Глава восьмая ЭРЗЕРУМ (рассказ генерала от инфантерии Николая Николаевича Юденича)

Эрзерум — город как город. Одно слово: туретчина. Кривые улички разбегаются во всевозможных направлениях, образуя головоломный лабиринт. По бокам улиц, там, где полагается быть тротуарам, бегут смрадные ручейки городских стоков. Воздух пахнет далеко не розами и не морозной свежестью. Масловский ворчит что-то о "тёмном средневековье". Действительно, улочки порой настолько узки, что верхние, выступающие над нижними этажи смыкаются над головой, загораживая небо. Дома в городишке разные. Среди вполне приличных, наводящих на мысли о своеобразном, не чуждом русской душе восточном уюте, попадаются и несусветные хибары. Улицы, лишь кое-где мощёные, в основном представляют собой каменистую ухабистую колею. Мейер ведёт автомобиль умело. Верхняя часть его лица под низко надвинутым козырьком фуражки прикрыта лётными очками. Стиль его вождения кажется мне весьма рискованным. Из-под колёс несущегося по кривым уличкам авто прыскают обескураженные обыватели: фески с кистями и без кистей, ермолки, какие-то несусветные картузы самого турецкого фасона. Мейер закладывает головокружительные виражи, а мы с Масловским на заднем сиденье самым скандальным образом, подобно набитым соломой чучелам, валимся друг на друга. Следом за нами, едва поспевая за Мейером, несётся мой весьма почётный эскорт — казачья полусотня с подъесаулом Зиминым во главе. Злая морда его крапчатого коня время от времени возникает у моего правого плеча. Конь грызёт мундштук и скалится, желая ухватить зубами меня за плечо. Есаул натягивает узду. Кричит: "А ну, стерва, не балуй!", чем вносит ещё большее смятение в малолюдные стайки встречающих нас горожан. Замыкает мой эскорт подъесаул Матвей Медведев, сам огромный, орденские планки закрыты седеющей бородой, мохнатая шапка надвинута на глаза. Бурка покрывает его плечи, спину и круп коня. Матвей по праву носит свою фамилию, потому что действительно похож на старого медведя. Левая его рука покоится на луке седла. Правой он сжимает древко стяга с ликом Спаса Нерукотворного. Полотно чёрного стяга треплет морозный ветер. Лик Спаса сумрачно хмурится, глядя на жмущихся к стенам своих домов турок. Кое-кто из обывателей всё-таки кланяется. Некоторые даже подбрасывают в воздух ермолки. Так, на всякий случай. Матвей горделиво посматривает на толпу из-под своей косматой шапки. Подъесаул терского войска знает, что представлен к награждению Георгиевским оружием, и вечером этого для я, командующий Закавказской армией, лично буду раздавать своим воинам награды.

В целом картина нашего победного въезда в Эрзе-рум напоминает мне карикатуру из английской "The Times". Я посмеиваюсь. Масловского злит моя ирония, что и понятно — слишком велики наши потери. К тому же этот штабной шпак всерьёз боится коня подъесаула Зимина.

Лебедев сидит на переднем сиденье рядом с Мейером. Приятно видеть этого всегда самоуверенного ферзя смущённым. Рёв автомобильного двигателя, и тряска, и экзотический вид обывателей на улицах незнакомого города — всё кажется ему не только странным, но, возможно, и пугающим.

— Тоже мне стратегический пункт! — бормочет он. — Даже железной дороги тут нет. Даже речки какой-нибудь с пароходами. А турок-то сколько! Господи Иисусе! Кругом буквально одни турки!

Лебедев бормочет, самым недвусмысленным образом выражая своё недовольство объектом наших притязаний. Мейер резко выворачивает руль, и наш автомобиль, выполнив очередной чудовищный вираж, юзом выскакивает на небольшую площадь перед мечетью.

Пилот жмёт на педаль. Тормоза визжат. Нас с Масловским бросает вперёд. Женя взрывается:

— Осторожней, поручик! Не мешки с мукой везёте!

Лебедев, ухватившись обеими руками за торпеду, таращится на огромное серого камня здание с иглой минарета над покатой крышей. Он морщит нос, крестится, сплёвывает, но пока помалкивает, принимая во внимание моё присутствие и уважая моё неприятие любых проявлений ксенофобии.

— Законченная в 1179 году Улу-джами Большой мечетью была прозвана буквально, а официально называлась мечетью Атабека. Громоздкая снаружи, она впечатляет внутри — по сути это и не здание, а огромный (50 на 50 метров) крытый двор, тёмный каменный лес со стволами пилонов, мхом мягких ковров и кронами куполов над головой, — проговорил Масловский.

— С Большой мечетью соседствует медресе Чифте-Мнерли, — подхватил Мейер. — Двухминаретным так же прозванное буквально, а официально называвшееся Хатуния. Иначе говоря — медресе царевны: его построила в 1253–1291 годах Худавенд-хатун, дочь румского султана Кей-Кубада, восстанавливая Эрзерум после разрушения в 1242 году монгольским военачальником Байджу. Двухминаретное медресе несколько меньше Большой мечети — и всё равно крупнейшее в Восточной Анатолии. Посмотрите вон на тот терракотовый конический купол. Это мечеть медресе, которая стоит как бы за пределами его основного двора и впечатляет своей совершенно мавзолейной архитектурой. Далее за медресе мы действительно видим мавзолеи старого кладбища. Николай Николаевич, посмотрите на те три купола. Кладбище Уч-Кумбетлер считается некрополем Салтукидов, хотя на самом деле таковой покоится лишь под одним из трёх куполов — самый красивый на кладбище мавзолей с характерной "пиксельной" кладкой был построен в 1168 году для эмира Салтука, то ли сына, то ли внука Абуль-Касима. Под острыми куполами — правители совсем иной эпохи: Байджу-нойона. Румский султанат в союзе с Румской империей сумели отогнать, но войну за Закавказье он только начинал, а монголы в ту эпоху не проигрывали войн! Чингисханов внук Хулагу покорил Переднюю Азию и Ближний Восток и провозгласил в 1256 году свою собственную империю со столицей в Тебризе. Хубилай из далёкого Каракорума, решив, что Хулагу обосновался слишком далеко, чтобы воевать с ним, дал брату титул ильхана, по которому Хулагидская империя вошла в историю как Ильханат. Эрзерум в 1295 году стал её провинцией, а стало быть, в этих мавзолеях XIV века покоятся его наместники.

— Ничего особенного, — произносит Лебедев. — Точно такие мавзолеи я видал на татарских кладбищах в Самарской губернии.

— Придержи язык, Лебедев. Нам нужен мир с местными, — говорит Масловский, протирая запотевшие стёкла пенсне.

— Да я, ваше превосходительство, одного солдатика всё мимоходом поминаю. Сгинул ведь безвестно в этой пучине. Эх, помянуть бы, да не христианского он исповедания. А к мулле мне, православному, грех и приближаться. Или как прикажете? Если есть мечети, то при них непременно и мулла имеется. Пойти заказать молебен? Или как прикажете?

— Лебедев, отставить! — Масловский кривится, и мина эта очень не идёт к его доброму лицу.

Щеки его порозовели от гнева.

Между тем Зимин уже соскочил с седла и уже рванул на себя дверцу автомобиля, отдавая мне честь. Шпоры, портупея, шашка в узорчатых ножнах — всё на нём ладно. Карабин и пика приторочены к седлу тоже ладно. Георгиевский крест выглядывает из-за полы бурки. Движения подъесаула красивы, размашисты. Всё напоказ ошеломлённым обывателям. Через минуту занавес закрывается, и мы стоим, скрытые от посторонних глаз облаками пара, выдыхаемого нами самими и казачьими лошадьми. Нещадно дымит и выхлопная труба автомобиля. За синеватой завесой мелькают неясные тени. Казаки спешились. У каждого винтовка со взведённым курком. Зимин не снимает правой руки с эфеса шашки. Недавно произведённый в офицерский чин, он привык рубиться, но не привык ещё командовать, оттого на душе у него неспокойно.

— Ваше высокопревосходительство, — говорит Лебедев, — штаб организовали вот в этом доме.

Он указывает на основательное двухэтажное каменное здание под конусовидной крышей с небольшим балконом на втором этаже. На таком балконе хорошо курить, любуясь заснеженными отрогами горы Палан-докен.

— Выбрали его из-за того, что во дворе есть форменный гараж — место, где можно поставить автомобиль, — сказал Мейер.

Я оборачиваюсь к Мейеру.

— Вы останетесь при штабе, поручик?

Мейер, стягивая с рук краги, медлит с ответом.

— Мне на Далангез съездить, — говорит он наконец. — Там тело Адама Иосифовича надо забрать.

Вот это дело! А ведь раньше наш пилот моего "племянничка" иначе как "Дамкой" не величал. Придумал для человека собачью кличку, любитель Чехова…

— До вечера успеете обернуться?

Мейер мнётся.

— Ваше высокопревосходительство, позвольте обратиться!

Зимин делает шаг вперёд. Салютует.

— Слушаю, подъесаул.

— Позвольте нам вместе. Мы с Мейером приятели, и я хотел бы… если верхами до форта скакать, то точно к вечеру успеем!

— Тогда уж и я! — вторит Зимину возникший из дымовой завесы Медведев. — Вместе его подвиг замышляли, вместе и оплакивать Адама будем. Выходит, мы друзья теперь.

— Думаю, надо пойти навстречу, — быстро и в явном волнении шепчет мне Масловский. — Если верить донесениям — а не верить им нет никаких оснований, информация от самого Пирумова, — Адам Иосифович совершил подвиг и погиб геройской смертью. Это без шуток, Николай Николаевич!

Я вздыхаю:

— Какие уж там шутки… Да кто из вас не герой-то?

— Да, мы понесли большие потери, но поступок Адама Иосифовича… он… словом, это подвиг…

Зимин и Медведев смотрят на меня не мигая. У обоих бороды побелели от инея. У обоих щеки отморожены. Зимин к тому же слегка ранен, вон как руку неловко держит. Ну как таким откажешь? А Адама жалко. Такой живой был человек. Ах, как жалко… А тут ещё и Лебедев опять встревает:

— Ваше высокопревосходительство, разрешите обратиться? Вашбродь!.. А я? А мне? Подвиг-то… геройство… возьмите меня с собой!

— Что тебе? На форт Далангез надо, Лебедев? — грубовато отвечает Медведев.

— А то как же? Надо! Посетить места особого геройства и победоносного служения.

Я смеюсь уже открыто. Победа под Эрзерумом способствовала трансформации Лебедева из циника-недоучки в патриота.

Ну что с такими поделать? Вынужденно соглашаюсь отпустить всех за исключением Лебедева, без которого моему штабу никак не обойтись. Наказываю вернуться засветло и направляюсь к зданию штаба, где возле двери под армейским штандартом уже выставлен казачий караул.

Лебедев выхватывает из багажника автомобиля какие-то кофры с самым необходимым штабным имуществом. Бедняга делает вид, будто вовсе не обижен, но я-то знаю, как хочется ему отправиться вместе с товарищами на возможно опасную и безусловно скорбную прогулку за телом моего погибшего "племянника". Адамчик без сомнения герой и достоин самых высоких воинских почестей, однако жизнь идёт вперёд, и наша работа должна продолжаться…

Мыслям моим мешает сумятица, царящая на площади, куда уже вкатилось несколько обозных телег со штабным имуществом. На одной из них я примечаю сияющий надраенной латунью бок самовара. Мучительно хочется чаю и курить. Я тороплюсь к своему новому штабу. Раздосадованный и основательно нагруженный Лебедев тащится следом за мной.

— Голубчик, как можно скорее разобрать вещи и… самовар. Самым срочным образом самовар, — бросаю я на ходу.

Оперативно поменяв досаду на озабоченность, Лебедев бросается сначала в штабные комнаты, откуда выкатывается уже с пустыми руками. Отдав честь мне и Масловскому, торопится к обозникам.

— Аллилуйя! Аллилуйя! — вопит этот несуразный человек.

Мы с Женей входим в наш новый штаб. В помещениях выстужено так, что виден пар от дыхания.

Наш новый штаб — обычный турецкий дом. Каменная кладка перемежается с деревянными брусьями. Подобная конструкция делает постройку более пластичной. Таким образом турки строят дома по всей восточной Анатолии, где зимняя стужа сменяется летним зноем и уже в октябре лужи покрываются первым ледком. По левую и правую сторону от тяжеловесной входной двери, на пеньковой верёвке, прикреплено по деревянной колотушке. Стук левой колотушки по металлу адресован мужской половине жильцов, а правой колотушки по дереву — женской. Сам дом состоит из нижней хозяйственной и верхней жилой половины. За тяжёлой входной дверью расположены сени, где под лестницей, ведущей на второй этаж, расположена низенькая дверь кладовой. Кладовая — холодная проходная комната, за которой расположена святыня турецкого дома — тандырбаши, или кухня под ступенчатым куполообразным потолком с небольшим круглым потолочным окошком. Тут расположен и вечно пылающий камин, и резные полки с разнообразной латунной и медной утварью. Тандырбаши — самое тёплое место в доме. Стенки камина, также имеющие куполообразную форму, раскаляясь, обогревают весь дом.

С первого этажа на второй ведёт устланная потёртыми разноцветными коврами лестница. Я трогаю рукой шаткие, отполированные временем перила. На стенах, кроме хозяйских портретов и символа османов — пятиконечной звезды и полумесяца на красном фоне, — с изумлением вижу двуглавого имперского орла. Знамя старое, с обтрепавшимися краями, скорее всего, наследие предыдущей русско-турецкой кампании. Ну что ж, на этот раз мы взяли реванш.

Верхний этаж дома по местному обычаю делится на женскую и мужскую половины. Над нашими головами деревянные потолки с вычурной резьбой в староосманском стиле. Самая богатая и уютная из всех комнат предназначается для гостей. На стенах, полу, скамьях — повсюду мягкие ковры из ворсистой шерсти. На стенах кроме ковров и разнообразного холодного оружия в узорчатых ножнах вижу лыжи и всевозможных модификаций снегоступы. Как же без них? Мы ведь в Турецкой Сибири. Гостевая комната дополнительно обогревается жарко натопленной буржуйкой. На широком деревянном подоконнике чудо из чудес — медный, чеканный сверкающий самовар, именуемый в здешних местах "семевером". Рядом с ним на пылающей спиртовке — и когда же это Лебедев успел? — медный же заварной чайник. Пахнет дымком и пряными травами, добавляемыми по местному обыкновению в заварку. Лебедев хлопочет. Руководимые им казаки уже устанавливают мой походный рабочий стол между буржуйкой и окном. Стол Масловского — возле двери. В соседней комнате на мужской половине дома они установят мою койку. Штаб расположится на женской половине.

Женя Масловский, по обыкновению не отстающий от меня ни на шаг, со свойственным ему ироническим интересом рассматривает настенные украшения типичного турецкого дома. Особо его восхищение вызывают лыжи.

— Вот бы господина Ковшиха сюда, — раздумчиво говорит он. — Устроил бы эквилибристический спуск на лыжах с горы Паландокен.

Оба мы с грустью вздыхаем. От военной работы человек черствеет. С годами горечь утраты притупляется. Смерть на войне — явление частое, я бы даже сказал обыденное, но гибель Адама, его геройство…

— Всё-таки, Николай Николаевич, я заметил: нет ничего теплее русской избы… Как-то там наши на Юго-Западном фронте? — пытаясь разрядить обстановку, произносит Масловский.

— Там-то уж по-настоящему жарко, не сомневайся, Женя, — отвечаю я. — Давай распределимся так: этот стол мой, а вот этот тебе.

— От окна дует, Николай Николаевич.

— Из двери — тоже. Так что по отношению к сквозняку мы с тобой будем на равных…

Сбросив с плеч шинель, Женя отошёл к окну. Я прикоснулся к железному боку небольшой печурки. Чуть тёплая. Я предпочёл не раздеваться, а дождаться, пока Лебедев затопит по-настоящему и разберётся наконец с самоваром. Однако мой ординарец не спешил присоединяться к нам.

— Аллилуйя! Аллилуйя! Победа же, победа! — кричал он где-то совсем близко.

Его крики заглушали выстрелы — казаки салютовали кому-то.

— Большие потери… — задумчиво проговорил Жена, глядя в окно. — Закоченевшие трупы вдоль дорог. Много трупов. Штабеля. Наши и турки. Похоронные команды не справляются…

— Что с тобой, Женя? Устал?

Подойти бы к нему, заглянуть в лицо, но невозможно пересилить себя и отойди хоть на шаг от чуть тёплой печки. А полковник Масловский справится. Чай, не мальчик. Где же Лебедев? Где этот реалист-недоучка и доморощенный циник? А с улицы снова и голосом Лебедева: "Брат ты мой! Живо-о-ой!!! Аллилуйя!"

— Я к тому, что Лебедев немного того… — Масловский обернулся ко мне, пенсне блеснуло. — Насмотрелся ужасов, вот и несёт его по кочкам. Может, и отойдёт, как вы думаете, Николай Николаевич?

— Надо кого-то послать… совещание… к вечеру прибудет сам Николай Николаевич Романов. Зови Лебедева. Без него как без рук.

Лебедев явился на зов скоро, но по-прежнему сам не свой и с охапкой хвороста в руках. Я сразу заподозрил у него тиф. Этого ещё не хватало!

— Тебя лихорадит, братец? — спросил я осторожно. — Не тиф ли?

— Никак нет, ваше сиятельство! Ура! Ура! Ура!

— Не кричи. Чаю нам с коньяком и какой-нибудь еды… и… прекрати балаган!

— Какой же вам ещё еды? — изумление Лебедева показалось мне совершенно искренним.

Вот только глаза его мне не нравились — слишком блестящие. Такой блеск придаёт глазам тифозный жар.

— Сегодня вечером банкет по случаю награждения героев, а пока хоть каши нам принеси от общего котла, — проговорил Масловский.

— Там с жеребятиной, ваше высокопреосвященство…

— Там не сбрендил ли? — возмутился наконец Женя. — Начитанный дурак! Напиться так скоро ты не посмел бы, да и не было у тебя возможности. Так возьми себя в руки. Перед тобой твои командиры! Отвечать по уставу!

Хворост с грохотом посыпался на пол.

— Господам офицерам, может, и не понять, а только радость меня до самого дна пробрала. Узнал, где у меня низ, — проговорил Лебедев и заплакал. — Сажайте в гауптвахту, ежели не по уставу… что угодно… да только рад я, потому что встретил Аллилуйю. Вот тут, на площади. Он с виду турок-турком, но как ко мне кинулся! Как обрадовался! Он жив, жив, Николай Николаевич! Жив!!!

Тут уж и меня, как выразился Лебедев, "до дна". Кричу, себя не помня:

— Самовар! Коньяк! Кашу с жеребятиной! Галлиулу! Немедленно! Сюда! Исполнять!!!

Дверь тут же распахнулась, и Лебедева вынесло наружу, как выносит порывом сквозняка ненужную бумагу. Жду Галлиулу, волнуясь, как нашкодившая курсистка перед неизбежной взбучкой от классной дамы. Тот является в сопровождении довольного Лебедева. Галлиулу усаживают в кресло, подают чай, но тот настолько смущён, что, отказавшись от чая, самочинно пересаживается на табурет. Сидит на краешке, сомкнув колени. Стесняется, герой. Мы же с Масловским устраиваем ему форменный допрос. Как подал бумаги? Что видел? Как выжил? Герой порывается встать во фрунт. Хлипкий табуретец выскальзывает из-под его тощего седалища и с грохотом валится на пол.

— Сидеть! Долой субординацию! — рычу я, смущаясь.

И есть от чего!

При моей-то боевой закалке, высоком звании и должности, при полном отсутствии в характере какой-либо сентиментальности чувствовать на глазах предательские слёзы — это вам не чаю напиться с фарфорового блюдечка. Подчинённые мои при виде этой мокроты отворачивают лица. И у этих слезы оказались совсем рядом. А то как же? При таких-то потерях, когда некоторые полки выкосило почти целиком, застать в живых того, кто, казалось бы, выжить не мог никак. Увидеть в здравии героя, исполнившего свой воинский долг до конца, это ли не трогательно? Это ли не счастье при наших-то обстоятельствах?

Откуда ни возьмись сбегаются штабные, обступают счастливого Галлиулу, ослепляют блеском регалий, орденских планок и оружия. А он-то, герой наш, в какую-то засаленную дребедень одет. Лапсердак штопанный. Обувь дырявая. Ермолка на голове вытерта совсем. Да и холодно в такой-то ермолке. Чай, Турецкая Сибирь не Трабзон и не Гагры. Как уши не отморозил, непонятно. На осунувшемся лице глаза, как кофейные блюдца, и таращатся на огромную плошку с кашей и стакан с дымящимся чаем в серебряном подстаканнике. Молодец Лебедев. Угадал моё желание. Не погнушался подать простому солдату генеральский прибор, а Гал-лиула, с застывшими от смущения глазами попеременно то отнекивался, то оправдывался невесть в чём:

— Я сыт, ваше высокопревосходительство. Не голодал. Кормили меня хорошо. Но я не предал. Клянусь Аллахом всемогущим, не предал! В мечеть ходил вместе со всеми. Соблюдал правила. Они поверили вашим бумагам. Аллах всемогущий ведает, как поверили!

В глотке у него пересыхает. Он кашляет, краснеет. Масловский суёт ему чай, добавив в него тайком знатную дозу коньяка. Галлиула хлебает из стакана, смущаясь видом генеральского подстаканника. Наконец, взгляд его теплеет. Лицо расслабляется. Коньяк помогает преодолеть смущение, и Галлиула говорит. Вот его рассказ.

* * *

Меня пленила кавалерийская часть — десять всадников с шашками и ружьями на красивых и злых конях. Теперь я думаю, что то были разведчики, но тогда страшно перепугался и думал только о том, как бы не предать. Всё посматривал на их длинные кинжалы. Что стану делать, если ими резать меня начнут? Бумаги, данные его высокопревосходительством, отобрали сразу. Пытались читать, но без толмача разве такое прочтёшь? Один из всадников ускакал куда-то вместе с бумагами. А потом один из оставшихся всадников посадил меня позади своего седла, и мы двинулись совсем в другую сторону, не туда, куда ускакали бумаги его высокопревосходительства. Так меня доставили на бивуак в небольшое селение, где посадили в какой-то подвал. Меня недолго допрашивали. Не били, но двое суток продержали без пищи на одной только воде. В подвале я страшно мёрз. Холод заставил меня перестать бояться побоев. Наоборот, я мечтал о том, чтобы меня избили, лишь бы перестать мёрзнуть. Через два дня мне принесли огромный ломоть хорошо прожаренного и обильно приправленного специями мяса. За запахом жареного лука и специй я всё же признал свинину. Есть не стал. Вскоре мясо остыло и стало покрываться ледяной коркой. Меня трясло от холода. Брюхо свело судорогой, но к свинине я не притронулся. На четвёртый день пришёл старый турок. Цокая языком и одобрительно покачивая головой, он вытащил меня из подвала. Затем меня привели в хорошо натопленную комнату. Старуха, жена хозяина, принесла в ковше подогретого вина. Мне предложили выпить его, я отказался, хоть и замёрз совсем. Меня всё ещё трясло, но я предпочёл согретому вину тёплую каменку. Тогда старушка предложила мне лепёшек с сыром. Так я впервые за неделю наелся досыта, да и заснул мёртвым сном. Наутро старуха — турок, её муж, больше не появлялся — разбудила меня и снова дала подобающей мусульманину еды. Наевшись, я предложил ей помощь по дому: набрать хвороста, ходить за скотиной, носить воду — я многое могу, мне многое по силам. "А ты не убежишь?" — строго спросила старуха. На это я ей ответил, дескать, в русскую армию возвращаться не хочу, а хочу остаться среди своих братьев-мусульман. Ещё рассказал ей, что в русской армии каждому батальону полагается православный священник, который служит молебны и отправляет прочие церковные требы. Павших и умерших в лазаретах хоронят по православному обряду. Для мусульман ничего подобного не предусмотрено. Также сказал я хозяйке, что слышал от своих братьев-мусульман, дескать, во всей Закавказской армии нет ни одного муллы. Упав на колени, просил я свою старую хозяйку оставить меня при себе. Хозяйка мне поверила, но при себе не оставила, а отдала своему старшему сыну — большому воинскому начальнику Атакару Касапаглу.

Я, попав в их дом, сразу же понял, что главной в их семье является старуха. Отдавала она меня вот как… Муж её — усатый сгорбленный старик — взял меня за руку и отвёл на единственную деревенскую площадь. Шагая рядом со стариком, я оглядел окрестные хмурые горы, с которых дует пронизывающий ветер. В то время снега ещё не было, но я смекнул, что если он выпадет, то зима скорее всего окажется не менее суровой, чем где-нибудь в центральной России. Однако старик привёл меня на площадь не за тем, чтобы я любовался горами. На деревенской площади на высоком, специально построенном для этого помосте огромный сильный свирепого вида длинноусый турок срубил кривым ятаганом голову русскому солдату. Я хорошо запомнил, как бородатая та голова упала с помоста на подмёрзшую землю и как присутствующие на площади турки посмеиваясь принялись пинать её башмаками. "Это мой старший сын — Касапаглу-бей. Теперь он твой хозяин", — проговорил старик, указывая на свирепого турка с огромным окровавленным палашом. Я заплакал, но старик остался равнодушен к моим слезам, а посоветовал только молиться Аллаху, и я последовал его совету.

Касапаглу-бей — это такой воинский начальник, командующий большим кавалерийским отрядом турок. Турки эти — свирепые усатые и бородатые воины с ружьями, при саблях на хороших и злых конях. По-нашему Касапаглу-бея называли бы сотником. И вот я стал его домашней прислугой. Делал всякую работу — то коня ему почисти, то воды принеси. Бегал и по поручениям. Вместе с его сыновьями ходил в мечеть. Ел с хозяйского стола ту же пищу, что и дети, и жены Касапаглу-бея. Через некоторое время я перестал бояться наказания или смерти отсечением головы. Перестал думать о том, как турки станут смеяться и пинать мою голову ногами.

Касапаглу-бей часто выспрашивал меня о повадках и обычаях русских, и я честно отвечал ему, дескать, в русском войске много терских казаков-староверов, которые истово чтут все церковные праздники и несоблюдение обычаев православия считают предательством веры. В праздник Рождества Христова, почитаемый наравне с православной Пасхой, ни один казак воевать не станет. Моим словам верили, ведь сам я показывал себя человеком правоверным, преданным заповедям Магомедовым…

Так провёл я время с ноября месяца по сей день в полной уверенности, что задачу свою выполнил верно, ведь турки нападения нашей армии не ждали. Касапаглу-бей покинул своё село незадолго до нового года и в страшном волнении. Часть его сотни также была рассеяна по окрестным сёлам — всадников отпустили к семьям для отдыха. Пробирались к Эрзеру-му по глубоким снегам и едва не перемёрзли. В пути Касапаглу-бей посматривал на меня косо и обзывал "глупцом" и "горе-провидцем", но слова "предатель" или "лгун" он ни разу не произнёс.

По прибытии в Эрзерум Касапаглу-бей получил распоряжение от своего начальника о занятии боевых позиций. Позабыл сказать! У моего хозяина было двое взрослых сыновей. В возрасте шестнадцати и семнадцати лет эти люди достаточно владеют воинским искусством, чтобы служить в строевых частях. Так вот, Касапаглу-бей отправлялся на позиции вместе со всей своей сотней и обоими сыновьями. Я слышал, как перед отбытием рассуждали они обо мне: брать или не брать с собой на передовую. Из разговоров я заключил: полного доверия ко мне нет, и потому я остаюсь в тылу, то есть в Эрзеруме. В силу моей набожности и, как предполагал Касапаглу-бей, особенно выдающейся глупости, меня определили в одну из местных мечетей слугой для присмотра за печами. Мулла, достаточно воинственный, сильный и нестарый ещё человек, готовый в случае надобности сам взяться за оружие, присматривал за мной. Я боялся, что ко мне применят один из способов усмирения. Например, сломают или отнимут ногу. Но обошлось без этого. Мулла был слишком занят убитыми и ранеными, которые стали поступать с фронта. Турецкие строевые части несли большие потери, потому-то я и понял: победа близка. Тогда я затаился и стал ждать, неукоснительно выполняя все распоряжения муллы. Мне приходилось и ухаживать за ранеными турецкими офицерами, и хоронить умерших от ран. Но я не предал. В моей работе не было предательства…

* * *

Закончив свою речь, Галлиула ухватился обеими руками за полупустой стакан с чаем. "Я не предавал. Не предавал!" — твердит он, вздрагивая.

— Водки ему, — говорит кто-то.

— Мусульманам пить вера не разрешает, — возражают ему.

— Ах, оставьте! В Первопрестольной часть извозчиков и все дворники — татары. Никогда не видел ни одного из них трезвым.

— Водки ему! Водки!

Все загомонили разом, а Галлиула разрыдался самым трогательным образом. Я, грешный, также украдкой трогал намокшие усы. Явился Лебедев с чистой крахмальной салфеткой отбеленного льна и подал мне её. Зачем? Впрочем, прикосновение шершавой ткани к разгорячённому и влажному лицу принесло мне облегчение. А спорящие так увлеклись друг другом, что совершенно позабыли и о Галлиуле, и даже обо мне. Откуда ни возьмись явился Мейер с зажженной самокруткой в руке. Запахло сладковатым дымком. Ни слова не говоря, этот благотворитель сунул самокрутку в рот растерянному татарчонку.

— Две затяжки — и будет с тебя, — проговорил отважный пилот.

Вдохнув немного дыма, Галлиула действительно немного успокоился и попросил у Лебедева ещё чаю.

— Ещё один тайный курильщик, — проворчал тот, но чаю налил.

— Вы не расспрашивайте его больше, — проговорил Мейер самым приватным тоном, так что слышать его могли только я и Лебедев. — При нашем приближении к Эрзеруму он убил турецкого муллу. Теперь страдает бедняга, распятый меж верностью родине и верностью вере.

— Как так? — удивлённый Лебедев едва не выронил поднос со снедью.

— Местный мулла оказался весьма воинственным типом. Пока вы тут чайком баловались, подъесаулы Зимин и Медведев со своими людьми оббегали всю площадь, дабы обеспечить полную безопасность штаба армии. И что вы думаете? В подвале мечети обнаружен целый арсенал.

— Это, конечно, большое упущение с нашей стороны. На целую дивизию — один мулла, — вздохнул я и, адресуясь к Галлиуле, добавил: — Ты ступай, милый. Нам тут с господами офицерами надо нашими штабными делами заниматься. Лебедев, ты распорядись, чтобы Галлиулу в его же часть отправили.

— Никак невозможно, ваше высокопревосходительство. Полк Пирумова… — Лебедев умолк, самого себя оборвав на полуслове.

— Да! Даниил-бек… как они?

— Пирумов жив, — быстро ответил Масловский.

Лебедев благоразумно молчал. А мне сердце защемило от воспоминаний.

— А что, поручик, — обратился я к Мейеру, — ваша вылазка на форт Далангез с Зиминым и Медведевым?..

— Так точно, ваше высокопревосходительство! Мы готовы! — Мейер щелкнул каблуками.

Эх, плохо у него это получается — щёлкать каблуками. Вот стоит он передо мной, генералом, вроде бы навытяжку и честь пытается отдать, а на деле выходит у него одна только несуразность, словно он не старшему офицеру докладывает, а перед обывателями, которые никогда в жизни аэроплана не видели, красуется.

— Ах, да!.. — Мейер тушуется, смотрит на меня с несколько наигранным сочувствием и в то же время изучающе, дескать, насколько велика моя скорбь по утраченному "племяннику"?

Я поднимаюсь на ноги, кладу правую руку зазнайке на плечо. Тяжело кладу, с нажимом. Он повыше меня ростом, и мне очень хорошо видно, как подрагивают его красивые губы. И не только губы, весь он слишком красивый, точёный, лепый, логичный. Нет в нём нашей, русской, иррациональности. Отличительная эта особенность питает его и без того значительную гордыню.

— Я — русский, — внезапно произносит Мейер. — Я хочу быть русским.

— Привези Адама сюда. Чудак мечтал о награде, и он её получит. Пусть посмертно, но получит.

— Это очень по-русски — награждать посмертно, — произносит Мейер.

— Подвиги совершают лишь те, кто верит в жизнь вечную, — отвечаю я, отпуская его плечо.

А из-за двери уже слышна тяжёлая кавалерийская поступь: Зимин и Медведев вваливаются в комнату в облаках пара.

— Господин поручик, пора! — рычит Медведев, а Зимин, ещё не привыкший к офицерскому чину, величает Мейера "вашим благородием".

Они уходят, уводя с собой воскресшего Галлиулу, для которого Зимин уже раздобыл подходящего коня и бурку. Мои штабные офицеры переходят в соседнюю комнату — там им подали обед. Мы с Масловским остаёмся наедине. В углу, у печки топчется всё ещё Лебедев. Этот то и дело оглядывается на окно. Там Медведев, Зимин и Мейер садятся в сёдла.

— Что ты, Пашка, будто на девок засмотрелся? — спрашиваю я.

— Смейтесь сколько вам угодно, Николай Николаевич, а только, зная, к чему дело склонится, я уж и коня себе приготовил…

— Когда же успел?

— Вы же наш обычай знаете: ежели что особенно надо, так то всегда успеется. И ещё вы знаете, как я Адама Иосифовича уважал. И мечту его светлую уважал. Я Адама Иосифовича ставил выше, чем его друг — поручик Мейер, который Адама Иосифовича собачьей кличкой величал.

— Собачьей кличкой? Как это? — рассмеялся Масловский.

— По Чехову, Дамкой…

— Как-как?..

Масловский хохотал в голос, а я принял решение:

— Ступай, Павел. Догоняй честную компанию, да чтобы к завтрашнему утру вернулись. Как-никак мой Адамчик не просто какой-то там… а почётный гражданин города Костромы и пал смертью храбрых…

— И мечта у него была…

— Ступай-ступай! С Богом! О мечтах потом…

Загрузка...