Касательно последних лет жизни «Отца истории» очень много неясных и просто неизвестных обстоятельств. Существует целый ряд тесно сопряженных друг с другом проблем, которым очень трудно подыскать однозначное, непротиворечивое решение. Когда Геродот скончался? И где? Успел ли он завершить свой труд? Когда этот труд был издан? Сам ли автор его опубликовал или следует говорить о посмертном издании? Перед нами настоящий клубок загадок, подобных переплетенным, спутанным нитям. Дернешь за одну — потянутся вслед за ней другие. Попытаемся же распутать этот клубок, углубиться в проблематику, связанную с «концом Геродота».
О времени его смерти или по крайней мере времени окончания им работы над своим сочинением можно судить по тому, какие из упоминающихся там событий являются самыми поздними. «История», как известно, посвящена прежде всего Греко-персидским войнам, точнее, их первому периоду — до 479–478 годов. Именно на этих годах останавливается основная нить повествования. Однако периодически (как правило, в экскурсах) у Геродота встречаются намеки на дела последующих десятилетий.
Давно уже замечено, что наиболее поздними из упоминавшихся Геродотом являются некоторые перипетии, относящиеся к началу Пелопоннесской войны между Афинами и Спартой (431–404). Первой кампанией этого грандиозного внутригреческого вооруженного конфликта стало нападение весной 431 года до н. э. союзных Спарте Фив на беотийский городок Платеи, издавна стоявший на стороне Афин. Фиванцы планировали захватить Платеи врасплох, ночной атакой. Они уже ворвались во вражеский город, однако платейцы стойко оборонялись и вытеснили захватчиков (Фукидид. История. П. 2–5).
Геродоту известно об этом событии. Упоминая о Леонтиаде — фиванском полководце, участнике Греко-персидских войн, — он заодно сообщает: «…сына Леонтиада Евримаха впоследствии умертвили платейцы, когда он во главе четырехсот фиванцев захватил их город» (VII. 233). О гибели Евримаха, сыне Леонтиада, знает и Фукидид, так что совпадение между двумя историками оказывается практически полным — не считая одной небольшой детали: по Фукидиду, нападавших фиванцев было «немногим более трехсот человек». Впрочем, это расхождение не очень существенно, да и кто мог точно сосчитать количество воинов в фиванском отряде во время ночной атаки?
После платейского инцидента вступили в действие вооруженные силы основных участников войны — Спарты и Афин. Мощная спартанская армия несколько лет подряд весной вторгалась в Аттику и, оставаясь там до осени, разоряла сельскохозяйственные угодья. Спартанцы хотели вызвать афинян на генеральное сражение, но те приняли оборонительную тактику и не выводили свои отряды за пределы городских стен. Об этом Геродоту тоже известно. Он пишет: «…Во время войны, которая случилась много лет спустя после упомянутых событий (Греко-персидских войн. — И. С.) у афинян с пелопоннесцами, лакедемоняне, опустошив остальную Аттику, пощадили Декелею[65]» (IX. 73).
В начале нашей книги рассказывался переданный «Отцом истории» эпизод со спартанцами Сперфием и Булисом, посланными властями своего города к Ксерксу, чтобы своей жизнью искупить кровь персидских послов, убитых в Спарте, и милостиво прощенными персидским владыкой. Царь-то простил лакедемонян и отпустил на родину, а вот боги не простили! Геродот пишет: «…То, что гнев затем постиг сыновей этих двух мужей… именно Николая, сына Булиса, и Анериста, сына Сперфия… — в этом совершенно ясен перст разгневанного божества. Оба они отправились из Лакедемона в Азию, но в пути были выданы афинянам Ситалком, сыном Терея, царем фракийцев, и Нимфодором, сыном Пифея, абдеритом (жителем города Абдера во Фракии. — И. С). Их схватили в Бисанфе на Геллеспонте и отвезли в Аттику, где их казнили афиняне. Вместе с ними был казнен и Аристей, сын Адиманта, коринфянин. Это событие, впрочем, произошло много лет спустя после похода Ксеркса» (VII. 137).
Перед нами типично «геродотовский сюжет», со столь свойственным этому автору представлением о наследственной вине: отцы не понесли наказание — расплата постигла детей. В результате весь рассказ может вызвать недоверие, показаться легендой. Однако вот что пишет о тех же событиях Фукидид: «В конце того же лета коринфянин Аристей, послы лакедемонян Анерист, Николай и Протодам… отправились в Азию к царю, чтобы побудить его оказать пелопоннесцам помощь деньгами и участием в войне. По пути они сначала прибыли во Фракию к Ситалку, сыну Терея… Случайно тогда у Ситалка находились и афинские послы… Они убедили Садока, сына Ситалка, который получил афинское гражданство, выдать им лакедемонян… Садок согласился на просьбу афинян и велел схватить лакедемонян при их проезде через Фракию… Афинские послы взяли схваченных лакедемонян и привезли в Афины… Афиняне распорядились по прибытии в Афины казнить пленников в тот же день без суда, даже не выслушав их, и тела бросить в пропасть» (Фукидид. История. II. 67).
У Фукидида, настроенного крайне рационалистично, мы, конечно, не встречаем ни малейшего упоминания о наследственной вине погибших спартанцев. Его такие вещи просто не интересовали. Но главное — здесь мы имеем уникальный случай, когда два античных историка совершенно независимо друг от друга рассказали об одном и том же событии. Такие случаи особенно ценны, поскольку дают твердую уверенность, что описанный эпизод действительно имел место.
Определить его время по Геродоту невозможно, а вот из Фукидида мы узнаём точную дату — 430 год до н. э. Значит, в этом году «Отец истории» однозначно был еще жив.
В одном из мест своего труда Геродот рассказывает о войне между Афинами и островом Эгиной, начавшейся незадолго до Марафонского сражения 490 года до н. э. Война сопровождалась внутренней распрей на Эгине между богачами и бедняками. Историк пишет: «Богатые эгинцы одолели тогда простой народ… и повели затем захваченных в плен повстанцев на казнь. С тех пор они навлекли на себя проклятие, которое не смогли уже искупить жертвами, несмотря на все старания. И только после изгнания богачей с острова богиня вновь стала милостивой к ним» (VI. 91). Как видим, галикарнасец опять мыслит категориями вины и божественного гнева. Но о каком же изгнании идет речь?
Два богатых, процветающих торговых полиса — Афины и Эгина (залогом благосостояния обоих были сильные флоты) — не могли не находиться в давней и острой конкуренции. Между ними регулярно вспыхивали войны. Эгина лежит в Сароническом заливе, ее хорошо видно с афинского Акрополя, и Перикл называл этот остров «бельмом на глазу Пирея». В 458 году до н. э. афиняне одержали над противниками крупную победу, включили Эгину в свой морской союз и наложили на нее огромный форос. Эгинцы были этим крайне недовольны и в Пелопоннесской войне приняли сторону Спарты. Месть Афин была незамедлительной: уже в 431 году «афиняне изгнали эгинцев с женами и детьми с их острова, предъявив обвинение в том, что они были главными виновниками войны. Остров Эгина лежит вблизи Пелопоннеса, и потому афиняне сочли для себя более безопасным заселить его своими поселенцами, которых они вскоре затем туда и выслали. Лакедемоняне же поселили изгнанников в городе Фирее с примыкающей областью… Фирейская область лежит на границе Арголиды с Лаконией и простирается до моря» (Фукидид. История. П. 27).
Несомненно, именно об этом изгнании эгинцев с родины и упомянул Геродот. Кстати, на этом их мытарства не закончились. В 424 году до н. э. к берегам Фиреи прибыл афинский флот и совершил атаку на живших там эгинских изгнанников. Нападение увенчалось полной победой. «Эгинян же (которые не погибли в сражении) афиняне привезли в Афины… Пленных эгинян постановили казнить всех из-за их стародавней вражды к афинянам» (IV. 57).
А вот об этом истреблении эгинян Геродот уже ничего не говорит. Если бы «Отец истории» был еще жив на момент расправы над эгинцами и знал о ней, он бы обязательно об этом упомянул, ведь это упоминание стало бы лишним доводом в пользу теории «божественного наказания». Он же, напротив, пишет, что после изгнания эгинцев с родины божество перестало гневаться и смилостивилось над ними. После их казни он, конечно, такого не написал бы.
Следовательно, о событиях 431–430 годов Геродот осведомлен, а вот событие 424 года ему уже неизвестно. Это позволяет зафиксировать его кончину в рамках довольно краткого временного интервала. Такой ход мысли подтверждается и еще одним обстоятельством. Последний персидский царь, о котором говорит историк, — это Артаксеркс I, сын Ксеркса, вступивший на престол в 464 году до н. э. В 424 году он умер, и власть унаследовал его сын Дарий II. Об этом владыке Ахеменидской державы Геродот уже ничего не пишет. А поскольку он очень интересовался всеми персидскими делами, то обязательно упомянул бы о нем, приди тот к власти при жизни галикарнасца.
Следовательно, можно ответственно утверждать: Геродот умер в хронологическом промежутке 429–425 годов. Более точную дату его смерти установить вряд ли возможно.
Где же скончался историк? Выше уже упоминалось, что в византийском энциклопедическом словаре «Суда», в статье «Геродот», приводятся две версии: то ли он умер в Фуриях и похоронен там же на агоре, то ли смерть настигла его в Македонии, в Пелле. Впрочем, вариант с Пеллой совершенно недостоверен и, как мы видели, является порождением путаницы.
Итак, Фурии? Вроде бы это подтверждается и приводимой Стефаном Византийским надгробной надписью на могиле Геродота. Впрочем, этому аргументу не стоит придавать слишком большого веса. Фурийцы могли подделать надгробие позже, чтобы подчеркнуть свою связь с выдающимся деятелем культуры. В античном мире практика изготовления таких ложных могил была достаточно распространена.
А между тем есть и еще одна версия. Она содержится у позднеантичного писателя Маркеллина, автора биографии историка Фукидида. Маркеллин жил в IV веке до н. э., то есть все-таки ранее, чем Стефан Византийский (VI век н. э.), и тем более раньше, чем составлялся словарь «Суда» (X век). У Маркеллина сказано: «Близ так называемых Мелитских ворот есть в Келе так называемая Кимонова гробница, там показывают могилы Геродота и Фукидида» (Маркеллин. Жизнь Фукидида. 17).
Перед нами — не фурийская, а афинская топография. Упомянуты Мелитские ворота, названные по одному из аттических округов-демов — Мелите. Тут же мы встречаем и другой дем — Келу, а в ней — пресловутую «Кимонову гробницу». Нам уже известно, что это родовая усыпальница Филаидов, знатнейшего афинского рода. Об этой усыпальнице говорит несколько слов сам «Отец истории» (VI. 103).
Кажется, перед нами прямое свидетельство — самое раннее из всех упоминаний о месте погребения галикарнасца. Очень заманчиво было бы его принять. Тогда, кстати, появилась бы возможность кое-что сказать о последних годах жизни Геродота. Оставалось только гадать, что с ним произошло дальше, после того, как он отправился основывать Фурии: остался ли он навсегда на новой родине или продолжал путешествовать? Если же считать сообщение Маркеллина достоверным, то можно утверждать: нет, в Фуриях историк не обосновался, в какой-то момент перебрался обратно в Афины, где и умер. В таком случае становится понятно, почему ему так хорошо знакомы события первых лет Пелопоннесской войны в Аттике и ее окрестностях.
Тем не менее есть обстоятельства, мешающие относиться к процитированному свидетельству с полным доверием.
Почему Фукидид был похоронен в родовой усыпальнице Филаидов, понятно: он был членом этого рода. А что дало Геродоту право на такую честь? Ведь он вообще не являлся афинянином, имел в афинском полисе статус метека. Правда, выше мы видели, что с Филаидами «Отец истории» находился в особенно близких и теплых отношениях. Но это еще никоим образом не означало, что он должен лежать в их гробнице. Разве что предположить, что Геродот не только дружил с Филаидами, но и породнился с ними — взял в жены женщину из их рода и тем самым вошел в его состав. Ничто не мешает принять подобную гипотезу, но ничто и не позволяет это сделать: нет никаких аргументов в ее пользу. Мы вообще ничего не знаем о личной жизни Геродота: был ли он женат, сколько раз, откуда родом его жена или жены… Всё это, как говорится, покрыто мраком неизвестности.
В условиях полного отсутствия позитивных данных мы вынуждены отнестись к сообщению Маркеллина с максимальной осторожностью — допустить, например, что в рассказ этого автора тоже вкралась путаница: увидели в «Кимоновой гробнице» могилу Фукидида и по ассоциации сочли, что, стало быть, где-то рядом должен покоиться и его великий предшественник. Ведь Геродота и Фукидида позднейшая древнегреческая читающая аудитория воспринимала в теснейшей связи, почти как «близнецов-братьев». Есть даже «сдвоенный» античный бюст двух выдающихся историков, в форме двуликого Януса: с одной стороны — лицо Геродота, с другой — Фукидида.
Одним словом, однозначное решение этой загадки пока отсутствует. Может быть, оно никогда и не будет найдено. Так и останутся существовать две версии того, где умер и был похоронен Геродот… Даже трудно сказать, в пользу какой из них — фурийской или афинской — больше доводов; приходится признать, что довольно шаткими являются обе.
Когда был издан геродотовский труд? Обычно считается, что он вышел практически сразу после его смерти, в 420-х годах до н. э. Правда, некоторое время назад появилась статья, специально посвященная этому вопросу{209}, в которой предпринималась попытка доказать: публикация «Истории» имела место лет на десять позже, около 414 года; причем не исключено, что сам Геродот в это время был еще жив. Автор статьи Ч. Форнара привел ряд достаточно интересных соображений, однако его мнение так и осталось мнением одиночки: столь радикальный пересмотр общепринятой точки зрения не показался убедительным остальным ученым.
Обычно в этой связи ссылаются на комедию афинского драматурга Аристофана «Ахарняне». В ней поэт, в частности, предлагает свою — конечно, юмористическую — версию причин начала Пелопоннесской войны:
…Но вот в Мегарах, после игр и выпивки,
Симефу-девку молодежь похитила.
Тогда мегарцы, горем распаленные,
Похитили двух девок у Аспасии.
И тут война всегреческая вспыхнула,
Три потаскушки были ей причиною.
(Аристофан. Ахарняне. 524 и след.)
Итак, крупнейший вооруженный конфликт вспыхнул из-за похищений женщин. Где-то мы это уже встречали… Не приходится сомневаться, что в этом месте пьесы Аристофан обращается к пародии. На кого? Ну конечно же на Геродота! Ведь его «История», как мы неоднократно упоминали, начинается с такого же объяснения векового противостояния Европы и Азии, эллинов и «варваров» похищениями: финикийцы увезли из Греции Ио, греки из Колхиды — Медею, троянец Парис из Греции — Елену. И пошло…
«Ахарняне» были поставлены на сцене афинского театра весной 425 года до н. э. Вроде бы это позволяет сделать надежный вывод, что «История» Геродота была к тому моменту уже издана, Аристофан ее читал и воспользовался ею для своей пародии. Пародируют ведь обычно то, что хорошо знакомо не только автору, но и всем окружающим. Иначе какой в пародии смысл? Шутку просто не поймут.
Получается, уже к 425 году до н. э. опубликованный текст «Истории» Геродота продавался в афинских книжных лавках и был доступен каждому. (Необходимо оговорить, что когда мы пишем об «издании», «публикации», то имеем в виду античные реалии. В Древней Греции, разумеется, не было ни типографий, ни печати, а книги издавали, отправляя рукописи в специальную мастерскую, где обученные своему делу, хорошо знавшие грамоту мастера переписывали от руки манускрипты в требуемом количестве экземпляров. Папирусные свитки, выходившие из мастерской, шли в книготорговлю. Процесс был трудоемким и, конечно, не очень быстрым.)
Но основное содержание книг становилось известно широкой публике еще до издания, порой задолго до него. Ведь, напомним, была широко распространена практика устных чтений отрывков из еще не опубликованных произведений. Доподлинно известно, что Геродот к этой практике обращался, читал в Афинах какие-то части своей «Истории» уже в 440-х годах до н. э. и снискал тем самым огромную популярность. Весьма вероятно, что озвучивал он в том числе свою версию истоков Греко-персидских войн — ту самую, с похищениями женщин. А из этого вытекает, что пародия Аристофана не обязательно предполагает наличие изданного текста геродотовского труда.
Вот Фукидид, бесспорно, уже читал произведение Геродота, именно читал полностью, а не только слушал отрывки в том виде, в каком мы и поныне его имеем. Дело в том, что у Фукидида есть явственные аллюзии на некоторые детали из «Истории» Геродота, причем такие, которые можно было уловить только путем очень внимательного чтения, даже штудирования. Но Фукидид писал свой труд о Пелопоннесской войне очень долго, вплоть до начала IV века до н. э. (и тоже, кстати, не успел при жизни издать его). На каком этапе своей работы он познакомился с творением предшественника, сказать невозможно. Поэтому вопрос о датировке труда Геродота — в который уже раз! — приходится оставить открытым.
Была ли «История» издана самим автором или вышла уже после его смерти? Сохранилось свидетельство — о нем мы тоже упоминали, — что друг и наследник Геродота, некий поэт Плесиррой из Фессалии, написал вступление к его труду (Фотий. Библиотека. Кодекс 190. С. 148Ь, со ссылкой на писателя I или II века н. э. Птолемея Хенна). Раз Плесиррою пришлось дописывать вступление, стало быть, сам автор не успел этого сделать, не успел завершить свое произведение, и его пришлось дорабатывать.
Можно гипотетически восстановить такую последовательность событий. Геродот умирает. Всем известно, что большую часть жизни он трудился над историей Греко-персидских войн; более того, фрагменты этой истории уже знакомы людям по публичным чтениям. У всех возникает естественный интерес: что же представляет собой целое? Появляется потребность в издании сочинения; но тут выясняется, что оно существует только в черновой рукописи, не прошедшей еще окончательную отделку (подобная ситуация достаточно распространена и в наше время). В таких случаях друзья, родственники, коллеги покойного принимают на себя обязанность завершить его дело. Видимо, именно так и поступил Плесиррой: взял геродотовский черновик, отредактировал его, внес последние штрихи — в том числе написал предисловие — и опубликовал. Разумеется, он не предпринимал сколько-нибудь серьезных вмешательств в текст Геродота, не делал никаких значимых вставок «от себя», которые могли бы исказить смысл книги великого историка. Впрочем, подчеркнем, предложенная нами реконструкция представляет собой очередную гипотезу, безоговорочно доказать которую вряд ли возможно.
В том, что смерть галикарнасца прервала его работу над «Историей», можно, пожалуй, быть уверенными. В одной из предыдущих глав мы приводили на сей счет очень тонкие и остроумные соображения М. Л. Гаспарова, основанные на композиционных особенностях сочинения Геродота.
Но это опять же отнюдь не общепринятая точка зрения. Если по поводу того факта, что «История» Фукидида осталась незавершенной, кажется, разногласий нет{210}, то относительно «Истории» Геродота все-таки в науке об Античности преобладает иное мнение. Чаще считается, что это сочинение появилось из-под пера автора именно в том виде, в каком оно было задумано, целиком и полностью{211}.
Однако легко заметить, что труд Геродота внезапно обрывается едва ли не на полуслове. Самое последнее, что мы в нем находим, — рассказ об освобождении от ахеменидского владычества греческого города Сеста (на берегу пролива Геллеспонт) афинским флотом под командованием Ксантиппа (отца Перикла) в 479/478 году до н. э., а затем еще коротенький экскурс о Кире и персе Артембаре (IX. 122). Последний будто бы посоветовал своим соотечественникам, уже одержавшим ряд громких побед: «Давайте же покинем нашу маленькую и притом суровую страну и переселимся в лучшую землю… Так подобает поступать народу — властителю других народов». Далее автор продолжает: «Услышав эти слова, Кир не удивился предложению и велел его выполнять. Тем не менее он советовал персам готовиться к тому, что они не будут больше владыками, а станут рабами. Ведь, говорил он, в благодатных странах люди обычно бывают изнеженными и одна и та же страна не может производить удивительные плоды и порождать на свет доблестных воинов. Тогда персы согласились с мнением Кира и отказались от своего намерения. Они предпочли, сами владея скудной землей, властвовать над другими народами, чем быть рабами на тучной равнине».
Этими словами заканчивается «История» в том виде, в каком она до нас дошла. Нетрудно заметить, что последний рассказ очень слабо связан с непосредственно предшествующим ему повествованием — об осаде и взятии Сеста. Связь, собственно, заключается только в том, что Артембар был дедом Артаикта — персидского коменданта Сеста, которого афиняне захватили в плен и казнили.
Но ведь для чего-то Геродоту потребовалось вводить этот экскурс! Он насыщен интересными и важными мыслями (как почти всегда у великого историка), но эти мысли такого рода, что больше подходят не для финала сочинения о Греко-персидских войнах, а для начала повествования об их новом периоде, когда афиняне перешли в наступление против Ахеменидов, перехватили у них стратегическую инициативу, сами стали атакующей стороной и начали отвоевывать у противника остров за островом, город за городом в бассейне Эгейского моря. Усиление Афин на этом этапе войн шло не по дням, а по часам: они создали мощный морской союз, владычествовали во всей Эгеиде — и не только; накопили неимоверные по греческим меркам богатства и вступили в борьбу со Спартой за гегемонию в Элладе. Борьба привела к Пелопоннесской войне (ее начало «Отец истории», мы знаем, совершенно точно застал), в которой афинский полис потерпел сокрушительное поражение и никогда уже не обрел прежнего могущества.
Афины, в сущности, прошли тем же путем, который до них проделала Персия: от побед, торжества, усиления — к поражениям и упадку. В их судьбе как будто проявились основные законы истории, как их видел Геродот, и в первую очередь закон божественного наказания за «чрезмерную» мощь и порожденную ею надменную гордыню. Уж не хотел ли галикарнасец завершением своего труда предостеречь афинян, которым симпатизировал, от повторения персидских ошибок? Если он действительно этого хотел, то его предостережения, увы, пропали втуне.
Итак, завершение «Истории» Геродота производит необычное впечатление своеобразного «конца-начала». Всё же прав М. Л. Гаспаров: Геродот хотел продолжать описание Греко-персидских войн вплоть до их подлинного завершения — Каллиева мира 449 года до н. э., но не сделал этого. Упомянем, кстати, об одном интересном последствии данного обстоятельства. В западной исторической науке Греко-персидские войны принято завершать 479 годом — изгнанием «варваров» из Эллады, и принято именно потому, что так, дескать, поступил Геродот. Но в этом году войны не закончились, в них только наступил коренной перелом. Это все равно, что, скажем, завершить повествование о Великой Отечественной войне победой под Сталинградом. В работах отечественных историков Античности хронологические рамки Греко-персидских войн обозначаются не 500—479-м, а более правильно, 500–449 годами до н. э.
Скорее всего, «Отец истории» не исчерпал свою задачу, не рассказал полностью того, что хотел рассказать. Почему? Самый вероятный ответ будет таким: подступили старость и болезни, автор почувствовал приближение смерти… А описать оставалось еще так много — целых 30 лет военных действий! Геродот понял: он этого сделать просто не успеет. Поэтому, дойдя до коренного перелома, он поставил точку. При этом рассказ об Артембаре и Кире выполнял двойную функцию: служил заключением к тому, что было сделано, и довольно прозрачно намекал на то, что так и осталось ненаписанным.
Разумеется, здесь мы выдвигаем очередную гипотезу. Вообще эта часть книги, как, несомненно, заметил читатель, особенно наполнена у нас гипотезами. Иначе нельзя: приходится оперировать только предположениями — более или менее обоснованными — там, где нет ничего, кроме неясностей и загадок, где одна загадка тянет за собой другую.
Ведь если бы не эти гипотезы, что, по здравом размышлении, пришлось бы сказать? Мы не знаем точного года смерти Геродота. Мы не знаем, где он скончался и был похоронен. Мы не знаем, когда «История» была издана. Мы не знаем, предпринял ли издание сам автор или же это сделали его друзья после его смерти. Мы не знаем, завершил ли Геродот свой труд.
Вряд ли такая череда унылых отрицаний обрадовала бы читателя. Уж лучше было попытаться, отталкиваясь от почвы немногих известных фактов и рассуждая логически, прибегнуть к кое-каким предположениям и допущениям. Надеемся, что они не выглядят «гаданием на кофейной гуще».
Какое влияние оказал Геродот на последующее развитие античного историописания? Ответ на этот вопрос не так прост и, во всяком случае, неоднозначен, даже противоречив.
Следующий за Геродотом великий историк, как всем известно, Фукидид. Он — по возрасту лет на тридцать, то есть на поколение, моложе Геродота — был коренным афинянином, знатным аристократом, причем, как мы знаем, выходцем из того самого рода Филаидов, с которым у «Отца истории» долго сохранялись самые близкие и теплые отношения.
Фукидид знал Геродота с детства; выше упоминались рассказы античных авторов, как он еще мальчиком прослезился, присутствуя на одном из геродотовских публичных чтений, а галикарнасец, заметив это, сделал поощрительное замечание Олору, отцу юного слушателя. Правда, свидетельства об этом эпизоде довольно поздние (они содержатся у Маркеллина и в словаре «Суда»), но им не следует отказывать в достоверности — ничего заведомо невозможного в них нет. Геродот действительно неоднократно читал фрагменты своего труда — на разных стадиях работы над ним — перед различными аудиториями; такова была общепринятая практика у прозаиков того времени, и особенно у историков{212}.
Ясно одно: если в детстве Фукидид и вправду был восхищен произведением маститого историка, то впоследствии, в годы зрелости, это чувство сменилось у него значительно более критичной оценкой. И это не удивительно: методы и приемы, к которым он обращался в своей работе, в целом ряде отношений едва ли неполярно противоположны геродотовским. Да и в целом трудно найти двух более несхожих авторов, чем эти два великих «служителя Клио». О серьезнейших различиях между «Историями» Геродота и Фукидида нам уже приходилось подробно говорить. Они, по сути, полные антиподы. Вместо геродотовского размаха, красочности, новеллистичности мы обнаруживаем у Фукидида доведенные до предела рационализм, логичность, скрупулезность.
В том, что Фукидид прекрасно знал произведение Геродота, помнил его до мельчайших подробностей, сомневаться не приходится. Однако интересно, что он в своем труде ни разу не называет имя Геродота. Почему? Уж не из-за сложного ли и противоречивого отношения к своему выдающемуся предшественнику? С одной стороны, он просто не мог прямо и открыто сказать что-либо плохое об авторе, когда-то своим талантом заставившем его плакать от счастья. С другой стороны, он не мог сказать о Геродоте ничего хорошего, поскольку откровенно считал его «несовершенным» историком по сравнению с самим собой.
Фукидид, таким образом, был обречен на то, чтобы стать одновременно и продолжателем, и критиком «Отца истории». Продолжателем — в самом прямом смысле. Геродот, как известно, остановился на описании событий 479/478 года до н. э. Сочинение Фукидида посвящено в основном Пелопоннесской войне, проходившей много позже. Однако в начале своего повествования он подробно останавливается на предпосылках вооруженного конфликта между Афинами и Спартой и начинает их рассмотрение… как раз с 478 года, тем самым как бы принимая у Геродота эстафету. Такой подход, наверное, тоже что-нибудь да значит…
Но и критиком своего предшественника Фукидид был убежденным и последовательным, хотя все-таки нельзя сказать, что нелицеприятным: критикуя Геродота, его имени он не упоминал. Поэтому для профанов фукидидовская критика оказывалась вроде бы и незаметной, неизвестно против кого конкретно направленной. Для специалиста же его намеки были достаточно прозрачны: «Как ни затруднительны исторические изыскания, но все же недалек от истины будет тот, кто признает ход событий древности приблизительно таким, как я его изобразил, и предпочтет не верить поэтам, которые преувеличивают и приукрашивают воспеваемые ими события, или историям, которые сочиняют логографы (более изящно, чем правдиво), историям, в большинстве ставшим баснословными и за давностью не поддающимся проверке» (Фукидид. История. I. 21. 1).
Противопоставляя свой труд сочинениям «логографов», кого Фукидид подразумевает под ними? В современной науке логографами принято называть древнейших, догеродотовских историков — Гекатея, Гелланика и др. Но не похоже что здесь речь идет о них. В целом в «Истории» Фукидида, кажется, только однажды упомянут один из авторов, ныне причисляемых к логографам, причем о нем говорится совсем в другом месте и совсем в другой связи: «Даже Гелланик, который, правда, коснулся этого периода в своей „Истории Аттики“ (но и то лишь вкратце), допустил при этом неточность в хронологии» (I. 97. 2). Имеется в виду как раз период после 479 года до н. э., который не успел описать Геродот. Но, кстати, обратим внимание и на то, что Фукидид сказал о Гелланике лишь слово — и то упрекнул его. Похоже, он был абсолютно уверен в своем громадном и неоспоримом превосходстве перед всеми предыдущими историками. Безусловно, Фукидид имел для этого некоторые основания, но всё же… от скромности он явно не умер бы. Впрочем, в манере чуть ли не всех крупнейших представителей древнегреческой историографии было ругать предшественников и восхвалять собственные заслуги…
Чтобы лучше понять суть тирады Фукидида против «логографов», интересно рассмотреть ее контекст и прежде всего обратить внимание на фразы, непосредственно предваряющие уничижительную характеристику. Вот что мы встречаем: «Да и прочие эллины о многих других установлениях и обычаях, существующих еще и поныне, память о которых не изглажена временем, также имеют неправильные представления. Так, например, думают, что лакедемонские цари при голосовании имеют не один, а два голоса каждый и что у лакедемонян был питанатский отряд, которого вообще никогда не существовало. Ибо большинство людей не затрудняют себя разысканием истины и склонны усваивать готовые взгляды» (I. 20. 3).
Тут-то становится совершенно ясно: Фукидид под видом абстрактных «логографов» критикует конкретного автора, и автор этот — не кто иной, как Геродот!{213} Ведь именно у Геродота сказано о двух голосах, принадлежавших каждому спартанскому царю в совете старейшин (VI. 57); упоминается у него и отряд из Питаны, селения в Лаконике (IX. 53).
Напрашивается однозначный вывод: Фукидид ведет полемику именно с Геродотом; из него же напрямую вытекает, что критика «логографов», идущая сразу же после полемического выпада против Геродота, несомненно, также должна быть относима на его счет. Фукидид просто развивает и обобщает свою мысль. Иными словами, в его глазах именно Геродот был «логографом по преимуществу», хотя ныне Геродота не только не относят к логографам, но как раз противопоставляют им.
Итак, по мнению Фукидида, то, что писал галикарнасец, — это баснословные истории, не поддающиеся проверке. Второму великому историку совсем не импонировал принцип предшественника — «передавать всё, что рассказывают». Фукидид счел, что этот, геродотовский, подход к прошлому совершенно ненадежен — ведь он не позволяет отличить правду от лжи, — и установил значительно более строгие стандарты исторической достоверности, а именно — начал критически анализировать свидетельства, оказавшиеся в его распоряжении. Если Геродот — «Отец истории», то Фукидида часто называют «отцом исторической критики».
Это придало его труду огромные достоинства. Но за любое приобретение приходится чем-то расплачиваться. Так получилось и на сей раз: Фукидид резко сузил предметное поле исторического исследования, свел его к современным ему военно-политическим событиям{214}. Только эти события он мог проверить, только за достоверность их изложения он безусловно отвечал перед своей читательской аудиторией.
Как бы то ни было, не Фукидид с его утрированным рационализмом стал «путеводным маяком» для последующих поколений античных историков. Специалисты, прослеживающие дальнейшее развитие античной исторической мысли, в IV веке до н. э. и в эллинистическую эпоху, справедливо обращают внимание на то, что на греческой почве (равно как впоследствии и на римской) восторжествовала скорее «геродотовская», чем «фукидидовская» линия{215}. Единственным известным нам существенным исключением был, пожалуй, Полибий с его «прагматической историей», которого можно назвать наследником традиций Фукидида. Остальные же представители историописания склонялись к иному пути — внедряли в свое повествование риторические и морализаторские элементы, проявляли большой, порой гипертрофированный интерес к проявлениям «чудесного» и даже «чудовищного» в жизни человеческого общества.
Это в полной мере можно сказать, например, о крупнейших представителях позднеклассической историографии — Эфоре и Феопомпе, учениках знаменитого ритора Исократа. Оба этих автора формально ставили перед собой цель продолжить фукидидовский труд, однако практически ничего общего в подходе к историческому материалу, в его отборе и интерпретации между ними и Фукидидом не наблюдается.
Несколько сложнее обстоит дело в случае с Ксенофонтом — еще одним продолжателем Фукидида. Ксенофонт получил не риторическое, а хорошее философское образование — у самого Сократа! Кроме того, он, подобно Фукидиду (и в отличие от Геродота), был не только писателем, но и практическим деятелем — политиком и полководцем. Соответственно, ему временами лучше удается удержать фукидидовский дух. Но по большей части его повествование также выливается в занимательный рассказ, где вместо научного осмысления событий на первый план выдвигается их этическая трактовка, даже морализаторство. Собственно, именно начиная с Ксенофонта, нравственный пафос становится едва ли не основным в греческом историописании. Геродоту — да и Фукидиду — он не то чтобы вовсе был чужд, но не имел для них структурообразующего значения{216}.
Этическим целям служили, помимо прочего, творимые Ксенофонтом мифы. Особенно ясно это видно на примере принадлежащего его перу трактата «Киропедия». По форме это вроде бы историческое произведение, сюжетом которого являются возникновение мировой державы Ахеменидов, деяния ее основателя Кира. Однако, по справедливому замечанию Э. Д. Фролова, «исторический материал, с первого взгляда столь богатый, на деле исполнял служебную роль условного фона… Персидская история как таковая его не интересовала. Эта история была для него — еще больше, чем новая европейская для Александра Дюма, — лишь стеной, на которую он вешал свою картину»{217}. «Картиной» же этой была разработанная Ксенофонтом на квазиисторическом персидском фоне социально-политическая утопия. Достаточно сравнить образы персов у Геродота и Ксенофонта; такое сравнение окажется явно не в пользу последнего. У «Отца истории» персидские цари и вельможи — живые, полнокровные персонажи, а у Ксенофонта — образцовые воплощения идеальных добродетелей, шаблонные и схематичные.
Еще одна группа следовавших за Геродотом древнегреческих историков — аттидографы. Напомним, это афинские историки-«краеведы», писавшие о прошлом родного полиса. К их числу принадлежали Андротион (тоже ученик Исократа), Клидем, Фанодем, Филохор и др. Все они были экзегетами, то есть уполномоченными государством толкователями оракулов и прорицаний, а также занимали другие религиозные должности.
Аттидографы в своих сочинениях, «Аттидах», концентрировались в основном на изложении и трактовке фактов, что делает эти сочинения ценными историческими источниками. Однако их авторов гораздо больше интересовали сведения о разного рода верованиях, местных мифах и связанных с ними культах, чем о конкретной политической истории. Все они сознательно сосредоточивали свое внимание на древнейшем, легендарном периоде истории Афин и Аттики в целом. А сколько-нибудь достоверной информацией о далеком прошлом они, естественно, не располагали (да и откуда ей было взяться?), и посему история в их трудах сплошь и рядом перемешивалась с мифом и, более того, сама мифологизировалась. Реальные исторические события облекались в ткань мифа и начинали жить новой жизнью, всецело подчиняясь законам мифотворчества. Отсюда происходил и общий повышенный интерес аттидографов к мифологическим сюжетам, особенно этиологическим — объясняющим происхождение того или иного явления. Этому способствовало и их положение, напрямую связанное с религиозной жизнью полиса. Но в любом случае они явно примыкают скорее к «геродотовской», нежели к «фукидидовской» линии античной историографии.
Все эти тенденции нашли еще более полное воплощение после походов Александра Македонского. В результате завоевания обширных территорий греки лицом к лицу встретились с издавна будоражившим их воображение миром Востока. Собственно говоря, даже историки классической эпохи — и, в частности, Геродот, — когда в той или иной связи заговаривали о восточных странах, давали полный простор для таинственного и чудесного. И чем дальше к восходу солнца уносилось их повествование, тем фантастичнее становились рисуемые ими картины. Мы уже видели: о делах, допустим, лидийских или малоазийских «Отец истории» рассказывает вполне реалистично. Он переходит к областям более отдаленным — Египту, Вавилонии, Мидии, — и роль фольклорных элементов значительно возрастает. Когда, наконец, он касается таких «крайних» регионов ойкумены, как Индия или Скифия, появляются муравьи величиной с собаку или одноглазые люди{218}.
При этом в сравнении с некоторыми последующими греческими историками Востока Геродот, можно сказать, блистал точностью, правдивостью, объективностью. Очень характерны в этом отношении сохранившиеся во фрагментах труды Ктесия Книдского — врача и историка первой половины IV века до н. э. Он долгое время подвизался при ахеменидском дворе в качестве лейб-медика царя Артаксеркса II, а вернувшись на родину, писал о Персии, Мидии, Ассирии, Индии — иными словами, сделал Восток своей «специальностью». Казалось бы, ему, как человеку, не понаслышке знакомому с описываемыми темами, следует доверять. Однако Ктесий всегда — и с полным основанием — считался автором недостоверным, не имевшим никакого отношения к серьезной исторической науке. Его исторические сочинения больше напоминают романы, а порой — сказочные истории.
Одним словом, Восток властно воздействовал на сознание греческого интеллектуала. Он завораживал, заставлял забыть о голосе критического рассудка. Похоже, писать о нем можно было только с использованием фольклорных мотивов. Впрочем, разве не так относились к Востоку и европейцы последующих эпох? Они зачитывались отнюдь не научными и философскими трудами Авиценны, Аверроэса, аль-Бируни, аль-Хорезми, а сказками «Тысячи и одной ночи». На этом фоне восточные сюжеты Геродота в большинстве своем выглядят в высшей степени трезвыми и продуманными.
Итак, эллинистическое историописание развивалось под тем же знаком, что и классическое греческое. Фукидида почитали, но его методу не следовали. Крайне немногочисленные исключения — например Полибий — лишь подтверждают общее правило.
И всё же мы в определенной мере погрешим против истины, если скажем, что Эфор, Феопомп или Ктесий Книдский явились в полной мере «наследниками» Геродота, продолжателями его линии в исторической науке. Из их работ безвозвратно исчезло что-то неуловимое, что прочно ассоциируется у нас именно с «Отцом истории». Ушел горячий, искренний, открытый миру оптимизм, а на смену ему пришел холодноватый, порой несколько искусственный пафос риторической историографии; появились ностальгические нотки.
Прямых последователей — тем более таких, которые смогли бы подняться до его уровня, — Геродот не имел. Трудность освоения его наследия позднейшими авторами обусловливалась, помимо прочих факторов, еще и тем обстоятельством, что галикарнасец написал свой труд на ионийском диалекте древнегреческого языка, а впоследствии литературной нормой в Элладе (во всяком случае, для прозы) стал другой диалект — аттический. Но это, пожалуй, всё же не главное.
Почетный эпитет «Отец истории» закрепился за Геродотом уже в Античности. Мы встречаем его у Цицерона (Цицерон. Об ораторе. II. 55), но последний, насколько можно судить, лишь повторил давно сформировавшееся в представлениях людей «общее место». Несмотря на то что историки в Греции были и до Геродота, он своим трудом полностью затмил, отодвинул на второй план их всех.
Но есть, так сказать, и другая сторона медали. Бок о бок с позитивной репутацией Геродота всегда шла другая, негативная. Он рано стал восприниматься как «Отец истории»; но так же рано — если не раньше — в нем стали видеть «отца лжи», безответственного фантазера, выдававшего сказочные выдумки за истину. Для многих древних греков имя Геродота звучало примерно так, как в наши дни имя барона Мюнхгаузена.
У Геродота были не только восторженные поклонники, относившиеся к нему с пиететом. Они-то как раз находились скорее в меньшинстве, а преобладали критики, жесткие и даже жестокие, пристрастные, во многом несправедливые.
Так, упоминавшийся нами Ктесий Книдский полемизировал с Геродотом по многим «восточным» сюжетам, ссылаясь на то, что сам он, как человек, живший при персидском дворе, гораздо лучше знает эту проблематику. Ктесий упрекал «Отца истории» в многочисленных ошибках и искажениях фактов. Но на деле, кстати, сравнение информации, содержащейся у Геродота и Ктесия, в подавляющем большинстве случаев оказывается не в пользу последнего. Как раз у него гораздо больше откровенных вымыслов и баснословных историй. Так что уж ему-то менее всего пристало порицать своего галикарнасского предшественника (и почти земляка: Галикарнас и Книд находились буквально по соседству друг с другом).
Что-то подобное можно сказать и о египетском жреце и эллинистическом историке III века до н. э. Манефоне. Он подвергает Геродота весьма жесткой критике по различным вопросам, связанным с Египтом. Но, как отмечалось исследователями{219}, по-настоящему принципиальных расхождений между Геродотом и Манефоном не так уж и много, а важные совпадения, напротив, встречаются в изобилии.
Традиция подобного негативного отношения к «Отцу истории» достигла апогея в известном трактате Плутарха «О злокозненности Геродота» (Плутарх. Моралии. 854е—874с). Плутарх Херонейский, знаменитый греческий биограф и моралист I–II веков н. э., являлся очень крупной фигурой в интеллектуальной жизни своего времени. Его ученые методы были, кстати говоря, весьма близки к методам Геродота. Плутарх — продолжатель «диалогичной» линии в античном историописании{220}. Но субъективно он был горячим поклонником Фукидида, а к Геродоту относился с большой неприязнью. Почему? Нам многое станет ясно, когда мы процитируем некоторые важнейшие места из «обличительного» трактата Плутарха:
«Стиль Геродота, простой, легкий и живой, уже многих ввел в заблуждение… Но еще больше людей стало жертвой его недоброжелательства. Самая возмутительная несправедливость, как сказал Платон, — иметь репутацию справедливого, не будучи им; но верх злокозненности — скрывать свои истинные побуждения под личиной простоты и добродушия, чтобы нельзя было догадаться об обмане. Геродот проявляет свое недоброжелательство по отношению к самым различным греческим государствам, но больше всего к беотийцам и коринфянам; поэтому мой долг, как я полагаю, выступить на защиту и своих предков, и истины, что я и сделаю в этом сочинении. Если же бы я захотел рассмотреть все другие обманы и выдумки Геродота, то для этого понадобилась бы не одна, а много книг. Но „лик Убеждения могуч“, как говорит Софокл, особенно же, когда язык писателя имеет столько приятности и силы, что может скрыть, наряду со всеми прочими его пороками, и его злокозненность… Злокозненность Геродота, хоть легче и мягче злокозненности Феопомпа, но глубже ранит и причиняет больше страданий, подобно тому, как сквозные ветры, дующие через узкие щели, мучительнее ветров, бушующих на открытых пространствах. Поэтому я и считаю наиболее правильным сначала дать общую характеристику такого повествования, которое можно назвать не добросовестным и не доброжелательным, а злокозненным, и обрисовать его отличительные черты и признаки…
Прежде всего, того человека, который имеет в своем распоряжении благопристойные слова и выражения и тем не менее при описании событий предпочитает употреблять отталкивающие и неблагозвучные, необходимо считать нерасположенным к читателю и как бы упивающимся своим противным стилем, режущим слух читателя…
Такой писатель с особым интересом относится ко всякого рода порокам, какие только существуют, хотя бы они не имели никакого отношения к истории, и без всякой нужды вносит их в свой рассказ. Он без нужды распространяет свой рассказ и отступает от своей темы для того только, чтобы включить в него чью-нибудь беду или какой-нибудь неудачный и неблагородный поступок, — в этих случаях ясно, что злоречие доставляет ему удовольствие… Ведь вставные экскурсы и отступления в исторических трудах служат для изложения мифов и объяснения старинных обычаев, а кроме того, для восхваления действующих лиц; а к тому, кто стремится использовать эти вставки для поношения и ругани, вполне применимо содержащееся в трагедии проклятие „тем, кто людей несчастья собирают“…
Другая сторона того же явления, очевидно, — умолчание о благородном и прекрасном. Такой прием обычно не подвергается осуждению, но он применяется с дурным намерением в тех случаях, когда опускаются как раз факты, важные для истории. Тот, кому неприятно хвалить совершивших добрый поступок, не только ничуть не лучше того, кому приятно поносить других, но, пожалуй, еще и хуже…
Четвертый признак неблагожелательного характера историка — стремление из двух или многих версий рассказа всегда отдавать предпочтение той, которая изображает исторического деятеля в более мрачном свете… От него справедливость требует, чтобы он говорил то, что считает истиной, а если неясно, где истина, чтобы он охотнее передавал те рассказы о своих героях, которые сообщают о них хорошее, чем те, которые рисуют их в дурном свете. Многие историки совсем умалчивают о дурном…
Бывают и такие случаи, когда исторический факт сам по себе твердо установлен и не вызывает сомнений, но причины, побудившие совершить его, и намерения и планы действующих лиц не ясны. В этих случаях тот, кто ищет низких устремлений, очевидно, руководится недоброжелательством и злокозненностью… Так, ясно, что нет недостатка в зависти и злокозненности у тех, которые склонны объяснять славные дела и похвальные подвиги низкими побуждениями и, чтобы очернить исторических деятелей, без всякого основания подозревают их в том, что они, совершая эти подвиги, втайне преследовали недостойные цели, хотя в том, что делалось открыто, они и не могут найти ничего, достойного порицания…
Злокозненность может иметь место и в случае неправильного освещения побудительных причин: когда, например, писатель заявляет, что исторический деятель достиг успеха не делами добродетели, а при помощи подкупа… или когда говорят, что то или иное деяние не стоило совершившему его никакого труда… или когда говорят, что тот или иной исторический подвиг был делом не разума, а счастливого стечения обстоятельств… Ясно, что эти люди, отрицая благородство, ревность к трудам, добродетель и независимую волю исторических деятелей, стремятся преуменьшить величие и красоту их деяний…
Тех, которые открыто поносят неугодных им исторических деятелей, не соблюдая никакой меры, можно обвинить в дурном характере, резкости и невоздержанности. Но те, которые бросают стрелы своей клеветы скрытно, как бы из засады, а затем отходят в сторону, заявляя, что якобы они не верят тому, к чему сами же стремятся внушить доверие, и отрицают свою злокозненность, повинны не только в злокозненности, но еще и в низости…
К этим людям близки те, которые скрашивают свои поношения мало чего стоящими похвалами… Подобно тому, как ловкие и искусные льстецы к многочисленным и многословным похвалам иногда прибавляют незначительные порицания, как бы сдабривая свою лесть прямотой, так и злокозненность, чтобы снискать в слушателях веру к их клевете, прибавляет к ней и похвалу…
Он (Геродот. — И. С.) такой горячий сторонник варваров, что отрицает виновность Бусириса в известных всем человеческих жертвоприношениях и убийстве иностранцев, и приведя доказательство того, что египтяне крайне богоугодные и справедливые люди, он перелагает вину в этих мерзостных преступлениях на греков…
…Если не признать, что Геродот — злокозненный человек, придется допустить, что лакедемоняне коварны и злокозненны, что афиняне стали жертвой обмана вследствие их собственной глупости…
Человеку, который считает себя галикарнасцем, хотя другие и называют его фурийцем, не следовало бы так уж поносить греков, ставших на сторону персов. Ведь галикарнасцы, хотя и были дорийцами, выступали в поход против греков со всем своим гаремом. Геродот же крайне далек от того, чтобы со снисходительностью указывать на обстоятельства, вынуждавшие каждое отдельное греческое племя стать на сторону варваров…
Всего произошло четыре больших сражения с варварами: Артемисий, Фермопилы, Саламин, Платеи. И что же? От Артемисия греки, по словам Геродота, бежали; при Фермопилах подвергался опасности только царь-военачальник, а остальным было мало дела до персов: они сидели дома и справляли Олимпийские и Карнейские празднества. Что касается событий при Саламине, то при рассказе о них Геродот уделил Артемисии больше места, чем всему морскому бою. И, наконец, во время Платейского боя греки, по его словам, засели в Платеях и до конца сражения не знали ничего о том, что происходит на поле битвы… Что же остается у греков славного и великого от этих сражений? Лакедемоняне сражались с безоружными, остальные даже не знали, что идет сражение; знаменитые братские могилы, почитаемые всеми, — поздняя подделка; треножники и алтари, стоящие в храмах богов, покрыты фальшивыми надписями. Единственный, кому удалось узнать истину, — это Геродот; всех прочих людей, которых чтут греки, обманула ложная молва, изобразившая победы того времени как нечто выдающееся. Что же можно сказать после этого? Геродот ловко умеет писать, и речь его приятна; его рассказы очаровательны, производят сильное впечатление и изящны… Ну, о высоком искусстве, пожалуй, говорить не приходится, но как-никак его речь мелодична и отделана. Вот это-то, конечно, очаровывает и привлекает к себе всех. Однако его клеветы и злоречия надо остерегаться, как ядовитого червя на розе, — они скрыты за тонкими и лощеными оборотами. Если мы забудем об этом, мы против своей воли поверим лживым и нелепым его сообщениям о лучших и величайших городах и мужах Греции».
Итак, Плутарх обвиняет Геродота в сознательном, злонамеренном искажении событий. Но, разумеется, к этим нападкам, как бы веско они ни звучали для современников херонейского моралиста, мы ныне уже не можем относиться серьезно. Его критика явно субъективна и тенденциозна. Достаточно сказать, что для Плутарха особенно неприемлемы именно те черты творчества «Отца истории», которые нам представляются самыми ценными: объективность и непредвзятость по отношению как к грекам, так и к «варварам», нежелание замалчивать нелицеприятные факты, отсутствие морализаторского пафоса и нарочитой патриотической риторики.
Сам Плутарх, отделенный от Греко-персидских войн многовековой дистанцией, имел перед глазами уже во многом мифологизированный их образ, видел в них самое славное событие в истории своей родины. Поэтому ему, естественно, не понравилась та «неортодоксальная», а на самом деле — точная и правдивая картина этих войн, которую нарисовал Геродот. Эллины, которые, вместо того чтобы объединяться накануне вражеского нашествия, погрязают в мелких ссорах друг с другом; «варвары», которые не уступают своим противникам в доблести, а иногда даже превосходят их, — всё это вызвало негодование Плутарха. Но любой объективный ученый, естественно, встанет в споре Плутарха с Геродотом на позицию последнего. Ведь то, что он описал, действительно было; а уж нравится это или не нравится — вопрос другой.
Как бы то ни было, если Плутарх по отношению к Геродоту и стоял на крайних позициях, то всё же он лишь высказал в наиболее откровенной и подчеркнутой форме не какие-нибудь экзотические, а весьма распространенные, пожалуй, даже преобладающие взгляды. «Отцу истории» не доверяли.
Возьмем, к примеру, Дионисия Галикарнасского — другого очень авторитетного критика, жившего несколько ранее Плутарха. Он в целом оценивал труд своего знаменитого земляка весьма высоко, даже выше, чем «Историю» Фукидида. Суждение Дионисия о Геродоте тоже необходимо привести — хотя бы для противовеса тирадам Плутарха. Audiatur et altera pars — «Пусть будет выслушана и другая сторона», как в старину говорили в судах.
«Если я должен высказаться о Геродоте и Фукидиде, то вот то, что я по этому поводу думаю. Самая первая и необходимая задача любого историка — выбрать достойную и приятную для читателя тему. Ее, мне кажется, Геродот выполнил лучше, чем Фукидид. Ведь Геродот избрал своей темой историю деяний греков и варваров, „чтобы ни события, ни дела не изгладились из памяти людей“, как говорил он сам. Это вступление есть начало и конец его истории. Фукидид же описывает только одну войну, и притом такую, которая не была ни славной, ни победоносной, не случись которой, было бы гораздо лучше, но раз уж она все-таки произошла, то потомкам лучше о ней не вспоминать, предав ее забвению и обойдя молчанием… И насколько сочинение, описывающее замечательные дела эллинов и варваров, превосходит произведение, изображающее страдания и страшные муки греков, настолько же благоразумнее выбор темы у Геродота, нежели у Фукидида. Ведь решительно нельзя сказать, что он выбрал эту тему по необходимости, чтобы не повторять других, прекрасно понимая, что прошлое гораздо достойнее. Как раз наоборот, во вступлении он с насмешкой говорит о минувших делах, считая происходящее при его жизни гораздо более замечательным, и, таким образом, становится ясно, что он сознательно выбрал именно эту тему. Геродот поступил совсем иначе, его не остановило то обстоятельство, что до него писатели Гелланик и Харон выпустили сочинения на ту же тему; напротив, он верил, что может создать нечто лучшее — и он это сделал.
Вторая важная для исторического труда задача — определить, с чего начать и где следует кончить. И в этом отношении Геродот намного осмотрительнее Фукидида, потому что он начинает с тех причин, которые побудили варваров впервые причинить вред эллинам, и кончает, дойдя до возмездия и кары за это. Фукидид начинает уже с того времени, когда грекам пришлось скверно. Эллин, афинянин и тем более гражданин не из последних, а один из тех, кому в числе лучших афиняне доверили руководство военными действиями и почтили другими почестями, Фукидид не должен был так поступать…
Третья задача историка — обдумать, что следует включить в свой труд, а что оставить в стороне. И в этом отношении Фукидид отстает. Геродот ведь сознавал, что длинный рассказ только тогда приятен слушателям, когда в нем есть передышки; если же события следуют одно за другим, как бы удачно они ни были описаны, это неизбежно вызывает пресыщение и скуку, и поэтому Геродот стремится придать своему сочинению пестроту, следуя в этом Гомеру. Ведь беря в руки его книгу, мы не перестаем восторгаться им до последнего слова, дойдя до которого, хочется читать еще и еще. Фукидид же, описывая только одну войну, напряженно и не переводя дыхания нагромождает битву на битву, сборы на сборы, речь на речь и в конце концов доводит читателей до изнеможения…
Следующая задача историка — распределить материал и расставить всё по своим местам. Каким же образом каждый из них распределяет и располагает сообщаемое? Фукидид следует хронологии, а Геродот стремится схватить ряд взаимосвязанных событий. В итоге у Фукидида получается неясность и трудно следить за ходом событий… Геродот же, начав с царства лидийцев и дойдя до Креза, сразу переходит к Киру, который сокрушил власть Креза, и затем начинает рассказ о Египте, Скифии, Ливии, следуя по порядку, добавляя недостающее и вводя то, что могло бы оживить повествование. Сообщая о военных действиях между эллинами и варварами, происходившими в течение 220 лет на трех материках, и дойдя в конце истории до бегства Ксеркса, Геродот нигде не разбивает повествования. Таким образом, получается, что Фукидид, избрав своей темой только одно событие, расчленил целое на много частей, а Геродот, затронувший много самых различных тем, создал гармоническое целое.
Я упомяну еще об одной черте содержания, которую не меньше, чем уже рассмотренные нами, мы ищем в любом историческом труде, — это отношение автора к описываемым событиям. У Геродота оно во всех случаях благожелательное, он радуется успехам и сочувствует при неудачах. У Фукидида же в его отношении к описываемому видна некоторая суровость и язвительность, а также злопамятность, вызванная его изгнанием из отечества…
Таким образом, в области содержания Фукидид слабее Геродота, в области же стиля он в чем-то хуже, в чем-то лучше, в чем-то равен ему… Таким образом, подводя итог, я говорю, что поэтические произведения — я без стеснения называю их поэтическими — оба прекрасны, но весьма различаются между собою только в том, что красота Геродота приносит радость, а красота Фукидида вселяет ужас» (Дионисий Галикарнасский. Письмо к Помпею. 767–777 R).
Но на что в этой оценке следует обратить внимание? Не может не броситься в глаза, что Дионисий восхваляет Геродота за что угодно — за хорошо выбранную тему, удачную композицию, исторический оптимизм, стилистические и языковые достоинства, — но только не за правдивость повествования. Об этом не сказано ни слова. Похоже, на сей счет и у Дионисия существовали сомнения…
Откуда же эта традиция недоверия к Геродоту — традиция, которая появилась уже в Античности, но долго сохранялась и впоследствии, став весьма устойчивой? Корни подобного отношения к «Отцу истории», причины его формирования с большой точностью и полнотой вскрыл выдающийся итальянский ученый Арнальдо Момильяно — один из крупнейших в XX веке знатоков античной исторической мысли. В статье «Место Геродота в истории историографии»{221} Момильяно отмечает, что в геродотовском сочинении большое место занимает описание событий, в которых сам он не участвовал, и стран, в которых он не бывал. И действительно, это относится даже к изображенным им великим сражениям Греко-персидских войн. Свидетелем битв при Марафоне, Фермопилах, Саламине галикарнасец никак не мог быть. А ведь его труд изобилует фактами и из гораздо более древних эпох.
Попытка нарисовать столь широкую, масштабную картину была очень смелой для своего времени и, понятно, не могла обойтись без недостатков. Мы уже видели, что Геродот передает много недостоверного, анекдотичного, а то и откровенно баснословного. Неудивительно, что этот опыт уже следующим поколением историков был далеко не во всем одобрен.
Фукидид, как мы знаем, счел, что геродотовский подход к прошлому ненадежен, и установил гораздо более строгие стандарты исторической достоверности, но при этом сильно сузил предметное поле исторического исследования (одно было тесно связано с другим). Именно эта линия восторжествовала и в последующем античном историописании.
«Служители Клио» либо описывали те события, свидетелями или участниками которых им самим довелось быть, либо, если уж им приходилось углубляться в более далекое прошлое, немедленно превращались из исследователей в компиляторов: штудировали труды предшественников, брали из них данные, в лучшем случае подвергая их новой трактовке. Поиском неизвестных фактов из предшествующих эпох специалисты-историки не занимались: такой поиск был оставлен на откуп специалистам-антикварам, которые профессионально изучали так называемые «древности», скрупулезно выискивали разные интересные детали и подробности о жизни, быте, верованиях людей предыдущих поколений. В Античности исторические и антикварные штудии не были связаны, как теперь, а развивались совершенно обособленно. Их строго различали как два разных жанра и две разные дисциплины, и они практически не влияли друг на друга{222}.
Сложилась парадоксальная ситуация: «Отец истории» оказался «выключен» из основного русла развития историографии, чуждого ему. Во-первых, он, повторим, писал не о своей современности, а о более раннем периоде. Во-вторых — и это нам тоже известно, — его интересы не сводились к войне, политике, дипломатии, как у Фукидида и прочих историописателей.
Конечно, и война, и политика, и дипломатия содержатся в геродотовском труде и занимают в нем весьма значительное место; но всё же внимание автора постоянно бывает привлечено к фактам совершенно иного характера — культурного, религиозного, этнографического, географического, биологического… Тематический кругозор Геродота был несравненно шире, чем у любого из следовавших за ним античных историков.
Своей «непохожестью» на коллег, ярко выраженной спецификой, выбивавшейся из рамок античного исторического жанра (а как могло быть иначе, если его «История» писалась тогда, когда сами эти рамки еще не устоялись?), своей, скажем без преувеличения, уникальностью — уже этими чертами великий галикарнасец вызывал настороженное отношение античного читателя. У того возникали естественные подозрения: как, собственно, автор узнал то, о чем он пишет, если он не видел этого своими глазами? Наготове были два ответа: либо всё у кого-нибудь списано, либо попросту вымышлено.
Плагиат или ложь… Из этих двух альтернатив в оценке труда Геродота к первой обращались реже — понимали, что списывать «Отцу истории» было почти не у кого. Целостный и связный рассказ о Греко-персидских войнах до него не был создан. Соответственно возобладал пресловутый образ «отца лжи», который держался в представлениях поколений очень и очень долго.
Античность закончилась, наступила эпоха Средневековья, и труд Геродота, как и произведения других древнегреческих авторов, оказался в Западной Европе надолго забыт. Ведь «звук божественной эллинской речи» средневековым европейцам был совершенно непонятен. В отличие от латыни, которая являлась официальным языком католической церкви и потому изучалась духовенством, знание греческого языка было начисто утрачено. Если в произведении какого-нибудь римского писателя встречались греческие цитаты (их, например, много у Цицерона), переписчики часто ничтоже сумняшеся попросту пропускали эти места, а на полях писали для пояснения: «Graece. Non legitur» — «По-гречески. Не читается». Только в Византии, где греческий язык оставался разговорным, Геродота продолжали читать, переписывать, комментировать. Именно благодаря усилиям безвестных византийских библиотекарей мы ныне имеем полный текст «Истории». А ведь она — страшно даже подумать! — могла разделить участь сотен и тысяч античных сочинений, которые безвозвратно погибли, не сохранились до наших дней.
Лишь начиная с эпохи Возрождения в Италии, а затем и в других европейских странах вновь проявился интерес к наследию Эллады. Не стал исключением и «Отец истории». Из гибнувшей под ударами турок Византии были привезены рукописи. В XV веке греческий текст труда Геродота был издан известным венецианским книгопечатником Альдом Мануцием. Вскоре появился и латинский перевод, выполненный гуманистом Лоренцо Валлой.
А затем потоком пошли переводы Геродота и на новые европейские языки. «Отец истории» переводился многократно (только на русском существуют как минимум три полных перевода), а это означает, что он пользовался спросом. На протяжении столетий Геродота читали очень активно; им наслаждались, восхищались, ценя в его повествовании прежде всего занимательность, сочность деталей, литературный блеск… Иными словами, к нему подходили скорее как к памятнику художественной прозы, чем к научному трактату. Вопрос о достоверности сообщаемых галикарнасцем сведений долгое время просто не ставился. До конца XVIII столетия вообще было принято относиться к античным историческим источникам с полным доверием: если у греческого или римского автора сказано то-то и то-то — значит, так оно и было.
Но времена менялись. На рубеже XVIII–XIX веков в исторической науке появился критический метод. Для своего времени это было, бесспорно, очень большое достижение. Основоположники нового подхода (Б. Г. Нибур, X. Вольф и др.) усомнились в достоверности многого из того, что писали историки античного мира, стали подвергать переданные ими данные пытливому анализу, выявляли расхождения между разными писателями в изложении одних и тех же фактов. Они ставили вопросы: каким образом в распоряжении того или иного автора могла оказаться детальная информация о событиях, имевших место за много веков до времени его жизни? Не добавил ли он что-нибудь от себя, не приукрасил ли, не «исправил» ли прошлое для нужд настоящего (ведь такое, увы, делается историками постоянно, вплоть до наших дней)? Как относиться к откровенно сказочным, чудесным элементам в исторических трудах древности?
Судьба античной цивилизации приобретала во многом иные очертания. Разумеется, тут не обходилось и без крайностей. Порой здравая, умеренная критика источников перерастала в гиперкритику, когда сомневались в достоверности чуть ли не всего написанного представителями античной историографии. Многие адепты новейших методик старались сокрушить всё, что только могли. Ранний этап истории Древнего Рима — события нескольких веков! — объявлялся полностью вымышленным. Великому Гомеру отказывали в праве на существование, заявляя, что такого поэта никогда не было, а дошедшие от его имени гениальные поэмы — продукт механического сращения мифологических песен, созданных в разные эпохи разными людьми. Красочные рассказы Плутарха о знаменитых греках и римлянах признавались не более чем исторической беллетристикой, чем-то вроде романов Дюма, по которым никто не будет всерьез изучать прошлое…
Не был обойден стороной и Геродот. Под влиянием вышеописанных тенденций в науке Нового времени, когда труд галикарнасского историка стал предметом всестороннего исследования, к нему сложилось неоднозначное отношение. С тех пор появились сотни, а затем тысячи посвященных ему работ, в которых высказывались самые разные оценки, и весьма нередко оценки эти были отрицательными. Порой, идя по стопам Ктесия и Плутарха, историки уличали Геродота в грубых ошибках. Возродился его образ как «отца лжи».
Вряд ли такой подход по-настоящему плодотворен. Ясно, что Геродот никак не может быть сравнен, скажем, с немецкими «кабинетными учеными» XIX века. Его интеллектуальный багаж, система взглядов на мир, методы работы — всё это совсем иное, в чем мы многократно имели возможность убедиться. Никто не будет спорить, что при желании в геродотовском труде можно найти сколько угодно недостатков. Но нужно ли это — придирчиво выискивать несовершенства? Любого автора следует оценивать прежде всего по его достоинствам, а не по недостаткам, по тому, что он нам дал, а не по тому, чего не дал. А в том, что Геродот дал нам очень многое, вряд ли кто-нибудь усомнится.
«Не в меру строгий суд над Геродотом» — так охарактеризовал положение вещей, сложившееся в тогдашней западноевропейской исторической науке, выдающийся русский ученый второй половины XIX века Федор Герасимович Мищенко. Его имя невозможно не назвать, когда речь заходит об изучении творчества «Отца истории» отечественной наукой. Мищенко внес в него, пожалуй, самый большой вклад. Он выполнил прекрасный перевод труда Геродота на русский язык, опубликованный в 1880-х годах, и приложил к нему две большие и очень ценные статьи. Первая — «Геродот и его место в древнеэллинской образованности» — имеет более общий характер. Но особенно важна вторая, которая именно так и называется: «Не в меру строгий суд над Геродотом»{223}. В ней историк решительно выступил против гиперкритицизма, предпринял попытку аргументированной «реабилитации» Геродота, дал достойный ответ тем исследователям, которые считали его «Историю» недостоверным источником.
Казалось бы, давно назрела необходимость в полном и окончательном «оправдании» галикарнасского историка, снятии с него клейма лжеца и фантазера. К сожалению, этого до конца не произошло даже по сей день. Не только в XIX, но и в XX веке влиятельной оставалась — да и поныне остается — научная школа, по-прежнему ставящая своей целью «развенчание» Геродота (как ее иногда образно называют, «школа Геродота-лжеца»){224}.
Пожалуй, самым крупным представителем этой школы выступил немецкий ученый Детлеф Фелинг, принявший особенно активное участие в развернувшейся в последние десятилетия дискуссии по вопросу об источниках Геродота. В очень полемичной и даже намеренно провокационной монографии с характерным названием — «Геродот и его „источники“: цитирование, вымысел и повествовательное искусство»{225} Фелинг высказал крайне критическое отношение к традициям, отразившимся у «Отца истории». Даже слово «источники» применительно к Геродоту поставлено в кавычки, что, разумеется, должно знаменовать известную долю иронии.
Выкладки Фелинга и его единомышленников, в свою очередь, тоже подвергались суровой критике со стороны тех исследователей, которые склонны воздавать галикарнасцу должное. Тем не менее «антигеродотовские» взгляды продолжают прокламироваться. Самое интересное — сущность их осталась по большому счету той же самой, что и у античных «ниспровергателей» Геродота: он обвиняется во лжи или плагиате, а то и в совокупности обоих этих пороков. Мы уже продемонстрировали в одной из глав, как «расправился» У. Хайдель с геродотовским египетским логосом: и в Египте-то Геродот не бывал, а попросту выдумал свою поездку, и списал-де он всё у Гекатея… Но точно так же мы видели и другое: все эти обвинения при более или менее пристальном рассмотрении оказываются голословными и рассыпаются подобно карточному домику.
Можно, конечно, смотреть на Геродота свысока, утверждая, что он еще не овладел всеми составляющими подлинно научного мировоззрения. Однако есть ли у нас достаточные основания относиться к «Отцу истории» пренебрежительно? Может быть, имеет смысл взглянуть на проблему под иным углом — не утратили ли мы чего-то по сравнению с ним? Не грешим ли подчас мы, современные историки, противоположной крайностью — стремлением осмыслить категории исторического бытия с помощью рациональных и только рациональных критериев, игнорируя всё, что не поддается постижению с этой точки зрения? Не мешало бы хоть изредка вспоминать о том, что история с самого момента ее возникновения — чуть ли не единственная из наук, находящаяся под покровительством музы (Клио).
Девять книг, на которые делится «История» Геродота — в том виде, в каком она дошла до нас, — названы по имени девяти муз древнегреческой мифологии: «Клио», «Евтерпа», «Талия», «Мельпомена», «Терпсихора», «Эрато», «Полигимния», «Урания», «Каллиопа». Ныне, кажется, все ученые согласны с тем, что это разделение не принадлежит автору — сам он делил свой труд не на книги, а на логосы. Книги же под именами муз появились позже, в эпоху эллинизма. Сотрудники Александрийской библиотеки (крупнейшего в тогдашнем мире центра научных исследований, особенно в области филологии) тщательно изучали греческую литературу предшествующих периодов, готовили образцовые, «канонические» издания ее шедевров, в числе которых было, разумеется, и сочинение Геродота. Выпуская его стандартизированный текст, издатели разбили труд на книги. Такова была общепринятая практика, соблюдавшаяся прежде всего для того, чтобы в дальнейшем было удобно делать ссылки. Например, «Геродот в четвертой книге говорит то-то и то-то». По такой ссылке читателю гораздо легче найти нужное место, чем если бы было сказано, допустим, «Геродот в скифском логосе говорит…». Ведь в таком случае нужно вначале долго искать этот самый логос. А поиск при тогдашней организации книжного дела был значительно сложнее, чем ныне.
Сейчас можно взять книгу и быстренько ее перелистать, пока не наткнешься на скифов. В Античности же, напомним, книги долгое время имели форму папирусных свитков. Соответственно «История» Геродота содержалась в пяти свитках. Свиток листать невозможно; его нужно, растянув перед собой и держа перед глазами, перематывать от начала к концу — так, как мы поступаем, например, с фотопленками, когда хотим найти какой-нибудь кадр. Это было долгое и трудоемкое занятие. А в поисках пресловутых скифов нужно было бы проделать это со всеми книгами-свитками подряд. Всё получится гораздо быстрее, когда знаешь, что брать нужно именно тот свиток, который помечен как «книга четвертая».
Но почему же все-таки использованы имена муз? Откровенно говоря, однозначного ответа на этот вопрос нет и поныне. Перед нами случай почти уникальный. Обычно книги, составлявшие то или иное литературное или научное сочинение, не носили никаких наименований, а просто нумеровались. Откроем хотя бы «Историю» Фукидида и увидим: «Книга I», «Книга II»… А у Геродота — музы. Может быть, у александрийских филологов возник соблазн красивого сопоставления: девять книг — девять муз? Но ведь труд Геродота именно они и делили на книги, и ничто не мешало им сделать так, чтобы он состоял не из девяти, а из десяти или восьми книг…
Нет, тут явно кроется какой-то сознательный замысел, в мотивы которого мы, может быть, так никогда и не проникнем. Но закрадывается подозрение: возможно, ученые александрийцы — а они были людьми тонкого научного чутья и изощренного художественного вкуса — интуитивно уловили внутреннюю связь «Истории» Геродота с музами, несравненную гармонию этого литературного памятника — единство в многообразии?
Несмотря на то что в XX веке, как мы видели, случались еще — и нередко — рецидивы гиперкритического, пренебрежительного отношения к Геродоту, все-таки именно в этом столетии ситуация с изучением его труда коренным образом изменилась в лучшую сторону. Каковы были причины этого изменения?
Вспомним прежде всего, чем выделялась геродотовская «История» на общем фоне античного историописания. Отличительных черт у нее много, но особенно бросается в глаза широта — в самых различных смыслах: и в хронологическом, и в географическом, и — что наиболее важно — широта охвата материала. Отступления, экскурсы, которыми изобилует сочинение Геродота, возможно, несколько затрудняют читателю задачу последовательного отслеживания основного сюжета — Греко-персидских войн, вносят элемент хаотичности в изложение, но зато создают настоящее «эпическое раздолье».
Сколько фактов сообщает нам «Отец истории» — таких, которые он, строго говоря, мог бы и вообще не излагать! За это читателям приходится быть ему глубоко благодарными. Если бы Геродот писал в манере Фукидида и рассказывал только о военном столкновении между греками и персами, никуда не уклоняясь, какой массы ценнейшей информации мы лишились бы! Что знали бы мы, например, об архаической истории Афин, если бы не геродотовские экскурсы о Писистрате, Гиппий, Клисфене? Ведь остальные важнейшие источники об афинском полисе этого времени (в первую очередь «Афинская политая» Аристотеля) в очень значительной, местами просто определяющей степени зависят от Геродота.
Еще большее значение имеет тематическая широта. Для галикарнасца вполне законными предметами исторического исследования являются темы, связанные с этнографией, географией, культурой, религией и т. п., что придает картине общества целостность, многосторонность.
Уже начиная с Фукидида, положение стало совсем иным. Именно он определил ключевую проблематику всей последующей историографии — не только античной, но и европейской вплоть до XX века. Лишь военная, политическая, дипломатическая — одним словом, событийная история интересовала Фукидида и тех, кто шел по его стопам (а таких всегда было подавляющее большинство).
Не случайно Фукидидом так восхищались, видя в нем своего предтечу, историки-позитивисты XIX века во главе с их признанным лидером Леопольдом фон Ранке. Ведь они, как и Фукидид, были убеждены в том, что единственная «правильная» и научная история — это история событий; задача исследователя — как можно более тщательно, точно и детально описать эти события, показать, «как всё происходило на самом деле». Остальные стороны жизни общества, не имевшие отношения к войне и политике, как правило, оставались «за бортом» исторической науки, которая, таким образом, искусственно зауживала собственные задачи.
Неудивительно, что Геродот мало интересовал позитивистов: он никак не укладывался в заданные ими рамки. «Отец истории» оказался гораздо ближе своим коллегам, жившим и работавшим в XX веке, — именно потому, что многие из них сознательно отошли от позитивизма, осознав его ограниченность. Те самые «структуры повседневности», которые занимали столь важное место в геродотовском труде, а начиная с Фукидида, совершенно игнорировались, в новую эпоху опять нашли полноправное и даже приоритетное место в кругу интересов историков.
Произошло это прежде всего благодаря усилиям группы французских историков, сложившейся еще до Второй мировой войны вокруг журнала «Анналы». Правда, ведущие ее представители (Марк Блок, Люсьен Февр, Фернан Брод ель и др.) вначале сконцентрировались на изучении не эпохи Античности, а Средневековья и Нового времени. Но уже довольно скоро предпринятое «анналистами» изменение исторических методик отразилось и на антиковедении. Один из членов группы «Анналов», Луи Жерне, был видным специалистом по Древней Греции. Он создал очень сильную научную школу, в составе которой ряд выдающихся историков — Жан Пьер Вернан, Пьер Видаль-Накэ, Марсель Детьенн, Николь Лоро, Франсуа де Полиньяк, Поль Вен и другие, работали (а те, кто жив, и по сей день работают) явно скорее «по-геродотовски», чем «по-фукидидовски». Их влекло к себе понимание истории того или иного социума как целостной системы, для постижения которой нельзя выпячивать одни стороны бытия за счет других, а нужно стремиться увидеть в ней некое единство, уловить внутренние имманентные связи.
Пальма первенства в области новых подходов, о которых идет речь, и поныне принадлежит Франции. Эти достижения перенимаются учеными из других стран… Налицо расширение исследовательского поля исторической науки: от чисто событийной истории к пресловутым «структурам повседневности». Сходство с Геродотом становится всё яснее и определеннее.
Например, среди выкристаллизовавшихся в последние десятилетия новшеств — изучение прошлого по устным, а не только письменным, как прежде, свидетельствам. Получило право на существование такое понятие, как «устная история». И тут самое время вспомнить, что две с половиной тысячи лет назад именно этим и занимался великий галикарнасец, когда он, чтобы восстановить картину Греко-персидских войн, «снимал показания» с очевидцев.
Еще одно из новых течений в исторической науке — так называемая микроистория: изучение жизни, деятельности, функционирования малых и совсем малых человеческих сообществ, например, конкретной деревни. Наконец пришло понимание того, что история не всегда творится на уровне огромных социальных организмов; порой важно бывает и то, что делают обычные люди в своем обычном окружении. Геродот и здесь намного опередил свое время! Мы неоднократно отмечали, что наряду с широко, размашисто нарисованной грандиозной картиной столкновения Востока и Запада, наряду со сценами, в которых действуют десятки тысяч людей, в его труде постоянно встречаются данные крупным планом эпизоды из истории совсем крохотных общин. К примеру, на островке Фера на юге Эгейского моря обитало, надо полагать, не больше тысячи жителей. А галикарнасец сочно и ярко рассказывает о том, как было основано греческое поселение на Фере, о засухе на острове, о посольстве ферейцев в Дельфы, о том, как пифия приказала им отправить колонистов в Африку, как те с большим трудом взялись за это предприятие, но в конце концов преуспели (IV. 147 и след.). Собственно, сам мир греческих полисов — очень небольших, а порой просто микроскопических государств — в полной мере располагал к писанию «микроистории».
В качестве весьма влиятельного общетеоретического основания исторической науки во второй половине XX века на смену ранее господствовавшему позитивизму пришел постмодернизм, как это направление называют его приверженцы. Одно из главных его положений заключается в утверждении о принципиальной множественности исторической истины. Вот как пишет один из представителей постмодернизма, французский историк Поль Вен: «Существуют лишь гетерогенные программы истины, и труды Фюстель де Куланжа[66] не более и не менее истинны, чем создания Гомера… Различие между реальностью и вымыслом не является объективным, не коренится в самой вещи, а находится в нас»{226}.
С этим высказыванием можно соглашаться или спорить. Во всяком случае, звучит оно как-то непривычно. Нам, воспитанным в духе традиционного мышления, трудно представить, что нет общей, объективной, единой для всех истины, нет принципиального различия между реальностью и вымыслом… Заметим только, что в данном отношении Геродота можно назвать предшественником постмодернистов. Ведь мы видели, как спокойно «Отец истории» признает колоссальные различия в обычаях разных народов: одни сжигают тела своих покойных родителей на костре, а другие их едят. Видели мы и принципиально «диалогический» подход к бытию у галикарнасца, когда он чуть ли не по любому спорному вопросу предлагает на суд читателей несколько противоречащих друг другу версий, а сам воздерживается от категоричного суждения: пусть, дескать, каждый думает, как ему хочется.
Все эти новые веяния в исторической науке стали ныне настолько значительными, что в самые последние годы начали даже порождать обратную реакцию — восстановление интереса к «нормальной» политической, событийной истории{227}. Однако изучение «структур повседневности» заняло прочное место в трудах историков и этого места уже не утратит.
Геродот в XX веке оказался удивительно созвучен самым современным подходам в исторической мысли. Перед нами обстоятельство, которое нельзя не подчеркнуть: этот «эпический прозаик» шел «не в ногу» со своим собственным временем, а многие века спустя его труд вдруг зазвучал в унисон с нашим временем. Нередко со стороны передовых историков можно услышать призыв «Назад, к Геродоту!» — или в другой, более парадоксальной формулировке: «Вперед, к Геродоту!».
Появился ряд интереснейших исследований геродотовского сочинения, предпринятых в новом ключе. Их авторы уже не занимались бесплодным обсуждением вопроса, насколько достоверен Геродот как источник, а попытались посмотреть на его «Историю» в рамках присущих ей самой категорий, не подгоняя этот памятник под привычные нам критерии. Особенно большую известность получила книга французского (опять французского!) историка Франсуа Артога «Зеркало Геродота»{228}, где произведение галикарнасца было проанализировано в качестве свидетельства о том, как греки представляли и воспринимали окружавший их мир иных стран и народов.
Внимательный читатель, наверное, уже заметил, что, говоря об исследователях Геродота, мы упоминаем имена исключительно зарубежных ученых. А как в XX веке обстояло дело с его изучением в нашей стране? Это изучение продолжалось, славные традиции Ф. Г. Мищенко не были до конца прерваны. В советское время появились работы об «Отце истории», среди которых нужно отметить две книги выдающихся отечественных специалистов по Античности. Первая из них, живо и ярко написанная С. Я. Лурье, так и называется «Геродот»{229}, она полна интересных гипотез и догадок в связи с разными моментами биографии греческого историка, нюансами его мировоззрения и политической позиции. Многие из этих гипотез совершенно недоказуемы, какие-то — маловероятны. Но тут уж ничего не поделаешь: мы видели, что с Геродотом связано немало загадок и проблем, подчас в принципе неразрешимых. Вторая книга — «Повествовательный и научный стиль Геродота» А. И. Доватура{230}, замечательного филолога-классика, — очень серьезная исследовательская монография, написанная на высочайшем уровне, но не предназначенная для читателя-неспециалиста.
После книг названных исследователей изучение «Истории» Геродота как целостного памятника античной литературы и науки стало менее активным. Анализировались в основном отдельные аспекты этого труда. Когда в исторической науке Запада появились новые подходы, советских историков Античности они как-то не затронули, что и неудивительно: засилье «единственно верной» марксистской идеологии не позволяло заимствовать никакие теоретические новшества у «буржуазных» ученых. В результате у нас историки и по сей день, хотя идеологические путы давно сняты, в силу традиции предпочитают работать «по старинке». Тем самым мы чем дальше, тем больше отстаем от зарубежных коллег, всё труднее становится удерживаться на мировом научном уровне. Мы не поймем Геродота по-настоящему, если будем работать с его произведением так же, как полвека назад.
Итак, теперь Геродот — в полной мере наш современник. По афористичному суждению А. Момильяно, он именно в XX веке реально стал «Отцом истории»{231}. Новым поколениям историков, да и в целом людям, живущим ныне, он ближе и понятнее, чем их предкам и предшественникам.
Наша книга подошла к концу. Что хотелось бы сказать в заключение?
В какой-то момент автор этих строк заметил, что у него получается нечто, в определенной мере похожее на повествование самого Геродота: «пестрое», неоднородное, насыщенное самыми разными отступлениями и оттого чуточку хаотичное. В нашем изложении во многих случаях намеренно не расставлялись точки над i, спорные вопросы так и оставлялись открытыми — предлагались различные варианты их решения, а право выбрать самый подходящий из них предоставлялось читателю. Собственно, именно так поступал и великий галикарнасец.
Обнаружив эту особенность рождающейся книги, автор задумался: хорошо это или плохо? Нужно ли сохранить подобный стиль или же лучше от него отказаться, как-нибудь изменить? После долгих раздумий мы решили последовательно придерживаться именно такой манеры. Не лучший ли способ почтить память великого коллеги — написать о нем в его же духе?