Книга IV. ТЕРРОР

Глава первая. ШАРЛОТТА КОРДЕ

В июне и июле, когда природа щедро одарена листвой, многие французские департаменты наводняются массой мятежных бумажных листков, называемых прокламациями, резолюциями, журналами или дневниками "Союза для борьбы против притеснений". В особенности город Кан в Кальвадосе видит, как его листок "Bulletin de Caen" вдруг распускается, вдруг укореняется там в качестве газеты, редактируемой жирондистскими народными представителями!

Некоторые опальные жирондисты обладают отчаянным характером. Иные, как Верньо, Валазе, Жансонне, "подвергнутые домашнему аресту", решили ожидать исхода со стоической покорностью. Другие, как Бриссо, Рабо, убегут, скроются, что пока еще нетрудно, так как парижские заставы снова открываются через день или два. Но есть и такие, которые устремятся вместе с Бюзо в Кальвадос или дальше, через всю Францию, в Лион, Тулон, Нант и другие места, назначив друг другу свидание в Кане, чтобы звуком боевой трубы пробудить почтенные департаменты и низвергнуть анархическую партию Горы или по крайней мере не уступить ей без боя. Таких бесстрашных голов мы насчитываем десятка два и даже больше среди арестованных и еще неарестованных: Бюзо, Барбару, Луве, Гюаде, Петион, бежавшие из-под домашнего ареста; Саль[73], пифагореец Валади, Дюшатель - тот Дюшатель, который явился в одеяле и ночном колпаке, чтобы подать голос за жизнь Людовика, - ускользнувшие от опасности и возможности ареста. Все они - число их достигало одно время 27 человек живут здесь в Intendance, или доме управления департаментом города Кана, в Кальвадосе. Власти приветствуют их и платят за них, так как у них нет своих денег. А "Bulletin de Caen" продолжает выходить с чрезвычайно воодушевляющими статьями о том, как Бордоский, Лионский департаменты, один департамент за другим, высказываются за них. Шестьдесят, как говорят, даже шестьдесят девять или семьдесят два1 почтенных департамента или приняли их сторону, или готовы принять. Более того, город Марсель сам пойдет на Париж, если в этом будет необходимость. Так объявил этот город. Но с другой стороны, о том, что город Монтелимар сказал: "Прохода не будет" - и даже прибавил, что предпочитает скорее "похоронить себя" под своими собственными мортирами и стенами, - об этом не упоминается в "Bulletin de Caen".

Дюшатель (1766-1793) - землевладелец, депутат Конвента от департамента Де-Севр.

Вот какие воодушевляющие статьи читаем мы в новой газете; тут и пламенные строки, и красноречивый сарказм - тирады против Горы, принадлежащие перу депутата Саля, которые походят, по словам друзей, на Provincials Паскаля. Что более кстати, это то, что жирондисты приобрели главнокомандующего - некоего Вимпфена[74], служившего раньше под командованием Дюмурье, а также подчиненного ему сомнительного генерала Пюизэ и других и делают все возможное, чтобы собрать войско для войны из национальных волонтеров с бесстрашными сердцами. Собирайтесь, вы, национальные волонтеры, друзья Свободы, собирайтесь из округов нашего Кальвадоса, с Юры, из Бретани, отовсюду; вперед, на Париж, и уничтожьте анархию. Так в Кане в ранние июльские дни бьют барабаны, маршируют волонтеры, произносятся речи и происходят совещания; тут и штаб, и армия, и совет, и клуб Carabote антиякобинских друзей Свободы, обвиняющий перед нацией жестокого Марата. Со всем этим и с изданием "Bulletins" у национальных представителей дел выше головы. В Кане очень оживленно, и, надо надеяться, более или менее оживленно в "семидесяти двух департаментах, которые присоединяются к нам". И во Франции, окруженной вторгающейся киммерийской коалицией и раздираемой Вандеей внутри, мы пришли к такому заключению: подавить анархию посредством междоусобной войны! "Durum et durum, - говорит пословица, - non faciunt murum". Вандея горит, Сантер ничего не может сделать там, он может только вернуться домой и варить пиво. Киммерийские гранаты летают вдоль всего севера. Осада Майнца сделалась знаменитой; любители живописи (как утверждает Гете) рисовали местное население обоего пола; совершали туда прогулки по воскресеньям, чтобы посмотреть на стрельбу артиллерии воюющих сторон: "Вы только склоняетесь на мгновение, и ядро со свистом пролетает мимо". Конде капитулировал перед австрийцами. Его королевское высочество принц Йоркский в эти последние недели яростно бомбардирует Валансьен. Увы, наш укрепленный Фамарский лагерь взят штурмом; генерал Дампьер убит, генералу Кюстину высказано порицание, и он явился теперь в Париж, чтобы дать "объяснения".

Со всем этим Гора и жестокий Марат должны справляться как умеют. Каким бы анархическим Конвентом они ни были, они публикуют декреты, полные жалоб и объяснений, хотя и не без строгости; они посылают комиссаров, поодиночке или по двое, с оливковой ветвью в одной руке, но с мечом в другой. Комиссары являются даже в Кан, но без успеха. Математик Ромм и настоятель, выбранный от Кот-д'Ор, осмелившиеся явиться туда с оливковой ветвью и мечом, заключены в тюрьму; там, под замком "на 50 дней", Ромм может покоиться и размышлять о своем новом календаре, если это ему нравится. Киммерия, Вандея и междоусобная война! Никогда не была Республика, "единая и неразделимая", в большем упадке.

В этом мрачном брожении Кана и всего мира история отмечает одну вещь: в передней дома de l'Intendance, где снуют занятые депутаты, молодая дама, сопровождаемая пожилым слугой, грациозно, с серьезным видом прощается с депутатом Барбару. У нее статная фигура нормандки и красивое лицо; ей двадцать пятый год; ее имя Шарлотта Корде - Корде д'Арман, когда еще существовало дворянство. Барбару дал ей письмо к депутату Дюперре, тому, который однажды обнажил свою шпагу в минуту гнева. Очевидно, она отправляется в Париж с каким-то поручением. "До революции она принадлежала к республиканцам, и у нее никогда не было недостатка в энергии"; в этой прекрасной женской фигуре ощущается цельность и решимость. "Она понимала под энергией пыл сердца, побуждающий человека жертвовать собой во имя родины". Не явилась ли, подобно звезде, эта молодая, прекрасная Шарлотта из своего тихого уединения, прекрасная жестокой полуангельской, полудемонической красотой, чтобы на мгновение блеснуть и мгновенно погаснуть, чтобы оставить в памяти людей на долгие века свою светлую цельную личность? Оставив в стороне киммерийскую коалицию вне Франции и мрачное брожение 25 миллионов людей внутри ее, История будет пристально смотреть на одно это прекрасное видение, Шарлотту Корде, следя, куда она направляется и как эта короткая жизнь вспыхивает так ярко и затем исчезает, поглощенная ночью.

Во вторник 9 июля мы видим Шарлотту сидящей в канском дилижансе с билетом до Парижа, рекомендательным письмом Барбару и небольшим багажом. Никто не прощается с нею, не желает ей счастливого пути: ее отец найдет оставленную записку, извещающую, что Шарлотта уехала в Англию и что он должен простить и забыть ее. Нагоняющий дремоту дилижанс медленно тащится среди похвал Горе и скучных разговоров о политике, в которые Шарлотта не вмешивается; проходит ночь, день и еще ночь. В четверг, незадолго до полудня, показывается мост Нельи. Вот он, Париж, с его тысячью черных куполов, конец и цель твоего путешествия! Прибыв в гостиницу "Провиданс" на улице Старых Огюстенов, Шарлотта требует комнату, спешит в постель и спит весь остальной день и всю ночь до следующего утра.

На другой день утром она передает письмо Дюперре. Оно касается некоторых фамильных документов, находящихся в руках министерства внутренних дел, которые необходимы одной канской монахине, бывшей монастырской подруге Шарлотты, и которые Дюперре должен помочь ей добыть. Так вот какое поручение привело Шарлотту в Париж? Она покончила с этим в пятницу, однако ничего не говорит о возвращении домой. Она видела и молча разузнавала многое; видела Конвент в его реальном воплощении, видела Гору. Ей только не удалось видеть Марата в натуре: он болен сейчас и не выходит из дома.

В субботу, около 8 часов утра, она покупает большой нож в ножнах в Пале-Руаяле, затем тотчас же идет на площадь Побед и нанимает фиакр "до улицы Медицинской Школы, No 44". Здесь живет гражданин Марат, но он болен и его нельзя видеть, что. видимо, огорчает Шарлотту. Значит, у нее есть дело и к Марату? Злополучная прекрасная Шарлотта; злополучный, презренный Марат! Из Кана, на крайнем западе, из Нешателя, на крайнем востоке, они оба приближаются один к другому; оба, как это ни странно, имеют дело друг к другу. Шарлотта, возвратившись к себе в гостиницу, посылает Марату короткую записку, извещая, что она приехала из Кана, очага возмущения, что она горячо желает видеть его и "дать ему возможность оказать Франции громадную услугу". Ответа нет. Шарлотта пишет другую записку, еще более настойчивую, и отправляется с ней в карете около семи часов вечера сама. Утомленные поденщики окончили свою неделю. Огромный Париж движется и волнуется своими разнообразными смуглыми желаниями. Только эта прекрасная женщина дышит решимостью, направляется прямо к цели.

Стоит золотистый июльский вечер тринадцатого числа, канун годовщины взятия Бастилии, когда "господин Марат" четыре года тому назад в толпе на Пон-Неф язвительно требовал от гусарского отряда Безанваля, который имел такие дружеские намерения, "слезть в таком случае с коней и отдать свое оружие", этим он снискал себе славу среди патриотов; четыре года - какой путь прошел он с тех пор! Теперь около половины восьмого вечера он сидит по пояс в ванне, задыхаясь от жары, глубоко огорченный, больной революционной лихорадкой, - другую его болезнь история предпочитает не называть. Бедняга крайне истощен и болен; в кармане у него ровно И су бумажными деньгами; возле ванны стоит крепкий треногий табурет, чтобы писать на нем пока; если прибавить к этому грязную прачку, вот и весь его домашний обиход на улице Медицинской Школы. Сюда, и более никуда, привел избранный им путь. Не в царство братства и полного блаженства, но уж наверное на путь к нему? Чу, опять стучат? Мелодичный женский голос отказывается уйти. Это опять та гражданка, которая хочет оказать услугу Франции. Марат, узнав ее голос, кричит из комнаты: "Примите". Шарлотта Корде принята.

"Гражданин Марат, я приехала из Кана, очага возмущения, и желала бы поговорить с вами". - "Садитесь, mon enfant (дитя мое). Ну, что поделывают изменники в Кане? Кто там из депутатов?" Шарлотта называет некоторых. "Их головы упадут через две недели", - хрипит пылкий Друг Народа, схватывая свои листки, чтобы записать. "Барбару, Петион, - пишет он обнаженной сморщенной рукой, повернувшись боком в своей ванне, - Петион, и Луве, и... " Шарлотта вынимает свой нож из ножен и вонзает его верным ударом в сердце пишущего. "A moi, chere amie!" (Ko мне, милая!) Более он ничего не мог произнести, не мог даже крикнуть, настигнутый смертью. Помощь под рукой, прачка вбегает, но Друга Народа или друга прачки уже не стало; жизнь его, негодуя, со стоном изливается в царство теней.

Итак, Марат, Друг Народа, убит; одинокий Столпник низвергнут со своего столба. Куда? Про то знает тот, кто его создал. Патриотический Париж стонет и плачет, но если бы он и в десять крат сильнее стонал, то это было бы напрасно; патриотическая Франция вторит ему; Конвент с Шабо, "бледным от ужаса, заявляющим, что все они будут убиты"; постановляет, чтобы Марату были возданы почести Пантеона и общественные похороны; прах Мирабо должен посторониться для него. Якобинские общества в горестных речах резюмируют его характер, сравнивают его с тем, кому они думали сделать честь, назвав его "добрым санкюлотом", но кого мы не называем здесь. На площади Карусель должна быть воздвигнута часовня для урны, содержащей сердце Друга Народа, и новорожденных детей будут называть Маратами; каменщики с Лаго-ди-Комо изведут горы гипса на некрасивые бюсты; Давид будет писать свою картину или сцену смерти, но, какие бы понести ни изобретал человеческий ум, Марат уже не увидит света земного солнца. Единственная подробность, которую мы прочли с сочувствием в старой газете "Moniteur", - это как брат Марата приходил из Нешателя просить Конвент, чтобы ему отдали ружье покойного Жан Поля. Значит, и Марат имел родственные связи, и был когда-то завернут в пеленки, и спал безмятежно в колыбели, подобно всем нам! Значит, все вы дети людей! Одна из его сестер, говорят, еще до сих пор живет в Париже.

Что касается Шарлотты, то она выполнила задачу. Вознаграждение за нее близко и несомненно. Милая подруга Марата и соседи по дому бросаются к ней; она "опрокидывает часть мебели" и загораживается, пока не приходят жандармы; тогда она спокойно выходит, спокойно идет в тюрьму Аббатства: она одна спокойна; весь Париж трепещет от удивления, ярости или восхищения вокруг нее. Дюперре арестован из-за нее; его бумаги опечатаны, что может иметь последствия. Фоше также арестован, хотя Фоше даже не слыхал о ней. Шарлотта, поставленная на очную ставку с этими двумя депутатами, хвалит серьезную твердость Дюперре и порицает уныние Фоше.

В среду утром народ, переполняющий зал суда, может видеть ее лицо: прекрасное, спокойное лицо. Она называет этот день "четвертым днем приготовления к миру". Странный шепот пробегает по залу при виде ее, трудно сказать, какого характера. Тенвиль приготовил свой обвинительный акт и свитки бумаги; торговец из Пале-Руаяля засвидетельствовал, что он продал ей нож в ножнах. "Все эти подробности излишни, - прерывает Шарлотта. - Это я, я убила Марата". - "По наущению кого?" - "Никого". - "Что же побудило вас к этому?" - "Его преступления. Я убила одного человека, добавила она, сильно повысив голос, так как судьи продолжали свои вопросы, я убила одного человека, чтобы спасти сотни тысяч других; убила негодяя, свирепое дикое животное, чтобы спасти невинных и дать отдых моей родине. До революции я была республиканкой; у меня никогда не было недостатка в энергии". Значит, не о чем больше и говорить. Публика смотрит с удивлением; миниатюристы поспешно набрасывают ее черты; Шарлотта не противится; судьи исполняют формальности. Приговор: смерть, как убийце. Она благодарит своего адвоката в кротких выражениях, полных гордого сознания; благодарит священника, которого привели к ней, но она не нуждается ни в исповеди, ни в духовной или какой-либо другой его помощи.

Итак, в тот же вечер, около половины восьмого, из ворот Консьержери по направлению к городу, где все на ногах, выезжает роковая колесница с сидящим на ней молодым, прекрасным созданием, одетым в красную рубашку убийцы; созданием, таким прекрасным, ясным, таким полным жизни... и направляющимся к смерти - одиноким среди всего мира. Многие снимают шляпы в знак почтительного приветствия, ибо чье сердце может остаться равнодушным?7 Другие кричат и ревут. Адам Люкс из Майнца объявляет ее более великой, чем Брут, говорит, что было бы счастьем умереть вместе с нею. По-видимому, голова этого молодого человека вскружена. На площади Революции лицо Шарлотты сохраняет спокойную улыбку. Палачи начинают связывать ей ноги; она противится, принимая это за оскорбление, но после нескольких слов объяснения подчиняется с ласковым извинением. Как последнее приготовление они снимают косынку с ее шеи - краска девичьего стыда заливает это прекрасное лицо и шею; щеки ее еще были окрашены, когда палач поднял отрубленную голову, чтобы показать ее народу. "Несомненно, - говорит Форстер, - что он презрительно ударил ее по щеке; я видел это собственными глазами; полиция заключила его за это в тюрьму".

Таким образом, прекраснейшее и презреннейшее столкнулись и уничтожили друг друга. Жан Поль Марат и Мария Анна Шарлотта Корде оба внезапно перестали существовать. "День приготовления к миру?" Увы, возможны ли мир или подготовление к нему, когда даже сердца прелестных девушек в тиши монастырских стен мечтают не 6 рае любви и радостях жизни, а о самопожертвовании Корде и достойной смерти? В том, что 25 миллионов сердец бьются таким чувством, - вот в чем анархия, в этом ее сущность, и не мир может быть ее воплощением! Смерть Марата, в десять раз сильнее обострившая старую вражду, хуже, чем какая бы то ни было жизнь. О вы, злополучные двое, взаимно уничтожившие друг друга, прекрасная и презренный, спите спокойно в лоне Матери, давшей жизнь вам обоим!

Вот история Шарлотты Корде, самая точная, самая полная, ангельски демоническая подобная звезде! Адам Люкс идет домой в полубреду, чтобы излить свое поклонение ей на бумаге и в печати и предложить поставить ей статую с надписью: "Более великая, чем Брут"[75]. Друзья указывают ему на опасность. Люкс равнодушен. Он думает, что было бы прекрасно умереть вместе с нею.

Глава вторая. МЕЖДОУСОБНАЯ ВОЙНА

В те же самые часы другая гильотина производит свою работу над другим существом. Сегодня Шарлотта умирает в Париже за жирондистов, завтра Шалье падает в Лионе от руки жирондистов.

От грохота провозимых пушек по улицам этого города дело дошло до стрельбы из них, до бешеной схватки. Нивьер-Шоль и жирондиcты торжествуют, а за их спиной, как и повсюду, стоит роялистская партия, выжидающая удобный момент, чтобы выступить. Много волнений в Лионе, и господствующая партия победоносно одерживает верх. В самом деле, весь Юг на ногах, заключает в тюрьму якобинцев, вооружается в поддержку жирондистов, в связи с чем созван Лионский конгресс, учрежден "Революционный Лионский трибунал", трепещите, анархисты! Так Шалье скоро был признан виновным в якобинстве, в заговоре убийц, в том, что "обратился с речью, обнажив шпагу, 6-го минувшего февраля"; и назавтра он совершает свой последний путь по улицам Лиона "рядом со священником, с которым он бурно разговаривает". Невдалеке уже сверкает топор. Этот человек плакал в былые годы и "падал на колени на мостовую", благословляя небо при виде листовок федерации или чего-либо подобного, но после того он ездил в Париж на поклонение Марату и Горе, и вот теперь и Марат, и он оба погибли; можно было предвидеть, что он кончит плохо. Якобинцы втайне стонут в Лионе, но не смеют высказаться громко. Шалье, когда суд вынес ему приговор, ответил: "Моя смерть будет дорого стоить этому городу".

Город Монтелимар не погребен под своими развалинами, но Марсель действительно выступает в поход под командой Лионского конгресса и заключает в тюрьму патриотов; теперь и роялисты снимают маски. Против них сражается генерал Карто, хотя и с малыми силами, и с ним майор артиллерии по имени Наполеон Бонапарт. Этот Наполеон, чтобы доказать, что марсельцы не имеют никакой надежды на успех, не только сражается, но и пишет; он публикует свой "Ужин в Бокере" - диалог, ставший любопытным. Несчастный город, сколько в нем противоречий! Насилие оплачено насилием в геометрической прогрессии; роялизм и анархизм оба выступают разом; кто сможет подвести конечный итог этих геометрических рядов?

Железные перила еще никогда не плавали в Марсельской гавани, но тело утопившегося Ребекки было найдено плавающим в ней. Пылкий Ребекки, видя, как росла смута и заражались роялизмом почтенные люди, почувствовал, что для республиканца не осталось иного убежища, кроме смерти. Ребекки исчез; никто не знал куда, пока однажды утром не нашли его пустой оболочки, или тела, всплывшего вниз головой и носившегося по соленым волнам10, и не поняли, что Ребекки не стало. Тулон также заключает в тюрьму патриотов, посылает делегатов в конгресс, заводит на всякий случай интриги с роялистами и англичанами. Монпелье, Бордо, Нант, вся Франция, не находящаяся под властью Австрии и Киммерии, кажется, предались безумию и самоубийственному уничтожению. Гора работает, подобно вулкану в жаркой вулканической стране. Учрежденные Конвентом комитеты безопасности, спасения заняты день и ночь. Комиссары Конвента быстро мчатся по всем дорогам, неся оливковую ветвь и меч или теперь, быть может, один только меч. Шометт и муниципалитеты ежедневно являются в Тюильри с требованием конституции. Вот уже несколько недель, как Шометт решил в Ратуше, что депутация должна ходить каждый день и требовать конституцию, пока она не будет получена11; посредством ее могла бы соединиться и примириться предающаяся самоубийству Франция - вещь, несомненно весьма желательная.

Так вот какие плоды пожали антианархические жирондисты, подняв эту войну в Кальвадосе? Только эти, можно сказать, и никаких других. Ведь в самом деле, прежде чем пала голова Шарлотты или Шалье, Кальвадосская война рассеялась как сон в мгновение ока. С 72 департаментами да своей стороне можно было бы надеяться на лучшее. Но оказывается, что эти почтенные департаменты хотя и охотно подают голоса, но не желают сражаться. Обладание всегда дает по закону девять шансов из десяти, а в юридических процессах этого рода даже девяносто девять. Люди делают то, что они привыкли делать, и обладают неизмеримой нерешительностью и инертностью: они повинуются тому, кто обладает атрибутами, требующими повиновения. Посмотрите, что означает в современном обществе один этот факт: метрополия заодно с нашими врагами; метрополия, мать-город, справедливо названная так; все остальные только ее дети, ее питомцы. Ведь это не кожаный дилижанс с почтовым мешком и ящиком для багажа под козлами медленно выезжает из нее, это громадный пульс жизни; метрополия - сердце всего. Отрежьте один этот кожаный дилижанс, как много будет отрезано! Генерал Вимпфен, смотрящий на дело практически, не может найти другого выхода, кроме возврата к роялизму; нужно войти в сношения с Питтом! Он делает туманные намеки в этом роде, от которых жирондисты содрогаются. Он поступает, как его помощник по командованию, некий ci-devant граф Пюизэ, совершенно неизвестный Луве и сильно им подозреваемый.

Мало войн начиналось когда-либо так неудовлетворительно, как эта Кальвадосская война. Кто интересуется подобными вещами, тот может прочесть подробности о ней в мемуарах того же самого ci-devant Пюизэ, человека, много испытавшего и к тому же роялиста; мы узнаем из этих мемуаров, что жирондистские национальные войска, выступившие под гром духовой музыки, вошли около старинного замка Брекур в лесистую местность близ Вернова, чтобы встретить национальные войска Горы, идущие из Парижа; что 15 июля пополудни они встретились, обоюдно закричали, после чего обе стороны обратились в бегство без потерь; что Пюизэ после этого - так как национальные войска Горы бежали первые и мы сочли себя победителями - был поднят со своей теплой постели в замке Брекур и принужден скакать без сапог; наши национальные войска, стоявшие в ночном карауле, неожиданно бросились спасаться кто куда мог; одним словом, Кальвадосская война потухла в самом начале, и теперь осталось решить только один вопрос: куда бежать и в какой щели укрыться?12

Национальные волонтеры разбегаются по домам быстрее, чем пришли. 72 почтенных департамента, говорит Мейан, "все поворачивают к нам тыл и покидают нас в двадцать четыре часа". Несчастные те, которые, как, например, в Лионе, зашли слишком далеко, чтобы возвращаться! "Однажды утром" мы нашли на нашем доме управления прибитый декрет Конвента, который объявляет нас вне закона. Он прибит нашими канскими должностными лицами - ясный намек, что и мы должны исчезнуть. Но куда? Горса имеет друзей в Ренне, его спрячут там к несчастью, он не хочет сидеть спрятанным. Гюаде, Ланжюине находятся на перепутье и направляются в Бордо. "В Бордо!" - кричит общий голос, голос доблестней отчаяния. Кое-какие знамена почтенного жирондизма еще развеваются там, или мы думаем, что развеваются.

Итак, туда; каждый как умеет! Одиннадцать из этих злополучных депутатов, к которым можно причислить как двенадцатого литератора Риуффа, делают оригинальную вещь: надевают мундир национальных волонтеров и отступают к югу с батальоном бретонцев в качестве простых солдат этого корпуса. Эти храбрые бретонцы стояли за нас вернее, чем все другие, однако в конце первого или второго дня они также становятся нерешительными, разделяются; мы должны оставить их и с какой-нибудь полудюжиной солдат в качестве конвоя или проводников отступать сами по себе, одиноко шествующим отрядом через обширные области Запада.

Глава третья. ОТСТУПЛЕНИЕ ОДИННАДЦАТИ

Это отступление одиннадцати - одно из самых замечательных, какие только представляет история: горстка покинутых законодателей, отступающих без отдыха с ружьями на плечах и туго набитыми патронташами среди золотистых покровов осени! Сотни миль отделяют их от Бордо; население становится все враждебнее, подозревая правду; брожение и темные слухи идут со всех сторон и постоянно растут. Луве сохранил дорожный дневник этого отступления - цель, стоящая всего того, что он когда-либо написал.

О доблестный Петион со своей рано поседевшей головой, о мужественный молодой Барбару, неужели дошло до этого! Утомительные дороги, изношенные башмаки, пустой кошелек, вокруг опасности, как на море! Революционные комитеты находятся в каждом городском округе якобинского характера; все наши друзья запуганы; наше дело проиграло. В местечке Монконтур по несчастной случайности базарный день; зевакам подозрительно такое прохождение одиноко шествующего отряда; нам необходимы энергия, быстрота и удача, чтобы добиться позволения пройти. Торопитесь, усталые странники! Страна подымается; молва о двенадцати путниках, одиноко пробирающихся столь таинственным образом, следует за вами по пятам; широкая волна назойливо любопытного и преследующего говора растет, пока весь Запад не приходит в движение. "Кюсси мучает подагра; Бюзо слишком толст для ходьбы"; Риуфф с потертыми в кровь, покрытыми пузырями ногами может ходить только на носках; Барбару растянул лодыжку и хромает, но все еще весел, полон надежд и мужества. Ветреный Луве робко озирается, но в сердце его нет робости. Невозмутимость добродетельного Петиона "была всего лишь раз омрачена". Они спят в скирдах соломы, в лесных чащах; самый жесткий соломенный матрац, брошенный на полу у тайного друга, уже роскошь. Они захвачены среди ночи якобинскими мэрами с барабанным боем, но выпутываются благодаря своему решительному виду, бряцанию мушкетов и находчивости.

Пытаться дойти до Бордо через объятую пламенем восстания Вандею и оставшиеся длинные географические пространства было бы безумием; хорошо, если бы можно было достичь Кемпе на морском берегу и сесть там на корабль. Скорее, скорее! Под конец пути решено было идти всю ночь, так велико было возбуждение в стране. Они так и поступают; под покровом мирной ночи с трудом продвигаются вперед, и, однако, что же это, молва опередила их. В жалкой деревушке Карэ (да будет она долго памятна путешественникам своими соломенными лачугами и бездонными торфяными болотами) они с удивлением замечают еще мерцание огней: граждане бодрствуют с горящими ночниками в этом уголке планеты; когда они быстро проходят по единственной жалкой улице, слышится голос, говорящий: "Вот они идут!" (Les voila qui passent!)15 Скорее, вы, двенадцать, осужденные, хромые; бегите, прежде чем они успеют вооружиться; достигайте лесов Кемпе до рассвета и лежите там притаившись.

Осужденные двенадцать так и поступают, хотя с трудом, заблудившись в незнакомой местности и преодолевая ночные опасности. В Кемпе есть друзья жирондистов, которые, вероятно, укроют бездомных, пока бордоский корабль не поднимет якоря. Измученные дорогой, с усталым сердцем, в мучительной нерешимости, пока будут уведомлены кемпские друзья, они лежат там, притаившись под густым мокрым кустарником, подозревая каждое человеческое лицо. Пожалейте этих отважных несчастных людей! Несчастнейшие из законодателей! Думали ли вы двадцать или сорок месяцев назад, когда, уложив свой багаж, сели в кожаную повозку, чтобы сделаться римскими сенаторами возрожденной Франции и пожать бессмертные лавры, думали ли вы, что ваше путешествие приведет вас сюда? Кемпские самаритяне находят их, притаившихся, поднимают, чтобы помочь и ободрить, и прячут в надежных местах. Оттуда им помогут ускользнуть постепенно, или же они могут сидеть там спокойно и писать свои мемуары. пока не распустит паруса бордоский корабль.

Итак, в Кальвадосе все усмирено; Ромм выпущен из тюрьмы и обдумывает свой календарь; зачинщики заключены в его комнату. В Кане семья Корде молча плачет; дом Бюзо представляет кучу праха и развалин, и среди обломков стоит столб с надписью: "Здесь жил изменник Бюзо, злоумышлявший против Республики". Бюзо и другие скрывшиеся депутаты объявлены, как мы видели, вне закона, они могут быть лишены жизни там, где будут найдены. Хуже всего приходится бедным арестованным парижским депутатам. "Домашний арест" грозит превратиться в "заключение в Люксембургской тюрьме", а где кончится? Кто, например, этот бледный худой человек, едущий по направлению к Швейцарии в качестве нешательского негоцианта и арестованный в городе "Мулене? Революционному комитету он кажется подозрительным. Для революционного комитета очевидно: он - депутат Бриссо! Назад! Под арест, бедный Бриссо, или в строгое заключение, куда суждено последовать и другим. Рабо соорудил себе фальшивую внутреннюю стену в доме друга, живет в непроглядной темноте, между двух стен. Этот арест кончится в тюрьме и в Революционном трибунале.

Не должны мы забывать и Дюперре, и, печати, наложенной на его бумаги из-за Шарлотты. Там есть одна бумага, способная причинить много бедствий, это тайный торжественный протест против suprema dies 2 июня; наш бедный Дюперре составил этот тайный протест в ту же неделю со всею ясностью выражений, выжидая время, когда можно будет опубликовать его; под этим тайным протестом стоит ясно написанная подпись его и подписи немалого числа других жирондистских депутатов. Что, если печати будут сняты, когда Гора еще господствует? Все протестующие, Мерсье, Байель, по слухам, еще 73 депутата, все, что еще осталось от почтенного жирондизма в Конвенте, должны трепетать при этой мысли!.. Вот плоды начатой междоусобной войны.

Мы находим также, что в эти последние июльские дни окончена знаменитая осада Майнца; гарнизон должен выйти с военными почестями и не сражаться против коалиции в течение года. Любители живописи и Гете стояли на Майнцском шоссе и смотрели с должным интересом на процессию, выходившую со всей подобающей торжественностью.

"Первым вышел сопровождаемый прусской кавалерией французский гарнизон. Трудно представить себе более странное зрелище: колонна марсельцев, исхудавших, загорелых, пестрых, в заплатанных одеждах, вышла быстрым шагом, словно король Эдвин открыл гору и выпустил из нее свое войско карликов. Затем следовали регулярные войска: серьезные, сумрачные, хотя не унылые и не пристыженные. Но самым замечательным явлением, поразившим всех, были конные егеря. Они приблизились в полном молчании к тому месту, где мы стояли, и тогда их оркестр заиграл "Марсельезу". Это революционное Те Deum заключает в себе что-то грустное и пророческое даже при быстром темпе, но теперь его играли медленно, в унисон с тихим аллюром егерей. Было что-то трогательное, жуткое и очень серьезное в зрелище этих всадников, высоких, исхудавших людей пожилого возраста, с выражением лиц, соответствующим музыке, когда они мерным шагом двигались вперед. Каждого из них можно было сравнить с Дон-Кихотом; в массе они выглядели в высшей степени благородно.

Затем выходит отряд, привлекающий особое внимание, - это комиссары или представители. Мерлей де Тионвиль в гусарском мундире, диковатый на вид, с бородой, по левую руку от него другое лицо в подобном же костюме; при виде последнего толпа яростно выкрикивает имя одного горожанина - члена Якобинского клуба; она дрогнула, чтобы схватить его. Мерлей, потянув узду, напоминает о его достоинстве как французского представителя, о мести, которая последовала бы за всякое нанесенное ему оскорбление, и советует всем успокоиться, потому что его видят здесь не в последний раз". Так выехал Мерлей, угрожающий в самом поражении. Но что остановит теперь эту лавину пруссаков, направляющуюся через открытый северо-восток? Счастье, если укрепленные линии Вейсембурга и непроходимые Вогезы ограничат ее французским Эльзасом, удержат от наводнения самого сердца страны!

В эти же самые дни окончена и осада Валансьена, павшего под раскаленным градом Йорка! Конде пал уже несколько недель назад. Киммерийская коалиция продвигается вперед. Достойно при этом внимания, что во всех этих занятых неприятелем французских городах развевается знамя не с королевскими лилиями во имя нового претендента Людовика, а с австрийским орлом, словно Австрия предполагает удержать их все за собой. Не может ли генерал Кюстин, находящийся еще в Париже, дать какие-нибудь объяснения по поводу падения этих укрепленных городов? Мать патриотизма громко ревет с трибуны и галерей, что он должен сделать это, однако желчно замечает, что "господа из Пале-Руаяля" кричат "многие лета" этому генералу.

Мать патриотизма, избавленная теперь последовательными чистками от всякой тени жирондизма, приобрела большой авторитет: можно назвать ее щитоносцем, или питомником, или даже предводителем самого очищенного Национального Конвента. Якобинские дебаты публикуются в "Moniteur", подобно парламентским.

Глава четвертая. О ПРИРОДА!

Но заглянем пристальнее в город Париж: что замечает там История 10 августа первого года Свободы, "по старому стилю 1793 года"? Хвала Небу, новый праздник Пик!

"Ежедневная депутация" Шометта добилась своего: конституции. Это была одна из наиболее быстро составленных конституций, написанная, как иные говорят, в неделю Эро де Сешелем и другими; вероятно, это была достаточно искусная, годная к применению конституция; впрочем, на этот счет мы не считаем себя призванными составить основательное суждение. Искусна была или нет эта конституция, но 44 тысячи французских общин подавляющим большинством поспешили принять ее, обрадованные хоть какой-нибудь конституцией. В Париж прибыли делегаты от департаментов из почтенных республиканцев с поручением торжественно изъявить согласие на принятие ее, и теперь все, что еще остается, - это публично провозгласить последнюю конституцию и присягнуть ей на празднике Пик? Департаментские депутаты приехали несколько времени тому назад, и Шометт очень беспокоится за них, как бы господа спекулянты-жирондисты или, не приведи господи, Filles de joie жирондистского нрава не повредили их морали. Этот день, 10 августа, бессмертная годовщина, почти более великая, чем июльская годовщина взятия Бастилии.

Художник Давид не ленился. Благодаря ему и французскому гению в этот день выступает на свет беспримерная сценичная фантасмагория, о которой История, занятая реальными фантасмагориями, говорит очень немного.

Одну вещь История может отметить с удовольствием: на развалинах Бастилии сооружена статуя Природы, колоссальная, изливающая воду из своих грудей. Это не сон, а реальность, осязаемая, очевидная. И стоит она, изливаясь, великая Природа, в серых предрассветных сумерках; но лишь только восходящее солнце окрасит пурпуром восток, как начинают приходить бесчисленные толпы, стройные и нестройные. Приходят департаментские делегаты, приходят Мать патриотизма и ее Дочери, приходит Национальный Конвент, предводительствуемый красивым Эро де Сешелем; нежная духовая музыка льется звуками ожидания. И вот, как только великое светило рассыпало первую горсть огней, позолотив холмы и верхушки труб, Эро де Сешель уже у ног великой Природы (она просто из гипса); он поднимает в железной чаше воду, струящуюся из священной груди, пьет ее с красноречивой языческой молитвой, начинающейся словами: "О природа!", и все департаментские депутаты пьют за ним вслед, каждый с наиболее подходящим к случаю восклицанием или пророческим изречением, какие кому приходят на ум; все это среди вздохов, переходящих в бурю духовой музыки; гром артиллерии и рев людских глоток таким образом завершается первый акт этого торжества.

Затем следует процессия вдоль бульваров: депутаты и должностные лица, связанные вместе одной длинной трехцветной лентой, далее идут "члены парижских секций Народа", идут в беспорядке, с пиками, молотами, с орудиями и эмблемами своих цехов, среди которых мы замечаем плуг и древних Филемона и Бавкиду, сидящих на плуге и везомых своими детьми. Нестройные и гармонические звуки множества голосов наполняют воздух. Многие направляются через Триумфальные арки, и у подножия первой мы замечаем - кого бы, ты думал? - героинь восстания женщин, энергичных дам Рынка; они расположились здесь (Теруань отсутствует; опасаются, что она слишком больна, чтобы быть здесь) с дубовыми ветками, трехцветными украшениями, плотно усевшись на своих пушках. Красавец Эро де Сешель, остановившись полюбоваться ими, обращается к ним с льстивой, красноречивой речью, после которой они встают и присоединяются к шествию.

А теперь посмотрите: на площади Революции кому посвящена эта другая величественная статуя, закутанная в холст, который быстро поднимается посредством блока и веревки? Статуя Свободы! Она тоже из гипса, но полагают, что будет из металла; стоит она на том месте, где некогда красовалась статуя деспота Людовика XV. "Три тысячи птиц" выпущены на волю, в Божий мир, с бирками на шее: "Мы свободны"; подражайте нам. Жертвоприношения из королевской мишуры и ci-devant, какую еще могли найти, уже совершены; красавец Эро произносит пышную речь; возносятся языческие молитвы.

И затем вперед, за реку, где находится новое огромное изваяние, целая гора гипса: Народ-Геркулес с поднятой всепобеждающей палицей; "многоголовый дракон жирондистского федерализма, поднимающийся из зловонного болота" требует нового потока красноречия от Эро де Сешеля. Уж не говорим о Марсовом поле, о находящемся там Алтаре Отечества с урной, содержащей прах погибших защитников равенства перед законом, о стольких излияниях, жестах и речах, что губы Эро де Сешеля, вероятно, побелели и язык его стал прилипать к гортани.

Около шести часов усталый председатель и парижские патриоты садятся за общественную трапезу, какая найдется, и бокалами пенящегося вина открывают новую и новейшую эру. В самом деле, разве не готов уже новый календарь Ромма? На всех выступах домов мелькают маленькие трехцветные флаги; флагштоком служит пика с шапкой Свободы. На стенах всех домов, так как ни один неподозреваемый патриот не захочет отстать от других, виднеются напечатанные слова: "Республика, единая и неделимая, Свобода, Равенство, Братство или Смерть".

Что касается нового календаря, то можно сказать, что здесь, больше чем где бы то ни было, мыслящие люди давно уже поражались неравенствам и несоответствиям и необходимость замены старого календаря новым была давно решена. Марешаль, атеист, почти десять лет назад предложил новый календарь, свободный по крайней мере от суеверия; парижскому муниципалитету оставалось только принять его теперь за неимением лучшего. Во всяком случае с календарем ли Марешаля или с другим, лучшим, а новая эра наступила. Петиции в этом смысле посылались уже неоднократно, и прошлый год все общественные учреждения, журналисты и патриоты вообще называли первым годом Республики. Вопрос этот не простой, но Конвент взялся за него, и Ромм, как мы видели, трудился над ним; не новый календарь Марешаля, а лучший, новейший календарь Ромма будет принят. Ромм, которому помогают Монж, Лагранж и другие, производит математические вычисления; Фабр д'Эглантин придумывает поэтические наименования, и 5 октября 1793 года, после многих волнении, они представляют свой новый, республиканский календарь в законченном виде, и он входит в силу законным порядком.

Четыре равных времени года, двенадцать равных месяцев по тридцать дней каждый; это составляет триста шестьдесят дней; остается пять лишних дней, которые необходимо распределить. Эти пять лишних дней мы отводим на праздники и называем их пятью санкюлотидами или днями бесштанными. Праздник Гения, праздник Труда, Действия, Вознаграждения, Мнения - так называются пять санкюлотид. Ими великий круг, или год, закончен; в каждый четвертый год, прежде называвшийся високосным, мы вводим шестую санкюлотиду и называем ее праздником Революции. Что касается начала, представляющего наибольшие затруднения, то не есть ли это одно из счастливейших совпадений, что Республика сама началась 21 сентября, около дня осеннего равноденствия? В осеннее равноденствие, в полночь по Парижскому меридиану, в некогда христианском 1792 году начинает свой счет новая эра. Vendemiaire, Brumaire, Frimaire (виноградный, туманный, морозный) - это три наших осенних месяца. Nivose, Pluviose, Ventose (снежный, дождливый, ветреный) составляют нашу зиму. Germinal, Floreal, Prairial (прорастающий, цветущий, луговой) - это наше весеннее время года. Messidor, Thermidor, Fructidor - dor по-гречески "дар" (жатвенный, жаркий, плодовый) - составляют республиканское лето. Эти двенадцать месяцев своеобразно делят республиканский год. Что касается более мелких подразделений, то мы дерзаем принять ваше десятичное деление и вместо древней, как мир, недели, или седь-мицы, сделать десятидницу, или декаду (Decade), и не без выгоды. В каждом месяце тогда получается три декады, что очень правильно, и Decadi, или десятый день, должен быть всегда "днем отдыха". А христианское воскресенье в таком случае? Исчезнет само собой!

Таков вкратце новый календарь Ромма и Конвента, вычисленный по Парижскому меридиану и евангелию Жан Жака. Этот календарь составляет не последнее неудобство для нынешних британских читателей французской истории, смущая их душу мессидорами и прериалями, так что приходится наконец в целях самозащиты составить какую-нибудь основную схему или таблицу соотношений между новым и старым стилями и держать ее под рукой. Такую таблицу, почти истрепавшуюся в наших руках, но все еще годную для чтения и печати, мы предлагаем теперь читателю в примечании, потому что календарь Ромма глубоко запечатлелся в газетах, мемуарах и официальных актах того времени; новой эрой, которая длится двенадцать с лишком лет, нельзя пренебрегать[76].

Итак, пусть читатель с такой основной схемой сможет, где надо, перевести новый стиль на старый, называемый также "рабским стилем" (stile esclave); мы же на этих страницах будем придерживаться, насколько возможно, только последнего.

Так, с новым праздником Пик и новой эрой, или новым, календарем, приняла Франция свою новую конституцию, самую демократическую из когда-либо написанных на бумаге. Как-то она будет действовать на практике? Патриотические депутации время от времени просят разрешения пользоваться ею; просят, чтобы она была приведена в действие. Всегда, однако, это кажется сомнительным, для данного момента неудобным. Наконец через несколько недель Комитет общественного спасения извещает через Сен-Жюста, что при настоящих тревожных обстоятельствах Франция находится в состоянии революционном и правительство ее должно быть революционным, пока не наступит успокоение. Следовательно, эта бедная новая конституция должна существовать только как бумага и как надежда; в этом виде мы можем вообразить ее даже теперь лежащею с бесконечным множеством других вещей в этой темнице подлунного мера. Более чем бумагой ей и не суждено было сделаться.

Глава пятая. ОСТРЫЙ МЕЧ

Франции действительно нужны теперь не изложенные на бумаге теории, а нечто совсем другое: ей нужны железо и смелость.

Ведь Вандея еще пылает, увы, в буквальном смысле; негодяй Россиньоль сжигает даже мельницы. Генерал Сантер не мог ничего сделать там; генерал Россиньоль в слепой ярости, часто пьяный, может сделать менее чем ничего. Мятеж разгорается, становясь все безумнее. К счастью, те тощие Дон-Кихоты, которых мы видели выходящими из Майнца и которые "обязались не служить против коалиции в течение года", прибыли в Париж. Национальный Конвент упаковывает их в почтовые дилижансы и повозки и поспешно отправляет в Вандею. Там, мужественно сражаясь в безвестных битвах и схватках под командой бездельника Россиньоля, пусть они, не увенчанные лаврами, спасут Республику и "будут постепенно вырезаны все до единого".

Разве коалиция не разливается внутри Франции, подобно огненному потоку: Пруссия - через открытый северо-восток, Австрия - с своей стороны, Англия через северо-запад. Генерал Гушар имеет не более успеха, чем генерал Кюстин; пусть он хорошенько подумает об этом! Через восточные и западные Пиренеи проникает Испания и развертывается по границе Южной Франции, шурша бурбонскими знаменами. Зола и пепел хаотической жирондистской междоусобицы уже покрыли всю эту область. Марсель

подавлен, но не усмирен, он будет усмирен в крови. Тулон, охваченный ужасом и зашедший слишком далеко, чтобы возвращаться, бросился, о вы, праведные державы, в объятия англичан![77] На Тулонском арсенале развевается флаг даже не с лилиями Людовика-претендента, а с крестом св. Георгия англичан и адмирала Худа![78] Все, что еще оставалось у Франции от ее военного флота, боевых судов, арсеналов, канатных заводов, предалось "этим врагам рода человеческого". Осаждайте их, бомбардируйте их, вы, комиссары Баррас, Фрерон, Робеспьер-младший, и вы, генералы Карто и Дюгомье, особенно же ты, замечательный майор артиллерии Наполеон Бонапарт! Худ укрепляется, запасается провизией, очевидно намереваясь сделать из Тулона новый Гибралтар.

Но глядите, что это за столб пламени внезапно взвился над городом Лионом осенней поздней ночью, в конце августа, наполнив окрестность оглушительным шумом? Это лионский арсенал с четырьмя пороховыми башнями загорелся от бомбардировки и взлетел на воздух, увлекая за собой "117 домов". Можно себе представить это сияние, подобное полуденному солнцу, этот грохот, уступающий разве лишь грому трубы последнего суда! Все спящее живое на далекое пространство вокруг было разбужено. И какое зрелище представилось глазам истории в этом неожиданном ночном блеске! Крыши злосчастного Лиона со всеми его куполами и шпилями мгновенно осветились, воды Соны и Роны вдруг явственно засверкали, и все вокруг стало видимым: горы и долины, деревушки и гладкое жнивье, холмы, увы, все изрытые окопами, траншеями, редутами осаждающих и осажденных, и голубые артиллеристы, и маленькие чертенята с порохом, занимающиеся своим адским делом в эту неблагоуханную ночь! Пусть мрак снова скроет все это, слишком печалящее взор. Поистине, смерть Шалье дорого стоит этому городу. Комиссары Конвента, лионские конгрессы появлялись и исчезали; одни меры сменялись другими, противоположными; дурное становилось худшим, пока не дошло до того, что комиссар Дюбуа-Крансе с "семидесятью тысячами войска и артиллерией из нескольких провинций" бомбардирует Лион денно и нощно.

Но впереди еще хуже. В Лионе голод, разорение и пожар. Осажденные делают отчаянные вылазки; храбрый Преси[79], их национальный полковник и командир, делает все, что в силах человека, сражается отчаянно, но безуспешно. Снабжение провиантом отрезано; ничего больше не попадает в город, кроме пуль и гранат! Арсенал взлетел на воздух; даже госпиталь будет обстреливаться, и больные будут погребены заживо. Черный флаг, вывешенный на этом здании, взывает к состраданию осаждающих: ведь хотя они и обезумели, но все же наши братья. Однако в своей слепой ярости осаждающие принимают этот флаг за знак вызова и еще ожесточеннее направляют туда свой огонь. Дурное становится худшим, и как остановить это ухудшение, пока оно не дойдет до самого ужасного? Комиссар Дюбуа не хочет слушать никаких доводов, никаких переговоров, кроме одного: обещания безусловной сдачи. В Лионе находятся усмиренные якобинцы, господствующие жирондисты и тайные роялисты. И теперь, когда муниципалитет окружен кольцом глухого ко всему безумия и артиллерийского огня, не бросится ли он с отчаяния в объятия самого роялизма? Король Сардинии должен был помочь, но помощь не приходит. Эмигрант д'Отишан от имени двух принцев-претендентов идет с помощью через Швейцарию, но также еще не пришел; Преси поднимает знамя с лилиями!

При виде его все верные жирондисты грустно опускают оружие - пусть наши трехцветные братья берут нас приступом и убивают в своей ярости: с вами мы не победим. Умирающие с голоду женщины и дети высланы из города, но неумолимый Дюбуа отправляет их обратно и в безумном ожесточении, посылает им только град ядер. Наши "редуты из хлопчатобумажных мешков" взяты и отбиты; Преси под своим знаменем с лилиями дерется с отчаянной храбростью.

Что станется с Лионом? Эта осада длится 70 дней.

На той же неделе в далеких западных водах смело разрезает волны Бискайского залива грязный и мрачный небольшой торговый корабль шотландского шкипера, под палубой которого обескураженно сидит последняя покинутая горсть депутатов-жирондистов из Кемпе! Часть их рассеялась кто куда мог. Бедный Риуфф попал в когти Революционного комитета и в парижскую тюрьму. Остальные - седовласый Петион, сердитый Бюзо, подозрительный Луве, храбрый молодой Барбару и другие - сидят здесь в трюме. Они бежали из Кемпе на этом жалком судне и теперь плывут, подвергаясь риску со всех сторон: грозят им и волны, и англичане, но пуще всего их братья-французы. Загнанные небом и землею в чрево этого торгового корабля шотландского шкипера, среди бушующего вокруг Атлантического океана, они направляются в Бордо, если случайно для них еще остается там надежда. Не входите в Бордо, о друзья! Кровожадные представители Конвента - Тальен и ему подобные уже прибыли туда со своими декретами, со своей гильотиной. Почтенный жирондизм загнан под землю; якобинцы господствуют наверху. С этой пристани Реоля, или мыса Амбес, как будто бледная смерть машет вам своим острым революционным мечом, советуя направиться в другое место!

Шотландский шкипер, ловкий, грязный человек, с трудом причаливает к одной из сторон этого мыса Амбес и высаживает своих пассажиров. Наведя необходимые справки, они быстро прячутся под землю и таким образом, в подземных проходах, в чуланах, погребах, на чердаках амбаров своих друзей и в пещерах Сент-Эмилиона и Либурна, избегают жестокой смерти. Несчастнейшие из сенаторов!

Глава шестая. ВОССТАВШИЕ ПРОТИВ ДЕСПОТОВ

Что может противопоставить якобинский Конвент всем этим неисчислимым трудностям, ужасам и бедствиям? Неспособный рассчитывать дух якобинства и анархическое безумие санкюлотства! Наши враги теснят нас, говорит Дантон, но покорить нас им не удастся; "скорее мы обратим в пепел Францию".

Комитет общественной безопасности и Комитет общественного спасения поднялись "на высоту обстоятельств". Пускай все сделают то же. Пусть 44 тысячи секций с их революционными комитетами заставят трепетать каждую фибру Республики, чтобы каждый француз почувствовал, что он обязан действовать или умереть. Они, эти секции и комитеты, - артерии якобинства; Дантон посредством органа Барера и Комитета общественного спасения издает декрет, чтобы в Париже по постановлению закона еженедельно собиралось по два митинга секций и чтобы бедным гражданам платили за участие в них, дабы они не теряли своих 40 су дневного заработка. Это и есть знаменитый "закон о 40 су", горячо побуждающий к санкюлотизму, способствующий обращению жизненных соков якобинства.

23 августа Комитет общественного спасения, по обыкновению через Барера, обнародовал в словах, которые стоит запомнить, свое постановление, скоро сделавшееся законом, о поголовном ополчении. "Вся Франция, сколько бы она ни заключала в себе людей и денег, должна быть поставлена под реквизицию", говорит Барер поистине словами Тиртея[80], красноречивее которых мы у него не знаем. "Республика - это один громадный осажденный город". 250 кузниц должны быть устроены на этих днях в Люксембургском саду, вокруг внешней стены Тюильри, чтобы выделывать ружейные стволы пред лицом земли и неба! Из всех деревушек по направлению к их департаментскому городу, из всех департаментских городов по направлению к указанному лагерю или очагу войны пойдут сыны свободы, на знамени которых будет написано: Le peuple francais debout contre les tyrans (Французский народ, восставший против деспотов). Молодые люди пойдут на битву; их дело - побеждать; семейные люди будут ковать оружие, возить обоз и артиллерию, доставлять провиант; женщины будут шить одежду воинам, делать палатки, служить в госпиталях; дети будут щипать корпию из старого полотна; пожилые люди будут объезжать публичные места и своими речами возбуждать храбрость молодых, проповедовать ненависть к королям и единение с республикой. Это слова Тиртея, которые отдаются в сердцах всех французов.

Вот в каком настроении, раз никакое другое не помогает, ринется Франция на своих врагов! Ринется, очертя голову, не думая об издержках и последствиях, не руководствуясь никаким другим законом и правилом, кроме одного верховного закона - спасения народа! Оружием послужит все железо, находящееся во Франции, силою - все мужчины, женщины и дети Франции. Там, в своих 250 кузницах в саду Люксембургского дворца и Тюильри, пусть они выковывают ружейные стволы пред лицом земли и неба.

Но геройская отвага в отношении чужеземного врага не может заглушить черной ненависти к врагу домашнему. В то время как циркуляция жизненных соков в революционных комитетах была ускорена законом о 40 су, депутат Мерлей - не Тионвиль, которого мы видели выезжающим из Майнца, а Мерлей из Дуэ, прозванный впоследствии Мерленом Suspect (подозрительным), - выступает около недели спустя со своим прогремевшим на весь мир законом о подозрительных, предписывающим всем секциям, через их комитеты немедленно арестовывать всех подозрительных лиц и объясняющим вместе с тем, кто именно должен считаться подозрительным и подлежащим аресту. "Подозрительны, говорит он, - вce те, кто своими действиями, сношениями, речами, сочинениями и, короче говоря, чем бы то ни было навлекли на себя подозрение". Мало того, Шометт, разъясняя предмет в своих муниципальных плакатах и прокламациях, договорится до того, что подозрительного почти всегда можно узнать на улице и, схватив его, тащить в комитет и в тюрьму. Следите хорошенько за своими словами, наблюдайте тщательно за своими взглядами: если вы не подозрительны ни в чем другом, то можете сделаться, как вошло в поговорку, "подозреваемым в подозрительности"! Ибо не находимся ли мы в состоянии революции?

Более ужасный закон никогда не управлял ни одной нацией. Все тюрьмы и арестные дома на французской земле переполнены людьми до самой кровли; 44 тысячи комитетов, подобно 44 тысячам жнецов и собирателей колосьев, очищают Францию, собирают свою жатву и складывают ее в эти дома. Это жатва аристократических плевел! Мало того, из опасения, что сорок четыре тысячи, каждая на своем собственном жатвенном поле, окажутся недостаточными, учреждается на подмогу им странствующая "революционная армия" в шесть тысяч человек под командой надежных капитанов; она будет обходить всю страну и вмешиваться там, где найдет, что жатвенная работа ведется недостаточно энергично. Так просили муниципалитет и Мать патриотизма, так постановил Конвент. Да исчезнут все аристократы, федералисты, все господа! Да вострепещет все человечество! "Почва свободы должна быть очищена" местью!

И Революционный трибунал не отдыхает. Бланшланд за потерю Сан-Доминго, "орлеанские заговорщики" за "убийство", за нападение на священную особу депутата Леонарда Бурдона, многие другие, имена которых остались неизвестными, но которым жизнь была дорога, уже погибли. Ежедневно великая гильотина собирает свою дань. Ежевечерне среди пестрого разнообразия вещей, подобно мрачному призраку, появляется и скользит колесница смерти. Разноликая толпа на мгновение содрогается при виде ее, но в следующее мгновение забывает о ней. Аристократы! Они были виноваты перед Республикой; их смерть, хотя бы только потому, что их имущество будет конфисковано, принесет пользу Республике; "Vive la Republique!"

В последние дни августа упала более знаменитая голова - голова генерала Кюстина. Он обвинялся в жестокости, в неспособности, в измене и во многом другом, но оказался виновным, можно сказать, только в одном: в том, что не был удачлив. Услышав свой неожиданный приговор, "Кюстин упал перед распятием" и не произносил ни слова в течение двух часов; он ехал на площадь Революции с влажным молящим взором; взглянув наверх, на сверкающий топор, он быстро взошел на эшафот26 и быстро был вычеркнут из списка живых. Он сражался в Америке, этот гордый, отважный человек, а его судьба - куда она его привела!

Второго числа того же месяца, в три часа утра, повозка с опущенными шторами выехала из Тампля по направлению к тюрьме Консьержери. В ней находились два должностных лица и Мария Антуанетта, бывшая королева Франции! Там, в этой Консьержери, в позорной, мрачной камере, лишенная детей, родных, друзей и надежды, она сидела долгие недели в ожидании своего конца.

Можно заметить, что гильотина все ускоряет свое движение, по мере того как ускоряется ход других дел; она служит показателем общего ускорения деятельности Республики. Звук ее громадного топора, который периодически поднимается и падает, как сильно пульсирующее сердце, есть только часть всего огромного движения жизни и пульсации санкюлотской системы! "Орлеанские заговорщики" и оскорбители должны умереть, несмотря на многие просьбы и слезы, доводы о том, насколько священна особа депутата. И однако, священное может быть лишено своего священного значения, даже депутат оказывается не важнее гильотины. Бедный журналист Горса, тоже депутат, которого мы видели спрятавшимся в Ренне, когда Кальвадосская война ознаменовалась неудачей в самом начале, пробрался потом, в августе, в Париж и несколько недель прятался около бывшего Пале-Руаяля, но однажды он был узнан, схвачен и, как лишенный уже покровительства закона, без церемонии отправлен на площадь Революции. Он умер, оставив свою жену и детей на милость Республики. Это было 9 октября 1793 года. Горса - первый депутат, погибший на эшафоте, первый, но не последний.

Бывший мэр Байи в тюрьме, бывший прокурор Манюэль, Бриссо и наши бедные арестованные жирондисты также сидят в тюрьме, и над ними тяготеет обвинение. Всеобщее якобинство криками требует наказания их. Печати на бумагах Дюперре сняты! В один несчастный день внезапно вносится доклад о 73 депутатах, подписавших тайный протест, и все они признаны виновными; двери Конвента "предусмотрительно заперты", чтобы никто из замешанных не мог ускользнуть. Счастливы те из них, кто по чистой случайности отсутствовал! Кондорсе исчез во мраке неизвестности, быть может, и он, подобно Рабо, сидит между двумя стенами в доме друга.

Глава седьмая. МАРИЯ АНТУАНЕТТА

В понедельник 14 октября 1793 года в здании суда, в новой революционной палате, разбирается дело, подобного которому никогда еще не было в этих старых каменных стенах.

Некогда блистательнейшая королева, теперь поблекшая, подурневшая, одинокая, стоит здесь перед судейским столом Фукье-Тенвиля и дает отчет о своей жизни. Обвинительный акт был вручен ей прошлой ночью!28 Какими словами выразить чувство, вызываемое такими переменами человеческой судьбы? Его можно выразить только молчанием.

Мало встречается печатных листов такого трагического, даже страшного значения, как эти простые страницы бюллетеня Революционного трибунала, которые носят заглавие: "Процесс вдовы Капет". Мрачны, мрачны, как зловещее затмение, как бледные тени царства Плутона, эти плутонические судьи, плутонический Тенвиль, окруженные девять раз Стиксом и Летой, огненным Флегетоном[81] и Коцитом[82], названным так от стенаний! Сами вызванные свидетели подобны привидениям: оправдывающие, обвиняющие - над всеми ними самими занесена рука смерти и рока; они рисуются в нашем воображении как добыча гильотины. Не избежать ее ни этому высокому бывшему вельможе графу д'Эстену, старающемуся показать себя патриотом; ни Байи, который, когда его спросили, знает ли он обвиняемую, отвечает с почтительным поклоном в ее сторону: "О да, я знаю Madame". Есть здесь и экс-патриоты, с которыми обращаются резко, как, например, с прокурором Манюэлем; есть и экс-министры, лишенные своего блеска. Мы видим холодное аристократическое бесстрастие у людей, верных себе даже в аду; видим яростную глупость патриотических капралов и патриотических прачек, которые могут многое порассказать о заговорах, изменах, о 10 августа, о восстании женщин. Ведь все идет на счет проигравшей ставку.

Мария Антуанетта, эта царственная женщина, не изменяет себе и в эти часы полного одиночества и беспомощности. Говорят, взор ее оставался спокоен, когда ей читали гнусный обвинительный акт, и "иногда она шевелила пальцами, как будто играя на клавесине". Вы не без интереса видите из самого этого мрачного революционного бюллетеня, что она держалась с достоинством королевы. Ее ответы быстры, толковы, подчас лаконически кратки; в ее спокойных словах слышится решимость не без оттенка презрения, но не в ущерб достоинству. "Так вы упорствуете в отрицании?" - "Мое намерение - не отрицать: я сказала правду и настаиваю на ней". Низкий клеветник Эбер дает свидетельское показание как относительно многого другого, так и относительно одной вещи, касающейся Марии Антуанетты и ее маленького сына, - вещи, которой лучше не осквернять более человеческой речи. Королева возражала Эберу, и один из судей просит заметить, что она не ответила на это. "Я потому не ответила, - восклицает она с благородным волнением, - что природа отказывается отвечать на подобные обвинения, возводимые на мать. Я призываю в свидетели всех матерей, находящихся здесь!" Робеспьер, услышав об этом инциденте, разразился почти ругательствами по поводу животной глупости этого Эбера29, на гнусную голову которого обрушилась его же грязная ложь. В среду, в четыре часа утра, после двух суток допросов, судебных речей и других неясностей дела, выносится решение: смертный приговор. "Имеете ли вы что-нибудь сказать?" Обвиняемая покачала головой, не проронив ни слова. Ночные свечи догорают, время также кончается, и наступают вечность и день. Этот зал Тенвиля темен, плохо освещен, кроме того места, где стоит осужденная. Она молча покидает его, чтобы уйти в мир иной.

Две процессии, или два королевских шествия, разделенные промежутком в 23 года, часто поражали нас странным чувством контраста. Первая - это процессия прекрасной эрцгерцогини и супруги дофина, покидавшей свой родной город в возрасте 15 лет, идя навстречу надеждам, каких не могла питать в ту пору никакая другая дочь Евы. "Поутру, - говорит очевидец Вебер, - супруга дофина оставила Вену. Весь город высыпал, сначала с молчаливой грустью. Она показалась; ее видели откинувшейся в глубь кареты, с лицом, залитым слезами; она закрывала глаза то платком, то руками; иногда она выглядывала из кареты, чтобы еще раз увидеть этот дворец своих предков, куда ей не суждено было более возвратиться. Она показывала знаками свое сожаление, свою благодарность доброму народу, столпившемуся здесь, чтобы сказать ей "прости". Тогда начались не только слезы, но и пронзительные вопли со всех сторон. Мужчины и женщины одинаково выражали свое горе; улицы и бульвары Вены огласились рыданиями. Только когда последний курьер из сопровождавших отъезжающую скрылся из виду, толпа рассеялась".

Эта молодая царственная пятнадцатилетняя девушка стала теперь, в 38 лет, развенчанной вдовой, преждевременно поседевшей; то последняя процессия, в которой она участвует. "Через несколько минут после того, как окончился процесс, барабаны забили сбор во всех секциях; к восходу солнца вооруженное войско было на ногах, пушки были расставлены на концах мостов, в скверах, на перекрестках, на всем протяжении от здания суда до площади Революции. С десяти часов многочисленные патрули начали объезжать улицы; выстроено было 30 тысяч кавалерии и пехоты. В одиннадцать показалась Мария Антуанетта. На ней был шлафрок из белого пике; ее везли на место казни как обыкновенную преступницу, связанную, в обычной повозке, в сопровождении конституционного священника в гражданском платье и конвоя из пехоты и кавалерии. На них и на двойной ряд войск на протяжении всего своего пути она, казалось, смотрела равнодушно. На ее лице не было ни смущения, ни гордости. На крики "Vive la Republique!" и "Долой тиранию!", сопровождавшие ее на всем пути, она, казалось, не обращала внимания. С духовником своим она почти не разговаривала. На улицах Дю-Руль и Сент-Оноре внимание ее привлекли трехцветные знамена на выступах домов, а также надписи на фронтонах. По прибытии на площадь Революции взор ее обратился на национальный сад, бывший Тюильрийский, и на лице ее появились признаки живейшего волнения. Она поднялась на эшафот с достаточным мужеством, и в четверть первого ее голова скатилась; палач показал ее народу среди всеобщих, долго продолжавшихся криков "Vive la Republique!"".

Глава восьмая. ДВАДЦАТЬ ДВА

Кого теперь, о Тенвиль! Теперь следуют люди другого цвета - наши бедные жирондистские депутаты, т. е. те из них, кого удалось задержать. Это Верньо, Бриссо, Фоше, Валазе, Жансонне, некогда цвет французского патриотизма, числом двадцать два; сюда, к судейскому столу Тенвиля, привела их сила обстоятельств - из-под "защиты французского народа", из люксембургского заключения, из тюрьмы Консьержери. Фукье-Тенвиль должен дать о них отчет, какой он может.

Несомненно, что этот процесс жирондистов - важнейший из всех, какой приходилось ему вести. Перед ним выстроены в ряд двадцать два человека, все республиканские вожаки, красноречивейшие во Франции, к тому же адвокаты и не без друзей среди присутствующих. Как докажет Тенвиль виновность этих людей в роялизме, в федерализме, в заговоре против республики? Красноречие Верньо пробуждается еще раз и, как говорят, "вызывает слезы". Журналисты пишут отчеты, процесс затягивается изо дня в день, "грозит стать вечным", как ворчат многие. Якобинцы и муниципалитет приходят Фукье на помощь. Двадцать восьмого того же месяца Эбер и другие являются в качестве депутации известить патриотический Конвент, что Революционный трибунал совсем "скован формальностями судебного производства", что патриотические присяжные должны иметь "власть прекращать прения, раз они чувствуют себя убежденными". Это внушительное предложение о прекращении прений поспешно превращается в декрет.

Итак, в десять часов вечера 13 октября эти двадцать два, вызванные в суд еще раз, уведомляются, что присяжные, чувствуя себя убежденными, прекратили прения и вынесли свое решение: обвиняемые признаны виновными и приговорены все до единого к смертной казни с конфискацией имущества.

Громкий крик невольно вырывается у бедных жирондистов, и возникает такое волнение, что для усмирения его приходится вызвать жандармов. Валазе закалывается кинжалом и падает мертвым на месте. Остальных, среди громких криков и смятения, уводят обратно в Консьержери; Ласурс восклицает: "Я умираю в тот день, когда народ потерял свой рассудок, а вы умрете, когда он вновь обретет его!"32 Ничто не помогает. Уступая силе, осужденные запевают "Марсельезу" и с пением возвращаются в свою темницу.

Риуфф, который был их товарищем по заключению в эти последние дни, трогательно описывает, как они умерли. По нашему мнению, это не назидательная смерть. Веселое, сатирическое Pot-pourri, составленное Дюко; написанные стихами сцены трагедии, в которых Барер и Робеспьер разговаривают с сатаной; вечер перед смертью, проведенный "в пении и веселых выходках", с "речами о счастье народов", - все это и тому подобное мы можем принимать только за то, чего оно стоит. Таким образом жирондисты справляли свою последнюю вечерю. Валазе с окровавленной грудью спит в холодных объятиях смерти, не слышит пения. У Верньо есть доза яда, но ее недостаточно для его друзей, а достаточно только для него одного, поэтому он выбрасывает ее и председательствует на этом последнем ужине жирондистов с блеском отчаянного красноречия, с пением, весельем. Бедная человеческая воля силится заявить свою самостоятельность не тем, так другим путем. Нa следующий день, утром, весь Париж на улицах; толпа, какой еще не видывал ни один человек. Колесницы смерти с холодным трупом Валазе, вытянутым среди еще живых двадцати одного, тянутся длинным рядом по улицам Парижа. Осужденные с обнаженными головами, со связанными руками, в одних рубашках и брюках, прикрыты свободно накинутыми на плечи плащами. Так едут представители красноречия Франции, сопровождаемые говором и криками. На крики "Vive la Republique!" некоторые из них отвечают криками же: "Vive la Republique!" Другие, как, например, Бриссо, сидят, погруженные в молчание. У подножия эшафота они вновь запевают "Марсельезу" с соответствующими случаю вариациями. Представьте себе этот концерт! Живые еще поют, но хор быстро тает. Топор Сансона проворен: в каждую минуту падает по голове. Хор слабеет и слабеет и наконец смолкает. Прощайте, жирондисты, прощайте навеки! Те Deum Фоше умолк навсегда; мертвая голова Валазе отрублена; серп гильотины пожал всех жирондистов. "Красноречивые, молодые, прекрасные и отважные!" восклицает Риуфф. О смерть, какое пиршество готовится в твоих мрачных чертогах!

Увы, не лучше судьба жирондистов и в далеком Бордоском округе. Целые месяцы уныло тянутся в пещерах Сент-Эмилиона, на чердаках и в погребах; одежда износилась, кошелек пуст, а грядет холодный ноябрь; с Тальеном и его гильотиной всякая надежда теперь исчезла. Опасность все приближается, препятствия теснят все сильнее; жирондисты решаются разделиться. Прощание было трогательным: высокий Барбару, самый веселый из этих отважных людей, наклоняется, чтобы обнять своего друга Луве. "Где бы ты ни нашел мою мать, восклицает он, - постарайся быть ей вместо сына! Нет средств, которых бы я не разделил с твоей женой, если бы когда-нибудь случай свел меня с нею!"34

Луве отправился с Гюаде, Салем и Валади, Барбару - с Бюзо и Петионом. Валади вскоре отделился и пошел своей дорогой на юг. Два друга и Луве провели 14 ноября 1793 года, тяжелые сутки, измученные сыростью, усталостью и голодом, наутро они стучатся, прося помощи в доме друга, в деревне; трусливый друг отказывается принять их, и они остаются стоять под деревьями, под проливным дождем. С отчаяния Луве решается идти в Париж и пускается в путь, разбрызгивая грязь вокруг себя, с новой силой, вызванной яростью или безумием. Он проходит деревни, находя "часовых, заснувших в своих будках под проливным дождем", он проходит раньше, чем его успевают окликнуть. Он обманывает революционные комитеты, проезжает в закрытых и открытых телегах ломовых извозчиков, спрятанный под кладью; проезжает однажды по улицам Орлеана под ранцами и плащами солдатских жен, в то время когда его ищут; испытывает такие приключения, которые составили бы три романа; наконец попадает в Париж к своей прекрасной подруге, бежит с нею в Швейцарию и ждет гам лучших дней.

Бедные Гюаде и Саль были оба вскоре схвачены и умерли в Бордо на гильотине; барабанный бой заглушил их голоса. Валади также схвачен и гильотинирован. Барбару и двое его товарищей выдержали долее, до лета 1794 года, но недостаточно долго. В одно июльское утро, меняя свое убежище, как они это часто делали, "приблизительно в трех милях от Сент-Эмилиона, они заметили большую толпу поселян": без сомнения, это якобинцы пришли схватить их. Барбару вынимает пистолет и убивает себя наповал. Увы! это были не якобинцы, а безобидные поселяне, шедшие на храмовый праздник. Два дня спустя Бюзо и Петион были найдены на ниве; их тела были наполовину обглоданы собаками.

Таков был конец жирондизма. Эти люди поднялись, чтобы возродить Францию, и совершили это. Увы, какова бы ни была причина нашей ссоры с ними, разве их жестокая судьба не загладила все? Только сострадание все переживает. Сколько прекрасных геройских душ послано в царство теней и сами жирондисты отданы на добычу псам и разным птицам! Но и здесь также исполнилась Высшая воля. Как сказал Верньо, "революция, подобно Сатурну, пожирает своих собственных детей".

Загрузка...