Как-то немножко стыдно шагать по улицам с этим пакетом в руках. Мало того, что он украшен розочкой из ленты кошмарного леденцово-малинового цвета — это бы еще ничего, но мне кажется, будто, прогуливаясь вот этак с подарочком, я словно бы голый перед всеми. Такой у школьника бывает страшный сон — когда он видит себя посреди двора (вокруг толпа одноклассников) в домашних шлепанцах.
Маневр оказал на меня благотворное воздействие. Вернувшись с похорон домой, я понял, почему мне так трудно со всем этим покончить, ну, во всяком случае, отчасти по этой причине. Этот пакет прямо перед глазами, на столе, как бы я ни отпирался, все равно не что иное, как олицетворение Тани. Я не позволял себе к нему притронуться, а уж тем более — открыть, но чего бы только не отдал, лишь бы он оставался здесь, в самом центре небытия, которое представляет собой моя квартира — а заодно и моя жизнь.
(Понимание, кстати, заставило меня задуматься и о другом вопросе, до сих пор никогда не приходившем мне в голову: как справляются с этим люди, которые, превратив близкого человека в пепел, водружают урну с прахом на камин?)
Оглядываю зал через окно — нет, кажется, еще не пришла. Но, может быть, придет с минуты на минуту? Сяду-ка я за столик и подожду Дуб и на этот раз здесь: облокотился на стойку, смотрит на меня, и по взгляду сразу понятно — он меня узнал. Я, стараясь вести себя совершенно естественно, прохожу мимо него так, будто внезапно, причем полностью, утратил память, к столику в глубине зала, но он своей громадной боксерской ручищей преграждает мне дорогу:
— Ну и куда это ты так шустришь?
(Голос его, тихий и нежный, никак не вяжется с вопросом, от которого, будь голос октавой ниже, а децибелами выше, любой бы задрожал.)
— Слушай, я здесь не затем, чтобы препираться. Зашел выпить кофе и отдать Тане подарок.
Он внимательно осматривает пакет, потом — сверху вниз — меня, после чего убирает-таки руку, покоившуюся до того на моем солнечном сплетении, возвращается к стойке и продолжает тянуть свое пиво.
Прохожу по залу, сажусь за столик, где мы сидели с Таней во время нашего последнего, такого неудачного свидания — я не суеверен.
Некоторое время спустя подходит Дуб. В одной руке у него мой кофе, в другой — его пиво.
— Можно?
— Я надеялся на другую компанию, но пока…
Его четкие и гармоничные жесты все так же безупречно соответствуют его могучему телосложению, можно подумать, при его рождении в божественном кастинге произошел какой-то сбой. Он пододвигает мне чашку и отхлебывает пиво. Череп его гладко выбрит и блестит — просто-таки Mr. Proper[56] во плоти (если бы эту марку чистящего средства прибрал к рукам Фигурек, то Дубу наверняка доверили бы играть главную роль).
— Должен вам сказать, что… что Сильви… ну, то есть Таня сегодня не придет…
— Почему это не придет? Откуда вам знать!
— Не сердитесь, если уж вам есть на кого сердиться, то только на себя самого… Большому Совету стали известны ваши причуды, и было принято решение на какое-то время отдалить ее от вас — в первую очередь для блага Фигуре ка, но так будет лучше и для вас обоих…
— Отдалить?! Это что еще такое — отдалить?!
— Ее перевели в другой сектор. Больше я ничего не знаю, а если б и знал — вам не сказал бы… Сами того не понимая, вы — как, впрочем, и другие — принесли ей немало зла… И подобная перемена места скажется на девушке благотворно…
— Я?! Да каким же это образом я мог повредить Тане?!
— Вот-вот, ответ на ваш вопрос — в самом вопросе. Никакой Тани не существует. Точно так же, как не существует Мари-Анж, Бренды, Наоми или Орнеллы. Всё это имена, которые вы и вам подобные хотели, чтобы она носила, всё это особы, которыми она должна была становиться по вашему желанию, а вы все, сколько бы вас ни было, такие, как вы есть, никогда ее не любили. Вы любили прежде всего себя самих — в том образе, который сами и выдумали; вы платили за пользование драгоценным зеркалом, чтобы любоваться собой в приступе самого извращенного, какой может быть, нарциссизма; вы дорого за это платили — но это ваша проблема. Да, я ни на минуту не усомнюсь в том, что вы любили Таню и сейчас ее любите. Точно так же Дюмуде любил Орнеллу или Дюсколен — Бренду. Но Сильви… Сильви не любил никто и никогда… Пока эти марионетки служили тому, чтобы выставлять вас в выгодном свете, сама Сильви страдала от одиночества… Вот вы… вы можете мне сказать, кто это — Сильви, какая она, Сильви? Что она любит, чего она ждет, о чем мечтает? Нет, разумеется, нет. Девушка ждала, отчаялась уже ждать, когда вы прекратите заниматься только собой и захотите понять, что там у нее за приятной внешностью, но ждала она напрасно: помимо себя самого, вас ничего на этом свете не интересует. Ну и нечего плакаться теперь! У меня к вам несколько странная симпатия, хотя вы не заслуживаете большего, чем остальные, такие же, и знаете, я не верю в пресловутый синдром Фигурека, при котором больному трудно отличить выдумку от реальной жизни, потому он постоянно колеблется между ними. Я, скорее, думаю, что больной сознательно, по собственной воле делает выбор и погружается с головой в фантазии, потому что там ему лучше, потому что только там он чувствует, что живет, только там ощущает себя кем-то… Конечно, вы можете обратиться к врачу Фигурека, если захотите, но мне-то кажется, ничем он не поможет…
Я вижу, как в мою чашку с полуостывшим уже кофе падает слеза. Дуб прикуривает. Пакет с подарком лежит в центре столика — как раз между нами.
— Вы женаты?
— У меня есть подружка. Настоящая…
— Возьмите-ка этот пакет и отнесите ей. Скажете, что это подарок от одного из ваших дальних родственников.
— А что там?
— Понятия не имею.
— Тебе непременно хочется, чтобы с тобой разделались? Знаешь, голубчик, если тебе угодно получить пулю в лоб — это твоя проблема, ну, если не считать твоих стариков, остальному человечеству на это в высшей степени наплевать. Но ни к чему тащить и других за собой в кучу дерьма, или я тебе помогу покончить с жизнью, клянусь, долго ждать не придется… Врач, мальчик мой, это же врач! Он не такой служащий, как другие. Он-то не договаривается об условиях контракта по телефону и не получает их почтой, как я. Он-то в лицо знает всех начальничков и, как мне кажется, не постесняется на тебя донести… Ты где живешь, милый, на каком свете? Ты можешь орать что угодно где угодно, мне плевать, на кой черт ты мне сдался, ты можешь выйти нагишом на площадь и славить там евгенику или педофилию, если это тебе улыбается, словом, делай что хочешь, с точки зрения последствий это все же лучше, чем выкрикивать всякое такое про Фигурек в битком набитой забегаловке!.. К счастью, они сумели исправить дело после твоего ухода и объявили тебя психопатом из психопатов — впрочем, я уже и сам начинаю так думать… и будь проклят день, когда я с тобой связался… Из-за твоих идиотских выходок я в конце концов попаду в Информатекс, и очень скоро… Ты знаешь, как они там обращаются с заключенными? Знаешь? Ничего ты не знаешь, ни-че-го, это совершенно очевидно!.. И ничего не боишься… Ох, как же ты надолго застрял в юношеском идиотизме… Информатекс — это экран компа, который светится каждый день с восьми утра до шести вечера, при том, что ты не имеешь права дотронуться до клавы. У заключенных там отбирают «Солитер» и «Морской бой», ты опять-таки ни на что не имеешь права — ни тебе кроссворда, ни тебе книжки, ну, а желая еще усугубить тяжесть наказания, к тебе помещают соседа, как правило, черноногого[57], и платят ему за то, чтобы он каждые десять минут рассказывал тебе, что жили-были, дескать, старик со старухой, и был у них, дескать, сын… Нет уж, не хочу снова пережить это все, не дождешься, братец ты мой, слышишь? Если мне суждено опять оказаться в тюряге, обещаю: я и тебя за собой потяну!
— Я не хотел… Прошу прощения… Простите…
— Не мне ты должен свои дурацкие «прости-и-ите» говорить. Если ты действительно хочешь разрядить обстановку, иди проси прощения у доктора — и чем скорее, тем лучше. На твоем месте я побежал бы к нему прямо завтра с утра, пусть даже от этого мало что изменится… Можешь быть уверен: на этот раз они обойдутся с тобой по-другому, не жди никаких одолжений с их стороны, они и не посмотрят на то, что твои родители — верные их клиенты, есть же все-таки границы, которых нельзя переступать!..
В бешенстве он начинает глотать равиоли великанскими порциями — штук по десять разом. Приглашая его к себе на ужин, я подозревал, что могу выслушать нотацию, но, мне кажется, приготовился к худшему, чем есть, он мог и посильнее разбушеваться. Собственно, я потому его и пригласил — надеялся, что тогда критика в мой адрес будет не слишком суровой: людям, которые тебя угощают — пусть даже на стол поданы равиоли из банки, — все-таки не задают трепку!
Он постепенно успокаивается и вот уже принимается аккуратненько подцеплять равиоли по штучке. Выражением лица он снова напоминает человека, к которому все-таки можно подступиться.
— Ну ладно… А что у тебя там с Таней?
— Исчезла бесследно…
Комок встает у меня в горле и ни туда, ни сюда. Тупо смотрю на тарелку равиолей, чтобы не встретиться с ним глазами.
К концу почти двухчасовой прогулки по городу, прерываемой регулярными и спасительными для меня чашками кофе, я вынужден признать очевидность: мне совершенно нечем заняться и в кармане не осталось ни гроша — даже на чашку кофе напоследок.
Решаю отправиться к родителям. Их сегодня нет дома — в первый день после Рождества все семейство навещает дядюшек, родившихся в докембрийскую эпоху, только я каждый год ловко увертываюсь от этого визита. Оправдание раз и навсегда выбрал неотразимое: мне тридцать лет, и никто больше не имеет права навязывать мне родственников. Свой срок я уже отбыл.
Когда я вставляю ключ в эту замочную скважину, всегда чувствую себя очень странно… правда, на самом деле это редко со мной случается. Образы…
(Шестнадцать лет, шесть часов утра, я возвращаюсь с вечеринки в стельку пьяный, пытаюсь так и сяк засунуть ключ в замочную скважину, но только с десятой попытки нахожу дырочку, за дверью — мама в халате и полнейшей панике, она спрашивает, смотрел ли я на часы, а я сосредоточиваюсь на том, чтобы идти более или менее нормально, я напрягаюсь, чтобы все выглядело нормально, в результате все выглядит совершенно ненормально, нелепо, устная речь дается с трудом, я не выдерживаю испытания, хотя и старательно выговариваю каждый слог, но тем не менее с одним из трех неизменно промахиваюсь, это затянулось дольше, чем пред…рас…полагалось, я принуждаю себя задержаться на кухне, чтобы все выглядело естественно, выпиваю стакан воды и иду по лестнице вверх, слишком высоко — так, словно ступеньки у нас по шестьдесят сантиметров — поднимаю ноги, но наконец добираюсь до своей комнаты, спасен… Четверть часа спустя мама слышит, как меня шумно рвет в туалете.)
…мелькают в голове, эти сайнеты[58], вынырнувшие из небытия.
Кажется, что любое мое движение отзывается в доме гулко, как в пещере, я не привык видеть эту квартиру пустой. Похоронное такое впечатление — как предчувствие смертной тоски, которую предстоит пережить лет эдак через пятнадцать.
Первый этап: наконец-то можно сварить кофе. Достаю из пачки сигарету, прикуриваю и сажусь, оглядывая под теплое, успокаивающее урчание кофейника все уголки этой кухни, которую, в конце-то концов, давным-давно не вижу. Ничего не сдвинулось даже на миллиметр. Я бы не удивился, обнаружив, что к дверце холодильника приклеены разноцветные листочки с теми же записями, что пять лет назад: прием у остеопата 17-го, в четверг, в 14.30 — и 14.30 дважды подчеркнуто.
Брожу по комнатам, время от времени отхлебывая из чашки кофе. Елка еще тут — я не вспоминаю о подарке для Тани, я не вспоминаю о подарке для Тани, я не вспоминаю о подарке для Тани. Для моей Тани. Тани, которая оживила дом моих родителей, нет, оживляла его в течение нескольких недель, и этого жалкого времени хватило, чтобы навеки запечатлеть в нем ее невыносимое отсутствие. Мне нужно перестать думать об этом, нужно суметь, нужно суметь. Эта елка должна напоминать мне о подарках, полученных в детстве, ну-ка, ну-ка, который из подарков мне запомнился лучше всего — за исключением Тани?
Я сосредоточиваюсь, стараясь построить мысленный образ, в котором не находится места Тане, и мне наконец удается: я вспоминаю то особенное Рождество, когда, развернув красную бумагу со звездами, чуть не умер от радости — под оберткой оказалась коробка с плеймобилем, о котором я мечтал ночи напролет: «Пиратский корабль»!
Где он? Взлетаю по трухлявой лестнице, ведущей на чердак, — мне надо найти эту коробку, быть может, именно ей суждено изгнать из моей головы черные мысли. Не знаю, почему я не захожу сюда чаще — в это хранилище тишайшего прошлого, в логово моей детской космогонии. (В глубине-то души знаю почему: я ведь никогда не разрешал себе испытывать какую бы то ни было ностальгию в присутствии родителей, до ужаса боялся, что из-за этого мое настоящее покажется им убогим… Какими смехотворными мне вдруг кажутся сейчас эти мои опасения!)
Толкаю дверь с проржавевшими петлями, захожу — и обнаруживаю, что все точно так, как сохранилось в моей памяти: веселый бардак, состоящий из сосланных в чистилище воспоминаний — такие вещи не хранят по-настоящему, но и не выбрасывают окончательно. Какие-то коробки, старая мебель, стопки книг, коробки опять, старый велотренажер, два кресла в отличном состоянии, мешки со шмотками, снова коробки… Роюсь некоторое время в несусветной груде барахла, наслаждаюсь пребыванием в хаосе, царящем в единственном месте этого дома, где сведенная до нуля терпимость к беспорядку не в счет, где обычная правильность моих родителей обернулась распущенностью: имеем право — тут чердак. Ничего тут не найдешь — в этом хаосе… Ой нет, кое-что найдешь! Заглядывая наугад в открытые коробки, обнаруживаю настоящие сокровища — например, фотографию, где мы с братом в бейсболках козырьком назад и вельветовых штанах, засунутых в носки, отплясываем смерф[59]. Или вот — игра с разноцветными шариками: они падают или отскакивают в зависимости от того, вытягиваешь ты рычажок, который их подталкивает, или отпускаешь. Пластинка-сорокапятка «When the rain begins to fall»[60], а исполнители — Пиа Задора и Джермен Джексон[61] (ах, если б Жюльен оставался прежним Жюльеном — вот был бы для него классный рождественский подарок!) Американская тряпичная сумка, разрисованная нами вкривь и вкось названиями разных групп: «Police»-«Trust»-«Teléphone»-«AC/DC»[62] — непременное условие тогдашней моды, даже в том случае, если ни единой песни ни одной из этих групп ты сроду не слышал. Большой Джим с бицепсами, которые надуваются… надувались, когда ты сгибал ему руку[63]. Пара кроссовок «Nastase»[64] в пятнах засохшей грязи.
Старый комикс, который в те времена казался мне суперпорнографическим и который я тайком перелистывал, теребя промежность, но теперь, как выяснилось, содержавший хорошо если одну грудку, едва выглянувшую из-под рубашки…
Вот за этой-то — последней — картонной коробкой я и вижу железный сундучок льдисто-серого цвета, и сундучок этот сразу же привлекает мое внимание, потому что это единственная вещь, которая выглядит здесь не на своем месте. Пытаюсь его открыть. Ничего не получается: он заперт на ключ, знаете, есть такие крохотные замочки для чемоданов… Но то, что его почему-то заперли, еще больше возбуждает мое любопытство.
Спустившись вниз, ищу молоток и отвертку в ящике с отцовскими инструментами, нахожу и, пыхтя, как паровоз, взлетаю обратно на чердак. Замок поддается со второй попытки — первая привела лишь к тому, что я сломал себе ноготь на большом пальце. Откидываю крышку и… ничего себе! Меня будто парализовало.
Гора контрактов и счетов от Фигурека.
Пришлось сделать несколько глубоких вдохов, чтобы вернуть себе прежний сердечный ритм. Добившись этого, я сажусь по-турецки на пол и принимаюсь разбирать эту кучу бумаг листок за листком. Бóльшая часть счетов пожелтела от времени, но, если присмотреться как следует, то, несмотря на чуть изменившийся логотип, все в них вроде бы так же, как и сейчас. Ну и дальше — дальше я кидаюсь очертя голову перечитывать то, что представляло собой жизнь моих родителей и — как неизбежное следствие — мою собственную.
И выуживаю из этого хаоса целую толпу персонажей, от роду сопровождавших меня по жизни, но на самом деле, как выяснилось, не существовавших. Среди них — лучший друг отца, Фернан Жуйе, его товарищ по оружию, с которым он так любил, потягивая ореховую настойку, вспоминать когда героические, когда душераздирающие, но неизменно скучные эпизоды их общей военной биографии. И дюжина гостей на родительской свадьбе, часть этих гостей специализировалась на исполнении народных песен, а другая — похабных анекдотов, заставлявших краснеть как новоиспеченную свекровь, так и новоиспеченную тещу. Деятельность вышеозначенных лиц шла под грифом «развлечения во время еды». И еще тут оказалась кузина Ирен, ровесница матушки, казавшаяся лет на десять ее старше и регулярно посещавшая родственницу, чтобы той позавидовать и попросить у нее совета насчет самой лучшей диеты и марки ночного крема. И семья беженцев с Востока, которую мои родители как-то приютили на ночь — на следующий день их поступок вызвал всеобщее восхищение и стал предметом обсуждения в булочной.
И другая дюжина гостей, теперь это были приглашенные на гулянку по случаю ухода отца на пенсию. Сотрудники отца или матери, которых они звали к себе на аперитив. Нищий перед нашим домом, которому мама каждый день подавала милостыню — пять франков. Виртуозный сплетник, незаменимый на «тапперуэровских вечеринках»[65]. Двойник Жоржа Гетари[66], которого использовали вот для этого мифического снимка: он в центре, мои родители, тающие от восторга, по бокам, он с пылом прижимает их обоих к себе. Мне ли не знать этой фотографии, я мог бы описать ее в мельчайших деталях, еще бы — ее вытаскивали при любом удобном случае, будь то просто обед или семейная встреча! Этим снимком — конечно, после результатов учебы Тео — мои родители, наверное, гордились больше всего на свете…
Я читаю — и мои воспоминания меняются, мутируют, мутируют тягостно, картинки и звуки полностью преображаются, события, оглушая меня, скручиваются, раскручиваются и снова закручиваются, уже по-новому… Шарики заезжают за ролики от неутихающего эффекта бабочки, и каждая мелкая деталь при мутации ведет за собой серию грандиозных разрушений.
Устраиваю себе перекур длиной в одну сигарету — невыносимо ощущать, что с минуты на минуту мозг взорвется и куски его разлетятся по чердаку. Заставляю себя осматриваться, чтобы хоть ненадолго оторваться мыслями от сундучка. Но опять, не выпуская сигареты изо рта, возвращаюсь к расследованию. Со временем воздействие хаоса начинает слабеть, может быть, в силу привычки: события, церемонии, мимолетные знакомства вскоре стали повторяться, — но, может быть, дело и в том, что у меня уже не хватает сил усваивать то, что я читаю.
Добравшись до недавних счетов, я и напоролся на этот контракт.
Внезапно все резко меняется. Эти несколько строк, словно бы отодвинув в сторону, более того, сведя до уровня ничего не значащего анекдота все до сих пор открытое, ввергают меня в пучину мучительного стыда и полного замешательства. Я вижу перед собой целый год существования — если, конечно, я еще имею право называть существованием эту ничтожную кучку хлама, этот ворох обманок и фальшивок… Я внимательно рассматриваю листок бумаги, перечитываю дважды, трижды, чтобы обрести уверенность в том, что не стал жертвой извращенной иллюзии.
А потом разражаюсь рыданиями. Да, я принимаюсь плакать навзрыд и, хотя толку от этого никакого, отшвыриваю к чертям сундучок. Сундучок врезается в безвкусную вазу, превратив ее в груду осколков.
Крепко сжатыми кулаками барабаню по двери. Несколько секунд — и она открывается.
— А-а-а, это ты, но… что с тобой стряслось? Какая муха укусила?
Я молча сую контракт ему под нос. Жюльен бледнеет и даже выражением лица становится похож на труп. Развернувшись, он бежит в комнату, наливает себе стакан и выпивает его одним глотком. Я вхожу, притворив за собой дверь. Он стоит ко мне спиной, опираясь о стол, и мне отсюда слышно, как тяжело он дышит. Он достает еще один стакан, наполняет оба и наконец оборачивается ко мне: теперь кожа у него пожелтела и почти что фосфоресцирует, он напоминает маленький скелет, какие продают на ярмарках. Он протягивает мне мой стакан, и мы садимся каждый в свое кресло — лицом к лицу. Он ставит на журнальный столик между нами бутылку ликера. Мы проглатываем содержимое стаканов, и он наливает снова.
— Клер нет дома, она вышла. Впрочем, так даже лучше: она опасалась, что это произойдет… и я счастлив, что это произошло не при ней… Только не подумай, что она отправилась на свидание с Анри (он пытается хихикнуть), нет-нет, никакого Анри не существует… Никогда не было никакого Анри, Анри — это Фигурек, опять Фигурек, всегда и везде Фигурек… Гениальное озарение Клер, моей дорогой Клер, у которой необычайный нюх, да-да, у женщин интуиция куда сильнее нашей… Когда она почуяла, что все идет наперекосяк, нет, не совсем верно, лучше было бы сказать: когда она почуяла, что все идет чересчур уж правильно, что у нас наступил застой, ей и пришло в голову, что возродить страсть можно именно таким образом — возбудив во мне ревность. Решила, что она заплатит какому-нибудь Анри, чтобы тот писал ей, и станет с ним кое-где показываться, ну а для дурной вести всегда гонец найдется, он-то все и закрутит… Ты оказался таким черным вестником по чистой случайности, прости, я дико сожалею… Но неплохо придумано, а? Любимая моя, как она умеет управлять мной! Обожаю ее…
Жюльен, смеясь от души, вновь наполняет наши стаканы.
— Ладно, как бы там ни было, это сработало. Дело сдвинулось с мертвой точки. Перспектива утратить то, чем владеешь, придает ему новую ценность… Ладно, мы, собственно, не об этом говорим, только не подумай, будто я нарочно напускаю тумана… (Лицо его делается серьезным, он откашливается.) Мы с женой работаем на Фигурек вот уже пять лет. Ее родители, как и мои, всегда были там, но не делились этим с нами, пока не сочли нашу семью достаточно прочной… И вот… очень скоро нам стали предлагать семейные контракты, да мы и сами на другое бы не согласились, от предложений работать по отдельности мы попросту отказывались. Мы с моей душенькой попробовали себя практически во всех возможных для семейной пары сферах, но вплоть до того времени, когда был заключен тот контракт, что принес ты, работа для нас находилась лишь время от времени и большей частью состояла из вызовов на какие-то церемонии или вечеринки… Но внезапно, с год назад, нам предложили стать активными фигурантами в совершенно новой области, причем на постоянной основе, ну, то есть предложили нам заключить вот этот самый «контракт четы друзей» — название нас даже насмешило… Не надо сердиться на родителей, они тебе добра хотели, ничего, кроме добра… Их тревожило твое одиночество, они беспокоились из-за того, что ты все больше уходишь в свою ракушку… Ты постепенно отрезал себя от внешнего мира, и им хотелось лишь одного: подарить тебе хотя бы минимум общественной жизни, правда, исходя настолько же из твоих интересов, насколько и из своих собственных… Мы не сразу приняли это предложение, мы несколько дней — и несколько ночей — обсуждали его, не давая ответа. Исключительность этого контракта казалась нам… прости за выражение, слегка удушающей… Ну а потом подписали, решили, что стоит попробовать, что нам будет приятно и полезно покончить с рутинной работой по вызову с мероприятиями, похожими одно на другое, как две капли воды… Кроме того, прости опять-таки за подробность, долговременный контракт куда выгоднее материально и значительно более надежен… Оставалось организовать нашу встречу — вот тут и пригодился блошиный рынок… А когда нас вызвали в Фигурек и, ничего не объяснив, велели приостановить работу, нам захотелось узнать почему, и мы решили найти способ встретиться с твоими родителями… Если бы об этом узнал Фигурек, нам пришлось бы круто. Встретиться с ними оказалось проще простого: ты же сам дал нам родительский адрес… А твоя мать, женщина совершенно прелестная, объяснила, что это она сочла нашу работу уже не столь необходимой, потому что ты недавно встретил женщину своей жизни, эту самую Таню, которую она расхваливала без остановки… Мы были за тебя искренне рады. Мы были счастливы, но в то же время и огорчены, что наша история подошла к концу, поверь мне, пожалуйста… Ну, значит, случилось это как раз тогда, когда развивалось «дело Анри», и нам вдруг показалось, что удобно им воспользоваться, чтобы перейти на новый уровень… Ну вот, если коротко, самое хладнокровное и объективное объяснение. А теперь я хочу, чтобы ты знал — ах, как жаль, что моей ненаглядной сейчас нет дома, она бы сказала тебе это куда лучше меня!., тебе пора узнать, что наша дружба с тобой, которая началась с обычного заказа, с течением времени стала самой настоящей и очень крепкой дружбой! И я не хочу, чтобы ты хоть на миг усомнился в том, что был и остаешься нашим другом, я очень быстро стал воспринимать тебя как брата и…
Я не даю ему закончить. Я встаю и ухожу. С той минуты, как я постучал в дверь их квартиры, и до той, когда захлопнул эту дверь за собой, я не произнес ни слова.
Всякий раз, как я переступаю порог ФНАКа[67], на меня накатывает жаркая удушливая волна, я чуть ли не в обморок от этого падаю, и лишь с большим трудом, не без борьбы вонзаюсь в плотную нездоровую покупательскую массу — как в ядовитое облако. Отсеки магазина набиты битком, куда ни глянь — толпа, наседают со всех сторон. Только и жди, что Левиафан, внезапно проникнувшись отвращением к этому скопищу лилипутов, с минуты на минуту очнется и в приступе громовой отрыжки выкинет их всех отсюда.
Сворачиваю в отдел классической музыки и некоторое время ошиваюсь там, пока не замечаю консультанта. Иду к нему — он лысый, но не смирился с этим и не отчаялся, потому что сзади у него болтается конский хвост.
— Добрый день, мне бы «24 каприса» Паганини для продольной флейты и треугольника.
— Пожалуйста. Извольте следовать за мной.
Проход по магазину бесконечен, мне кажется, я попал в видеоигру, где задача — следовать за мчащимся галопом конским хвостом, уворачиваясь от покупателей, ослепленных новым приобретением, при том, что они так и норовят сбить тебя с ног на каждом перекрестке секций.
В течение нескольких минут я успеваю проиграть целиком все свои три жизни, но вот мы останавливаемся перед дверью с табличкой «Служебный вход». Конский Хвост открывает ее, и я начинаю дышать. Внутри нам предстоит измерить шагами сотни метров пустынных серых коридоров, напоминающих декорацию малобюджетного научно-фантастического фильма, наши шаги эхом отдаются от холодного металла, и мы идем, идем, идем из коридора в коридор — долго, без единого слова. Он довольствуется тем, что указывает мне путь, а я беспрекословно двигаюсь следом за его спиной, этой спиной в красном жилете.
В конце особенно темного и мрачного коридора, еще более темного и мрачного, чем все предыдущие, вижу дверь. Конский Хвост открывает ее, приглашает меня войти и закрывает за мной, сам оставшись снаружи.
А внутри, прямо напротив меня, — Большой Совет. Штук десять черных костюмов сидят за длинным пустым банкетным столом. Лица у всех мертвенно-бледные. Я уже видел раньше эти лица, но они настолько ничем не примечательны, что не запомнил ни одного — может, еще и потому они были выбраны? Тот, кто сидит в центре, берет слово первым:
— Присядьте, контролер номер три тысячи восемьсот пятьдесят девять, полагаю, вам известно, зачем вы сюда приглашены…
Я повинуюсь и бормочу что-то невразумительное.
— Видите ли, три тысячи восемьсот пятьдесят девять, успехами, которыми Фигурек гордится, мы обязаны именно таким людям, как вы, людям, которые долгое время работают безупречно. Вы не только вошли в элиту Фигурека, вы, три тысячи восемьсот пятьдесят девять, сумели и среди элиты занять весьма достойное место. Вот уже… (он заглянул в папку на столе, сначала мной не замеченную), вот уже в течение почти четырех лет мы полностью удовлетворены тем, как вы исполняете ваши обязанности, и послужной список у вас отличный, и наград вы удостоены, и я вас с этим поздравляю… При этом вы, вероятно, догадываетесь, что мы пригласили вас сюда не только для того, чтобы дать вам послушать панегирики, вы ведь знаете, что это не в нашем стиле… Потому позволю себе взять быка за рога: из-за вас у Фигурека возникла серьезная проблема. С полгода назад один из врачей предупредил нас о том, что есть некоторые основания считать ваше поведение подозрительным. До тех пор ничего особенного не случилось, досье у вас прекрасное, и мы решили пока не ставить вам этого на вид. Но позже, примерно три… (он опять сверился с бумагами) три с небольшим месяца назад, в тот период, когда вам было поручено дело Бувье, начались осложнения, и они день ото дня только усиливались… Не станем преуменьшать ваших заслуг: что касается Бувье, вы, как и всегда, замечательно поработали, встречаясь с вами, старый пьяница успокоился и не представляет больше той опасности, какую нес в себе ранее… Зато теперь опасность исходит от вас самого… Врачи могут называть это как им угодно, они говорят «шизофрения», пусть говорят, это не имеет значения, я-то вам скажу то, что ясно мне: вот уже два месяца, как вы, простите за выражение, свихнулись.
— Послушайте, я за короткое время узнал так много, особенно о…
— Своих родителях, да, я знаю, но ведь когда-нибудь это должно было стать вам известным. Ну и потом — ваши родители, ваши дедушки-бабушки — что это меняет?.. Как бы там ни было, это не причина, три тысячи восемьсот пятьдесят девять, повторяю, это не причина и этого недостаточно, чтобы ставить под угрозу Фигурек. Кроме того, в отчетах медиков говорится, что ваша шизофрения берет истоки задолго до этих открытий. Они полагают, что это распространенное явление среди наиболее одаренных контролеров: вы чересчур освоились в шкуре Обычного Человека и совершенно потеряли голову… Я даже не говорю о капризах, связанных с этой так называемой… (взгляд в папку) Таней, нет-нет, я говорю об истинно скандальных публичных акциях, опасных для будущего Фигуре ка… Вы зашли слишком далеко, и точка. Что-нибудь хотите сказать в свою защиту?
Я сжимаю кулак, выпрямляю средний палец и показываю ему.
Ледяной ветер, черные тучи над головой, плотные, тяжелые, ребенок лет десяти, сидя по-турецки прямо на дорожке, играет с шариками, шарики у него кипарисовые, он старается загнать их в ямку и, кажется, толком не понимает, что в нескольких метрах от него четверо занимаются тем же, что и он, с его дедушкой, интересно, а что эти четверо, у которых веревка легко скользит между пальцами, расскажут вечером своим женам? Люди молчаливы, молчание пугающее, нарушает тишину только ветер, ревущий среди ветвей, фонограмма Апокалипсиса, серый, серая, серое, серые, все серо и все серы, вся гамма серого, грубая, шероховатая зернистая поверхность раздражает глаз и мешает смотреть, черная шляпка слетает с головы старой дамы и летит, довольно высокий человек метрах в пяти позади старой дамы протягивает руку и ловит шляпку, корпус его словно окаменел, только рука вытянута, ничто другое в нем нисколько не шевельнулось, лицо застывшее, маска из фарфора, скаредность жестов, другая старая дама, левее склепа, спокойно спит, на ее коленях — персидская кошка, бледнокожий господин, нацепивший темные очки, что-то пишет в блокноте, облака несутся с сумасшедшей скоростью, четыре пополудни, и практически ничего не видно.
Единственное цветовое пятно — одежда мальчика, неуместно красная, случайная капелька краски, упавшая на холст, когда художник на секунду отвлекся.
Я тихонько покидаю группу и подхожу к нему. Ветер усиливается, но мальчика это явно не тревожит. У него даже волосы лежат неподвижно, зато мои вот-вот оторвутся и улетят, как шляпка старой дамы. Камешки, которыми мальчик играет, двигаются бесшумно, даже не шуршат. Он насыпает холмики и выстраивает их на пути кипарисового шарика: шарику предстоит обогнуть каждый, прежде чем попадет в ямку. Я сажусь на корточки, и наши лица теперь на одном уровне. Мальчик даже и взглядом меня не удостаивает, он продолжает с ученическим прилежанием возводить свои сооружения.
— Во что ты играешь?
— А ты во что? Я думал, ты сумеешь воспользоваться данной тебе привилегией… Хоть отдаешь себе отчет в том, как тебе повезло, когда ты стал членом этого огромного братства? Ну и что ты сделал? Все испортил, сломал игрушку, будто ты глупое дитя, обычный мальчуган моего возраста. И ради кого? Ради интрижки без всякого будущего…
— Таня — не интрижка.
— Да, ты прав. Таня — даже не интрижка, она даже до интрижки не дотягивает. Таня — вообще пустое место. Чистая абстракция, из-за которой ты потерял голову и поставил под угрозу громадный механизм с тщательно смазанными шестеренками… И ты не можешь сказать, что тебя не предупреждали… Видишь эти кипарисовые шарики? Понимаешь, чем они похожи на людей? Если заберешь один и поставишь на его место другой, никто и не заметит.
— Таня — не интрижка.
Передо мной вырастает женщина лет сорока, я не видел, как она подошла. На ней длинный черный плащ. Она, не говоря ни слова, глядит на меня, и я читаю в ее взгляде осуждение. Она берет ребенка за руку.
— Идем, Батист, я не очень-то люблю, когда ты отходишь от остальных.
— Я играл с этим господином.
Сейчас он сама невинность, и голосок тонкий, каким и должен быть голос десятилетнего ребенка. Мать и дитя удаляются, я чувствую каплю у себя на руке.
Дождь мгновенно оборачивается ливнем, и температура разом падает градусов на десять. Я встаю и иду по аллее, с двух сторон ряды деревьев, под ногами на каждом шагу скрипит мокрый гравий. В конце аллеи ворота, они все ближе, они неумолимо приближаются. Дождь становится еще сильнее, тонкая, жалкая прядка прилипает ко лбу, я тереблю ее пальцами, стараясь сделать попышнее, и улыбаюсь, осознав, до чего сейчас неуместен этот приступ кокетства. Улыбка быстро превращается во что-то другое, более звучное и неуправляемое. Выходя за ворота, я уже хохочу. И мне едва хватает времени увидеть автомобиль, который мчится прямо на меня, едва хватает времени услышать…
…Чпок! Бутылка зажата между коленями, фаланги пальцев еще красные от борьбы со строптивой пробкой, клянусь про себя завтра же купить штопор, достойный этого имени, одну из тех штук, у которых требуется только нажать на рычажки — и пробка начинает потихоньку вылезать, не в силах устоять перед прогрессом. Каждый кубический сантиметр квартиры уже полон ароматом курицы с карри, и я счастлив, что на сегодняшний вечер свободен от кухонных дел. Достаю из стенного шкафа два бокала, ставлю их на журнальный столик и разливаю вино, его радостное бульканье веселит и меня — тонкое наслаждение предвкушения…
— Аперитив на столе!
— Устраивайся там, иду!
Повинуюсь: плюхнувшись на диван, скидываю башмаки, и они летят в другой конец комнаты, беру в одну руку пульт, в другую — свой бокал. Нажимаю подряд все кнопки, попивая вино, и в процессе переключения программ вдруг обнаруживаю, что проглотил, не дождавшись, половину содержимого бокала. Потихоньку доливаю. Одна картинка сменяет другую, это у нас что такое? — это у нас какие-то дебаты! Пятеро участников настолько похожи между собой, что невольно задумываюсь: нет ли тут какого цифрового трюка, использованного как паллиатив, раз настоящие гости студии задерживаются — пусть пока манекены за них отдуваются. Она садится рядом со мной, берет свою посудину и тоже одним глотком наполовину ее опустошает.
— Могла бы меня подождать!
— Курица почти готова. Ты что смотришь?
— Не выношу эти дебаты, километрами одно и то же…
— Сказал бы мне заранее, чтó ты выносишь, глядишь, дело пошло бы быстрее…
— Знаешь, что меня больше всего раздражает — уродование языка, все эти модные словечки… Вот, скажем, совсем еще недавно только и слышно было с экрана, что «понимаете», а сейчас прежний сорняк заменили новым — «на самом деле». Это чертово «на самом деле» вставляют чуть ли не через слово, вместо знаков препинания, совершенно бессмысленно…
— Да? Хм… Никогда не замечала…
— Давай поиграем? Каждый раз, как один из этих пятерых скажет «на самом деле» — мы выпиваем стакан вина. Приготовься, сейчас так и посыплются…