Книга V. ТЕРРОР В ПОРЯДКЕ ДНЯ

Глава первая. НИЗВЕРЖЕНИЕ

Итак, мы подошли к краю мрачной бездны, к которой давно стремительно двигались все события; теперь они низвергаются оттуда, с головокружительной высоты, в беспорядочном падении, вперемешку, очертя голову, все ниже и ниже, пока санкюлотизм не уничтожит сам себя. И в этой удивительной Французской революции, как в день Страшного суда, целый мир будет если не создан вновь, то разрушен и низвергнут в пропасть. Террор долго был ужасен, но самим деятелям теперь стало ясно, что принятый ими путь - путь террора, и они говорят: "Que la terreur soit a l'ordre du jour!" (Да будет террор в порядке дня!)

Сколько веков подряд, считая только от Гуго Капета, накапливалась растущая от столетия к столетию масса злобы, обмана, притеснения человека человеком! Грешили короли, грешили священники, грешил народ. Явные негодяи шествовали, торжествуя, украшенные диадемами, коронами, митрами; еще вреднее были скрытые негодяи со своими прекрасно звучащими формулами, благовидностью, благонравием и пустотой внутри. Раса шарлатанов стала многочисленной, словно песок на морском берегу, пока наконец не скопилось столько шарлатанства, что, образно говоря, им стали тяготиться и земля и небо. День расплаты, казалось, медлит, незримо приближаясь среди трубных звуков и фанфаронства придворной жизни, героизма завоевателей, наихристианнейшего великого монархизма, возлюбленного помпадурства; однако смотрите, он все приближается, смотрите, он уже настал, неожиданный и не замеченный всеми! Жатва на ниве, вспаханной долгими столетиями, в последнее время желтела и созревала все быстрее, и вот она созрела и снимается так быстро, будто всю ее хотят убрать за один день. Снимается в этом царстве террора и доставляется домой, в царство теней! Несчастные сыны Адама, всегда бывает так, и никогда они не знают этого и не желают знать. С улыбкой на лице день за днем и поколение за поколением они ласково говорят друг другу: "Бог в помощь!" - и трудятся, сеют ветер. И однако, - жив Господь! - они пожнут бурю; ничто другое, повторяем, невозможно, поскольку Господь есть истина и мир его - истина.

Однако История, разбираясь в этом царстве террора, встречает некоторые затруднения. В то время как описываемый феномен существовал в своем первозданном виде просто как "ужасы Французской революции", была масса вещей, о которых можно было говорить и кричать с пользой или без пользы. Богу известно, что ужасов и террора было достаточно и тогда, но это был еще не весь феномен, собственно говоря, это даже вовсе не был феномен, а скорее тень, негативная сторона его. Теперь же, в новой стадии развития, когда История, перестав кричать, должна была бы попытаться включить этот новый поразительный факт в свои старые формы речи и мышления, для того чтобы какой-нибудь признанный наукой закон природы был достаточен для объяснения неожиданного продукта природы и История могла бы заговорить о нем членораздельно, извлекая из него выводы и пользу для себя, - в этой новой стадии История, надо признаться, только бормочет и еще более мучительно запинается. Возьмите, например, недавние рассуждения, которые предложил нам в последние месяцы как самые подходящие к предмету почтенный г-н Ру в своей "Histoire parlementaire". Это новейшее и самое странное определение гласит, что Французская революция была отчаянным и напрасным усилием - после восемнадцати столетий приготовления - осуществить христианскую религию. Слова "Единение, Нераздельность, Братство или Смерть" действительно были написаны на домах всех живых людей, так же как на кладбищах, или жилищах мертвецов, по приказанию прокурора Шометта было написано: "Здесь вечный сон"2; но христианская религия, осуществляемая гильотиной и вечным сном, "подозрительна мне" (m'est suspecte), как обыкновенно говорил Робеспьер.

Увы, нет, г-н Ру! Евангелие братства не согласно с евангелиями четырех древних евангелистов, призывающих людей раскаяться и исправить свою собственную дурную жизнь, чтобы они могли быть спасены; это скорее евангелие в духе нового пятого евангелиста Жан Жака, призывающее каждого исправлять грешное бытие всего мира и спастись составлением конституции. Это две вещи, совершенно различные и разделенные одна от другой, как говорится, toto coelo, всем простором небес и далее, если возможно! Впрочем, История, как и вообще человеческие речь и разум, стремится, подобно праотцу Адаму в начале его жизни, давать имена новым вещам, которые она видит среди произведений природы, и часто делает это довольно неудачно.

Но что, если бы История хоть раз допустила, что все известные ей названия и теоремы не подходят к предмету; что это великое произведение природы было велико и ново именно тем, что оно не подходит под известные законы природы, а открывает какие-то новые? В таком случае История, отказавшись от претензии сейчас же дать имя явлению, стала бы добросовестно всматриваться в него и называть в нем только то, что она может назвать. Всякое, хоть бы и приблизительно верное имя имеет ценность: раз верное имя найдено, предмет становится известным; мы овладеваем им и можем пользоваться им.

Но конечно, не осуществление христианства или чего-либо земного замечаем мы в этом царстве террора, в этой Французской революции, завершением которой он является. Скорее мы видим разрушение всего, что может быть разрушено. Словно 25 миллионов людей, восстав наконец в пророческом трансе, поднялись одновременно, чтобы заявить громовым голосом, проносящимся через далекие страны и времена, что ложь существования сделалась невыносимой. О вы, лицемерие, благовидность, королевские мантии, бархатные епанчи кардиналов; вы, догматы, формулы, благонравие, красиво расписанные склепы с костями мертвецов, смотрите, вы кажетесь нам воплощенной ложью! Но наша жизнь не ложь, наши голод и нищета не ложь! Смотрите, все мы, двадцать пять миллионов, поднимаем правую руку и призываем в свидетели небо, землю и самый ад в том, что или вы перестанете существовать, или мы!

Клятва нешуточная; это, как уже часто говорено, самое замечательное дело за последнюю тысячу лет. За ним следуют и будут следовать результаты. Исполнение этой клятвы означает мрачную, отчаянную борьбу людей со всеми условиями и окружением, борьбу с грехом и мраком, увы, пребывающими в них самих настолько же, насколько и в других; таково царство террора. Смыслом его, хотя и неосознанным, было трансцендентальное отчаяние. На что только люди во все времена не надеялись понапрасну: на братство, на наступление Золотого Века Политики; истинным всегда было незримое сердце всего трансцендентальное отчаяние; никогда оно не оставалось без последствий. Отчаяние, зашедшее столь далеко, так сказать, замыкает круг и становится своего рода источником подлинной и плодотворной надежды.

Учение о братстве, унаследованное от старого католицизма, действительно неожиданно спускается на колеснице Жан-Жакова евангелия со своей облачной небесной тверди и из теории с определенностью становится практикой. Но то же самое бывает у французов со всеми верованиями, намерениями, обычаями, знаниями, идеями и явлениями, которые внезапно сваливаются на людей. Католицизм, классицизм, сентиментализм, каннибализм - все "измы", составляющие человека во Франции, с грохотом рушатся в эту бездну, и теория становится практикой, и то, что не может плавать, тонет. Не только евангелист Жан Жак - нет ни одного сельского учителя, который не внес бы свою лепту; разве мы не говорим "ты" друг другу, подобно свободным народам древности? Французский патриот в красном фригийском колпаке Свободы называет своего бедного маленького наследника Катоном-цензором или, как там его, Утическим. Бабеф, издающий газету, стал Гракхом; Муций Сцевола - сапожник с подобной же геройской душой - председательствует в секции Муция Сцеволы; короче говоря, весь мир здесь перемешался, чтобы испытать, что всплывет.

Поэтому мы, во всяком случае, назовем это царство террора очень странным. Господствующий санкюлотизм расчищает себе, так сказать, поле действий; это одно из самых странных состояний, в каком когда-либо находилось человечество. Целая нация с массой потребностей и обычаев! Старые обычаи обветшали и отброшены, так как они устарели; люди, движимые нуждой и пифийским безумием, хотят тотчас найти способ удовлетворения этой нужды. Обычное рушится; подражание и изобретательность поспешно создают необычайное. Все, что содержит в себе французский национальный разум, проявляется наружу, и если результат получается не великий, то, наверное, один из самых странных.

Но читатель не должен воображать, что царство террора было сплошь мрачным; до этого далеко. Сколько кузнецов и плотников, пекарей и пивоваров, чистильщиков и прессовщиков во всей этой Франции продолжают отправлять свои обычные, повседневные обязанности, будь то правительство ужаса или правительство радости! В этом Париже каждый вечер открыты 23 театра и, как иные насчитывают, до 60 танцевальных залов. Писатели-драматурги сочиняют пьесы строго республиканского содержания. Всегда свежие вороха романов, как в старину, поставляют передвижные библиотеки для чтения. "Сточная яма спекуляции" теперь, во времена бумажных денег, работает с беспримерной невообразимой быстротой, извергая из себя "неожиданные богатства", подобные дворцам Аладдина, поистине чудесные миражи, поскольку в них можно жить, хотя бы и временно. Террор подобен чернозему, на котором прорастают самые разнообразные сцены. Великое, смешное, ужасное в ошеломляющих переходах, в сгущенных красках следуют одно за другим или, вернее, сопровождают одно другое в беспорядочной суматохе.

Итак, здесь, скорее чем где бы то ни было, "сотня языков", которых часто просили старые поэты, оказала бы величайшую услугу! За неимением у нас такого органа пусть читатель заставит поработать собственное воображение, а мы постараемся подметить для него ту или иную значительную сторону явлений в наиболее удобном порядке, какой только нам доступен.

Глава вторая. СМЕРТЬ

В первые дни ноября нужно отметить одно мимолетное обстоятельство последний путь в свой вечный дом Филиппа Орлеанского-Эгалите. Филипп был "обвинен" вместе с жирондистами, к удивлению их и своему собственному, но не был судим одновременно с ними. Они были уже осуждены и казнены дня три назад, когда Филипп, после своего полугодового заключения в Марселе, был привезен в Париж. Это происходило, по нашему расчету, 3 ноября 1793 года.

В этот же самый день заключены под стражу две знаменитые женщины: г-жа Дюбарри и Жозефина Богарне. Несчастная Дюбарри, некогда графиня, возвратилась из Лондона, и ее схватили не только как бывшую любовницу покойного короля и уже поэтому подозрительную, но и по обвинению в том, что она "снабжала эмигрантов деньгами". Одновременно с ней заключена в тюрьму жена Богарне, которой скоро суждено стать вдовой; это Жозефина Таше Богарне, будущая императрица Жозефина Бонапарт; чернокожая прорицательница из тропиков давно предсказала ей, что она будет королевой, и даже более того. В те же самые часы бедный Адам Люкс, почти помещавшийся и, по словам Форстера, "не принимавший пищи в последние три недели", отправляется на гильотину за свою брошюру о Шарлотте Корде: "он взбежал на эшафот и сказал, что умирает за нее с великой радостью". Вот с какими спутниками приезжает Филипп. Ибо, называется ли месяц брюмером года второго Свободы или ноябрем 1793 года рабства, работа гильотины не прекращается. Guillotine va toujours.

Обвинительный акт Филиппа быстро составлен; судьи его быстро пришли к убеждению. Он обвинен в роялизме, заговоре и многом другом; ему вменяется в вину даже то, что он подал голос за казнь Людовика, хотя он и отвечает: "Я подал голос по убеждению и совести". Он приговорен к немедленной смерти; наступающий мрачный день 6 ноября - последний, который суждено ему видеть. Выслушав приговор, Филипп, говорит Монгайяр, пожелал позавтракать: он съел "изрядное количество устриц, две котлеты, выпил добрую часть бутылки превосходного кларета", и все это с явным удовольствием. Затем явился революционный судья, или официальный эмиссар Конвента, и заявил ему, что он может оказать некоторую услугу государству, открыв правду относительно каких-нибудь заговоров. Филипп ответил, что после всего происшедшего государство, как ему кажется, имеет мало прав на него; тем не менее в интересах свободы он, еще располагая свободным временем, согласен, если ему зададут разумный вопрос, дать разумный ответ. Он облокотился, как говорит Монгайяр, на каминную доску и, судя по выражению лица, с большим спокойствием разговаривал вполголоса с эмиссаром, пока не истекли данные ему свободные минуты, после чего эмиссар ушел.

В дверях Консьержери осанка Филиппа была уверенна и непринужденна, почти повелительна. Прошло без малого пять лет с тех пор, как Филипп с любезным видом стоял под этими же каменными сводами и спрашивал короля Людовика: "Было ли то парламентским заседанием под председательством короля или судилищем?" О небо! Трое простых разбойников должны были ехать на казнь вместе с ним, и некоторые утверждают, что он протестовал против такой компании, и его пришлось втащить на повозку!5 Но это неправдоподобно... Протестовал он или нет, а наводящая ужас повозка выезжает. Костюм Филиппа отличается изяществом: зеленый кафтан, жилет из белого пике, желтые лосевые брюки, блестящие, как зеркало, сапоги; его осанка по-прежнему спокойна, бесстрастна и холодно непринужденна. Повозка, осыпаемая проклятиями, медленно проезжает, улицу за улицей, мимо дворца Эгалите, некогда Пале-Руаяля! Жестокая чернь останавливает ее здесь на несколько минут: говорят, г-жа Бюффон выглянула здесь посмотреть на него, в головном уборе Иезавели. На стене из дикого камня были выведены огромными трехцветными буквами слова: "Республика, единая и нераздельная; Свобода, Равенство, Братство или Смерть; Национальная собственность". Глаза Филиппа блеснули на мгновение дьявольским огнем, но он тотчас же погас, и Филипп продолжал сидеть бесстрастный, холодно-вежливый. На эшафоте, когда Сансон собирался снять с него сапоги, осужденный сказал: "Оставьте; они лучше снимутся после, а теперь поспешим (depechons nous)!"

Значит, и у Филиппа Эгалите были свои добродетели? Упаси боже, чтобы был хотя бы один человек без них! Он имел уже ту добродетель, что прожил весело до 45 лет; быть может, были и другие, но какие, мы не знаем. Несомненно только, что ни о ком из смертных не рассказывали так много фактов и так много небылиц, как о нем. Он был якобинским принцем крови, подумайте, какая комбинация. К тому же он жил в век памфлетов, а не в века Нерона или Борджиа. Этого с нас довольно; хаос дал его и вновь поглотил; пожелаем, чтобы он долго или никогда больше не производил ему подобного! Храбрый молодой Орлеан-Эгалите, лишенный всего, за исключением жизни, отправился в Кур, в кантоне Граабюндене, под именем Корби преподавать математику. Семейство Эгалите пришло в полный упадок.

Гораздо более благородная жертва следует за Филиппом, одна из тех, память о которых живет несколько столетий, - Жанна Мария Флипон, жена Ролана. Царственной, великой в своей молчаливой скорби казалась она Риуффу в своей тюрьме. "Что-то большее, чем обыкновенно находишь во взорах женщин, отражалось6 в ее больших черных глазах, полных выразительности и мягкости. Она часто говорила со мной через решетку; мы все вокруг внимали ей с восторгом и удивлением: она говорила так правильно, гармонично и выразительно, что речь ее походила на музыку, которой никогда не мог в полной мере насладиться слух. Ее беседы были серьезны, но не холодны; речи этой прелестной женщины были искренни и мужественны, как речи великого мужчины". И, однако, ее горничная говорила нам: "Перед вами она сдерживается; но в своей комнате она сидит иногда часа по три, облокотясь на окно, и плачет". Она находилась в тюрьме с 1 июня, однажды освобожденная, но снова задержанная в тот же час. Дни ее проходили в волнении и неизвестности, которая скоро перешла в твердую уверенность в неизбежности смерти. В тюрьме Аббатства она занимала комнату Шарлотты Корде. Здесь, в Консьержери, она беседует с Риуффом, с экс-министром Клавьером, называет 22 обезглавленных "nos amis" (нашими друзьями), за которыми мы скоро последуем. В течение этих пяти месяцев ею были написаны мемуары, которые еще и теперь читает весь мир.

Но вот 8 ноября, "одетая в белое", рассказывает Риуфф, "с длинными, ниспадающими до пояса" черными волосами, она отправляется в зал суда. Возвращаясь быстрыми шагами, она подняла палец, чтобы показать нам, что она осуждена; ее глаза, казалось, были влажны. Вопросы Фукье-Тенвиля были "грубы"; оскорбленная женская честь бросала их ему обратно с гневом, не без слез.

Теперь, когда короткие приготовления кончены, предстоит и ей совершить свой последний путь. С нею ехал Ламарш, "заведовавший печатанием ассигнаций". Жанна Ролан старается ободрить его, поднять упавший дух его. Прибыв к подножию эшафота, она просит дать ей перо и бумагу, "чтобы записать странные мысли, пришедшие ей на ум"7, - замечательное требование, в котором ей, однако, было отказано. Посмотрев на стоящую на площади статую Свободы, она с горечью заметила: "О Свобода, какие дела творятся твоим именем!" Ради Ламарша она хочет умереть первой, "чтобы показать ему, как легко умирать". Это противоречит приказу, возразил Сансон. "Полноте, неужели вы откажете женщине в ее последней просьбе?" Сансон уступил.

Благородное белое видение с гордым царственным лицом, мягкими, гордыми глазами, длинными черными волосами, ниспадающими до пояса, и с отважнейшим сердцем, какое когда-либо билось в груди женщины! Подобно греческой статуе из белого мрамора, законченно ясная, она сияет, надолго памятная среди мрачных развалин окружающего. Хвала великой природе, которая в городе Париже в эпоху дворянских чувств и помпадурства смогла создать Жанну Флипон и воспитать в ней чистую женственность, хотя и на логиках, энциклопедиях и евангелии по Жан Жаку! Биографы будут долго помнить ее просьбу о пере, "чтобы записать странные мысли, пришедшие на ум". Это как бы маленький луч света, проливающий теплоту и что-то священное надо всем, что предшествовало. В ней также было нечто неопределимое; она также была дочерью бесконечного; существуют тайны, о которых и не снилось философии! Она оставила длинную рукопись с наставлениями своей маленькой дочери и говорила, что муж ее не переживет ее.

Еще более жестокой была судьба бедного Байи, председателя Национального собрания и первого мэра города Парижа, осужденного теперь за роялизм, лафайетизм, за дело с красным флагом на Марсовом поле, можно сказать, вообще за то, что он оставил астрономию и вмешался в революцию. 10 ноября 1793 года под холодным мелким дождем бедного Байи везут по улицам; ревущая чернь осыпает его проклятиями, забрасывает грязью, размахивает в насмешку перед его лицом горящим или дымящимся красным флагом. Безвинный старец сидит молча, ни у кого не возбуждая сострадания. Повозка, медленно двигаясь под мокрой изморосью, достигает Марсова поля. "Не здесь! - с проклятиями вопит чернь. - Такая кровь не должна пятнать Алтарь Отечества; не здесь; вон на той куче мусора, на берегу реки!" И власти внимают ей. Гильотина снята окоченевшими от мокрого снега руками и перевезена на берег реки, где опять медленно устанавливается окоченевшими руками. Усталое сердце старика еще отбивает удар за ударом в продолжение долгих часов среди проклятий, под леденящим дождем! "Байи, ты дрожишь!" - замечает кто-то. "От холода, друг мой" (Mon ami, c'est de froid), - отвечает Байи. Более жестокого конца не испытал ни один смертный.

Несколько дней спустя Ролан, получив известие о случившемся 8 ноября, обнимает своих дорогих друзей в Руане, покидая их гостеприимный дом, давший ему убежище, и уезжает после прощания, слишком печального для слез. На другой день, утром 16 ноября, "в нескольких милях от Руана, по дороге на Париж, близ Бур-Бодуана, в аллее Нормана" виднеется сидящая, прислонившись к дереву, фигура человека с суровым морщинистым лицом, застывшего в неподвижности смерти; в груди его торчал стилет, и у ног лежала записка такого содержания: "Кто бы ни был ты, нашедший меня лежащим здесь, почти мои останки. Это останки человека, посвятившего всю жизнь тому, чтобы быть полезным, и умершего, как он жил, добродетельным и честным. Не страх, а негодование заставило меня покинуть мое уединение, узнав, что моя жена убита. Я не желал долее оставаться на земле, оскверненной преступлениями".

Барнав держал себя перед Революционным трибуналом в высшей степени мужественно, но это не помогло ему. За ним послали в Гренобль, чтобы он испил одну чашу с другими. Напрасно красноречие, судебное или всякое иное, пред безгласными сотрудниками Тенвиля. Барнаву еще только 32 года, а он испытал уже много превратностей судьбы. Еще недавно мы видели его на верху колеса фортуны, когда его слова были законом для всех патриотов, а теперь он уже на самом низу колеса, в бурных прениях с трибуналом Тенвиля, обрекающим его на смерть. Петион, некогда принадлежавший к крайней левой и прозванный добродетельным Петионом, где он теперь? Умер гражданской смертью в пещерах Сент-Эмилиона и будет обглодан собаками. А Робеспьер, которого народ нес рядом с ним на плечах, заседает теперь в Комитете общественного спасения, граждански еще живой, но и он не будет жить вечно. Так-то головокружительно быстро несется и кружится диким ревом это неизмеримое tourmentum революции! Взор не успевает следить за ним. Барнав на эшафоте топнул ногой, и слышно было, как он произнес, взглянув на небо: "Так это моя награда?"

Депутат и бывший прокурор Манюэль уже умер; скоро за ним последует и депутат Осселен[83], также прославившийся в августе и сентябре, и Рабо, изменнически открытый в своем убежище между двумя стенами, и брат Рабо. Немало жертв из числа национальных депутатов! Есть и генералы: сын генерала Кюстина не может защитить честь своего отца, так как и сын уже гильотинирован. Кюстин, бывший дворянин, был заменен плебеем Ушаром, но и он не имел удачи на севе ре, и ему не было пощады; он погиб на площади Революции после покушения на самоубийство в тюрьме. И генералы Бирон, Богарне, Брюне также неудачники, и непреклонный старый Люкнер со своими начинающими слезиться глазами, и эльзасец Вестерманн в Вандее, храбрый и деятельный, - никто из них не может, как поет псаломщик, избавить душу свою от смерти.

Как деятельны революционные комитеты и секции с их ежедневными 40 полупенсами! Арест за арестом следуют быстро, непрерывно, сопровождаемые смертью. Экс-министр Клавьер покончил самоубийством в тюрьме. Экс-министр Лебрен, схваченный на сеновале в одежде рабочего, немедленно предан смерти. Барер метко назвал это "чеканкой монеты на площади Революции", так как всегда "имущество виновного, если он имеет таковое", конфискуется. Во избежание случайностей издается даже закон, в силу которого самоубийство не должно обездоливать нацию: преступник, покончивший самоубийством, ни в коем случае не избавляется от конфискации его имущества. Поэтому трепещите, все виновные, и подозреваемые, и богатые, - словом, все категории людей в штанах с застежками! Люксембургский дворец, некогда королевский, превратился в огромную отвратительную тюрьму; дворец Шантильи, некогда принадлежавший Конде, - также, а их владельцы - в Бланкенберге, по ту сторону Рейна. В Париже теперь около 12 тюрем, во всей Франции их около 44 тысяч: туда густой толпой, как пожелтевшие осенние листья, с шумом направляются подозреваемые, стряхиваемые революционными комитетами; они сметаются туда, как в кладовую, в виде запасов для Сансона и Тенвиля. "Гильотина работает исправно" (La Guillotine ne va pas mal).

Глава третья. РАЗРУШЕНИЕ

Трепещите, подозрительные! Но более всего трепещите вы, явные мятежники: жирондистские южные города! Революционная армия выступила под предводительством писателя-драматурга Ронсена[84] в количестве 6 тысяч человек: "в красных колпаках, трехцветных жилетах, черных брюках и таких же куртках из грубого сукна, с огромными усами, огромными саблями, словом, в полном карманьольском снаряжении"12, имея в запасе передвижные гильотины. Депутат Каррье достиг Нанта, обогнув пылающую Вандею, которую Россиньоль буквально сжигает. Каррье хочет разведать, кто попался в плен, какие у пленных сообщники, роялисты или жирондисты; его гильотина и "рота Марата" в вязаных колпаках работают без отдыха, гильотинируют маленьких детей и стариков. Как ни быстро работает машина, она не справляется с массой работы; палач и его помощники выбились из сил и объявляют, что человеческие мускулы не могут больше выдержать. Приходится прибегнуть к расстрелам, за которыми, быть может, последуют еще более ужасные способы.

В Бресте с подобной же целью орудуют Жан Бон Сент-Андре с армией красных колпаков. В Бордо действует Тальен со своим Изабо[85] и его помощниками; многочисленные Гюаде, Кюссе, Сали и другие погибают; окровавленные пика и колпак представляют верховную власть; гильотина чеканит деньги. Косматый рыжий Тальен, некогда способный редактор, еще молодой, сделался теперь мрачным, всевластным Плутоном на земле, обладающим ключами Тартара. Замечают, однако, что некая синьорина Кабаррюс или, вернее, синьора замужняя и еще не овдовевшая г-жа де Фонтенэ, красивая брюнетка, дочь испанского купца Кабаррюса, нашла секрет смягчать рыжую, щетинистую личность и небезуспешно ходатайствует за себя и своих друзей. Ключи от Тартара и всякого рода власть значат кое-что для женщины, а сам мрачный Плутон не равнодушен к любви. Подобно новой Прозерпине, г-жа Фонтенэ пленена этим рыжим мрачным богом и, говорят, немного смягчает его каменное сердце.

Менье в Оранже, на юге, Лебон в Аррасе и на севере становятся предметом удивления для всего мира. Якобинские народные суды с национальными представителями возникают по мере надобности то здесь, то там, быть может на том же самом месте, где еще недавно находился жирондистский трибунал. Разные Фуше, Менье, Баррасы, Фрероны очищают южные департаменты, подобно жнецам, своими серпами-гильотинами. Работников много, жатва обильна. Сотнями, тысячами косятся человеческие жизни и бросаются в общий костер, подобно головням.

Марсель взят и объявлен на военном положении. Что это за грязный рыжий колосс, который там срезают? Речь идет о дородном мужчине с медно-красным лицом и большой бородой кирпичного цвета. Клянусь Немезидой и Парками, это Журдан Головорез! Его схватили в этом округе, находящемся на военном положении, и беспощадно скосили "национальной бритвой". Низко упала собственная голова палача Журдана, так же низко, как головы Дешюта и Вариньи, которые он надел на пики во время восстания женщин.

Его не будут более видеть разъезжающим, подобно медно-красному зловещему призраку, по городам Юга; не будут видеть сидящим в роли судьи, с трубкой и стаканом коньяка, в Ледяной башне Авиньона. Всепокрывающая земля приняла и его, зазнавшегося бородача, и дай Бог, чтобы нам никогда более не приходилось знать человека, подобного ему! Журдан один назван, сотни других не названы. Увы! Они, подобно разрозненным вязанкам, лежат, собранные в кучу, перед нами, считаются количеством телег, и, однако, нет ни одной отдельной лозы среди этих вязанок, которая не была бы когда-то живой и не имела своей истории и была бы срезана без таких же мук, какие испытывают и монархи, когда умирают!

Менее всех других городов может ждать пощады Лион, который мы видели в страшном зареве в ту осеннюю ночь, когда взлетела на воздух пороховая башня. Лион видимо и неизбежно приближается к печальному концу. Что могли сделать отчаянная храбрость и Преси, когда Дюбуа-Крансе, неумолимый, как судьба, жестокий, как рок, захватил их "редуты из хлопчатобумажных мешков" и теснит их все сильнее своей лавой артиллерийских ядер? Никогда не прибудет этот cidevant д'Оттишан; никогда не явится помощь из Бланкенберга! Лионские якобинцы попрятались в погребах; жирондистский муниципалитет побледнел от голода, измены и адского огня. Преси и около 15 тысяч с ним вскочили на коней, обнажили сабли, чтобы пробить себе дорогу в Швейцарию. Они бились яростно и были яростно перебиты; не сотни, а едва ли несколько единиц из них когда-либо увидели Швейцарию! 9 октября Лион сдается безусловно и обречен на гибель. Аббат Ламурет, теперь епископ Ламурет, некогда член Законодательного собрания, прозванный Baiser l'Amourette, или Поцелуй Далилы, схвачен и отвезен в Париж, чтобы быть гильотинированным. Говорят, "он перекрестился", когда Тенвиль объявил ему смертный приговор, и умер, как красноречивый конституционный епископ. Но горе теперь всем епископам, священникам, аристократам и федералистам, находящимся в Лионе. Прах Шалье требует успокоения; Республика, дошедшая до безумного состояния Сивиллы, обнажила свою правую руку. Смотрите! Представитель Фуше, этот Фуше из Нанта, имя которого приобретет громкую известность, отправляется с толпой патриотов, удивительной процессией, вынуть из могилы прах Шалье. Осел в священном облачении с митрой на голове, с привязанными к хвосту церковными книгами, в числе которых называют даже Библию, шествует по улицам Лиона, сопровождаемый многочисленными патриотами и криками, как в театре, по направлению к могиле мученика Шалье. Тело вырыто и сожжено; пепел собран в урну для почитания парижскими патриотами. Священные книги составили часть погребального костра, и пепел был развеян по ветру. Все это при криках: "Месть! Месть!", которая, пишет Фуше, будет удовлетворена.

Лион фактически обречен на разрушение; отныне на его месте будет только Commune affranchie (свободная община): самое имя его должно исчезнуть. Этот большой город будет стерт с лица земли, если сбудется якобинское пророчество, и на развалинах его будет воздвигнут столб с такою надписью: "Лион восстал против Республики; Лион больше не существует". Фуше, Кутон, Колло, представители Конвента, следуют один за другим; здесь есть работа для палача, и есть работа для каменщика, но не строительная. Самые дома аристократов обречены на уничтожение. Парализованный Кутон, принесенный в кресле, ударяет по стене символическим молотком, говоря: "La loi te frappe" (Закон уничтожает тебя), и каменщики киркой и ломом начинают разрушение. Грохот падения, серые развалины и тучи пыли разносятся зимним ветром. Если бы Лион был из более мягкого материала, он весь исчез бы в эти недели, и якобинское пророчество исполнилось бы. Но города строятся не из мыльной пены, город Лион построен из камня, и хотя он и восстал против Республики, однако существует до нынешнего дня.

Точно так же и у лионских жирондистов не одна шея, чтобы можно было покончить с ними одним ударом. Революционный трибунал и военная комиссия, находящиеся там, гильотинируют, расстреливают, делают все, что могут: в канавах площади Терро течет кровь; Рона несет обезглавленные трупы. Говорят, Колло д'Эрбуа был некогда освистан на лионской сцене; но каким свистом, каким всемирным кошачьим концертом или хриплой адской трубой освищете вы его теперь, в этой его новой роли представителя Конвента, с тем чтобы она более не повторялась? 209 человек перешли через реку, чтобы быть расстрелянными из мушкетов и пушек на бульваре Бротто. Это уже вторая партия осужденных; в первой было 70 человек. Тела первой партии были сброшены в Рону, но река выбросила часть их на берег, поэтому вторая партия будет погребена в земле. Общая длинная могила вырыта; осужденные стоят, выстроившись рядами, около пустого рва; самые молодые поют "Марсельезу". Якобинская Национальная гвардия дает залп, но должна снова стрелять, и еще раз, а потом взяться за штыки и заступы, потому что хотя все осужденные упали, но не все мертвы, и начинается бойня. Слишком ужасная, чтобы описывать ее. Сами национальные гвардейцы, стреляя, отворачиваются. Колло, вырвав мушкет у одного из них, прицеливается с невозмутимым видом, говоря: "Вот как должен стрелять республиканец!"

Это второй расстрел, и, к счастью, последний: он найден слишком ужасным, даже неприличным. 209 перешли через мост; один ускользнул у конца моста; однако смотрите, когда считают тела, их оказывается. Разреши нам эту загадку, Колло. После долгих рассуждений вспомнили, что два человека, уже на бульваре Бротто, пытались выйти из рядов, заявляя с отчаянием, что они не осужденные, что они полицейские комиссары! Им не поверили, их втолкнули в ряды и расстреляли вместе с остальными!16 Такова месть разъяренной Республики! Конечно, это, по выражению Барера, "справедливость в грубых формах" (sous des formes acerbes). Но Республика должна, как говорит Фуше, "идти к свободе по трупам". Или как сказал Барер: "Только мертвые не возвращаются" (II n'y a que les morts qui ne reviennent pas). Террор витает повсюду! "Гильотина работает исправно".

Но прежде чем покинуть эти южные области, на которые история может бросить взгляд только сверху, она спустится на мгновение, чтобы пристальнее взглянуть на одно событие - на осаду Тулона. Много тут стрельбы и бомбардировки, закаливания ядер в печах и на фермах, плохих и хороших маневров артиллерии, атак Оллиульских ущелий и фортов Мальбоске, но все с незначительными результатами. Здесь генерал Карто, бывший художник, выдвинувшийся во время волнений в Марселе; здесь генерал Доппе, бывший медик, выдвинувшийся во время мятежа в Пьемонте, который под командой Крансе взял Лион, но не может взять Тулона. Наконец, здесь генерал Дюгомье, ученик Вашингтона. Здесь и представители Конвента - разные Баррасы, Саличетти, Робеспьер-младший, а также весьма усердный начальник артиллерийской бригады, который часто и ночует рядом со своими пушками. Это невысокий молчаливый молодой человек с оливковым цветом лица, уже небезызвестный нам; его имя Бонапарт, это один из лучших артиллерийских офицеров, какие нам встречались. И все же Тулон еще не взят. Идет четвертый месяц осады, декабрь по рабскому стилю или фример по новому, и все еще этот проклятый красно-синий флаг развевается над Тулоном. Осажденным доставляется провизия с моря; они захватили все высоты, срубая леса и укрепляясь; подобно кроликам, они выстроили свои гнезда в скалах.

Между тем фример еще не сменился нивозом, как собирается военный совет: только что прибыли инструкции от Конвента и Комитета общественного спасения. Карно из этого последнего прислал план осады. План этот критикуют и генерал Дюгомье, и комиссар Саличетти, но и критика и поправки очень различны; тогда осмеливается высказать свое мнение молодой артиллерийский офицер, тот самый, который спит среди пушек и уже не раз упоминался в этой книге, - словом, Наполеон Бонапарт; его почтительное мнение, выведенное из наблюдений в подзорную трубу и вычислений, состоит в том, что некий форт Эгильет может быть захвачен внезапно, так сказать, львиным прыжком, а раз он будет в наших руках, мы получим возможность обстреливать самое сердце Тулона. Английские укрепленные линии будут вдвинуты внутрь, и Худ и наши естественные враги должны будут на следующий же день отплыть в море или превратиться в пепел. Комиссары вопросительно, с сомнением поднимают брови: "Кто этот молодой человек, который считает себя умнее всех нас?" Однако храбрый ветеран Дюгомье полагает, что эта идея заслуживает внимания; он расспрашивает молодого человека, убеждается и в результате говорит: "Попробуйте".

Когда все приготовления сделаны, бронзовое лицо молчаливого офицера становится мрачнее и сосредоточеннее, чем когда-либо; видно, что ум работает горячо в этой голове. Вот этот форт Эгильет; нужен отчаянный, львиный прыжок, но он возможен и должен быть испробован в этот же день! Попытка сделана и оказалась удачной. Благодаря хитрости и храбрости осаждающие, прокрадываясь по оврагам, бросаясь в самую бурю огня, овладевают фортом Эгильет; когда дым рассеивается, мы различаем на этом форте трехцветное знамя; смуглый молодой человек был прав. На следующее утро Худ, видя, что внутренние линии открыты огню, а внешние, оборонительные, отброшены к ним, готовится к отплытию. Взяв с собой на корабль тех роялистов, которые желают уехать, он поднимает якорь, и с этого дня, 19 декабря 1793 года, Тулон вновь принадлежит Республике!

Канонада прекратилась в Тулоне; теперь могут начаться гильотинирование и расстрелы. Правда, гражданская война ужасна, но по крайней мере смыто бесчестье английского господства. Нужно устроить гражданское празднество во всей Франции, так предлагает Барер или художник Давид, и Конвент должен присутствовать на празднестве в полном составе. В довершение всего говорят, что эти бессовестные англичане (принимая во внимание скорее свои интересы, чем наши) подожгли перед отплытием все наши склады, арсеналы и военные корабли Тулонской гавани, около 20 прекрасных военных кораблей, единственные, которые у нас были! Однако эта попытка не удалась: хотя пламя распространилось повсюду, но сгорело не более двух кораблей; даже каторжники с галер бросались с ведрами тушить эти самые гордые корабли. Корабль "Ориент" и остальные должны везти молодого артиллериста в Египет и не смеют превратиться до времени ни в пепел, ни в морских нимф, ни в ракеты, ни сделаться добычей англичан!

Итак, во Франции всенародный гражданский праздник и ликование, а в Тулоне людей расстреливают массами из мушкетов и пушек, как в Лионе, и "смерть изрыгается широким потоком" (vomie a grands flots); 12 тысяч каменщиков вытребованы из окрестностей, чтобы срыть Тулон с лица земли. "Он должен быть срыт весь, - заявляет Барер, - весь, за исключением национальных корабельных заведений, и впредь должен называться не Тулоном, а Горным Портом". Оставим его теперь в мрачном облаке смерти, но с надеждой, что и Тулон построен из камня и даже 20 тысяч каменщиков не смогут снести его с лица земли, прежде чем пройдет вспышка гнева.

Становится уже тошно от "изрыгаемой потоками смерти". Тем не менее разве не слышишь ты, читатель (ведь эти звуки не смолкают столетия), в глухие декабрьские и январские ночи над городом Нантом неясный шум, как будто выстрелы и крики ярости и рыдания смешиваются с ропотом и стонами вод Луары? Город Нант погружен в сон, но депутат Каррье не спит, не спит и рота Марата в шерстяных колпаках. Зачем снимается с якоря в двенадцатом часу ночи это плоскодонное судно, эта барка с сидящими в ее трюме 90 священниками? Они отправляются на Бель-Иль? Посредине Луары по данному сигналу дно судна раздвигается, и оно погружается в воду со всем своим грузом. "Приговор к изгнанию, - пишет Каррье, - был исполнен вертикально". 90 священников с их гробом-баркой лежат на дне реки! Это первая из Noyades, которые мы можем назвать потоплениями Каррье, сделавшимися знаменитыми навеки.

Гильотинирование продолжалось в Нанте, пока палач не отказался, выбившись из сил. Затем последовали расстрелы "в долине Сен-Мов"; расстреливались маленькие дети и женщины с грудными младенцами; тех и других убивали по 120, расстреливали по 500 человек зараз, так горячо было дело в Вандее, пока сами якобинцы не возмутились и все, кроме роты Марата, не стали кричать: "Остановитесь!" Поэтому и придумали потопление. В ночь 24-го фримера года второго, которое приходится на 14 декабря 1793 года, мы видим вторую Noyade18, стоившую жизни "138 человекам".

Но зачем жертвовать баркой? Не проще ли сталкивать в воду со связанными руками и осыпать свинцовым градом все пространство реки, пока последний из барахтающихся не пойдет на дно? Неспящие больные жители города Нанта и окрестных деревень слышат стрельбу, доносимую ночным ветром, и удивляются, что бы это могло значить? В барке были и женщины, которых красные колпаки раздевали донага, как ни молили они, чтобы с них не снимали юбок. И маленькие дети были брошены туда, несмотря на мольбы матерей. "Это волчата, - отвечала рота Марата, - из них вырастут волки".

Потом и дневной свет становится свидетелем нояд; женщин и мужчин связывают вместе за руки и за ноги и бросают. Это называют "республиканской свадьбой". Жестока пантера лесов, самка, лишенная своих детенышей, но есть в человеке ненависть, более жестокая, чем эта. Окоченелые, не знающие больше страдания, бледные, вздутые тела жертв беспорядочно несутся к морю волнами Луары; прилив отбрасывает их обратно; тучи воронов затемняют реку; волки бродят по отмелям. Каррье пишет: "Quel torrent revolutionnaire!" (Какой революционный поток!) Человек свиреп, и время свирепо. Таковы нояды Каррье; их насчитывают 25, потому что все сделанное во мраке ночи рано или поздно выходит на свет божий19 и не забывается в продолжение веков. Мы обратимся теперь к другому виду завершения санкюлотизма, оставив этот, как самый мрачный.

Но в самом деле, все люди свирепы так же, как и время. Депутат Лебон в Аррасе, обмакивая свою шпагу в кровь, текущую с гильотины, восклицает: "Как мне это нравится!" Говорят, по его приказанию матери должны были присутствовать, когда гильотина пожирала их детей. Оркестр поставлен вблизи и при падении каждой головы начинает играть "Ca ira". В Бур-Бедуен, в Оранжском округе, было срублено ночью дерево Свободы. Депутат Менье, услышав об этом, сжигает местечко до последней собачьей конуры и гильотинирует жителей, не успевших спрятаться в погребах или в горах. Республика единая и нераздельная! Она новейшее порождение огромного неорганического чрева природы, которое люди называют адом, хаосом, первобытной ночью, и знает один только закон - закон самосохранения. Tigresse Nationale! Не заденьте даже кончика ее усов! Быстр ее ответный удар; посмотрите, какую она вытянула лапу; сострадание не закрадывалось в ее сердце.

Прюдом, глупый хвастливый печатник, неспособный редактор, пока якобинский, замышляет сделаться ренегатом и опубликовать объемистые тома на такую тему: "Преступления революции", прибавляя к ним бесчисленную ложь, как будто недостаточно одной правды. Мы, со своей стороны, находим более назидательным запомнить раз и навсегда, что эта республика и национальная тигрица - новое явление, факт, созданный природой среди формул в век формул, и молча присматриваться, как такое естественное проявление природы будет вести себя среди формул. Ведь последние только отчасти естественны, отчасти же призрачны, предположительны; мы называем их метафорически правильно вылитыми формами, из которых иные еще имеют тело, и в них теплится жизнь; но большинство, согласно немецкому писателю, представляет внутри пустоту: "стеклянные глаза, смотрящие на вас с призрачной жизнью, а внутри только нечистое скопление трутней и пауков"! Но не забывайте, что это факт естественный, праведный факт, ужасный в своей правдивости, как сама смерть. Все, что так же правдиво, может встретить его лицом к лицу и пренебречь им; а что не правдиво?

Глава четвертая. ПОЛНАЯ КАРМАНЬОЛА

Одновременно с этим адски-черным зрелищем развертывается другое, которое можно назвать адски-красным, - уничтожение католической религии, а в продолжение некоторого времени уничтожение религии вообще. Мы видели, что новый календарь Ромма установил десятый день отдыха, и спрашивали: что станется с христианским воскресением?[86] Едва прошел месяц с выхода нового календаря, как все это определилось. Странно вспомнить, замечает Мерсье, что в последний праздник Тела Господня в 1792 году вся Франция и все верховные власти шествовали в религиозной процессии с самым набожным видом; мясник Лежандр, заподозренный в непочтительности, едва не был убит в своей двуколке, когда процессия проходила мимо. Галликанская иерархия, церковь и церковные формулы, казалось, цвели, хотя с несколько пожелтевшими листьями, но не более желтыми, чем в прежние годы или десятилетия; цвели повсюду, среди симпатии чуждого софистике народа, вопреки философам, законодателям и энциклопедистам. Но, увы, цвели, подобно темнолистой vallombrosa, которую первый же ноябрьский вихрь обнажает в один час. Со времени этого праздника Тела Господня прошли Брауншвейг, эмигранты, Вандея и восемнадцать месяцев; всему цветущему, особенно растению с темными листьями, приходит, хотя и медленно, конец.

7 ноября некий гражданин Паран, викарий из Буасси-ле-Бертрань, пишет Конвенту, что он всю свою жизнь проповедовал ложь и что она наскучила ему, вследствие чего он хочет теперь отказаться от звания священника и от пенсии и просить высочайший Конвент дать ему какое-нибудь другое дело, которым можно было бы жить. Дать ему "mention honorable" (почетный отзыв)? Или рекомендацию в министерство финансов? Едва это решено, как простоватый Гобель, конституционный парижский епископ, является со своим капитулом, с муниципальным и департаментским эскортом в красных колпаках, чтобы поступить по примеру Парана. Гобель признает, что "нет религии, кроме свободы", поэтому снимает свои священнические облачения и заключается в братские объятия. Все это совершается, к великой радости департаментского депутата Моморо, муниципалов Шометтов и Эберов, Венсана и революционной армии. Шометт спрашивает, не следует ли при таких обстоятельствах прибавить к санкюлотизму праздник Разума?22 Конечно, следует! Да возрадуются атеисты Марешаль, Лаланд и маленький атеист Нежон! Оратор человечества Клоотс может представлять Конвенту с благодарностью свои "Доказательства магометанской религии" - работу, доказывающую ничтожество всех религий. Теперь, думает Клоотс, будет всемирная республика и "только один Бог - Le peuple (народ)".

Французы - нация стадно-подражательного характера; ей был необходим только сигнал для движения в этом направлении, и простофиля Гобель, побуждаемый муниципалитетом и силой обстоятельств, подал его. Какой священник захочет остаться позади священника из Буасси; какой епископ отстанет от епископа Парижского? Епископ Грегуар, правда, мужественно уклоняется; ему говорят: "Мы не принуждаем никого; пускай Грегуар спросит свою совесть". Но и протестанты и католики сотнями изъявляют желание присоединиться. Отовсюду в ноябре и декабре, пока дело не довершено, поступают письма с отказами, приходят священники с целью выучиться ремеслу плотника; приезжают викарии со своими недавно обвенчанными монахинями; словом, день Разума занялся и очень быстро стал полднем. Из отдаленных округов поступают адреса, прямо заявляющие, хотя и на местном диалекте, что Подписавшиеся "не хотят иметь ничего общего с черным животным, называемым кюре" (animal noir apelle curay).

Кроме того, получены патриотические подарки из церковной утвари. Оставшиеся колокола, за исключением набатных, снимаются с колоколен и отправляются в плавильные тигли для изготовления из них пушек. Кадильницы и все священные сосуды разломаны на куски: серебряные годятся для обедневшего Монетного двора; из оловянных же пусть отливаются пули, чтобы разить "врагов человеческого рода". Плюшевые стихари послужат для брюк тем, у кого их нет; полотняные епитрахили будут перекроены на рубашки для защитников родины; старьевщики, евреи и язычники ведут самую бойкую торговлю. Процессия с ослом к могиле Шалье в Лионе была только прообразом того, что происходило в эти самые дни во всех городах. Насколько быстро может действовать гильотина, настолько же быстро действуют теперь во всех городах и округах топор и отмычка; ризницы, налои, напрестольные пелены обобраны и содраны, церковные книги изорваны на бумагу для патронов, люди пляшут "Карманьолу" каждую ночь вокруг праздничных костров. По всем большим дорогам звенят возы с металлической церковной утварью, разбитой в куски и посылаемой в Конвент для терпящего нужду Монетного двора. Рака доброй святой Женевьевы снесена, увы, чтобы быть взломанной на этих днях и сожженной на Гревской площади. Рубашка св. Людовика сожжена, разве не могли бы отдать ее защитнику страны? В городе Сен-Дени - теперь уже не Сен-Дени, а Франсиаде - патриоты даже разрывали могилы, и революционная армия грабила их.

Вот что видели улицы Парижа: "Большинство этих людей были еще пьяны от вина, выпитого ими из потиров, и закусывали скумбрией на дискосах! Усевшись верхом на ослов, одетых в рясы священников, они правили священническими орарями, сжимая в той же руке чашу причастия и освященные просфоры. Они останавливались у дверей таверн, протягивали дароносицы, и хозяин с бутылью в руке должен был трижды наполнять их, затем показались мулы, тяжело нагруженные крестами, канделябрами, кадильницами, сосудами для святой воды и травой иссопом. Это напоминало жрецов Кибелы, корзины которых, наполненные предметами их богослужения, служили в то же время кладовой, ризницей и храмом. В таком виде приблизились эти нечестивцы к Конвенту. Они вошли туда бесконечной лентой, выстроившись в два ряда, все задрапированные, подобно актерам, в фантастические священнические одеяния, неся носилки с наваленной на них добычей: дароносицами, канделябрами, золотыми и серебряными блюдами".

Адреса их мы не приводим, так как он был, разумеется, в стихах и пропет Viva voce всеми присутствующими; Дантон сильно хмурится, сидя на своем месте, и просит, чтобы говорили прозой и в будущем вели себя сдержаннее. Тем не менее обладатели такой spolia optima, отуманенные ликером, просят позволения протанцевать "Карманьолу" здесь же, на месте, на что развеселившийся Конвент не может не согласиться. Мало того, "многие депутаты, - продолжает склонный к преувеличениям Мерсье, который не был свидетелем-очевидцем, так как находился уже в преддверии ада в качестве одного из семидесяти трех, имена которых стояли под протестом Дюперре, многие депутаты, покинув свои курульные кресла, взяли за руки девушек, щеголявших в священнических облачениях, и протанцевали с ними "Карманьолу"". Вот какой античный священный вечер был у них в этом году, прежде называвшемся 1793 годом от Рождества Христова!

Среди такого падения формул, беспорядочно низвергаемых в грязь и попираемых патриотическими танцами, не странно ли видеть возникновение новой формулы? Человеческого языка недостаточно, чтобы выразить то, что происходит в природе людей, подпавшей одуряющему влиянию пошлости. Можно понять лесных чернокожих мумбо-юмбо, еще больше можно понять индейцев вау-вау; но кто поймет этого прокурора Анаксагора, некогда Жана Пьера Шометта? Мы можем только сказать: человек рожден идолопоклонником, поклонником видимого, так он чувственно-впечатлителен и так много общего имеет с природой обезьян.

Дело в том, что в тот же самый день, едва окончился веселый танец "Карманьола", как явился прокурор Шометт с муниципалами и представителями департаментов и с ними странный багаж: новая религия! В зал Конвента вносят на плечах, в паланкине, г-жу Кандейль из Оперы, красивую, когда она хорошо подкрашена, в красном вязаном колпаке и голубом платье; увитая гирляндами из дубовых листьев, она держит в руке пику Юпитера-Народа; впереди нее идут молодые женщины в белых платьях с трехцветными поясами. Пусть мир посмотрит на это! О Национальный Конвент, чудо Вселенной, это наше новое божество богиня Разума, достойная, единственно достойная поклонения! Отныне мы будем поклоняться ей. Ведь не будет слишком смелым просить верховное национальное представительство, чтобы и оно также отправилось с нами в ci-devant собор Богоматери и исполнило несколько строф в честь богини Разума?

Председатель и секретари посылают по очереди богине Кандейль, обносимой вокруг их эстрады, братский поцелуй, после чего ее, по положению, подносят к председателю и сажают по правую руку его. Потом, после надлежащего отдыха и цветов красноречия, Конвент, собрав своих членов, пускается в путь в требуемой процессии по направлению к собору Богоматери. Богиня Разума опять сидит в своем паланкине, несомая впереди, конечно, людьми в римских тогах и сопровождаемая духовой музыкой, красными колпаками и безумием человечества. Богиню Разума сажают на высокий алтарь собора, и требуемое поклонение, или квазипоклонение, говорят газеты, совершается; Национальный Конвент поет "гимн Свободе, слова Шенье, музыка Госсека". Это первый праздник Разума, первое общественное богослужение новой религии Шометта.

"Соответствующий фестиваль в церкви Св. Евстахия, - говорит Мерсье, имел вид празднества в большой таверне. Внутренность клироса представляла пейзаж, украшенный хижинами и группами деревьев. Вокруг клироса стояли столы, уставленные бутылками, колбасами, свиными сосисками, пирогами и другими кушаньями; гости входят и выходят во все двери; кто бы ни являлся, всякий отведывал вкусного угощения. Восьмилетние дети, мальчики и девочки, отведывали яства в честь Свободы и пили вино из бутылок; их быстрое опьянение вызывало смех. Богиня восседала на возвышении в лазоревой мантии с невозмутимо спокойным видом; канониры с трубкой во рту прислуживали ей в качестве церковных служителей, а на улице, - продолжает склонный к преувеличениям писатель, - безумные толпы танцевали вокруг костров, сложенных из балюстрад приделов, скамеек священников и каноников; и танцующие - я ничего не преувеличиваю, - танцующие были почти без брюк, с обнаженными грудью и шеей, со спущенными чулками. Все это неслось и кружилось вихрем, подобно облакам пыли, предшествующим буре и разрушению". В церкви Св. Жерве "ужасно пахло селедкой". Секция или муниципалитет не позаботились о пище, предоставив это воле случая. Другие мистерии, по-видимому кабирического или даже пифийского характера, мы оставляем под завесой, которая была благоразумно протянута "вдоль колонн боковых приделов", и не будем отодвигать ее рукой Истории.

Но есть одна вещь, которая интересует нас больше всего другого: что думал об этом сам Разум в продолжение всего этого торжества? Какие именно слова произнесла бедная Г-жа Моморо, когда она перестала быть богиней и вместе со своим мужем мирно сидела дома за ужином? Ведь книгопродавец Моморо был человеком серьезным; он имел понятие об аграрном законе. Госпожа Моморо, как признано, представляла собой одну из самых лучших богинь Разума, хотя зубы ее были немного испорчены. Если читатель уже составил себе понятие о том, что представляло собой это видимое поклонение Разуму, происходившее во всей Республике в эти ноябрьские и декабрьские недели, пока все церковные деревянные изделия не были сожжены и дело не было довершено и в других отношениях, то он, быть может, уже достаточно ясно уразумел, что это была за республиканская религия, и охотно оставит эту сторону предмета.

Принесенные дары из награбленной церковной утвари были главным образом делом революционной армии, созданной, как мы уже сказали, несколько времени тому назад. Командовал этой армией имевший при себе переносную гильотину писатель-драматург Ронсен со страшными усами, а также стоявший несколько в тени привратник Майяр, старый герой Бастилии, предводитель менад и сентябрьский "человек в сером". Клерк Венсан из канцелярии военного министерства, один из старых клерков министра Паша, "человек с воображением", возбужденным чтением древних ораторов, имел в этой армии влияние на назначения, по крайней мере на назначения штабных офицеров.

Но походы и отступления этих шести тысяч не имели своего Ксенофонта[87]. Ничего, кроме нечленораздельного ропота, смутных проклятий мрачного безумия, не сохранится о них в памяти веков! Они рыщут вокруг Парижа, ища, кого бы посадить в тюрьму; собирают реквизиции; наблюдают, чтобы декреты исполнялись, чтобы фермеры достаточно работали; снимают церковные колокола и металлических богородиц. Отряды постепенно продвигаются в отдаленные части Франции; кроме того, возникают то здесь, то там, подобно облакам в насыщенной электричеством атмосфере, провинциальные революционные армии, например рота Марата у Каррье, бордоские отряды Тальена. Говорят, Ронсен признавался в минуту откровенности, что его войска были квинтэссенцией негодяев. Их видят проходящими через базарные площади, забрызганных дорожной грязью, со всклокоченными бородами, в полном карманьольном виде. Первым подвигом их обычно было низвержение какого-нибудь монархического или церковного памятника, распятия или чего-нибудь в этом роде, что только попадется, затем наведение пушки на колокольню, чтобы снять колокол, не лазая за ним, колокол и колокольню вместе. Впрочем, как говорят, это отчасти зависело от величины города; если город имел много жителей и эти последние считались ненадежными, вспыльчивого характера, то революционная армия исполняла свою работу деликатно, с помощью лестницы и отмычки; мало того, случалось даже, что она брала свой билет на постой, совсем не выполняя подобного рода работу, и, слегка подкрепившись водкой и сном, шла дальше, к следующему этапу. С трубкой в зубах, с саблей у бедра она шествовала в полном карманьольном снаряжении.

Такое уже бывало и может повториться снова. Карл II выслал своих горцев против западных шотландских вигов; плантаторы Ямайки выписали собак с испанского материка, чтобы охотиться с ними на беглых негров; Франция также раздираема дьявольской сворой, лай которой на расстоянии полувека все еще звучит в наших ушах.

Глава пятая. ПОДОБНО ГРОЗОВОЙ ТУЧЕ

Но великую и поистине существенно главную и отличительную особенность конца террора нам еще предстоит увидеть, ведь прищурившаяся история по большей части всегда только небрежно пробегала глазами эту особенность, эту душу целого, ту особенность террора, которая делала его страшным врагом Франции. Пусть это примут во внимание деспоты и киммерийская коалиция. Все французы и все французское имущество находятся в состоянии реквизиции; четырнадцать армий поставлены под ружье; патриотизм со всем, что он имеет пригодного в сердце, уме, душе и теле или в карманах брюк, бросается к границам, чтобы победить или умереть! Карно сидит в Комитете общественного спасения, занятый "организацией побед". Не быстрее пульсирует гильотина в своем ужасном сердцебиении на площади Революции, чем поражает меч патриотизма, оттесняя Киммерию назад, в ее собственные границы, со священной почвы.

Фактически правительство можно по справедливости назвать революционным; некоторые его члены стоят "a la hauteur" - на высоте обстоятельств, а другие не стоят "а la hauteur", и тем хуже для них. Но анархия, можно сказать, организовалась сама собою: общество буквально перевернуто вверх дном; его старые силы работают с бешеной энергией, но в обратном порядке: разрушительно и саморазрушительно.

Любопытно видеть, как все обращается еще к какой-нибудь власти или источнику ее; даже анархия должна иметь центр, чтобы вращаться вокруг него. Вот уже шесть месяцев прошло с тех пор, как существует Комитет общественного спасения, и около трех месяцев с тех пор, как Дантон предложил, чтобы ему была предоставлена вся власть и "сумма в 50 миллионов" и чтобы "правительство было объявлено революционным". Сам он с этого дня не принимает в Комитете никакого участия, хотя его просят об этом много раз, но занимает свое место на Горе приватно. С этого дня 9 человек, хотя бы число их дошло и до 12, сделались бессменными, всегда избираемыми вновь, когда истекал их срок; Комитеты общественного спасения и общественной безопасности приняли свои позднейшие формы и порядок действия.

Комитет общественного спасения - в качестве верховного, Комитет общественной безопасности - в качестве подчиненного, они, подобно малому и большому советам, действуя до сих пор вполне единодушно, сделались центром всего. Они несутся в этом вихре, вознесенные силой обстоятельств странным, бессмысленным образом на эту ужасную высоту, и управляют этим вихрем или кажется, что управляют. Более странного собрания Юпитеров-громовержцев никогда еще не видела земля. Робеспьер, Бийо, Колло, Кутон, Сен-Жюст, не называя еще менее значительных: Амара, Вадье и др. в Комитете общественной безопасности, - вот ваши Юпитеры-громовержцы! Необходим сколько-нибудь выдающийся ум, но где его искать среди них, за исключением головы Карно, занятой организацией побед. У них не ум, а скорее инстинкт, способность угадывать, чего желает этот великий безгласный вихрь; способность безумнее других желать того, чего желают все, способность не останавливаться ни перед какими препятствиями; не обращать внимания ни на какие соображения, божеские или человеческие; твердо знать, что от божественного или человеческого нужно только одно: торжество Республики, уничтожение врагов Республики! При этом единственном духовном даре и таком малом количестве других даров у этих людей странно видеть, как безгласный, бесформенный, бушующий вихрь сам вкладывает свои вожжи в их руки и приглашает, даже принуждает их быть его руководителями!

Рядом заседает муниципальный совет Парижа; все в красных колпаках с 4 ноября; это собрание людей, стоящих вполне "на высоте положения" или даже выше его. Здесь ловкий мэр Паш, не упускающий из виду своей безопасности среди этих людей; здесь Шометт, Эбер, Варле и великий полководец Анрио, не говоря о Венсане, клерке из военного министерства, о Моморо, Добсане и других; все они стремятся разрушать церкви, поклоняться Разуму, истреблять подозрительных и обеспечить торжество революции. Быть может, они заходят в этом слишком далеко? Слышали, как Дантон ворчал на гражданские стихи и рекомендовал прозу и сдержанность. Робеспьер тоже ворчит, как бы, уничтожая суеверия, не вздумали создать религию из атеизма. В самом деле, Шометт и компания представляют род сверхъякобинства, или неистовую "партию бешеных[88] (des Enrages)", которая возбуждает в последние месяцы некоторое подозрение у ортодоксальных патриотов. "Узнать подозрительного на улице" - разве это не значит придать самому Закону о подозрительных дурной оттенок? Тем не менее люди, наполовину безумные, люди, ревностные сверх меры, трудятся здесь в своих красных колпаках без отдыха, быстро исполняя то, что определила им жизнь.

И 44 тысячи других округов, каждый с революционным комитетом, основанным на якобинской Дочери патриотизма, просвещенным духом якобинства, поощряемым 40 су в день! Французская конституция всегда пренебрегала чем-либо подобным двум палатам, а смотрите, не получились ли у нее в действительности две палаты? Национальный Конвент, избранный в качестве одной, Мать патриотизма, самоизбранная, в качестве другой! Дебаты Якобинского общества печатаются в "Moniteur" как важные государственные акты, каковыми они, бесспорно, и являются. Мы назвали Якобинское общество второй законодательной палатой, но не походило ли оно скорее на тот старый шотландский корпус, называемый Lord of the Articles (Лорды уставов), без почина и сигнала которого так называемый парламент не мог провести ни одного билля, ни выполнить никакой работы? Сам Робеспьер, слово которого - закон, не устает раскрывать свои неподкупные уста в якобинском зале. Члены большого Совета - общественного спасения и меньшего - общественной безопасности, равно как и всех действующих партий, приходят сюда произнести свои речи, определить предварительно, к какому решению они должны прийти, какой судьбы должны ожидать. Что ответить, если бы встал вопрос, какая из этих двух палат сильнее - Конвент или Лорды уставов? К счастью, они пока еще идут рука об руку.

Что касается Национального Конвента, то поистине он стал весьма степенным корпусом. Погас прежний пыл; 73 депутата упрятаны под стражу; некогда шумные друзья жирондизма все превратились теперь в безмолвных депутатов Равнины, прозванных даже "болотными лягушками". Поступают адреса, революционная церковная добыча; приходят депутации с прозой и стихами; всех их Конвент принимает. Но сверх этого главная обязанность его состоит в том, чтобы выслушивать предложения Комитета общественного спасения и говорить "да".

Однажды утром Базир при поддержке Шабо не без горячности заявил, что такой Конвент нельзя назвать собранием, свободным в своих действиях. "Должна существовать партия оппозиции, правая сторона! -кричит Шабо. - Если никто не хочет составлять ее, то я составлю. Народ говорит мне: все вы будете гильотинированы в свою очередь, сначала вы и Базир, затем Дантон, а потом и Робеспьер". Громко кричит этот поп-расстрига, а через неделю Базир и он сидят в тюрьме Аббатства, на пути, как можно опасаться, к Тенвилю и гильотине; и то, что говорил народ, по-видимому, готово сбыться. Кровь Базира была возбуждена революционной горячкой, крепким кофе и лихорадочными грезами. А Шабо, как он был счастлив со своей богатой женой, австрийской еврейкой, бывшей Fraulein Frey! Но вот он сидит в тюрьме, и его два шурина, австрийские евреи банкиры Фрей, сидят вместе с ним, ожидая своего жребия. Пускай же Национальный Конвент примет это предостережение и осознает свои обязанности. Пусть он весь, как один человек, примется за работу, но не потоками парламентского красноречия, а другим, более целесообразным способом!

Комиссары Конвента, "представители в командировках", мчатся, подобно посланнику богов Меркурию, во все концы Франции, развозя приказы. В своих "круглых шляпах, украшенных трехцветными перьями и развевающейся трехцветной тафтой, в узких куртках, в трехцветных шарфах, со шпагой у бедра и в жокейских ботфортах" эти люди могущественнее королей или императоров. Они говорят каждому, кого бы ни встретили: "Делай", и он должен делать. Все имущество граждан в их распоряжении, так как Франция - огромный осажденный город. Они разоряют людей реквизициями и принудительными займами; они имеют власть над жизнью и смертью. Сен-Жюст и Леба приказывают богатым жителям Страсбурга "снять сапоги" и послать их в армию, где нужны "10 тысяч пар сапог". Приказывают также, чтобы в двадцать четыре часа "тысяча постелей" были готовы30, завернуты в рогожи и отправлены, так как время не терпит! Подобно стрелам, вылетающим с мрачного Олимпа общественного спасения, несутся эти люди, большей частью по двое, развозят громовые приказы Конвента по Франции, делают Францию одной огромной революционной грозовой тучей.

Глава шестая. ИСПОЛНЯЙ СВОЙ ДОЛГ

Наряду с кострами из церковных балюстрад и звуками расстрела и потоплений возникает другой род огней и звуков: огни кузниц и пробные залпы при выделке оружия.

Республика, отрезанная от Швеции и остального мира, должна выучиться сама изготовлять для себя стальное оружие, и с помощью химиков она научилась этому. Города, знавшие только железо, теперь знают и сталь; из своих новых темниц в Шантильи аристократы могут слышать шум нового горна для стали. Колокола превращаются в пушки, железные стойки - в холодное оружие (arme blance) посредством оружейного мастерства. Колеса Лангре визжат среди огненного венца искр, шлифуя только шаги. Наковальни Шарльвиля звенят от выделки ружей. Да разве только Шарльвиля? 258 кузниц находятся под открытым небом в самом Париже, 140 из них - на эспланаде Инвалидов, 54 - в Люксембургском саду: вот сколько кузниц в работе! Умелые кузнецы выковывают замки и дула. Вызваны по реквизиции часовщики, чтобы высверливать отверстия для запалов, исполнять работу по выпиливанию деталей. Пять больших барж покачиваются на якоре в водах Сены, среди шума буравления; большие гидравлические коловороты терзают слух окружающих своим скрипом. Искусные мастера-резчики шлифуют и долбят, и все работают сообразно своим знаниям; на языке надежды это означает "в день можно изготовить до тысячи мушкетов". Химики Республики научили нас чудесам быстрого дубления кож32; сапожник прокалывает и тачает сапоги - не из "дерева и картона", иначе он ответит перед Тенвилем! Женщины шьют палатки и куртки; дети щиплют корпию, старики сидят на рынках; годные люди - в походе; все завербованы; от города до города развевается по вольному ветру знамя со словами: "Французский народ восстал против деспотов!"

Все это прекрасно. Но возникает вопрос: как быть с селитрой? Нарушенная торговля и английский флот прекратили доставку селитры, а без селитры нет пороха. Республиканская наука снова в раздумье, открыв, что есть селитра здесь и там, хотя в незначительном количестве; что старая штукатурка стен содержит некоторое количество ее; что в почве парижских погребов есть частицы ее, рассеянные среди обычного мусора, и если бы все это вырыть и промыть, удалось бы получить селитру. И вот, смотрите, граждане со сдвинутыми на затылок красными колпаками или без них, с мокрыми от пота волосами усиленно роют, каждый в своем погребе, чтобы получить селитру. Перед каждой дверью вырастает куча земли, гражданки корытами и ведрами уносят ее прочь; граждане, напрягая каждый мускул, выбрасывают землю и копают: ради жизни и селитры копайте, mes braves, и да сопутствует вам удача! У Республики будет столько селитры, сколько ей необходимо.

Завершение санкюлотизма имеет много особенностей и оттенков; но самый яркий оттенок, поистине солнечного или звездного блеска, - это тот, который представляют армии. Тот самый пыл якобинства, который внутри наполняет Францию ненавистью, подозрениями, эшафотами и поклонением Разуму, на границах выказывает себя как славное Pro patria mori. Co времени отступления Дюмурье при каждом генерале состоят три представителя Конвента. Комитет общественного спасения часто посылал их только с таким лаконичным приказом: "Исполняй свой долг" (Fais ton devoir). Замечательно, среди каких препятствий горит, как и другие подобные огни, этот огонь якобинства. У этих солдат сапоги деревянные и картонные, или же они в разгар зимы обуты в пучки сена, они прикрывают плечи лыковой циновкой и вообще терпят всякие лишения. Что за беда! Они борются за права французского народа и человечества: несокрушимый дух здесь, как и везде, творит чудеса. "Со сталью и хлебом, говорит представитель Конвента, - можно достичь Китая". Генералы, справедливо или нет, один за другим отправляются на гильотину. Какой же вывод отсюда? Среди прочих такой: неудача - это смерть, жизнь только в победе! Победить или умереть - в таких обстоятельствах не театральная фраза, а практическая истина и необходимость. Всякие жирондизмы, половинчатости, компромиссы сметены. Вперед, вы, солдаты Республики, капитан и рядовой! Ударьте со своим галльским пылом на Австрию, Англию, Пруссию, Испанию, Сардинию, на Питта, Кобурга, Йорка, на самого дьявола и весь мир! Позади нас только гильотина; впереди победа, апофеоз и бесконечный Золотой Век! Смотрите, как на всех границах сыны мрака в изумлении отступают после краткого триумфа, а сыны Республики преследуют их с диким "Ca ira!" или "Aux armes!". Марсельцы преследуют с яростью тигрицы или дьявола во плоти, которой ни один сын мрака не может противостоять! Испания, хлынувшая через Пиренеи, шелестя знаменами Бурбонов, и победоносно шествовавшая в течение года, вздрагивает при появлении этой тигрицы и отступает назад; счастлива была бы она теперь, если бы Пиренеи оказались непроходимыми. Генерал Дюгомье, завоеватель Тулона, не только оттесняет Испанию назад, он сам наводняет эту страну. Дюгомье вторгается в нее через Восточные Пиренеи; генерал Мюллер должен вторгнуться через Западные. Должен - вот настоящее слово; Комитет общественной безопасности произнес его; делегат Кавеньяк, посланный туда, должен наблюдать, чтобы оно было исполнено. "Невозможно!" кричит Мюллер. "Необходимо!" - отвечает Кавеньяк. Слова "трудно", "невозможно" бесполезны. "Комитет глух на это ухо, - отвечает Кавеньяк (n'entend pas de cette oreille la). Сколько людей, лошадей, пушек нужно тебе? Ты получишь их. Победим ли мы или будем побеждены и повешены, мы должны идти вперед"[89]. И все исполняется, как сказал делегат. Весна следующего года видит Испанию захваченной; редуты взяты, взяты самые крутые проходы и высоты. Испанские штаб-офицеры онемели от удивления перед такой отвагой тигрицы; пушки забывают стрелять. Пиренеи заняты; город за городом распахивают свои ворота, понуждаемые ужасом или ядрами. В будущем году Испания запросит мира; признает свои грехи и Республику; мало того, в Мадриде мир будет встречен с ликованием, как победа.

Мало кто, повторяем, имел большее значение, чем эти представители Конвента; их власть превышала королевскую. Да в сущности разве они не короли в своем роде, эти способнейшие люди, избранные из 749 французских королей с таким предписанием: "Исполняй свой долг!" Представитель Левассер, маленького роста, мирный врач-акушер, должен усмирять мятежи. Разъяренные войска (возмущенные до неистовства судьбой генерала Кюстина) бушуют повсюду; Левассер один среди них, но этот маленький представитель твердый, как кремень, который вдобавок заключает в себе огонь! При Гондшутене далеко за полдень он заявляет, что битва еще не потеряна, что она должна быть выиграна, и сражается сам своей родовспомогательной рукой; лошадь убита под ним, и этот маленький желчный представитель, спешившись, по колено в воде прилива, наносит и отражает удары шпагой, бросая вызовы земле, воде, воздуху и огню! Естественно, что его высочеству герцогу Йоркскому приходится отступить, даже во весь опор, словно из боязни быть поглощенным приливом, и его осада Дюнкерка сделалась сном, после которого осталось одно только реальное - большие потери превосходной осадной артиллерии и отважных людей.

Генерал Ушар, как окажется, прятался за забором во время этого дела при Гондшутене, вследствие чего он уже гильотинирован. Новый генерал Журдан, бывший сержант, принимает вместо него командование и в нескончаемых боях при Ватиньи "убийственным артиллерийским огнем, соединяющимся со звуками революционных боевых гимнов" заставляет Австрию вновь отступить за Самбру и надеется очистить почву Свободы. С помощью жестокой борьбы, артиллерийского огня и пения "Ca ira!" это будет сделано. Следующим летом Валансьен увидит себя осажденным, Конде - также осажденным; все, что еще находится в руках Австрии, окажется осажденным, подвергнутым бомбардировке; мало того, декретом Конвента всем им даже приказано "или сдаться в течение двадцати четырех часов, или подвергнуться поголовному истреблению"; громкие слова, которые, хотя и остаются неисполненными, показывают, однако, состояние духа.

Представитель Друэ, старый драгун, мог сражаться так, как будто война его вторая натура, но ему не повезло. В октябре во время ночного нападения при Мобеже австрийцы захватили его живым в плен. Они раздели его почти донага, говорит он, показывая его как главного героя захвата короля в Варенне. Его бросили в телегу и отправили далеко в глубь Киммерии, в крепость Шпильберг на берегу Дуная, где предоставили ему на высоте около 150 футов предаваться своим горьким размышлениям... но также и замыслам! Неукротимый старый драгун устраивает летательный снаряд из бумажного змея, перепиливает оконную решетку и решается слететь вниз. Он завладеет лодкой, спустится вниз по течению реки, высадится где-то в татарском Крыму, в пределах Черного моря, или Константинополя a la Синдбад. Подлинная же история, заглянув далеко в глубь Киммерии, смутно различает необъяснимое явление. В глухую ночную вахту часовые Шпильберга едва не падают в обморок от ужаса: громадный, неясный, зловещий призрак спускается в ночном воздухе. Это национальный представитель, старый драгун спускается на бумажном змее, спускается, увы! слишком быстро. Друэ взял с собой маленький запас провизии, фунтов двадцать или около того, который ускорил падение; драгун упал, сломав себе ногу, и лежал, стеная, пока не настал день и не стало возможным ясно различить, что это не призрак, а бывший представитель.

Или посмотрите на Сен-Жюста на линиях Вейсембурга: по натуре это робкий, осторожный человек, а как он со своими наспех вооруженными эльзасскими крестьянами бросается в атаку! Его торжественное лицо сияет в отблеске пламени; его черные волосы и трехцветная тафта на шляпе развеваются по ветру! Наши линии при Вейсембурге были уже захвачены. Пруссия и эмигранты прорвались через них, но мы вновь завладели окопами Вейсембурга, и пруссаки с эмигрантами бегут обратно быстрее, чем пришли, отброшенные атаками штыков и бешеным "Ca ira!".

Ci-devant сержант Пишегрю, ci-devant сержант Гош, произведенные теперь в генералы, делали чудеса на театре войны. Высокий Пишегрю предназначался к духовному сану, был некогда учителем математики в бриеннской школе - самым замечательным учеником его был юный Наполеон Бонапарт. Затем он, не в самом миролюбивом настроении, поступил в солдаты, променял ферулу на мушкет, достиг служебной ступени, за которой уже нечего больше ожидать, но бастильские заставы, падая, пропустили его, и теперь он здесь. Гош помогал окончательному разрушению Бастилии; он был, как мы видели, сержантом Gardes Francaises, растрачивающим свое жалованье на ночники и дешевые издания книг. Разверзаются горы, заключенные в них Энцелады выходят на свободу, а полководцы, звание которых основано на четырех дворянских грамотах, унесены со своими грамотами ураганом за Рейн или в преддверие ада!

Пусть вообразит себе читатель, какие высокие военные подвиги совершались в этих четырнадцати армиях; как из-за любви к свободе и надежды на повышение низкорожденная доблесть отчаянно пробивала себе дорогу к генеральскому званию и как от Карно, сидевшего в центре Комитета общественного спасения, до последнего барабанщика на границах люди боролись за свою Республику. Снежные покровы зимы, цветы лета продолжают окрашиваться кровью борцов. Галльский пыл растет с победами, к духу якобинства присоединяется национальное тщеславие. Солдаты Республики становятся, как мы и предсказывали, истинными сынами огня. С босыми ногами, с обнаженными плечами, но с хлебом и сталью можно достичь Китая! Здесь одна нация против всего мира, но нация, носящая в себе то, чего не победит целый мир! Удивленная Киммерия отступает более или менее быстро, всюду вокруг Республики поднимается пламенеющее, как бы магическое, кольцо мушкетных залпов и "Ca ira!". Король Пруссии, как и король Испании, со временем признает свои грехи и Республику и заключит Базельский мир[90].

Заграничная торговля, колонии, фактории на востоке и на западе попали или попадают в руки господствующего на море Питта, врага человеческого рода. Тем не менее что за звук доносится до нас 1 июня 1794 года, звук, подобный грому войны и вдобавок гремящий со стороны океана? Это гром войны с вод Бреста: Вилларе Жуайез и английский Хоу после долгих маневров выстроились там друг против друга и изрыгают огонь. Враги человеческого рода находятся в своей стихии и не могут быть побеждены, не могут не победить. Яростная канонада продолжается двенадцать часов; солнце уже склоняется к западу сквозь дым битвы: шесть французских кораблей взяты, битва проиграна; все корабли, которые еще в состоянии поднять паруса, обращаются в бегство! Но что же такое творится с кораблем "Vengeur". Он не стреляет более и не унывает. Он поврежден, он не может плыть, а стрелять не хочет. Ядра летят на него, обстреливая его нос и корму со стороны победивших врагов; "Vengeur" погружается в воду. Сильны вы, владыки морей, но разве мы слабы? Глядите! Все флаги, знамена, гюйсы, всякий трехцветный клочок, какой только может подняться и развеваться, с шумом взвивается вверх; вся команда на верхней палубе - и с общим, доводящим до безумия ревом кричит: "Vive la Republique!", погружаясь и погружаясь в воду. Корабль вздрагивает, кренится, качается как пьяный; бездонный океан разверзается, и "Vengeur" скрывается в бездне непобедимый, унося в вечность свой крик: "Vive la Republique!"36 Пускай иностранные деспоты подумают об этом! Есть что-то непобедимое в человеке, когда он отстаивает свои человеческие права; пускай все деспоты, все рабы и народы знают это, и только у тех, кто опирается на человеческую несправедливость, это вызывает трепет! Вот какой вывод, ничтоже сумняшеся, делает история из гибели корабля "Vengeur".

Читатель! Мендес Пинто, Мюнхгаузен, Калиостро, Салманасар были великими людьми, но не самыми великими. О Барер, Барер, Анакреон гильотины! Должна ли любознательная и живописующая история в новом издании еще раз спросить: "Как же было с "Vengeur", при этом славном самоубийственном потоплении?" И мстительным ударом зорко очернить тебя и его. Увы, увы! "Le Vengeur" после храброй битвы погрузился точно так же, как это делают все другие корабли; капитан и более 200 человек команды весьма охотно спаслись на британских лодках, и этот беспримерный вдохновенный подвиг и эхо "громоподобного звука" обращаются в нечто беспримерное и вдохновенное, но несуществующее, не находящееся нигде, за исключением мозга Барера! Да, это так. Все это, основанное, подобно самому миру, на фикции, подтвержденное донесением Конвенту, его торжественными декретами и предписаниями и деревянной моделью корабля "Vengeur", все это, принятое на веру, оплаканное, воспеваемое всем французским народом до сего дня, должно рассматриваться как мастерская работа Барера, как величайший, наиболее воодушевляющий образец blague (лжи) из всех созданных за эти несколько столетий каким бы то ни было человеком или нацией. Только как таковое, и не иначе, будет это памятно отныне.

Глава седьмая. ОГНЕННАЯ КАРТИНА

Так, пламенея безумным огнем всевозможных оттенков, от адски-красного до звездно-сверкающего, сияет это завершение санкюлотизма.

Но сотая часть того, что сделано, и тысячная того, что было запланировано и предписано сделать, утомили бы язык истории. Статуя Peuple Souverain вышиной со Страсбургскую колокольню, бросающая тень от Пон-Неф на Национальный сад и зал Конвента, - громадная, но существующая только в воображении художника Давида! Немало и других таких же громадных статуй осуществилось только в бумажных декретах. Даже сама статуя Свободы на площади Революции остается еще гипсовой. Затем уравнение мер и весов десятичным делением; учебные заведения, музыка и всякое другое обучение вообще: Школа искусств, Военная школа, Eleves de la Patrie, Нормальные школы - все это среди такого сверления пушечных дул, сжигания алтарей, выкапывания селитры и сказочных усовершенствований в кожевенном деле, все это остается еще в проектах!

Но что делает этот инженер Шапп[91] в Венсеннском парке? В этом парке и дальше, в парке убитого депутата Лепелетье де Сен-Фаржо, и еще дальше, до высот Экуана и за ними, он установил подмостки, поставил столбы; деревянные фигуры наподобие рук с суставчатыми соединениями болтаются и движутся в воздухе чрезвычайно быстро и весьма таинственно! Граждане сбегаются и глядят подозрительно. Да, граждане, мы подаем сигналы: это хитрая выдумка, достойная мешков; по-гречески это будет названо телеграфом. "Telegraphe sacre! - отвечают граждане. - Чтобы писать изменникам, Австрии?" - И разбивают его. Шапп принужден скрыться и добыть новый законодательный декрет. Тем не менее он осуществил свою идею, этот неутомимый Шапп: его дальнописание с деревянными руками и суставчатыми соединениями может понятно передавать сигналы, и для него установлены ряды столбов до северных границ и в других местах. В один осенний вечер года второго, когда дальнописатель только что известил, что город Конде пал, Конвент послал с Тюильрийского холма следующий ответ в форме декрета: "Имя Конде изменяется на Nord Libre (Свободный Север). Северная армия не перестает быть достойной родины". Да, удивляются люди! А через какие-нибудь полчаса, когда Конвент еще заседает, приходит такой ответ: "Извещаю тебя, гражданин председатель, что декрет Конвента, повелевающий изменить название Конде на Свободный Север, и другой, объявляющий, что Северная армия не перестает оставаться вполне достойной родины, переданы и объявлены по телеграфу. Я приказал моему ординарцу в Лилле препроводить их в Свободный Север с нарочным. Подписано Шапп".

Или взгляните на Флерюс[92], в Нидерландах, где генерал Журдан, очистив почву Свободы и зайдя очень далеко, как раз собирается приступить к сражению и смести или быть сметенным; не висит ли там под небесным сводом некое чудо, видимое австрийцами простым глазом и в подзорные трубы: чудо, похожее на огромный воздушный мешок с сеткой и огромной чашкой, висящей под ним. Это весы Юпитера, о вы, австрийские подзорные трубы! Одна из чашек весов, ваша бедная австрийская чашка, отскочила совсем вверх, за пределы зрения! Клянусь небом, отвечают подзорные трубы, это воздушный шар Монгольфье, и он подает сигналы. Австрийская батарея лает на этот воздушный шар, как собака на луну - без всякого результата: шар продолжает подавать сигналы; обнаруживает, где может находиться австрийская засада, и спокойно спускается. Чего только не выдумают эти дьяволы во плоти!

В общем, о читатель, разве это не одна из самых странных, когда-либо вырисовывавшихся огненных картин, вспыхивающая на фоне мрака гильотины? А вечером - 33 театра и 60 танцевальных залов, полных веселящихся Egalite, Fraternite и "Карманьолы". И 48 секционных комитетских залов, пропахших табаком и водкой, подкрепляемых ежедневными 40 су, они задерживают подозрительных. И 12 тюрем для одного Парижа, они не пустуют, они даже переполнены! И для каждого шага вам необходимо ваше "свидетельство о гражданстве", хотя бы только для того, чтобы войти или выйти; более того, без него вы не получите и за деньги вашу ежедневную порцию хлеба. Около булочных - вереницы в красных колпаках, они не молчат, так как цены все еще высоки, поддерживаемые обнищанием и смутой. Лица людей омрачены взаимной подозрительностью. Улицы остаются неметеными; дороги не исправляются. Закон закрыл свои книги и говорит мало или экспромтом устами Тенвиля. Преступления остаются ненаказанными, но только не преступления против революции. "Число подкинутых детей, как вычисляют некоторые, удвоилось".

Молчит теперь роялизм; молчат аристократизм и все почтенное сословие, державшее свои кабриолеты. Почестью и безопасностью пользуется теперь бедность, а не богатство. Гражданин, желающий следовать моде, выходит на прогулку об руку со своей женой в красном вязаном колпаке, грубом черном кафтане и полной карманьоле. Аристократизм прячется в последние оставшиеся убежища, подчиняясь всем требованиям, неприятностям, вполне счастливый, если ему удается спасти жизнь. Мрачные замки без крыш, без окон смотрят на прохожих по сторонам дороги; национальный разрушитель разграбил их для свинца и камня. Прежние владельцы в отчаянии бегут за Рейн, в Конде, представляя любопытное зрелище для мира. Ci-devant сеньор с утонченным вкусом сделался превосходным ресторанным поваром в Гамбурге; ci-devant madame, отличавшаяся изяществом туалета, - хорошо торгующею marchande de modes в Лондоне. На Ньюгет-стрит вы встречаете маркиза M. le Marquis с тяжелой доской на плечах, стругом и рубанком под мышкой: он занялся столярным ремеслом - нужно же чем-нибудь жить (faut vivre). Больше всех других французов преуспевают теперь, в дни бумажных денег, торговцы процентными бумагами. Фермеры также процветают. "Дома фермеров, говорит Марсье, - стали похожи на лавки ростовщиков"; здесь скопились все предметы домашней обстановки, костюмы, золотые и серебряные сосуды; теперь дороже всего хлеб. Доход фермера - бумажные деньги, и он один из всех имеет хлеб; фермер чувствует себя лучше, чем лендлорд, и сам сделается лендлордом.

И как уже говорилось, каждое утро молчаливо, подобно мрачному призраку, проезжает среди этой суеты революционная повозка, словно пишущая на стелах свое "мене", "мене". Ты взвешен на весах и найден очень легким! К этому призраку люди относятся равнодушно, к нему уже привыкли, жалобы не доносятся из этой колесницы смерти. Слабые женщины и ci-devants в своем поблекшем оперении сидят безмолвно, уставившись глазами вперед, как бы в темное будущее. Иногда тонкие губы искривляются иронией, но не произносят ни слова, и телега движется дальше. Виновны они перед небом или нет - перед революцией они, конечно, виновны. Притом разве Республика не "чеканит деньги" из них своим большим топором? Красные колпаки ревут с жестоким одобрением; остальной Париж смотрит если со вздохом, то уж и этого много; нашим ближним, которыми завладели мрачная неизбежность и Тенвиль, вздохи уже не помогут.

Отметим еще одну или, вернее, две вещи, не более: белокурые парики и кожевенное производство в Медоне. Много было толков об этих белокурых париках (perruques blondes). О читатель, они сделаны из волос гильотинированных женщин! Локонам герцогини, таким образом, может быть, случится покрывать череп кожевника; ее белокурому германскому франкизму его черный галльский затылок, если он плешив. Или, быть может, эти локоны носят с любовью, как реликвии, делая носящего подозрительным? Граждане употребляют их не без насмешки весьма каннибальского толка.

Еще глубже поражает сердце человека кожевенная мастерская в Медоне, не упомянутая среди других чудес кожевенного дела! "В Медоне, - спокойно говорит Монгайяр, - существовала кожевенная мастерская для выделки человеческих кож; из кожи тех гильотинированных, которых находили достойными обдирания, выделывалась изумительно хорошая кожа наподобие замши", служившая для брюк и для другого употребления. Кожа мужчины, добавляет он, превосходила прочностью и иными качествами кожу серны; женская же кожа почти ни на что не годилась - ткань ее была слишком мягкой! История, оглядываясь назад, на каннибализм от пилигримов (Purchase's Pilgrims) и всех ранних и позднейших упоминаний о нем, едва ли найдет в целом мире более отвратительный каннибализм. Ведь это утонченный, изощренный вид, так сказать perfide, коварный! Увы! Цивилизация все еще только внешняя оболочка, сквозь которую проглядывает дикая, дьявольская природа человека. Он все еще остается созданием природы, в которой есть как небесное, так и адское.

Загрузка...