Миросозерцание
1. Смысл миросозерцания; 2. Рассмотрение и бытие миросозерцания; 3. Релятивизм, фанатизм, беспочвенность; 4. Точка зрения и самобытие.
Вера и неверие
1. Примеры сформулированного неверия; 2. Неизбежный остаток в сформулированном неверии; 3. Аргументы против сформулированного неверия; 4. Плодотворность неверия; 5. Вера в неверии и неверие в вере; 6. Подлинное безверие.
Единое и множественность сфер духовного существования
Во многих ответах на вопрос, что такое философия, мы не расслышим никакого объективного критерия ее. Ибо философия всякий раз сама создает понятие о себе; она не имеет никакого масштаба выше себя. Если я знаю, что такое философия, то знаю потому, что я живу в ней; через определение понятия я этого еще знать не буду. Процесс развития, который, размышляя о философии, разыскивает ее в мире, как духовную действительность, получает смысл именно в той точке систематики, где мы сейчас находимся: ибо теперь, пройдя по путям, ведущим к философии (путям ориентирования в мире), мы готовы вступить в ее собственное преддверие (как просветление экзистенции и метафизику) (ибо адитон49 философии - только в экзистирующем отдельном человеке, но не в виде объективной формации мыслимого произведения).
Философия, которая не может достичь завершения в обретшем окончательную целость ориентировании в мире, есть не только знание о границах, но сознание бытия, происходящее из иного истока. Этот исток, который сам не есть знание, но просветляет себя в способах философского мышления, следует теперь дать читателю почувствовать на примере явлений духовной жизни в мире. В философском ориентировании в мире мы уже ищем возможности пробиться к нему, пусть даже и не пытаемся, просветляя, проникнуть в самый исток. Он - по ту сторону всякого закругляющегося в себе знания: миросозерцание. Он - по ту сторону всякой знаемости: напряжение между верой и неверием. Он - по ту сторону сфер духовной действительности существования: то единое, в котором коренится ее безусловность.
В духовном мире мы встречаем философские учения, как высказанные миросозерцания, становящиеся предметом изучения для наук о духе. Оказывается, однако, что в своей подлинной сути они ускользают от познающей мысли, потому что, будучи в мире, они больше, чем мир.
- Слово «миросозерцание» имеет неопределенно многозначный смысл. Казалось бы, созерцание мира обращено на мир, как целое, видя его таким, как он становится образом; созерцание содержит в себе в то же время активный момент, как тот способ, каким я созерцаю нечто. Казалось бы, возможны несколько картин мира и несколько способов созерцать мир. Казалось бы, или одно из них, или единство их, в котором все они существуют как звенья, необходимо должно быть истинным, или же истин существует несколько. Если бы существовало множество взаимоисключающих миросозерцаний и все они были истинны, то здесь, казалось бы, должно иметь силу иное понятие истины, нежели то, которое мы подразумеваем, говоря о всеобщезначимой истине науки.
В самом деле, то, что мы мыслим в понятии «миросозерцания», имеет в виду нечто большее, чем знание. В нем заключено то, что иногда ему также и противопоставляют под именем жизнепонимания: способ, каким человек оценивает вещи, то, что безусловно существенно для него, а что имеет для него лишь относительное значение, как он вследствие этого ведет себя и действует. Миросозерцание - это высказанный в общей форме принцип этой оценки, поведения, деятельности.
И наконец, в слове «миросозерцание» выражается еще и внутреннее отношение к тому, что уже не есть мир, и что, поскольку в него теоретически верят, есть лишь нечто такое, что, может быть, есть, а может быть, и нет, но как предмет веры, означает бытие как таковое: основу всего, то, в чем может в подлинном смысле быть то, что как мировое бытие исчезает: трансценденция. В отношении этой последней, опять-таки, кажется возможным верить и мыслить в самые различные содержания, или не верить вообще.
Миросозерцание, - это коренное немецкое слово, притупившееся в повседневном словоупотреблении, - изначально имело бесконечно богатое содержание, которое, в неопределенной форме охватывая
некое целое, знает себя как безусловное в некой жизни, и однако, сразу же вместе с другими, у которых есть свой, особенный исток.
- В деле ориентирования в мире можно рассматривать миросозерцания извне; здесь нужно тогда обрисовать их множественность во всех их возможностях, вывести борьбу миросозерцаний из тех конфликтов, которые заложены в их логических следствиях. Можно теоретически надеяться, что мы сможем представить обзор всех возможных миросозерцаний, в котором мы просто преподносим их многообразие, и выбор между ними предоставляем другому. Таким образом мы, однако, не выражаем никакого миросозерцания, а даем некое учение о миросозерцаниях. Но человек - не такое существо, которое знает все и может сам, как сущий, вступить во всякое явление миросозерцания; он, если только он настроен серьезно, необходимо придерживается одного миросозерцания, исходя из которого и смотрит на все, и которое есть для него единственно истинное миросозерцание; обозревать его в полноте он не может, ибо оно никогда не бывает завершенным; и никто другой не может охватить его взглядом с некоторой внешней точки зрения, ибо миросозерцание бывает действительным только там, где осуществляется из собственного истока насущно для самого человека (aus eigenem Ursprung selbstgegenwärtig sich vollzieht). Поэтому миросозерцания в стороннем рассмотрении никогда не бывают тем, чем они бывают, когда сам человек живет в них. Миросозерцания, во множественном числе, - это, собственно, уже более не миросозерцание. Мы понимаем их тогда, как возможности, но существо их ускользает от нас, ибо в понимании и невозможно уловить его.
Поэтому мы или стоим, наблюдая, сами не имея миросозерцания, если мы желаем ориентироваться о миросозерцаниях как духовных формациях, оставляем за каждым миросозерцанием свое относительное право, и, в отсутствие собственной действенности, строго говоря, и не знаем, что такое миросозерцание; или же мы стоим на одном месте в пространстве, которое в этом случае отнюдь не намерены признавать как одно место среди возможных других, разве что в коммуникативной терпимости (kommunikative Toleranz) к другому.
Учение о миросозерцаниях, которое не может пробиться к действительному миросозерцанию, рисует только образы, - или при помощи эстетического вчувствования, или же при помощи логических конструкций. Миросозерцание, действительное для себя как лишь одно миросозерцание, вступает в коммуникацию с другими через борьбу, понимание, дискуссию; в неокончательном виде являясь во времени, оно приходит в движение и во встречах с другими миросозерцаниями по собственному основанию ищет самого себя.
Если миросозерцание высказывают, то делают это необходимо в формах всеобщего. Хотя основание этого миросозерцания исторически принадлежит в этой ситуации человеку, во всей его безусловности, оно получает объективное выражение благодаря тому, что ситуация и человек сами становятся чем-то относительно всеобщим: люди родственны друг другу, живут в подобной же ситуации, в некотором общем мире. Чем обширнее мир, чем безграничнее горизонт, чем более решительно вступает в этот мир вместе с нами всякое исторически доступное человеческое существование, тем более люди должны были бы - как может показаться -приближаться к одному, единственно истинному и всеобщему миросозерцанию, в котором картина мира будет единой правильной картиной мира, безусловность будет безусловностью человека вообще, трансценденция - единственной истинной трансценденцией.
Но миросозерцание, высказанное как всеобщее, немедленно становится объектом для рассмотрения, познающего его как одно из возможных миросозерцаний. Познать его как возможное - уже означает релятивировать его. Если оно возможно, то возможно и что-то другое. Если я высказываю его, то с позиции рассмотрения меня, вместе с высказанным мною, подводят под некоторый тип. Отвлеченное рассмотрение держит себя как хозяин положения: оно наклеивает на меня этикетку; я - романтик, идеалист, реалист, материалист... пессимист, оптимист... Отвлеченное рассмотрение, однако, не вступает со мной в коммуникацию. Классифицируя содержание высказываний, оно не дает ответов.
Между тем я всегда бываю и тем, и другим: я - это я сам, в поиске из собственного основания высказывающий себя в желании умственной ясности, и я - это зритель, со стороны наблюдающий за всем высказываемым, и делаемым и ощущаемым содержанием. Ни от того, ни от другого я не могу отказаться.
- Сегодня рассмотрение добилось таких успехов, что осознало себя в виде универсального релятивизма: Все имеет силу с некоторой точки зрения; эту точку зрения можно строго обозначить; я могу занять эту точку зрения, и поменять ее; все, что от меня требуется, это только - с пониманием быть как дома на всех точках зрения, но самому не стоять ни на одной. Свободу полагают в произвольной взаимозаменимости точек зрения.
Результат этого релятивизма был бы тот, что я сам отныне вовсе не существую. Если кто-то хочет постичь меня, то я уже становлюсь другим; я все могу отстаивать, и все опровергать. Или я пугаюсь грозящей мне бездонности, занимаю одну-единственную точку зрения и делаюсь фанатиком. Тогда я снова существую не как я сам, но судорожно хватаюсь за тождество со своей точкой зрения, как допускающим объективную фиксацию местом в пространстве мира: например, социологического мира, - абсолютизируя класс и профессиональную принадлежность, - логического мира, - абсолютизируя одну из категорий, - психологического мира, -абсолютизируя один какой-нибудь тип характера.
Если же я отбрасываю прочь и всерастворяющий релятивизм, и эту судорожно отстаиваемую узость, чтобы быть собой самим из собственного своего истока, то вместе с этими формами всеобщности я и подавно утрачиваю тогда всякое бытие. Ибо теперь я вижу себя в шатаниях произвола и случайности: я переживаю, я поглощаю, я терплю, сегодня то, завтра это, - нескончаемое и всякий раз иное, пока не испытаю витального утомления и не окажусь перед зияющим провалом пустоты бесчувственности (Sensationslosigkeit); ибо, раздробляя то, что всеобще, я не становлюсь самим собой.
- Поскольку миросозерцание, как рассмотренное объективно, уже не есть более оно само, представляется возможным, что, несмотря на такое универсальное рассмотрение миросозерцаний, я в конечном счете ни разу не соприкоснулся ни с одним миросозерцанием, потому что ни разу не избрал своего собственного, но принимал всеобщность в его внешнем выражении за само миросозерцание. Если в сколь угодно широком горизонте мне будут предложены на выбор миросозерцания, как возможности, то я узнаю, что этот выбор как раз отнюдь не безусловен. Ибо, если я пожелаю придерживаться в этом случае объективности всеобщего в этих миросозерцаниях, то захочу воспринять в себя их все. Релятивирующее учение о миросозерцаниях дает мне многообразие, ни одним звеном которого я не захотел бы вовсе пренебречь, или же оно дает одно-единственное миросозерцание, с позиции которого все прочие, как неистинные, получают только психологическую или социологическую характеристику. Если бы я захотел сделать действительный выбор из нескольких объективно высказанных всеобщностей, - это был бы самообман. Ибо я остаюсь в положении конфронтации в отношении всеобщего в его истине и опытно переживаю требование синтеза возможностей в целое. Там, где я знаю некоторую точку зрения, как точку зрения, - там она уже не является моим миросозерцанием; всякая другая точка зрения, которую я также знаю, так или иначе оказывается тогда также возможной для меня точкой зрения. Но более глубокий исток не допускает знания, как знания, о нем как точке зрения: Выбор безусловен только как историчный выбор; он есть конкретный выбор в этой ситуации. Я есмь в историчной ситуации, если отождествляю себя с некоторой действительностью и ее неисповедимой задачей. Я не могу, кроме того, стоять одновременно во всех местах пространства, но, чтобы вообще стоять, я должен в каком-нибудь месте стоять целиком (Ich kann nicht an allen Orten stehen, sondern ich muß irgendwo ganz stehen, um überhaupt zu stehen). Однако это место не есть всеобщая точка зрения. Я могу принадлежать только к одному народу, у меня есть только один отец и одна мать, я люблю только одну женщину; но во всяком случае я могу предать. Стороннему наблюдателю кажется, будто здесь есть и другие возможности: Почему бы мне не принадлежать к другому народу, если мне кажется чужим лицо моего народа - искаженное и неистинное лицо? Я не желаю признавать своих родителей чем-то принадлежащим к моему бытию, я говорю: не моя вина, что они таковы. Я говорю: я ошибся в своей любви, или переживание моей любви прошло; я могу любить и другую женщину. Жизнь так богата, в ней всегда есть новые возможности, она вечно творит иное, все новые реализации. Все эти речи кажутся очевидно ясными. Но так говорит рассмотрение, которое превращается здесь в соблазнителя. Пусть оно сохраняет свою правду там, где оно ориентирует меня в пространстве всеобщего, - но, когда оно говорит подобное, оно вырезает из моей груди сердце подлинного бытия, чтобы самому стать моим бытием. Я предал себя самого там, где я предал других, где я не имел довольно решимости, чтобы безусловно принять на себя ответственность за свой народ, своих родителей, свою любимую, хотя я и обязан им своей собственной жизнью (da ich doch mich selbst ihnen verdanke).
Мое отождествление себя самого с тем местом действительности, в котором я стою, пусть оно и служит выражением моего бытия, само, в свою очередь, делается неистинным, если оно принято мною, как всего лишь мыслимое, насильно, ради наружной последовательности. Если я не обретаю никакой задачи, если я в раздоре со своей действительностью, если подобно року или судьбе меня постигает то, что извне выглядит при этом как неосуществленная самоидентификация, то, может быть, именно в этом внутренне, без всякой объективности, без всякой возможности ее высказать, может осуществиться моя самоидентификация. Будучи высказана в слове, она сразу же становится единым всеобщим миросозерцанием; но самоидентификация как исток именно в общем виде и не может быть адекватно постигнута. Именно она, как существенно анонимное миросозерцание, служит источником философствования.
Миросозерцание, как являющаяся себе в среде всеобщего ясность истока моего самобытия, никогда не бывает исчерпано в выражении всеобщего. Поскольку исторично наполненное самобытие, которое не есть только один частный случай такового, может при известных обстоятельствах и разорвать его, миросозерцание не может быть чем-то налично данным и готовым. Правда, оно, будучи высказано, может выдавать себя за некоторую целокупность всеобщего. Так оно становится духовным образованием (Gebilde), но - только как шаг. Ибо оно и в самом деле есть ищущее себя и потому пребывает в беспокойстве, никогда исчерпывающе не входя во всеобщее рассмотрение возможных миросозерцаний и их типов.
Поэтому оно и само для себя не есть доступная для знания возможность рядом с другими возможностями. Ни для какого рассмотрения, - даже для саморассмотрения, - не существует такой внеположной точки зрения, с которой бы можно было видеть его. Хотя мир, как эмпирическую действительность, и можно окинуть взглядом с некоторой воображаемой внеположной точки зрения (imaginärer Standpunkt außerhalb), с позиции универсального сознания вообще; но мир, как безусловность самосущих людей (Unbedingtheit selbstseiender Menschen) так обозреть нельзя. В этом мире мы стоим сами - или вовсе не видим его. Но если мы стоим в нем, то противостоим другим с их иными безусловностями, которых мы не постигаем, как и себя самих, с которыми, оспаривая их и будучи оспариваемы ими, мы коммуницируем и боремся (man kommunizierend kämpft), обращаясь к ним и слыша их обращения к себе, -но все-таки не наблюдая, объясняя и классифицируя.
Границей ориентирования в мире является фактическое миросозерцание, которое уже недоступно для исследования, хотя для самого себя оно и действительно; оно - исток философствования.
Ядро миросозерцания - это вера. Не будучи способна сделаться предметом соответственного ей знания, она есть исток, ощутимый для нас на границе знаемого как сознание безусловной истины.
Невозможно найти истину только при помощи мышления. Мышление, как таковое лишенное основы, когда постигает истину, бывает наполнено из иного. Если это иное есть эмпирическая действительность существования, то самоочевидность, с которой эта действительность признается, мы называем верой; ибо она есть некоторое витальное принуждение. Если, однако, это иное есть бытие, которое не является осязаемо очевидным и не может быть доказано как наличность, но должно быть опытно из свободы пережито бытием мыслящего, то справедливо утверждение: то, что проясняется в мышлении, не будучи само только мыслимым (Gedachtes), есть содержание веры (Geglaubtes). Веру невозможно ни вынудить при помощи доводов, ни доказать при помощи фактичности; можно только мыслить исходя из нее или по направлению к ней.
Прикоснуться к истоку в наблюдающем рассмотрении (in zusehender Betrachtung) возможно здесь потому, что вера высказывает себя и что неверие противополагает ей себя, опять-таки в речи (sprechend): оба они находятся в зримой борьбе между собою и в этой борьбе доступны для наблюдения, констатации которого хотя никогда и не выражают существа дела, но обращают нас к самому истоку философствования.
Для веры, поскольку она, мысля, понимает и выражает себя, не существует ничего такого, в чем бы невозможно было сомневаться. В сомнении самоочевидная поначалу для самой себя вера ставится под вопрос: только вера, которая утверждает себя среди сомнений, есть настоящая вера. Благодаря сомнительному вера становится сознательной, в борьбе она обретает уверенность, только теперь становится по-настоящему решительной. Вера, которой не приходилось принимать решений, была всего лишь возможностью. Поскольку вера необходимо привязана к сомнению, а это последнее могло бы решить дело и в пользу неверия, то вера также существует только, если есть неверие (Da der Glaube an den Zweifel gebunden ist, dieser aber auch für den Unglauben entscheiden könnte, so ist auch Glaube nur, wenn es Unglauben gibt). Если же вера имеет своим условием неверие, то неверие, в свою очередь, существует только относительно веры, которую оно отрицает. Если неверие прекращается в вере, то исчезает стимул к движению: вера, которой уже не нужно оправдывать себя на деле, погружается в дрему; только та вера действительна, которая способна видеть перед собою неверие, так что оно для нее самой остается возможностью. Так же точно и неверие, которому не нужно более бороться ни с какой верой, опускается в тупость сознания, в котором господствуют бесспорные самоочевидные истины существования, где исчезает напряженность между верой и неверием. Вера и неверие -это два полюса самобытия. Там, где они снимают друг друга в качестве противоположности (sich als Gegensatz aufheben), там приходит конец и философствованию; ибо это снятие может произойти как в силу неверия, так и по вере. Самоочевидности, господствующие над человеческим существованием, как неопрашиваемые очевидности, бывают слепы. Если к ним обращают вопросы, то они вступают в процесс понимания самих себя (Prozeß des Sichselbstverstehens). Философствование создает ситуацию, в которой становится впервые сознательно принять верующее решение о том, что я есмь.
- Если мы наглядно представим себе неверие во всей последовательности его высказываний, то в этом по контрасту станет видима для нас вера, которая впервые обретает свою достоверность в этом оборачивании из неверия. Всюду, где люди мыслили систематически, выступало и явно сформулированное неверие: в Индии, в древнем иудействе, в античной Греции, в современном мире. Появление мыслящего неверия в столь отдаленных одна от другой эпохах истории показывает, что в нем заключается всеобщая истина, которая сама по себе неисторична. Это настолько всеобщая жизненная ситуация, исходя из которой в каждом случае мыслится неверие, что историческая особенность становится здесь не более чем модифицирующим покровом.
В Индии скептицизм связывают с названием чарвака50. Это восходящее к глубокой древности учение, известное из сообщений его противников и из одной индийской драмы, в течение нескольких тысячелетий было в Индии достоянием образованности и оставалось там без всяких изменений. Оно гласит: Мы знаем только благодаря восприятию. Всякое знание на основе авторитета и умозаключения следует отвергнуть. Существует только материя, как четыре видимых стихии. Душа возникает из сочетания материальных стихий, как опьяняющая сила напитка возникает из смешения определенных веществ. Отдельной от тела души не существует, ибо душа невидима. Сверхчувственного и подавно не существует. Со смертью для нас все кончается. Не остается ничего, кроме удовольствий этого мира. Только дураки позволяют обманывать себя лживыми учебниками мудрости и потчевать надеждами. Наслаждение в объятиях прекрасной женщины лучше умерщвления тела нищетой, постом, воздержанием и солнечным жаром. Дело благоразумия - наслаждаться радостями жизни так, чтобы они по возможности не сопровождались болью. Ведь мы не воздерживаемся от рыбы только потому, что у рыб есть кости. Самое высшее существо - это царь, которого можно видеть и слышать. Политика решает все. В Ведах же, напротив, нет ничего, кроме глупой болтовни. Жертвоприношения доставляют пользу только брахманам, совершающим их за вознаграждение.
С этим умонастроением можно сопоставить взгляд Екклесиаста, или Проповедника, - хотя его взгляд и не тождествен этому: «Ибо что будет иметь человек от всего труда своего... Чего бы глаза мои ни пожелали, я не отказывал им... завел у себя певцов и певиц и услаждения сынов человеческих ... женщин во множестве (Frauen in Menge)... И оглянулся я на все дела мои ... и вот - все суета и томление духа (da befand sich: alles war Haschen nach Wind) ... во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь ... Видел я все дела, какие делаются ... нет ничего нового под солнцем ... Нет памяти о прежнем (an die Früheren) ... мудрый .умирает наравне с глупым. И возненавидел я жизнь ... участь сынов человеческих и участь животных - участь одна ... и нет у человека преимущества перед скотом ... кто знает, что хорошо для человека в жизни, во все дни суетной жизни его, которые он проводит как тень? ... Не будь слишком строг ... зачем тебе губить себя? ... Не предавайся греху, и не будь безумен; зачем тебе умирать не в свое время? ... И похвалил я веселие; потому что нет лучшего для человека под солнцем, как есть, пить и веселиться ... псу живому лучше, нежели мертвому льву»51.
Проповедника от чарваков отличает присущий ему гнев. Его установка - возмущение вследствие разочарованной веры. Его не удоволетворяет удовольствие. Ему знакомы боль от обретенного знания и муки незнания. Он видит, что справедливых и неправых постигает та же судьба. Это неверие уже пришпоривает мотив возможной веры. Учение чарваков долгие века существовало в спокойном наслаждении, как некий индийский эпикуреизм. Неверие же Проповедника Екклесиаста - это одна из стихий в движении ветхозаветной веры. Ее возможность побудила одного из верующих сделать смягчающие дополнения к этому тексту. В такой форме текст мог сделаться частью Библии.
Философское неверие греков с величайшей ясностью развивало три мотива:
Подлинная действительность - это предельные материальные частицы, различающиеся по величине, форме, положению и движению. Из них все образуется, и в них все исчезает. Поэтому все - только явление этой подлинной действительности, совершающей свои нескончаемые перемены согласно неизменной необходимости и случаю (материализм).
Самое главное - удовольствие (Es kommt auf Lust an). Чтобы получить возможно более чистое и продолжительное удовольствие, требуется размышление. Не всякое удовольствие хорошо. Поэтому ценность удовольствия определяется, во-первых, по его продолжительности: чувственное удовольствие быстро притупляется, вызывает периодическое утомление и пресыщение, поэтому первенство принадлежит духовным удовольствиям; во-вторых, удовольствие оценивается по тому, следуют ли за ним неприятности. Регулятивом жизни признается оценивающее на основе расчета учение об удовольствиях (гедонизм ).
Истины нет или: некая истина, правда, существует, но познать ее мы не можем; или: мы можем познать ее, но не можем ее сообщить. Никакого права не существует. Право - это то, что я могу сделать; все решает в конечном счете произвол силы. Мораль - это изобретение слабых (скепсис).
Этой догматике, которая еще пребывает в неподвижности определенных утверждений, античная мысль противопоставила законченный скепсис, избегающий всякого суждения и в том числе утверждения, что истины не существует. Этот скепсис не только формально признал, что отрицательное суждение об истине включает ведь и себя самого в свой объем, а стало быть, истинным быть не может; он не только не ограничился тем, чтобы пребывать в состоянии поиска, воздерживаться от суждения, противопоставлять одно другому равносильные взаимно противоречащие суждения, и утверждать только, что «мне сейчас так кажется». Скорее, он постиг этот образ мысли как форму жизни: совершенное воздержание от всякого суждения приносит человеку душевный покой; оно ведет к признанию жизни, определяющейся безразличным принуждением отдельных ситуаций и согласной с психофизическим устройством нашего собственного существования. Эти скептики держатся за являющееся, такое, каково оно сейчас. Они живут, - коль скоро сознаются себе, что не могут быть совершенно бездеятельными, - не имея воззрений: давление обстоятельств указывает путь - через голод к пище, через жажду к питью; традиция общих нравов и законов силой привычки понуждает считать благочестие жизни благом, а нечестие - злом.
Этот скепсис отличает величественная последовательность и проницательное самопонимание. У него остается только одна точка опоры - независимость в воздержании от всякого утверждения и душевное спокойствие совершенного безразличия; он безучастно принимает на себя все содержательное. Это - отказ от положительной, деятельности как решения, от времени и от будущего: простое пребывание в подобном самобытном точечном существовании, жизнь в богатстве привычного мира, и в то же время неприсутствие в нем: ибо все одинаково несущественно.
Отчетливое осознание тех утверждений и аргументов, которые приводит неверие, дает нам следующие общие выводы:
-Человеческое сознание не может не полагать чего-нибудь абсолютным (kann nicht umhin, etwas als absolut zu setzen), даже если не хочет делать этого. Существует, так сказать, неизбежное место абсолютного для меня. Если я отменяю что-нибудь как абсолют для меня, его место автоматически заменяет что-то другое. Последовательность сформулированного неверия заключается в том, что оно с совершенной ясностью высказывает не хаотически меняющиеся содержания бессознательного и не имеющего твердой опоры неверия, но определенные, редуцированные вплоть до крайней скудости содержания абсолюты (Absolutheiten): Установка атараксии52 -это безличный покой, как обратившаяся в точку и утратившая всякое содержание независимость. Материя - это догматическое утверждение чувственного, или того, что лежит в основе чувственного, как абсолютного объекта. Удовольствие - это только форма положительного чувства, независимо от всякого содержания его, или сведенная к чувственному удовольствию. Во всех этих случаях абсолют есть абстракция чего-то формального, которой реально нигде быть не может. Атараксия - это формализация, а потому и окаменение свободы, материя - дереализация (Entwirklichung) существования, лишенного всей полноты своей фактичности, удовольствие, как чисто чувственное удовольствие, есть нечто такое, чего человек никогда вполне осуществить не может.
Сформулированное неверие становится неким минимумом веры. Но это - догматическая вера. Три направления этой веры составляют каждое отдельную систематическую группу: Неверие догматически формулирует неустранимый в мысли минимум вещественной объективности (материя), жизненно необходимый для возможности совершать акт оценки минимум психологической субъективности (удовольствие), и наконец, формулирует в виде скепсиса относительность всего объективного и субъективного, чтобы в конце концов оставить себе неколебимую экзистенцию, покоящуюся на ничто (um übrig zu behalten eine Existenz der Unstörbarkeit im Ruhen auf nichts).
- Против рациональных формулировок можно приводить рациональные аргументы, которые в каждом случае показывают нам несостоятельность той или иной абсолютизации:
Против материализма: исходя из материи невозможно постичь сознание и душу; материя - это не все.
Против гедонизма: Удовольствия вообще не существует. Фактически я стремлюсь к тому содержанию, от которого испытываю удовольствие. На вопрос о том, какого характера удовольствие имеется в виду, гедонизм отвечает или материально: удовольствие чувств (Sinnenlust). На это следует возразить: такое удовольствие есть минимум, в реальности которого сразу же есть больше, чем только удовольствие чувств. Или же гедонизм отвечает на этот вопрос формально: удовольствие наиболее продолжительное, и имеющее предпосылкой и следствием минимальную боль; гедонизм, стало быть, выдает нам калькуляцию счета (Kontorechnung). На это следует возразить: для различия уровней удовольствия (удовлетворение, счастье, блаженство) не существует никакого масштаба, ибо это различие постижимо для нас не как удовольствие, но только как содержание; квантификация удовольствия терпит неудачу.
Против скептицизма: Этот последний либо утверждает: истины не существует; тогда этим своим фактически высказанным суждением признает, по крайней мере, форму истины, которую имеет и это отрицательное суждение; он оказывается в логическом круге, который рационально опровергает его, как рационально высказывающего утверждения. Или же он воздерживается от всякого решительного утверждения; в таком случае он неопровержим, поскольку он ничего не утверждает. Но, как ничего не утверждающий, он уклоняется от коммуникации и существует так, как если бы его вовсе не было. Для атараксии все содержания должны быть равно безразличны; однако ее носитель, действуя, сразу же засвидетельствует в чем-нибудь противоположную ей установку.
Сами эти опровержения положительного остатка в утверждающем неверии сугубо отрицательны. Они вскрывают трудности, сопровождающие утверждения этого неверия, и опровергают сами утверждения. Они не дают исполнения, но только освобождают от гнета, который могли бы оказать эти суждения, если мы станем считать их неумолимо правильными; ибо они не дают никакого полагания (Position) и движутся всецело лишь в области доводов. Вера имеет иной исток, нежели тот, какой можно найти в доказательствах (Der Glaube hat anderen Ursprung als in Argumentationen liegt).
- Нападением на его абсолютные утверждения мы не уничтожим сформулированного неверия. Во всех своих направлениях оно оказалось весьма плодотворным:
Материализм создал в своих теориях бытия предпосылки для познания мира, доступного точному познаванию экспериментирующего научного исследования и в меру своей изученности подвластного технической власти человека. Даже если реальное осуществление познания природы и технического подчинения ее исторически возникло, в значительной части, из мотивов иного рода веры, все же материализм остается неизменной средой этого познания;
реальное познание терпит ущерб там, где в него вносят какие-либо иные принципы. Мир, признание которого абсолютным составляет существо неверия, был поставлен на службу человеку, в том числе, именно благодаря неверию (Die Welt, die für absolut zu halten Wesen des Unglaubens ist, ist grade auch durch den Unglauben dem Menschen dienstbar geworden).
Гедонизм оказывается оправданным в противоположности тем абстракциям жизни, которые лишают жизнь настоящего (Gegenwart). Удовольствие мгновения жизни есть хотя и минимум, однако оно бесконечно больше, чем ничто воображаемого, которое как сугубо мыслимое не становится насущной реальностью (als bloß Gedachtes nicht zur Gegenwart wird). Известная оправданность гедонизма, как средства восстановления полноты жизни, неоспорима там, где люди забыли, что все то, что есть, должно быть в настоящем как боль и удовлетворение, чтобы вообще быть (daß, was ist, in der Gegenwart als Schmerz und Befriedigung sein muß, um überhaupt zu sein).
Скептицизм плодотворен уже поскольку используется как критические шпоры во всяком партикулярном исследовании; он становится методическим скепсисом как критика, стремящаяся найти верное на пути сомнений. Однако плодотворность как миросозерцание он получает благодаря данному в нем рациональному выражению рационального отчаяния: никакая истина, имеющая форму суждения, не является абсолютной. Это положение, как стимул для веры, уберегает от того пути, на котором мы желаем добыть абсолютные истины как объективно убедительные познания. Оно создает возможность веры (Er bringt die Möglichkeit des Glaubens hervor), но, правда, еще не самую веру. В то время как методическое сомнение представляло собою только путь партикулярного познания, скептицизм становится здесь орудием не знающей конца релятивизации обретающего целость завершения во временной жизни. Тем самым он препятствует нам обожествлять что-либо конечное и оставляет свободным место для веры, как принципа возможной экзистенции. Скептицизм подтверждает свою истину, возвышая открытую для трансценденции экзистенцию до сознания, что пред нею все ничтожно (Dadurch wird verhindert die Vergötterung irgendeines Endlichen und der Raum frei gehalten für den Glauben als Prinzip möglicher Existenz. Der Slkeptizismus wird bewahrt in der Sublimierung einer für Transzendenz offenen Existenz zu dem Bewußtsein: vor ihr ist alles nichts).
- Неверие не просто плодотворно. Оно само становится некоторой верой: как сила независимости в достоинстве умеющего отвлечься от всего. Сформулированное неверие высказывает то, чем оно было; но высказывающий, который говорит это правдиво, в то же время, неосознанно для себя, превосходит высказываемое (Der formulierte Unglaube spricht aus, was er war; der Aussprechende aber, der wahrhaftig spricht, ist ungewußt zugleich darüber hinaus).
Нельзя отрицать, что есть люди, которые спокойно и хладнокровно смотрят в лицо смерти, пользуются всеми формами неверия, чтобы сохранить за ними в неприкосновенности исконное благородство существа своей жизни. Вера в форме этой сжатой в точку независимости дает возможность процветать такой жизни, которая может иметь вид спокойно счастливого существования при всех бедах и несчастьях. Неправда, будто, как охотно утверждают иные, человек, который не принимает веры, ожесточен и испорчен; будто тот, кто не имеет страха смерти, забывает о смерти; будто всякий человек в свой смертный час с тоской возвращается к вере. Неправда также, будто это неверие делает человека безнравственным, хотя оно и лишает поступки всякого наружного пафоса и не позволяет придавать им достойную упоминания ценность.
Однако вера, содержащаяся в неверии, способна создать только покоящееся оформление, но не может положить начало жизни экзистенции; эта вера пребывает в самой себе. Вневременное в ней лишено шпоры и мотива. Исторически неплодотворная, она служит прибежищем как установка ослабевшего, минимумом веры на границе полного исчезновения. Она плодотворна, поскольку сохраняет в себе возможность вспыхнуть снова, если существование во времени вновь станет для меня действительным. Но там, где неверие становится догматическим, - там, похоже, исчезает и эта возможность. Скептики, эпикурейцы материалисты против воли вызывают наше уважение там, где мы видим их в самом их существе и в вершинах их учения. Но уже и о них отчасти справедливы, кажется, слова Гете: в конфликте неверия и веры «все те эпохи, когда царит вера», - «блестящи, возвышают душу и плодотворны для своего времени и для последующих эпох», а «все те эпохи, когда торжествует свои жалкие победы неверие, исчезают в глазах потомков, ибо никому не по нраву заниматься познанием бесплодного»53.
Создается впечатление, что перед нами являются взаимно противоречащие итоги (Aufstellungen):
В неверии есть вера, как остаток положительности в точечной независимости, и в этой последней она дает опору жизни, хотя уже и не может плодоносно развивать ее. Но в неверии есть еще и другая вера, в форме агрессивной отрицательности, которая объединяет, чтобы получить истинную веру; неверие получает новую плодотворность.
В вере есть неверие. Ибо только та вера подлинна, которой знакомо неверие, которая испытывает и выдерживает его. Поскольку же истинной остается только вера, которая затрудняет себе жизнь неверием (nur der Glaube, der es sich durch Unglauben schwer macht, wahrhaftig bleibt), вера стремится к проявлениям неверия, чтобы, преодолевая свое неверие, удостовериться в себе самой. Поэтому вера заключает в себе неверие, как возможность.
Сила веры заключается в полярности, которая просто смещается, если я односторонне веду речь о вере или неверии. Редукция веры к ее наименьшему содержанию или объему, сохраняющим, однако, свою силу и поддерживающим жизнь человека, называется неверием, расширение же этого содержания, полнота положительности, удерживаемая в движении при помощи острых шпор неверия, называется верой.
- Но другой род неверия - безверие -возникает там, где становится бледной или исчезает сама эта полярность. Тогда не остается ни веры, ни неверия, а разве только бессознательная упорядоченность существования согласно привычке и правилу, психологическое принуждение, бесспорная объективность, - или, в другой ситуации, так же точно перемена, случайность, хаос души, - и в обоих случаях - безверие как совершенная неплодотворность, в отношении к которой слова Гете справедливы без всякого ограничения. То, что в качестве порядка могло бы называться здесь верой, то, будучи беззащитно перед подлинным сомнением, оказывается в действительности безверием, слепым хаосом как абстрактным результатом происходящего.
И это неверие, лишенное напряжения полярности, может обнаружиться, если оно рационально понимает высказанные содержания веры и их отрицание, как рядомположенные догматические содержания. Тогда, вместо борьбы и вместо решения исхода борьбы в созидающем самобытие акте веры, оно может заключить рациональный компромисс, существо которого заключается в ни к чему не обязывающей бессодержательности, строго придерживающейся видимости объективных значений и рационально приемлемого.
Из этого подлинного безверия невозможно с сознательной ясностью сделать все надлежащие выводы, потому что в этом случае оно вновь побуждается верой, которая отменяет эти следствия. Для этой половинчатости нашел точное выражение Ренан: «Очень может быть, что мир есть не более чем Mummenschanz, о котором не заботится никакой бог. Поэтому нам следует устроиться таким образом, чтобы мы ни в коем случае не оказались совершенно неправы. Мы должны прислушиваться к высшим голосам, однако так, чтобы не стоять совершенными глупцами, на случай если подтвердится противоположная гипотеза... Итак, in utrumque paratus.. . Если мы, по обстоятельствам, будем предаваться доверию, сомнению, радости жизни, охоте издеваться, то можем быть уверены, что, по крайней мере, в известные мгновения попадем в точку... Мы обязаны Вечному своей добродетельностью; но мы вправе прибавить к этому долгу свою иронию, как своего рода личное возмездие... Вечный должен знать, что если мы принимаем эту иллюзию, то принимаем ее сознательно и добровольно...»54.
Исконно философская установка иронии становится по-настоящему безверием, если мы не желаем более излишне серьезно относиться к чему бы то ни было и что бы то ни было подлинно знать; мы не принимаем всерьез и уничтожаем то, что еще могло бы обрести некий вес для нас, выставляя его смешным, согласно принципу: le ridicule tue . Эта установка, однако, с неизбежностью фактически изо дня в день признает нечто важным и ценным, в силу заботы об удовлетворении витального интереса жизни. Поэтому она превращается в теорию для тех, кто желает безответственно следовать побуждению мгновения и целесообразности собственного интереса.
Если основной вопрос для человека, - на который, однако же, он дает ответ не в рассуждающем мнении, а в самой своей действительности, - состоит в том, вступить ли ему в напряжение между верой и неверием или невнятно существовать далее в беспечности безверия, - то, философствуя, человек принимает это напряжение, чтобы из прежней тупой бессознательности удостовериться в своей вере.
Сферы, на которые для ориентирования в мире подразделяется существование духа, рассмотрению представляются соседствующими. Наука, нравственность, религия, искусство, политика, эротика, экономика и т.д. обладают, каждая, своей обоснованной в себе автономией. В них есть тенденция к тому, чтобы подчинить себе существование в других его сферах. Каждая из сфер оставляет за другой свойственную ей автономию только как относительную; ее же собственная автономия абсолютна для нее. Смотря по различию точки зрения такой абсолютизации, возникают различные возможные иерархии сфер духа, как порядки ценности, в которых в случае конфликтов одну сферу следует предпочитать другой или игнорировать.
Однако безусловность релятивирует это рассмотрение, превращая его в некую конструкцию смысла. Учение о сферах есть полезное подспорье ориентирования в мире: автономия некоторой сферы не означает безусловности веры в ней. В то время как автономия требует всеобщего постижения в мысли, эта вера должна быть только прояснена для самой себя. Автономий существует много, безусловность же каждый раз может быть только одна. Я могу следовать автономии некоторой сферы, но могу и релятивировать ее. Безусловность существует для себя самой как абсолютная. Автономии сфер становятся предметом ориентирования как смысловые формации с вытекающими из них следствиями, безусловность веры никогда не может сделаться понятной как таковая. Автономия каждой из классифицированных по областям существования самозаконных сфер сама в себе совершенно беспристрастна (unpathethisch); безусловность не поддается классифицированию, разве только в отдельных средах ее бытования и в необходимо обращающих ее в единичность способах ее проявления, в которых она уже не остается более только самой собою; в ней есть пафос автономии, возникающий из изначального присутствия свободы (Pathos der Autonomie aus ursprünglicher Gegenwart der Freiheit).
Философия не есть автономия некоторой сферы, но выражение безусловности некоторой веры. Сферы, в их автономии, еще не имеют в себе содержания веры. Только экзистенция наделяет их этим содержанием. Борьба между автономиями сфер относительна, всякие подлинные битвы - это битвы за веру. Эти последние могут понимать себя в стихии философствования, как и оно само возгорается только в них же. Его истоком является единое в напряжениях между автономией и безусловностью во множественности сфер; оно косвенно просветляет себя в их контрастном сопоставлении:
а) Моментом автономии рационального является последовательность мысли. Эта последовательность логически убедительно производит из одних положений другие согласно закону противоречия.
Там, где я вообще мыслю, а также там, где некоторая вера высказывает себя в виде положений, высказанное, как мыслимое содержание, подчиняют этой рациональности. Изначальный опыт свободы, как содержание некоторой веры, находит себе формулировку. Поначалу следствия из возникших таким образом положений, может быть, вовсе не мыслят, или в силу исконной веры сразу же отвергают их; ибо, хотя рациональная автономия имеет в свою пользу нечто убедительное, она находится под контролем самой той веры, из которой произошли первые положения. В споре между верой и рациональной последовательностью между собою борются не равные по характеру и достоинству силы, но вера ведет борьбу за свою прозрачную светлость в стихии аргументации, и вера борется с верой, пока обе они не поймут яснее сами себя в точных и весомых определениях, или пока в сугубом аргументировании как таковом и в желании каждой стороны остаться правой вера не будет в конце концов утрачена.
Если в Новое время велась борьба против богословия именем науки, то в лице науки при этом выступала не рациональная автономия как таковая, а некая новая вера. Науки снова сделались бессильными и обратились в произвольное поприще какой угодно веры, как только их покинула одушевлявшая их философия. Если в науках и познается некоторое содержание, то в этом познании науки руководствуются идеями, получающими свою безусловность в экзистирующей философии. Поэтому борьбу за веру ведет не рациональная последовательность как автономия науки, и даже не убедительность эмпирической достоверности, например, Галилея, - но философское убеждение Бруно или Спинозы, для которых рациональное есть только среда познания, пусть даже Спиноза, вместе со всеми докантовскими философами, и отождествляет среду убедительного познания с содержанием собственной философии .
Противоречие служит знанию упреком и стимулом; именно там, где к науке привходит безусловность веры, она, решаясь на противоречие, разрушает автономию сферы. В философии предпринимались величайшие усилия к тому, чтобы, восприняв противоречие в мысль, преодолеть противоречие, а не только разрешить его посредством его рационального снятия. В эмпирических науках уклонение от противоречий влечет за собою в то же время потерю продуктивности исследования. Планк различает среди физиков таких, которые немедленно настаивают на абсолютной непротиворечивости теории и потому не двигаются с места, и таких, которые, чтобы двинуться вперед, сперва принимают некоторое противоречие как данность, и признают поправку к теории необходимой лишь впоследствии55. Но конца таким путем не достигают; противоречие остается стимулом движения. Но чтобы решиться на противоречие, требуется идея содержательного эмпирического познания, V тогда как ученый, мыслящий безыдейно, а потому и бессодержательно, безусловно вверяет себя логической автономии, чтобы без конца громоздить одну ничтожную мысль на другую. Побуждением к тому, чтобы осуществить автономию сферы, служит то, что в то же время способно разрушить эту самую автономию;
б) Эротическая автономия требует привлекательности, удержания дистанции и все новых способов для устранения этой дистанции, требует богатства игры; она противится однообразию повторения и требует неожиданностей. Она не знает ничего неизменно сущего, знает только неповторимые мгновения. Ее требование направлено на оформление того, что в периодической смене насыщает и обновляет витальную силу. Никогда не находя удовлетворения, разве что в завершенности тут же исчезающего без остатка мгновения, она хочет множественности, перемены, покорения. Она бросает, не знает верности и насыщения.
Эта автономия не есть вера. Она обладает убедительной силой, которой вера, однако, может противостать. Вера, как религиозная вера, может совладать с нею путем ее радикального уничтожения в аскезе, однако опасается ее, как духовной автономии, дисциплинирующей отвлеченную сексуальность и через нее вступающей в конкуренцию с верой. Но конкуренция эта была бы совершенно бессильна. Эротика, как духовная сфера, так же точно, как и наука рассудка, черпает жизненную силу не из самой себя. Если поэтому именем Эроса ведут борьбу с верой, то устами Эроса говорит другая вера. Эмансипация любви, выступающая против христианского принципа, означает не автономию против религиозной веры, а борьбу одной безусловности против другой. То, что в Элоизе упорно противится Церкви, - это не автономная в себе эротика, а ее любовь к этому единственному мужчине; сама эта любовь разбивает вдребезги автономию эротики; эту любовь не уничтожает и кастрация Абеляра, которая ведь необходимо должна сломить эротику в ее витальной основе; эта любовь сама есть вера, ибо Элоиза знает, что с Абеляром, и только с Абеляром, она живет с Богом; и что не Бог, в которого она верит, хочет разлучить ее с Абеляром; она, в XII столетии, не делает этого вывода со всей рациональной строгостью; она благочестива; слова ее о том, что она хочет последовать за Абеляром даже в ад, не означают, что Абеляр - это ее бог, что выбирая между Богом и Абеляром, она избрала бы Абеляра; но они означают: Бог, который во имя монашеских обетов требует разлучить ее с Абеляром, не может быть истинным Богом56.
Это именно не дикая чувственность, которая по природе своей быстро затихает вновь, с какой бы силой ни влекла она к исполнению своих прихотей в непосредственности мгновения; это также не оформляемая духом эротика, но это безусловная любовь в трансцендентной вовлеченности, предательство которой означало бы угрозу для самой экзистенции и посягнуло бы в ней также на трансценденцию. Не своенравие самой Элоизы осмеливается избрать для себя даже самый ад, но упорство против Бога Церкви и монахов, который не есть ее Бог и ад которого поэтому не имеет для нее никакого значения. Ибо Бог действителен для человека не как исключающая все прочее объективность, высказывающая ему свои требования и правящая своей благодатью; но Бог есть всегда только Бог для отдельной экзистенции. И вот Элоиза обращается к нему в своей любви к Абеляру, и она могла бы понять сама себя только на пути философствования;
в) Благодаря политической автономии государство существует как формация господства в человеческом обществе, в котором становится возможной воля, решающая в интересе целого (das Herrschaftsgebilde menschlicher Gesellschaft, in welchem der Wille nöglich wird, der für das Ganze entscheidet). Хотя это господство никогда не бывает успешным без помощи насилия или угрозы насилием, но при помощи одного насилия оно может утвердиться лишь на время. Внутреннее согласие большинства людей на это господство обусловлено тем, что они считают возможным достичь подлинного развития своей жизни только в пределах этой формации господства. Поэтому политическая воля пользуется всеми жизненными силами, в том числе духовными, как факторами в передаточном механизме властей государства. В этом случае все, что есть, подвергается целесообразно обусловленной релятивизации, как простое средство. Любой обман, любое искажающее превращение вещей в средства господства находит оправдание, если приносит успех в создании и поддержании формации господства и поддерживающего эту формацию человеческого типа. Политическая деятельность в соответствии с автономией этой сферы жизни фактически совершается при помощи инстинктивного благоразумия, которое чаще всего скрывает от самого себя свои собственные правила, потому что это увеличивает его силу и его уверенность в том, что оно делает именно то, что окажется в эту минуту решающим. Смысл остается прежним: стремление обеспечить за собой власть в структурированной формации господства, отрицая, поскольку случаются конфликты, самобытное право за всем остальным.
Но эта политическая автономия не могла бы противопоставить себя вере в политической борьбе, как самостоятельная сила. В этой автономии должна быть некоторая вера, дающая ей силу убеждения. Церковь проводила столь же благоразумную макиавеллистическую политику, как и светские государства. Только содержание заключенной в политической воле веры может оказаться в конфликте с другой верой: такова воля к жизни в моем народе, честь которого становится для меня безусловной. Эта безусловность погрузилась в историчность моего собственного существа; она чтит другие народы и борется с ними, как противниками, которых она хотела бы уважать. Но как объективно ставшая безусловность она оказывается врагом той специфической объективности религиозной веры, которая в качестве церкви притязает на универсальное господство. Макиавелли хотел отказаться от вечного блаженства, которое дает Церковь, ради единства Италии57. Война платоновской Академии против Сиракуз58 была религиозной войной за истинное государство, в котором только и будет возможен настоящий человек. Если поэтому политическую автономию избирают как безусловную, то только в силу некоторой веры, будь то церковно-религиозная или какая-нибудь иная вера. В лишенной же веры борьбе, которую мотивируют нужда и случайность, безусловность веры заменяется эрзацем витальной воли к жизни: такая борьба не создает никакой формации политического господства, но порождают лишь нескончаемое колебание всего и вся между безразличием произвольности и грубым принуждением; они не формируют человека в его государстве, но предоставляют каждое самобытие в распадающемся мире его собственной заботе.
Вера, движущая автономией политической сферы, может разрушить политическую автономию. Товарищество однополчан в войне становится безусловной верностью, свободной от абсолютных обязательств перед той политикой, в которой заключается смысл борьбы армий. Другая граница политической автономии в силу воодушевляющего ее истока безусловности проходит там, где мы предпочитаем гибель существованию в безнадежных условиях (Карфаген), или там, где мы отвергаем выгодную саму по себе политическую силу, как недостойную нашей собственной нации.
В каждом из этих случаев автономия некоторой сферы хотя и имеет силу объективно, однако относительна экзистенциально. Подобно тому, как автономии рационального, эротики, политики, хотя и являются самозаконодательными с точки зрения известного ориентирования в мире, однако в то же время пусты, так же обстоит дело и во всех других духовных сферах. В искусстве именно и прежде всего экзистенциальный гений вновь разрушает эстетическую автономию. Он хочет чего-то большего, чем только эстетической правильности форм; он открывает трансцендентное бытие (offenbart transzendentes Sein).
Кажется, правда, будто автономия каждой из сфер духа борется за собственную абсолютность. Такая борьба начиналась именем науки, искусства, политики, эротики. Но самозаконодательство автономных сфер духа не составляет источника экзистенциальной силы. Эти сферы могут стать средой для самых различных вер.
В случаях подлинной борьбы противостоят друг другу не автономия и вера, а одна вера против другой. Неверие как безверие или пустота экзистенции может, впрочем, опереться при случае на одну лишь автономию; экзистенция может впасть в философское недоразумение о самой себе, если она говорит о самозаконодательстве некоторой сферы, но понимает под нею присущую этой сфере веру.
Если самозаконодательство автономных сфер не безусловно, то оно, однако же, и не безразлично. Законы этих сфер никогда нельзя нарушить, не причинив вреда. Наше бытие в существовании отдано во власть подобного рода нарушениям, не только в конфликтах норм, конкурирующих между собою на одном уровне как множественность сфер, но подлинно явственным образом - только в сознании первенства экзистенциального истока перед этой автономией. Если же нарушение закона требует исцеления, то требует все же не безусловно: напряжение становится углублением проявляющегося в нем бытия. Рациональное противоречие должно быть устранено, но без ущерба для содержания фактического исследования, которое это противоречие даже движет вперед, не ценой ослабления самосознания, которое, скорее, только пробуждается этим противоречием. Политический убыток жизни должен быть возмещен, но не так, чтобы для этого возмещения уничтожалась честь того бытия, которое приходит в себя в этой формации политического господства, - скорее, эта честь самобытия обретает основательность лишь там, где подчиняет необходимое своим категорическим условиям. Дурной вкус должен быть преодолен, однако не так, чтобы в этой корректности утрачивалась всякая гениальность, - ибо эту последнюю, напротив того, только это напряжение духа увлекает к самым глубоким и откровенным из возможных для нее выражений. Оскорбления эротической автономии необходимо избегать, однако не так, чтобы из-за этого погибала любовь; скорее, там, где эротика, при условиях безусловного, становится выражением любви, достигающей в напряжении жизни духа наибольшей возможной для нее глубины, -там можно стерпеть даже и недостаток играющей красоты.
Вера, вступающая в автономию духовных сфер, неуловима взгляду никакого ориентирующего рассмотрения этих сфер. В последовательности сфер сама вера не встречается. Автономия философствующей жизни была бы безусловностью веры, которая не становится замыкающейся в объективности смысловой формации, но противостоит в своем движении всем подлинным сферам духа как тому, в чем она сама является, потому что нуждается в них всех для своего осуществления. Ее объективная автономия есть уже не вера, но логическая последовательность, оформление в образах (bildhafte Gestaltung), закон долженствования, общественный порядок жизни и т.д.
Но если философия, как самопросветление безусловного, сама понимается как сфера, то в этом случае ее улавливают уже в ее уклонившейся форме (in abgeglittener Gestalt ergriffen). Исток, в котором впервые обретают свою жизнь все сферы как формации смысла, не может сам быть сферой. Он не становится отдельной сферой, даже если прямо объемлется нашим сознательным взглядом. Исток всегда остается словно бы у нас за спиной.
Безусловное есть всякий раз одно, а потому не все. Духовных же сфер существует несколько, и все-таки они могут охватывать собой все, что в качестве духа стало доступной пониманию формацией смысла. Экзистенция, начиная с ее первого решения как явления, соотносит свое существование в мире со своей истиной. Она признает автономию сфер в их множественности лишь как относительную, и в случае конфликта разбивает все формы всеобщего. Только единое, которое никогда не может быть высказано в окончательности, экзистенция знает как абсолютно серьезное в себе. Она не является действительной в тех или иных сферах духа, но служит своему единому Богу. Его она знает не иначе как только в акте осуществления того, что для нее безусловно. Поскольку он не становится объективным, но его только ищут и вопрошают в исполнении экзистенции, его ответы бывают поняты в существовании лишь отчасти и в тайне. Даже и этот масштаб безусловности не может быть реализован как окончательный; скорее, последний облик, в котором он является нам в историчности нашей экзистенции, это то, что во времени нет никакого совершенства для того, что есть как единственное.
Философия, как самоудостоверение единого в существовании, становится высказанным мыслительным образованием (wird zum ausgesagten Denkgebilde) и тем самым подчиняется условиям рациональности. Но таким образом она уже не является или еще не становится самой собой, потому что, как налично существующая, она остается лишь в форме всеобщего. Однако как истина философия есть единая, безусловная истина, которая овладевает в экзистенции ее бытием из истока.
Философия не может служить средством для другого, не приходя оттого в упадок. Кто задает вопрос о пользе философии, тот имеет в виду уже не саму философию, но уже в самом намерении задать свой вопрос лишает философию ее существа. Философия есть исток. Я пребываю в ней сам, или, чуждый ей, только смотрю на нее извне. Исходя из нее, я могу обращать свой вопрос ко всему; она же, будучи открытой и незавершенной как процесс, есть самоудостоверение являющейся себе в существовании возможной экзистенции. Не обосновываемая ничем, не допускающая себе оправдания именем какой бы то ни было цели, она есть то единое, которое все же не все, хотя оно и обращено к подлинному бытию как своей безусловной субстанции.