый! Как здоровье, как баба Люба? — образы соседей внутренний архивариус, видимо, уже разобрал и выложил в открытый доступ.
— Путём, Мишаня, путём, спаси Бог! А вы в Тверь, никак? — хитроватый прищур давал понять, что дед неслучайно оказался в палисаднике, шагнув туда с крылечка, хромая.
— В неё самую, деда Петя. Привезти чего в другой раз? — похоже, «прогрузились текстуры» и у Танюхи.
— Мотыля! Мотыля бы, ребят. Уж больно знатный мотыль в тот раз был, калиброванный, один к одному, карась на него пёр, как наши на Мадрид! — закивал дед. О том, почему не немцы, а наши, и на Мадрид, а не на Москву, память пока не сообщала.
— Добро, будет мотыль, — кивнул я.
— И это, Мишань, — сбавил голос до сугубо тайного дед, покосившись с опаской на собственное крылечко за спиной, — Шустовского того бы мне, а? Парочку бы? Только опять так, чтоб Любаня не прознала.
— Сделаем, — подмигнул я соседу и продолжил уже громко, — с запасом мотыля привезу!
— Храни тя Бог, Мишаня! Петру Палычу и Лене Степановне поклон! Татьяне Степановне и Виктору Викторычу тоже, и Авдотье Романовне нижайший! Кириллу Николаевичу! Деткам здоровьица!
Напутствия неслись в след из-за соседского палисадника. Их повторяли соседи за другими заборами, кивая и кланяясь нам с ожившей ведьмой. Мы вежливо кивали в ответ, тратя невероятные силы на то, чтоб не сорваться на бег в сторону Ромы, который должен был, наверное, дожидаться нас за околицей Макарихи.
— Это чего, Миш? — ахнула Таня, когда мы поднялись от поля к соседней деревне, преодолев примерно полкилометра по своим же старым следам.
— Боюсь, не удивлю, Танюх. Я хрен его знает, чего это такое, — выдохнул я, глядя на открывшуюся картину.
Оставленную нами пару дней и пару-тройку смертей назад почти вымершую деревню было не узнать. Дымок над трубами, мычание и квохтанье, гогот и блеянье, удары молотков и топоров, рычание бензопил. По пути попадались двойные ленты лыжней — накатанных так, будто по ним не один день и не один класс школьников проходил. На ближнем из домов я разглядел два флага: привычный бело-сине-красный и имперский, гербовых цветов, чёрно-желто-белый. Тот, под каким российская армия не проиграла ни одной баталии, как уверяла какая-то из памятей.
— Ты точно только Распутина спас? — с сомнением спросила Таня, глядя на меня очень подозрительно.
— Я уже ответил, Тань, — только и смог выговорить я.
У забора крайнего дома, на котором красовалась табличка «Полицейский участок» и что-то про уезды, волости и губернии, написанное мелким шрифтом, стоял пикап. Хотя, скорее грузовичок. Или ещё скорее броневичок. И смотрел прямо на нас, поднимавшихся по склону. И только что хвостом не вилял.
— Миша-а-а, — выдохнула бывшая ведьма.
— Таня-а-а, — в тон ей протянул я, по-прежнему не имея ни единого слова для комментариев.
А потом у меня в кармане вздрогнул брелок — и машина перед нами взрыкнула, запуская двигатель. И из-под неё с истошным мявом вылетел дымчато-серый котище, явно до смерти перепуганный тем, что его укрытие вдруг издало звук, с каким только быкам-производителям здороваться, роя копытом землю.
Так. Ну, допустим, это Рома. Вероятно, в истории России, когда внутренний архивариус или библиотекарь, или кто там сейчас наводил порядок в голове, разберутся, мне откроется много нового и неожиданного. И не только в части «как наши на Мадрид». Вспомнилась читанная в какой-то из прошлых памятей книжка про парня, которому повезло выиграть в лотерею приличные деньги. У него в голове регулярно спорили и иногда, нечасто, соглашались друг с другом внутренние реалист, фаталист и скептик. Тогда это показалось мне тревожным звоночком, первым звонком к спектаклю «По дороге в комнату без окон». Теперь тревожно звенело, кажется, всё вокруг.
Фары пикапа вспыхнули жёлто-оранжевым, как глаза тигра. Или орла. Скорее, орла, потому что, подойдя ближе, на ногах, почти утративших всё к ним доверие, я увидел на массивной решётке радиатора размашистую надпись «Руссо-балт». А на капоте, будто добивая синхронно вздрогнувших нас с Танюхой, открылся лючок из которого бесшумно показался двуглавый имперский орёл. Не похожий на памятный по Роллс-Ройсам «дух экстаза», статуэтку богини Ники, будто готовившейся к прыжку в воду. Символ Российской Империи выглядел весомо, монументально, но при этом как-то стремительно, и образ всего остального автомобиля не дополнял, а убедительно завершал и подчёркивал. Куда там вашим прыгунам в воду.
Цвет машины, в прошлую нашу с ней встречу тёмно-синий, украшенный с боков и по бамперам национальным орнаментом из привычной весенней грязи, сейчас больше всего напоминал военные самолёты-истребители. И, почему-то, крейсер «Аврору» из прошлой памяти. Наверное, монументальностью и мощностью очертаний. В этой же памяти место главного флагмана революции пустовало. Как и все полки, отведённые под Великую Октябрьскую Социалистическую. Зато показались картинки других флагманов, привычные с детства, виденные на открытках и плакатах. Другие крейсера, ракетные и десантные корабли под имперскими знамёнами, нарисованные на фоне узнаваемых архитектурных памятников Северной Африки, Персидского залива, Западной Европы и обеих Америк.
Таню я подошёл было привычно подсадить, но едва не отскочил, когда из-за открытой двери, из порожка бесшумно выехали и разложились три ступеньки, серых, матовых, будто из оружейной стали. На каждой из которых значилось: «Т-800». Вот тебе и аста ла виста…
Обошёл машину спереди, привычно погладив верного друга по морде. Хотя рука и дрогнула чуть, повторяя знакомый жест по отношению к незнакомому пока транспорту. В надежде исключительно на мышечную память, открыл водительскую дверь и впрыгнул внутрь. С моей стороны подножка не выезжала, видимо, помня привычки хозяина.
Внутри было ещё просторнее, чем раньше, и размещая на заднем диване наши с Танюхой рюкзачки, я отметил это отдельно. И рядов сидений было три. Под большую семью. Отделка салона тоже не была похожа на исходную: мягкая кожа, простроченная золотыми нитями, палисандровые вставки на передней панели. Особеннно поразили шкалы приборов: никаких вам «майлз пер ауар» — русским по белому значилось: «КМ/Ч». Ну, белым по по чёрному, точнее. И буквы на указателе топлива — русские «В» и «Н», а не привычные «F» и «E». Лягнувшаяся в ответ на обращение память хмуро сообщила, что это Высокий и Низкий уровень бензина. И то, что в середине прошлого века многие хотели переименовать «бензин» в «русолин», в ознаменование того, что практически все ключевые месторождения нефти в мире разрабатывались под контролем Российской Империи и находились в большинстве своём на её территориях. Но тогдашний император Владимир Первый повелел высочайше на маяться дурью и не отвлекаться на несущественное, наносное.
Смартфон, который я извлёк из внутреннего кармана, рука сама, машинально, положила в выемку на руле, прямо поверх двуглавого орла на месте привычного раньше американского упрямого барана. И то, как крылья великой птицы чуть сошлись, крепя трубку, заставило вздрогнуть. Но сильнее, гораздо сильнее заставил вздрогнуть прозрачно-призрачный виртуальный экран, что спроецировался над рулём. Дублируя экран смартфона под ним. И то, что указатель «мышки» передвигался по нему, следуя за моим взглядом, суматошными рывками. Я «дотащил» его до того места, где в моём смарте всегда была жёлтая стрелочка приложения навигатора. Здесь стоял верстовой столб, чёрно-белый. От неожиданности я моргнул дважды. И приложение запустилось, а из динамиков раздался голос:
— Салют, Петля! Кудой поедем?
Таня айкнула звонко. Я, кажется, сделал то же самое, только ещё добавив пару ласковых. Но, по счастью, исключительно внутри.
— Салют, Ром. Давай домой, — не сразу, но оформились слова снаружи.
— Добро. Маршрут проложен, — голосом какого-то знакомого артиста отозвался пикап. Мой Рома. Теперь ещё и говорящий.
— А ты неплохо устроился, буржуй, — прошептала Таня, глядя на то, как иконка с домиком оказалась на правом берегу Волги, там, где в неё впадала Тверца. Там, где я так недавно смотрел на ледоход, уперев локти в бетонный парапет. Только там набережная была Разинской, а тут, на карте призрачного экрана, Дежнёвской.
— Случайно повезло, — слова выпали сами, без участия мозга. Который за картинками явно не поспевал.
— Могу начать движение? — с деликатной хрипотцой спросил Рома.
— Да ради Бога! — только что не отмахнулся я.
— Пристегните ремни, дамы и господа! Дорога займёт три часа без четверти. В пути рекомендую посмотреть свежую серию приключений секунд-майора Каспарова, вышел новый сезон! — предложил грузовик, выруливая на прогон Макарихи. Не обратив никакого внимания на то, что моих ног не было на педалях, как и рук на руле.
— Не, я, пожалуй, в окошко лучше, — сглотнув, пискнула Таня. Я только кивнул. Резковато, наверное. И кивнул резковато, и в реальность мы с ней плюхнулись тоже так же.
— Хозяин — барин, — не обиделся, кажется, пикап, продолжая движение.
А я вдруг «вспомнил», что здесь, в этой версии или ветви, как называл её прадед, не было техасских рейнджеров. И на «Руссо-балт Т-800, версия "Романов» вышивал по просторам обжитых степей Забайкалья штабс-капитан Корней Фокин. А играл его в сериале, точнее в многосерийной телевизионной киноленте, известный артист, звезда мировых экранов, потомственный казак Стас Но́ров. Мастер спорта международного класса по славяно-горицкой борьбе и засечному рукопашному бою. Это его голосом говорил мой пикап. Которого теперь язык как-то опасливо не поворачивался называть упрямым бараном.
Это было невероятно. И это слово неожиданно не начинало надоедать. Поражало всё: и невероятный пикап, в котором все видимые надписи были на русском, но качество сборки не имело ничего общего с той, пропади она пропадом, «девяносто девятой». И то, что он говорил человеческим голосом, да не так, как самые лучшие искусственные интеллекты моей исходной памяти, а и в самом деле как живой. И то, что голос тот принадлежал одному из целой плеяды — да, старое и громкое слово, но подходило по-прежнему идеально — русских артистов, фильмы с которыми собирали невероятные кассы в Империи и за её пределами. И то, что ехала машина самостоятельно, но в точности повторяя мою манеру вождения: не прижимаясь ко впереди идущим, не вылетая на перекрёстки, не тормозя резко «в пол». Как говорил Кирюха: «стакан можно на торпеду ставить — не прольётся». Нет. Не «говорил», а «говорит». И это тоже было невероятно.
Таня листала фотографии в смартфоне, улыбаясь ярче, чем весеннее Солнышко за окнами. Ранняя весна, не самое живописное время года в моих первых жизнях, здесь была достойна кистей Саврасова и Левитана. И других великих мастеров живописи, поло́тна которых изучали в художественных школах и академиях всего мира. И которые всегда собирали полные залы, путешествуя по миру. Лувр и музей Орсе, Метрополитен музей и галерея Уфицци, Ватикан, Лондон, Мадрид, Пекин и Амстердам бились друг с другом за право разместить хоть на несколько дней шедевры русских мастеров. И то же самое было с балетом, классической музыкой и театральными постановками. Моторы «Руссо-балта», Нижегородского императорского завода, заводов имени Столыпина, Сперанского и Черепановых работали, рыча и рокоча, по всей земле. Самолёты Жуковского, Можайского, Сикорского, Микояна, Яковлева, Сухого и Туполева, как и других гениальных конструкторов, летали над ней, везде. «Здешняя» память не хранила ни Хеклера с Кохом, ни Глока, ни прочих Армалайтов с Фэйрчайлдами, зато фамилии Мосина, Токарева, Стечкина, Шпагина и Калашникова были на слуху. Но вот войн и крупных локальных конфликтов эта история не «подсвечивала». Мир и покой, а равно как соблюдение закона и справедливости в этом мире хранили и отслеживали государственные и частные подразделения Российской Империи. Притом многие из частных, как водится, были негосударственными исключительно на бумаге. Но отчасти из-за этого работали гораздо проворнее и «поворотливее» русской военной машины. Которая, приди нужда, пребывала в любую затребованную точку согласно графика, и от «встречающих» не оставалось даже пепла.
— Ром, поставь, пожалуйста, новости, — неожиданно вежливо попросил я.
— Местные или мировые? — уточнил казак голосом пикапа. То есть наоборот.
— Давай местные, — разрешил я.
— Успехом завершилась операция тверского охранного отделения при поддержке тайной Его Императорского Величества канцелярии. Группа казнокрадов под руководством Семёна Леонидовича Каткова была арестована сегодня утром. Аресты прошли одновременно в Твери, Москве, Петрограде, Дубаи и Тегеране. Комментарий от пресс-службы канцелярии, — сообщила жизнерадостная девушка с лобового стекла, сидевшая «изнутри».
— Злоумышленники планировали мошенничество с государственными контрактами и собирались незаконно вывезти из Империи денежные средства, материальные и исторические ценности в особо крупных размерах. За содействие в проведении операции от лица тайной канцелярии выражаю благодарность династии Гневышевых-Фаддеевых, а также информационному агентству «Петля удачи» и всему товариществу «Петелин, Ганин и сыновья», — прозвучал знакомый голос, говоривший знакомые слова и даже фамилии. Которые не укладывались в голове никак.
— Благодарю Вас, Ваше высокородие! С нами был тайной Его Императорского Величества канцелярии статский советник, Пётр Шкварин, — мило улыбнувшись, завершила новость барышня.
— О чём думаешь? — неожиданно спросила Таня справа, видимо, уже довольно долго смотревшая на меня.
— Думаю, дерьмо я на палке, а не директор-владелец-основатель, — пробурчал я. — Можно было и получше, поудачнее агентство назвать.
— Ну, не казни себя. Кто ж знал, что про тебя по радио станут передавать, — неубедительно успокоила она.
— Ром, давай к мировым новостям, — попросил я.
— Его Императорское Величество, Михаил Третий, принял верительные грамоты от нового посла Североамериканских соединённых Штатов, Степана Виткова. Господин посол заверил Государя во всемерной поддержке и лояльности американского президента, Джонатана Дампа. На встрече присутствовали премьер-министр Империи и специальный советник по делам Арктики, Дальнего Востока и Русской Канады.
Всё-таки, автопилот — это очень хорошо. Потому что, будь за рулём я сам, в поворот мы бы, может, и попали, но только так, как попадает пуля из АКС. Вернее, здесь — из АКИМа, автомата Калашникова Императорского модернизированного. Полетели бы прямиком в лес, пока не завязли в одном из деревьев.
— Рома, хватит новостей, пожалуй. Покажи мне карту Северной Америки, — велел я казачье-ковбойскому русскому терминатору-пикапу.
— Убирай, Рома, карту. Я же говорила — лучше бы в окошко глядели, — вздохнула Таня, отворачиваясь от лобового стекла направо через несколько секунд.
Я отвернулся налево, согласившись с ней полностью. Потому что увиденное сомнений в сказанном не вызывало. И то, что над территорией Канады был чёрно-жёлто-белый флаг, и то, что он же накрывал землю ниже, от Большого Бассейна Невады до Великих озёр. Он поднимался и снизу, от Мексиканского залива, укутывая Нью-Мексико, Техас и Колорадо.
Некоторое время ехали в тишине, довольно непривычной, потому что снаружи здоровенный двигатель, не знаю уж, чьей конструкции, звучал гораздо убедительнее, чем внутри. А потом телефон на руле пиликнул, и в динамиках раздался голос. И мы с ожившей ведьмой взялись за руки при первых же словах. Хотя слова-то были самыми обычными, привычными, бытовыми даже. Поговорки и присловья — тоже знакомыми до боли. Вот только говорил их тот, кто в остальных, виденных нами реальностях-ветвях, давно лежал на Дмитрово-Черкассах.
— Петля, алё! Ну ё-моё, как баба Дуня говорит! Вы где уже? — напористо и громко, как всегда, осведомился Кирюха. И Таня вцепилась в мои пальцы до боли.
— Едем, чо, — не нашёл ничего умнее я. И закашлялся, потому что запершило и в горле, и в глазах, и в сердце.
— Ехайте давайте в темпе уже! Я тебе в няньки не нанимался, твою мать! Не, тёть Лен, это я не про вас!
— А про кого тогда, штопаный рукав? — послышался где-то вдали весёлый голос отца.
— Папа, папа! А ты привезёшь мне лисичкин хлеб? — пропищал третий невозможный голос. Голос Светы-маленькой.
И я рывком запрокинул голову, зажмурившись и треснувшись затылком о подголовник с гордым и величавым двуглавым орлом, тиснёным на лучшей в мире «русской коже», произведённой на заводах Брусницыных.
— И мне, и мне! — наперебой раздались новые голоса. Тани-маленькой, Татьяны Кирилловны Ганиной, и Кири-маленького, Кирилла Михайловича Петелина.
— Дети, потише! Не отвлекайте папу за рулём! — с милой строгостью утихомирил галдевших галчат голос Светы Голубевой. Теперь Петелиной. Моей Светы. Живой и здоровой.
И вот тут я понял небывало остро, ярко, отчётливо, что мне совершенно плевать теперь на все на свете узлы и петли. Потому что в моём личном внутреннем мире только что света стало несоизмеримо больше. Он, пожалуй, в нём наконец-то появился. И что дырявый медный чайник в рюкзаке на заднем диване доживал последние минуты. Никуда и никогда я отсюда не уйду.
Я проживу до самого конца эту жизнь, штопанную петлями и узлами.
Потому что она — моя.