Вот уже целую неделю мне стоит огромного, нечеловеческого труда заставить себя предаваться содомии с Анной на пульте управления ди-джея в разгар корпоративной вечеринки для руководящих кадров. Фигурек, Фигурек, Фигурек — только об этом и думаю… И вся неделя получилась ничем иным, как долгим крещендо от скепсиса до самого что ни на есть примитивного страха.
После того, как он так грубо выставил меня из бара, я шел по улице, будто загипнотизированный услышанным и — одновременно — ни во что услышанное не веря. Тогда мне показалось, что этот тип попросту свихнулся на розыгрышах — встречаются же еще такие на белом свете, ну и толстячок в команде себе подобных вполне годится в чемпионы. Однако за неделю моя позиция сильно пошатнулась. Я решил сделать попытку целиком игрового подхода к проблеме — тогда, обнаружив в ходе простенького эксперимента одну-единственную неувязку во всем услышанном, можно будет прийти к выводу о том, что все от начала до конца выдумано — конечно, гениально выдумано, но выдумано. И наверняка окажется нетрудно разоблачить красномордого, натолкнувшись на хотя бы крошечное противоречие в рассказанной им невероятной истории.
Но шли дни, и я понимал: нет никаких причин для того, чтобы Фигурека не существовало.
День рождения моего отца, а значит, все мы счастливы. Брат и Анна купили ему до крайности мудреную удочку: он только что достиг пенсионного возраста — вот и будет чем заняться на заслуженном отдыхе. Мама приготовила к торжеству подходящий для рыбной ловли комбинезон, а я — подписку на «Рыбосипед», журнал для рыболовов и велосипедистов, правда, оплатила подписку мама, зная, что мое финансовое положение сейчас несколько… несколько затруднительно в связи с тем, что пьеса продвигается потихоньку-полегоньку.
Пока мама резала именинный торт с кремом, остальные развлекались, излагая каждый свою версию благ, какие приносит пенсия. Крайности представляли слегка подсахаренное и очень вежливое видение папиного будущего Анной и чересчур прямолинейные шуточки моего брата. Затем мы подняли бокалы с недорогим шампанским, и отец откашлялся, чтобы произнести благодарственную речь.
— Послушайте, я действительно очень…
(Нет, правда, почему бы и в самом деле Фигуреку не существовать. Сколько ни искал — так ничего и не придумал, так и не обнаружил ни вопиющих противоречий, ни даже непоследовательности в рассказе красномордого. Зачем бы этому типу присутствовать на всех похоронах? Если я воздержался от того, чтобы нанести ему визит в супермаркет на этой неделе, то прежде всего потому, что хотелось сделать передышку и разобраться как следует в его истории. Но теперь необходимость снова погрузиться в его мир становится все более и более настоятельной. Я должен знать больше, мне позарез нужны подробности. А значит, решение принимаю такое: пойти туда сегодня же вечером.)
— …еще долго.
Мы аплодируем речи моего отца. Он задувает свечи. Мы снова аплодируем.
Вот уже добрых три четверти часа я меряю шагами один отдел супермаркета за другим, в длину и в ширину, все безрезультатно. Напрасно я себе твержу, что он меня обвел вокруг пальца, что в прошлый раз он попросту пришел за покупками, а вся история — сплошное надувательство, мистификация, розыгрыш… чем активнее я себя убеждаю в этом, тем сильнее становится потребность его увидеть. Более того: потребность перерастает в жизненную необходимость.
По привычке направляюсь к справочной, чтобы узнать, где найти такого-то служащего, но сразу же понимаю абсурдность своих намерений. Что я могу сказать, подойдя к справочному бюро? Здрасьте, я ищу одного из ваших клиентов, который должен быть здесь, но почему-то не пришел, — так, да?
Бессмысленно. И к тому же, если Фигурек на самом деле существует, я таким образом рискую подставить этого, в сущности, неплохого парня.
Из супермаркета выхожу совершенно пришибленный, просто донельзя удрученный. Сначала кручусь на парковке, то успешно уворачиваясь от покупателей с тележками, то едва не попадая под колеса. Покупателей тут видимо-невидимо, кишат, как августовские муравьи. А его нет.
И вдруг снисходит озарение, туманность превращается в очевидность, и я понимаю: это же на грани идиотизма — не подумать о такой возможности раньше! То, что я встретил моего толстячка в этом супермаркете, вовсе не означает, что он фигурантствует только здесь и больше нигде. Вполне может быть, что его зона действия — все большие магазины квартала, если не города.
Воодушевленный гениальной догадкой, бросаюсь на штурм этих крепостей потребительства в надежде отыскать в громадном стоге сена иголку, уже несколько дней дырявящую мне мозги.
Ну зря, зря Жюльен, корчась от смеха, заставлял меня слушать «Eve, lève-toi» в исполнении Жюли Пьетри[11] — ему так и не удалось поднять мне настроение. Я провел весь день за обходом супермаркетов, расположенных в радиусе примерно пятидесяти километров, и не пропустил ни одного, потому что не забывал постоянно и внимательно, как археолог-маньяк, сверяться с картой. Осмотрел, должно быть, около четырех десятков магазинов — никакого результата.
— Нет, скажи, ты ее помнишь? Скажи, помнишь? До чего повезло! Я уже собирался домой, так и не найдя ничего интересного, и вдруг у самого выхода наткнулся на эту пластинку! И, представляешь, парень уступил мне почти за бесценок.
Что ж, одним везет в поисках, другим не везет… Может быть, и мне стоило бы заняться коллекционированием, каким-нибудь таким простеньким собирательством, чтобы создать у себя самого ощущение, будто ищу нечто необходимое, будто дни мои наполнены смыслом… Может быть, и мне лучше окунуться, как Жюльен, с головой в мир, где всегда что-то продается и покупается, в тот мир, где приобретают ценность спичечные коробки, листья платанов, кошачьи подстилки… Пытаясь собрать полсотни песен, считавшихся хитами в 80-х, Жюльен начисто забывал, что, возможно, рогат. Терапия сомнительной эффективности, но имеющая хотя бы то достоинство, что обходится недорого.
Где он? Лишившись сумасшедшего, которого неделю назад был готов навеки упрятать в психушку, я чувствую себя сиротой. Даже страдающий острой мифоманией человек не способен взгромоздить столько розыгрышей один на другой, никакой мифотворец не может говорить так убежденно, с такой силой и с такими подробностями. Этот голос в баре — хрипловатый, глухой от еще живой боли, эта страсть… нет, на свете очень мало актеров, которые могли бы сыграть хоть что-то подобное. Особенно после восьми бокалов красного.
Пока Жюльен втискивает новый диск на полку с приклеенной буквой «П», Клер курит и, между двумя затяжками, задумчиво трогает ногтем указательного пальца передние зубы, словно проверяя, нет ли между ними расщелинки. Если бы в это время над ее головой появился такой, как в комиксах, белый пузырь с разъяснением мыслей, то в нем можно было бы увидеть критика из популярного киножурнала, пожарного с шишковатым гульфиком, всеми проклятого художника, который самовыражается главным образом в ученого вида молчании, педагога, специализирующегося по детскому аутизму…
А вот кого там не увидишь — это перезрелого подростка, засовывающего пластинку Жюли Пьетри на место: там, где буква «П».
Некто-Жан пулей влетает в гостиную. Эпитафина сидит на кушетке.
Она читает переписку Спинозы с соседом по лестничной площадке.
Некто-Жан. Мы получили письмо от Пьерралиста, он приезжает в Ситивиль на весь уик-энд!
Эпитафина. Это так не…
…ожиданно: когда я брел, не выбирая дороги, по тротуару, обдумывая, стоит ли идти на похороны Даниэля Беллиано (я не знаком с семьей Беллиано, а у меня сейчас не тот период, когда хотелось бы рисковать), кто-то сзади забарабанил по стеклу так настойчиво, будто непременно хотел привлечь мое внимание. Оборачиваюсь и вижу за ресторанным окном — его.
Подхожу к столику, он предлагает мне сесть — пожалуй, любезно, даже приветливо. В уголке его рта приклеилось чечевичное зернышко.
— Ну и что скажешь про покушать? Или ты уже?
Заказываю вареную грудинку с чечевицей — как у него. Он продолжает жадно и довольно шумно есть, неизменно запивая каждый отправленный в рот кусочек мяса глотком красного.
— Вы здесь фигурантствуете?
— Ты что, совсем дурак? Не видишь — ем я здесь, ем! Не научился различать, что ли? Ах да, я и забыл, разумеется, ты не научился различать… Как-то я еще не совсем въехал в то, что ты не из наших…
Он рыгает, прикрыв рот салфеткой — собственно, что он делает, не видно, только по звуку все понятно.
— Я что — похож на маменькиного сынка? У нас только те, кто по блату пристроился, работают в ресторанах, сопляки, которым повезло родиться у кого получше. Рестораны — это для избранных. И дело не в стаже, даже если бы я триста лет там протрубил, и то не мог бы претендовать на такое: я для них мужлан и больше никто… Хочешь, скажу верную примету? Парень, который ест солонину с чечевицей, — не из Фигурека.
Официант, совсем молоденький парнишка, наверное, ученик, приносит мне заказ. Осанка у него величественная, тарелку на стол он ставит, явно заботясь о том, чтобы произвести впечатление аристократа. Забавно: при такой склонности к перфекционизму — и подает солонину с чечевицей!..
— Я ходил в супермаркет, но вас там не застал.
Он удивляется, похоже, польщен тем, что я, оказывается, хотел повидаться с ним снова.
— Да, меня отозвали, надо было подменить одного парня, цикл дискуссий в медиатеке по поводу бесполезности всякого искусства… или чего-то еще в этом роде… На этот раз повезло: из супермаркета в медиатеку — повышение по службе… И потом, меня же впервые решили направить в медиатеку, сам понимаешь — прелесть новизны. Хотя не так-то просто высиживать два часа, притворяясь, будто внимательно слушаешь всю ту чушь, которую они городят… Мне почудилось, что я заметил там еще одного из наших — он зевнул во время этих дурацких дебатов не меньше десятка раз. Но я решил больше не рисковать и не пытался с ним заговорить — лучше какое-то время побыть тише воды ниже травы — нет у меня, видишь ли, никакого желания возвращаться в супермаркет…
— Кстати, насчет риска — а вам не кажется, что вы ставите себя под угрозу, рассказывая мне все это?
— Ну-у-у… Я уже свалял дурака в тот день, когда раскололся сразу, как тебя увидел… Теперь придется смириться, ничего другого не остается, разве что пустить тебе пулю в лоб. Как бы там ни было, я все равно не мог удержаться, мне позарез надо было душу излить… А потом я подумал: если этот парень шляется по похоронам, наверняка он одинок, как ленточный глист, вот и сложилось впечатление, что не слишком рискую…
Он запускает это предположение как пробный шар и ждет от меня подтверждения. И я тотчас же выполняю его невысказанную просьбу:
— Насчет этого можете не беспокоиться!
Выражение его лица смягчается, и мне становится понятно, что сказанных нескольких слов более чем достаточно.
— Главное, чтобы не засек контролер.
— Но вы ведь, наверное, со временем сами научились их засекать?
— Ну-у-у… в большинстве случаев. Помимо того, что они все там извращенцы, в Фигуреке, они к тому же еще постоянно эволюционируют… Когда-то, когда они себе особо голову не ломали, все было просто: контролеры носили полицейскую форму, и это позволяло им рыскать повсюду, где хотели. Но теперь методы усовершенствовались, стали тоньше, и контролером может оказаться хоть нищий у метро, хоть подросток на скейте, кто угодно — они научились заметать следы…
— А если засекут?
— Мне это грозит пожизненным заключением в компьютерной конторе. А для тебя существуют две возможности. Самое вероятное — несчастный случай, дорожно-транспортное происшествие, инфаркт, сведение счетов между торговцами наркотой, да мало ли что можно придумать, у них миллион вариантов, уж чего-чего, а фантазии на то, чтобы избавиться от тех, кто им мешает, у них хватит… Чаще всего — это просто фирменный знак Фигурека! — случается разрыв аневризмы. Такого вообще не существует, эту штуку там, в Фигуреке, и придумали, в следующий раз как услышишь, что кто-то скоропостижно скончался от разрыва аневризмы, можешь быть уверен: покойный мешал Фигуреку. Ну, и есть второй вариант — для везунчиков: они находят у тебя в анамнезе отдаленных предков-рокбренистов, и клетка захлопывается, хочешь или не хочешь, тебя насильно завербовали — либо ты становишься их клиентом, либо их служащим, и за этим следует, естественно, инициация, клятвы и все такое.
Я чувствую, как мое лицо покрывает смертельная бледность. Этот тип только что преспокойненько так сообщил, что его исповедь вполне может стоить мне жизни. М-да, всего-то уши развесил, а не успеешь оглянуться — и ты уже покойник!
— Эй, так я не согласен, я ни о чем вас не спрашивал и не просил рассказывать ваши байки!
— Не трепыхайся, малыш, трепыхаться — лучший способ дать себя застукать! Сиди спокойно! И лопай давай свою солонину, а то ведь остынет.
Лопай! Нет уж, теперь мне не проглотить даже крошечного кусочка чего бы то ни было. Теперь я совершенно на это не способен. Все остальное время, пока мы сидим в ресторане, я слушаю, что он говорит, рисуя в тарелке с чечевицей зубцами вилки ничего в общем-то не значащие символы. Иногда представляю себе жандармов, обнаруживающих в чистом поле искореженную машину, а в ней мой окровавленный труп: голова пробила ветровое стекло, лежит щекой на капоте, на лице навеки застыл ужас…
Ах, как она плачет, как плачет, она плачет просто восхитительно — именно такую плакальщицу я хотел бы видеть на собственных похоронах! Достаточно взволнованную для того, чтобы вовлечь остальных в свое горе, и достаточно красивую для того, чтобы не выглядеть жалкой — а кроме всего прочего, она ведь самим своим присутствием доказала бы собравшимся, что я имел некоторый успех у девушек.
С некоторых пор — чтобы быть точным: с тех пор, как отведал той солонины с чечевицей — я не могу присутствовать на похоронах, не представляя себе всякий раз, что хоронят меня самого. Теперь из разу в раз мне оказывается не под силу оценить церемонию объективно: каждая деталь неминуемо отсылает меня к забитой надо мною самим крышке гроба. И я ясно понимаю, что, случись мне умереть, скажем, через месяц, моя погребальная церемония потерпит фиаско.
Никаких бывших любовниц, которые в слезах вспоминали бы, как я был прекрасен. Друзей тоже, считай, нет. Родители — обаятельные, как пара стоптанных шлепанцев. Брат — настолько блистательный, что отвлечет всеобщее внимание от моей персоны. Впрочем, и рассказать-то обо мне будет практически нечего. Полный провал.
Похороны Марты Шабо, ниже которых, как мне всегда казалось, опуститься просто некуда, нулевой уровень, по сравнению с моими выглядят при таком раскладе не хуже погребения леди Дианы.
Кто эта девушка усопшему? Сестра? Жена? Любовница? Плакальщица из Фигурека? Вот! Вот единственное, что могло бы спасти мою церемонию! Чего проще — оплатить дюжину друзей, которые вспомнят о моих пьесах как о причудливой смеси идей Чехова и Ионеско, недооцененной современниками; нанять нескольких любовниц умеренной красоты, среди которых будет главная плакальщица (эта девушка очень подойдет!); подрядить издателя, который как раз собирался опубликовать мои творения… Да! И еще семейство, конечно, чьей гордостью я неизменно являлся (не забыв о детишках, которым я всегда служил тайным примером для подражания).
Ирония судьбы: такой заказ для меня невозможен, ибо я недостаточно близок к Фигуреку, тогда как на шесть футов под землю меня отправит именно Фигурек, полагая, что я чересчур к нему приблизился.
Они вот-вот уничтожат меня, как крысу, обыкновенную крысу, попытавшуюся найти потайной ход к сокровищам буфета. Не то чтобы я покорно с этим смирился, но крыса тоже не к этому стремилась. Тем не менее шею ей свернут. Что касается меня — я осмеливаюсь надеяться на более изящный исход… ну, скажем, более человечный.
Есть два Жюльена. Один — тот, которого я вижу за ужином, свободный, раскованный, легкомысленный гедонист, хохочущий при прослушивании «Демонов полуночи»[12], организатор конкурсов на лучшие кольца из сигаретного дыма, любитель ликера из даров моря… И есть Жюльен полуденных встреч за ланчем: тревожный, бледный, подавленный, аппетита ни малейшего, из пальцев, салфеток и гипотез морские узлы вяжет…
— Вчера я застал ее за…
(Если я сегодня настаиваю на том, чтобы воздать ему должное, то делаю это не потому, что ему самому этого хотелось: всем нам отлично известно, насколько он не склонен был выставлять себя напоказ, именно легендарная скромность загоняла его в самые темные углы безвестности. Возможно, мой друг даже рассердился бы, услышь он эти хвалы, но тем хуже для него — не надо было умирать — печальная усмешка. Болезнь — или несчастный случай, или убийство — отняли его у нас безвременно, непростительно рано… но я думаю, он слишком ненавидел банальность для того, чтобы ждать тихого угасания в ледяных лабиринтах непомерно дорогой богадельни. Разве в его пьесе, к сожалению, чересчур поздно получившей признание, мы не читаем… Разве мы не читаем в ней… Ах ты, черт, как только речь заходит о моей пьесе, я торможу, даже в надгробной речи.)
— …тогда как обычно она ест маслины.
— Послушай, мне кажется, зря ты так волнуешься: нечто подобное случается со всеми парами.
— Ты уверен?
— Конечно.
— Надеюсь, ты прав… И это письмо, оно ведь могло быть написано попросту кем-то из родственников, каким-нибудь кузеном или теткой… А она не хотела мне…
Нет. Жюльен слишком плох сейчас. Он не сможет произнести настолько умную речь. Но теперь уже поздновато искать другого лучшего друга. Тем более — лучшего друга, ничуть не сомневающегося в верности своей жены. Остается только одна возможность: я заранее записываю на кассету сочиненное и произнесенное мной самим прощальное слово и оставляю его точно так, как оставляют завещание. Для того чтобы в Великий День нажать на кнопку магнитофона, не нужно быть особо харизматической личностью, нажать на кнопку может кто угодно. Проблема в том, что это слишком напоминает какой-нибудь современный хэппенинг, как бы этой речью не испортить всю церемонию. Внимание собравшихся будет перенесено с содержания на форму, и печаль рискует уступить место простому удивлению. Не считая того, что произнесенная мною самим надгробная речь может зародить сомнение в моей легендарной скромности, о которой уже говорилось выше. Так что этот вариант лучше не разрабатывать.
— …повыше Авиньона.
— Послушай, мне кажется, зря ты так волнуешься: нечто подобное случается со всеми парами.
Тео заключает ее в объятия и нежно прижимает к груди, но Анна все равно не способна удержать слезы, и они льются рекой. На кладбище дует легкий ветерок, ее черные как смоль волосы чуть колышутся. Бедняжке нестерпимо думать о том, что меня больше нет, что вместе со мной ушли и все дивные моменты, которые нам довелось пережить.
Именно в эту минуту ей вспоминается поза временно исполняющего обязанности троцкиста в день, когда мы впервые такую позу испробовали. Это случилось ранней весной, день оказался знойным во многих отношениях. Мы случайно встретились у двери туалета, находясь на территории фермы-ресторана, славившейся экологически чистыми продуктами. Только-только она принялась округлыми и томными движениями рук, напомнившими мне пластику дикой кошки, стягивать с себя прозрачную кофточку, — мать ставит передо мной тарелку с живыми устрицами, которых предстоит убить одну за другой.
— В честь чего это у нас устрицы?
— А что — теперь требуется специальный повод для того, чтобы поесть устриц?
— Черт! А я-то думал, мы празднуем окончание твоей пьесы!
Мы сдержанно посмеиваемся, и я несколько фальшиво бормочу: скоро-скоро…
О! Брат! Мой брат… вот кто достаточно находчив, чтобы произнести действительно впечатляющую речь, и не понимаю, зачем было искать кого-то еще. Согласен, потрясающая внешность этого юнца может переключить внимание на него, но рискнуть стоит. И потом, горе ведь может существенно исказить его черты в день похорон, возможно, у него появятся синяки под покрасневшими и распухшими от рыданий и недостатка сна глазами (не говоря уж о губах, растрескавшихся на морозе). Нет-нет, мой брат — именно то, что надо, я уверен, никого лучше не найти, удивительно, как я не подумал о нем раньше.
Следующий этап: где мне найти поклонников, способных поместить автора моей пьесы между Чеховым и Ионеско?
Вот уже целую неделю, прекрасно зная, насколько опасно нам встречаться, мы все-таки встречаемся в том же кабачке, чтобы пообедать вместе. Мне бы на него рассердиться за то, что, он, помимо моей воли, втянул меня в эту безумную спираль, но я почему-то, сам не понимаю почему, сердиться на него не способен. Мало того. Мне не только не удается на него разозлиться, но то обстоятельство, что он может стать причиной моей смерти, нас больше всего и сближает — ведь так редко люди могут узнать заранее, кому назначено ускорить нашу кончину.
Всякий раз мы заказываем солонину с чечевицей, которая служит в этом кабаке дежурным блюдом (замечу в скобках, что срок дежурства солонины с чечевицей, видимо, не имеет пределов). И хотя это единственное доступное здесь блюдо, всякий раз официант принимает заказ с почти религиозным усердием и всегда записывает его в блокнотик, чтобы не забыть.
— Все еще никаких репрессий?
— Все еще никаких.
— Неужто проскочили?.. Нет, не может быть… Меня бы это сильно удивило: контролеров на мякине не проведешь…
— А вы по-прежнему ходите на дискуссии в медиатеку?
— Слава богу, с дискуссиями покончено. Но, поскольку я хорошо справился с работой, меня оставили при медиатеке. Я слоняюсь по залу, разглядываю книжки, беру их с полки, ставлю обратно, иногда для виду обращаюсь за сведениями об авторе или издании… Непыльная работенка, я бы рад там и остаться. Еще одна причина, почему мне не хотелось бы, чтобы меня застукали!
— Там есть и другие фигуранты, кроме вас?
— Пока не понял… Подозреваю одного… Прыщавый тип, который каждый день является посидеть над книгами о Средневековье… Вроде бы случай яснее ясного, но при этом он так сосредоточенно читает, что поди разберись… То ли это великий актер, гений Фигурека, то ли просто псих ненормальный… И я склоняюсь, скорее, ко второй гипотезе: думаю, что Фигурек не стал бы растрачивать подобный талант в медиатеке. Такому парню скорее поручили бы активное фигурирование, что-нибудь этакое для семейных сборищ — типа племянника, учащегося на подготовительных курсах в Эколь Нормаль…
Он опрокидывает в глотку бокалы один за другим, один за другим… Наверное, он потребляет за обедом около двух литров красного, если не больше, но обильные возлияния никак не сказываются на его речистости. У меня к нему столько вопросов, что наши беседы больше походят на интервью, чем на обычный разговор. Да и вообще мне как-то непонятно, чем я — молодой побег — могу быть полезен такому могучему дубу. Принесенной ему на алтарь юной беззаботностью? Вот уж чего нет, того нет. Я родился стариком. Стариком с четким сознанием неумолимости будущего. Со дня рождения я думаю о смерти. Даже когда я смеюсь, смеюсь искренне и, казалось бы, самозабвенно, ко мне рефреном возвращается все та же мысль: пройдет шестьдесят лет — и тебя не станет на этом свете.
— Фигурек охватывает все области жизни?
— Все. Включая те, о которых ты и не подозреваешь… Фигурек дошел до того, что сам создает новые профессии! Сначала им надо было куда-то пристраивать отпрысков друзей и знакомых, а потом пошло, пошло… что тут говорить: никуда не денешься от этого вечного шахер-махера! В общем, появились целиком и полностью фиктивные занятия, набор профессий, которые существуют лишь во имя того, чтобы существовал Фигурек. И, должен сказать, их полным-полна коробочка, вот какие дела… Возьми хоть управляющих арт-галереями — есть такая профессия? Нет! Создана исключительно для женушек воротил Фигурека. Бабенки входят в раж, начинают размахивать своими феминистскими флагами, орать: «Я не могу расцвести без напряженной работы!», ну и мужья создают должности — надо же их как-то утихомирить… Подумали немножко — и придумали: делать там ничего не надо, витрина красивая, да еще то преимущество, что дамочке не грозят травмы от соприкосновения с социальной средой, далекой от ее собственной… Сколько угодно можно вспомнить профессий, от начала до конца выдуманных рокбренистами! Интересно? Пожалуйста! Инженер по машинному моделированию, псевдомашинному и псевдомоделированию, и прочие поденщики, которые якобы трудятся в компьютерных конторах; управляющий дискотекой; фанат С. Жерома[13] (впрочем, и сам С. Жером — порождение Фигурека); агент актера или шоумена; инспектор народного просвещения; детский психолог; консультант по профориентации; помощник мэра по сельским проектам; контролер в городском автобусе; оппонент-нигилист на дискуссиях в философских кафе; орнитолог; девица, сидящая в приемной налоговой инспекции; большая часть тех, кто занят производством дисков; министр по делам молодежи и спорта; восемьдесят процентов работников телевидения (кстати, именно там больше всего рабочих мест рокбренистами и создано); сенаторы, академики… Ничего такого не существует — чистейший Фигурек, а я ведь показал тебе только верхушку айсберга.
Подходит официант — узнать, чего бы нам хотелось в качестве десерта. Выбрать следует шоколадный мусс, потому как больше ничего и не предлагается. Парень как-то по-женски собирает тарелки со стола и интересуется, понравился ли нам обед. Мы, как обычно, просим его поблагодарить шеф-повара: солонина, дескать, сегодня получилась на редкость удачной. Он, как обычно, краснеет и, как обычно, отвечает, что шефу будет очень приятно это услышать.
Официант удаляется, мы снова одни, и я решаю, что пора наконец брать быка за рога.
— А вам приходилось выполнять заказы со стороны?
— Господи, да конечно же нет, дурак ты, что ли? Раз всем заправляет Фигурек, то и заказы приходят только от них.
— Конечно, я понимаю… И на самом деле хотел спросить вас о другом… Приходилось ли вам добровольно фигурировать где-то… ну, просто по склонности или чтобы оказать услугу?
— Добровольно? Мальчик мой, понятие «добровольно» — это худшее из оскорблений, какие только есть во французском языке. Я никогда не употребляю этого слова — слишком хорошо воспитан… Но почему ты спрашиваешь об этом? Что у тебя за мысли в твоей птичьей головенке?
— Нет, это только потому, что… Я предположил: а вдруг со мной что-то случится?.. Например, разрыв аневризмы… И мне бы хотелось знать, готовы ли вы… придете ли вы поплакать на моих похоронах…
— Ах, вот в чем дело! И всех-то проблем? Не волнуйся, можешь на меня рассчитывать. В конце концов, это же из-за меня ты сейчас горе мыкаешь, правда? Значит, я у тебя в долгу. И потом, где я просто наслаждаюсь, так это на похоронах — вот уж где веселье.
Он святой, мой толстячок. Я настолько взволнован, что едва не кидаюсь целовать его жирные щеки, набрякшие от неумеренного потребления скверного вина.
Мне нужна песня. Эта мысль приходит мне в голову, когда священник молится над гробом Фернана Гийо за упокой его души. Прямо скажем, молитва чересчур затянулась, и мне вспоминается юная Фредерика Манжо и звучавшая тогда в церкви «Puisque tu pars» (когда, находясь на похоронах, я вспоминаю другие похороны, это безусловный признак посредственности данных похорон). Какая мощь! Вы можете быть круглым идиотом, прожить всю жизнь как распоследняя сволочь, но стоит включить на ваших похоронах «Puisque tu pars» — и все немедленно начнут о вас скорбеть.
Мне совершенно необходимо обзавестись печальной песней, обязательно — популярной, любимой всеми, такой, которая способна растопить камень, просто тронуть любого — явно мало. Подумываю сначала взять ту же песню Гольдмана, но почти сразу отметаю эту идею: слишком уж боюсь, что некоторые припомнят девицу Манжо. Тут же закричат о плагиате, может быть, даже начнут свистеть и во весь голос выкрикивать упреки. Я такого не переживу.
Прикидываю в уме список популярных песен, которые в прошлом могли бы вызвать у меня слезы. Совершенно очевидно, что это первое условие, которому песня должна соответствовать, потому что я не понимаю, как можно заставить заплакать другого с помощью песни, от которой не плачу я сам.
«Mistral gagnant» Рено[14].
«Avec le temps» Ферре[15].
«Drouot» — чтобы пела Барбара[16].
Любое танго Карлоса Гарделя[17] — тут действительно все равно какое.
Теперь надо покопать тут серьезно…
Гроб медленно опускают в яму, слышатся последние всхлипы, дальше — тишина. Полное всеобщее молчание, громадное молчание, заполняющее пространство своей ужасающей массой, великая тишина, вызывающая редкостное почтение, поразительная мощь, замкнувшая нас в пространственно-временные скобки. Я тут же меняю свою оценку качества погребальной церемонии. Эта исполненная достоинства всеобщая немота — и захотел бы, так не нашел бы к чему придраться — в последний момент спасает похороны, которые иначе не было бы никакого смысла вносить в анналы истории погребений.
Все потихоньку бредут к выходу, и в этот момент меня окликает голосок — слабенький и ломкий:
— Можно с вами поговорить?
Оглядываюсь: голос принадлежит старушке настолько сморщенной, что сморщенным кажется даже ее взгляд. На вид бабульке не меньше ста восьмидесяти лет, росточком, если брать в сантиметрах, она вполовину меньше этой величины. Голосок не просто слабенький, такое ощущение, будто ей невероятно трудно исторгнуть его из чахлой груди, что она вообще давно утеряла привычку говорить, все меньше с годами используя эту возможность, и та постепенно угасала по мере неиспользования — в полном соответствии с открытым Дарвином феноменом.
Эта ходячая древность просто-таки излучает доброту. Останавливаюсь и посылаю ей самую милую из своих вымученных улыбок — самую безупречную, ту, что в обычной жизни приберегается для детей, страдающих генетическими заболеваниями.
— Да? Слушаю вас!
— Мы всё знаем насчет Бувье. Прошу следовать за мной.
— Простите, не понял!
— Кончайте валять дурака, вас уже давно застукали, не отнекивайтесь — все ваши встречи с Бувье зарегистрированы. Если до сих пор мы не вмешивались, то исключительно потому, что чувствовали ваше все-таки немного скептическое к нему отношение. Теперь, когда этот диссидент Бувье окончательно убедил вас, мы не можем допустить, чтобы вы гуляли на свободе.
— Да о чем вы говорите? Кто такой Бувье?
— Если я скажу вам «Фигурек» — этого будет достаточно?
Это слово, пусть и много раз слышанное за последнее время, тем не менее оглушает меня как пощечина. Ну вот и все. Я чувствую себя совершенно беспомощным — яснее ясного, что сопротивление бесполезно.
Настал час разрыва аневризмы.
Я не печалюсь о том, что пришел конец всему, я печалюсь только о том, что не успел все организовать как следует.