Мы ждем и ждем гостей незваных,
И в ожиданьи
Ни гу-гу!
И все сидим на чемоданах,
Как на последнем берегу.
И что нам малые утраты
На этом горьком рубеже,
Когда обрублены канаты
И сходни убраны уже?
И где-то бродит в дальних странах
Чужою ставшая строка.
А мы сидим на чемоданах
И ждем проклятого звонка.
И нас чужие дни рожденья
Кропят соленою росой,
За этой
Зоны отчужденья,
Над этой
Взлетной полосой!
Прими нас, Господи, нежданных,
И силой духа укрепи!
Но мы сидим на чемоданах,
Как пес дворовый на цепи!
Как раб, откупленный на волю
Уже не можем без оков,
И все сидим и внемлем вволю,
Не слышим тихих Божьих слов.
Так что же нам теперь осталось?
Строка газетного листа?
О, время осени, о, старость,
Как ты тщеславна и пуста.
И нет ни мрака, ни прозренья,
И ты не жив и не убит.
И только рад, что есть — презренье,
Надежный лекарь всех обид.
Мы поехали за город,
А за городом дожди,
А за городом заборы,
За заборами — вожди.
Там трава несмятая,
Дышится легко,
Там конфеты мятные
«Птичье молоко».
За семью заборами,
За семью запорами,
Там конфеты мятные
«Птичье молоко»!
Там и фауна, и флора,
Там и ёлки, и грачи,
Там глядят из-за забора
На прохожих стукачи.
Ходят вдоль да около,
Кверху воротник…
А сталинские соколы
Кушают шашлык!
За семью заборами,
За семью запорами
Сталинские соколы
Кушают шашлык!
А ночами, а ночами
Для ответственных людей,
Для высокого начальства
Крутят фильмы про блядей!
И, сопя, уставится
На экран мурло:
Очень ему нравится
Мэрилин Монро!
За семью заборами,
За семью запорами
Очень ему нравится
Мэрилин Монро!
Мы прошли четыре круга,
Мы сказали:
— Боже мой! —
Мы взглянули друг на друга
И поехали домой.
А в пути по радио
Полчаса подряд
Нам про демократию
Делали доклад.
А за семью заборами,
За семью запорами,
Там доклад не слушают —
Там шашлык едят!
1961
Все снежком январским припорошено,
Стали ночи долгие лютей…
Только потому, что так положено,
Я прошу прощенья у людей.
Воробьи попрятались в скворечники,
Улетели за море скворцы…
Грешного меня — простите, грешники,
Подлого — простите, подлецы!
Вот горит звезда моя субботняя,
Равнодушна к лести и к хуле…
Я надену чистое исподнее,
Семь свечей расставлю на столе.
Расшумятся к ночи дурни-лабухи —
Ветра и поземки чертовня…
Я усну, и мне приснятся запахи
Мокрой шерсти, снега и огня.
А потом из прошлого бездонного
Выплывет озябший голосок —
Это мне Арина Родионовна
Скажет: «Нит гедáйге»*, спи, сынок,
Сгнило в вошебойке платье узника,
Всем печалям подведен итог,
А над Бабьим Яром — смех и музыка…
Так что все в порядке, спи сынок.
Спи, но в кулаке зажми оружие —
Ветхую Давидову пращу!
…Люди мне простят от равнодушия,
Я им — равнодушным — не прощу!
1969
_______________
* «Нит гедайге» — не отчаивайся, не огорчайся, не печалься
«Упражнение для правой руки (Аллегро модерато)» — стихотворение из цикла «Отчий дом».
«Сурóк», соч. 52 № 7 — классическая песня Людвига ван Бетховена на стихи И.В. Гёте (из пьесы «Ярмарка в Плундерсвейлере», 1773).
В бумажной версии книги нет таких разделителей — стоят обычные отступы.
19 октября 1941 г. Александру Гинзбургу исполнилось 23 года.
Облака плывут, облака,
Не спеша плывут как в кино.
А я цыпленка ем табака,
Я коньячку принял полкило.
Облака плывут в Абакан,
Не спеша плывут облака…
Им тепло небось, облакам,
А я продрог насквозь, на века!
Я подковой вмерз в санный след,
В лед, что я кайлом ковырял!
Ведь недаром я двадцать лет
Протрубил по тем лагерям.
До сих пор в глазах — снега наст!
До сих пор в ушах — шмона гам!..
Эй, подайте ж мне ананас
И коньячку еще двести грамм!
Облака плывут, облака,
В милый край плывут, в Колыму,
И не нужен им адвокат,
Им амнистия — ни к чему.
Я и сам живу — первый сорт!
Двадцать лет, как день, разменял!
Я в пивной сижу, словно лорд,
И даже зубы есть у меня!
Облака плывут на восход,
Им ни пенсии, ни хлопот…
А мне четвертого — перевод,
И двадцать третьего — перевод.
И по этим дням, как и я,
Полстраны сидит в кабаках!
И нашей памятью в те края
Облака плывут, облака.
И нашей памятью в те края
Облака плывут, облака…
1962
От беды моей пустяковой
(Хоть не прошен и не в честú),
Мальчик с дудочкой тростниковой,
Постарайся меня спасти!
Сатанея от мелких каверз,
Пересудов и глупых ссор,
О тебе я не помнил, каюсь,
И не звал тебя до сих пор.
И, как все горожане грешен,
Не искал я твой детский след,
Не умел замечать скворешен
И не помнил, как пахнет свет.
…Свет ложился на подоконник,
Затевал на полу возню,
Он — охальник и беззаконник —
Забирался под простыню.
Разливался, пропахший светом,
Голос дудочки в тишине…
Только я позабыл об этом
Навсегда, как казалось мне.
В жизни глупой и бестолковой,
Постоянно сбиваясь с ног,
Пенье дудочки тростниковой
Я сквозь шум различить не смог.
Но однажды, в дубовой ложе,
Был поставлен я на правёж —
И увидел такие рожи,
Пострашней балаганьих рож!
Не медведи, не львы, не лисы,
Не кикимора и сова, —
Были лица — почти как лица,
И почти как слова — слова.
За квадратным столом, по кругу,
(В ореоле моей вины!)
Все твердили они друг другу,
Что они друг другу верны!
И тогда, как свеча в потемки,
Вдруг из дальних приплыл годов
Звук пленительный и негромкий
Тростниковых твоих ладов.
И отвесив, я думал, — дерзкий,
А на деле смешной поклон,
Я под наигрыш этот детский
Улыбнулся и вышел вон.
В жизни прежней и в жизни новой
Навсегда, до конца пути,
Мальчик с дудочкой тростниковой,
Постарайся меня спасти!
1972
А начальник все спьяну о Сталине,
Все хватает баранку рукой…
А потом нас, конечно, доставили
Санитары в приемный покой.
Сняли брюки с меня и кожаночку,
Все мое покидали в мешок
И прислали Марусю-хожалочку,
Чтоб дала мне живой порошок.
А я твердил, что я здоров,
А если ж печки-лавочки,
То в этом лучшем их миров
Мне все давно до лампочки,
Мне все равно, мне все давно
До лампочки!
Вот лежу я на койке, как чайничек,
Злая смерть надо мною кружит,
А начальничек мой, а начальничек, —
Он в отдельной палате лежит!
Ему нянечка шторку повесила,
Создают персональный уют!
Водят к гаду еврея-профессора,
Передачи из дома дают.
А там икра, и там вино,
И сыр, и печки-лавочки!
А мне — больничное говно,
Хоть это и до лампочки!
Хоть все равно мне все давно
До лампочки!
Я с обеда для сестрина мальчика
Граммов сто отолью киселю:
У меня ж ни кола, ни калачика —
Я с начальством харчи не делю!
Я возил его, падлу, на «Чаечке»,
И к Маргошке возил, и в Фили…
Ой вы добрые люди, начальнички,
Соль и слава родимой земли!
Не то он зав, не то он зам,
Не то он печки-лавочки!
А что мне зам?! Я сам с усам,
И мне чины до лампочки!
Мне все чины — до ветчины,
До лампочки!
Одеваю я утром пижамочку,
Выхожу покурить в туалет
И встречаю Марусю-хожалочку:
— Сколько зим, — говорю, — сколько лет!
Доложи, — говорю, — обстановочку!
А она отвечает не в такт:
— Твой начальничек дал упаковочку —
У него получился инфаркт!
Во всех больничных корпусах
И шум, и печки-лавочки…
А я стою — темно в глазах,
И как-то все до лампочки!
И как-то вдруг мне все вокруг
До лампочки…
Да, конечно, гражданка — гражданочкой,
Но когда ж воевали, братва,
Мы ж с ним вместе под этой кожаночкой
Ночевали не раз и не два.
И тянули спиртягу из чайника,
Под обстрел загорали в пути…
Нет, ребята, такого начальника
Мне, конечно, уже не найти!
Не слезы это, а капель…
И все, и печки-лавочки!
И мне теперь, мне все теперь
Фактически до лампочки…
1963
«… правление Литературного Фонда СССР извещает о смерти писателя, члена Литфонда, Бориса Леонидовича Пастернака, последовавшей 30 мая сего года, на 71-ом году жизни, после тяжелой и продолжительной болезни, и выражает соболезнование семье покойного».
(Единственное, появившееся в газетах, вернее, в одной — «Литературной газете», — сообщение о смерти Б. Л. Пастернака)
Разобрали венки на веники,
На полчасика погрустнели…
Как гордимся мы, современники,
Что он умер в своей постели!
И терзали Шопена лабухи,
И торжественно шло прощанье…
Он не мылил петли в Елабуге
И с ума не сходил в Сучане!
Даже киевские письмэнники
На поминки его поспели.
Как гордимся мы, современники,
Что он умер в своей постели!..
И не то чтобы с чем-то за сорок —
Ровно семьдесят, возраст смертный.
И не просто какой-то пасынок —
Член Литфонда, усопший сметный!
Ах, осыпались лапы елочьи,
Отзвенели его метели…
До чего ж мы гордимся, сволочи,
Что он умер в своей постели!
«Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе…»
Нет, никакая не свеча —
Горела люстра!
Очки на морде палача
Сверкали шустро!
А зал зевал, а зал скучал —
Мели, Емеля!
Ведь не в тюрьму и не в Сучан,
Не к высшей мере!
И не к терновому венцу
Колесованьем,
А как поленом по лицу —
Голосованьем!
И кто-то, спьяну, вопрошал:
— За что? Кого там?
И кто-то жрал, и кто-то ржал
Над анекдотом…
Мы не забудем этот смех
И эту скуку!
Мы — поименно! — вспомним всех,
Кто поднял руку!..
«Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далеком отголоски…»
Вот и смолкли клевета и споры,
Словно взят у вечности отгул…
А над гробом встали мародёры
И несут почётный ка-ра-ул!
Переделкино,
4 декабря 1966
Собирались вечерами зимними,
Говорили то же, что вчера…
И порой почти невыносимыми
Мне казались эти вечера.
Обсуждали все приметы искуса,
Превращали сложность в простоту,
И моя Беда смотрела искоса
На меня — и мимо, в пустоту.
Этим странным взглядом озадаченный,
Темным взглядом, как хмельной водой,
Столько раз обманутый удачами,
Обручился я с моей Бедой!
А зима все длилась, все не таяла,
И, пытаясь одолеть тоску,
Я домой, в Москву спешил, из Таллина,
Из Москвы — куда-то под Москву.
Было небо вымазано суриком,
Белую поземку гнал апрель…
Только вдруг, — прислушиваясь к сумеркам,
Услыхал я первую капель.
И весна, священного священнее,
Вырвалась внезапно из оков!
И простую тайну причащения
Угадал я в таяньи снегов.
А когда в тумане, будто в мантии,
Поднялась над берегом вода, —
Образок Казанской Божьей Матери
Подарила мне моя Беда!
…Было тихо в доме. Пахло солодом.
Чуть скрипела за окном сосна.
И почти осенним звонким золотом
Та была пронизана весна!
Та весна — Прощения и Прощания,
Та, моя осенняя весна,
Что дразнила мукой обещания
И томила. И лишала сна.
Словно перед дальнею дорогою
Словно — в темень — угадав зарю,
Дар священный твой ладонью трогаю
И почти неслышно говорю:
— В лихолетье нового рассеянья,
Ныне и вовеки, навсегда,
Принимаю с гордостью Спасение
Я — из рук твоих — моя Беда!
1972
Ни гневом, ни порицаньем
Давно уж мы не бряцаем:
Здороваемся с подлецами,
Раскланиваемся с полицаем.
Не рвемся ни в бой, ни в поиск —
Все праведно, все душевно…
Но помни: отходит поезд!
Ты слышишь? Уходит поезд
Сегодня и ежедневно.
Ай-яй-яй-яй-яй-яй-яй!
А мы балагурим, а мы куролесим,
Нам недругов лесть, как вода из колодца!
А где-то по рельсам, по рельсам, по рельсам —
Колеса, колеса, колеса, колеса…
Такой у нас нрав спокойный,
Что без никаких стараний
Нам кажется путь окольный
Кратчайшим из расстояний.
Оплачен страховки полис,
Готовит обед царевна…
Но помни: отходит поезд,
Ты слышишь?! Уходит поезд
Сегодня и ежедневно.
Ай-яй-яй-яй-яй-яй-яй!
Мы пол отциклюем, мы шторки повесим,
Чтоб нашему раю — ни краю, ни сноса.
А где-то по рельсам, по рельсам, по рельсам —
Колеса, колеса, колеса, колеса…
От скорости века в сонности
Живем мы, в живых не значась…
Непротивление совести —
Удобнейшее из чудачеств!
И только порой под сердцем
Кольнет тоскливо и гневно:
Уходит наш поезд в Освенцим!
Наш поезд уходит в Освенцим
Сегодня и ежедневно!
Ай-яй-яй-яй-яй-яй-яй!
А как наши судьбы — как будто похожи:
И на гору вместе, и вместе с откоса!
Но вечно — по рельсам, по сердце, по коже —
Колеса, колеса, колеса, колеса!
1964
Вьюга листья на крыльцо намела,
Глупый ворон прилетел под окно
И выкаркивает мне номера
Телефонов, что умолкли давно.
И выкаркивает мне номера
Телефонов, что умолкли давно!
Словно встретились во мгле полюса,
Прозвенели над огнем топоры —
Оживают в тишине голоса
Телефонов довоенной поры.
И внезапно обретая черты,
Шепелявит в телефон шепоток:
— Пять-тринадцать-сорок три, это ты?
Ровно в восемь приходи на каток!
Пляшут галочьи следы на снегу,
Ветер ставнею стучит на бегу.
Ровно в восемь я прийти не могу…
Да и в девять я прийти не могу!
Ты напрасно в телефон не дыши,
На заброшенном катке ни души,
И давно уже свои «бегаши»
Я старьевщику отдал за гроши.
И совсем я говорю не с тобой,
А с надменной телефонной судьбой.
Я приказываю:
— Дайте отбой!
Умоляю:
— Поскорее, отбой!
Но печально из ночной темноты,
Как надежда,
И упрек,
И итог:
— Пять-тринадцать-сорок три, это ты?
Ровно в восемь приходи на каток!
Ровно в восемь приходи на каток
Ровно в восемь…
1972
У берёзки мы прощались,
Уезжал я далеко.
Говорила, что любила,
Что расстаться нелегко!
Вот он — край мой незнакомый,
Сопки, лес да тишина!
Солнце светит по-иному,
Странной кажется луна.
На работу выйдем скоро,
Будет сумрак голубой,
Будет утро, будет город —
Молодой, как мы с тобой
Из кинофильма «Бегущая по волнам»
Всё наладится, образуется,
Так что незачем зря тревожиться.
Все безумные образумятся,
Все итоги непременно подытожатся.
Были гром и град, были бедствия,
Будут тишь да гладь, благоденствие,
Ах, благоденствие!
Всё наладится, образуется,
Виноватые станут судьями.
Что забудется, то забудется:
Сказки — сказками, будни — буднями.
Всё наладится, образуется,
Никаких тревог не останется.
И покуда не наказуется,
Безнаказанно и мирно будем стариться.
1966
У А. С. Пушкина написано иначе, полный текст стихотворения:
Редеет облаков летучая гряда;
Звезда печальная, вечерняя звезда,
Твой луч осеребрил увядшие равнины,
И дремлющий залив, и черных скал вершины;
Люблю твой слабый свет в небесной вышине:
Он думы разбудил, уснувшие во мне.
Я помню твой восход, знакомое светило,
Над мирною страной, где всё для сердца мило,
Где стройны тополы в долинах вознеслись,
Где дремлет нежный мирт и темный кипарис,
И сладостно шумят полуденные волны.
Там некогда в горах, сердечной думы полный,
Над морем я влачил задумчивую лень,
Когда на хижины сходила ночи тень —
И дева юная во мгле тебя искала
И именем своим подругам называла.
1820
Источник: "Редеет облаков летучая гряда..." // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 16 томах — Изд-во АН СССР, 1937—1959, том 2, книга 1. Стихотворения, 1817—1825. — 1947 — стр 157.
«Жалеть о нём не должно:
Он сам виновник всех своих злосчастных бед*,
Терпя, чего терпеть без подлости не можно!»
Карамзин
…Быть бы мне поспокойней,
Не казаться, а быть!
…Здесь мосты, словно кони —
По ночам на дыбы!
Здесь всегда по квадрату
На рассвете полки —
От Синода к Сенату,
Как четыре строки!
Здесь, над винною стойкой,
Над пожаром зари
Наколдовано столько,
Набормотано столько,
Набормотано столько,
Наколдовано столько,
Что пойди — повтори!
Все земные печали —
Были в этом краю…
Вот и платим молчаньем
За причастность свою!
Мальчишки были безусы —
Прапоры и корнеты,
Мальчишки были безумны,
К чему им мои советы?!
Лечиться бы им, лечиться,
На кислые ездить воды —
Они ж по ночам: «Отчизна!
Тираны! Заря свободы!»
Полковник я, а не прапор,
Я в битвах сражался стойко,
И весь их щенячий табор
Мне мнился игрой, и только.
И я восклицал: «Тираны!»
И я прославлял свободу,
Под пламенные тирады
Мы пили вино, как воду.
И в то роковое утро,
(Отнюдь не угрозой чести!)
Казалось, куда как мудро
Себя объявить в отъезде.
Зачем же потом случилось,
Что меркнет копейкой ржавой
Всей славы моей лучинность
Пред солнечной ихней славой?!
…Болят к непогоде раны,
Уныло проходят годы…
Но я же кричал: «Тираны!»
И славил зарю свободы!
Повторяется шепот,
Повторяем следы.
Никого еще опыт
Не спасал от беды!
О, доколе, доколе,
И не здесь, а везде
Будут Клодтовы кони —
Подчиняться узде?!
И все так же, не проще,
Век наш пробует нас —
Можешь выйти на площадь,
Смеешь выйти на площадь,
Можешь выйти на площадь,
Смеешь выйти на площадь
В тот назначенный час?!
Где стоят по квадрату
В ожиданьи полки —
От Синода к Сенату,
Как четыре строки?!
22 августа 1968
_______________
* 2-я строка эпиграфа Галича в стихотворении Карамзина написана по другому:
«Он стоил лютых бед несчастья своего»
Источник: "Тацит" // Карамзин Н. М. Стихотворения: Советский писатель — 1966 — стр. 239.
Ошибка в имени — Алексей Евграфович Костерин (17.03.1896 — 10.11.1968), цитата из Википедии: «…советский писатель, общественный деятель, диссидент. Участник Гражданской войны, борец за установление Советской власти на Кавказе».
Жили-были несчастливые волшебники,
И учёными считались, и спесивыми,
Только самые волшебные учебники
Не могли их научить, как быть счастливыми.
И какой бы ни пошли они дорогою —
Всё кончалось то бедою, то морокою!
Но когда маэстро Скрипочкин —
Ламца-дрица, оп-ца-ца! —
И давал маэстро Лампочкин
Синий свет из-за кулис, —
Выходили на просцениум
Два усатых молодца,
И восторженная публика
Им кричала: «Браво, бис!»
В никуда взлетали голуби,
Превращались карты в кубики,
Гасли свечи стеариновые —
Зажигались фонари!
Эйн, цвей, дрей!
И отрезанные головы
У желающих из публики,
Улыбаясь и подмигивая,
Говорили: «Раз, два, три!»,
Что в дословном переводе означает:
«Эйн, цвей, дрей!»
Ну а после, утомлённые до сизости,
Не в наклеенных усах и не в парадности,
Шли в кафе они куда-нибудь поблизости,
Чтоб на время позабыть про неприятности,
И заказывали ужин два волшебника —
Два стакана молока и два лапшевника.
А маэстро Балалаечкин —
Ламца-дрица, оп-ца-ца! —
И певица Доремикина
Что-то пела про луну!
И сидели очень грустные
Два усталых мудреца
И тихонечко, задумчиво
Говорили: «Ну и ну!»
А вокруг гудели парочки,
Пили водку и шампанское,
Пил маэстро Балалаечкин
Третью стопку на пари —
Эйн, цвей, дрей!
И швырял ударник палочки,
А волшебники, с опаскою
Наблюдая это зрелище,
Повторяли: «Раз, два, три!»,
Что, как вам уже известно, означает:
«Эйн, цвей, дрей!»
Так и шли они по миру безучастному,
То проезжею дорогой, то обочиной…
Только тут меня позвали к Семичастному,
И осталась эта песня неоконченной.
Доказали мне, как дважды два учебники,
Что волшебники — счастливые волшебники!
И не зря играет музыка —
Ламца-дрица, оп-ца-ца!
И не зря чины и звания —
Вроде ставки на кону,
И не надо бы, не надо бы
Ради красного словца
Сочинять, что не положено
И не нужно никому!
Я хотел бы стать волшебником,
Чтоб ко мне слетались голуби,
Чтоб от слов моих, таинственных,
Зажигались фонари —
Эйн, цвей, дрей!
Но, как пес, гремя ошейником,
Я иду повесив голову
Не туда, куда мне хочется,
А туда, где:
— Ать — два — три!
Что ни капли не похоже
На волшебное:
«Эйн, цвей, дрей!»
1966
Карусель городов и гостиниц,
Запах грима и пыль париков…
Я кружу, как подбитый эсминец
Далеко от родных берегов.
Чья-то мина сработала чисто,
И, должно быть, впервые всерьез
В дервенеющих пальцах радиста
Дребезжит безнадежное «SOS».
Видно, старость — жестокий гостинец,
Не повесишь на гвоздь, как пальто.
Я тону, пораженный эсминец,
Но об этом не знает никто!
Где-то слушают чьи-то приказы,
И на стенах анонсов мазня,
И стоят терпеливо у кассы
Те, кто все еще верят в меня.
Сколько было дорог и отелей,
И постелей, и мерзких простынь,
Сколько я разномастных Офелий
Навсегда отослал в монастырь!
Вот — придворные пятятся задом,
Сыпят пудру с фальшивых седин.
Вот — уходят статисты, — и с залом
Остаюсь я один на один.
Я один! И пустые подмостки.
Мне судьбу этой драмы решать…
И уже на галерке подростки
Забывают на время дышать.
Цепенея от старческой астмы,
Я стою в перекрестье огня.
Захудалые, вялые астры
Ждут в актерской уборной меня.
Много было их, нежных и сирых,
Знавших славу мою и позор.
Я стою и собраться не в силах,
И не слышу, что шепчет суфлер.
Но в насмешку над немощным телом
Вдруг по коже волненья озноб.
Снова слово становится делом
И грозит потрясеньем основ.
И уже не по тексту Шекспира
(Я и помнить его не хочу), —
Гражданин полоумного мира,
Я одними губами кричу:
— РАСПАЛАСЬ СВЯЗЬ ВРЕМЕН!..
И морозец, морозец по коже,
И дрожит занесенный кулак,
И шипят возмущенные ложи:
— Он наврал, у Шекспира не так!
Но галерка простит оговорки,
Сопричастна греху моему…
А в эсминце трещат переборки,
И волна накрывает корму.
26 января 1972