Констанца… Констанца… Констанца…
Я повторяю твое имя вполголоса, а потом наконец решаюсь написать его. Пожалуй, лучше всего будет начать именно так. Твое имя, ты. Теперь всякий раз, когда меня станут одолевать сомнения, я буду смотреть на буквы, составляющие твое имя, и они придадут мне мужества.
И неважно, что тебя больше нет. Скоро ведь и меня тоже не станет, верно?
В самом начале я повторил твое имя три раза. Ровно три — столько, сколько нужно. Четыре или, к примеру, два — это было бы неправильно. Три Констанцы, три — не больше и не меньше. Три женщины, живущие в моем сердце. Хотя на самом деле я обращаюсь к тебе, к первой Констанце, к той, без которой не было бы и двух остальных. К тебе, моя Констанца. А ведь ты так и не узнала ни о чем, даже не догадывалась, до чего мне хотелось заслужить право называть тебя именно так…
Моя Констанца.
Я пишу эти строки, хоть и знаю, что тебе не суждено их прочитать. Это все равно что чертить в воздухе невидимые прозрачные линии. Вот уже давно я живу внизу. Ниже неба. Это моя судьба. Другой у меня нет и не будет. Даже если бы я нашел в себе силы попытаться что-нибудь изменить. И что с того, что когда-то мне довелось испытать радость полета.
Все позади. Мое крылатое время осталось в прошлом. В самом страшном углу, где хранится то, что нам не дано забыть. Воспоминания одолевают меня, и все они мучительны. Когда я вспоминаю о чем-то чудесном, мне больно оттого, что этого уже не вернуть. Но есть и другие воспоминания, ужасные, от них во мне вновь и вновь оживает чувство вины; каждое утро я ощущаю чью-то немую укоризну.
В самом начале я кое-что от тебя утаил. Я умолчал о том, что на самом деле не рождался на свет. Спрашивается, зачем было скрывать это от тебя — ведь ты бы ничуть не удивилась и приняла эту новость просто и естественно. Ты была воплощенным благородством.
Так вот, это чистая правда: я не рождался на свет. Мне ведь так и не довелось узнать, где я родился и кем была моя мать. Поскольку никто так и не удосужился сообщить мне что-то определенное, я предполагаю, что она была не замужем, а тот мужчина, друг или случайный любовник, бросил ее — так же, как она сама потом бросила меня. Итак, матери у меня не было, хотя ее обязанности в какой-то степени взяли на себя семь монахинь из сиротского приюта, в котором я впервые осознал, что живу на этом свете. Что касается неведомого мне отца, с годами я стал его наделять лицами сменявших друг друга приютских учителей. Учителя говорили нам о небе, о Боге, живущем там. «Хоть ты и сирота, Он любит тебя, как и всех детей на свете», — повторяли мои ненастоящие отцы и ненастоящие матери. Только все они врали. Я смотрел наверх и не видел там ничего чудесного. И чувствовал себя тем, кем и был в действительности: несчастным беспомощным существом, которого вытолкнули в этот мир и бросили на произвол судьбы. Как и все приютские, я был чудовищно одинок.
Однако настал день, когда я узнал о настоящем чуде, которое произошло в небе.
Это случилось в двадцать шестом году. Мне было пять лет, и я бы, конечно, не запомнил дату, если бы событие, о котором пойдет речь, не стало достоянием истории. Эта фотография обошла первые полосы газет: на фоне черно-белого неба, неподвижного, как театральный задник, в воздухе парил, ни на что не опираясь, загадочный зверь с деревянными крыльями. Это был самолет под названием «Плюс Ультра». Два легендарных испанских летчика, Рамон Франко и Хулио Руис де Альда, вместе с механиком Пабло Радой перелетели океан на сооружении из досок и тряпок, ну и с мотором внутри. Геройский подвиг покрывших себя мировой славой первооткрывателей неизведанных воздушных путей и все такое. Не помня себя от восторга, я стянул газету, вырезал фотографию и спрятал подальше. Этот сложенный вчетверо клочок бумаги, который я хранил под матрасом, стал моей первой — и долгие годы единственной — собственной вещью, первой игрушкой мальчика, который до этого дня не умел мечтать. В тишине и темноте огромной общей комнаты, пока мои товарищи спали, я принял решение: я стану прославленным летчиком, настоящим героем, первопроходцем воздушных маршрутов, о существовании которых никто и не догадывается. Я перелечу через океаны, чтобы соединить континенты, народы, людей… Я буду летать, и этот бескрайний мир станет моим!
Целых десять лет эта мечта помогала мне выжить и давала мне силы. Мечтая о полетах, я пережил конец двадцатых годов и начало тридцатых, простился с детством и стал подростком.
Судьбу тех, кому исполнилось пятнадцать, решал обычно директор приюта. По своему разумению он заносил имена выпускников в одну из двух колонок списка: первая колонка — в казарму, вторая — в семинарию.
В тот день решающего выбора за спиной директора угрожающе возвышались две кучи одежды: в одной — военные мундиры, в другой — сутаны. Облачение это было ненастоящее, его сшили для нас монахини. Моя неразговорчивость, моя склонность к уединению (наедине с собой я мог без помех отдаться мечтам о полетах) были истолкованы как религиозное призвание, имя мое вписали во вторую колонку. Разумеется, моим желанием никто не интересовался.
Если не считать нескольких прогулок по окрестностям, я никогда еще не покидал приюта. В тот летний день тридцать шестого года меня вместе с тремя такими же сиротами вышвырнули в большой мир; обшарпанный автобус вез нас навстречу туманному будущему. Шоссе, по которому мы ехали, соединяло городки и поселки со столицей нашей провинции; в этой самой столице, в Авиле, я никогда не бывал. Я вез с собой сумку со скудными пожитками, среди которых была и та самая черная сутана. Мои товарищи жались друг к другу на передних сиденьях, словно желая отгородиться от остальных пассажиров, мне же хотелось побыть одному, и я сел в самом хвосте. Чтобы придать себе мужества, я взглянул на свой талисман — вырезку с фотографией чудо-самолета. Какое там! Слезы страха и отчаяния подступили к глазам, и я неудержимо разрыдался. Эти слезы и решили мою судьбу.
Откуда-то возник носовой платок — выцветший, но чистый. Схватив его, я поспешно утер слезы; затем поднял глаза.
Передо мной стоял один из моих одноклассников. Услышав, что я плачу, он подсел ко мне. Это был тихий, неразговорчивый мальчик — такой же неразговорчивый, как я; за все эти годы мы едва ли перекинулись парой слов.
— Эй, ты чего? — встревожено спросил он.
Глаза у него тоже были красные, и я чуть воспрянул духом. Мне нужно было кому-нибудь довериться.
— Не хочу я в священники. Я солдатом быть хочу, — приврал я. Вовсе я и не хотел в солдаты, но надеялся попасть в авиацию — тогда бы исполнилась моя мечта.
Мальчик посмотрел на сутану, выглядывавшую из моей сумки. Сам он уже переоделся в импровизированную военную форму.
— А вот я бы лучше священником стал, — сказал он. И, похоже, в отличие от меня, совершенно искренне.
Наверно, мы подумали это одновременно. Нам даже не пришлось ничего объяснять друг другу. На смену комку в горле пришло лихорадочное возбуждение: действовать!
Незадолго до Авилы, на последней остановке в какой-то деревушке, мы с моим новым другом вышли из автобуса и в кафе на площади зашли в туалет. Когда мы вернулись в автобус, на нем была моя сутана, а на мне — его военная форма. Выглядел я в этой форме довольно нелепо — она была мне мала.
Вскоре автобус уже въезжал в город. Наши дороги вот-вот должны были навсегда разойтись. Я засунул руку в карман брюк и извлек оттуда запечатанный и сложенный вчетверо конверт, который дали мне монахини. Мой друг взглянул на него, порылся в своем узелке и вытащил из него такой же конверт — правда, не измятый, без сгибов. В конвертах были рекомендательные письма от директора приюта, адрес, по которому каждый из нас должен был явиться, и карточка, на которой значились имя (на моей — Хавьер Альварес), возраст и кое-какие другие данные. Мы обменялись конвертами. Я судорожно сглотнул слюну, это я хорошо помню. Не знаю, отчего мне стало не по себе — оттого ли, что в этот миг я отказался от своего имени, от своей судьбы, или оттого, что понял: это новое, чужое имя, эта чужая судьба теперь мои навеки.
Никто ничего не заметил — ни водитель, ни пассажиры. Нашим перепуганным товарищам, озабоченным собственной судьбой и первой встречей с большим миром, тоже было не до нас. Я был никто и мой сообщник — тоже. Нас попросту не существовало. А раз так, кому какое дело до того, что мы с ним обменялись именами и судьбами?
На прощание мы с ним крепко обнялись. Я испытывал сильное, незнакомое мне чувство — будто мы с ним заодно против целого мира. Наверное, догадался я, это и есть та самая дружба, о которой столько раз упоминали учителя и монахини, никогда толком не объясняя, что же это, собственно, такое.
Надо же, какой она оказалась короткой, эта моя первая настоящая дружба, думал я, глядя вслед товарищу, отправившемуся на поиски семинарии. Я пожелал ему удачи. И себе тоже.
Прощай, падре Хавьер, будь счастлив!
Я открыл конверт, предназначавшийся моему другу, и прочитал адрес казармы и имя капрала, к которому мне следовало обратиться. Туда я и направился, то и дело спрашивая дорогу у прохожих.
Час спустя, когда жаркое солнце уже перевалило за полдень, я очутился перед большим зданием из серого камня. По бокам входной арки стояли две будки, в каждой по часовому. Посреди большого двора, окруженного хозяйственными постройками, был врыт флагшток с испанским флагом — красным, желтым и лиловым; раньше я видел этот флаг на плакатах и открытках, да еще в особо торжественных случаях, по большим праздникам, когда директор приюта велел вывешивать флаг во дворе.
Я глубоко вздохнул и подошел к воротам.
Один из часовых бесцеремонно остановил меня.
— Эй, парень! Ты куда это?
— Я из приюта Сан-Хуан-де-Дьос, — объяснил я, будто это место было центром Вселенной и каждый обязан его знать.
Часовой ухмыльнулся и переглянулся с напарником. Форма у них была настоящая, и я густо покраснел, устыдившись своего маскарадного костюма, хоть и с любовью сшитого, но все равно нелепого. Вдобавок она мне мала была, эта невзаправдашняя форма, — в общем, то еще зрелище.
Я протянул солдату свой конверт. Тот открыл его, пробежал глазами письмо.
— А, понятно… Значит, так… Тебя как звать-то, парень? — спросил он, не отрывая глаз от бумаги, машинально, а не потому что заподозрил что-то. Он и представить себе не мог, что я не знаю, какое имя значится там, в той бумаге. Я и не сообразил туда заглянуть. Это же надо быть таким идиотом… Я молчал, проклиная себя; сердце билось уже где-то в горле, лицо залило жаркой краской.
— Да что это с тобой такое? Ты что, имени своего не знаешь?
— Я из приюта Сан-Хуан-де-Дьос, — тупо повторил я. Меня трясло от ужаса. Вот сейчас из-за такой ерунды мой обман раскроется, меня отправят в семинарию, и все — прощай, мое летное будущее, прощай, слава.
— Тихо вы! — вдруг прикрикнул на нас другой часовой. — Полковник едет!
Черная машина вынырнула из-за угла и приближалась к главному входу. Часовой вернул мне конверт и вытянулся по стойке смирно. Я топтался на месте.
— Давай уже, — прошипел часовой, — заходи, быстро! Чтоб я тебя здесь не видел!
Ему не пришлось повторять дважды. Я юркнул в ворота и притаился в уголке. Впрочем, можно было и не прятаться: внимание немногочисленных солдат во дворе казармы было приковано к черной машине, которая притормозила у входа в главный корпус. Из машины выскочил офицер и поспешно открыл заднюю дверцу. Маленький толстячок с седой бородкой — видно, это и был полковник — вышел из машины и засеменил к воротам.
Я открыл конверт и прочитал вслух:
— Хоакин Дечен. Хоакин Дечен. Меня зовут Хоакин Дечен, — повторил я несколько раз. Ни за что теперь не забуду.
Так я впервые услышал свое новое имя, еще вчера принадлежавшее другому. Имя, которому суждено было сопровождать меня до сегодняшнего дня, когда я пишу тебе эти строки — туда, в твою дальнюю даль, в твой уголок неба.
Мне тут же показали, где я могу найти капрала. Озабоченный, все время куда-то спешащий, капрал заправлял всей работой на кухне. Он равнодушно взглянул на мое рекомендательное письмо и кивнул.
— Картошку чистить умеешь?
Конечно же, я умел, в приюте мне часто доводилось помогать на кухне, но я не успел и слова произнести — он не ждал ответа.
— Ладно, все равно. Не умеешь, так научишься. Давай начинай. И шкуру срезай тоненько, нечего добро переводить.
Он ткнул пальцем куда-то у меня за спиной. Я обернулся и опешил. Целая гора картошки занимала половину подсобки. Он что, издевается? Здесь, наверное, миллион картофелин…
— Вот эти баки наполнишь, — капрал указал на три емкости великанского размера: мы с ним и еще пару человек свободно могли бы спрятаться там с головой. — И смотри мне, чисть как следует! Шкуру опять же тоненько срезай. Наполнишь доверху — найдешь меня, я тебе койку твою покажу. Давай, вперед!
И вышел, оставив меня наедине с картофельной горой.
Я воодушевленно взвесил на ладони картофелину, убеждая себя, что это первая ступенька лестницы, которая рано или поздно приведет меня в небо — то самое небо, где обитают летчики. Затем извлек на свет божий свою драгоценность — сложенную вдвое газетную вырезку с фотографией полета «Плюс Ультра» — и положил ее рядом, чтоб она придавала мне мужества. На стене висела старая засаленная карта Испании, в отдельном квадратике на ней была карта провинции, а сам город Авила обозначался жирной точкой.
Пройдут годы, и я буду свободно читать любую карту, но в те первые дни новой жизни все вокруг вызывало у меня благоговейный восторг: я ведь не видал ничего, кроме приюта, окрестных полей и деревень, куда нас иногда вывозили на прогулку. Мир казался мне пустой доской, на которую я, бесстрашный исследователь-первопроходец, наносил все новые и новые места, все более отдаленные, все более масштабные: сначала приют, потом провинция, через которую мы ехали на автобусе, и вот, наконец, казарма — она была так близко от Авилы, что солдаты пешком ходили туда в увольнение. И кто знает, может, когда-нибудь я попаду в Мадрид?… Куда еще стремиться будущему летчику, как не в столицу Испании?
Я принялся чистить картошку, напевая себе под нос, чтобы не так скучно было. Картошка раз, картошка два… и так до десяти; потом опять: картошка раз, картошка два… и снова до десяти. Развлечение, конечно, так себе, но что поделаешь. Повторив свою присказку десятки и десятки раз, я позволил себе заглянуть в первый бак, куда отправлял, словно мяч за мячом, очищенные картофелины. С ужасом убедившись, что даже до половины не сумел наполнить этот бездонный колодец, я почувствовал, как земля уходит у меня из-под ног. Я прислонился спиной к стенке бака и, тяжело дыша, сполз по ней на пол. Нет, говорил я себе, я решил и своего добьюсь, и ничто меня не остановит. Но руки, покрывшиеся волдырями, нестерпимо болели. Мне хотелось плакать, хотелось вернуться к монахиням, хотелось умереть. Я уже готов был отказаться от своей мечты о небе.
И тут я вздрогнул от звука горна. Играли побудку. Неужели уже утро? Я выглянул в окошко — и вправду рассвело. Во дворе казармы я заметил какое-то оживление. Я вскарабкался на картофельную гору и, уцепившись за подоконник, припал к другому окну — пошире и повыше.
Вооруженные солдаты выстроились на плацу. Вчерашний полковник и еще два офицера, вытянувшись по стойке смирно, стояли у флагштока, по которому вверх ползло полотнище. Я растерялся: знамя изменилось. Теперь оно было только красное и желтое, без лиловой полоски [1].
— Солдаты! — выкрикнул полковник, сжимая в руке пистолет, который он только что вытащил из кобуры. — Несколько часов тому назад наша славная армия восстала с оружием в руках против Республики и ее продажных правителей. Настало время спасти Испанию! Да здравствует Испания!
— Ура-а-а!
— Да здравствует армия!
— Ура-а-а!
— Солдаты! — продолжал он, когда крики утихли. — Настал час выполнить ваш священный долг! Помните об этом! Надлежащие распоряжения вы получите от своих командиров.
Тут я потерял равновесие и покатился вниз по картофельному склону; сверху на меня посыпалась неочищенная картошка.
Вот так, Констанца, началась для меня гражданская война, не будь которой, я никогда бы не узнал тебя.
Существуют ли на свете случайности? Этого я никогда не знал, не знаю и сейчас. Если бы за пятнадцать лет до начала войны меня, новорожденного, отправили в другой приют, в одну из тех провинций, что сохранили верность Республике, история моя была бы совсем другой. Наверняка я бы никогда не узнал о твоем существовании. Но и в провинции, ставшей на сторону мятежников, все равно все пошло бы по-другому, не случись события, без которого мы с тобой никогда бы не встретились. Событием этим стало появление в моей жизни капитана Луиса Кортеса.
Это случилось в двадцатых числах июля, ранним утром. Война к тому времени шла уже с неделю.
Я закончил работу на кухне и безуспешно пытался уснуть на своей койке. Мне было одиноко, и теперь, с началом войны, к одиночеству примешивалась тревога. Нет, в казарме, за пределы которой я вообще не выходил, царило спокойствие. В Авиле мятежники взяли власть без единого выстрела. И все же затишье это было тоскливым. Я слышал, о чем говорили солдаты, которые возвращались с заданий из города и окрестных деревень. Повсюду шла охота на наших врагов, их хватали, сажали в тюрьмы, расстреливали. Только вот врагами этими были обычные местные жители. Моим монахиням наверняка ничто не угрожает, они ведь за наших. Но не случилось ли чего с парнем, который каждое утро привозил хлеб к нам в приют? Он был постарше меня, почти совсем взрослый; монахини ласково называли его «красным» и часто говорили шутя, что когда-нибудь он непременно угодит за решетку, если не перестанет «городить всякую ересь». Что с ним теперь? Может, его забрали? А может, уже расстреляли? Эти мысли не давали мне покоя на рассвете того июльского дня.
И тут я услыхал этот волшебный шум. Я слышал его впервые в жизни, но столько раз воображал себе, что почти узнал. Странно: незнакомые звуки, внезапно раздавшиеся среди полной тишины, могут с непривычки испугать человека. А вот этот шум наполнил мое сердце ликованием. Он доносился издалека. А вдруг это?… Не веря себе и все-таки надеясь, я осторожно встал и оделся, стараясь не разбудить других ребят, которые спали рядом. Я выскользнул во двор через боковую дверь и спрятался за кабиной грузовика, стоявшего в нескольких метрах у входа. Меньше всего мне хотелось, чтобы кто-нибудь меня заметил и заставил вернуться в казарму.
Кажется, здесь меня никто не увидит. Сердце оглушительно колотилось, не давая толком прислушаться, но все-таки, собравшись, я различил вдали этот механический мерный шум, исходящий — в этом я уже не сомневался — откуда-то сверху. Он доносился с неба, этот шум, и он приближался. У меня больше не было сил терпеть; забыв об осторожности, я вышел из своего укрытия и встал посреди двора.
Рокот становился все отчетливей. Я вглядывался в небо. Север, юг, восток, запад… ничего не видно. Пусть это окажется правдой, а не игрой моего воображения! — взмолился я. А что если это гудит какой-нибудь танк с плохо смазанным мотором?… Да нет, быть такого не может. Рокот доносился сверху, в этом я был уверен. Только вот откуда? И тут я сообразил. Чтобы сесть, самолету нужна посадочная полоса, а для этой цели здесь годилось только одно место — большой ровный пустырь позади казармы.
Туда я и побежал, надеясь увидеть там свою мечту, словно от этого зависела моя жизнь. Я встал посреди пустыря, вглядываясь в небо из-под руки и стараясь дышать потише, чтобы возбужденное сопение не помешало мне определить, откуда все-таки доносится рокот мотора.
Три человека в коричневых комбинезонах вышли из сарая, переоборудованного под мастерскую, и направились к тому месту, где я стоял. Они оживленно переговаривались, улыбались, делились друг с другом папиросами — словом, им было не до меня. Только бы они не заметили моего присутствия до того, как самолет приземлится! А он уже был совсем близко, и мотор его ревел мощно и ликующе.
Вдруг один из механиков поднял глаза и увидел меня. Он бросился ко мне, размахивая руками. Все мои мысли были только о приближающемся самолете, я был на седьмом небе от счастья и не сразу понял, чего хочет от меня этот перепуганный человек. Предупредить меня о какой-то опасности, что ли? Я обернулся — и в нескольких шагах от себя увидел смерть. Прямо на меня надвигался огромный самолет. Еще мгновение — и его лопасти разрубят меня на части.
Бежать? Поздно! Я не мог издать ни звука — только зажмурился изо всех сил. И вот тогда из моей груди вырвался вопль, которого, конечно, никто не услышал из-за чудовищного рева мотора. Чья-то рука ухватила меня за шиворот, подняла в воздух и потащила. Я безвольно болтался на весу, как тряпичная кукла, даже не пытаясь ухватиться за что-то. Теперь, много лет спустя, мне кажется, что я вообразил, будто лечу, и вопреки страху находил в этом процессе некоторое удовольствие. Мои губы шевелились, бормоча вместо молитвы привычную дурацкую присказку: картошка раз, картошка два, — только считал я не картофелины, а метры, которые пролетел в воздухе. Раз, два — и так до десяти. Раз, два… Я грохнулся на землю, меня еще немного протащило по гравию. Камешки царапали мне ноги, грудь, лицо… И вот наконец я остановился. Можно сказать, совершил посадку. Все болело. Я попытался открыть глаза — и, как ни странно, мне это удалось.
Жив я или мертв? А может, я где-то посередине, на полпути к смерти или, наоборот, к жизни?
Кто-то тряс меня изо всех сил и что-то кричал мне в самое ухо. Монахини рассказывали нам про Святого Петра, про то, что он носит при себе ключи от райских врат, а вот насчет того, что он трясет новоприбывшего как грушу, ничего не говорили.
Я поднял глаза. Самолет опять набирал высоту. Затем он развернулся и снова пошел на посадку. Может, он решил вернуться, чтобы добить меня? Как бы там ни было, я не трогался с места — просто не мог отвести от него глаз. Он снизился, ловко управившись с ветром и воздушными потоками, коснулся колесами земли и покатился на бешеной скорости, время от времени взбрыкивая, как разъяренный жеребец. Потом он начал тормозить; мне уже не казалось, что он вот-вот развалится. Вскоре, сбавив скорость, он плавно, уверенно и неспешно заскользил по полосе.
Хотя на мне живого места не было, я расплылся в широкой улыбке: до меня дошло, почему я остался в живых. В самый последний момент, увидев меня, летчик ухитрился снова поднять самолет в воздух, чтобы меня не переехать. Он спас мне жизнь! Я смотрел на кабину. Вот сейчас он выйдет через эту дверцу. Двое механиков уже бежали к самолету. Третий, присев на корточки рядом со мной, тряс меня, повторяя: «Ты цел?» Я небрежно отмахнулся: он мешал мне увидеть летчика.
Дверца открылась. Из самолета вышел он… Летчик.
Он спрыгнул на землю. Механики тут же занялись самолетом, а он решительно зашагал прямо ко мне. Похоже, он был в ярости. Одет он был в серый летный комбинезон, поверх комбинезона — китель, застегнутый доверху на все пуговицы, на шее — небрежно повязанный темно-красный платок. И еще пистолет в кобуре на поясе и коричневый летный шлем на голове, я такие раз сто видел на фотографиях, — кожаный, с защитными очками. Он снял шлем, и сразу бросился в глаза контраст между белой кожей вокруг глаз и слоем пыли, покрывавшим его лицо — молодое, гладко выбритое, с очень светлыми голубыми глазами. Я поднялся на ноги, не отводя от него восторженного взгляда. Летчик, живой, взаправдашний!
— Ты какого черта там торчал, как столб?! Я же тебя чуть не убил! Да и сам чуть не убился. Эй, мальчик, я с тобой говорю!
Это была правда. Он говорил со мной, кричал на меня. Самый настоящий летчик! Меня охватил восторг. Меня обругал настоящий летчик! Он обратил на меня внимание, я существую для него! Я задыхался от гордости. Казалось, теперь мне по плечу любой подвиг.
— Ты… ты летал через океан, да? — не помня себя от восторга, выпалил я. Моя неожиданная выходка привела его в замешательство. Он вопросительно посмотрел на механиков; один из них пожал плечами. — Скажи, ну пожалуйста! — я до того осмелел, что вцепился в рукав его комбинезона; наверно, это один из героев «Плюс Ультра» — Рамон Франко или Руне де Альда, пронеслось у меня в голове. — Ты летал через океан?
Он уставился на меня. Потом рассмеялся.
— А ты вообще откуда такой взялся?
Я замялся. Непросто ответить на этот вопрос. Один из механиков отозвался вместо меня:
— Этот мальчик — помощник на кухне, мой капитан.
Капитан! Значит, летчик, который меня только что чуть не убил — капитан! Ну какого черта механик ляпнул про кухню…
— Я… я летчик! — гордо заявил я. — Ну то есть стану летчиком… когда-нибудь.
Капитан задумчиво посмотрел на меня — как мне показалось, с искренней симпатией. Потом снова улыбнулся.
Один из механиков обратился к летчику:
— Капитан Кортес, прошу прощения, но полковник ждет вас.
Вот дурак, и надо же было все испортить…
Не глядя на него, Кортес протянул мне свой шлем.
— Бери. Пусть побудет у тебя, пока я не вернусь.
Я схватил это сокровище, почти напуганный щедростью капитана и внезапно свалившейся на меня ответственностью.
Кортес развернулся и зашагал прочь, спеша на эту свою встречу с полковником.
— Меня зовут Хоакин! — крикнул я ему вслед. — Хоакин Дечен!
Кортес обернулся. Сделал три-четыре шага в мою сторону, подмигнул мне.
— А меня Луис. Луис Кортес. Смотри береги мой шлем, парень. За тобой должок, не забыл? Я ведь тебе жизнь спас.
Они исчезли за дверью мастерской. Я стоял один на взлетно-посадочной полосе, рядом с настоящим самолетом, и в руках у меня был самый настоящий летный шлем. Весь мир был у моих ног.
Я подошел поближе к самолету. У меня кружилась голова, все сильнее и сильнее, и когда я коснулся рукой крыла, мне пришлось опереться на фюзеляж, чтобы не упасть в обморок.
Какое-то время я колебался — примерить шлем или нет, а потом решил дать торжественное обещание. Вот: такой шлем я примерю в первый раз, лишь когда стану настоящим пилотом.
— Клянусь, — произнес я вслух.
Очки на шлеме наблюдали за мной. Казалось, они разговаривают со мной, что-то отвечают. «Скоро твоя жизнь изменится», — говорили они мне…
Я сбегал за своими пожитками, а было их совсем немного — тот самый клочок бумаги с моим новым именем да любимая газетная вырезка с фотографией «Плюс Ультра». Ты же знаешь, Констанца, чем меньше у тебя всякого хлама, тем легче ты на подъем. И сейчас, почти семьдесят лет спустя, старик, которым стал тот мальчик из Авилы, старик, готовящийся встретить смерть, знает, что в полет с собой много не возьмешь. Правда, мои нынешние сборы в дорогу — последние. А тогда — тогда все было по-другому, это было начало. Начало великого приключения.
Самолет у капитана Кортеса был маленький, рассчитанный пассажиров на десять, не больше. Я открыл дверцу и залез в кабину. Шлем я положил прямо на штурвал — пусть капитан думает, что мне просто надоело ждать, — а сам пробрался в хвост самолета. Между вторым и третьим рядом сидений вполне можно было спрятаться — конечно, если мне повезет и Кортес не станет осматривать салон. Я устроился там и стал ждать.
Я думал о своем друге — будущем священнике, о настоящем Хоакине Дечене, который теперь носил мое имя — Хавьер Альварес. Наверно, если бы не та наша авантюра, я не решился бы теперь стать воздушным зайцем. Но раз уж однажды такое сошло с рук, почему мне не может повезти снова? Кроме того, Луис Кортес — человек отважный и великодушный, в этом я не сомневался. Я знал: он возьмет меня с собой.
Летчик мой вернулся не скоро, солнце уже садилось. С ним был полковник и другие офицеры. Хорошенькое дело — если все они сейчас полезут в самолет, на этом мое путешествие закончится, подумал я, но тут же с облегчением убедился, что они просто провожают Кортеса.
— Передайте ему мое почтение, — подойдя к самой кабине, полковник протянул Кортесу руку.
— Вы знаете, как высоко ценит вас генерал, — тот пожал протянутую руку и отдал полковнику честь.
Он залез в кабину и, не замешкавшись ни на секунду, надел шлем. Значит, он и не заметил моего отсутствия, не удивился, не спросил себя, куда это я подевался? Это и успокоило, и раздосадовало меня одновременно.
Кортес завел мотор.
— Вот клоун!.. — пробормотал он, улыбаясь полковнику, который уже не мог слышать его слов из-за грохота винтов. — Здесь ты и сгниешь, трус несчастный!..
Оскорбительные слова капитана потрясли меня до глубины души. Никогда до этого я не слышал, чтобы кто-то пренебрежительно отзывался о начальстве, да не просто пренебрежительно, а издевательски-насмешливо.
Кортес вырулил на взлетную полосу. Самолет набирал скорость, и все вокруг начало вибрировать. Каждый винтик в фюзеляже и каждая кость в моем теле угрожающе дрожали — вот-вот выскочат. Крикни я, мне стало бы легче, но тогда бы я выдал себя, и меня бы тут же отправили обратно, туда, где высились горы нечищеной картошки. Я стиснул зубы. И тут у меня внутри началось настоящее землетрясение. Сил терпеть больше не было. Я закричал, но постарался, чтобы крик вышел беззвучным; стало немного легче.
После первых бесконечных мгновений, убедившись, что Кортес, занятый самолетом, меня не видит, я осмелился поднять голову и взглянуть в окошко. Земля, как и все остальное, куда-то летела под нами с невообразимой скоростью, все быстрее, быстрее, быстрее. Еще немного — и мы разобьемся, взорвемся, разлетимся на кусочки… И вдруг все успокоилось. Воздух держал нас; красиво, уверенно, слегка пританцовывая, мы плыли по воздушному морю. На дне этого моря виднелись засеянные поля и зеленые луга. Далеко внизу осталась казарма, стремительно уменьшавшаяся в размерах, там паслись коровки, крохотные, как в рождественском вертепе у нас в приюте, а вокруг, куда ни глянь, простирались облака, бесконечные белые облака. Они будто указывали нам единственно возможное направление: выше, выше, выше. Пока не кончится небо!
Так мы плыли долго-долго… не скажу, сколько. Самолет планировал по синему безветренному небу. Слегка обнаглев от радости, я преспокойно уселся у окна, забыв о том, что Кортес запросто мог обернуться и обнаружить мое присутствие, и целиком отдался восторженному созерцанию.
Не знаю, сколько времени прошло. Самолет начал снижаться. Неужели все закончилось? Значит, мы не всю жизнь будем вот так летать? На душе сделалось тоскливо: похоже, мы возвращались в обычную, повседневную жизнь. Но странное дело, под нами я не увидел ни города, ни казармы, даже посадочной полосы не было — одно только бескрайнее желтое поле, над которым Кортес принялся кружить, будто искал что-то. И тут я его увидел.
Там, внизу, посреди бескрайней желтизны, кто-то ухитрился посадить самолет. Рядом с самолетом стоял человек, и человек этот, казалось, ждал нас.
Мы пошли на посадку; если уж тому, другому, удалось здесь приземлиться, Кортес — для меня он уже был лучшим летчиком на свете — и подавно сможет. Я сжался, готовясь спрятаться под сиденьем, как только мы приземлимся.
Самолет коснулся колесами земли, подпрыгнул и остановился — все как в прошлый раз. Значит, этому можно научиться. Это дело техники, надо просто упражняться, и тогда с каждым разом будет получаться лучше и лучше. Небо можно приручить.
Я снова залез в свое укрытие. Кортес заглушил мотор и вышел из самолета, предварительно убедившись, что пистолет заряжен. Стало быть, встреча эта — опасная?
Я постарался расслабиться. Уши у меня заложило, нижняя челюсть болела зверски — оттого что я весь полет просидел с открытым ртом, как дурачок какой-то. Я осторожно попытался подвигать ею влево-вправо. Гримасничая таким образом, я устроился у окошка, чтобы удобнее было наблюдать за встречей.
Незнакомец двинулся навстречу Кортесу. Наружность у него была самая обычная, одет он был в синий комбинезон и альпаргаты [2] — не летчик, а автослесарь какой-то. Единственное, что объединяло этого человека с Кортесом, элегантным и подтянутым Кортесом, — у него на поясе тоже висела кобура. И он ее тоже предусмотрительно раскрыл. Незнакомец был пониже Кортеса и, наверное, немного постарше, плотный, коренастый; в общем, далеко ему было до моего капитана. Впервые увидев Кортеса, я вообразил, что передо мной сам Рамон Франко или Руис де Альда; а вот этот летчик, по мне, тянул самое большее на механика, который летал с ними через Атлантический океан: у того тоже были курчавые и очень черные волосы. Казалось, такому человеку уготовано оставаться на вторых ролях, в тени Кортеса.
Они застыли в напряженном молчании лицом к лицу, метрах в пятидесяти от меня… Неужели начнут стрелять? И вдруг они кинулись друг к другу и крепко обнялись — как братья или лучшие друзья; объятие длилось несколько мгновений, и на это время мир вокруг них будто перестал существовать. А потом они разомкнули руки, и мир вернулся на свое прежнее место. Ветер донес до меня далекие неразборчивые слова. Они говорили друг с другом и при этом даже не подозревали, что я за ними подглядываю. Я схватил полевой бинокль Кортеса. Теперь я мог видеть их лица, вернее, головы: Кортес стоял ко мне спиной, а тот, другой, лицом; его губы шевелились, он что-то говорил. У него были густые черные усы, подбородок зарос щетиной. А глаза такие грустные, безутешные. Он пристально смотрел на Кортеса и все говорил, говорил. Ясно было, что он рассказывает моему капитану что-то очень важное — и очень печальное.
Внезапно Кортес судорожно дернулся и попятился назад, будто его ударили ножом. Усатый шагнул к капитану, протянул к нему руку. Но тот отшатнулся, обхватил руками голову и закричал. Отчаянный вопль пронесся над полем, а потом наступила гнетущая тишина.
Кортес рухнул на колени, всхлипывая и хватая ртом воздух. До чего же это было тяжело — смотреть, как страдает настоящий герой. Тот, другой, попытался утешить Кортеса, но капитан оттолкнул его. Я снова услышал его голос:
— Уходи… оставь меня…
Усатый — видно было, что он тоже в отчаянии, — оставил его в покое. Повернулся и побрел к самолету.
Но тут Кортес вскочил на ноги, выхватил пистолет и прицелился.
— Рамиро! — крикнул он, и крик разнесся далеко над безлюдным полем.
Рамиро, как и я, услышал угрозу в его голосе; он резко обернулся и тоже выхватил пистолет. Так они оба и застыли, глядя друг другу в лицо, целясь друг в друга. Каждый ждал, что другой выстрелит, но первым открыть огонь не решался. Потом, словно одумавшись, оба медленно, не сводя глаз друг с друга, опустили оружие. Сжимая в руке пистолет, Рамиро попятился к самолету, забрался в кабину и поднялся в воздух.
Кортес мог бы выстрелить ему в спину, пока тот карабкался в кабину, но не сделал этого.
Когда самолет Рамиро растаял вдали, капитан уселся прямо на землю. Так он сидел долго, не обращая внимания на палящее солнце, опустив голову и уронив руки. Шли минуты, часы; село солнце, наступила ночь, голубоватая от полной луны. А он все сидел, не шевелясь.
Мой отчаянный побег в никуда из казармы еще совсем недавно казался замечательным приключением, и вдруг все застопорилось, наткнувшись на неожиданное и непонятное препятствие. Кортес, ушедший в свои мысли, казалось, был погружен в траур по чему-то или по кому-то и ничего вокруг не замечал, в том числе и моей незначительной персоны. А мне к тому времени уже белый свет был не мил: еще бы, просидеть столько часов скрючившись, да и писать страшно хотелось.
Когда стало совсем невмоготу терпеть, я проскользнул в кабину и тихонько выбрался наружу. Отошел на несколько метров, помочился — и почувствовал, что снова готов двигаться вперед. Вот только куда? Я мог лишь вернуться в кабину и ждать.
И тут капитан разрыдался. Я знал его всего несколько часов, но за это время успел узнать о нем многое. Он говорил со мной — ласково и дружески. Я видел, как он управляет самолетом, насмехается над старшим по званию, кричит от боли и угрожает оружием своему другу — или бывшему другу. И вот теперь я увидел, как он плачет. Помнишь, ты говорила, что хорошие люди становятся беззащитными, когда плачут. А злые — те становятся добрыми, пусть на одно мгновение.
— Хавьер… Хавьер! — прошептал Кортес.
Я застыл от изумления. Когда же он успел обнаружить мое присутствие? Как ему это удалось? А главное, откуда он мог знать мое имя — мое настоящее имя, то, что досталось семинаристу? Да, капитан и впрямь исключительный человек. Его возможности недоступны моему пониманию.
Я сделал два шага к нему.
— Что? — робко спросил я.
От моего голоса Кортеса будто подбросило — он молниеносно, с кошачьей ловкостью обернулся ко мне; я перепугался. Когда я перевел дух, он уже стоял надо мной, сжимая в руке пистолет и угрюмо меня разглядывая. При свете луны я увидел его глаза, красные от недавних слез. Но вот он узнал меня — и теперь смотрел на меня сердито и удивленно.
И тут я понял, какого свалял дурака: капитан обращался вовсе не ко мне, а к какому-то другому Хавьеру; скорее всего, из-за этого самого Хавьера он и плакал.
— Так… — озадаченно проговорил Кортес. — И откуда ты взялся, скажи на милость?
Похоже, все наши встречи начинались с этого вопроса, но я не стал ему этого говорить — нам обоим сейчас было не до шуток.
— Из самолета, мой капитан.
— Из самолета? — он покосился на свою боевую машину. Все еще погруженный в свое горе, он не сразу понял, что я имею в виду.
Нужно действовать. Сейчас или никогда. Я подошел к нему поближе, чтобы он поглядел мне в глаза и понял, что я не вру.
— Мой капитан, я должен стать летчиком! — торжественно произнес я. — Иначе мне не жить. Или буду летчиком, или умру!
Кортес не понимал решительно ничего, горе занимало все его мысли. Но кажется, мое присутствие его не раздражало. Он отступил на несколько шагов.
— Хавьер — он тоже был летчиком. А теперь он мертв.
— Хавьер? А кто такой Хавьер? — спросил я.
Я чувствовал, что так будет легче сблизиться с ним, но дело было не только в этом: я и в самом деле искренне сочувствовал его горю.
— Мой брат… Это был мой брат, — медленно проговорил капитан, словно пытаясь осознать происшедшее. — Был. Его убили четыре дня тому назад. В Мадриде. Мне только что сообщили.
И показал куда-то в небо, в том направлении, куда исчез Рамиро.
— Точно убили? — мне хотелось как-то подбодрить его. — А может, тот летчик ошибся?… Ну, Рамиро этот. Я слышал, как вы его звали.
Кортес посмотрел на меня; казалось, он задается вопросом, что еще я мог услышать из их разговора.
— Рамиро не ошибся. Он знает, что говорит. Он видел Хавьера мертвым. Да что там видел — он сам его и убил.
И в глазах у него мелькнул отблеск той самой ненависти, которая пару часов назад заставила его выхватить пистолет и направить его на другого человека.
— А почему же тогда он прилетел, чтобы сказать вам об этом?
— Потому что он мой друг, — отрезал капитан. Он осекся, будто удивившись своим словам, а затем заговорил прежним тоном — неуверенным, мрачным. — Нет, не так… Он был моим другом. Моим лучшим другом. И моему брату он тоже был другом. Он позвонил мне по телефону. Представь себе, на войне телефоны тоже иногда работают… Он позвонил, потому что хотел рассказать мне о том, что случилось. Сказать мне об этом в лицо. Что ж, по крайней мере, он не стал прятаться… Мы назначили встречу здесь. Когда-то на этом поле мы с ним подолгу отрабатывали посадку. Когда еще только учились летать…
— Если Рамиро дружил с Хавьером, почему же он его убил?
— В Мадриде военный мятеж был подавлен. Хавьер был на стороне восставших. Увидев, что дела плохи, он вместе с другими военными укрылся в казармах Ла Монтанья. Слышал когда-нибудь о таких?
Я помотал головой. Кортес глубоко вздохнул.
— Тем лучше для тебя.
Он залез в кабину самолета. Я не трогался с места. Позовет ли он меня с собой? Ночь, безлюдное место — все это было мне на руку; не оставит же он тут меня одного? Он кивнул мне головой — залезай, мол. Я не заставил себя упрашивать и быстро уселся рядом с Кортесом, на месте второго пилота. Самолет покатил вперед по импровизированной взлетной полосе, освещенной полной луной. Я снова испытал этот сладкий страх: вот сейчас мы поднимемся в воздух.
— Ты Рамиро хорошо запомнил? — спросил меня Кортес, повысив голос, чтобы перекричать рев мотора. — Узнаешь его, если доведется снова увидеть?
— Конечно, узнаю! — прокричал я.
Я не мог отвести от него глаз: руки уверенно лежат на штурвале, взгляд устремлен вперед. Он и за приборной доской успевал следить, и еще разговаривал при этом. Полная победа над ночью, поглотившей нас.
— И вот еще что, Хоакин… — он искоса взглянул на меня. Ух какая гордость меня охватила, когда он назвал меня по имени (и плевать, что имя это было краденое), прямо слезы навернулись на глаза. — Смог бы ты кое-что сделать для Испании? Очень важное дело… Настоящий подвиг. Ради родины… и ради меня. Ну как, поможешь мне выиграть войну?
И он вновь взмыл вверх, в темноту. Снова легкое головокружение, короткий приступ дурноты — и снова безмятежная тишина покоренного неба. Кортес помолчал, выравнивая самолет.
— Не скрою, дело это опасное, — он обернулся ко мне. — Здесь нужно мужество. То самое мужество, которого не хватило этому недоумку полковнику, — я предлагал ему взять на себя командование, а он предпочел остаться в тылу… Твое задание будет связано с самолетами, ты ведь любишь самолеты. Помнится, ты говорил, что хочешь стать летчиком, верно? Ну тогда давай… берись за штурвал.
— Я?… За штурвал?… — я глядел на него, обмерев от ужаса и от счастья.
— Ну а кто же еще? Это совсем просто, — Кортес улыбался. — Давай, я в тебя верю.
И не отводя от меня глаз, он скрестил руки на груди.
Умирая от страха, я схватился за штурвал. Он был похож на руль машины, только сверху куска не хватало. Я обливался потом.
— Потихоньку… Не жми так, это очень чуткая система. Повернешь вправо — и самолет уйдет вправо. Ты влево — и самолет влево. Попробуй.
И я попробовал. Самолет качнулся вбок, повинуясь моей воле. Теперь я точно знал: этим миром можно управлять. Сердце тяжелым комком подкатило к горлу. Так вот оно какое, счастье. Я чувствовал его запах. Его тяжесть на своих плечах.
— Отведешь штурвал от себя — самолет уйдет вниз, потянешь на себя — поднимется. Попробуй.
Я и это попробовал. Мне понравилось еще больше, особенно когда нос самолета уткнулся вверх, в сгустившуюся темноту. Я закричал от радости, меня разбирал смех. Всего несколько часов назад я чистил картошку — теперь я стал властелином ночи.
— Эй, потише! — Кортес взялся за штурвал. — Не увлекайся, ты чуть в штопор не ушел. Не беспокойся, я тебя научу. Завтра мы днем полетим, увидишь, какая сверху видна красотища… Ну так что, поможешь мне выиграть войну?
— На фронт, да? Я все-все сделаю, вы только скажите!..
Я не преувеличивал. Моя благодарность, моя преданность капитану были безграничны. Благодаря ему я впервые в жизни был счастлив. По-настоящему счастлив. И понимал, что это не предел. Наверное, лучше этого ничего и быть не может. Это мгновение — оно самое-самое. Когда тебе кажется, что счастье никогда не кончится.
— Нет, приятель, свое задание тебе доведется выполнять вовсе не в окопах… Ты бывал когда-нибудь в Мадриде?
Я онемел от восторга. Только что я сидел за штурвалом настоящего самолета, я подружился с самым настоящим геройским летчиком, а теперь этот самый летчик собирается отвезти меня в Мадрид — город, который в приюте был для меня всего лишь самой большой точкой на карте Испании, город, совершенно непостижимый для моего бедного воображения. Но жизнь, как ты часто говорила, никогда не устает удивлять нас.
Мне не хотелось ударить в грязь лицом перед Кортесом:
— Нет, не бывал пока… но я знаю, это столица Испании.
А потом добавил с напускным равнодушием:
— А куда именно? В какой район Мадрида?
— В самое сердце, Хоакин, в самое его сердце! Есть там один дом… Слышал ли ты когда-нибудь о площади Аточа?