Гостиница «Черный вепрь» находилась на главной улице Биберсбаха. На самом деле в этом городке была всего одна улица, от которой вверх к большим и маленьким домам, вплоть до самых виноградников, ответвлялись брусчатые дорожки. Прошло не меньше двадцати лет с тех пор, как Хартунг был здесь последний раз, но казалось, что за это время ничего не поменялось. В его комнате, выходящей на задний двор, стоял тот же сладковато-пыльный запах, что и раньше, матрас так же громко скрипел, клетчатые занавески, может быть, и пожелтели со временем, зато красные пластмассовые герани ничуть не потеряли своего меланхолического великолепия.
В этой комнате он сидел, когда все потерял. Жену, которая теперь жила на вилле с гаражом на две машины у самого виноградника. Дочь, которая, похоже, почти не скучала по нему. Он все еще хорошо помнил свои чувства в то время. Возможно, приехать сюда не такая уж хорошая идея, подумал Хартунг. Он снова мог все потерять. Жизнь — словно дрянная карусель: покрутит в воздухе пару крутое и остановится — и так каждый раз, на одном и том же месте.
Он хотел поговорить с Натали прежде, чем все рухнет. А в том, что все рухнет, Хартунг почти не сомневался. Главным образом потому, что сам не хотел продолжать. Так нельзя, он больше не мог рассказывать эту историю. Паула абсолютно права: ложь отравляет все и всех, кто с ней соприкасается. Теперь поможет только правда, правда — единственное противоядие. Пусть даже оно не подействует на Паулу. Ах, Паула, когда он думал о ней, сердце сжималось и жизненные силы будто покидали его.
Было еще рано, но Хартунг так устал с дороги, что решил лечь спать. Он планировал выспаться и, может быть, прогуляться на следующий день. Вечером ему предстояло поужинать с семьей Натали. Ее мужа, Себастиана, он видел последний раз на их свадьбе двенадцать лет назад. Себастиан был программистом, как и Натали, они познакомились во время учебы. Кстати, для Хартунга было загадкой, с чего это Натали вдруг решила изучать информационные технологии.
В детстве она хотела посвятить себя музыке или танцам, и Хартунгу казалось, что эти занятия ей очень подходят. Натали всегда была очень артистична, Хартунг вспоминал ее выступление в роли тыквы в театральном кружке начальной школы.
У Натали было мало реплик и не слишком удачный костюм, но она играла эту тыкву с впечатляющей самоотдачей. Вероятно, позже она передумала насчет профессии из-за парня, а впоследствии и мужа Тани, Марко, работавшего инженером на городской водопроводной станции.
О супружеской жизни дочери он знал лишь то, что они с Себастианом любили ходить в горы. По крайней мере, об этом говорили открытки, которые он получал от них каждое лето. Их дети, которые, в конце концов, были ему внуками, тоже каждый год присылали ему открытки с одинаковым текстом. «Дорогой дедушка, — писали они, — как у тебя дела? У нас все хорошо. Счастливого Рождества!» Открытки всегда приходили ровно двадцать второго декабря, что наводило Хартунга на мысль, что Натали поставила напоминание в календаре смартфона: «отправить папе рождественскую открытку», после которого дети нехотя усаживались за стол, писали заученный текст — и семейный долг в очередной раз был выполнен.
Из внутреннего протеста против подобной бездушной рутины Хартунг ни разу не ответил на послания из Биберсбаха. Возможно, по этой причине все еще путал и неправильно выговаривал имена своих внуков. Дело было не только в нем, но и в дурацких именах: Табеа и Отис. Они скорее подходили мифическим персонажам, чем отпрыскам баварских программистов. Но в этот вечер Хартунг твердо решил произносить имена внуков правильно. Он даже думал купить им подарки, вот только уже в магазине игрушек понял, что не знает ни их интересов, ни точного возраста.
Иногда, если Хартунг чувствовал себя одиноким, если в очередной раз не мог избавиться от ощущения, что где-то он свернул не туда, он задумывался, как здорово было бы быть настоящим дедушкой. Он представлял, как сидит в кресле с подголовником и читает сказки внукам, которые сидят у него на коленях. Как весело было бы ходить с ними в зоопарк. Или в кино после обеда на очередную экранизацию «Золушки». Но как только все эти клише о настоящем дедушке иссякали, утихало и его желание такой жизни. Чего он действительно хотел, так это быть настоящим отцом, да, он все еще хотел таким стать. Он понимал, что многое упустил, но, может быть, еще удастся кое-что наверстать. Или не наверстать, а начать заново их историю с Натали, которая когда-то была тыквой.
Телефон Хартунга зазвонил: это снова был Ландман. За последние несколько дней он оставил около двадцати сообщений на автоответчике. Все это время Хартунг сбрасывал его звонки или просто не брал трубку. Говорить с Ландманом он совершенно не хотел. Потому что вообще не знал, чего хотел. Потому что боялся этого разговора. Потому что решения, пока они только в голове, ничего не значат.
Но теперь Хартунг был уверен в своем намерении, поэтому решился ответить. Он нажал на зеленую кнопку на экране и услышал сердитый голос Ландмана, почувствовал его еле сдерживаемый гнев. Хартунг попросил Ландмана не перебивать и рассказал о визите заслуженного правозащитника Гаральда Вишневского и об осведомленности канцелярии. Об Антье Мунсберг, которая делала вид, будто ничего не знала. Он даже рассказал ему о Пауле и о поездке в Биберсбах, о комнате в этой гнетущей гостинице, где из-за мрачной ауры разве что вены резать.
Ландман не перебивал его, время от времени Хартунг слышал, как он тяжело дышит.
— Я больше не могу и не хочу, — сказал Хартунг. — Я не стану выступать с этой гребаной речью, вообще больше не стану выступать. Не стану встречаться с рекламными партнерами, открывать мемориалы, ходить на ток-шоу. Герой мертв, его не воскресить.
— Так, Михаэль, успокойся. Я знаю, ты волнуешься. Это правда очень тревожные новости. Но если я правильно тебя понял, канцелярия, как и мы, заинтересована в том, чтобы никто не узнал… об искажении нашей истории.
— Это не искажение, это ложь. И да, канцелярия по какой-то причине эту ложь поддерживает.
— Потому что они тоже замешаны.
— Вишневский сказал, они часто меняют мнение. Эта госпожа Мунсберг без колебаний кинет нас, если это будет выгодно.
— Верю. Но сейчас ей выгодно нас покрывать. И если ты выступишь с речью, так и останется, потому что они будут вовлечены еще больше.
— Сказал же: я не стану выступать, — резко обрубил его Хартунг.
— Не думаю, что сейчас ты способен трезво оценить ситуацию, для этого нужна ясная голова, нельзя действовать в состоянии аффекта.
— Моя голова ясна как никогда.
— Мне так не кажется, и это абсолютно нормально, ведь от тебя только что ушла девушка. Ты разбит и подавлен. Кстати, ушла она, потому что ты без всякой на то необходимости сказал ей правду. А теперь и дочь хочешь потерять? Что ж, вперед. Только я не пойму, зачем тебе это. Да, возможно, мы немного перестарались с приукрашиванием нашей истории, но это же не значит, что нужно впадать в другую крайность и вываливать на всех чистую правду?
— Значит.
— Почему?
— Потому что Вишневский прав. Эта речь будет насмешкой над людьми, которые действительно страдали и боролись. Я не могу на это пойти!
— Это будет насмешкой, только если они узнают, что твоя история — ложь. А если не узнают, какой в этом вред?
— Правда пострадает, все пострадают.
— Ого. Правда пострадает! Кто ты? Ганди или Иисус? До сих пор тебе было глубоко наплевать на правду, ты врал и не краснел. И делал это мастерски, изобретательно, весело, хитро. У тебя настоящий талант.
Хартунг молчал. В наступившей тишине он слышал только еле уловимый треск телефонной линии и взволнованное дыхание Ландмана.
— Михаэль, давай воспользуемся этим шансом, поступим разумно, — забормотал Александр. — Если ты не выступишь в бундестаге, канцелярия сдаст нас с потрохами.
— Почему это? Ты же сказал, они уже глубоко погрязли.
— Да, но если они почувствуют, что теряют контроль, что ты становишься опасным, потому что, как капризный ребенок, вдруг не захотел больше подыгрывать, то дернут стоп-кран. Им будет выгоднее самим тебя разоблачить, чем позволить это сделать тебе самому.
— Вот я и сделаю это сам. Не проблема. Самое важное я уже потерял. Денег у меня и раньше не было, и репутация всегда хромала.
Ландман оставил всякие попытки быть спокойным, деликатным и дипломатичным.
— Черт возьми, да что ты за идиот! — закричал он. — Ты губишь не только себя, но и меня! Ты хоть на секунду задумывался, что будет, если все это выйдет наружу? Я потеряю работу, у меня отнимут журналистскую премию, книгу можно будет выбросить на помойку, и нам, вероятно, придется выплатить издательству компенсацию за то, что мы умышленно распространяли ложь. Кинокомпания подаст на нас в суд, равно как и все наши рекламные партнеры и спонсоры. Нас возненавидят, никто не захочет иметь с нами дел. Вся любовь и восхищение, которыми ты еще можешь наслаждаться, обернутся презрением и ненавистью. Наши дети станут детьми мошенников. Наши семьи станут семьями мошенников. Разве ты не понимаешь, что разрушишь жизни всех нас?
Хартунг был в ступоре. Это правда, он не подумал о столь мрачных последствиях своего внезапного отказа. В то же время в нем зародилось чувство, странным образом сделавшее его глухим к предостережениям Ландмана: смесь протеста, надежды и фатализма. Протест был реакцией на превосходство аргументов Ландмана, фатализм — его привычным отношением к жизни. Удивительной была надежда, заключавшаяся в предположении, что грешник, вернувшийся на путь добродетели, может рассчитывать на некоторое уважение со стороны общества.
— Дело не только в речи, — тихо сказал Хартунг, — мне придется сделать еще много чего. Ты же знаешь график: только до конца этого года у нас запланированы десятки встреч, интервью и всего прочего. Если я их отменю, у людей возникнут вопросы. Однажды правда так или иначе выйдет наружу.
— Прошу тебя, не бросай все! — взмолился Ландман.
— Не могу, я чувствую, как это разрушает меня. Да, может, это и неразумно, но решение принято: я не буду выступать с речью, я ухожу. Потому что если не остановлюсь сейчас, то не остановлюсь никогда. Прости.
Хартунг положил трубку, выключил телефон, откинулся на спинку стула и провел рукой по красному пластиковому цветку.