Игорь БЕЛОВ "ДОЛЬЧЕ ВИТА"




СНЕГУРОЧКА


На декабрьское солнце невозможно смотреть без слез.


Вот за праздничный стол нас сажает зима-белоручка,


вот директор моей конторы — стриженый Дед Мороз —


и его секретарша в амплуа белокурой Снегурочки.



Всё, что было, то сплыло. И, как говорится, жаль.


С ней у нас много общего, начиная с любви к отчизне.


Но сегодня моя Снегурочка пропивает свою печаль,


прижимаясь к крутому плечу настоящей жизни.



У нее в глазах праздник, лучше которого нет,


на коленках — сценарий, дурные стихи и застольные речи,


и приходится пить за разбавленный водкой сюжет,


за движенья души, от которых ей дышится легче.



Вечер быстро теряет форму. Уйдет из-под ног земля,


начинаешь цепляться за воздух, стараясь не падать духом.


Запомни это обилие предметов из хрусталя,


снег за окном, шампанское и декольте главбуха.



Юность иронизирует, роняя лицо в салат,


зрелость судьбу испытывает по законам большого рынка,


но кто-то из нас, коллеги, всё же летит в Ленинград —


целоваться с польской кинозвездой-блондинкой.



С легким паром, страна; ты очнешься сегодня днем


в вытрезвителе, и распишешься в побледневшей штрафной квитанции.


...Захожу в квартиру, и — надо же, в доме моем — дискотека, бардак.


И Снегурочка приглашает меня на танец.




СЛАДКАЯ ЖИЗНЬ


Мы убиваем время в кварталах, глухих и диких,


там, где кольцо трамвая и неземной рассвет,


там, где мятая скатерть цветет пятнами от клубники


и о жизни в розовом свете поет кларнет.


Шляется по квартирам в моей дорогой провинции


музыка, из-за которой во двор забредает дождь.


Что же он все плетет разные небылицы,


исцарапанный голос прошлого, мол, прошлого не вернешь?


Ангел мой, расскажи, почему это так очевидно,


что, когда опустеют скверы, перепачканные листвой,


лето кончится, и, как следствие, обломается "дольче вита",


и в лицо дохнет перегаром город наш золотой.


Буду с грустью смотреть, шатаясь во время оно


по усопшему этому городу, забуревшему от тоски,


как на улице на Воздушной своего компаньона


бьют ногами в лицо черножопые "челноки".


Вечер кажет кулак сквозь завесу табачного дыма,


но разбитые губы шепчут бережно, будто во сне:


"Я люблю тебя, жизнь. Я уверен, что это взаимно",


и играет пластинка в распахнутом настежь окне.




ПАСХАЛЬНЫЕ СТРОФЫ


I



Такие вечера — последний штрих


на выцветший иконостас обоев.


Остатки солнца в городах больших


лежат, гидрометцентр успокоив.


Пройти бы с ней хотя б еще квартал —


история полна широких жестов,


хотя давно невинность потерял


видеоряд евангельских сюжетов.


"Любите, Бога ради, по любви", —


в провинции, а также в граде стольном,


подчеркивает радиоэфир


с отчетливым акцентом колокольни.


Он выветрится из чужих квартир


и взбудоражит улицы, но только


твой колокольчик прикусил язык,


поскольку он фальшивит в общем хоре,


и день, лишенный привкуса слезы,


растаял, как конфета за щекою,


и даже у церквей в глазах темно.


Апрельской ночью до руин зачитан


собор на голом острове. В окно


глядит печаль в очках солнцезащитных.



II



Нам снится прошлогодний променад


и этот день, предпраздничный, наверное.


Все свежие газеты променяв


на поцелуй, запутавшийся в вербах,


одна шестая суши замерла,


вдруг став размером с пляжную кабину,


прижавшись к морю. Выпей за меня,


кагор глотая пополам с обидой.


Сегодня тот же плещется мотив,


а пляж, длиной в три новых киноленты,


пьет пиво, анекдотом закусив,


и раздает девчонкам комплименты.


Венера, в четырех шагах застыв,


поддатых отдыхающих напротив,


глядит на это дело из воды.


Конечно же, грустит — и не выходит.



III



Сгорает утро. С кладбища — назад,


домой спешит, от зноя обессилев,


опохмеленный пролетариат,


поправив фото на родных могилах.


Уснувший в позе снятого с креста,


мир буржуа не просыпался будто,


и лишь в моем отечестве весна


задумчиво пьет кофе в позе Будды.


Мы проклинаем солнце за поджог,


гордимся, чувств высоких не скрывая,


останками империи чужой,


завернутыми в белый плащ с кровавым


подбоем. В обезвоженных полях


бредет солдат с улыбкою экранной,


у цезаря по-прежнему болят


воспоминаний колотые раны.


Но Древний Рим едва ли виноват,


что на погонах тоже звезды гаснут,


Балтфлотом наспех перебинтовав


уродливый обрубок государства.



IV



На улице играет в домино


чертовски небольшой процент неверующих.


Спускаешься по лестнице бегом


в закусочную, как в бомбоубежище.


Буфетчицу ты балуешь вином,


от дня грядущего отгородившись


взрывной воронкой прошлого. На дно


его взглянув, не видишь все равно,


как из червя стать персонажем Ницше.


В неоновой безвкусной синеве


каштаны дымовой завесой плотной


спасают от позора Кенигсберг,


английской авиацией обглоданный.


И ты встаешь. И знаешь, что с утра,


вновь сигарету у тебя стреляя,


сосед с лицом апостола Петра


поздравит по ошибке с Первым мая.




***


Последняя тяга раскуренной дури.


Подъезд неумыт и, как небо, нахмурен.


Растоптан окурок. Пора, брат, пора.


Мы вышли и хлопнули дверью парадной.


Сквозь ливень, бессмысленный и беспощадный,


спускаемся в черную яму двора.


Отдайте мне солнца отцветшую душу,


квартал, где есть липы и бронзовый Пушкин,


есть горькое пиво, а горечи нет.


Разбитая улица, радио хриплое,


а рядом - две местные девушки-хиппи,


гитара, оставленный кем-то букет.


В прическе цвели полумертвые розы.


По воздуху плыл разговор несерьезный.


Навстречу единственной в жизни весне


ты шла босиком по проспекту Победы,


дразнила прохожих, и целому свету


смеялась в лицо, позабыв обо мне.


Последних объятий рисунок печальный,


бухло и наркотики в сквере вокзальном —


всё это, как ты повторенья ни жди,


скрывают похлеще разлапистой тени


мазутом пропахшие воды забвения,


в которых весенние тонут дожди.


Библейская тьма в опустевшей квартире.


Я еду в троллейбусе номер "четыре".


Я вспомнил линялые джинсы твои,


глаза твои ясные, мир этот жлобский,


расхристанный голос с пластинки битловской,


поющий о гибели и о любви.



г.Калининград

Загрузка...