В предыдущей главе был рассмотрен тот образ Востока, который командование французской армии и оккупационная администрация пытались формировать через официальную прессу. Эти усилия преследовали чисто прагматическую цель - поднять боевой дух солдат, рассказывая о благах завоевания столь богатой страны и о доброжелательном отношении местного населения к французам. Как же этот образ соотносился с тем, что воочию видели участники экспедиции, в том числе те, кто имел непосредственное отношение к изданию Courrier de l'Égypte и Décade Égyptienne?
Сам генерал Бонапарт был убежден в богатстве Египта: «Страна прекрасна. Здесь есть все для удовлетворения наших желаний»{448}; «Страна эта одна из самых богатых зерном, овощами, рисом и животными - даже более богата, чем мы можем себе вообразить»{449}. Не сомневался он и в успехе завоевания. Так, 28 термидора VI года (15 августа 1798 г.), уже после взятия Каира, он пишет Клеберу: «Наше положение в этой стране еще не устоялось. Тем не менее каждый день происходит грандиозное улучшение, и я склонен думать, что через несколько дней мы станем властителями страны»{450}. В донесении Директории от 6 термидора VI года (24 июля 1798 г.) Бонапарт также отмечает исключительное плодородие страны, но в то же время - техническую отсталость населения: «В деревнях даже не знают, что такое ножницы». Однако о богатстве Египта он отзывается самым лестным образом: «Республика не может иметь колонию настолько досягаемую и настолько богатую почвой»{451}. Климат Египта также кажется Бонапарту весьма благоприятным{452}. Утверждения о богатстве страны являются лейтмотивом и других его писем Директории. Однако Бонапарт нигде не упоминает о благодарности местного населения французам и о широкой поддержке тех со стороны египтян, о чем сообщалось в Courrier de l'Égypte. Наоборот, он описывает многочисленные сражения с арабами и мамлюками, а в оставленной перед отъездом во Францию инструкции Клеберу дает преемнику указания опираться на шейхов дивана, единственно способных сдерживать враждебность местного населения: «Влияя на настроения великих шейхов, мы повлияем на настроения всего Египта, ведь из всех вождей, которых этот народ имеет, нет для нас более безопасных, чем шейхи, ведь они трусливы, не умеют воевать, и, как и все священнослужители, возбуждают фанатизм, сами не будучи фанатиками»{453}.
Тем не менее Бонапарт хотел удержать Египет под властью Франции и перед отъездом не преминул напомнить Клеберу о ценности для нее этой колонии: «Никто лучше Вас не знает, генерал, насколько владение Египтом важно для Франции. Империя турок, во всех отношениях пребывающая в упадке, сейчас рассыпается. Эвакуация из Египта стала бы для Франции тем большей бедой, что мы вскоре увидели бы эту прекрасную провинцию в руках других европейцев»{454}.
Несмотря на то что генерал Клебер также понимал значимость Египта для Франции, о чем писал Директории 16 вандемьера VIII года (7 октября 1799 г.){455}, он в том же послании сообщал об испытываемых армией тяготах, об усталости подчиненных, о болезнях, связанных с неблагоприятным климатом, и о неприятии завоевателей местным населением: «Люди взволнованы и, несмотря на все то, что мы могли бы сделать для страны, они в нас видят только врагов своей собственности». Также генерал заявлял, что Османская империя не смирится с потерей своих владений и будет сражаться за их возвращение.
Ж.-Б. Пуссьельг, управляющий финансами Восточной армии, в письме Директории от 1 вандемьера VIII года (22 сентября 1799 г.) отмечает, что образ Египта как богатой страны был ранее создан путешественниками по Востоку и французскими шпионами в Египте, однако объявляет их сведения преувеличенными и недостоверными{456}. В подробном расчете финансовых доходов от Египта Пуссьельг выделяет множество факторов, которые затрудняют получение прибыли, в том числе - нежелание местного населения оплачивать дорогую военную кампанию французов: «Серебро христиан почти израсходовано; а у турок [мусульман] мы не можем его истребовать, поскольку это вызовет мятеж... Турки... скорее позволят взять себя под стражу или избить, а некоторые - даже отрубить себе голову, чем отдадут свои богатства»{457}. Красочно описывается и то, как местные жители бегут от отрядов французов, пришедших за сбором денег. Иными словами, ни о каком доброжелательном отношении местного населения к завоевателям и тем более добровольной финансовой помощи им, как это описывалось в Courrier de l’Égypte, речи не шло. Отмечая усталость и истощение солдат, их болезни, вызванные климатом и тяготами пути, Пуссьельг подчеркивает, что обстоятельства сложились для французов не лучшим образом, хотя в целом Египет - прекрасная страна{458}.
Многие участники экспедиции, как военные, так и ученые, на заре экспедиции также были полны энтузиазма и увлечены идеей тех преимуществ, что получит Франция от завоевания Египта. Хотя, находясь в Италии, солдаты не знали еще, куда направятся, тем не менее, по свидетельству генерала Ш. Морана, уже тогда в армии царило приподнятое настроение: «Цель нашей экспедиции еще была скрыта покровом тайны, но любовь к переменам и необычным предприятиям вызывала у всех шумное оживление»{459}. По его же словам, после известия о том, что солдаты отправляются на Восток, генерал Л. Дезе собрал в библиотеке «все книги и брошюры о Египте, Сирии и Персии»{460}. Сам Моран отмечает, что план экспедиции казался «несбыточным, тем, кто знал, что для того, чтобы прибыть в Индию по земле, нужно пересечь необъятные жаркие, бесплодные страны, населенные свирепыми людьми»{461}. Однако, как следует из большинства писем и дневников, подобный образ Востока рисовали себе лишь немногие, основная же масса людей либо вообще не представляла, куда направляется, либо находилась под очарованием образа потенциальной богатой колонии и пропаганды Бонапарта. Так, во фразе интенданта Жобера, писавшего из Александрии своему брату, отчетливо слышен отголосок книг Савари и Вольнея: «Вот такова эта страна, столь богатая изнутри, и которая под управлением просвещенного правительства сможет увидеть возрожденными века Александра и Птолемеев»{462}. Некто Ле Пер сообщает жене из Александрии, что после пересечения Нила и вступления в Дельту, французы найдут там край, «богатый сельскохозяйственными культурами и изобилующий всеми видами продовольствия»{463}. Некто Буае пишет своим родителям уже из Каира: «Несмотря на все ужасы и беды, которые мы здесь переносим, несчастья, которые терпит армия, я признаю, тем не менее, что это - наиболее подходящая страна, способная стать для Франции колонией, приносящей неисчислимые выгоды, для чего, однако, нужны время и люди. Я догадываюсь, что не солдаты основывают колонии - не наши уж точно»{464}. Тот же Жобер оптимистично ссылается на опыт Александра Македонского: «Завоевание увеличивает количество ресурсов, но большую часть таковых извлечь удается некоторое время спустя. Александр все сделал за один год»{465}. Архитектор Норри видел в Египте огромный потенциал, отмечая, что страна богата колониальными товарами, станет «источником богатства для Франции и Италии» и сможет заменить Антильские острова{466}.
Однако во время похода по стране, испытывая тяготы пути в непривычном климате и трудности пребывания в чуждой культурной среде, участники экспедиции все более переполнялись чувствами разочарования в Египте. Письма и дневники солдат Восточной армии исполнены жалоб на тяжесть пребывания здесь и пожеланий скорее вернуться домой. Невзгоды экспедиции в большинстве случаев перевешивали осознание важности покорения Востока. Так, адъютант генерала Бертье Ле Тюрк пишет отцу: «Я не скрываю, что для меня, уже бывалого солдата, большая честь совершить путешествие столь важное и поучительное, но, зная теперь, что из себя представляет страна, и зная обо всех лишениях, что мы здесь терпим, я не уверен, что, если бы пришлось отправиться вновь в подобное путешествие, я бы принял в нем участие»{467}.
Таким образом, позитивный изначально настрой части участников похода по мере продвижения по Египту сменялся пессимизмом. Шок от столкновения с египетской действительностью оказался весьма болезненным для завоевателей. В письме к дяде офицер Лакюе пишет: «Египет совсем не похож на то, о чем говорили наши писатели. Его почва плодородна, но ее не так много. Сама природа велит возделывать эту землю, которая, однако, пуста и практически не обработана»{468}. Ученый Ж. Проспер прямо указывает на то, какое негодование вызывало «беспомощное состояние, в котором оказалась масса молодых людей, которых оторвали от родины, от родителей и друзей и которым пообещали чудеса в решете»{469}. Зоолог Жоффруа Сент-Илер также сообщает о полном несоответствии образа Востока, представленного в книге Савари, и увиденной реальности: «Как же были разочарованы те, кто ожидал найти здесь радости столицы Франции! Они судили по сочинению Савари, изобразившего Египет чарующим раем, а обнаружили, что во всем был прав Вольней»{470}. Неизвестный, в одном из писем, перехваченном англичанами, отмечает: «Савари обманул нас. Здесь не та прекрасная страна, где дует ветерок, не та благоухающая роса, которую вдыхают по утрам. Это страна нищеты»{471}. Те же мысли встречаются в письме участника экспедиции Гире{472}. Капитан Рози в письме своему другу Гриве высказывается максимально откровенно: «Мы находимся в стране, которая никому до смерти не нравится. Если бы армия знала это до отправления из Франции, никто бы из нас не сел на корабль, и предпочел бы миллион раз смерть, чем невзгоды, выпавшие на нашу долю. Всюду нас окружают враги: сзади, спереди и с флангов. Прямо как в Вандее!»{473} Бригадный генерал Ф. Э. Дама также упоминает о Вандее, считая, однако, войну в Египте еще более разрушительной{474}.
Египет оказался для участников экспедиции миром, не похожим как на привычный им, так и на тот, который они рисовали в своем воображении. Эту разницу хорошо показал Моран в письме другу: «Египет - страна, о которой невозможно получить представление, не увидев ее и не пройдя насквозь, поскольку здесь нет ничего общего с Европой. Жители, население, обычаи и нравы, почва, воздух, раскаленный от жары и пронизанный светом, - все нам чуждо. Наконец, мы не находим в этой стране ни одного из привычных для нас чувств. Самый удачливый путешественник и самый лучший писатель не способны передать европейцу то, что они увидели и испытали здесь»{475}. Моран отмечает, что изумление солдат от увиденного было столь велико и столь диссонировало с сочинением Савари, что они буквально стали проклинать последнего. О радикальном отличии Египта от Европы говорит и некто Пистр в письме родственнику: «После поверхностного очерка о Египте, что я тебе написал, ты можешь себе представить, что армия крайне недовольна этой экспедицией в страну, где нравы, пища и жара не имеют ничего общего с нашим образом жизни в Европе»{476}. Художник Виван Денон также пишет про резкое, бросающееся в глаза различие Востока и Европы, вспоминая описание Вольнеем первых впечатлений от страны и разделяя их, и отмечает, что «в этом протяженном городе [Александрии], столь меланхоличном, о Европе и ее оживлении мне напоминали только воробьи»{477}. Генерал Моран подчеркивает, что подобной кампании у французов еще не было: «Никогда, мой друг, я не смог бы вам описать более ужасной страны из всех тех, что мы завоевывали. Никогда я не мог бы вам передать, как мы страдали с первых же мгновений после высадки здесь»{478}.
Климат и природа Египта, связанные с ними трудности переходов, красочно описываются почти во всех дневниках и письмах: «Наш путь был очень труден, под знойным небом, через пески и бесплодные пустыни, зачастую без воды и хлеба»{479}; «Облик страны, которую мы пересекаем, ужасен: это равнина с песками, без травы и кустарников...»{480}; «Чрезмерная жара вызывает обильное потоотделение и невыносимую жажду...»{481}; «Кампания, которую мы только что провели, без сомнения, самая мучительная из всех, которые когда- либо совершали французы - наши переходы через пустыни под огненным небом, через обжигающие пески, по пять дней без воды, по пятнадцать без хлеба, по три месяца без вина, без остановок на бивуак»{482}.
Ко всему прочему, солдаты зачастую питались одними лишь арбузами и вынуждены были пить воду из Нила, не могли купить себе еды, так как им подолгу не платили жалование. Как сообщает в одном из писем портной Бернуае, Бонапарт просил солдат перетерпеть трудности пути до Каира, потому как там они получат много хлеба. На это солдаты, по словам портного, вполне могли бы ему ответить: «Совсем не обязательно было отправлять нас в Африку искать того, чего и в Европе имеется в изобилии»{483}. Родные просторы Европы казались французам намного плодороднее. Неизвестный в послании своей возлюбленной пишет: «Эта страна, столь восхваляемая, не заслуживает своей репутации. Самое дикое и глухое место во Франции намного лучше»{484}.
Кроме того, участники экспедиции страдали от блох, москитов и скорпионов{485}. Неоднократно в их корреспонденции и дневниках встречаются описания такого необычного для французов явления, как мираж{486}. Постоянно в письмах и дневниках упоминаются вызванные климатом глазные болезни{487}. Конечно, солдаты описывают благодатную природу Дельты, особенно область Рашида (Розетты), но, в целом, климат Египта оказался для участников экспедиции крайне тяжелым. В дневниках и письмах встречается множество упоминаний о самоубийствах солдат, не выдержавших трудностей кампании{488}.
Разумеется, все эти тяготы и разочарования не могли не вызвать у участников похода ненависть к столь негостеприимной земле и острое желание вернуться домой. Египет в письмах и дневниках характеризуется как «проклятая» страна{489}, отмечается, что даже генералы мечтают уехать отсюда{490}. Недовольство испытывали не только солдаты, но и ученые. Так, зоолог Жоффруа Сент-Илер пишет другу: «Я никогда так страстно не желал вернуться к моим друзьям, как сейчас... До сих пор я старался бодриться даже через силу, хотя все вокруг предались отчаянию... Египет для меня невыносим»{491}. Стремление вернуться на родину звучит лейтмотивом в большинстве писем и дневников на протяжении всей кампании. Как видно из сочинения Догеро, солдаты с нетерпением ждали этого и во время Сирийской кампании{492}, и, особенно, после заключения эль- Аришского соглашения{493}, и в период командования Мену{494}. Даже в дневнике неизвестного драгуна 14-го полка, который был настроен очень патриотично, прослеживается разочарование как в Египте, так и в самой кампании по завоеванию страны. В начале похода он утверждал, что «Египет станет французским, несмотря на все усилия англичан помешать этому, и я без труда привыкаю к идее обитания в этой стране, столь далекой от нашей дорогой родины»{495} и осуждал тех офицеров, кто, несмотря на прекрасное самочувствие, требовали отъезда во Францию: «Поведение этих военных презренно. Я не понимаю, как можно отважиться покинуть свой пост в подобных условиях»{496}. После отъезда Бонапарта из Египта драгун уже сообщает о плачевном состоянии и в том числе моральном разложении армии, покинутой главнокомандующим{497}, а в конце кампании в феврале 1801 г. вообще с горечью восклицает: «Кажется, будто Республика нас позабыла в этих далеких краях», «я не могу оставить надежду вернуться в свою страну»{498}.
На страницах писем и дневников зачастую встречаются обвинения в адрес правительства и военного командования в том, что солдат втянули в эту авантюру. Портной Бернуае сообщает возлюбленной: «Боюсь, описывая тебе подробности событий этого проклятого путешествия, подвергнуть слишком большому испытанию твою чувствительность. Я увидел, правда, слишком поздно, что нас принесли в жертву ради исполнения ребяческих мечтаний нескольких взбалмошных персон, удовлетворяющих собственные непомерные амбиции»{499}.
Не только непривычный климат и природа создавали трудности французам - не меньшим испытанием для них стало отношение местного населения. Уже упомянутый выше Пистр пишет: «Я задаю вопрос самому себе, как правительство Франции пошло на подобное предприятие и подвергло опасности армию в сорок тысяч человек, отправив ее подчинять столь свирепых и столь темных людей»{500}.
Несмотря на заверения наполеоновской пропаганды на страницах Courrier de l'Égypte в преданности и благодарности местного населения французам, источники личного происхождения показывают иную картину. С первых дней вторжения оккупанты столкнулись с противодействием египтян. Неизвестный пишет своей возлюбленной: «Мы встречаем везде сильное сопротивление и еще большее предательство. Для француза в одиночку невозможно пройти через населенный пункт расстояние даже в один мушкетный выстрел, не рискуя быть убитым или стать жертвой ужасающей страсти, которая распространена в этой стране, особенно среди мамлюков и арабов- бедуинов»{501}. Контр-адмирал Перре также сообщает другу о подстерегающей везде французов опасности: «Я тебя уверяю, если б эти люди [крестьяне] умели стрелять, мы бы уже были убиты»{502}. Капитан Ге в письме родителям пишет об упорстве сопротивления местного населения: «Представьте себе, что нам пришлось сражаться с варварами, которые не знают правил войны и, как следствие, используют всю возможную жестокость против несчастных французов, оказавшихся в их руках: одним они отрезают уши, другим носы, третьим - головы и делают другие вещи, о многих из которых я помню и холодею при мысли о них»{503}.
Не только стычки с племенами бедуинов и с мамлюками досаждали французам, но и враждебное отношение жителей городов и деревень. Догеро в своем дневнике отмечает, что крестьяне не хотели давать французам ни воду, ни еду даже за деньги: «Мы не смогли испить воды из болотца, находившегося неподалеку от деревни и имевшего трупный запах. Местные жители не хотели даже за золото нас туда отвести. Они нам казались настолько подозрительными, что мы даже направили пушки на их жилища, чтобы их припугнуть»{504}; «Там, как и в других деревнях, которые мы проходили, мы могли достать пропитание только угрозой кары и за деньги. Но население пренебрегало нашими деньгами... они были злобными и убивали французов, если те шли поодиночке»{505}. Часто в дневниках упоминается о массовом бегстве крестьян, с семьями, скотом и продовольствием при приближении французских войск, о чем писал Пуссьельг в отчете Директории{506}.
Немусульманское население относилось к французам в целом более доброжелательно и сотрудничало с ними активнее. Впрочем, и мусульманам приходилось так или иначе взаимодействовать с завоевателями, потому как они прекрасно знали, что сопротивление чревато расправой: в своих прокламациях Бонапарт прямо предупреждал об этом. Первая же прокламация содержала следующие слова: «Да будут дважды благословлены те жители Египта, которые перейдут на нашу сторону, - их положение улучшится, и они повысятся в чинах. Да будут благословлены также те, кто останутся у себя дома и не присоединятся ни к одной из воюющих сторон. Когда они нас узнают лучше, они поспешат стать на нашу сторону от всего сердца. Но горе, горе тем, которые станут на сторону мамлюков и будут сражаться против нас. Не найдут они после этого пути к спасенью и бесследно исчезнут»{507}.
Французы заключали мирные соглашения с отдельными племенами бедуинов, организовывали в населенных пунктах администрацию с участием местных жителей. В то же время французское командование предписывало солдатам уважать традиции страны. В дневниках нередко встречаются упоминания и о том, что жители того или иного населенного пункта хорошо отнеслись к французам, и это действительно могло иметь место{508}. Тем не менее основным стимулом для египтян, если не дружить с французами, то хотя бы сохранять нейтралитет, была не благодарность «освободителям», как утверждала наполеоновская пропаганда, а страх. В воздухе постоянно витала враждебность. Восстания против оккупантов, когда ненависть оказывалась сильнее страха, свидетельствовали об этом, поэтому и сами участники экспедиции не строили иллюзий по поводу подлинного отношения к себе египтян. Так, Догеро писал, что во время похода из Каира в Александрию жители местечка эль-Менаир «отнеслись с большим почтением к нам, что не является обычным обращением этих господ с заблудившимися путниками»{509}. Портной Бернуае отмечает, как изменилось настроение населения после взятия французами Каира: «За последние несколько дней я заметил изменения в отношении турок (здесь - мусульман. - Е. П.) к нам. Та почтительность, которую они нам выказали после нашего прибытия, резко сменилась определенным тоном дерзости и презрения, что, мне кажется, ничего хорошего нам не предвещает»{510}. Артиллерист Брикар отмечает, что местные жители в Александрии во время Сирийской кампании открыто передавали друг другу слух о том, что скоро в Египте не останется ни одного француза{511}. Капитан Франсуа пишет, что во время второго восстания в Каире ярость египтян против оккупантов достигла пика{512}. Догеро отмечает, что после подавления второго восстания и возвращения французов в Каир, горожане были безутешны из-за высокой контрибуции, однако «они никогда не были нам так покорны, и французы до этого времени еще не были властителями всего Египта»{513}. Таким образом, солдаты прекрасно осознавали враждебность большей части местного населения к ним и не строили иллюзий относительно методов, коими удавалось добиться его лояльности.
Свидетельства того, что именно страх удерживал местное население от стычек с французами, встречается и у ученых. Так, инженер Жоллуа отмечает, что, когда кавалькада французов отправилась к пирамидам, египтяне вышли из домов, однако не тревожили французов и были покорны, потому что боялись их{514}.
Примечательно, что если в описании устраиваемых французами праздников в Courrier de l’Égypte всячески подчеркивалось участие в них местного населения и их поддержка французской армии{515}, то в источниках личного происхождения участники экспедиции выражали и другое мнение. Так, Бернуае пишет: «Абсурдно думать, что египтяне, приглашенные на наш праздник, полностью разделяют нашу безудержную радость! Несмотря на все их попытки скрыть свой настрой, мы без труда замечали печальные последствия того ужасного наказания, которому их подверг Бонапарт за восстание. Тем не менее они пытались выказать хорошее настроение и старались выглядеть такими, какими они не были - радостными и улыбчивыми»{516}. Что же касается праздников не французских, а мусульманских, которые устраивало высшее командование, то цель этих торжеств - добиться подчинения местного населения - также не ускользала от участников похода. Если газеты писали о единении французов и жителей Египта во время торжеств, то Брикар отмечает, что пока французы из политических соображений отмечали мусульманские праздники, «войска оставались под ружьем, а артиллеристы стояли на своих местах, чтобы предупредить любое восстание»{517}.
Подводя итог, можно сказать, что Восток, который увидели участники экспедиции, отличался от того образа, который создавала пресса Восточной армии, а также от того, с которым они могли познакомиться по книге Савари. Сочинение Вольнея им казалось более реалистичным, однако мнение обоих авторов о потенциальном богатстве Египта изнуренные походом солдаты не всегда могли разделить. Жаркий климат, дефицит продовольствия и враждебность местного населения противоречили описаниям в Courrier de l'Égypte и Décade Égyptienne благодатной страны и благодарного населения.
В корреспонденции и дневниках участников египетской экспедиции не представлено общей этноконфессиональной картины Египта, как то было в сочинениях Савари и Вольнея. Всех жителей Египта, говоря о мирном населении, в основном городском (для обозначения крестьян зачастую используют термин «феллах»), французы называют, как правило, «турками» (реже - «египтянами»), что в ту эпоху было синонимом слова «мусульманин». Османов, пришедших под руководством великого визиря отвоевывать Египет, участники экспедиции именуют также «турками» (turks), либо «османами» (osmanlis). Французы описывают различные арабские племена, с которыми они либо воевали, либо заключали союзы. Очевидно, что участники экспедиции представляли себе примерную историю мамлюков и знали о том, что те этнически чужды жителям Египта{518}. Также в дневниках и письмах упоминается о коптах, греках, иудеях и магрибинцах.
Те группы населения, с которыми французы чаще всего взаимодействовали, они описывали более подробно, выделяя присущие им черты или приписывая им таковые.
Бедуины изображаются в источниках личного происхождения обычно как свирепые и беспощадные люди. Брикар пишет о них: «Многие из тех, кто был захвачен в плен этими злодеями, имели счастье сбежать и вернулись в Александрию в ужасающем состоянии, до этого в течение многих дней удовлетворяя жестокую страсть этих монстров»{519}. Моран также называет их «свирепыми бедуинами» и описывает их жестокость по отношению к французским пленникам{520}. Участники экспедиции отмечают вероломство и алчность, присущие племенам: Догеро возмущается, что они исподтишка нападают на солдат{521} и что их единственной целью является грабеж{522}, Брикар отмечает, что их жертвами становятся даже безоружные солдаты{523}. Капитан Рози пишет: они - «звери, которые грабят свой народ так же, как иностранцев»{524}. Пистр называет их «разбойниками на лошадях, привыкшими жить грабежом и перерезать глотки тем, кто, истощенный жаждой и усталостью, не может следовать за колонной»{525}.
Помимо вероломства бедуинов, оккупантов также поражало, что те не соблюдали «правил войны» и их действия отличались от привычных для французов. Так, Рози, называя арабов, мамлюков и бедуинов наиболее варварскими народами, пишет о первых: «В первые дни они не брали пленных. Когда генерал Бонапарт увидел это, он отправил им манифест на их языке, чтобы сообщить, что, если они будут убивать пленников, то это навлечет на них наше мщение. Несмотря на это, они продолжали поступать в том же духе»{526}.
Капитан Рози отмечает, что племена бедуинов ведут кочевой образ жизни, живя в палатках, и постоянно перемещаются с места на место со всем своим скарбом{527}. Капитан-адъютант Шеши пишет, что «арабы напоминают древних скифов... эти бедуины разделены на племена, которые зачастую воюют друг с другом. Они очень грозны, никогда не смешиваются с иными народами, и не хотят отказываться от своих привычек и образа жизни - и в этом основная причина их силы»{528}. Он же довольно подробно описывает их внешность, образ жизни и обычаи. Необычный и устрашающий внешний вид бедуинов, их суровое поведение настолько поразили французов, что большинство участников экспедиции связывало такое поведение с варварством, считая кочевников дикарями. Наиболее эмоционально эта мысль выражена у Брикара: «Эти дикие существа [бедуины] вызывают ужас. Их варварский наряд и облик, вкупе с преступлениями, которые они совершают каждый день, заставляют саму природу содрогнуться от ужаса. Они более устрашающи, чем [оседлые] арабы; их черные блуждающие фигуры напоминают чудовищ»{529}. По мнению французов, племена бедуинов настолько дики, что сама возможность их приобщения к культуре вызывает сомнение. Так, Лакюе пишет дяде, что арабов «будет труднее цивилизовать, чем нас вернуть в дикое состояние»{530}. Генерал Бельяр в своем дневнике отмечает, что «Бонапарт окажет большую услугу Египту, если ему удастся или цивилизовать их, или истребить»{531}. В то же время Рози высказывает надежду, что французам удастся усмирить племена арабов: «Султан (le Grand Turc), их заклятый враг, так и не смог их побороть. Это должны сделать французы. Они [бедуины] совершенно не страшатся нашей кавалерии... они боятся только пушек... у них нет пушек, но, если бы были, никто бы не смог их победить»{532}. Виван Денон также пишет о том, что французам нечего предложить воинственным бедуинам, привыкшим к независимости и охоте за добычей с ранних лет. Тем не менее он не считает их жестокими варварами: по словам художника, попавшие в плен к бедуинам французы страдали не от суровости или плохого обращения бедуинов, а от трудностей и непривычности их кочевого аскетичного образа жизни{533}. Более того, Виван Денон называет бедуинов толерантными, поскольку те свободны от «предрассудков религии»{534} и даже описывает их традицию гостеприимства - по его словам, вождь бедуинского племени, в плену которого находился один французский офицер, разделил с тем в трудный момент свой единственный кусок хлеба. Впечатленный этим рассказом художник, восклицает: «Как можно ненавидеть этот народ, каким бы диким он ни был? Их сдержанность имеет преимущество перед нами, создавшими самим себе разные потребности»{535}.
Что касается мамлюков, то, в отличие от Courrier de l'Égypte, где они изображались исключительно в уничижительном виде, в своих письмах и дневниках французы отмечают их красоту{536}, мужество и храбрость{537} и даже называют «лучшей кавалерией мира»{538}. Однако обладавшие более совершенной военной организацией французы осознавали свое превосходство в бою, объясняя в письмах и дневниках, почему мамлюки все время им проигрывали. Так, Лакюе считает, что «у мамлюков есть только отвага, мы же компетентны и дисциплинированы»{539}; врач Деженет полагает, что мамлюки «ничего не могут противопоставить [французской] армии, кроме слепой отваги»{540}. Буае констатирует, что мамлюки не имеют представлений о тактике{541}, а Догеро - что мамлюки удивились тому, что французы сражались в строю{542}. Если мамлюкам, приученным вести бой один на один с противником, было непривычно видеть французов, совершающих четкие и слаженные маневры в строю{543}, то французам было удивительно получить от мамлюков вызов на поединок. Полковник Виго-Руссильон описывает случай, когда мамлюк по-итальянски крикнул французам: «Если среди французов есть смелый, то я его жду»{544}. Однако для французов ответить на такой вызов было столь же странно, как для мамлюка - не принять его.
Французы отмечают богатство одежд мамлюков{545}, их склонность ко всему красивому - оружию, женщинам и лошадям{546}. По свидетельству Виван Денона, солдаты рассказывали о белом верблюде Мурад-бея, груженом золотом и бриллиантами{547}. Однако, как пишет в донесении Директории Бонапарт, вся роскошь мамлюков заключается только в лошадях и оружии, дома же их бедны, как и весь Египет{548}. Тем не менее стереотип о восточном богатстве был распространен среди французов, которые ждали воочию увидеть роскошь мамлюкских беев.
Отсутствие тактики при ведении боевых действий отмечают французы и у других своих противников - османов. Франсуа подчеркивает, что они сражаются, «согласно их обычаю», беспорядочно, издавая в бою ужасные крики{549}, и отмечает их самонадеянность и уверенность в своей силе перед битвой у Гелиополиса{550}, которые, тем не менее, не помогли им победить. Вообще же, османы в источниках личного происхождения изображаются как люди свирепые и вероломные. Тот же Франсуа утверждает, что у них существует «варварский обычай отрубать головы своим противникам, поскольку им платят определенную цену за каждую из них»{551}. Брикар пишет, что в одном из сражений «турки» повели себя вероломно - пустили впереди себя женщин в надежде на то, что французы забудут о своем долге ради обладания этими женщинами{552}. Он же сообщает, что жители Каира с ужасом смотрели на этих «монстров», овладевших городом после заключения перемирия между французами и Портой{553}. Вместе с тем французы подчеркивали и храбрость османов в бою{554}, а Франсуа, описывая заключение эль-Аришского мирного соглашения, упомянул о том, что великий визирь приказал своим войскам хорошо относиться к французам, и что «полчище варваров», которые составляли его армию, «из невольников всех наций и всех цветов кожи», накормило и напоило французов{555}. Примечательно, что среди османских боевых подразделений Франсуа называет янычаров «наиболее цивилизованными», поскольку они пытались общаться с французами, однако незнание европейских языков не позволило им понять друг друга.
Таким образом, оценки мамлюков и османов не были однозначно отрицательными. В то же время французы ощущали свое превосходство в цивилизационном плане над всеми этими этническими группами, признавая их варварами, жестокими, хоть и отважными.
Что же до остальных жителей Египта, то их французы считают отставшими в развитии из-за духа рабства и деспотизма, пронизывающего страну. Как пишет Бонапарт в отчете Директории, население Египта «привыкло быть либо страдальцами, либо победителями, либо тиранами, либо их жертвами»{556}. Рабское положение одной части населения и деспотизм другой часто отмечаются участниками экспедиции. Франсуа так пишет о вступлении французских войск в Каир: «Все, что мы видели и слышали, указывало на страну рабства»{557}; Бернуае выражает удивление тем, что египтяне так быстро покорились оккупантам: «Мы были удивлены, что нация столь великая и многочисленная, казавшаяся столь гордой, смогла так быстро подчиниться без сопротивления иностранному господству. Я думаю, это проистекает из образа правления, основанного на деспотизме. Представители такого правления являются обычно угнетателями, которые не знают других законов, кроме как свои многочисленные капризы»{558}. Соответственно, дух рабства, по мнению французов, и делает жителей невежественными, тормозя их развитие. Лакюе пишет в письме дяде: «Жители, униженные рабством, опустились до состояния дикарей и сохранили от [прежней] цивилизации только суеверия и религиозную нетерпимость. Я обнаружил их совершенное сходство с народами южных морей, описанными Куком и Фостером»{559}; Бернуае отмечает: «Конечно, люди образованные и просвещенные не стали бы страдать от такой тирании и скорее восстали бы против угнетателей, чем терпели бы их иго!.. Но эти невежественные люди того не осознают и выносят все со смирением и покорностью, не становясь от того более несчастными»{560}. Таким образом, для французов жители Египта явно стоят на более низкой ступени развития, являясь варварами, как они их не раз называют. Так, Пистр сообщает родственнику о Каире: «Я думал, что прибыв в этот город, столь знаменитый своей торговлей с Индией, мы обнаружим изобилие и людей более цивилизованных, но мои ожидания не оправдались, и, за исключением европейцев, обосновавшихся там, народ здесь такой же варварский и такой же невежественный, как в Александрии»{561}. Бонапарт также отмечает, что варварство в Египте «достигло своего пика»{562}.
Именно поэтому в источниках личного происхождения, особенно высшего командования, не раз повторяется мысль о том, что французы должны цивилизовать местное население, приобщив его к европейскому образу жизни. Об этом пишет Бонапарт Клеберу в июле 1798 г., давая инструкции по обращению с местным населением: «Необходимо постепенно приучать население к нашим манерам и нашему взгляду на вещи»{563}. В августе того же года в своем отчете Бонапарту Мену пишет о смягчении нравов египтян по отношению к французам, которые взывают к голосу их разума{564}. По мнению Мену, укрепление позиций французов в Египте зависит только от «нравственных качеств» завоевателей. Виван Денон при описании местных женщин отмечает, не имеет возможности их рисовать, пока «наше влияние на восточные нравы не снимет с них покрывало, которым они себя покрывают»{565}. Генерал Бельяр в своем дневнике описывает произошедшую во время экспедиции в Верхний Египет встречу с дерзким мальчуганом из местных, который пытался украсть ружье у спящего драгуна. Пойманный на месте, он держался очень отважно и хладнокровно и во время разговора с французами, и во время устроенной ему порки розгами. Бельяра настолько поразила выдержка мальчика, что он отмечает: «Если б он мог получить образование, то стал бы незаурядным субъектом»{566}. Тому же Бельяру принадлежит идея о том, что арабские племена надо либо «уничтожить силой - но это варварский способ, либо же цивилизовать, заставить их забыть пастушескую жизнь и независимость, превратить, насколько это возможно, в земледельцев»{567}. То есть, считая себя представителем более просвещенного и цивилизованного народа, Бельяр предпочитал не опускаться до уровня тех, кого считал варварами, но считал, что лучше «подтянуть» арабов до уровня французов.
Даже простой офицер - некий драгун 14-го полка был проникнут идеей высокой цивилизаторской миссии: как он писал в своем дневнике, «чем больше потери, чем тяжелее трудности, тем офицеры, поистине достойные называться французами, должны объединиться вокруг своего генерала и приложить все старания, чтобы помочь ему в великом деле, которое он предпринял, - завоевать и цивилизовать Египет»{568}.
Поскольку жители Египта для французов были варварами, погрязшими в невежестве и живущими в атмосфере деспотизма и тирании, то, соответственно, этот образ жизни не мог не отразиться на их нравах и обычаях в глазах завоевателей.
В дневниках и корреспонденции участники французской экспедиции описывают нравы и обычаи египтян, отмечают характерные черты их образа жизни, постоянно подчеркивая огромную разницу между укладом жизни в Европе и на Востоке. По свидетельству Клебера, Бонапарт объяснял солдатам, что они находятся в Египте «среди людей, у которых нравы, культ, привычки и повадки, даже наиболее незначительные, полностью отличаются» от французских{569}, а потому необходимо уважать и не нарушать местный образ жизни.
Однако слишком большая культурная разница создавала определенные препятствия. Жоффруа Сент-Илер эмоционально восклицает, что все нравы и обычаи здесь полностью противоречат французским{570}, а Брикар признает, что образ жизни местного населения поверг армию в ужас{571}.
По мнению французов, на местных жителей, которых они называют «ленивые канальи»{572} и «жестокие дикари»{573}, оказало влияние общее рабское положение страны, сделав их невежественными и пассивными. Поэтому чаще всего египтяне описываются как праздные люди, единственным времяпрепровождением которых является курение наргиле. Так, в письме родителям Буае создает следующий образ турка: «Представьте себе человека бесстрастного, принимающего события как есть и ничему не удивляющегося, который, с трубкой во рту, занят лишь тем, что просиживает задницу возле своих дверей на скамейке или перед домом какого-либо вельможи и так проводит весь день, не слишком беспокоясь о своей семье и детях»{574}. Инженер Вийер дю Терраж отмечает, что «торговцы располагаются перед своими магазинами и, сидя на циновках, пьют кофе и курят длинные трубки весь день»{575}. Морана удивляет, что в деревнях Египта жители не проявляли никакого интереса к французам: «Пока войска дефилировали перед их хижинами, они продолжали спокойно сидеть со скрещенными ногами, куря трубки и не выражая ни страха, ни заинтересованности»{576}. Офицер Малюс пишет, что после взятия Каира французами и воцарения там спокойствия, оккупанты «видели важных мусульман в желтых домашних туфлях и с длинной трубкой во рту, проезжавших по улице на ослах»{577}. Подчеркивая пассивность жителей Каира, Бернуае отмечает, что, если животное умирает на улице, его не спешат убирать, и оно лежит там, пока не иссохнет{578}. Состояние всеобщей лености передалось даже оккупантам. По свидетельству Малюса, французы, почувствовавшие при въезде в Каир необходимость «отказаться от европейских привычек и перенять обычаи страны»{579}, первым делом заимствовали как раз эту негативную сторону местных нравов - предались праздности{580}.
Участники экспедиции постоянно подчеркивают и другую черту местных жителей - крайнюю невежественность. Брикар отмечает, что жители деревень даже не знают, сколько им лет, что, с точки зрения европейца, выглядело крайне странно: «В целом они живут как дикие животные»{581}. Впрочем, и о горожанах он не высокого мнения: «Городские люди чуть больше приобщены к культуре, они всегда довольно ловки в обмане, ничего не сделают, если вы не держите в руке монеты; одновременно нахальные, крикливые, злобные и довольно робкие, они всегда преданы своей трубке»{582}. Отмечая невежественность египтян, Бонапарт в отчете Директории пишет, что они «предпочитают пуговицу нашего солдата экю в шесть франков»{583}. Об этом же сообщает и Бернуае с более подробными объяснениями: в одной из деревень солдаты были поражены тем, что местные жители, продавая им продукты, брали плату не деньгами, а пуговицами. По мнению портного, разгадка проста: «В этой стране женщины вставляют монеты в качестве украшения в прически, а наши пуговицы с дырками легко спутать с деньгами. Как видишь, это проистекает из довольно недалеких взглядов и обнаруживает состояние невежества, в которое погружены эти люди»{584}.
Тот же Бернуае скептически описывает и другое проявление непросвещенности - суеверие. По его словам, в Каире есть дерево, которое очень почитают местные женщины, веря, что оно возвращает им девственность даже после рождения детей, а девственность, по словам портного, очень ценится у мусульман{585}. «Поэтому, моя дорогая подруга, ты не очень удивишься тому, что Святая Мария, рожденная в этой стране, сохранила девственность и после родов»{586}, - саркастически заключает Бернуае.
Соответственно, на фоне невежественных египтян французы преисполнялись убеждения в собственном культурном превосходстве, и потому в дневниках и письмах не раз приводили сцены, подчеркивавшие это. Вот как Франсуа описывает вступление армии в Каир: «Отличие нашей одежды от той, что принята на Востоке, пышность облачения наших генералов (кроме Бонапарта) и простота нашего оружия, естественная жизнерадостность наших характеров, из-за которой казалось, что мы все время смеемся, чему воображение турок подсказывало совсем иное объяснение; - все подобные особенности только усиливали величайшее изумление этих людей, не знавших культуры»{587}. Очевидно, что для Франсуа культура - это, прежде всего, образ жизни, принятый в его стране. Некий драгун 14-го полка также противопоставляет «восточную серьезность» французской «веселости»{588}.
В письмах Бернуае приводится несколько подобных сцен, сопровождаемых восхвалением определенных черт характера французов, оттеняемых окружающей атмосферой рабства и невежества. Например, портной описывает случай, когда двое гренадеров после битвы у пирамид схватили мамлюка и решили снять с него богатую красивую одежду, а потом убить, но Бернуае подбежал к ним со словами увещевания, настаивая на том, что французы должны руководствоваться гуманностью в действиях: «Я знаю, что мы - французы, и что, сражаясь за славу, независимость и свободу нашей нации, мы должны отличаться [от остальных]. Мы не должны подражать рабам, которые стали жестокими варварами только потому, что повинуются своим хозяевам и тиранам»{589}. По словам портного, на этот шаг его побудила исключительно гуманность, в результате чего мамлюка не только не убили, но и отправили к врачу. Удивление «восточного человека» было столь велико, что он начал предлагать гренадерам деньги за свое спасение, однако те отказались. В другой раз Бернуае описывает, как спас от наказания палками бедного торговца, поскольку, по его словам, «французские законы стоят выше турецких (имеется в виду мусульманских. - Е. П.)»{590}, а потому надо пресекать столь суровые кары за мелкие прегрешения.
Художник Виван Денон, описывая, как простые солдаты всячески помогали ему при зарисовке объектов египетских Фив, отмечает, что их «деликатная чувствительность» по отношению к великим памятникам древности заставила его гордиться, что он француз{591}.
Таким образом, именно на фоне местных жителей и их законов, французы видели себя в более выигрышном свете и осознавали себя как нацию, которая после Революции познала высшую справедливость и должна нести ее другим народам. Не зря в начале своего повествования некий драгун 14-го полка писал, что Восточная армия отплыла от берегов Мальты к Египту с целью «освободить жителей страны от тирании мамлюков»{592}, и эта идея высокой миссии французов, а также приобщения невежественных египтян к культуре посредством влияния европейских нравов на восточные, проходит красной нитью через сочинения как простых участников экспедиции, солдат и ученых, так и высшего командования армии.
Впрочем, в источниках личного происхождения отмечается не только варварство, но и положительные стороны жителей Египта. Так, Буае пишет о трудолюбии феллахов{593}, Виго-Руссильон - о гостеприимстве{594}, а Бернуае - о чувствительности и мягкости египтян{595}. Более того, были примеры, когда в результате личных контактов с кем-либо из местных жителей предвзятое негативное мнение французов относительно них менялось на положительное. Тот же Бернуае описывает случай, когда торговец-мусульманин в лавке с лекарственными травами, видя, что портной изнурен болезнью, напоил его лечебным сиропом, хотя тот попросил всего лишь стакан воды. Бернуае, по его словам, насторожился и подумал, что, возможно, ему дали отравленный напиток, и только придя домой и расспросив своего переводчика, он осознал благие намерения мусульманина и был глубоко тронут ими{596}. Франсуа пишет об одном мамлюке, который всячески помогал французам. Это так поразило капитана, что он даже констатировал: «Признаю, после такого поступка я заметил, что этот народ совершенно не заслуживает той репутации варваров, какую ему приписывают»{597}. Впрочем, отмечает Франсуа, подобное поведение столь «противоположное... привычным представлениям о восточном характере» было данью уважения «великому характеру» французов и стало «наиболее прекрасным свидетельством славы, которую мы обрели в Египте»{598}.
Что касается условий жизни египтян, то облик восточного города явно поразил французов несхожестью с европейскими городами. Как пишет Моран, «пропитанный дымом воздух, заполненные экипажами, лошадьми и путешественниками широкие улицы и дороги в обрамлении прекрасных домов - все это обычные признаки того, что вы приехали в хоть сколько-нибудь значительный европейский город»{599}. Но в Египте, продолжает Моран, «ничего не напоминает того, к чему мы привыкли»{600}. Особенно поражала французов бедность городов и невзрачные жилища египтян. Некий Авриёри в письме подруге с ужасом восклицает: «Все, кто бывал в стране, говорят, что Александрия - красивый город. Что же тогда должно быть в остальных местах? Вообразите себе скопище плохо построенных и беспорядочно расположенных одноэтажных домов; красивые [дома] имеют балконы, маленькие деревянные дверцы, замки; окон нет, а только деревянные решетки, настолько частые, что никого невозможно увидеть сквозь них; узкие улицы, за исключением квартала франков и того района, где живут богатые»{601}. Брикар пишет об Александрии: «Только их богачи имеют какие-то удобства; мелкие лавочники и поденщики спят на соломенных циновках; бедняки спят в грязи, как в Европе животные. Из-за того, что они никогда не раздеваются, на них полно паразитов; на окнах у них решетки, как в женских монастырях»{602}. Более того, некоторые участники экспедиции отмечают, что люди в Египте зачастую живут в одном помещении со скотиной{603}. Что же касается такого не знакомого французам архитектурного элемента, как машрабии - узорчатые решетки{604}, то Моран, описывая Каир, так же, как и Брикар, утверждает, что они навевают ему «мысли о тюрьме и насилии»{605}. А вот Вийер дю Терраж, напротив, считает, что подобная конструкция оригинальна и красива{606}.
Впрочем, не только города удивили французов бедностью и примитивностью застройки, но и деревенские поселения. Минеролог Кордье пишет: «Мы были невероятно поражены, увидев, что обитатели такой прекрасной страны живут намного хуже, чем наши крестьяне, обитающие в местности более бедной и неблагодарной. Несколько кирпичных домов, окруженных хижинами из ила и тростника, составляют деревню»{607}.
Даже столица, Каир, не оправдала чаяний французов увидеть богатый город. Так, Франсуа рассказывает: «Войдя в Каир, мы были поражены общим видом нищеты. Этот город населен бедняками, и толпа, заполнявшая улицы, являла нашим глазам лишь ужасающие отрепья и возмутительную наготу»{608}. О том же говорит и генерал Догеро: «Он [Каир] представляет взору европейцев только отвратительное зрелище скопления 40 тысяч человек, в высшей степени безобразных и грязных. Дома, плохо построенные и лепящиеся один к другому, разделены только узкими улицами, где витает копоть и запах грязных турецких кухонь»{609}. Узость улиц, невзрачность домов и немощеные дороги - эти особенности Каира чаще всего отмечаются в дневниках и письмах{610}. Виго-Руссильон, обобщая, утверждает, что узкие улочки вообще характерны для «всего Востока»{611}. Более того, как свидетельствуют участники экспедиции, повсюду в городе присутствуют признаки заброшенности. По словам Жоллуа, даже Цитадель выглядит разрушающейся, а вокруг нее полно развалин. Вийер дю Терраж подчеркивает, что, несмотря на оригинальный фасад, большинство домов находится в упадке. Брикар считает, что кварталы Каира, хоть и большие, но тем не менее «плохо отстроены, плохо спланированы и плохо расположены», и только «квартал франков и Мечети{612} показался мне оживленным и приятным»{613}.
Отмечают французы и то, что Каир - огромен{614}, а бригадный генерал Рампон в письме брату даже называет этот город самым большим в мире{615}.
Привлекают внимание участников экспедиции и такие экзотические для европейцев архитектурные сооружения, как мечети. Виго- Руссильон описывает их следующим образом: «В Каире расположены огромные мечети, окруженные множеством оригинальных шпилей (flèches), которые называются минаретами. Большое их количество придает городу очень красивый вид. Так странно слышать религиозных глашатаев, называемых муэдзинами, которые с высоты этих шпилей провозглашают время и призывают правоверных мусульман на молитву. Это необходимо, потому как в Египте не существует башенных часов»{616}. Догеро отмечает, что мечети почитаются мусульманами, но в Европе они «не привлекли бы к себе большого внимания»{617}. Моран очень подробно рассказывает об устройстве мечети, описывая интерьер и внутренний двор, отмечая, что в мечетях нет ни картин, ни скульптур, потому как Коран это запрещает. Описывает он и минбар (не приводя этого названия), как то место, откуда имам читает молитву, и упоминает про отдельный зал для женщин. По его словам, мечети - «здания весьма примечательные; некоторые из них отличаются очень красивой архитектурой в мавританском стиле»{618}. Чаще всего в дневниках говорится о мечети аль-Азхар, которую инженер Детрое называет «восхитительной мечетью, знаменитой по всему Востоку»{619}. Иногда также упоминаются мечети Хасана, Ибн Тулуна{620} и Амра ибн аль-Аса. Встречаются сведения и о других достопримечательностях города - о Цитадели{621}, которую Жоллуа считает величественной и красивой, но показывающей «вкус довольно варварский в деталях»{622}, о кладбище мамлюков{623}.
Художник Виван Денон, воспитанный на образцах классического зодчества, также воспринимает необычную для европейцев арабо-мусульманскую архитектуру как варварскую: «Эти здания носят те же признаки, что и остальные, построенные мусульманами в регионе, а именно они представляют собой смесь великолепия, бедности и невежества»{624}. В дневнике Клебера перечислены многие исторические места, которые он посетил в Каире: мечети, гробницы мамлюков, ворота. Все они произвели на него позитивное впечатление, поскольку он отмечает красоту их архитектуры{625}.
Заняв Каир, французы разместились в домах мамлюков, бежавших из города. Эти строения, как отмечает Моран, хоть и называются «дворцами» (palais), что может навести на мысль о роскоши, на самом деле представляют собой просто «большие дома, где только внутренние стены сложены из кирпича, а остальные же - из смеси глины и соломы; туда заходят через двор, окруженный жилыми помещениями, узкими и часто неопрятными, составляющими галерею, которая служит и столовой для дневной трапезы, и передней»{626}. Моран подробно описывает устройство таких домов, отмечая, что они бывают обильно украшены изразцами и мозаикой. Хотя эти «дворцы», по-видимому, и не могли сравниться с пышностью европейских, однако так выделялись на фоне окружающих их бедных домов, что Малюс заключает: поселившись в доме Мурад-бея, французы впервые смогли оценить «восточный вкус и восточную роскошь»{627}.
Таким образом, можно утверждать, что Каир не оправдал надежд французов увидеть изобилующий богатством город. Несмотря на восхищение оккупантов отдельными архитектурными сооружениями, он не произвел на них большого впечатления и уж тем более не соответствовал их представлениям о том, какой должна быть столица, а необычный европейцу облик города воспринимался французами с отторжением, считавшими, что даже архитектура несет на себе следы общества, где царит невежественность. Мысль о разочаровании Каиром точнее всего формулирует Моран: «Этот город, который турки считают вторым [по значимости] в своей огромной империи, жители Африки признают столицей мира, центром богатства, роскоши и величия, а арабы Йемена и Хиджаза, великих пустынь и остальные мусульмане глубоко почитают, называя “Святым”, “Победоносным”, “Любимым городом Пророка”, “Садом наслаждений”, выглядит для европейца всего лишь огромной, бедной и грязной деревней»{628}.
Что же до жителей Египта, то, как правило, их внешность описывается в негативном ключе. Так, Догеро характеризует местных жителей чаще всего как «безобразных»: «Жители, мужчины и женщины из простого люда, крайне некрасивы; дети уродливы; их глаза, всегда покрытые мухами, почти невозможно разглядеть»{629}. О костюме египтян Догеро пишет следующее: «Одежда мужчин представляет собой вид летней голубой или белой рубашки; зимняя - из овечьей или козьей шерсти; некоторые носят кальсоны. Те, кто не ходит босиком, носят красные или желтые сандалии. Их головы покрываются красным колпаком (calotte), вокруг которого наматывается тюрбан. Одеяние женщин примерно такое же: их рубахи очень длинны, на головах покрывало, а фигуры покрыты полотном, которое постоянно грязно и называется “барко” (бурка); те, кто не ходит босиком, носят красные или желтые туфли»{630}. Однако богатые люди, как отмечает тот же Догеро, «имеют красивую внешность и очень хорошо одеты»{631}. Жобер пишет родственнику, что длинный наряд местных женщин скрывает все их тело, оставляя открытыми только глаза, что «немного напоминает одеяния кающихся грешников наших южных провинций»{632}. Моран подмечает нехарактерные для французского мужского костюма черты: «Они одеты в рваные рубахи, чаще всего голубые, и чалмы, намотанные из тряпок, ходят босиком. Только некоторых мы видели в штанах и в тюрбанах, решив, что они - вожди племени»{633}. Виван Денон считает, что сам костюм мусульман, равно как их привычки, располагают к праздности{634}. Только портной Бернуае, сравнивая французские и восточные костюмы, приходит к выводу, что именно вторые обладают большими преимуществами, так как более удобны: «Простой тюрбан придает больше привлекательности, уважения и величия, чем наши безвкусные украшения, более или менее удачно сделанные. Мода служит только для того, чтобы нас истязать, стесняя все части нашего тела. Я надеюсь, что однажды любовь к независимости нам откроет глаза на то, что наши члены хотят большей свободы»{635}. Примечательно, что когда Бонапарт надел восточный наряд, это вызвало недоумение среди армии. Как отмечает Детрое, говорили, что Бонапарт так оделся для встречи с членами дивана, дабы показать, что если французский генерал может перенять местные обычаи, то и члены дивана, возможно, наденут «цвета нашей нации»{636}. Однако, по словам Детрое, Тальен отговорил главнокомандующего постоянно носить восточную одежду. Очевидно, это было связано с тем, что Бонапарт выглядел в ней комично, о чем свидетельствует Бурьен в своих мемуарах{637}.
Тем не менее оккупанты были вынуждены если не носить восточную одежду, то хотя бы выглядеть в соответствии с местными обычаями. По словам Жоффруа Сент-Илера, французам пришлось отпустить усы, поскольку «голое лицо считается признаком раба, и, хотя мы - хозяева страны, сила предубеждения внушает туркам, что французы без усов являются рабами других»{638}.
Французы вообще довольно часто упоминают об обычаях и традициях жителей Египта{639}. Один из обычаев египтян, который они не раз отмечают, это мытье в бане. В дневнике адъютанта Клебера приводится рассказ о том, что Клеберу было предложено переделать бани в госпитали для французов, однако генерал отказался от этой идеи, поскольку, по его словам, «омовения и очищения всех видов являются неотъемлемой частью культа египтян»{640}. Как пишет Догеро, «закон Магомета предписывает туркам мыться»{641}, поэтому в Каире множество бань, в которых, однако, считает он, царит нечистоплотность, поскольку одни и те же полотенца используются разными людьми. Тем не менее одну из процедур, предлагаемых в бане - массаж, Догеро называет «божественным наслаждением, о котором говорил Савари, автор “Мемуаров о Египте”»{642}.
Еще один обычай Востока, о котором упоминают французы, это правило не воевать после заката. Как пишет Бернуае, «Коран запрещает мусульманам предпринимать что-либо после захода солнца»{643}, поэтому даже во время восстания жители Каира на ночь расходились по домам и прекращали огонь. То же отмечает и Франсуа, считая, что эта традиция характерна для «всех восточных людей»{644}. Он же называет еще одной особенностью, распространенной на всем Востоке обычай, надевать в бой самые лучшие одежды и оружие и брать с собой богатства{645}.
Что касается кулинарных традиций, то французы отмечают скудость питания египтян{646}, хотя, пишет Брикар, несмотря на это, они все равно практически не болеют и долго живут. Кордье, описывая обед у старосты одного из поселений в Дельте, отмечает, что все искусство местной кулинарии сводится к приготовлению блюда из «смеси мяса, овощей и коринфского винограда, поверх которой живописно разложены ломти баранины. Это их любимое блюдо. Самая большая похвала, которую можно ему сделать, это сказать, что оно неплохое»{647}. Детрое называет обычай приема пищи в Египте «грязным», поскольку люди не знают вилок и едят руками{648}. Виван Денон также сообщает, что на египетском столе нет привычных европейцам приборов и салфеток, но, хотя «у этой трапезы отсутствует привычность и элегантность, которая возбуждает аппетит, мы можем восхищаться ее изобилием, гостеприимством и умеренностью приглашенных за стол»{649}.
Участники экспедиции подмечают, что мусульмане не пьют вина. Буае пишет родителям: «Мы живем здесь под законом Магомета, который запрещает вино, но дозволяет воду в изобилии»{650}, Деженет в письме жене отмечает, что египтяне «почти ничего не пьют, кроме воды»{651}. Бернуае уточняет, что все алкогольные напитки под запретом, но египтяне употребляют много кофе и сиропа из фиников{652}. Моран сообщает, что шейхи Даманхура, встречавшие генерала Дезе, предложили ему молоко и фрукты, ибо вино у них не принято{653}. Дама же рассказывает, что когда Клебер позвал к себе на ужин членов дивана, то «чтобы не нарушать их обычаев и предоставить им полную свободу, для них сервировали отдельный стол, за который допускались только турки [мусульмане]», что вызвало одобрение одного из шейхов, «религиозного блюстителя закона Пророка», не желавшего сидеть за столом, на котором есть вино{654}. Для французов отсутствие алкоголя было не только непривычно, но и труднопереносимо. Так, А. Савари, адъютант генерала Дезе, писал из Каира своим товарищам в Александрию: «Вся армия мучается диареей из-за того, что пьет [местную] воду. Ради Бога, привезите вино, водку и ром»{655}, причем повторяет эту просьбу в письме несколько раз.
Необычна была для французов и музыкальная культура местных жителей. Вийер дю Терраж описывает «странные» песни и танцы египтян на празднике в честь дня рождения пророка Мухаммада{656}; Брикар пишет, что рождения, похороны и свадьбы сопровождаются танцами, которые представляют из себя «кривляния» и «непристойные движения»{657}; Детрое называет звуки, издаваемые арабскими музыкальными инструментами (тамбурином, цимбалами) «неприятными», равно как и танцы под эту музыку{658}; Виван Денон также считает, что местная музыка представляет собой какофонию, а танцы, у которых отсутствует (в отличие от европейских) веселье и радость, описывает как отталкивающе сладострастные{659}.
Отдельной темой в источниках личного происхождения является тема женщин и семьи. Жоффруа Сент-Илер описывает, как французы были удивлены тем почтением, которое младшие оказывают старшим. По его словам, когда на обеде у одного из шейхов французы пригласили внука хозяина сесть за стол, тот «покраснел так, словно мы ему предложили совершить преступление», а его отец объяснил, что внук «никогда не решится сесть в присутствии сидящего деда, и тем более есть перед ним, поскольку глубокое почтение к деду для него закон»{660}. Более того, как удивленно отмечает Сент-Илер, и сам отец мальчика, уважаемый и богатый земледелец, отказался сесть в присутствии шейха по тем же соображениям и проявляя такое же благоговение по отношению к своему отцу. Бернуае также отмечает, что египетская семья очень патриархальна: «Я должен уточнить... что в этой стране отцы имеют абсолютную власть над своими детьми, так, что они сочетают их браком, не заботясь об их вкусах или привязанностях. Таким образом, большая часть супругов не знакомы до свадебного торжества»{661}. Французы хорошо знали, что мусульмане могут иметь несколько жен, но с числом и статусом таковых путались. Деженет пишет, что у мужчины может быть четыре законные жены, помимо наложниц{662}. Брикар утверждает, что законная жена может быть только одна, но наряду с ней могут быть и другие, как он называет их, «любовницы в доме», в таком количестве, какое позволяют средства мужа - вплоть до двадцати. Бернуае пишет просто о «множестве жен», которых может взять себе мусульманин при условии, что сумеет их содержать{663}, а также, что мусульманки, как правило, не выходят замуж за людей другой религии, поскольку в таком случае, «согласно принципам Магомета и законам этой страны, она будет проклята в том мире и лишится головы в этом»{664}. Франсуа тоже упоминает об этом: «Закон Магомета таков, что всех мусульманок, уличенных в сожительстве с неверными, помещают в мешок, сшитый из двух кусков кожи, и бросают в Нил»{665}.
Многие участники экспедиции подчеркивают строгость нравов мусульман по отношению к женщинам. Брикар утверждает: «Их нравы крайне жестоки: женщина, уличенная в измене спутнику жизни, приговаривается к смерти»{666}. Моран приводит как в своих письмах, так и в дневнике историю о «чудовищном наказании», которому подвергли женщину за адюльтер: ее вместе с ребенком, рожденным от этой связи, изгнали из деревни без средств к существованию. Французы, по словам генерала, встретив ее, изможденную и еле передвигавшую ноги, наоборот, проявили жалость, напоив и накормив несчастную{667}. По свидетельству Клебера, европейским женщинам, прибывшим с армией, тоже несколько раз приходилось сталкиваться с нетерпимостью местных жителей, бросавших им вслед камни или оскорбления. Однако, по словам генерала, со временем местные жители стали вести себя по отношению к европейским женщинам более уважительно{668}. Впрочем, как уже отмечалось, поведение европейских женщин в Египте и их внешний вид вызывали отторжение у местного населения и считались неприличными{669}.
Тем не менее строгие запреты не мешали многочисленным любовным интригам французов с местными женщинами, как христианками, так и мусульманками. Об этом упоминается у Догеро{670}, у Клебера{671} и особенно часто у Бернуае{672}, который также подробно пишет и про местных проституток. Что же до критериев красоты, то капитан Франсуа отмечал, что «у восточных людей» красивыми считаются белые полные женщины. По его словам, у «турок» даже есть поговорка: «Белые женщины - для глаз, египтянки - для удовольствий»{673}.
Французы отмечают не только суровость египтян по отношению к женщинам, но и жестокость других местных обычаев. Как подчеркивает Догеро, после второго восстания в Каире горожане, принявшие участие в нем, очень боялись мести со стороны французов, «которая, согласно нравам Востока, должна была быть ужасной»{674}. Франсуа пишет о традиции кровной мести, которую называет «священной» для мусульман, поскольку «их Пророк ее предписывает в Коране»{675}. По его словам, этот обычай состоит в том, что родители убийцы платят родителям убитого определенную сумму денег, после чего последние прекращают всякое преследование убийцы. По словам Франсуа, Мену, став главнокомандующим, решил упразднить эту практику как противоречившую «законам божественным и человеческим», однако эта мера имела обратный эффект: египтяне, которые отныне не могли договориться о выкупе убийцы, стали мстить и убивать в ответ. Примечательно, что Франсуа выступает против упразднения этого, казалось бы, с европейской точки зрения варварского обычая, хотя и считает его предрассудком: «Опасно слишком резко искоренять предубеждения народа, над которым мы собираемся властвовать»{676}.
Таким образом, хотя в сочинениях участников экспедиции и прослеживался мотив необходимости «цивилизовать» население Египта, тем не менее зачастую сами оккупанты действовали отнюдь не цивилизованными методами, согласуя свои действия с местными обычаями. Одним из ярчайших примеров является жестокая казнь убийцы генерала Клебера Сулеймана, которого военный трибунал приговорил к сожжению руки и сажанию на кол. Очевидно, так командование армии хотело, образно выражаясь, говорить с «людьми Востока» на их языке. Уже в первые месяцы пребывания в Египте Бонапарт писал из Каира генералу Зайончеку в провинцию Менуф: «Необходимо, чтобы Вы обращались с турками как можно более жестоко. Каждый день здесь отрубают по три головы и проносят их по Каиру: это единственный способ подчинить себе этих людей»{677}. То же он пишет и генералу Мену, отмечая, что каждый день в Каире отрубают по 6-7 голов: «Если до сих пор мы должны были осторожно обращаться с ними [местными жителями], чтобы опровергнуть те пугающие слухи о нас, что предшествовали нашему приходу, то теперь, наоборот, надо взять тот тон, который понятен этим покорным людям; а условие их покорности - страх»{678}.
Не все участники экспедиции, считавшие себя более цивилизованными и просвещенными по сравнению с дикими и невежественными египтянами, одобряли подобную политику командования армии. Так, Бернуае отмечает, что французский отряд очень жестоко действовал при сборе налогов с жителей деревни недалеко от Каира, подвергая должников наказанию палками. Это возмутило его и комиссара Дюваля, и они порицали Бонапарта за то, что он допускал подобные методы. Бернуае весьма эмоционально рассуждает о том, что республиканские законы должны «делать людей счастливыми и рассматривать их как братьев», а на деле получается, что французы в Египте руководствуются не этими законами, а «подражают примеру самых жестоких тиранов, чтобы взыскать налоги с селян»{679}. Портной жалеет несчастных жителей, подвергающихся такой несправедливости, и пишет: «Нас самих оскорбляет больше всего то, что Бонапарт использует те же методы, что и мамлюки»{680}. Также Бернуае называет несчастными жертвами тех зачинщиков восстания в Каире, которых предали смерти, и явно не одобряет то, что их казнили без суда{681}.
Однако взгляд Бернуае разделяли не все. Некий драгун 14-го полка отмечает, что по итогам восстания Бонапарт издал прокламацию, в которой сообщалось, что главнокомандующий прощает восставших (кто еще не был убит или наказан) «из великодушия французов, справедливо рассерженных на неблагодарных жителей»{682}. Повидимому, сам драгун, считавший восстание делом рук англичан и местных «фанатиков»{683}, разделял эту точку зрения. Он же еще раз пишет о «великодушии» Бонапарта, предложившего защитникам сирийского города Яффы сдаться, и затем без какого-либо возмущения, а скорее с пониманием, сообщает, что после преодоления тяжелого сопротивления местных жителей и взятия города Бонапарт отдал «этих фанатиков» разъяренным солдатам{684}. Художник Виван Денон также считает, что Бонапарт поступил с повстанцами после Каирского восстания достаточно мягко - по его словам, «несколько предателей были арестованы и наказаны, но мечети, ставшие рассадниками преступлений, были оставлены в покое, и гордость виновных лишь укрепилась из-за этого снисхождения, ведь их фанатизм не был побежден террором. И на какие бы опасности не указывали Бонапарту, ничто не могло поколебать доброту, которую он проявил в этой ситуации»{685}. Таким образом, хотя оба вышеупомянутых участника экспедиции не раз выражали гордость за свою страну и говорили о важности цивилизовать и приобщить к культуре невежественных восточных людей, а также порицали жестокость местных нравов, в этих случаях они явно не придерживались принципов уважения воли и свободы местных жителей. То есть, не только высшее командование, но и рядовые участники экспедиции, хотя и считали себя стоящими на более высокой ступени цивилизации, чем египтяне, и почитали себя носителями идей Французской революции, совершали дела, абсолютно несовместимые с идеями о всеобщем равенстве и братстве. Например, тот же драгун 14-го полка описывает, как французы отняли у одного из племен почти весь скот, несмотря на мольбы и проклятия арабов, и вернулись в Каир с «богатой добычей»{686}. Он воспринимает ту ситуацию не как разбой, а как нечто естественное со стороны французов - ведь, по его словам, это племя уже давно не платило налог.
Также участники экспедиции не только без возмущения упоминали о существовавшей на Востоке работорговле, но и сами охотно приобретали невольников. Ревнитель всеобщего «братства» Бернуае подробно рассказывает, как выбирал себе рабынь на рынке{687}. Франсуа также пишет о своих черных рабынях, одну из которых он купил за 55 пиастров, другую за 70, и на одной из которых даже собирался жениться во Франции. Догеро, описывая невольничий рынок, утверждает: «Черные рабы в Египте находятся в счастливом положении; женщин покупают, чтобы они составили компанию другим женщинам или занимались работой по дому, мужчин - чтобы помогали в лавке, и зачастую они становятся приемными детьми своих хозяев. Их покупают только богатые люди, и судьба у рабов намного более счастливая, чем у египетских бедняков»{688}. Жоффруа Сент-Илер также подчеркивает, что рабство в Египте не похоже на рабство в Америке: по его словам, в Египте оно представляет собою скорее усыновление, и два его невольника называли его «отцом»{689}. Хотя законы Французской республики санкционировали отмену рабства, и оно подвергалось беспощадной критике в многочисленных сочинениях французских авторов{690}, тем не менее французы в Египте не воспринимали его как что-то противоестественное.
Участники экспедиции не только сами в какой-то мере старались следовать местному образу жизни, но и отмечали, что несоблюдение обычаев может привести к непредсказуемым последствиям. Бернуае рассказывает, как пришел по финансовым делам к одному «паше» домой, где слуги попросили его дождаться хозяина в передней. Однако Бернуае сам открыл дверь в комнату, где находился хозяин. Когда портной закончил дела и покинул дом, сопровождавший его переводчик объяснил, что своим нетерпением француз навлек на слуг наказание хозяина. Бернуае возмутился этой чрезмерной жестокости и вернулся в дом, заявив паше: «Это я сам, не зная обычаев страны, ворвался в дверь, а слуги ни при чем»{691}.
Франсуа повествует о более серьезных последствиях несоблюдения местных традиций. По его словам, генерал Мену, став главнокомандующим, начал вводить изменения не только в армии и административных делах, но и попытался реформировать местные обычаи, из-за чего стал непопулярен, тогда как его предшественники местных устоев не нарушали. Среди обычаев, упраздненных Мену, капитан называет традицию даровать одежду почета - кафтан - вновь назначаемым должностным лицам, а это, по его словам, «священная и обязательная церемония в традициях Востока»{692}.
Итак, на примере жителей Египта оккупанты формировали суждение о «восточных людях» вообще и делали обобщения относительно их нравов и обычаев, полагая, что они присущи всему Востоку. Именно эти «жители Востока» (les Orientaux) и были для французов теми «Другими», в сравнении с которыми оккупанты ощущали свое культурное превосходство и выделяли такие черты своего характера, как великодушие, гуманность, просвещенность. Потому в источниках личного происхождения и появлялись примеры того, как облагораживается местное население в процессе общения с французами. Наконец, сложившийся у французов образ восточных людей - раболепных и пассивных - определял поведение и действия оккупантов по отношению к местным жителям, причем некоторые методы обращения с египтянами возмущали даже отдельных участников экспедиции.
С самого начала пребывания в Египте высшее командование Восточной армии призывало солдат уважать местные обычаи, в том числе религиозные. Бонапарт в обращении к армии кратко разъяснил основы религии местных жителей и то, как вести себя по отношению к ним: «Люди, с которыми мы собираемся жить, - магометане. Первый догмат их веры гласит: “Нет Бога, кроме Бога, и Магомет - его пророк”. Не противоречьте им; поступайте с ними так, как мы поступали с евреями и с итальянцами; оказывайте почтение их муфтиям и имамам, как вы оказывали его раввинам и епископам; проявляйте по отношению к церемониям, которые предписывает Коран, к мечетям, ту же терпимость, которую вы проявляли к монастырям и синагогам, к религиям Моисея и Иисуса Христа»{693}.
Каким оказалось впечатление от непосредственного соприкосновения с исламом у участников экспедиции, имевших уже некоторое представление об этой религии? Основной характеристикой ислама («магометанства» или «исламизма», как они его называли) французы считали фанатизм. Брикар пишет, что жители «соблюдают их [религиозные] законы с большой строгостью», а потому, во избежание бунта, надо не мешать им отправлять свой культ{694}. Догеро отмечает, что во время Каирского восстания «повстанцы демонстрировали такую энергию, на которую в этой стране вдохновляет только религия»{695}. Бернуае считает, что султан смог побудить к восстанию жителей Египта, поскольку «османский двор прекрасно знает о фанатизме египтян, считающемся одним из самых сильных на Востоке»{696}. Он же подчеркивает, что именно мусульманские священнослужители разжигали фанатизм толпы «коварными и бунтарскими проповедями, в которых взывали к авторитету Бога и его Пророка, чтобы еще больше возбудить это сборище бешеных; это - великое средство, которое служители культа используют, чтобы всколыхнуть и привести в действие правоверных»{697}; Франсуа описывает фанатизм Сулеймана, убийцы Клебера, который отправился на «священную войну» против французов, ожидая, что за эти действия его ждет райская жизнь{698}, и который во время мучительной казни держался очень стойко{699}.
Эту преданность местного населения религии французы пытались использовать в своей политике по отношению к нему. С самого начала пребывания французов в Египте ими распространялись прокламации на арабском языке, в которых Бонапарт заверял египтян в своих самых лучших намерениях: «Я больше, чем мамлюки, покланяюсь богу всевышнему и почитаю Пророка и его великий Коран»{700}. Жобер пишет по этому поводу другу: «Вы, парижане, возможно, будете смеяться над этой магометанской прокламацией главнокомандующего. Это - настоящий цирк, но она произвела большой эффект»{701}. По-видимому, солдаты действительно считали, что местное население способно поверить сказанному в этих прокламациях, и сами использовали подобную демагогию в общении с местными жителями. Так, Буае в письме родителям приводит историю о том, как шейх одной из деревень, куда пришли французы, вышел им навстречу вместе со всем населением и спросил: «Какое право имеют христиане захватывать страну, которая принадлежит Великому Султану (Grand Seigneur)?». На что предприимчивый француз ответил: «Это по воле Бога и его пророка Магомета, которые нас сюда привели»{702}. После этого шейх, по словам Буае, спросил, поставил ли король Франции султана в известность о подобном действии и вообще как поживает король. Буае заверил его в том, что король договорился с султаном и прекрасно себя чувствует, после чего шейх поклялся Буае в своей дружбе. То есть, французы играли на религиозных чувствах египтян, используя также и их неосведомленность в мировой политике.
Хотя в источниках личного происхождения нет ни одного подробного описания ислама, тем не менее, участники экспедиции не раз упоминали о его отдельных сторонах или о своих представлениях о нем. Так, Бернуае отмечает, что слова «Нет Бога, кроме Бога, и Магомет - его пророк» настолько священны для мусульманина, что, произнесенные противником-иноверцем во время боя на арабском языке, они могут спасти ему жизнь{703}. Деженет пишет, что его восхищает вера в предопределенность у мусульман, в коей он находит философский смысл{704}. Догеро и Брикар рассказывают о правилах поста в месяц рамадан{705}. Бернуае пишет, что Коран предписывает совершать паломничество в Мекку хотя бы раз в жизни для «поклонения гробнице их Пророка»{706}. Описывая лагерь паломников в Каире, Бернуае удивляется тяжелым условиям существования в нем и опять возвращается к теме фанатизма: «Я был действительно поражен невероятными бедствиями и страданиями, которые терпят эти темные фанатики. Они верят, что ублажают Бога силой своих страданий и хотят заслужить его благоволение усердным соблюдением бессмысленных и смехотворных религиозных обрядов. Рассматривая этих несчастных паломников, одетых в рубища, я пытался понять мотивы, которые их приводят к подобному фанатизму. Как они могут закрывать глаза, не замечая просвещения, и уши от голоса разума?»{707} Бернуае возлагает вину за это на мусульманских «священнослужителей» - «настоящих лжецов», которые «ловко обманывают, опираясь на невежество и легковерие этих людей»{708} и которые, по его мнению, манипулируют правоверными. Догеро также упоминает про паломников, и пишет о важности поста амир-аль-хаджа (предводителя каравана паломников), получение которого считалось среди беев наиболее легким путем к обогащению, ведь именно он становился наследником любого умершего во время паломничества, а потому, пишет Догеро, «случаи убийств и отравлений во время паломничества часто имели место»{709}.
Как уже было показано выше, французы подчеркивали, что многие стороны жизни мусульман регламентируются нормами их религии - «законом Магомета»: запрет на вино, традиции брака, кровная месть, предписания соблюдать чистоту и т. д. Вийер дю Терраж также отмечает, что местные жители были поражены, когда увидели французов в зеленой одежде, ведь «этот цвет предназначен у них для потомков Магомета»{710}.
В период оккупации Египта французы столкнулись с «восстанием махди», которое охватило запад Дельты, в частности район Даманхура, в 1789-1799 гг. и было подавлено в июне 1799 г. Поскольку в суннитском исламе махди представляет собой своеобразного мессию, предвестника Судного дня, то в народе была широко распространена вера в спасителя, который принесет избавление от жизненных тягот. Именно поэтому восстание, возглавляемое неким магрибинцем, было поддержано египтянами. Французы в источниках личного происхождения также упоминали о махди. Так, Догеро пишет, что махди - это «ангел, предвещавшийся Пророком в Коране», «который должен спуститься с небес»{711}, и рассказывает про «самозванца», объявившего себя махди. Тем не менее не осведомленный в религиозных вопросах Догеро излагает неверную информацию. Махди не упоминается в Коране (только в хадисах) и не является ангелом. Примечательно, что и сам Бонапарт пытался использовать образ махди в своих целях. Как пишет Жоллуа, в декабре 1798 г. на заседании Института Египта Бонапарт рассказал о «прокламации жителям Египта, в которой сообщал, что ведает все секреты их сердца. Стиль этой прокламации был совсем пророческим»{712}, причем, как уже упоминалось выше, она вызывала негодование у шейха аль-Джабарти{713}.
В дневниках и корреспонденции существует довольно много описаний дервишей, или суфиев, хотя французы не были знакомы с таким сложным и многогранным понятием, как суфизм, представляющим собой сумму религиозно-философских учений в исламе, в основе которого лежит идея мистического познания Бога{714} и потому не понимали, кто же такие дервиши и для чего они совершают свои обряды, видя в них проявление фанатизма и дикости. Так, Детрое пишет, что на празднике в честь дня рождения Пророка присутствовали дервиши и что «люди очень почитают этих фанатиков, у которых длинные волосы и неопрятная одежда»{715}. Детрое поразил обряд зикра - духовной практики поминания Бога, обычно сопровождавшейся определенными ритмичными движениями, песнопениями и даже экстатическими танцами{716}. По словам Детрое, дервиши, встав в круг, все вместе раскачивались до полного изнеможения от своих «неистовых движений» и некоторые из них, как он слышал, даже умирали от этого{717}. Малюс также описывает «безумцев», которые доводят себя до изнеможения повторяющимися движениями и падают с пеной у рта, «изнуренные усталостью или яростью». По словам Малюса, это и есть дервиши, которым «позволено все; многие из них бегают по улицам в различное время года голыми, как обезьяны. Они живут только подаянием»{718}. Бернуае с огромным удивлением пишет, что видел на улицах Каира пожилую голую женщину, к которой местные жители относились с глубоким почтением и старались дотронуться до нее{719}. Тот же Бернуае, наблюдая за различными, как он называет, «религиозными церемониями», происходившими на улицах Каира (например, заклинание змей), делает вывод, что «все религии восприимчивы к шарлатанству»{720}. Вийер дю Терраж также описывает поведение дервишей на празднике дня рождения Пророка, отмечая, что им все дозволено, а их отличительными чертами являются длинные волосы и нагота{721}. Увидев, как один из дервишей упал замертво, Вийер дю Терраж замечает: «Эти суеверные люди вызвали у меня жалость и презрение»{722}. Подобные картины вызывали недоумение французов и подтверждали их уверенность в невежестве египтян.
Как уже отмечалось, участники экспедиции вполне осознавали принципы религиозной политики Бонапарта по отношению к мусульманам и поддерживали ее. Так, Франсуа отмечает, что шейхи дивана искренне верили Бонапарту, который уверял их, что «отрекся от веры в Троицу, чтобы исповедовать только веру в Единство [единобожие], которая является основной в религии, проповедуемой Магометом»{723}. Кроме того, по его словам, обращение генерала Мену в ислам, обещание Бонапарта построить в Египте мечеть, способную соперничать со Айя-Софией в Стамбуле, и его религиозная политика в целом «обеспечили дружеское расположение турок, которые его [Бонапарта] называли “мечом Бога”»{724}. Брикар также считает религиозную политику Бонапарта политически обоснованной{725}.
Однако сам Бонапарт прекрасно осознавал зыбкость положения французов и ненадежность поддержки мусульман. Он не забывал о значимости опоры на христиан и старался играть на их противоречиях с мусульманским большинством. Перед отъездом из Египта Бонапарт пишет в инструкции Клеберу: «Христиане всегда останутся нашими друзьями. Однако не нужно позволять им становиться слишком дерзкими, чтобы турки не относились к нам с тем же фанатизмом, какой испытывают по отношению к христианам, ибо это разрушит все возможности примирения»{726}. Франсуа, описывая недостатки политики Мену, в частности вменяет ему в вину то, что он удалил коптов из дивана и заменил их мусульманами, которые не были столь же преданы главнокомандующему{727}. В целом же в источниках личного происхождения содержится довольно мало информации о христианах Египта и об их взаимоотношениях с мусульманами. Дама в письме матери отмечает, что из миллиона жителей Каира около 60 тысяч - христиане, которые «очень спокойны и достаточно любят французов»{728}. Бернуае сообщает о своем разговоре с одним из египетских христиан, который признался, что выросшие среди мусульманского большинства христиане переняли не только многие их обычаи, но и религиозные принципы{729}. Более того, отмечается, что существуют места, священные для тех и других: Франсуа подчеркивает, что «Иерусалим уважается мусульманами. Он - один из святых городов, почитаемых в исламе»{730}, хотя, несомненно, Иерусалим был известен французам прежде всего как священный город христиан.
Таким образом, в дневниках и письмах приводятся лишь отрывочные сведения об исламе и межконфессиональных взаимоотношениях в Египте. Ислам предстает в этих сочинениях как религия фанатиков, с помощью которой священнослужители и султан могли манипулировать легко возбудимой толпой, а сами описываемые ритуалы и традиции трактуются как суеверия. Тем не менее в отличие от прессы Восточной армии, в дневниках и письмах не уделялось столь пристального внимания межконфессиональным конфликтам местных христиан и мусульман.
Участники экспедиции, безусловно, понимали, что прибыли в страну с богатым прошлым. Руины античных городов и памятники Древнего Египта окружали их повсеместно, поэтому в большинстве писем и дневников солдат и ученых они упоминаются. Разумеется, в источниках личного происхождения исследователей, входивших в состав Комиссии по наукам и искусствам, образованной еще перед началом экспедиции, эта информация более полная. Так, инженеры П. Жоллуа и Э. Вийер дю Терраж, художник Д. Виван Денон подробно описывают памятники, виденные ими в разных городах Египта. Тщательно фиксирует все детали памятников в своих путевых заметках минеролог П. Кордье. Однако представители военных и вспомогательных служб тоже проявляли интерес к предметам старины: шеф бригады артиллерии Ж. Гробер, руководитель мастерской по изготовлению обмундирования для армии Востока Ф. Бернуае также уделяют внимание описанию древностей Египта.
Повествуя о наследии древнеегипетской цивилизации, участники экспедиции отмечали поразивший их контраст между древним Египтом, овеянным славой, описанным античными авторами, и современным, изумившим их запустением и бедностью. Как пишет Бернуае, хотя современные египтяне и выросли на той же почве, что и их предки, тем не менее они не то, что не могут что-либо создать сами, но даже разрушают полезные изобретения предков{731}. А все это происходит, по его мнению, из-за рабского положения населения и деспотизма правительства.
Особенно ярко почувствовали французы это различие между древним и современным в Александрии городе, который они первым увидели в Египте и который был известен им как знаменитая столица древности. Некто Пистр в письме родственнику сообщает: «Я не знаю, как выразить, мой дорогой друг, то изумление, которое мы испытали при входе в этот город, столь прославленный, в котором не осталось ни малейшего великолепия и в котором находятся только следы некоторых древних памятников»{732}. В письме родителям Буае, повествуя о невзрачности Александрии и невежестве ее жителей, восклицает: «И рядом с этой нищетой и мерзостью находятся остатки наиболее знаменитого города античности, наиболее драгоценные памятники искусства»{733}. По его словам, от древней Александрии в городе осталось лишь ее имя. Это мнение разделяет и артиллерийский генерал Ж.-П. Догеро, отмечая, что только груда руин сохранилась от древней Александрии, современный же город представлял собой, по его словам, жалкое зрелище{734}. Кордье пишет об «ужасной картине разрушения», представшей взору французов в Александрии, печальном состоянии страны, «когда-то такой красивой и процветающей, которая не сохранила никаких достоинств, кроме своей репутации, благодаря которой всегда привлекала путешественников, жадных до знаний»{735}. Он же пишет, что французы «не могли не испытать грусти, когда думали, что эта несчастная страна когда-то была обителью наслаждений, где искусства и науки процветали среди многочисленного населения»{736}. Подобный контраст отмечался французами по всему Египту.
Участники экспедиции с разной степенью подробности изображали достопримечательности Александрии: колонну Помпея{737}, обелиск («Игла Клеопатры»), бани Клеопатры и т. д. Однако в их описаниях чувствуется сожаление, что увидеть знаменитый город, не раз воспетый античными историками, им не удалось. Как пишет архитектор Ш.-Д. Норри, «мы искали Александрию Александра, построенную архитектором Дейнократом; искали тот город, где были рождены и выросли столь великие люди, ту библиотеку, где Птолемеи собрали сокровищницу человеческих знаний... мы не нашли ничего, кроме руин, варварства, унижения и бедности»{738}. Архитектор отмечает, что многие руины древнеегипетских памятников служат в современной Александрии материалом для других сооружений. Увидев в одной из мечетей прекрасный саркофаг, покрытый иероглифами, Норри подчеркивает, что, без сомнения, этот артефакт французы, возьмут с собой для музея в Париже{739}. Такие же мысли высказывал и Виван Денон, в том числе и об «Игле Клеопатры»{740}, ведь, как отмечали многие участники экспедиции, запустение древних памятников было допущено «турками».
В действительности подобное восприятие французами древностей Александрии и отношение к ним вполне объясняются тем пониманием истории, которое сформировалось в эпоху Просвещения. Как отмечает французский историк Анри Лоранс, именно тогда в Европе сложилась следующая схема интерпретации арабской истории: на Востоке всегда господствовал деспотизм, что предопределено самой сутью ислама; если завоеватели-арабы, придя в Восточное Средиземноморье, смогли освоить научное наследие древних греков, обогатить его и поделиться им с Западом, то правление турок-османов деспотично и негативно во всех отношениях; европейцы должны принести свой рационализм на Восток и таким образом вернуть науку на ее родину{741}. Эта концепция, по мнению историка, служила орудием борьбы против османов и ислама, обосновывая необходимость европейской экспансии на Восток. В те же годы, полагает исследователь, возник и исторический миф века Разума о том, что европейцы являются наследниками знаний древних египтян как наиболее развитой цивилизации древности, и этот миф не только послужил идеологическим обоснованием вторжения Бонапарта в Египет, но и продолжает влиять на восприятие Востока европейцами и в наши дни{742}. В свете подобной интерпретации восточной истории европейцами того времени неудивительны выводы участников экспедиции Бонапарта относительно необходимости перемещения памятников Древнего Египта в Европу и обвинение мусульман в пренебрежении древностью.
В решающем сражении у пирамид перед боем Бонапарт обратился к армии, вновь подняв тему древности: «Только подумайте, с высоты этих монументов сорок веков смотрят на нас»{743}. Одержав решающую победу и заняв Каир, французы занялись обустройством своей жизни, в том числе научной. Однако до самих пирамид Гизы участники экспедиции добрались только осенью 1798 г. Первая группа, отправившаяся на плато 24 сентября 1798 г., состояла из нескольких ученых и была возглавлена самим Бонапартом{744}, причем эта экскурсия держалась в секрете, чтобы не вызвать слишком большого ажиотажа{745}. Посещение пирамид было небезопасным предприятием из-за возможных стычек с местным населением, поэтому туда отправлялись с военным эскортом{746}. Однако в течение всего периода французской оккупации Египта посещение пирамид пользовалось неизменной популярностью. Минеролог Кордье с сожалением замечает, что походы к пирамидам всегда сопровождались таким вниманием, что трудно было насладиться размышлениями, на которые наводят эти памятники. По его словам, подобное удовольствие доступно лишь немногим, и толпа не может этого понять{747}. Как видно из дневников капитана Ш. Франсуа и полковника Ф. Виго-Руссильона, простые солдаты старались оставить автографы на пирамидах как снаружи, так и внутри{748}.
Многие участники экспедиции упоминают о пирамидах в своих записях. Так, Виван Денон, одним из первых посетивший знаменитые сооружения древности, пишет, что он был счастлив видеть «памятники, эпоха и цель сооружения которых теряются во мгле веков; моя душа была взволнована великим видом этих великих сооружений; я с сожалением наблюдал, как ночь опускает свой покров на картину, столь внушительную для глаз и для воображения»{749}. Художник восторгается грандиозными постройками Гизы, отмечая, что люди, их соорудившие, пытались «соперничать с природой в безграничности и вечности, и им это удалось, ведь горы, которые соседствуют с этими памятниками в своем дерзновении, ниже и не так хорошо сохранились»{750}. Однако, несмотря на восхищение пирамидами, Денон отмечает, что они построены деспотами-правителями и их послушными подданными{751}. Та же идея встречается во многих других описаниях пирамид. Так, по словам Бернуае, эти огромные глыбы, не скрепленные цементом, стоят многие века на своем месте, вызывая изумление и восхищение. Однако «при их виде воображение приходит в состояние растерянности: оно с трудом воспринимает существование людей достаточно глупых, тщеславных и могучих, чтобы создать сооружения столь огромные и дорогостоящие, которые, однако, не имеют никакой общественной пользы. В возведении этих громадных конструкций разум не может увидеть ничего, кроме сумасбродства горделивых тиранов»{752}.
Таким образом, французы переносили свои представления о современном обществе Египта на его древнюю историю. Например, Ж. Гробер, оставивший подробное исследование пирамид Гизы, называет их «диковинными памятниками невежества и гордости»{753}, отказывает пирамидам в красоте и величии, находя в них только необъятность, слезы строителей, «покорность и усталость порабощенной нации»{754}, считает, что египтяне прокляли царей, сооружавших великие пирамиды Гизы{755}, и идеализирует строителя наименьшей пирамиды плато Микерина, полагая, что тот «старался справедливостью и умеренностью предать забвению тиранию своих отца и дяди»{756}. Гробер в рассуждениях об истории Древнего Египта и в оценке построивших пирамиды царей опирается на рассказы античных историков (прежде всего Геродота и Диодора), которые изображали Хеопса и Хефрена в негативном свете, но в то же время мнение об этих памятниках древности как о символах тирании вполне отражают взгляды его времени на восточное общество, где, как считалось, царят деспотизм и рабство.
Минеролога Кордье, который много внимания уделяет описанию пирамид, очевидно, задевало такое отношение к древним монументам: «Большинство видевших пирамиды французов не обнаружили в них ничего, кроме безвкусных глыб, состоящих из нагроможденных друг на друга камней; другие, признавая мастерство, которое было необходимо для их строительства, называли их памятниками тирании и страданий. Не знают ли они, что не существует в мире ни одного великого памятника, которые невозможно не связать с одним из трех великих бедствий человечества: честолюбием, суеверием и тиранией? И если где-то и когда-то существовало исключение, так это в Египте, где царь, как и простые люди, подчинялся закону, который даровал благо погребения или отказывал в таковом, без чего, считали они, нельзя обрести счастья после смерти; сей благотворный институт - следствие еще более благотворного убеждения»{757}. Как предполагал ученый, только цари, принцы и большие вельможи могли возводить пирамиды, чтобы «наблюдать... после смерти за людьми, коими они правили при жизни»{758}. Более того, по мнению Кордье, если бы древние египтяне не испытывали такого почтения перед мертвыми и не возводили бы такие огромные постройки, древний Мемфис никогда бы не удалось найти потомкам{759}. Как видно, ученый испытывает большое уважение перед культурой древних египтян, осознавая ее уникальность. Тем не менее в духе философии того времени Кордье полагает, что деспотизм и рабское сознание характерны для общества древнего Египта так же, как и для современного ему. Описывая население Дельты, он восклицает: «Кажется, это все те же [люди], что жили здесь 4 тысячи лет назад. Те же люди, кто работал над возведением пирамид, кто питался хлебом, луком и сыром, невежественные, как и тогда, смиренные, подчиненные привычному рабству, почитающие домашних животных, без которых не могут выжить, и знающие из религии Магомета только ежедневные ритуалы, как ранее знали только ритуалы культа Исиды»{760}.
Участники экспедиции писали не только о пирамидах Гизы, но и о других пирамидах (Саккары, Мейдума и т. д.), описывали Сфинкса, отмечая, что его тело засыпано песком{761}, а нос отбит{762}.
Однако ученые не находились все время в Каире, они исследовали Дельту, помогали военным, участвовали в Сирийской кампании и изучали Верхний Египет. Первым из них, посетившим долину Нила, стал Виван Денон. Его путешествие было прелюдией к методическому и тщательному изучению Верхнего Египта, которое началось весной 1799 г. и продолжалось до ноября того же года{763}. Группа ученых - членов Комиссии по наукам и искусствам и Института Египта работала в верховьях Нила, изучая все стороны жизни этого региона и, конечно же, древние сооружения{764}.
У Вивана Денона, Жоллуа{765} и Вийера дю Терража встречаются разные по степени подробности описания достопримечательностей Верхнего Египта. Величественные памятники той местности произвели большое впечатление на участников экспедиции. Жоллуа подчеркивает, что египтяне обладали глубокими знаниям: «При виде многочисленных колоссов, расположенных по обеим сторонам реки [Нила], нельзя не испытать чувство восхищения. Даже одного такого монумента, если бы его возвел какой-либо из современных народов, оказалось бы достаточно, чтобы прославить в потомстве то царствование, в которое это произошло бы. Потребовалось бы существенно усовершенствовать имеющиеся сегодня механизмы, ибо трудно себе представить, как при современном уровне наших знаний можно выполнить такие грандиозные работы, даже если и будет на то желание»{766}. Он отмечает, что архитектуре древних египтян были присущи грандиозность и величественность. Особенно большое впечатление на инженера произвел храм в Дендере{767}, поскольку, по его словам, посетив все достопримечательности Верхнего Египта и вернувшись в Дендеру, он снова поразился «совершенству» этого храма. Вийер дю Терраж также отмечает впечатляющую архитектуру Дендерских построек, которая не похожа ни на греческую, ни на европейскую, и подчеркивает, что даже простые солдаты сворачивали с пути, чтобы подробнее рассмотреть восхитившие их здания{768}. Архитектор Ш.-Л. Бальзак называет храм Денедры самым красивым из увиденных, отмечая, что построившие его люди обладали «гением, дерзостью, талантом и терпением»{769}. Виван Денон с таким же восхищением описывает храм Дендеры, высоко оценивая и постройку, и людей, ее воздвигнувших: «Я чувствовал, что на самом деле нахожусь в святилище искусства и наук! Как много эпох представились моему воображению при виде этого храма! Сколько веков понадобилось, чтобы нация-созидатель смогла достигнуть таких результатов, такого совершенства и возвышенности в искусствах!.. Какой постоянной мощью, богатством, изобилием и избытком средств должно было обладать правительство, чтобы воздвигнуть такое строение и найти в государстве людей, способных задумать и исполнить его постройку, украсить и дополнить всем тем, что дает пищу для глаз и ума! Никогда еще труд человека не представлялся мне столь древним и великим: на руинах Дендеры египтяне показались мне гигантами»{770}. По словам художника, один из офицеров армии - Лятурнери - подошел к нему и сказал, что после увиденного в Дендере вся его усталость исчезла и что он навсегда запомнит Египет{771}.
Памятники Луксора и Карнака - древних Фив античных авторов - также произвели большое впечатление на участников экспедиции, особенно своей масштабностью. Французы считали, что там перед ними предстали и храмы, и дворцы египтян - настолько непривычна им была идея огромных храмовых комплексов{772}. Виван Денон отмечает, что при виде древних Фив армия остановилась и захлопала в ладоши{773}. Вийер дю Терраж пишет, что по прибытии в Луксор участники похода были поражены и восхищены грандиозностью и величественностью построек, но руины Карнака оказались еще более впечатляющими{774}. Тем не менее французы, чей художественный вкус был воспитан на примерах античного и европейского искусства, легче воспринимали и потому считали более соответствующими канонам красоты храм Дендеры. Так, Денон прямо полагает, что постройки Карнака и Луксора относятся, по-видимому, к начальному этапу зарождения искусства в Египте (временам Геродотовского царя Сесостриса, который, по мнению «отца истории», правил раньше Хеопса), когда масштабность и грандиозность превалировали в постройках над совершенством исполнения. По мнению же художника, красота независима от величины, а потому храмы Дендеры, Эсны и Эдфу ценились им выше{775}. Более того, в карнакских постройках Денон обнаружил несовершенную технику, «варварские барельефы» и «безвкусные иероглифы», полагая, что изящные и искусно выполненные обелиски были построены в Карнаке позднее{776}.
Памятники Верхнего Египта, несмотря на признание того, что их строители обладали глубокими познаниями в науках и точностью в расчетах, тем не менее также наводили участников экспедиции на мысли о деспотизме в древнеегипетском обществе. Вийер дю Терраж пишет о беспечности подданных и деспотизме правительства, воздвигнувшего карнакские постройки{777}. Виван Денон преувеличивает роль жречества в истории Древнего Египта - по его мнению, правители Египта были заложниками могущественных жрецов, которые, в свою очередь, представлялись ему настоящими тиранами, единолично владевшими познаниями в науках и искусствах, а население Египта - покорными рабами{778}.
Таким образом, восприятие древнеегипетской цивилизации у участников экспедиции было двояким: с одной стороны, ими отмечалась ее уникальность и величественность, обширные знания египтян, с другой - общество древнего Египта представлялось французам поделенным на тиранов и рабов. Следы цивилизации древних египтян произвели сильное впечатление на завоевателей, однако и в древнем обществе они находили те же черты деспотизма и рабского сознания, что и в современном им Египте. Вообще на страницах писем и дневников участников экспедиции не раз проводятся параллели между образом жизни древних и современных египтян. Тем не менее древние жители долины Нила представлялись французам более изобретательными и умелыми, чем их бездеятельные наследники, позволившие достижениям предков прийти в запустение{779}.
Вийер дю Терраж повествует о том, как во время путешествия по окрестностям Асьюта местный проводник в разговоре с французами продемонстрировал кое-какие знания по истории Древнего Египта. Инженер полагал, что эти знания едва ли могли быть переданы ему с традицией, скорее «они ему были сообщены европейскими путешественниками»{780}. То есть, по его мнению, никакой преемственности в знаниях между древними и современными египтянами быть не могло, а эта фраза инженера лишь подтверждает то, что именно себя европейцы считали наследниками древних египтян.
Образ Востока в источниках личного происхождения не соответствовал официальному, насаждаемому через прессу французской армии. Египет был для участников экспедиции страной тяжелого климата, невежественного народа и поразительной нищеты, а потому главным желанием солдат и ученых было скорее вернуться домой.
Именно в сравнении с местными жителями, с их привычками, обычаями, религией и образом жизни французы осознавали свое превосходство в культурном плане. Соответственно в сочинениях участников экспедиции звучит мотив о необходимости «подтянуть» жителей Востока до уровня французов, высказывается убеждение в необходимости распространения ценностей Французской революции. Однако французы не всегда спешили применять эти идеи на практике, предпочитая на невежественном и жестоком, по их мнению, Востоке, действовать «принятыми здесь способами». То есть, сложившийся образ Востока определял и политику французов по отношению к нему. Дальнейшему развитию этого образа способствовали и обобщения относительно «восточных людей», которым приписывались специфические черты и обычаи - эти обобщения не раз встречаются на страницах источников личного происхождения. Более того, даже в обществе Древнего Египта французы находили те же черты восточного общества, что и в современном им Египте: деспотизм правителей, привычка к рабству, молчание и покорность остального населения. К тому же французы подчеркивали, что современные египтяне утеряли знания предков, соответственно именно французы должны были вернуть им их.