Реально то, что ты воспринимаешь*, - объясняет Мор-феус потерявшему гносеологическую координацию Нео в первой «Матрице» (The Matrix, фильм братьев Вачовски, 1997). Эта банальная сентенция зиждется на тысячелетнем опыте европейской философии и на целом ряде современных концептов, одним из которых можно признать лакановский структурный психоанализ. В семинарах 1959-1960 годов Жак Лакан специально занимается этимологией и объемом понятия «вещь» (das Ding), формулируя целый ряд блестящих определений. Старый добрый вопрос о реальности внешнего мира французский психоаналитик и философ решает очень просто:
Сегодня же я хочу всего-навсего указать на то, что Вещь заявляет о себе для нас лишь постольку, поскольку она «попадает» в слово - в том смысле, в котором говорим мы «попасть в десятку»**.
* Морфеус: «Что есть - реальность? Как ты определяешь реальное? Если ты говоришь о своих ощущениях - о том, что ты осязаешь, вкушаешь, нюхаешь, видишь, слышишь, - тогда это все лишь электрические сигналы, интерпретируемые твоим мозгом» (What is real? How do you define real? If you’re talking about your senses, what you feel, taste, smell, or see, then all you’re talking about are electrical signals interpreted by your brain).
** Лакан Ж. Этика психоанализа // Семинары. М., 2006. Кн. 7. С. 74.
17
Попадание вещи в десятку означает на деле, что субъект может выделить из всего внешнего пространства лишь такую вещь, которая наиболее точно выражает его внутренние интенции, удачно вписывается в координаты поля его желаний, резонирует с принципом удовольствия.
Ding как Fremde, нечто чужое, а порой враждебное, то первое в любом случае, что предстоит субъекту в качестве ему вне-положенного - вот что служит субъекту на пути его продвижения главным ориентиром. Продвигается же он, сверяясь с чем? Оглядываясь на что? - На мир своих желаний. Ему важно убедиться в наличии чего-то такого, что может сослужить ему службу. Службу в чем? В сверке с миром желаний и ожиданий*.
Ребенок методом проб и ошибок выделяет из мира вещей игрушку, которая наиболее полно выражает его бессознательные запросы. Взрослый придирчиво оценивает рекламные послания, всевозможные «выгодные» предложения, пробует вещь на запах, цвет, вкус и затем покупает то, что заранее (возможно, с самого рождения и первых детских фиксаций) лишь дублирует структуры его внутренней топологии.
Но как фактически ребенок и взрослый понимают, что именно эта вещь является особенно желанной? Попробуйте отнять у того или другого не самую ценную игрушку, сделайте вид, что ее объявленная ценность не вызывает у вас ни малейшего интереса... В фильме Микеланджело Антониони «Фотоувеличение» (Blow-up, 1966) есть замечательная сцена. Герой картины фотограф Томас оказывается на концерте культовой рок-группы. Вдруг недовольный звуком гитарист в щепки разбивает инструмент и бросает уже не обломки, но сувениры прямо в зри-
* Лакан Ж. Этика психоанализа. С. 70.
тельный зал. Экзальтированные поклонники группы давят друг друга, стараясь вырвать из рук конкурентов частицы этой чисто символической драгоценности. Томасу везет, и он оказывается обладателем гитарного грифа. Прижимая его к груди и отбиваясь от атак преследователей, Томас выбирается из клуба наружу, оказывается на почти безлюдной улице. Здесь он оценивающе вертит в руке испорченный кусок дерева, а затем бросает на тротуар. Далее гриф поднимают парень и девушка - похожие на тех молодых людей, что бесновались на концерте, - и, так же недоуменно осмотрев бывший сувенир, отправляют его себе под ноги.
Так работает принцип желания: мы добиваемся лишь того, что желают другие, что ценно в их глазах, что намагничено чужим интересом, завистью и ревностью. В лакановской категории objet a (объект-причина желания) буква «а» - сокращение от фр. autre («другой»)16. Только «другой» - конкретный человек (autre - «маленький другой») или некая социальносимволическая инстанция (Autre - «большой Другой»): закон, порядок, общее мнение, вождь, Бог и т. п. - включают гравитацию желания. Лишь само существование «другого» делает возможным символический обмен, повышение и понижение котировок на бирже социальных приоритетов.
Значит, настоящая цель - желать то, что желают другие, вожделеть не вещь, но опосредованность вещи чужим желанием:
Желание, направленное на природный объект, человечно только в той мере, в какой оно «опосредовано» Желанием другого, направленным на тот же объект: человечно желать то, что желают другие, - желать, потому, что они это желают17.
Но это означает еще и то, что предмет желания должен быть практически недоступен. Другой блокирует доступ к объекту моего желания, - и только тогда это желание просыпается (в качестве зависти, например). Другой освобождает объект, снимает запрет, - и недефицитная неэксклюзивная вещь становится безынтересной.
Когда в детстве я коллекционировал марки, едва ли не главным объектом моего желания было выменять у приятеля золоченый, удивительно красивый прямоугольник с картиной Веронезе «Диана». Но тот знал, как сильно мне необходима эта марка, и постоянно лишь дразнил мой интерес, подначивал и провоцировал, так что сделка всякий раз откладывалась. Наконец, спустя лет пять, он уступил мне заветную марку - и с этого момента мое коллекционерское рвение сошло на нет. Вскоре я вообще забросил каталоги и кляссеры в дальний угол - реализованное желание обесценило коллекцию целиком.
В комментированном Александром Кожевым переводе гегелевской «Феноменологии духа» особенно видно, на чем основывается неудовлетворенная диалектика желания. Begierde («желание», «вожделение») здесь - это декорация какой-то внутренней пустоты, это постоянное перенацеливание, переключение, трансформация интереса:
Ведь что такое Желание, если взять его как Желание, т. е. до удовлетворения, как не вдруг раскрывшееся ничто, зияние, пустота (un vide irreel), как наличное отсутствие чего-то (la presence de l’absence d’un realite). Желание - это совсем не то, что желаемая вещь, совсем не то «что-то», существующее на манер наличной вещи, чего-то неподвижного, неизменно себе-тождественного18.
Предмета желания, по сути, не существует. Ведь как только объект влечения обналичивается в определенную и потребляемую вещь, сразу находится вещь другая и вещь у другого - более интересная, завидная, интригующая. Желание теряет связь с конкретным предметом, начинает скользить по поверхности всей серии сходных означающих. Если бы Томас из «Фотоувеличения» оставался со своим трофеем в клубе и там его вечно бомбардировали чужими желаниями, то обломок гитарного грифа еще мог бы остаться ценностью. Если бы время и пространство совершенно случайного выбранного объекта желания (самого Томаса или тех молодых людей на тротуаре) постоянно испытывали бы давление чужих взглядов, то вещь была бы Вещью, а не просто элементом природы. Если бы мой приятель не поменял мне бесценную, как казалось, марку, возможно, я до сих пор оставался бы коллекционером. Если маленький ребенок бросает на пол игрушку и заставляет мать ее поднимать много раз подряд (известная всем стихийная психологическая игра, анализируемая Фрейдом, а затем Лаканом), то делает это он лишь потому, что ценностью обладает только временно утраченный объект (игрушка и сама отвлекающаяся от ребенка мать). В книге «Прочти мое желание» Ирина Жеребкина определяет этот алгоритм так:
Парадокс желания состоит в том, что оно возникает не в отношении конкретного объекта реальности, а в отношении символического, «потерянного» объекта, каковым для ребенка является вышедшая из комнаты мать. Объект желания у Ж. Лакана - всегда не реальный, а символический объект*.
* Жеребкина И. «Прочти мое желание.». Постмодернизм. Психоанализ. Феминизм. М., 2000. С. 89.
21
Словосочетание «парадокс желания» - вообще самая удачная конструкция для понимания психологии или даже онтологии мира человеческих интересов. Желание как «наличное отсутствие» постоянно сбивает со следа, выдает одну вещь за другую, меняет причину и следствие, предложение и спрос, свое и чужое... Выраженное вслух желание превращается в пошлость, навязанное субъекту со стороны становится самым интимным переживанием (парадокс эротических фантазий, которые всеми мыслятся однотипно - в духе декораций и сюжетов эротических книг или фильмов).
Собственно желание вообще невозможно артикулировать. В «Вещи из внутреннего пространства» Славой Жижек на популярных примерах объясняет, какой катастрофой становится часто даже не самая полная реализация желания. В кинематографе Андрея Тарковского есть, по Жижеку, два противоположных образа машины желания: «машина бессознательного» из «Соляриса» (1972), моментально облекающая в плоть самые потаенные фантазии, и «машина-Суперэго» из «Сталкера» (1979), реализующая только те желания, что тщательно продуманы и посвящены какой-то серьезной цели. Но фатальная неудача постигает героев Тарковского и в том, и в другом случае:
Некоторый фундаментальный тупик в «Сталкере» совсем не такой, как в «Солярисе»: в «Сталкере» он заключается в невозможности (для нас, испорченных, рефлектирующих, скептических современных людей) достичь чистой веры, непосредственного выражения желаний: комната в центре Зоны пуста, и, когда попадаешь в нее, оказываешься не способен сформулировать желаемое. Проблема Соляриса, напротив, в сверхудовлетворении: желания осуществляются/материализуются даже прежде, чем думаешь о них19.
Забегая вперед, я бы сказал, что вся проблематичность осуществления повседневных желаний (начиная с самых, как принято говорить, примитивных запросов и потребностей: пища, секс, отдых и т. п.) заключается не в какой-то патологической отсталости обывателя, а в этой принципиальной неутолимости человеческого желания как такового. Ведь и высокие (часто мифические) потребности столь же ненасыщаемы. Творчество, например, бесполезная погоня за несбыточной целью.
Повседневные речевые и символические конструкты, убеждающие нас в том, что предмет желания - это именно товар N, разумеется, более наивны. Они не знают околичностей, ведут прямой дорогой к цели (катастрофической, само собой), действуют как императивы, предъявляют весь нехитрый набор убеждающих обывателя козырей: продукт N полезен для здоровья, самочувствия, карьерного роста, повышения самооценки, успеха на рынке сексуальных предложений и т. п. Вот, например, реклама обычной кредитки:
Вы долго ждали этого... Чтобы та, которая еще вчера казалась
такой недоступной и не могла принадлежать Вам целиком, стала
Вашей. Вашей без остатка! Карточка VISA от Банка Москвы.
Даже реклама бытовой электроники и компьютерных аксессуаров может быть откровенно соблазняющей: калькулятор Divisimma-18 обладает «мягкой прозрачной пленкой, тонкой кожицей и бугорками, стимулирующими чувство удовольствия»; калькулятор Marksmark Products «мягкий, телесного цвета и формы» с теми же бугорочками и пупырышками; в джойстик Nyko встроена система вентиляции, способная нежно высушить потеющие ладони.
23
Сегодня уже трудно представить, что лет десять-пятнадцать назад люди обходились без сотовых телефонов. Сразу сделаю сенсационное признание: у меня принципиально нет мобильного телефона. Это обстоятельство часто работает против меня, заставляя переживать своеобразную дискриминацию: например, регистрация на некоторых сайтах подразумевает обязательное наличие мобильной связи. Да и разнообразные деловые коммуникации часто затрудняются - люди искренне не понимают, почему же я не желаю подключаться к глобальной матрице. Друзья и родственники нередко злятся на меня, на работе жалуются, что я не круглосуточно доступен. Так вот и странно, что в «древние» (как серьезно сказал один продавец DVD о фильмах до 90-х годов выпуска) времена люди не затруднялись отсутствием сотовой связи. Кажется, они даже ощущали себя чуть более свободными и не испытывали неврозы в момент, когда все не приходит очередная эсэмэска или «абонент временно недоступен».
Я полагаю, что мобильник - это просто электронный ошейник, очень полезный, например, для родителей, озабоченных тем, как и где проводят свободное время дети. Пригодится он и ревнивой жене (позволяет, помимо прочего, отследить
историю контактов супруга), совершенно необходим деловым людям, работникам служб быстрого реагирования. С помощью гарнитуры можно легко списать на экзамене. Мобильник замечательно помогает интернет-зависимым, обеспечивая перманентный онлайн. Используя доступ к сетевым поисковикам, можно всегда сойти за интеллектуала, загуглив любое неизвестное слово и понятие. А еще сотовый телефон может быть предметом особой гордости, демонстрируя окружающим уровень благосостояния, технической подкованности и жизненно необходимой «крутости».
Правда, бывает так неудобно, когда из отпуска вызывают на работу именно благодаря вездесущей мобильной связи. Плохие новости теперь быстрее нас находят, прерывая приятные посиделки, живое общение, просмотр фильма. Сколько раз я досадовал, что человек, с которым договорился провести этот вечер, в любой момент получает вызов из матрицы и срывается с места, не находя должным хотя бы извиниться. Симптоматично, что любой реальный разговор практически всегда резко обрывается при поступлении звонка, и приятель, еще секунду назад так энергично общавшийся с вами, отдает предпочтение удаленному абоненту, и близкая и настоящая связь моментально исчезает.
Когда в фильмах о «похитителях тел» какой-то очередной городок оказывается во власти инопланетной заразы, его граждане один за другим перенимают механические жесты, немногословную автоматическую речь и заторможенные сомнамбулические реакции. Именно этот сюжет напоминает мне стандартное поведение владельцев сотовых телефонов, которые говорят на ходу сами с собой (микрофон и гарнитура чем дальше, тем сильнее минимизированы и «вмонтированы» в тело). Пятнадцать лет назад человек, говорящий в голос с невидимым абонентом в автобусе или на улице, по-
казался бы сумасшедшим. Теперь же принято прилюдно делиться подробностями личной жизни, назначать свидания, рассказывать о последнем сексуальном опыте или шопинге, ругаться, бахвалиться, извиняться, срывать дурное настроение прямо в заполненном автобусе, в кафешке, на лекции и в зале кинотеатра, где остальные пытаются смотреть фильм.
Конечно, если отбросить эмоции, то мания владельцев мобильных телефонов покажется не слишком оригинальной и почти безопасной для здоровья населения. Европа за свою историю пережила много психических болезней - и разрушительных, как средневековые Крестовые походы или Охота на ведьм, и относительно безобидных, как танцевальные лихорадки позднего Средневековья или цветочные эпидемии в Голландии. Из детства помнится, как в школе то вспыхивали, то гасли коллективные психозы игр в пробки, фантики, спичечные этикетки, кубик Рубика и т. п. В случае с мобильными аппаратами имеет место практически та же слепая детская страсть, основанная на зависти к владельцам модной вещицы и стадном чувстве. Кроме этого, эффективно работает принцип практической бесполезности вещи: Жан Бодрийяр употребляет для наименования таких культовых, но нефункциональных предметов термин «гаджет» (от фр. gadget - штучка, вещица, бирюлька, нефункциональная техническая поделка, забавная игрушка). Это, по Бодрийяру, «чистая произвольность под прикрытием функциональности, чистая расточительность, прикрытая практической моралью»20. Парадоксально, но объяснимо, что именно бесполезность какой-либо вещи наделяет ее повышенной стоимостью в глазах окружающих. Как пробки, свинченные с маминых духов или тюбиков зубной пасты, так и сотовые телефоны - вещи восхитительно нецелесообразные. На одно, по сути, достоинство мобильников - возможность осуществления быстрой и относительно повсеместной связи - можно найти массу очевидных неудобств и недостатков.
Ясно, например, что мобильники не годятся для полноценной коммуникации, а потому используются чаще для ориентировки на местности и решения срочных «деловых» вопросов (говоря хайдеггеровским языком, здесь тот самый эффект технической близости, который умножает коммуникативную даль). Далее, сотовые телефоны создают массу житейских проблем, как, например, необходимость реагировать на неурочные звонки, доступ к личной информации, фрустрация при потере мобильника и т. п. Мобильные телефоны нового поколения стимулируют все нарастающую гонку финансово-технических вооружений, где по условиям задачи потребитель всегда будет опаздывать за событиями и технологиями, а потому вынужден переживать перманентный психоз (знакомый, впрочем, и остальным категориям потребителей: компьютерным пользователям, геймерам, видеоманам и т. п.). С точки зрения медицины и клинической психологии постоянное употребление мобильной связи грозит целым букетом заболеваний: от элементарных неврозов до опухоли головного мозга. С точки зрения криминалистики сотовый является удобным инструментом для мошенников (известны сотни способов изъятия средств с помощью мобильного телефона) и просто карманных воров. А еще есть претензии со стороны бдительных родителей, озабоченных проблемой ускоренного развращения детского сознания: стремительно дешевеющая сотовая связь и сопутствующие услуги упрощают доступ к ресурсам мировой порнографии (в частности, к каталогам wap- и web-сайтов).
Но выведение вещи из плоскости простой технической рациональности в плоскость прибавочного символического
значения (объект культового статуса, общей зависти, коллекционную единицу и т. п.) превращает физический предмет в настоящий фетиш. Теперь это уже не просто вещь, а «вот это вещь!». Сами неудобства в пользовании мобильным гаджетом работают на его сугубо психологическую ценность.
Дело здесь в том, что, в духе известной истины структурного психоанализа, «удовольствие» следует отличать от истинного «наслаждения» (фр. jouissance). Удовольствие - это лишь физиологически или психически приятное. Наслаждение же, как его понимает Славой Жижек, - это избыточное, травматическое, трансгрессивное удовольствие, когда «объект одновременно и притягивает, и отталкивает нас - расщепляет наше желание и тем самым вызывает стыд»21.
Чрезмерное, травмирующее, невозможное наслаждение, гарантируемое употреблением целого ряда безделушек (от сексуальных стимуляторов и hi-fi-техники до сигарет, алкоголя и наркотиков), возбуждается целым рядом негативных факторов. Для владельцев сотовых телефонов это определенное неудобство при повседневном ношении аппарата (особенно летом, на пляже, в близком к естественному виде), постоянная опасность потерять свой символический фаллос или выпасть из зоны доступности, стесненная ситуация разговора в людном месте, общая потребительская фрустрация в момент, когда появляется новая модель или операционная начинка, а также в ситуации с выбором тарифа, и страх перед опустошением лицевого счета...
Но основная психологическая проблема здесь в вынужденном речевом эксгибиционизме. Собственно, уже в мелодии и других звуковых сигналах мобильника содержится достаточная информация о культурном уровне его пользователя. В известном смысле, кстати, сексуальное - это то, что скорее сказывается, чем делается. Именно язык является первым орудием желания, формирует матрицы сексуальных образов и отношений. Всякий говорящий предъявляет себя в качестве некой ценности, т. е. соблазняет, претендует на статус сексуального объекта. В случае же с мобильным телефоном эта естественная игра с языком и желанием приобретает черты сексуальной патологии. С одной стороны, индивид для самого себя психологически защищен здесь функцией реального, а не воображаемого разговора со своим абонентом (хотя это похоже на детский способ натягивания на голову одеяла при появлении действительной или мнимой угрозы). Однако, с другой стороны, фрагментарность и фиктивность этого общения, невидимость для других его адреса, определенная стесненность позы переводят сексуальный стиль мобильного общения в позицию типичного эксгибициониста или мазохиста.
Очень важно, что мобильная коммуникация практически всегда включает в себя не только двух пользующихся связью абонентов, но и третий элемент - «другого» (невольные свидетели разговора). Именно с этим обстоятельством связано психологическое затруднение многих воспитанных или пожилых неофитов сотовой связи (возможно, это уже в прошлом, поскольку сегодня стиль мобильного общения становится доминирующим). Первые опыты общения по сотовому телефону в таком случае сопровождаются непроизвольными извинительными жестами. Впрочем, вскоре это затруднение вытесняется, и пользователь мобильника включает другого в свою коммуникацию, правда, отводит ему при этом самую пассивную и страдательную роль. Так формируется матрица садомазохистских отношений, которая и возможна лишь при наличии опосредующего третьего участника.
В духе Лакана можно сказать, что садизм - это «прибавочное удовольствие», где именно взгляд другого наполняет садиста ощущением значимости и силы. Функции другого совершенно неспособна выполнять жертва: она лишена человеческого достоинства и самостоятельности в восприятии садиста. Только взгляд постороннего и независимого лица способен придать садисту его собственный статус, равно как и утвердить жертву в ее подчиненном амплуа. Поэтому практически во всех голливудских триллерах преступник вынужден апеллировать к некоему третьему лицу - полицейскому, журналисту или просто обывателю, для того и втянутому в ситуацию.
При этом пользователь мобильного телефона, как и любой бытовой садист, сам сводится к функции инструмента (известны психологические алиби садистов, связанные с верой в то, что они играют роль божественного инструмента, средства морального суда, выполняют волю неких «голосов») и всегда находится в двойственном и неуверенном положении. Зависимость от другого, отчужденность другим создают для садомазохиста неистребимый комплекс вины: «Мазохизм, как и садизм, - констатирует в книге «Бытие и ничто» Сартр, - является принятием на себя... виновности. Я виновен, потому что я являюсь объектом. Виновен по отношению к самому себе, поскольку я соглашаюсь на свое абсолютное отчуждение, виновен по отношению к другому, т. к. я ему предоставил случай быть виновным через радикальное отсутствие моей свободы как таковой»22. С этой презумпцией собственной вины связана некая агрессивность стиля мобильного общения: это и преувеличенная жестикуляция, изменение тона разговора, показное пренебрежение к тому факту, что коммуникация происходит в общественном месте.
Итак, если редуцировать функцию мобильника к уровню базовых бессознательных желаний, то получится следующее: сотовый телефон - это приспособление для вступления в эксгибиционистские и садомазохистские отношения с адресатом связи и всеми невольными участниками открытой коммуникации. Владелец мобильного аппарата, как типичный мазохист, объявляет себя доступным в любое время и в любом месте, принимает подчиненную позу во время сеанса общения и всецело зависит от технического обеспечения коммуникации (немаловажная сторона большинства сексуальных патологий). Интенции садизма здесь выражаются в стиле общения с окружающими, в ощущении определенной власти над другими гражданами, вынужденными играть роль ожидающих своей очереди и внимания мазохистов.
Для производителей же новой технической эпидемии XXI века мобильная связь просто золотое дно, ведь вместе с гонкой за все новыми моделями и функциями самого аппарата потребителям можно продать целый комплекс других товаров: от сумочек и одежды для ношения мобильников до дополнительных сложных гаджетов и технологий. Очевидно, здесь речь идет уже о производстве не вещей, но именно потребительских привычек или даже самого человека мобильного, первыми признаками которого можно считать новую комбинацию психических установок: болезненное сочетание элементов пассивной сексуальности, садизма, эксгибиционизма и комплекса вины.
31
Известно, что современный супермаркет с успехом выполняет культовые, просветительские, организаторские, идеологические функции, претендуя на статус одного из важнейших социальных институтов. Это стало особенно очевидно в конце 90-х годов, когда на Западе супермаркеты превратились в центры культурной жизни (сегодня уже самой обычной практикой является проведение всевозможных концертов и празднеств под крышей или под эгидой торговых центров), а на охваченном запоздалой лихорадкой консюмеризма Востоке супермаркеты изначально воспринимались как форпосты истинной цивилизации, потому степень их психологического воздействия на неискушенные умы и очи аборигенов была просто запредельной.
Еще в 1989 году после того, как президента России Бориса Ельцина так очаровали зарубежные супермаркеты, что он вернулся в Москву «измененным» (термин из фильмов о вторжении похитителей тел), поэт Александр Левин написал следующее:
В огромном супермаркере Борису Нелокаичу показывали вайзоры, кондомеры, гарпункели...
<...>
...компотеры, плей-бодеры, люлякеры-кебаберы, горячие собакеры, холодный банкер-бир.
Показывали разные девайсы и бутлегеры, кингсайзы, голопоптеры, невсейпоры и прочее.
И Boris Нелокаеvitch поклялся, что на родине Такой же цукермаркерет народу возведет!*
И вот настало время супермаркетов! Дворцы культуры, книжные магазины, спортивные центры почти все закрыты, перепрофилированы, превращены в барахолки. Всякая мелочь типа перестроечных «комков»** вытеснена с рынка. Среди серых приземистых городских кварталов возвышаются, как египетские пирамиды, храмы новой товарной религии, пантеоны божественных брендов. От подножия этих величественных построек к вершинам потребления нас возносят эскалаторы. В бесконечных анфиладах супермаркетов зеленеют рощи, бьют фонтаны, звучит слащавая музыка. В стеклянных ячейках и в зеркальных витринах россыпью драгоценностей лежат вожделенные Товары. Симпатичные девушки в форменных одеяниях маркетинговых весталок дарят свои улыбки и бросаются навстречу каждому посетителю.
Нет ни малейших сомнений, что по своему символическому статусу супермаркет соответствует античному Олимпу или христианскому раю. В популярном эссе «Мир как супермаркет» Мишель Уэльбек рассматривает супермаркеты и ночные клубы именно как бинарные означающие рая и ада:
* Левин А. Биомеханика. М., 1995. С. 184.
** «Комок» - коммерческий магазин. Хотя уже сейчас лингвисты ведут споры, что именно называли «комками»: http://forum.lingvo.ru/actualpost.asp x?bid=26&tid=30311&mid=195602&p=-1&act=quot.
33
Супермаркет - настоящий современный рай; житейская борьба прекращается у его дверей. Бедняки, например, сюда вообще не заходят. Люди где-то заработали денег, а теперь хотят их потратить; здесь их ждет огромный, постоянно обновляемый ассортимент товаров; продукты нередко оказываются и в самом деле вкусными, а подробные сведения о содержании полезных веществ всегда указаны на упаковке. В ночных клубах мы видим совершенно иную картину. Много закомплексованных людей без всякой надежды продолжают посещать эти заведения. Т. е. возникает ситуация, при которой они постоянно, каждую минуту ощущают свое унижение, - это уже далеко не рай, а скорее ад23.
Впрочем, дуальные культурные модели часто переворачивают значения семиотических полюсов, и тогда плюс становится минусом, первые - последними, грех - спасением и т. п. Та же самая метаморфоза происходит и с системой «супермаркеты - ночные клубы». Последние могут с успехом играть роль островков истинной свободы и нонконформизма (несмотря на жесткие регламентирующие отбор посетителей процедуры: металлоискатели, клубные карты, фейсконтроль и т. п.), а первые превращаются в дисциплинарные учреждения или облегченного типа концлагеря. Начать с того, что на территории супермаркета не действуют нормы гражданского права, поскольку, как замечает в «Записках из торгового дома» Н. Клименко, «охраной порядка в торговых центрах занимаются не копы, а ЧОПы, правила поведения определяются не законами государства, а внутренним распорядком. Даже в незыблемо демократических странах в торговых центрах возможна и активно практикуется цензура... В торговых центрах также может быть ограничена свобода слова и права на демонстрации»24.
Попадая в пространство супермаркета, мы оказываемся в положении пускай не узников, но посетителей тюремного заведения, где никак не избежать контакта с натасканными секьюрити, электронными системами слежения, магнитными воротами и т. п. На входе у вас забирают личные вещи, вручают обязательную корзинку или тележку. Иногда по ходу движения за покупателем следуют параноидальные продавцы и консультанты.
Но проблема здесь снова не во внешнем, а во внутреннем - в безотчетном чувстве вины, на котором я лично не раз ловил себя на выходе из магазина, в случае если корзина пуста. В «нормальных» магазинах такая ситуация немыслима, но в супермаркете, покидая неотоваренным оазис изобилия и встречая разочарованно-критические взгляды кассиров, ты действительно чувствуешь себя неудобно. Потребление как социальный институт вообще строится на постоянно возобновляемом комплексе вины. Многие рекламные нарративы создают образ какого-то правильного мира с молодыми красивыми людьми, пользующимися правильными вещами и технологиями. Императив этих рекламных текстов прост: «присоединяйся к.», «равняйся на.», «успевай за.». Потребитель должен чувствовать свою вину, как отсталый и недостаточно социализованный субъект, правильного выбора (покупки) которого ожидает все остальное прогрессивное человечество. Процедура шопинга как инфантильная стратегия решения житейских проблем чисто материальными средствами и ее отрезвляющий (у кассы) финал тоже стимулируют у потребителя чувство вины. Обычный для глянцевых журналов совет насчет того, как важно уметь баловать себя покупками (понимаемыми как компенсация за трудовые будни и разные огорчения), тоже актуализирует сперва негативное ощущение - потери полезного времени, эмоциональных сил и пр., - а потом уж рекомендует локальную и быстро проходящую психологическую анестезию.
Кстати, не преувеличением будет сказать, что помимо роли культурного учреждения современный супермаркет может играть роль психологической лаборатории, научного центра. В самых передовых магазинах системы наблюдения давно выполняют двойственную функцию - помимо контроля это еще и отслеживание реакций посетителей. Камеры фиксируют особенности восприятия тех или иных продуктов в зависимости от их расположения, формы, упаковки, цвета и других характеристик. Есть камеры, способные считывать изменения величины зрачка и частоту моргания: понижение числа морганий в расслабленном состоянии у многих искусственно заторможенных потребителей (сам я тоже впадаю иногда в легкую прострацию у бесконечных стеллажей с однотипными продуктами) соответствует состоянию гипноза или транса. После сомнамбулического прохода по рядам и наполнения корзины грудой ненужных вещей посетитель приходит в чувство только на улице. Что было нужно и что было куплено - эта бинарная оппозиция тоже наводит на мысль о ненормальном течении реакций и эмоций внутри супермаркета. Отдельная тема - эксперименты с подпоро-говыми эффектами (например, возбуждение подсознательного интереса к данному продукту с помощью практически неуловимого запаха или особого цвета), о принципах действия которых сегодня знают все мало-мальски образованные люди, но иммунитета к потребительским пристрастиям это знание не дает.
Впрочем, дело не в одних лишь рефлексах, привычках или культовой ауре брендов и супермаркетов. Всем известен тот парадокс рекламы, что самые закаленные и искушенные ее критики все равно совершают в итоге выбор между теми же самыми рекламируемыми (но мнимо альтернативными и конкурентными) торговыми марками. В «Матрице: Перезагрузке» (The Matrix Reloaded, 2003) братьев Вачовски - в действительно приличного уровня кинорефлексии на темы общества потребления - Архитектор (создатель Матрицы) так поясняет один из главных алгоритмов действия всей системы:
Найти решение мне помогла программа интуитивного типа, специально созданная для изучения определенных сторон человеческой души. Суть этой программы в следующем: почти 99% испытуемых принимали правила игры, если им предлагалось право выбора, несмотря на то что выбор существовал только в их воображении.
Таков именно секрет и супермаркетинговой стратегии. Потребитель находится в полной уверенности, что выбор в мире универсального изобилия совершает он сам. Покупатель уверен, что его предпочтения - результат эмоционального или интеллектуального самоопределения, что свободный и непосредственный контакт с массой разного типа товаров в отсутствие посредника-продавца предполагает самостоятельные решения. Можно сказать, что самое интересное в этом случае не то, что мы покупаем, а то, на что мы покупаемся. Основная «покупка» в супермаркете - это иллюзия свободного выбора. «Программа интуитивного типа» здесь, как и Пифия в «Матрице», всегда предлагает альтернативу, но лишь внутри данных вариантов. Однако как же по-детски
37
нас вдохновляет эта свобода набивать корзину ненужными предметами! Как увлекателен даже не шопинг, а своего рода товарный вуайеризм: процедуры осмотра ненужных в обозримом будущем вещей.
Наверное, супермаркеты - это настоящая эмблема нынешней культуры. Если символами ушедших эпох были храмы, крепости, скульптуры, то наше время увековечило Еду и Тряпки. Достаточно вспомнить, какой ажиотаж вызывало у нас (и вызывает по сей день в странах третьего мира) открытие очередного Макдоналдса. Группирующиеся в необъятные очереди туземцы, жаждущие причаститься бигмаком или гамбургером - этого умом не объяснить. Это выражение подлинно метафизической страсти, триумф новой религии Потребления. Это наш вклад в мировую историю.
38
У этого современного гаджета подчеркнуто нейтральная внешность. В идеале - это плоский экран с минимумом кнопок (большинство функций управления спрятаны в дистанционном пульте). Отсюда можно заключить, что телевизор подобен рамке, инструментальной «оснастке» (термин Хайдеггера), он не является субстанциальным и целым явлением. Между тем, по Георгу Зиммелю, «характер вещи зависит в конечном счете от того, является она целым или частью»*. Можно сказать, что если телевизор подчеркнуто несамодостаточен (без электричества, антенны, телетрансляции и прочих внешних материй и процессов он обесценивается), не субстанциален, то он не имеет «души», какой располагают более традиционные и самостоятельные вещи, как книга, картина, музыкальный инструмент. Между тем телевизор претендует именно на то, чтобы полностью заменить всех своих названных «конкурентов». Иллюзия такой возможности рано или поздно развеивается - когда, например, горит Останкинская башня или просто выходит из строя электронная начинка (ситуация, сравнимая с поломкой винчестера, что превращает компьютер в бессмыс-
* Зиммель Г. Рама картины. Эстетический опыт // Социология вещей: сб. статей. М., 2006. С. 48.
ленную груду железа, а пользователя ставит на грань истерии). Это невротичное отношение к телевизору проявляется и тогда, когда телевещание идет с помехами. Недаром раньше, когда качество трансляции определялось ручной антенной и настройкой, в ходу была привычка бить по телевизору кулаком, «наказывая» его за неисполнительность.
Цвет телевизора обычно черный, что тоже подчеркивает в нем сугубую бездушную функциональность. Это сближает телевизор с такими однотонно темными или светлыми вещами, как холодильник, стиральная машина, сантехника и т. п. В «Системе вещей» Бодрийяр пишет, что «черное, белое и серое составляют... нулевую степень красочности»*, а следовательно, и нулевую степень эстетичности, приметности, индивидуальности:
Упрощенно-обтекаемые формы наших холодильников и других аппаратов, их облегченные материалы (пластмасса или синтетика) знаменуют собой, равно как и их «белизна», немаркированность присутствия этих предметов, глубокую исклю-ченность из сознания связанной с ними ответственности и психически никогда не нейтральных телесных функций**.
При этом, если тот же холодильник (как и другие, некогда безликие, предметы) нередко получает сегодня своеобразный дизайн и яркую окраску, телевизор остается все столь же нейтральным и замаскированным, как и десять, двадцать лет назад (пожалуй, современные телевизоры становятся даже более безликими, чем модели предыдущих поколений).
* Бодрийяр Ж. Система вещей. С. 36. ** Там же. С. 38.
40
ТЕЛЕВИЗОР
Парадоксально, что при всей этой посредственности телевизор претендует на центральное место в интерьере и часто организует вокруг себя домашнее пространство. Может быть, правда, он несколько поумерил амбиции, когда в моду вошла привычка иметь по телевизору в каждой комнате и на кухне. С этого времени телеящик перестал играть роль коммуникативного центра, а превратился в средство индивидуации.
Важно заметить, где находится телевизор: в типичном мещанском гнезде мы обязательно найдем его в центре расстановки. Кстати, в структуре старой консервативной семьи пульт управления телевизором символизировал скипетр и державу, легко указывающие на истинного главу семьи. Тот, кто решал, какие телепередачи будут сегодня смотреть все домочадцы, и был полным хозяином положения. Однажды я анализировал сон (запомнившийся человеку еще в глубоком детстве), в котором фигурировало настоящее чудовище, смотревшее спиной к наблюдателю пустой экран телевизора. Этот недвусмысленный символ властного фамильного авторитета (важно, что телевизор ничего не показывал - это и возмущает всего больше, как говорится, ни себе, ни людям) сразу указал на конкретного родственника, деспотичного патриарха семейства.
В моем же собственном детстве телевизор был самым действенным средством поощрения и наказания (никогда не забуду, например, как меня лишили - за проблемы со школьной успеваемостью - просмотра «Семнадцати мгновений весны»). Кроме того, в одной душевной детской книге (помню даже автора - Симон Соловейчик) я прочел как-то главу под названием: «Телевизор как средство тренировки пионерской воли». Автор объяснял, что включить телевизор может каждый, но вот выключить его в нужный момент способны далеко не все. Потому нет для пионеров лучшего средства закалить волю и характер.
Сейчас, конечно, ценность самого процесса обращения с телевизором изрядно нивелирована. Одно дело - вставать в 8 утра только для того, чтобы посмотреть одну-две (семиминутных!) серии мультфильма «Приключения капитана Врун-геля», или ждать целую неделю для того, чтобы в воскресенье получить новую порцию «Места встречи...». И совсем другое дело - закатать все тебя интересующее на болванки или флешку и в любой момент поставить фильм на паузу.
Выходит, что телевизор превратился из уникальной и ценной вещи (до сих пор помню, как мы бережно на санках везли домой наш первый телевизор) в самый заурядный и к тому же множественный элемент повседневного быта. Совершенно объективно то, что в качестве массового продукта телевизор утратил индивидуальный стиль, материал, имя (кто навскидку назовет марку своего телевизора? - а вот телевизор «Березка» или магнитофон «Комета» времен советской власти забыть невозможно).
Материал современного телевизора - пластик, неприятный на ощупь, ни теплый, ни холодный. Экран, который с незапамятных времен принято называть голубым, на деле неприятного болотно-серого цвета. Выключенный телевизор превращается в элемент фонового пространства. Пульт от телевизора символизирует еще одну бессознательную установку - эту вещь не принято без надобности брать руками. Есть предметы из благородных материалов (красное дерево, драгоценные металлы, малахит, эбонит и т. п.), которые буквально просят, чтобы к ним прикоснулись. Даже компьютерная мышь изготавливается с тем расчетом, чтобы стимулировать чувство удовольствия от простого обращения с ней. Не то с телевизором, который и цветом, и формой, и материалом как будто дистанцируется от пользователя.
ТЕЛЕВИЗОР
Выходит, что телевизор не имеет ни тела, ни души, ни вида, ни запаха, ни вкуса. О внешности телевизора не рассказывают (разве что диагональю могут похвастаться), как рассказывают взахлеб о формах или деталях автомобиля. Риторические же рекламные тропы в случае с телевизором позиционируют его как суперплоский, суперчерный, супер-большой и т. п. И это вынужденные тупость и речевое убожество, поскольку о телевизоре действительно нельзя сказать ничего существенного. У него нет имени, характера, смысла. Телевизор часто включается лишь для поддержки привычного уровня бытового шума. Он используется как глушитель неприятной для обывателя (ибо наводит на мысли и сомнения) тишины. Большинство телепередач вообще не требуют не просто интеллекта или внимания, но и самого присутствия зрителя, поскольку изначально снабжены способами защиты от него, средствами автономного действия. Таковы функции закадрового смеха (телевизор, как остроумно заметил Славой Жижек, сам смеется собственным шуткам), смс-голосования (с подтасованными результатами), интерактивной связи (с заранее заготовленными вопросами и ответами), специально подобранной в передаче публики и подставных же героев и т. п. В работе «Интерпассивность» Жижек показывает, что в таком защищенном от субъекта режиме функционируют почти все средства электронной информации:
Всякому страстному любителю видеотехники (каковым являюсь и я), маниакально записывающему сотни фильмов, прекрасно известно о прямом следствии обладания ею - в действительности вы смотрите меньше фильмов, чем в старые добрые времена простых телевизоров без видеомагнитофонов; у вас нет времени на телевидение, и вместо того, чтобы тратить на него вечер, вы просто записываете фильм на пленку и храните
43
ее до будущего просмотра (на что, разумеется, никогда нет времени...). Хотя я почти не смотрю фильмы, само сознание того, что я люблю их и храню в своей коллекции, приносит мне глубокое удовлетворение, а иногда позволяет расслабиться и не отказать себе в удовольствии насладиться тонким искусством far’niente - словно видеомагнитофон смотрит их за меня, вместо меня*.
Устаревший или неисправный телевизор без сожаления выбрасывают. Ему нет «посмертного» применения в хозяйстве. Он не требует памяти или уважения к себе. Переставший показывать картинку или давать звук телевизор из полу-бытия становится чистым небытием. Если другим вышедшим из пригодности вещам могут как-то продлить жизнь (в советское время существовали целые издания, практикующие такие рекомендации по перепрофилированию или сохранению разных бытовых предметов), то телевизор может быть лишь инструментом, но никогда - объектом. По Брюно Латуру, объективность - это способность вещей сопротивляться нашим действиям и знаниям о них, способность возражать (to object) тому, что о них сказано**. Именно такой способности ни в каком смысле нет у телевизора, «при жизни» выступающего в качестве нейтрального и незаметного придатка к внешней технике промывания мозгов, а «посмертно» становящегося еще более пустой и ненужной вещью.
* Жижек С. Интерпассивность. Желание: влечение. Мультикультурализм. СПб., 2005. С. 19-20.
** Латур Б. Когда вещи дают отпор // Социология вещей: сб. статей. М., 2006. С. 351.
В наше время, когда первым признаком «культового» статуса вещи является ее практическая бесполезность, пиво просто обречено на особый успех у населения. Хотя чисто натуралистически пиво - это напиток, обладающий вкусом, цветом и запахом мочи.
Если мой первый опыт курения был одновременно и последним (во втором классе школы я свернул здоровенную «баранью ногу», набил ее чаем, разок затянулся. и больше потребности в курении в жизни не испытывал), то знакомство с пивом проходило в пару-тройку этапов. Однажды в возрасте двадцати лет (вернувшись только что из армии и находясь в состоянии полной открытости новым жизненным веяниям) я выцедил несколько бутылок вместе со своим двоюродным братом. Взрослое общение и взрослые нормы потребления пива произвели на меня одинаково утомительное действие. При этом я искренне пытался постичь смысл непонятной мне перегонки по собственным внутренностям этого дурно выглядящего и пахнущего напитка, но не постиг. По сей день не постиг.
Смело отвергаю любые контраргументы, строящиеся на банальностях типа «на вкус и цвет товарища нет» или «о вку-
сах не спорят». Еще как спорят! И вообще после «Критики способности суждения» Иммануила Канта сводить проблему кулинарного хотя бы только вкуса к одному лишь субъективному восприятию наивно. Критика вкуса, научение вкусу, передача вкуса - все это и на обывательском уровне самые обычные процедуры, демонстрирующие наличие рефлексивного элемента в любом, самом субъективном удовольствии. С пивом - которое нужно пить «правильно», в «правильном месте», и уж конечно, «правильной марки» - именно такая ситуация. Первая дегустация нового продукта - редко носит позитивный характер. Первый в жизни глоток вина, первая сигаретная затяжка никакого наслаждения не дают. Напротив, некоторое время мы учимся преодолевать новые неприятные ощущения с помощью мифов о некой особой ценности продукта. Брутальность и независимость курящих взрослых, томность потягивающих алкогольный коктейль кинокрасавиц - вот что вытравляет в нас естественное отвращение к винному или сигаретному перегару. Так мы входим в мир травматичных взрослых желаний, наносящих очевидный ущерб здоровью, уму, полезному времени.
Но в чем секрет именно пивной страсти? Эффект пивопо-глощения можно связать с лакановским принципом объекта-причины желания. Истинный объект наслаждения не может быть потреблен раз и навсегда. В предмете наслаждения всегда должен быть некий избыток, остаток, сопротивляющийся окончательному присвоению. В статье Славоя Жижека «Кока-кола как объект а» таким лаканианским методом дается объяснение другому удивительно бесполезному напитку:
Нет ничего удивительного в том, что вначале кока появилась как лекарство; казалось, ее странный вкус не может доставить никакого удовольствия, по своему вкусу она не особенно при-
ПИВО
ятна и малопривлекательна. Однако кока-кола как таковая, выливаясь за границы конкретной потребительской стоимости (которой обладают вода, пиво или вино, определенно утоляющие жажду и производящие желанный эффект удовлетворенного успокоения), действует как непосредственное воплощение «оно», как превосходящее обычное удовольствие чистое прибавочное наслаждение, как таинственное, ускользающее Х, за которым все мы оказываемся в навязчивом состоянии потребления товаров.
Неожиданность заключается в том, что, поскольку кока-кола не удовлетворяет никакой конкретной потребности, мы пьем ее как нечто дополнительное, уже после того, как утолили насущную потребность каким-либо еще напитком. По-видимому, избыточный характер кока-колы и делает нашу жажду ненасыщаемой. Как заметил Жак-Ален Миллер, кола обладает парадоксальным свойством: чем больше ее пьешь, тем сильнее жажда, тем больше хочется ее пить, ощущать этот горьковатосладкий вкус вопреки тому, что жажда не проходит*.
Если загадка культового статуса кока-колы в ее неопределенном вкусе, то травматический избыток пива не только в качестве (малоприятный тухловатый запах и вкус, компенсируемый в отечественной традиции пивораспития острым вкусом соленой воблы или чипсов), но и в количестве. Обычный ритуал пивопотребления (измеряемый не рюмками, а целыми литрами) превращается в замкнутый цикл: стол - туалет -стол. Перегоняемое по желудочно-кишечному тракту пиво в организме надолго не задерживается, поэтому в ходе самой пошлой, уличной процедуры принятия пива малокультурная особь мужского пола опорожняется не отходя от кассы.
* Жижек С. Хрупкий абсолют, или Почему стоит бороться за христианское наследие. М., 2004. С. 47.
47
С невозможностью как следует напиться и набегаться сочетается в пиволкоголизме еще и невозможность как следует опьянеть и одурманиться. Хотя нормальная работа памяти, быстрота восприятия, здравая речь и способность суждения, сила зрения, обоняние и эмоциональные реакции в целом нарушаются уже под влиянием первого же литра пива, но идеального для современного потребителя состояния полуамне-зии добиться таким путем нельзя. Пивной хмель неустойчив, слабо ощутим, быстро выветривается, но тем самым он лучше всего играет роль вечно ускользающего объекта-причины желания. Икс пивного наслаждения дразнит, как манящий в бессонницу сон.
Пивной паллиатив - т. е. среднее между сильнодействующим алкоголем и безалкогольными напитками - силен именно своей зыблемостью, слабостью. Не представляя собой видимой социальной и просто физиологической опасности (как та же водка), находясь в промежуточном положении в иерархии «серьезных» взрослых напитков, подкупая демпинговой ценой, пиво во всех отношениях выполняет функции некоего компромисса. Потому это идеальный напиток для несформировавшихся человеческих натур, для молодежи, для (прошу прощения у лучшей половины человечества) определенного типа женщин. Мой персональный полевой эксперимент показал, что на каждый десяток посетителей недорогих кафе и ресторанов приходится пять-семь женщин, приходящих обычно парочками и часами выцеживающих кружку-другую пива. Будучи недавно в славном студенческом городе Томске, я запомнил особенно две вещи: переизбыток молодежи в центральных кварталах и невероятное количество потребляемого этой молодежью пива. Специально постоял минут пятнадцать около популярного магазина «Верхний» и видел, как с точной мате-
ПИВО
матической регулярностью пивные бутылки оказывались у 9/10 выходящих, юных опять же, посетителей.
Вообще лично мне безразлично, чем травится каждый отдельный современный мещанин, какую мифологию и какие мотивации он для этого использует. С отчужденностью взгляда со стороны я отмечаю лишь некоторые статистические и феноменологические характеристики той или иной мании. Кока-кола, пиво, водка, сигареты, наркотики... - каждый сам выбирает методу достижения освобождающего от унылой реальности (ну и от здоровья заодно) травматического наслаждения. Пиво так пиво, брюхо так брюхо. Пивная анестезия рекомендуется тем, у кого недостает решимости, здоровья, ума, денег на более радикальные способы саморазрушения.
Мифология еды разнообразна и путана. Как гласит старый немецкий трюизм, Der Mensch ist, was er isst («Человек есть то, что он ест»). Банально рассуждать о том, чем различается, например, психология вегетарианца и мясоеда. Фридрих Энгельс, как известно, полагал переход на мясную пищу одним из важнейших факторов эволюции. Но сегодня и мясо уже не совсем мясо, и человек уже не совсем человек. Сегодня линия фронта проходит не между постным и скоромным образом жизни, а между теми, кто есть, и теми, кто ест (подразумеваю здесь известную экзистенциалистскую оппозицию, в духе «иметь или быть»*).
Я давно заметил, что в современном кинематографе положительные герои (например, брутальные мачо в вестернах и боевиках) подкрепляются лишь стаканчиком-другим виски, но при этом и крошки в рот не берут. Напротив, неизменной характеристикой отрицательных персонажей служит циничное поедание всевозможной снеди (особенно если истинный герой, как Просперо в «Трех толстяках», вынужден смотреть на эту трапезу, будучи неделю уже голодным, гремя канда-
* См.: Фромм Э. Иметь или быть? М., 2010.
ЕДА
лами и сверкая презрительным взглядом). Уже в «Стачке» Эйзенштейна (1925) толстые буржуи изображены на обильном пиру, создавая монтажный контраст картинам нищего и страдающего пролетариата. В фильме Станислава Говорухина «Место встречи изменить нельзя» (1979) ключевая сцена - пир в бандитской малине, куда попадает истощавший и на грани нервного срыва Шарапов и видит первым делом здоровенные морды пожирающих изобилие яств бандитов. При этом если положительные герои ведут бескомпромиссно полуголодное существование, то персонаж Всеволода Абдулова (предатель) в решающий момент своей трусости и подлости (сцена с провалившейся засадой на Фокса) буквально давится едой - он встает из-за стола, не успевая прожевать кусок, и на этом-то ловит его бандит. В западном кино это противопоставление также действует безотказно, допуская исключение лишь в случаях с комедийной окраской (скандал на званом обеде, комическое метание пирожных и т. п.).
Есть (особенно публично) - это комично или неприлично. Такой тезис концептуализирует Луис Бунюэль в своей блестящей сатире на современное общество «Призрак свободы» (Le fantome de la liberte, 1974), где в одном из эпизодов переворачиваются функции столовой и туалета. Пришедшие в гости буржуа как ни в чем не бывало рассаживаются за пустым столом прямо на унитазах, а для принятия пищи стыдливо уединяются поодиночке в кулинарную каморку.
По всему видно, что «галлюциногенный конденсат наиболее распространенных комплексов»25, как называл институт кино итальянский критик Антонио Менегетти, проявляет некую социальную фобию, связанную с отношением к еде как к собственно пище, так и к ритуалу.
С одной стороны, понятно, что за неимением вкуса к настоящей жизни и творчеству обыватель подменяет ритуалом приготовления и поглощения пищи какие-то здоровые духовно-телесные интенции. Так, большинство домохозяек искренне полагают кулинарию искусством и видят здесь возможность без лишних проблем сублимировать свои творческие наклонности. Готовка, сервировка, специфические буржуазные аксессуары (наподобие романтического ужина со свечами) - все это выполняет функцию не то религиозного, не то художественного культа. Либо, в ином случае, это часть смысложизненной и сексуальной стратегии женщины, отраженной простой поговоркой «Путь к сердцу мужчины лежит через его желудок». С формами такого бытового почтения к еде (кофе в постель, аристократическое чаепитие, мужское солидарное пивопоглощение и т. п.) связана изрядная часть современной культуры, особенно тогда, когда дело доходит до алкогольных напитков и закуски к ним.
С другой стороны, обыватель очень трепетно относится к самому составу пищи, обставляя свое общение с ней массой «современных теорий». Таковы псевдонаучные концепции раздельного или какого-нибудь иного специфизирован-ного питания, идеи вреда сахара, соли, излишних калорий, холестерина. В духе примитивного принципа экономии мышления («бритвы Оккама») современный массовый человек давно сделал вывод, что именно мифическое качество повседневной пищи (иллюзорно освобожденной от химикатов и генетически модифицированных добавок) гарантирует ему здоровье, бодрость, счастье и успех у представителей противоположного пола. Ведь выбирать продукты в супермаркете - это самая простая из всех возможных жизненных стратегий, к тому же весьма поощряемая и прибыльная для производителей товаров и услуг. Так что никого уже не
ЕДА
удивляют глупейшие рекламные слоганы типа: «Я ем продукт N, чтобы похудеть».
Мало того, «здоровая», «не содержащая консерванты» (еще одна юмореска - реклама консервированных продуктов, как, например, соков «без консервантов»), вредные жиры, белки, углеводы, калории, сахар, кофеин и пр. пища мыслится сегодня почти как гарантия личного бессмертия. Модель рассуждения обывателя проста: если многие люди умирают хотя бы от закупорки сосудов, то я, осторожный имярек, не потребляю избыточного холестерина, а потому смерть с этой стороны мне не грозит. Если же я еще не пью, не курю, не летаю самолетами... то я поистине бессмертен. Уловка наивная, но работает. Так что сублимативные функции еды как способа снятия невроза (явление, описанное в психоанализе) действуют и в этом случае.
Еще одна характеристика современного культа «здоровой и полезной» пищи в ее, зафиксированном также в кино, значении сексуального допинга. Если один тип обывателей прибегает к специальным диетам, дабы достичь успеха на рынке брачно-сексуальной конкуренции, то другой тип использует определенную пищу для возбуждения желаний (стандартный прием обмазывания тела каким-нибудь джемом для повышения сексуального аппетита партнера). Неудачникам же в этой сфере приходится снимать стресс от своих провалов опять-таки чем-нибудь сладким, запивать и заедать накопившуюся в сердце горечь.
Занятна еще мещанская привычка мерить все «колбасой» (а официально - потребительской корзиной). До самого недавнего времени большинство споров прекращались, как только в них вводился аргумент «от колбасы» - имеется в виду дешевый прием сравнения старого и нового общественного строя содержимым прилавков магазинов. Апофеозом
идеологического цинизма были, например, президентские выборы 1996 года с растиражированными слоганами типа: «Купи еды в последний раз», «Коммунизм - это голод и гражданская война».
И все это лишь несколько эпизодов и разрозненных наблюдений относительно все более возрастающей роли еды в нашей жизни. Начиная с пословиц и поговорок, формулирующих азы социальной азбуки в доступном пониманию каждого кулинарном виде (особенно велико значение хлеба насущного), и заканчивая высокими порывами современного субъекта к его интимнейшим мечтам и фантазиям (изготовляемым, впрочем, поточно) о жизненном успехе как дорогом банкете или ужине с блондинкой в престижном ресторане -все это складывается в стройную систему «гастро-полового космополитизма»*, как определял еще полтора века назад Константин Леонтьев. Хотя и он не смог бы представить себе возведенные еде храмы с километровыми очередями (культ первых Макдоналдсов) и специальную кулинарную поэзию (все более массовыми становятся творческие конкурсы с задачей написать очередную оду макаронам или сосискам -каждое уважающее себя кафе предлагает такие стимулы своим потребителям). То ли еще будет...
* Леонтьев К. Н. Полное собрание сочинений и писем. СПб., 2003. Т. 6. Ч. 1. С. 19.
54
Жвачка, как ее запросто называют, - гениальное и недооцененное изобретение человечества. В моем детстве жевательная резинка была одним из символов недоступной западной «культуры». В киосках «Союзпечать» можно было купить лишь прибалтийский суррогат - посыпанную каким-то тальком, моментально теряющую вкус и блекло упакованную резину «Калев». Она не шла ни в какое сравнение с заграничным оригиналом - этими тонкими пластинами с дразнящим запахом, жевавшимися много часов подряд (иные энтузиасты макали выдохшуюся жвачку в сахар и продолжали труд жевания с самого начала). Разноцветные фантики при этом становились предметом вдохновенного коллекционирования (хитрые производители подсаживали на серии этикеток: футболисты, машины, красотки и т. п.). В импортных фильмах герои беспрестанно двигали челюстями - в перерывах между репликами и действиями. Во время знаменитой хоккейной суперсерии СССР-Канада 70-х годов один из матчей в Москве особенно запомнился позорным эпизодом: наши болельщики устроили драку за вожделенные сувениры, когда канадские и американские туристы швыряли жевательную резинку на трибуны. Вместе с джинсами, кока-колой и видеокассетами
жвачка стала одним из самых заветных фетишей, иллюстрирующих преимущества западного образа жизни.
Но какую все же потребность удовлетворяет мерное пережевывание смеси синтетических полимеров «с ароматизатором, идентичным натуральному»?
С точки зрения психоанализа жевательная резинка обслуживает оральную фиксацию, которая закладывается вместе с детской привычкой тянуть в рот пальцы, пристрастием к соске и, разумеется, вместе с первичным сексуальным опытом. Бутылка, сигарета, жвачка и даже элементарная зубочистка, с которой некоторые почти не расстаются, - все это обычные в таком случае способы сублимированного эротического возбуждения и одновременно методы снятия невроза. Из этой же серии внезапный нервический аппетит, некультурная манера грызть ногти и т. п.
С псевдонаучной точки зрения, к которой не без юмора апеллирует реклама, жвачка - необычайно полезный продукт, уничтожающий в полости рта миллионы «кариозных монстров», понижающий «кислотно-щелочной баланс» и т. п. Ясно, впрочем, что «клинически доказанная» польза -это всего лишь рекламное алиби, риторический прием. Но дело даже не в научной состоятельности этих утверждений. Если бы нас доподлинно интересовала польза для организма, то большинство потребительских привычек отпали бы сами собой. И вместо посиделок с пивом или тренировки челюстей мы бы занимались укреплением здоровья, тренировкой ума и тела. Поэтому для среднестатистического потребителя необходимость чем-нибудь занять рот не подразумевает конкретно научного обоснования.
С позиций культурологии и этнографии пережевывание есть какой-то древний ритуал (например, на Руси жевали хвойную смолу), имеющий различные цели: так, жевание
ЖЕВАТЕЛЬНАЯ РЕЗИНКА
известных трав помогает войти в состояние наркотического транса или снимает стресс. Ироническое современное развитие этой традиции состоит в коммуникативной прагматике: «свежее дыхание облегчает понимание», «иногда лучше жевать, чем говорить» и пр. К сожалению, на практике любители вкусной резины давно и успешно выучились говорить прямо сквозь зубы - в этой мямлящей, тянучей манере, когда и сама речь становится каким-то жеванием слов.
В фильме Роланда Эммериха «Годзилла» (Godzilla, 1998) группе французов нужно выдать себя за американцев, и тогда персонаж Жана Рено раздает всем по пластинке жвачки. В ключевой момент (объяснения с военным патрулем) он тоже не говорит, а тянет сквозь жевание звуки: «О-оу, йе-е-ес. » В итоге оказывается совсем не обязательным знать английский язык и вступать в коммуникацию. Резинка закономерно приравнивается к удостоверению личности или вообще признаку «цивилизованности». Ведь эта пародия на образ американца сегодня получает интернациональный характер, все мы в каком-то смысле, как пели Rammstein, «живем в Америке». Bubble gum теперь - это не только «средство общения», «защита от кариеса», «взрыв вкуса» и т. п. Bubble gum - фетиш, культ, религия, медиатор социального обмена.
Жвачка определяется как кулинарное изделие, состоящее из несъедобной эластичной основы. И это поистине гениально - несъедобная сладость, нетающая конфета, вечный двигатель челюстей. Не случайно о бессмысленном кино говорят: «киножвачка». Есть также понятия «тележвачка» (например, телесериалы), «литературная жвачка» (бульварное чтиво), «музыкальная жвачка» и т. п. Плохие и скучные учебники -это, без сомнения, жевательная резинка для ума. С помощью многофункциональной резинки можно склеить вместе разные материалы. Она годится на роль строительной замазки,
художественного пластилина. Застывшие и слепленные вместе кусочки жвачки напоминают режиссеру-сюрреалисту Дэвиду Линчу человеческий мозг. Мало какой продукт может претендовать на роль такого универсального синонима для разнородных явлений и предметов. Потомок каучуковой смолы сегодня настоящий магистериум новой культуры. Это волшебная субстанция, превращающая ничто в нечто - дешевый полимер в миллионы долларов, движение челюстями в ощущение наполненности жизненного опыта. По богатству метаморфоз жвачка, конечно, уступает пластмассе или деньгам, но в «культовом статусе» превосходит многих конкурентов.
Употребление сладкой резинки в момент ощущения голода или в ситуации, когда «лучше жевать, чем говорить», - это интегральная метафора повседневного опыта. Мы заполняем жизнь пустейшими занятиями вместо того, чтобы купаться в любви, открытиях, творчестве. Мы уходим от важных тем в разговоре потому, что «лучше не заморачиваться». Собственно, мы вообще говорим без текста. В повседневной коммуникации важно не содержание, а проформа: приветливый жест, улыбка или смайл (как симулякр улыбки, как знак знака хорошего отношения). Это та же орально удовлетворяющая фиксация. Резинка с синтетическим вкусом и без насыщения есть символический двойник общения без пользы и без интереса, улыбки без радости, слов без смысла.
В несколько юмористическом ключе можно провести аналогию современной жизни и супермаркета - именно там заботливо классифицированы все необходимые для повседневного существования вещи, разложены по полочкам даже не товары, а ценности. В таком случае характерно, что жевательная резинка находится в лотках около касс, на самом выходе, вместе с другими мелкими, но наиболее востребованными товарами. Там же расположены бритвенные лезвия для
ЖЕВАТЕЛЬНАЯ РЕЗИНКА
«неотразимого» внешнего вида, батарейки для электроприборов, презервативы для безопасного секса, шоколад для студенток, зубочистки... Пока стоишь в очереди, рука сама собой тянется к упаковке с интенсивно рекламируемым названием. Кстати, явно чрезмерная рекламная кампания по возбуждению интереса к жевательной резинке тоже симптоматична. Несмотря на все национальные традиции жевания табака или древесной смолы, людей все еще нужно убеждать в необходимости ежедневного употребления сладкого (но в духе времени «без сахара») полимера с красителями и ароматизаторами. Жующие киногерои тоже вносят свою лепту. Трансляции футбольных матчей вообще создают впечатление, что человек - существо до неприличия простое, и беготня, плевки, жевание - его атрибутивные свойства (всегда удивлялся, почему практически любой крупный план выхватывает мгновения, когда футболисты смачно плюют, сморкаются, ну и жуют что-то в перерывах между этими действиями).
Именно поэтому жевательная резинка представляет интерес для культурологов настоящего и археологов будущего. Окаменевшая жвачка, которую пока никак не удается эффективно утилизовать (и которая по нашей бессовестной привычке прилепляется куда только хватит фантазии) переживет нашу эпоху и станет одним из характерных признаков конца ХХ - начала XXI веков.
Мы живем в эпоху фотографического бума. Мои знакомые один за другим покупают (полу)профессиональные камеры, ночами обрабатывают снимки в Photoshop, выкладывают их в Сеть и каждый час вновь открывают свою страничку, чтобы увидеть, как изменился за это время счетчик посещений, а главное - о счастье! - вдруг кто-то написал под снимком краткий комментарий и оценил работу высшим баллом. Кризис перепроизводства образов, характеризующий всю нашу эпоху, особенно сказался на мании фотографирования. Нынешнее поколение детей, которые скоро станут взрослыми, столкнется с не имеющей аналогов в истории ситуацией - практически каждый значимый момент жизни будет засвидетельствован в тысячах фотографий. Фундаментальная ностальгия по детству сменится, возможно, радостью освобождения от этой власти навязчивых образов - с дотошным протоколированием всех использованных за это время ночных горшков, полученных «двоек», зареванных физиономий.
При этом в духе фильма Питера Уира «Шоу Трумана» (The Truman Show, 1998) в перспективе можно будет все более эффективно ретушировать, раскрашивать, симулировать подлинную жизнь. Человеческая память окажется рудимен-
том, потерявшим всякое значение в период цифровой памяти в миллионы терабайтов. Фантазия тоже должна атрофироваться, поскольку возможности графических редакторов нового поколения превзойдут ее самые смелые возможности. Исправленный и улучшенный цифровой двойник займет место реального субъекта - как уже отчасти происходит в сетевом общении, где любой пользователь всегда может окутаться защитным полем виртуальной личности, с выдуманной биографией, интересами, а главное - искусственным образом-аватаром.
Перепроизводство образов выражается еще и в незаметных сдвигах в психологии восприятия. Еще недавно разглядывание семейных альбомов было вполне уместным развлечением для гостей. Собранные всего лишь в пару альбомов снимки нескольких поколений родственников давали зримый контраст эпох, интриговали деталями старой повседневности, и вообще, обладали какой-то харизмой: вырезанные фигурными ножницами, пожелтевшие и немного помятые, пахнущие клеем и стариной, они обладали метой подлинности, включали воображение, любопытство...
Но теперь нет более утомительного занятия, чем просмотр чужих фотографий. Причем, страдающий фотоманией знакомый почти насильно усаживает тебя за монитор (в уголке которого ты с ужасом видишь счетчик общего количества снимков) и ревниво смотрит, чтобы ты не слишком быстро их переключал, ловит малейшие следы интереса, жаждет комментариев и похвалы. Проблема, однако, в том, что чрезмерное количество снимков и множество незнакомых лиц на них лишают каждую отдельную фотографию оригинальности и ценности. Да тут еще и эта любительская тенденция - накапливание множества почти одинаковых снимков, жалость к откровенному шлаку.
Я помню совсем другие ощущения от фотографий и фотографирования. Моей первой камерой была «Смена-8М» -наверное, самый примитивный аналоговый аппарат. Вся прелесть заключалась в ручной работе с пленкой и снимками. Сначала ты забираешься в шкаф или заматываешь руки одеялом, заряжая пленку в фотоаппарат. Затем, экономя каждый кадр, подглядывая в экспонометр или ориентируясь на удачу и опыт, устанавливаешь выдержку, диафрагму и запечатлеваешь какие-то особо важные вещи и моменты. Но волшебство начинается потом. Ручная проявка и сушка пленки - это настоящая лотерея. Плохо зарядил пленку в бачок, передержал ее в проявителе, чуть засветил - пиши пропало - самые долгожданные кадры пропадают навсегда, идут в брак. Другие кадры, о которых ты и не думал, выходят гениально, трудно дождаться в такие моменты, когда высохнет и станет пригодным к дальнейшей работе рулон пленки. Наконец, венец всех таинств - печать фотографий в ванной комнате с красным фонарем, резко пахнущими химическими реактивами, барахлящим увеличителем марки УПА...
Непосвященным не понять этой магии, алхимии, мистики, когда после вспышки света лицо на снимке постепенно проявляется, выплывает из какой-то иной реальности. Или вдруг фотография темнеет, засвечивается, желтеет, идет радужными разводами от смешения реагентов или плохой промывки, намертво присыхает к глянцевателю... Меня, кстати, иногда чуть-чуть било током во время печатания снимков: руки мокрые, проводка с выключателем у этого увеличителя ненадежная. Но зато в каждом вручную сделанном снимке была душа. Аналоговые черно-белые изображения вообще обладают особенной аурой - лучше ловят характер портретируемого, резче передают драматургию контрастов, чувствительней к свету..
По сравнению с такой кропотливой и творческой работой с аналоговой фотографией, цифровая техника кажется бездушной. Отщелкать на автомате серию снимков, отфото-шопить для просмотра на мониторе или отдать в мастерскую для печати - это почти механические процедуры. Но тут-то и скрывается искушение банального ретроградного сетования на новые технологии и вещи. Первые в истории фотографии тоже казались мертворожденным искусством. Одушевленная живопись и эксгумированная реальность фотографии соотносились как истина и ложь, искусство и подделка. Когда, несмотря на эту инерцию мышления, фотография все же превратилась в искусство, та же самая проблема возникала в другой редакции: с появлением техники ретуширования фотографий, цветной печати, цифрового изображения.
Впрочем, даже живую, одушевленную, живопись тоже периодически сотрясали кризисы технологий: появление новых способов обработки холста, химических соединений и красок ставили вопрос об исчезновении «настоящего», «естественного», «классического» искусства и замене его суррогатным. Импрессионизм воспринимался как настоящее кощунство, кубизм и супрематизм - как антиискусство.
Проблема, стало быть, не в каких-то негуманных технологиях. Просто здесь, как и в других сферах, работает мифология атмосферности и подлинности старого, а как оборотная сторона медали - сомнительности и вырожденности нового. Между тем любое произведение человеческой культуры (начиная с орудий труда каменного века) - это по определению результат применения технологий. Промышленные революции, как, например, появление первых мануфактур и конвейерного производства, всегда порождают реакционную ностальгию по утраченному прошлому миру и опыту. В художественном творчестве эта ностальгия выражается наиболее ярко.
На деле же творческое взаимодействие с любой технологией просто меняет акценты и актуализирует какую-то другую фазу ручной работы. Так, современная фотография требует тщательного и вполне творческого труда уже не с химическими реактивами, а с графическими редакторами. Пожалуй, это даже куда более сложная задача. Работа со слоями фотографии, возможность постановки света и акцентов прямо в готовом кадре, уникальные эффекты и инструменты современных фоторедакторов дают автору невиданный никогда ранее контроль над частицей реальности. Теперь каждый снимок можно создавать как отдельный мир, теперь ничто не стесняет фантазию художника (разумеется, если она есть). Мысливший себе эволюцию искусств как неуклонное распредмечивание и раскрепощение от стесняющей свободу творчества материи, Гегель наверняка одобрил бы цифровую фотографию. Он нашел бы в этой технологии почти абсолютную свободу самовыражения. Другое дело - как употреблять эту свободу. На один красивый и оригинальный снимок приходится тысяча бездарных. Впрочем, такая пропорция соединяла в одной формуле талант и посредственность и в прошлые эпохи.
Показатель стремительного развития фотографии как искусства - тот факт, что от нее все больше отстает теория: эстетика или философия фотографии. Например, прекрасная книга Ролана Барта Camera lucida (1979) грешит многими неточностями, если брать в расчет именно современную цифровую фотографию. Уже первое определение фотографии как искусства случайного и единичного26 кажется устаревшим. Обычная уже серийная съемка дает множество практически ничем не отличимых копий вместо той уникальной единичности, о которой говорит Барт. Случай вообще может быть совершенно устранен из процесса съемки и обработки фотографии в графическом редакторе. Любой незапланированный объект (как, например, прохожие или машина, портящие намеренно лишенный следов цивилизации пейзаж) легко устраняется с помощью Photoshop, и художник получает возможность полностью контролировать пространство изображения. Устаревшим можно считать и другой вывод Барта - касающийся особенно целостной природы фотографии, возможности получать в ней нерасторжимое единство референта и значения, реальности и отражения27. Методика обработки цифровой фотографии легко расслаивает этот воображаемый континуум на отдельные слои, произвольно меняет отношения между ними, переставляет символические маркеры и т. п.
Лучше обстоит дело с функциями фотографии, которые выделяет Барт (информировать, вызывать ностальгию, означивать, заставать врасплох, живописать), но и здесь любопытней было бы указать именно на психологические пружины, вызывающие потребность в фотографировании. Например, я полагаю, что для женщин портфолио от профессионального фотографа - это вообще важнейший инструмент конструирования собственной личности. Это средство создания своего идеального образа, имаго, двойника, с помощью которого женщина утверждается в собственных и чужих глазах. Время, когда женщина начинает считать себя слишком старой для фотографий, - символическая смерть, психологический климакс. Поэтому так важно накопить и классифицировать удачные снимки в самый продуктивный (молодой и зрелый) период жизни, когда создается та универсальная виртуальная проекция женщины, что предъявляется затем в качестве символического паспорта. Для мужчины же фотографировать означает овладевать не только образом, но и объектом. В фильме «Фотоувеличение» есть эмблематичная сцена, когда фотограф Томас символически насилует модель в процессе съемки. Томас буквально забирается на нее, поворачивает ее с боку на бок, а затем бросает на полу, опустошив несколько кассет с пленкой.
Итак, фотография интересна своей двойственностью. Она примиряет случайное (в объекте съемки) и закономерное (в ракурсе, манере съемки и последующей обработке снимка), природное и искусственное, движущееся и покоящееся, свет и тьму... Мало того: фотография идеально воссоздает модель женского и мужского взгляда на мир. Мужчины чаще всего любят держать камеру в руках, а женщины с охотой располагаются перед объективами. Диалектика вуайеризма и эксгибиционизма, активного и пассивного самовыражения находит в процессе фотографирования самое прямое применение. Позирование и поиск позы или ракурса - это ли не простейшие сексуальные действия (получающие в данном случае характер очевидной сублимации)? Но психологические объяснения феномена повального интереса к фотографии недостаточны. Ведь это еще и средство познания, инструмент освоения и классификации мира. Фотография «кадрирует» наше восприятие, создает особую форму сознания. Реальность естественных воспоминаний подменяется исправленными и отобранными цифровыми снимками, хотя это мало чем отличается от избирательного и компенсирующего действия механизма памяти. Другое дело, что «фотографическое восприятие» и «цифровая память» в большей степени контролируются умом, чем бессознательными процессами. Потому искусство фотографии - искусство рациональное, мозговое.
Книга - объект фундаментальной культурной ностальгии, исчезающее, как может показаться, явление. С появлением электронных носителей информации, снижением объемов выработки лесоперерабатывающей промышленности, общей виртуализацией быта судьба бумажной книги выглядит почти решенной. В современных квартирах редко найдешь настоящую библиотеку, даже в качестве предмета показной гордости книга уже не котируется (это место занимают коллекции DVD, дорогая аудио-, видео- и компьютерная техника и т. п.).
Судя по ценам в книжных магазинах, «живая» литература давно превратилась в предмет роскоши. В голливудских триллерах частенько приходится встречать сюжет, в котором опасного маньяка разоблачают по регистрации в библиотеке (где тот находит редкие книги и цитаты, оправдывающие его преступления). Так, в фильме Дэвида Финчера «Семь» (Se7en, 1995) маньяк (персонаж актера Кевина Спейси) прокалывается именно на своей любви к чтению, а молодой полицейский (персонаж Бреда Питта) демонстрирует «нормальную» реакцию на вынужденное знакомство с «Божественной комедией»: «Проклятый Данте! Паршивый гомосексуалист
со своими стихами!» Не слишком утрируя эту установку повседневного сознания, можно сказать, что в наше время в библиотеки записываются только ненормальные (научные работники и прочие «ботаники», несомненно, относятся к этой категории).
Маргинальность книжной культуры подтверждается и ничтожно низкими тиражами настоящей литературы (средний тираж издания для всемирно известного философа в России -три-пять тысяч экземпляров, а обычная вузовская монография вообще насчитывает жалкую сотню экземпляров).
После объявленной полвека назад «смерти Автора» определенно наступила эпоха «смерти Читателя». Нынешних детей очень трудно приучить к чтению, нынешние взрослые давно перешли на режим беглого даже не чтения, а скольжения - по заголовкам информационных сайтов и рубрик. По себе замечаю, как трудно стало читать не расфасованный на отдельные фрагменты целый текст, не снабженный к тому же иллюстрациями.
Я сам испытываю некоторое чувство вины, когда рекомендую своим знакомым прочитать целиком большую статью. А еще - встречная реакция - тоже испытываю чувство неудовольствия, когда приятель бросает тебе ссылки на какие-то солидные материалы. «Чукча не читатель, чукча - писатель» - как говорилось в старом советском анекдоте. Нынче все производят тексты - в социальных сетях, в «Живых журналах», в эсэмэсках... Вот только кто будет все это читать?
Половину детства я провел в читальных залах или просто дома с книгами. Золоченые корешки «Библиотеки приключений», беленькая суперобложка серии «Всемирная литература», потертые переплеты книг Жюля Верна, Майн Рида, Александра Беляева, Эдгара По, Рэя Бредбери, а потом и литература посерьезней: Бальзак, Золя, Толстой, До-
КНИГА
стоевский, Драйзер. - герои и события этих книг значили для меня больше, чем домашние или школьные дела. Бывало, я просто сбегал с уроков в читальный зал. Особенно -с уроков физкультуры, на которых на нас дышал перегаром и проклинал всех пожилой гестаповец прыжков и подтягиваний по кличке Сундук с клопами (так звучало его фирменное ругательство). Книга была моим персональным укрытием от всего, что доставало на улице и дома. Я прятался подальше и погружался с головой в страницы с приключениями капитана Блада, секретами «Таинственного острова», догадками Шерлока Холмса.
Может быть, книги по-настоящему читаются только в детстве? Только тогда ты живешь воображаемыми событиями, полностью растворяешься в героях. А, возможно, для взрослых такую же эйфорию вызывает написание книг. Увидеть свой текст напечатанным в сотнях и тысячах экземпляров вкупе с фотографией себя любимого на задней сторонке обложки. А еще восторженные отзывы на книгу, автограф-сессии, упоминания в обзорах, топах и рейтингах, гонорары. Вот только слишком много желающих потеснить классиков на книжной полке. В духе теории американской мечты каждый соискатель писательских лавров стремится попасть сначала в первый в своей жизни лонг-лист, а потом взлететь по восходящей лесенке регионального, национального и мирового признания.
Так что с этой точки зрения смерть литературоцентрист-кому сознанию не грозит. По состоянию на январь 2010 года на сайте http://www.proza.ru/ зарегистрировано около 110 000 «прозаиков» (притом что, по моим субъективным ощущениям, в нынешней России лишь пара десятков человек пишет высококачественную прозу), а на сайте http://www. stihi.ru/ - свыше 330 000 «поэтов». Перепроизводство авто-
ров ведет к забавному феномену: каждый писатель берется за нелегкий труд прочесть и прокомментировать несколько произведений других коллег по цеху с одной только целью -получить по обмену ответных читателей для своих текстов. Этот негласный договор позволяет современным авторам психологически выживать в условиях жесточайшей конкуренции и получать хотя бы видимость читательского интереса. «Чистых» же читателей в Интернете найти не просто, мало кто избегает соблазна производства собственной поэзии, прозы, критики, заметок на любую произвольную тему. В будущем профессия читателя вообще должна стать самой востребованной, авторы начнут всеми средствами бороться за аудиторию, отбивать ее друг у друга, как футбольные клубы, например, перекупают футболистов.
Не исчезнет и бумажная книга. Электронный носитель удешевит и символически обесценит виртуальную письменность, а настоящая, пахнущая типографской краской и клеем, книга станет тем, чем были когда-то дорогие и престижные «издания» на папирусе, пергаменте, буйволиной коже.
70
Женские туфли - не просто обувь. Если мужские ботинки далеко не самая важная часть гардероба (впрочем, женщина всегда бросит проницательный взгляд и на эту составляющую мужского образа), то элегантные туфли на каблучках - автограф, символ женского мира. В эротических и порнографических фильмах лакированные лодочки обычно единственное, что не снимают. Это означает, что туфли - символический двойник женщины, неотчуждаемый элемент ее тела. При этом функция туфель не сводится к ортопедической, усиливающей, как в случае с теми же мужскими ботинками, полезными, когда они не жмут, удобными для уверенной ходьбы, быстрого бега, пинков и ударов. В рекламных нарративах туфли, например, подаются как средство сделать ноги стройнее, фигуру эффектней, весь образ неотразимее, но и это не самое главное.
Женская туфля - это скорее приподнимающий над почвой повседневности трамплин, стартовая площадка нового статуса и самоощущения. Туфли отыгрывают у природы недостающие сантиметры роста, но, что еще важнее, они являются своеобразной прослойкой между субъектом и реальностью. Не позволяя женщине полностью опуститься на поверхность земли, туфли дают возможность чувствовать себя
мифическим существом: богиней, эльфийкой, Русалочкой, Золушкой. Так же точно, как в балете, где для создания истинно женского образа нужно танцевать на носочках, едва касаясь пола, в первом же символическом акте научения азам женственности следует освоить легкое движение по самой грани бытия. С прагматической точки зрения нет ничего неудобнее туфель, сопоставимых по своей травматичности только с давними пыточными инструментами и процедурами женского мира: корсетами, эпиляцией, шейными кольцами и т. п. На раздолбанном асфальте, на снегу, при вождении автомобиля и во многих других ситуациях употребление обуви на высоких каблуках становится просто угрозой для здоровья. Однако красота требует жертв.
Справедливо, что выражением мужской натуры можно считать в лучшем случае блестящие штиблеты светского фата, а в худшем - разношенные кеды, грязные боты, тупейшего стиля кроссовки или увековеченные в «Заводном апельсине» Энтони Бёрджесса govnodavy. В то же время женское начало символизирует сочного тона эротично изогнутое чудо, к которому и прикоснуться иной раз боязно. Вот, например, феноменология мужского знакомства с этим миром из рассказа Василия Шукшина («Сапожки»):
.Сергею охота было показать сапожки. Он достал их, стал разглядывать. Сейчас все заткнутся с этим попом... Замолкнут. Не замолкли. Посмотрели, и все. Один только протянул руку - покажи. Сергей дал сапожок. Шофер (незнакомый) поскрипел хромом, пощелкал железным ногтем по подошве... И полез грязной лапой в белоснежную, нежную... внутрь сапожка. Сергей отнял сапожок.
- Куда ты своим поршнем?
Шофер засмеялся.
- Кому это?
ЖЕНСКИЕ ТУФЛИ
- Жене.
Тут только все замолкли.
- Кому? - спросил Рашпиль.
- Клавке.
- Ну-ка?..
Сапожок пошел по рукам; все тоже мяли голенище, щелкали по подошве... Внутрь лезть не решались. Только расшеперивали голенище и заглядывали в белый, пушистый мирок. Один даже дунул туда зачем-то. Сергей испытывал прежде незнакомую гордость.
Совершенно недвусмысленны в этом тексте сексуальные коннотации женского сапожка: «белый, пушистый мирок», «полез грязной лапой в белоснежную, нежную... внутрь сапожка». Собственно, о том же говорят и опытные модельеры, дизайнеры, один из которых, Мишель Перри, так интерпретирует загадку женских туфель:
Все очень просто. Решающее значение играет форма колодки, а даже не высота каблука. Секрет - в изгибе колодки, а вместе с ней и стопы. Стопа управляет силуэтом женщины почти как рычаг. Как только из плоского, обычного состояния стопа переходит в состояние наклона, центр тяжести перемещается - напрягаются икроножные мышцы, втягиваются и округляются ягодицы, спина выпрямляется из обычного сутулого крючка, грудь расправляется и выгибается вперед, посадка головы меняется, а главное - походка. Именно в этом и заключена сексуальность*.
Этому признанию вторит другой известный дизайнер обуви Кристиан Лубутен:
* Цит. по: Федоровская Е. Приподнятое настроение // Эксперт-Вещь. 2002. №10. С. 8.
73
Если делаешь обувь с любовью, то получаются туфли на каблуках.
В них заключена разница между мужчиной и женщиной. Только
на каблуках женщина начинает использовать язык тела28.
Впрочем, я не думаю, что главной задачей туфель на высоких каблуках является именно сексуальная манифестация (напрашиваются параллели с хрестоматийными означающими - красным платьем или глубоким декольте). На мой взгляд, здесь важнее эффект психологической гиперкомпенсации, связанный с прибавлением в росте, изменением осанки, положения относительно уровня земли и относительно других людей. Вставая на высокие каблуки, женщина прибавляет прежде всего в самооценке. И, кроме того, востребованность в качестве сексуального объекта для женщины зачастую имеет сугубо символическое значение. Высокие каблуки, короткая юбка, откровенные вырезы в интересных местах - только в самом пошлом случае это выражает готовность женщины к сексуальным контактам. На деле это лишь блестящая за бронированным стеклом драгоценность, знак того, что вам недоступно. Женская нарочитая сексуальность - это означающее статусного, а не полового обмена. Тем самым демонстрируется, что она имеет то, что было бы ценным и вожделенным для желания Другого, но ценность и существует лишь в поле дефицита, на расстоянии, в сфере невозможного.
Итак, женские туфли - это символический и психологический трамплин. Может быть, именно благодаря таким полумифическим технологиям, созданным еще в древности, женщина в целом превосходит мужчину по тонкости характера, чувству прекрасного и гибкости мышления.
Важное место автомобиля в структурах повседневности определяет его избыточную символичность. Характерно, что модели автомобилей всегда имеют собственные имена, персонифицированные образы и антропологические приемы описания. Показателен феномен общения автомобилиста со своей машиной (тогда как трудно представить себе общение, например, с кухонным комбайном). Перверсивная (т. е. извращенная, перевернутая) психология автовладельца фиксируется уже в риторической фигуре отождествления со своим транспортным средством: «Я езжу на 92-м бензине», «У меня полетела трансмиссия», «Мне поменяли прокладки» (опять-таки при поломке, например, холодильника его хозяин не догадается сказать: «У меня неисправно реле»).
Вот почему даже в советское время социальная стратификация почти целиком отображалась в иерархии автовладения: «запорожец», «москвич», «жигули», «волга» - это эмблемы социальных рангов и уровней дохода. В наше время автостратификация еще более важна и детализована.
Бодрийяр в «Системе вещей» справедливо замечает, что обладание автомобилем - это современное «свидетельство о гражданстве», а «изъятие водительских прав - это своего
рода отлучение, социальная кастрация»29. Сама машина при этом - насыщенный знаками текст, манифестирующий личность и амбиции ее владельца.
В чем, однако, состоят психологические причины превращения автомобиля в одну из самых фундаментальных современных ценностей? Первое, и самое очевидное, наблюдение состоит в том, что машина - это предмет именно мужской гордости. Женщина за рулем всегда является объектом сексист-ских шуточек. Мужчина же находит в автомобиле и гараже необходимый противовес бытовому матриархату. По Бодрийяру, автомобиль равен всем остальным элементам быта вместе взятым. Но это не «второй дом», а, скорее, «антидом» - трансцендентная, вертикальная альтернатива горизонтальному сектору домашнего быта, которым управляет женщина30.
Сведенный в своей домашней ипостаси к объективной функции добытчика денег, формального главы семейства или наладчика бытовой техники, мужчина воспринимает автомобиль в качестве средства прорыва, выхода из семейного окружения. Вот типичная исповедь представителя среднего американского класса, жителя Вашингтона, который благодарен даже раздражающим, казалось бы, автомобильным пробкам:
Я очень рад тому, что могу, добираясь на работу, каждый день тратить по три-четыре часа... Если бы я жил в пяти минутах от работы, то, наверное, просто сошел бы с ума от скуки. Когда я сижу по часу в автомобильной пробке, то получаю невероятную свободу от всего - от семьи, с которой столько хлопот, от сынишки, которого надо с утра отвезти в школу и который доканывает меня, когда я возвращаюсь домой, и от сослуживцев, которых вижу с утра до вечера... Никто мне в машине не говорит - помой посуду, скорее поехали, а то опоздаем, не слышно ни телевизора, ни плача ребенка. Я как бы отрешаюсь от всего мира и наслаждаюсь своей свободой, которую мне дает мое проживание на приличном от службы расстоянии.31
Превращаясь в модель мужского взгляда на мир, автомобиль оснащается массой функциональных излишеств: холодильником, баром, телевизором, телефоном, держателями для кружек, подкладками для сандвичей и т. п. В логике действия объекта-причины желания дельцы автомобильной промышленности формулируют свои задачи как «поиск и культивирование эмоционального начала»32 для каждой модели. На первый план выходят дизайн и стилистическая правка, решающие проблему «субъективного» облика автомобиля. В 1980 году бывший вице-президент компании GM Джеймс Патрик Райт в книге «“Дженерал Моторс” в истинном свете», открыл страшную тайну автомобильной промышленности. Оказывается, «эволюция американских автомобилей за тридцать пять послевоенных лет свелась исключительно к изменению внешнего вида и размеров машин во всех направлениях»33.
Иллюстрируя идею мужской трансгрессии, в рекламных текстах постоянно обыгрывают мотив эскапизма, образ дороги, тему освобождения от бытовых проблем. Автомобиль фотографируют на фоне экзотических пейзажей, его изображение дополняют соблазнительной фигурой манекенщицы. Известная психоаналитическая интерпретация автомобиля в
качестве любовницы (тему символического адюльтера жене с машиной представляют затяжные походы в гараж, бесконечные пользовательские процедуры, эротические образы рекламы и обтекаемые формы самого авто), впрочем, довольно спорна. На это обращает внимание Бодрийяр, предлагая собственную доказательную версию:
...ошибочно видеть в автомашине «женский» предмет. Хотя в рекламе о ней всегда говорится как о женщине: «гибкая, породистая, удобная, практичная, послушная, горячая» и т. д., - это связано скорее с общей феминизацией вещей в рекламе: вещь-женщина - это эффективнейшая схема убеждения, социальная мифология, все вещи, и машина в том числе, притворяются женщинами, чтобы их покупали. <...> В глубине же, как и любой функциональный механический предмет, автомобиль прежде всего переживается - причем всеми, мужчинами, женщинами, детьми, - как фаллос, объект манипуляции, бережного ухода, фасцинации. Это фаллическая и вместе с тем нарцисси-ческая самопроекция, могущество, очарованное собственным образом*.
Действительно, обтекаемость, сила и мощь в качестве основных характеристик, фобия «социальной кастрации» (угона, поломки, лишения прав), необходимость постоянной заботы превращают автомобиль в фаллически-нарциссическую проекцию. Только здесь мужское либидо работает практически без осечек, только в этой сфере максимально нивелированы феминистские тенденции современного мира, только в таком виде нарциссическая идентификация может осуществиться почти полностью.
* Бодрийяр Ж. Система вещей. С. 79-80.
Фрагментированный в отдельных социальных регистрах, ощущающий ежечасно символический распад своего мира, субъект воспринимает автомобиль в качестве модели завершенного и защищенного микрокосма, где можно достичь желаемой гиперкомпенсации. Усаживаясь за руль, отгородившись от реальности маркером «успешности», наглядно выраженными амбициями и тонированными стеклами, автовладелец достигает иерархического максимума. Но предельное совершенство, максимум означает для человека физическую или символическую смерть. В ситуации с психологией автовладельца это особенно заметно.
Начну с того известного факта, что «настоящие» автомобилисты подчеркнуто пренебрегают средствами безопасности. По крайней мере, старой отечественной традицией является обычай не пристегиваться ремнем безопасности, а только набрасывать его сверху. Лихачество на дорогах, культ скорости, небрежение многими официальными и неписаными дорожными правилами - это тоже критерий, помогающий определить «истинного» автолюбителя (а иногда даже грань между мужским и женским поведением за рулем). Судя по статистике несчастных случаев, автомобиль вполне можно считать узаконенным способом самоубийства. В этом выражается все отчаяние мужской трансгрессии, бегства из тотальной среды матриархального быта. Современная Россия, в которой деградация мужского населения идет ускоренными темпами, является самым показательным примером - ко всем названным факторам у нас еще нужно добавить фантастически плохое состояние дорог и практически полное отсутствие на них средств страховки от несчастных случаев (например, простое разведение встречных полос или заградительный бетонный барьер между ними существенно снизили бы процент аварий).
Как и в ситуации с другими гаджетами, само существование автомобиля в структурах современного мегаполиса (надо учесть жесткую регламентацию передвижения и парковки, многочасовые дорожные пробки, стабильный рост цен на энергоносители и т. п.) выглядит малопродуктивным. Лично мне всегда было непонятно, каков смысл ежедневных поездок на персональном авто в направлении места работы и обратно, если в плане дешевизны и потраченного времени (нужно прибавить время на парковку, гараж, пробки, а еще расход бензина, масла и нервной энергии и т. п.) это куда менее рентабельный, чем общественный транспорт, вариант. А еще есть всегда риск аварии, поломки, нарушения правил движения. Хотя смысл, разумеется, в другом: так приятно ведь припарковать джип на глазах восхищенных сослуживцев, посигналить мимо проходящим девицам, а то и соблазнить их старым безотказным предложением «прокатиться на крутой тачке».
В общем ясно, что с позиций анализа желаний субъекта автомобиль действительно можно признать «привилегированным означающим». Автомобиль удовлетворяет запросы не физической, но психической реальности - реальности нарциссического либидо, мотиваций мужского шовинизма, социального статуса довольного собой обывателя.
В духе современной идеологии автомобильная реклама играет на риторике выбора, оказывающегося на деле выбором только из предложенных вариантов. Рисуя перспективу побега в экзотический рай, интригуя мотивом уходящей в неизвестное дороги, прельщая иллюзией решительной смены социального статуса, подобная реклама лишь узаконивает, усиливает интегрированность субъекта в общественный порядок.
В автомобиле нынче работают, отдыхают, спят, смотрят телевизор, заводят детей. Во многих голливудских фильмах
поездка в лимузине или покупка красного «Феррари» - вообще смысложизненная цель. Не преувеличение сказать, что в автомобиле живут и умирают. Умирают фактически (автокатастрофа - одна из самых распространенных причин насильственной гибели) и символически - через приобщение к зрелищу самоубийственных автогонок. Эта реальная или фантазмическая смерть вообще является для человека часто единственным способом добиться желаемого признания другим. Ребенок, начинающий адаптироваться в окружающем мире, представляет самоубийство способом доказательства своей ценности. Взрослый самоубийца также оставляет после себя некое метафизическое послание - символический укор людям, не понявшим значимость его жизни. Не в этом ли инфантильном жесте скрываются причины автомобильного лихачества и общего пренебрежения мерами безопасности на дороге?
81
#
ГЛАВА 2