Мгновение, когда, повинуясь поднятой палочке, умолкает зал, настораживается оркестр, а по ту сторону занавеса — Иван Андреевич это хорошо знал—волнуются артисты, — это мгновенье, казалось, было утеряно…
Иван Андреевич воспринимал спектакль как море — неизменно прекрасное и зовущее, но всегда переменчивое… А в тот вечер все, что происходило вокруг, напоминало какой-то хорошо смазанный и отрегулированный механизм — вовремя появлялись и уходили артисты, осветители наводили лучи прожекторов, оркестр играл слаженно и уверенно: еще бы, эти люди знали свои партии наизусть, как Иван Андреевич партитуры; казалось, оркестр мог обойтись без дирижера.
Иван Андреевич испугался. Он взглянул на первую скрипку. Лунин играл, полузакрыв глаза и слегка раскачиваясь; его густые волосы вздрагивали, когда он резко опускал смычок, вздрагивала и правая щека — полная и морщинистая; он будто слушал только самого себя, и его побледневшее лицо с плотно сжатыми губами было строгим и неуловимо помолодевшим. «Нет. Этому не изменило вдохновение», — подумал Иван Андреевич и немного успокоился: значит, не старость, ведь Лунин старше его.
Это случилось после шестнадцати тактов фортиссимо. Оркестр замер на мгновенье, как волна перед тем, как обрушиться на берег. Сейчас должна была выйти Веригина.
Лунин приоткрыл один глаз и посмотрел на Ивана Андреевича. Это значило, что скрипач ждет указаний, которых нет в партитуре. Иван Андреевич повернул сжатую в кулак правую руку ладонью вверх. Стоило ему, плавно качнув кистью, разжать пальцы, и вместе с музыкой ожила бы застывшая у рампы, словно упавшая с неба, большая Снежинка. Он ждал взрыва аплодисментов, обычных при выходе солистки, но в зале раздалось лишь несколько хлопков — они не могли бы заглушить робкого пиччикато. Иван Андреевич разжал пальцы.
Теперь Лунин играл открыв глаза. Лицо его было спокойно, буднично. Он деловито пощипывал струны и смотрел куда-то в потолок.
Иван Андреевич всегда чувствовал настроение зрителей. Но публика бывает разная, и, может, поэтому у него с годами выработалось снисходительно равнодушное отношение к зрительному залу. Его не задели жидкие хлопки, встретившие выход известной танцовщицы, но когда Ветер, который играл со Снежинкой — кружил и швырял ее под вьюжный свист флейт и кларнетов, — схватил танцовщицу и высоко поднял, будто намереваясь бросить в притаившийся оркестр, — в эту минуту сзади Ивана Андреевича раздался отчетливый шепот:
— Бедный парень. Он едва ее поднял, смотри…
— Еще бы, такую тетю.
«Варвары!» — возмущенно подумал Иван Андреевич.
Ночью он долго размышлял о театре и о себе. Уснуть мешали тикающие на тумбочке часы; когда проходил запоздалый троллейбус, за окном вспыхивали трескучие голубоватые искры, их отсветы ложились на обои, как луч прожектора на закрытый занавес. А потом взошла луна, и тюлевые гардины стали прозрачными; их затейливый рисунок напоминал хоровод пляшущих снежинок.
Иван Андреевич взял с тумбочки будильник и сунул его под подушку.
— Почему ты не спишь, Ваня?
Тумбочка, разделяющая кровати, мешала видеть лицо жены, но по звуку голоса Иван Андреевич понял, что разбудил ее. Он хотел извиниться, но вместо этого сказал:
— Муторно мне, Соня…
Софья Викторовна села на кровати, погладила теплой рукой волосы мужа и потом слушала его — молча и задумчиво.
— …Понимаешь, Соня, когда вдруг не почувствуешь этого холодка в спине… И спектакль начинает казаться какой-то мешаниной… Да нет, ты, наверно, не понимаешь.
— Конечно, один ты все понимаешь. У тебя и зрители — варвары. — Софья Викторовна зевнула. — А где будильник? Давай его сюда, не то я просплю отправить Борьку в школу.
С тех пор прошло порядочно времени, но воспоминанья о том вечере нет-нет да и тревожили Ивана Андреевича, и почему-то именно в те дни, когда он должен был вести спектакль.
В один из таких дней Софья Викторовна, сидя на пу-фуме перед туалетом, выдергивала кусочки бумаги, на которые были накручены ее локоны, и резким голосом, задевающим музыкальный слух Изана Андреевича, говорила;
— Невероятно! Лара проучилась десять лет, а Борик уже в восьмом классе, и за все эти годы ты ни разу не был в школе!
Иван Андреевич сделал страдальческое лицо:
— Но у меня сегодня спектакль…
— У всех — спектакль! Дочка твоего концертмейстера Лунина уж два года как окончила школу, а он все же согласился сыграть для ребят. Марковская споет, Новикова станцует, а ты не считаешь нужным просто пойти послушать, как твой собственный сын читает стихи.
— Стихи? Да он же их никогда не любил, — удивился Иван Андреевич. — Борька увлекается стихами! Вот не знал.
— Ты многого не знаешь и не видишь — не только в семье, но и в театре, — заметила Софья Викто-розна.
— Но ведь ты никогда прежде не требовала, чтобы я ходил в школу, да еще на какие-то концерты.
Софья Викторовна укоризненно посмотрела на мужа:
— Ты забываешь, что я член родительского комитета, кстати, той школы, над которой шефствует твой театр… А потом, мне, как и каждой женщине, приятно прийти хоть раз в жизни на вечер под руку со своим мужем.
— Ну хорошо, — устало согласился Иван Андреевич, — довольно, я пойду.
Жена сразу остыла. Она выдернула из волос последнюю бумажку и посмотрела на часы.
— Надень новый костюм, Ваня.
— Нельзя, Сонюшка. Прямо из школы придется идти в театр. Сегодня Веригина в шестидесятый раз танцует Снежинку: будут чествовать, поздравлять, а я — в сером костюме.
Софья Викторовна пожала плечами:
— Несравненная Веригина… Впрочем, надевай что хочешь, только поскорей.
В окнах сияли разноцветными иглистыми пучками света зажженные елки. С неба падали редкие крупные хлопья снега, мальчишки катались на узких ледяных дорожках, протертых вдоль панели.
Софья Викторовна взяла мужа под руку.
— А помнишь, Ваня, как мы вели этой дорогой Ларочку в первый класс? Ты в тот год окончил консерваторию, и у тебя были только одни хорошие брюки.
— Про брюки вспоминаю, — тихо ответил Иван Андреевич. — Ты их утюжила каждое утро.
Но он вспомнил не только брюки… После получения диплома прошли годы, прежде чем удалось встать за дирижерский пульт оперного театра; лучшие годы ушли на бесконечные ожидания в приемных театральных дирекций, на беготню по урокам, расписку партий с партитур. А эта женщина всегда говорила: «Не вешай нос!»— тогда тембр ее голоса не казался таким раздражающим. Она верила в талант Ивана Андреевича — неизменно, упорно. Футляр с ее виолончелью перекочевал сначала в прихожую, потом в чулан, а она стирала, штопала, мыла полы, чистила картошку своими тонкими быстрыми пальцами, которые могли бы стать пальцами музыканта…
Иван Андреевич снял перчатку, сунул руку в муфту жены и нашел эти теплые пальцы.
— Я давеча… Ты, Сонюшка, того…
Больше он не нашелся, что сказать, но Софья Викторовна ответила пожатием. Она всегда понимала его с полуслова.
Вечер начался торжественной частью. Худощавая светловолосая женщина коротко рассказала об успехах и недостатках в школьных делах за прошедшее полугодие; она назвала отличников, и Иван Андреевич услышал свою фамилию. Он, конечно, знал, что сын учится хорошо, но что Борька — староста электрослесарного кружка и успешно ремонтирует с мальчиками оборудование физического кабинета, было для него новостью.
Иван Андреевич посмотрел на жену и удивленно шепнул:
— В кого бы это он?
— В вашу Анну Захаровну, наверно, — так же, шепотом, ответила Софья Викторовна. — Она ведь руководит этим самым электрослесарным кружком.
Это тоже было новостью. Парторг театра, главный машинист сцены — молчаливая женщина с крупными тяжелыми руками, о которой Ивану Андреевичу было известно только то, что она дружит с Софьей Викторовной, — оказывается, знает о наклонностях его сына больше, чем он. «Черт возьми, не заметил, как Борька вырос». Вспомнились недавние упреки жены. Ивану Андреевичу вдруг захотелось оправдаться перед самим собой. Во всем виновата работа, она занимает все время, мысли… Ведь главная пружина спектакля — это он, Дирижер…
Звуки рояля прервали, размышления. Иван Андреевич посмотрел на сцену. Там выстроился полукругом хор школьников. Пианист — мальчик с вихрастой головой — злоупотреблял педалью; у него все торчало — уши, локти, треугольник пионерского галстука. В рояле дребезжала струна, хор вступил с опозданием на четверть такта.
Иван Андреевич покосился на жену и, прикрыв рот ладонью, тихонько зевнул.
Потом на сцену вышел Лунин. Прижимаясь щекой к своей гварнериевской скрипке, он сыграл «Соловья», и после школьного хора это было действительно как трель соловья после крика галчат; но впечатление портила дребезжащая в рояле струна. Затем опять выступили школьники — мальчик и девочка. Они жонглировали мячиками и деревянными кольцами; и хотя кольца частенько пролетали мимо рук и ударялись в фанерные кулисы, молодых жонглеров проводили долгими дружными аплодисментами.
«Здесь не скупятся», — подумал Иван Андреевич, невольно вспомнив оскорбительно жидкие хлопки, встретившие выход Веригиной. Он было опять погрузился в размышления о том спектакле, но жена толкнула его под бок: на сцене стоял Борька.
Мальчик щурился от бьющего в глаза света и не знал, куда девать руки.
«Совсем большой, — удивился Иван Андреевич. — Надо купить ему настоящий костюм». Он почувствовал на себе чей-то взгляд, повернул голову и увидел Анну Захаровну. Она улыбалась. Рядом с ней сидели скрипач Еременко и виолончелист Горелик. Музыканты привстали и тоже кивнули своему дирижеру. Ивану Андреевичу вдруг стало тревожно за сына: оконфузит перед сотрудниками. «Ну какой из него декламатор — читает, словно метроном щелкает, без всякого выражения. И о чем только Соня думала?»
Он повернулся к жене и увидел, что она переглядывается с Анной Захаровной.
Действительно, Борис читал неважно. К счастью, стихи, которые он выбрал, не могли пострадать даже от его декламации — это был отрывок из первой главы «Евгения Онегина»; постепенно Иван Андреевич увлекся и уже с настоящим интересом слушал сына:
…Узрю ли русской Терпсихоры Душой исполненный полет?
Иль взор унылый не найдет Знакомых лиц на сцене скучной, И, устремив на чуждый свет Разочарованный лорнет, Веселья зритель равнодушный, Безмолвно буду я зевать…
Дальше Иван Андреевич уже не слышал. В чем дело? Ну, пусть эти строки забылись, но ведь когда-то же он их знал. Почему же сейчас они так его взволновали?..
— Танец Снежинки. Исполняет тетя Клава! — раздался звонкий голос девочки, ведущей программу.
— Что?.. — Иван Андреевич повернулся всем корпусом к жене: — Что они, с ума сошли? Какая тетя Клава? Труднейшая балетная партия…
Софья Викторовна не ответила. Она сидела, вся подавшись вперед, и ее молчаливое напряжение невольно передалось Ивану Андреевичу.
Прозвучали знакомые шестнадцать тактов, и у скромной рампы маленькой школьной сцены появилось полупрозрачное облако, словно настоящая снежинка опустилась с высоты и присела на холодную землю, замерла, готовая вот-вот взлететь под порывом ветра.
Кончилась пауза, и начал оживать комочек снега—< неуловимо для глаза расцвели гибкие лепестки рук, волнами тумана опоясалась тонкая талия, раскрылся белый бутон — вздрогнул и закачался на розовом стебле, как цветок.
Внезапно Иван Андреевич перестал слышать дребезжащую в рояле струну. Исчезли фанерные кулисы, сцена раздвинулась, появились вековые мохнатые ели, сверкнули в лучах солнца сугробы; издалека по верхушкам деревьев приближался ветер; он угадывался по звону прозрачных льдинок, повисших на зеленых кисточках молодых сосен, по радостному ожиданию Снежинки, боящейся утонуть в мертвых сугробах.
«Эх, скрипки бы сюда!..» — Иван Андреевич машинально повернул за спинкой стула сжатую в кулак руку, плавно качнул кистью, раскрыл пальцы, и… скрипки отозвались. Они вступили в ту единственную долю такта—точно, как это напиозл композитор на девятнадцатом листе партитуры.
Иван Андреевич с трудом оторвал взгляд от танцовщицы. Лунин и Еременко, прислонясь к роялю, играли, самозабвенно закрыв глаза; их смычки шли вверх и вниз, будто невидимо скрепленные друг с другом. Горелик сидел рядом с вихрастым пианистом, склонив большую черноволосую голову к грифу виолончели.
Снежинка насторожилась, качнулась и, не касаясь пола, поплыла навстречу Ветру: руки, плечи, шея танцовщицы, казалось, говорили: «Ну, где же ты так долго? Я не хочу превращаться в ломкий звенящий кусочек льда. Унеси меня обратно к далекому небу!..»
Холодок побежал по спине Ивана Андреевича. Не поворачиваясь к жене, он спросил одними губами:
— Кто это?..
Он узнавал и не мог вспомнить, где он видел худощавое молодое лицо танцовщицы… Не однажды ли во время репетиции с Веригиной? Он тогда зачем-то оглянулся и в темном пустом зале, как в глубине колодца, увидел бледное женское лицо; на нем, словно рябь на воде, появлялись и сменяли друг друга уныние, горечь, надежда…
— Соня, кто это? — повторил он громче.
— Господи, неужели не знаешь — Клава Новикова.
— Новикова?..
Ну конечно, он хорошо знает эту фамилию: она стоит в программках пятым дублером против ролей Снежинки, Одетты, Жизели. Но Иван Андреевич не видел Новиковой в этих ролях ни в одном спектакле. И сейчас же всплыл в памяти услышанный однажды разговор. Директор театра перед заседанием художественного совета тихо и строго говорил балетмейстеру: «…Мало ли что просит. Она молода, пусть потанцует еще годика два в четверках и восьмерках. А потом, откровенно говоря, я не могу представить себе Снежинку без Веригиной».
Новикова продолжала танцевать, но теперь Иван Андреевич почему-то видел Веригину, — ее техника великолепна: движения отработаны, отточены, ритмичны. Но есть в них что-то сухое, в поворотах головы — птичье, в изгибах рук — угловатое. Сейчас он понял — ему мешают ее локти. Вот она приближается к рампе — мелькают в пируэтах остекленевшие глаза на застывшем в неестественной улыбке лице, у дирижерского пульта слышно ее отрывистое дыхание; Лунин открывает один глаз и смотрит на Ивана Андреевича. Приходится сдерживать оркестр…
— Ну как, Ваня?
Иван Андреевич вздрогнул и опять увидел маленькую сцену, фанерные кулисы, бьющих в ладоши ребят. Новикова кланялась перед занавесом; когда она опускала голову, ее большие глаза поднимались вверх, к несуществующим в этом школьном зале ложам и ярусам. На ее лице светилась отсутствующая, грустная улыбка.
Так же, наверно, улыбалась она, прося дать ей, наконец, ведущую роль. И такая же, вероятно, улыбка была на лице его, Ивана Андреевича, в те годы, когда он обивал пороги театральных дирекций… Тетя Клава… Так называют тех, к кому привыкли, кого любят. Ну конечно, уже не в первый раз здесь, на маленькой школьной сцене, она щедро отдает все, что достигнуто и сохранено годами ежедневного каторжного труда у станка…
— Одетту! Тетя Клава, «Лебединое», «Лебединое»! Неожиданно для себя Иван Андреевич встал и пошел к роялю.
Вихрастый пианист быстро уступил место, музыканты с готовностью взялись за смычки.
Иван Андреевич открыл рояль, завернул в сторону оборванную струну и поднял руки над клавишами. В наступившей тишине резко скрипнули на проволоке заржавленные кольца занавеса…
В раздевалке к Ивану Андреевичу подбежал Борис:
— Папа! Как тебе понравилось стихотворение?
Иван Андреевич никак не мог попасть в рукав шубы.
— Ну что же, — рассеянно ответил он, — ведь это Пушкин.
Мальчик громко рассмеялся.
— Какой там Пушкин — мама! Это она заставила меня целых две недели зубрить «Онегина».
Рука сразу нашла рукав: сзади кто-то поддержал шубу. Иван Андреевич обернулся. Музыканты стояли рядом. Анна Захаровна еще придерживала шубу. Иван Андреевич Долго емотрел то ей, то жене в глаза. Потом тихо и серьезно сказал:
— Спасибо…
Его сотрудники молча ждали. Лунин приоткрыл пошире один глаз; он всегда поступал так, когда ждал указаний, которых нет в партитуре. И Иван Андреевич ответил:
— Как член художественного совета я, конечно… Я обязан. Но, видимо, это будет нелегко.
— Вас поддержат коммунисты и актив, — спокойно сказала Анна Захаровна.
На улице горели фонари, мчались троллейбусы. Мальчишки катались на ледяных дорожках. Крупная пушистая снежинка покружилась в воздухе и присела на рукав.
Иван Андреевич снял перчатку, сунул руку в муфту жены и нашел ее теплые пальцы. Он ничего не сказал, но Софья Викторовна ответила пожатием.
Она умела понимать его.