ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Последнее обстоятельство, которое вывело Марту Прухову из равновесия, нормальным и здоровым людям может показаться мелким и даже комическим. Но так уж случается, что незначительное происшествие, смешное на первый взгляд, неожиданно замкнет круг — и человек пойман. Он мечется, как зверь, за которым захлопнулась клетка, спасения нет, он отчаянно бросается от стенки к стенке, от мысли к мысли, от представления к представлению, он в плену у самого себя. Тогда смерть кажется единственным выходом.

Вчера, когда она сидела у Ольги и пила коньяк, она еще воспринимала все с юмором, правда, с юмором висельника. Но в течение дня незначительные происшествия приобрели вдруг роковой смысл, и они все больше и больше убеждали Марту в том, что она всеми покинута, исключена из человеческого общества и что наступил момент, которого она с ужасом ждала всю жизнь, зная, что он должен наступить.

Когда в среду скорый поезд остановился в Тржебове, Альфред принес ей в купе горячие сосиски и булочку. Никогда никакие яства не возбуждали в ней такого аппетита, как эти вываренные сосиски с горчицей из вокзального ресторана. Но как только она откусила кусочек булки, она почувствовала, что шатается мостик, поддерживающий три передних фальшивых зуба, и что всякая попытка жевать может привести к катастрофе. Один из зубов, на котором держался мост, безнадежно расшатался и грозил при малейшем прикосновении сломаться или выпасть. К удивлению Альфреда, она больше не дотронулась до сосисок. Проклятые зубы! Они отравляли ей жизнь. Пломбы, мостики, коронки — ее челюсть вся в заплатах, как старая калоша. Для Марты это катастрофа. Делать протез — это значит запереться в квартире, выходить только к зубному врачу с платком у рта и шепелявить.

Надо же, чтобы это случилось как раз теперь.

Когда на другой день она проснулась в ледяной комнате, когда она вспомнила, что выгнала Элен и теперь некому затопить печь и сделать уборку, что она должна позвонить зубному врачу Яворскому, а потому Альфреду, чтобы тот послал ей какие-нибудь деньги, когда она вдруг ощутила, что вокруг нее все рушится, она почувствовала страшную усталость и вместе с усталостью — равнодушие ко всему, в том числе к своей собственной судьбе. Ну и пусть выпадут зубы, ей все равно.

Что она еще хочет сохранить в своей жизни? Для чего или для кого она хочет что-то сохранять? Она никому не нужна, и ей никто не нужен. Ей все противны. Особенно те, кто еще хочет жить, кто еще живет, кто еще чего-то ждет от жизни. Альфред! Ольга, которая явно не поняла, как велико ее, Мартино, горе, как она одинока и всеми покинута. Ольга думает только о себе, считает естественным, что мать позаботится о ее жизни, что она все устроит, поговорит с Кратохвиловой, что она будет до бесконечности платить за все и давать деньги. Ну что ж! Это ее собственная вина. Она сама воспитала так дочь. Когда сегодня утром к ней в комнату зашла Ольга, Марта почувствовала неприязнь к ней.

Собственная дочь стала неприятна Марте только потому, что Ольге хочется жить, потому, что она еще может думать о весеннем костюме, о парикмахере и о том, что она будет делать завтра. Она думает, что у нее впереди вся жизнь, думает о будущем. Надо предостеречь ее! Надо бы сказать ей: посмотри, и я была молода, красива, богата…

Она вдруг поняла, что тот день, которого она всю жизнь боялась, наступил. Наступил. А это конец. Двадцать пять лет в ней живет этот страх. Двадцать пять лет в ее воображении снова и снова воскресает лицо старой беззубой нищенки. Оно возникало из тьмы именно тогда, когда Марта чувствовала себя особенно молодой и счастливой. Оно неожиданно представало перед ней, и вдруг ни с того ни с сего в ее ушах начинал звучать голос нищенки. Целых двадцать пять лет этот образ жил в подсознании Марты. Впился в ее память, как клещ. Иногда Марте удавалось прогнать это видение, заглушить зловещий голос, но сейчас оно снова перед нею, его нельзя прогнать, и самое странное, что Марте и не хочется прогонять его, она готова принять его, сдаться, отступить перед ним и с удивлением осознает, что все это не так страшно, как ей казалось.

Они довольно часто бывали тогда, двадцать пять лет назад, в маленьком ресторанчике на Перштыне вместе со своими — ей хотелось сказать — друзьями. Но ни она, ни Альфред никогда не имели друзей. Это были только знакомые.

Гросс, скупщик картин, архитектор — его, кажется, звали Стах, — очевидно, никого из них уже нет в живых. Она давно уже ничего о них не слыхала. Люди приходили и уходили, не задерживались долго на ее жизненном пути. Только Альфред и та беззубая нищенка неизменно с нею. Эта нищенка приходила в ресторан в половине десятого с точностью, особенно раздражавшей Марту, и клала перед ней несколько роз, за которые платил Альфред. Это вошло в привычку, и Альфред давно уже покупал розы скорее ради нищенки, чем ради Марты. Нищенка никогда ничего не говорила, но Марте всегда казалось, что она на нее смотрит с бо́льшим интересом и любопытством, чем на остальных. Несколько раз Марта ловила ее испытующий взгляд на своем лице, и ей становилось не по себе. И она начала чувствовать отвращение к нищенке. Однажды они отмечали какой-то праздник. Все были возбуждены и веселы. В половине десятого появилась нищенка, мужчины шумно приветствовали старуху и купили у нее все цветы. Когда она клала розы перед Мартой, их взгляды встретились. Марта прочла в ее глазах сочувствие, жалость и что-то похожее на предостережение. Она сперва возмутилась. Ей так хотелось швырнуть цветы в лицо нищенке. Но Альфред был тогда в отличном настроении, он пленял все общество и помешал Марте сделать это, заговорив со старухой.

«Послушайте, матушка, вы умеете гадать по руке?»

Старуха покачала головой и сказала: «Этого не следует делать. Человеческая судьба начертана не только на руке. Рука может обмануть».

«Неужто! — воскликнул Альфред. — А тогда где же?»

«Не знаю, — ответила она. — Но я могу узнать судьбу людей».

«И нашу тоже?» — настаивал Альфред.

«Если захочу, то и вашу», — ответила она.

«Тогда скажите», — раздались крики, и кто-то положил на стол деньги.

Но старуха не притронулась к ним, отвела от них взгляд и посмотрела на Марту. Какое-то мгновение.

«Ну скажите хотя бы этой красивой даме!» — воскликнул Альфред.

Старуха снова покачала головой.

«Хорошо, что люди не знают своей судьбы, — сказала она, собрала в букет розы, лежавшие перед Мартой, и перевязала стебли обрывком бечевки. — Вы бы их поставили в воду, сударыня», — добавила она, обращаясь к Марте.

Тут их взгляды встретились снова, нищенка засмеялась, и Марта заметила, что у старухи нет зубов.

«И я была когда-то красива и богата, и как еще богата! И я когда-то занимала вот это место», — и она указала на стул, на котором сидела Марта.

Потом она заковыляла прочь, кивая головой и опираясь на палку. Марта видит все, как будто это происходит сейчас. На плечах у старухи черный шерстяной платок с бахромой, на голове — серая косынка, подвязанная под подбородком. Неестественно толстые отекшие ноги обуты в стоптанные туфли.

Прообраз ее собственной судьбы, пора которой сегодня наступает. Она не хочет защищаться и не может сопротивляться судьбе. Она носила в себе этот образ нищенки всегда. Он околдовал ее, он — ее проклятие.

Страшное видение появлялось в те минуты, когда ничто ее не огорчало, когда она жила в упоительном чаду счастья. Она порхала, подымалась все выше и выше, полными горстями разбрасывала любовь, молодость, красоту, богатство; и вот она сейчас лежит, и руки у нее пусты.

У нее нет ничего. Ни любви, ни молодости, ни красоты, ни богатства.

Она лежит тут никому не нужная.

Вдруг Марта услышала свой собственный смех. Молодой и беззаботный. Она видит себя в легком белом платье, с красным зонтиком в руках. Она бежит по зеленому лугу в Швигове; ненавидит она сейчас свое отяжелевшее тело, которое лежит тут; вот слышится ей звон бокалов и музыка; в действительности она вслушивается в тишину, в удручающую тишину. Наплыв тишины, глухота тела и слепота чувств. Она лежит иссохшая, застывшая, беззубая, одна. Она чувствовала приближение этого дня. Всегда, когда она скрывалась от пьянящей суматохи жизни и оставалась в тишине и одиночестве, когда тишина и одиночество были для нее лишь новым наслаждением, а не несчастьем, когда она еще не чувствовала заброшенности и пустоты, в такие минуты мимолетной передышки, которая вызывала у нее приятную дрожь, она часто спрашивала себя: «А что будет, если я потеряю все? Если я не буду уже молода, красива и богата? Что, если мне придется продавать розы, как той старой нищенке?»

Она спрашивала у себя только для того, чтобы полнее ощутить свое счастье и беззаботность. Она никогда не согласится быть старой, беззубой, не согласится жить без денег.

У нее есть Альфред! Обеспеченная будущность. Страховка от старости.

Нет у нее даже Альфреда. Того Альфреда, перед которым, как она надеялась, ей никогда не придется ничего скрывать, ни старости, ни шатающихся зубов, ни усталости, ни страха. Она думала, что они доживут вместе жизнь, как доживают тысячи стареющих людей. В мире, в покое, в воспоминаниях.

Но Альфреду еще хочется жить, он еще борется за жизнь, еще не думает сдаваться, еще отдаляет тот день, которого он не избежит, как не избежала его и Марта. Он еще не хочет жить в мире, не хочет покоя, не хочет воспоминаний. Он хочет продолжать обманывать жизнь и самого себя! Но это ему не удастся. Однажды и для него останется только одна щелочка, только один выход — смерть.

А смерть — это та же жизнь.

Что ей еще остается делать? Что еще может она сделать такого, чтобы в этом был хоть какой-то смысл? Можно спуститься в подвал за углем и затопить, можно выкупаться, можно одеться, намазать лицо кремом, напудриться, накраситься. Можно позвонить зубному врачу Яворскому и зайти к нему. Он удалит ей зуб, который она и сама может вывернуть языком. Мостик придется снять, сударыня, здесь поможет только протез. И ничего не скроют пудра, крем и румяна. А потом что? Что еще может она сделать? Продавать и жить продажей вещей, класть заплату на заплату, всегда сидеть одной и ждать, не забежит ли Ольга, не заглянет ли из вежливости Альфред. Она может еще начать попрошайничать. Сначала выпрашивать крупные подачки, потом мелкие, потом подбирать объедки и наконец ходить по кабакам в стоптанных башмаках и думать про себя или говорить вслух: «И я здесь сидела, и я была красива, молода и богата».

Ее считали глупой, думали, что она не разбирается в мужских делах, в политике, в торговле. Может быть, она и вправду была глупа, но она разбиралась в этих делах по-своему. Она понимала прежде всего, что не желает понимать эти дела. Они наводили на нее тоску. Но она всегда безошибочно распознавала, что ей полезно, а что опасно для нее.

Когда началась война и пришли немцы, она знала, что это можно пережить, что ей и при них останется достаточно места, чтобы устроить свою жизнь; и когда после революции Альфред очутился на самом дне пропасти и ему казалось, что наступил конец, полный конец, она все же ощущала где-то в тайниках души, что еще можно, хотя бы ненадолго, можно оттянуть конец, можно выкарабкаться. Но сейчас она точно знает, что наступает настоящий конец, что теперь уже не удастся избежать его и не удастся выкарабкаться, что они заткнут все щели. А если даже и можно было бы еще какое-то время пытаться оттягивать конец и выкарабкиваться, то у Марты для этого уже нет сил.

Пить и напиться. На столе — полбутылки коньяку. Есть она не может. Стоит только попробовать откусить кусочек, и зуб выпадет. Остается только пить!.. Умертвить себя, окаменеть, ничего больше не желать. Она сама себя добьет из милости. Остается только одна щель, и за той щелью подстерегает смерть. Но в эту щель ее все равно загонят — рано или поздно. Так лучше уж пусть будет раньше. Она сама, добровольно, слышите, добровольно, засунет туда голову. Уйдет из жизни так, как жила. Не позволит загнать себя. Все равно тело, которое лежит тут, это уже не ее тело. Оно отяжелело, постарело, мешает ей. Речь идет только о том, чтобы со вкусом украсить его и чтобы оно не мешало.

Она не спит и не бодрствует. Комната темная, пустая и холодная, и она в ней заперта, как в склепе. Но и за стенами склепа все пусто, дико, холодно. Ей кажется, что она лежит в космическом пространстве, пронизываемом холодными ветрами, в ледяной, беззвездной тьме. Время исчезло. Нет ни вчерашнего дня, ни завтрашнего.

Какое облегчение, что не будет завтра! Видимо, она на минутку заснула или только собрала все силы, чтобы встать. В квартире совсем темно и тихо. Наверное, уже ночь. Неважно, который час. Надо осуществить то, что она задумала.

Она зажигает маленькую лампочку, встает и идет к телефону. Механически, по памяти набирает номер, который набирала почти половину своей жизни.

Она слышит голос Альфреда. Голос из другого мира. Нет, нет, из того мира, где она еще недавно жила.

— Прощай, — говорит она ему, — прощай, Альфред…

И это имя показалось ей вдруг совершенно чужим, как будто она говорит с незнакомым человеком. Какое ей, собственно, дело до человека на другом конце провода? Он невероятно далеко, за горами, за морями, за могилами, там, на том свете, где Марта уже не хочет жить.

— Я все тебе простила, и ты мне прости!

Она машинально повторяет фразы, которые приготовила во время долгих одиноких размышлений, повторяет словно по чьему-то приказу. Повторяет и ничего при этом не чувствует. Он что-то объясняет. Он узнал голос Марты. Он беспокоится, не больна ли она. Нет ли у нее жара?

Нет, у нее нет жара. Она чувствует себя хорошо.

Он извиняется. За что-то извиняется. У него собрание, у него было собрание, у него будет собрание. Все в полном порядке, нет никаких причин для беспокойства.

Да, все в полном порядке.

Она положила трубку, но не на рычаг. Из трубки доносятся какие-то хриплые звуки, он еще что-то говорит, что-то объясняет, пытается ее утешить. Наверное, он зовет ее, наверное, его испугало ее молчание. Но она не может говорить: этот человек ей безразличен, ей безразличны его слова, все ей безразлично.

Она наденет черное платье, то, вечернее, которое она заказала себе осенью. Она еще ни разу не надевала его. Остался неоплаченный счет за Ольгин зимний костюм, надо было бы привести все в порядок. Кажется, обычно в таких случаях все приводят в порядок. Но Марта уже не может и не хочет делать этого. Она уже не успеет, пусть этим займутся другие, те, кто останется, для кого все это еще имеет значение. Пусть это сделает ее адвокат. У нее ведь есть адвокат. Всю жизнь у нее был адвокат. Некий доктор Фишар.

На шею она наденет жемчуг. Пожалуй, его жалко… жалко! Даже Марты не жалко, ничего не жалко. «Этот жемчуг остался от матери, — когда-нибудь скажет Ольга, — он был на ней в день ее смерти…»

Чего только не скажут!

Мертвые бледны, пугающе бледны, она подкрасит губы и щеки, пригладит волосы щеткой и все…

Что еще надо сделать? Она как лунатик бредет в ванную…

Сейчас она закроет глаза и будет думать о чем-нибудь приятном. Перед ее взором зеленая трава швиговского сада, она бежит босая, кто-то зовет ее, но она убегает, вот она перескочила через ручеек, она уже в лесу, звенят бокалы, она поднимает один из них, она молода, красива, рот полон белых зубов, она видит себя…

2

Ондржей убрал свои вещи в шкаф, умылся в ванной и надел чистую сорочку. Людвик торопится. Он хочет идти куда-то ужинать, говорит, что у него с кем-то свидание. Он даже не снял пальто, нетерпеливо топчется на месте и курит сигарету за сигаретой. Ондржею никуда не хочется уходить из приятного тепла уютной комнаты. Из чемодана он достал маленькую бутылочку сливовицы, которую ему дала как-то Тонка и он прихватил ее с собой в дорогу.

— Выпьем по случаю встречи, — сказал он.

Они выпили и вышли на морозную улицу. Прага была в возбуждении, но Ондржей, не знавший города, сразу не заметил этого. Людвик ощущал его даже на улицах, относительно спокойных и тихих. На Пршикопах им даже пришлось выйти из трамвая задолго до остановки, потому что толпа людей, неожиданно вынырнувших из темноты, запрудила трамвайные пути. В тусклом свете фонарей все казалось особенно таинственным и грозным. Толпа волновалась и гудела, голоса скандировали какие-то лозунги. Сквозь шум темной людской реки прорывался зычный голос громкоговорителя.

Ондржей с Людвиком молча пробирались по Гибернской улице. Толпа стала реже, но улица перед Народном домом была снова забита людьми. От вокзала докатывались волнами выкрики: «Долой министров-предателей!» Эти улицы, полные гула и скрытого напряжения, наэлектризовали Ондржея. Он остановился на краю тротуара, и ему так захотелось влиться в шумный волнующийся поток. Он чувствовал себя в своей стихии. Ему надо было избавиться от того горького осадка, который остался в его душе после встречи с мертвым Густавом. Но он почувствовал, как Людвик берет его под руку. И рука Людвика вдруг стала тяжелой. Конечно, он мешает Людвику.

— Пойдем, — устало и нетерпеливо сказал Людвик.

— Куда?

— Посидеть в тепле.

Ондржей усмехнулся. Ему не хочется в тепло, меньше всего ему хочется в эту минуту быть в тепле и тишине. Наоборот, его влечет к себе вихрь, буря. Но рука Людвика сжимает еще крепче его локоть и заставляет его следовать за ним.

И вдруг он оказался в ярко освещенном помещении. Духота, табачный дым, неясный гул голосов. Около стойки толпятся шумящие, спорящие люди, которых загнал сюда с улицы холод. В дальних залах почти пусто. Только за двумя или тремя столиками сидели посетители.

Людвик устроился так, чтобы видеть гардероб и вход. На столе, покрытом пестрой скатертью, стояла ваза с искусственными цветами. Оба вдруг поняли, что теперь-то и настала минута настоящей встречи. Два с половиной года они не виделись.

Что за люди встретились за этим столиком?

— Зачем мы здесь? — сказал Ондржей немного удивленно, разглядывая просторное помещение. — Наше место там, на улице…

— Не знаю, там ли мое место, — ответил Людвик неуверенно.

Ондржей внимательно посмотрел на него и через минуту спросил:

— А где же твое место?

— Не знаю, — пожал плечами Людвик. — Может быть, я и хочу к тем, кто на улице. Но там холодно и неуютно. Пусть решают за меня, а я подчинюсь…

«Зачем я это говорю? — спрашивал Людвик самого себя. — Ведь это краммеровщина. Да и так ли это на самом деле?» Он почувствовал на себе взгляд Ондржея. Он хорошо знал этот пронизывающий взгляд его темных глаз. Еще с Катаринаберга. Людвик пристыженно замолчал. К счастью, подошел официант и поставил перед каждым тарелку со шницелем. Ондржей вспомнил, что у него в чемодане есть два шницеля и что надо бы их положить за окно, чтобы они не испортились. Людвик осторожно откусывал, боясь, что у него разболится зуб. Болеутоляющие порошки он, как обычно, забыл в пальто и напрасно рылся во всех карманах.

— Все зависит от того, как решат теперь социал-демократы, — сказал Людвик, потому что его вдруг испугала тишина и, главное, молчание Ондржея.

«Может быть, от этого как раз ничего не зависит», — подумал Ондржей. У них в Кржижанове председатель социал-демократической организации — учитель Ганоусек. От него ничего не зависит.

— Ты думаешь? — сказал он и тут же заметил, что это прозвучало иронически. — Я полагаю, — поправился он поспешно, — все зависит от людей, от тех, что на улице, и от нас, от тебя тоже. Сейчас никто не может оставаться сам по себе. Он не выдержит одиночества. Погибнет, просто-напросто погибнет… — и после недолгого колебания добавил: — как Густав Оссендорф. Я видел его сегодня, мертвого…

— Как — мертвого?

— Он покончил с собой, пустил себе пулю в лоб, — задумчиво сказал Ондржей. — Он был одинок. Люди не могли подойти к нему, а он не сумел подойти к ним.

И он начал рассказывать. А когда прислушался к своему голосу, ему показалось, что он рассказывает вовсе не о чем-то необыкновенном. И он почувствовал облегчение. Ведь это только одна из тысяч печальных историй, и сколько их было в недавно прошедшие годы! А Людвик мысленно повторял: «Оссендорф!» Он старался представить себе лицо Густава. Он был очень похож на брата, того звали Эрик. Он помнит, как один из них притаился за грудой бревен на Кожланском шоссе. А неподалеку лежал труп Франтишека. Кто это был — Густав или Эрик? У обоих на голове береты, у обоих бороды. По Кожланскому шоссе проехал черный автомобиль. Из автомобиля вышли два человека. А что, если за Люцией придет Фишар? Возникнет почти гротескная ситуация. Но при чем тут Фишар? Почему он вспомнил о нем? Ах да, ведь тот человек, который вышел из автомобиля на Кожланском шоссе, был Фишар. Ведь Фишара так легко не забудешь. Или тот человек был до невероятности похож на Фишара? Как случилось, что Людвику не пришло это в голову раньше?

И как будто молния осветила его память.

— Он должен был продержаться, — говорил с каким-то упорством Ондржей. — Еще немножко надо было выдержать. Все будет по-другому. Теперь все будет по-другому. Но он не верил, и в этом все дело, Людвик. Он не верил ни во что. Был одинок. И тоже не нашел своего места…

Людвик молчал, он смотрел в сторону гардероба, как будто ждал, что оттуда придет спасение. И оно, действительно пришло. Появилась Ольга. Она пробиралась через толпу и оглядывала зал. Заметив Людвика, она издалека кивнула ему головой. Людвик встал и медленно пошел ей навстречу. Все на ней была безукоризненно. Каракулевая шубка, каракулевая шапочка, каракулевая муфта. Она стояла стройная, самоуверенная, улыбающаяся.

Они вернулись из гардероба. Ондржей поднялся смущенно и неуверенно. Ольга выглядела необыкновенно юной и свежей, подала ему руку, и он назвал свое имя, а ее имя он не разобрал, потому что Людвик как раз в этот момент неосторожно задел бокал и пролил почти все вино.

— Страшно холодно. За весь день я сегодня ни на минуту не согрелась, — сказала Ольга. И села на место Людвика у стены.

— Выпьем глинтвейна? — спросил Людвик, ища глазами официанта.

— Можно, — сказала Ольга равнодушно. — Я вам не помешаю? — спросила она, повернувшись к Ондржею.

— Нет, нет, — поспешно заверил ее Ондржей. — Скорее я обременяю Людвика, — добавил он нерешительно.

Ему показалось, что чем больше он старается не выглядеть рядом с ней неловким, тем неповоротливее он становится.

— Вздор! — пробормотал Людвик.

— Я много о вас слышала, — сказала Ольга и посмотрела прямо в лицо Ондржея. — Ну, а как Кржижанов?

Ондржей с удивлением посмотрел на нее.

— Я проводила там лето еще ребенком. Чтобы все было ясно, — засмеялась она и мельком взглянула на Людвика. — Я дочь Пруховой. Надеюсь, вас это не шокирует…

Теперь Ондржею кажется, что он расслышал ее имя, но только не сумел отдать себе отчет в его смысле. Словом, до него это не дошло. Молодая Прухова! Он засмеялся.

— Мне кажется, я даже помню вас, — ответил он. И хотя он сказал «кажется», он помнил ее совершенно отчетливо. — Однажды вы уронили мяч в пруд.

— В парке, — воскликнула она оживленно, — у мостков, где женщины всегда полоскали белье.

— Как раз тогда там не было никаких женщин. Это было в пасхальный понедельник. Вы ужасно кричали. Я вам его вытащил. Можно даже подсчитать, когда это было. Я ходил в первый класс городского училища, — размышлял он вслух.

— Забавно! — воскликнула Ольга.

Ондржей действительно очень хорошо помнил этот эпизод. Он сам себе казался тогда героем. Они играли в футбол, гоняли тряпичный мяч. Там были молодой Минаржик, Францек, Эман, родители которого содержали кондитерскую на площади, — целая банда мальчишек возвращалась домой по аллее. У старых ворот стояла Прухова. Ее знали все — как же, городская знать! А над спуском, ведущим к пруду, ревела вот эта особа. По поверхности пруда, полного зеленых лягушек, плыл большой яркий мяч, безнадежно удаляясь от берега. На Ондржее были новые трусы. Синие. Мама нашила на них по бокам красные полосы. И он прыгнул в них без размышления в холодную воду. Он был охвачен тогда каким-то благородным чувством. Воображал, что спасает не мяч, а человека. Он торжественно вручил его Пруховой. Ондржей ждал слов благодарности и восхищения, но она посмотрела на него удивленно и свысока и только кивнула головой, как будто в поступке Ондржея не было ничего особенного. «Видишь, она плюет на тебя», — презрительно заметил Пепек Груза.

— А что делает Мария Рознерова? Она замужем? — услышал Ондржей.

— Нет, не замужем, — он улыбнулся. — Она теперь работает у нас на заводе.

— Мы ровесницы, вместе росли. От весны до осени мы не расставались с нею. Ее родители…

Ондржей кивком дал понять, что знает об этом.

— Я вижу, вы все знаете. Вы работаете вместе с нею, да? Я была бы рада ее повидать!

— Я хорошо знаю ее, — сказал Ондржей.

— Шлифуешь трубки! — вспомнил Людвик.

— Я теперь редко работаю в цехе, — ответил Ондржей со смущенной улыбкой.

— Партийный работник, да? — воскликнул Людвик. — По меньшей мере председатель заводского совета?

Снова смущенная улыбка и снова утвердительный кивок головой. Уж хоть бы заговорили о чем-нибудь другом. Ольга рассмеялась.

— Забавно! Маму бы наверняка хватил удар, если бы она узнала, что я тут сижу с вами. Это вы ее позавчера выставили с завода, да?

— Мир тесен, — попытался Ондржей спасти положение шуткой. — Я думаю, мне лучше уйти.

— Ничего подобного! — воскликнула Ольга. — Наоборот. Я очень хотела с вами встретиться. Я знала, что вы будете здесь. И мне хотелось спросить, что, собственно, произошло в Кржижанове. Я ничего не знаю толком. Мать слишком взволнована. Скажите, кто устроил все это? Вы?

— Я! — Ондржей рассмеялся. — Рабочие решили большинством голосов.

— И вы этому действительно верите? — спросила Ольга.

— Чему?

— Что они решили голосованием.

— Я присутствовал при этом. Почему бы мне не верить? — не понял Ондржей.

Она не ответила, только сухо засмеялась.

— Почему ты сомневаешься? — удивленно спросил ее Людвик.

— Почему? — сказала она с легким раздражением. — Да потому, что я знаю, что этим людям совершенно безразлично, кому принадлежит завод…

— …и следовательно, я их заставил это сделать… — добавил Ондржей иронически.

— Вы или кто-нибудь другой. Может быть, вас тоже заставили.

— Что заставили? — не понял Ондржей.

— Заставить их, — засмеялась она.

— И вы действительно верите в то, что говорите?

— Ольга, — сказал почти умоляюще Людвик, — ведь ты не думаешь этого на самом деле.

Она только пожала плечами. Людвик закурил. Ондржей машинально тоже взял сигарету. Людвик наклонился, чтобы дать ему прикурить. Но Ондржей положил сигарету обратно и сказал:

— Я решил курить поменьше.

— Чего вы, собственно, хотите? — снова обратилась Ольга к Ондржею, теперь уже с явным раздражением.

— Кто? Я? — спросил Ондржей, делая вид, что он не понял.

— Я имею в виду коммунистов, — сказала Ольга.

— У меня дома лежит брошюра, которая называется «Чего хотят коммунисты», — стремясь предотвратить спор, пошутил Людвик.

— Оставь свои остроты, — нервно оборвала его Ольга. — Я говорю серьезно.

— А почему вы не хотите прочесть эту брошюру? — спросил Ондржей.

— Потому что мне хочется знать, чего вы, Махарт, от всего этого ждете, на что лично вы рассчитываете.

Ондржей засмеялся, открыл портсигар и закурил.

— Да речь идет вовсе не обо мне. Во всяком случае, прежде всего не обо мне.

— Тогда о чем же прежде всего? — настаивала Ольга.

Она сжала губы, которые вдруг побелели, и нахмурилась так, что на переносице образовались две морщинки. Людвик знал: это верный признак волнения.

— Если я вам скажу, вас это все равно не удовлетворит, — ответил Ондржей.

— Ну скажите.

— Прежде всего речь идет о социализме, — сказал он и, увидев ее разочарование, снисходительно усмехнулся и добавил: — Я ведь говорил, что вам этого объяснения недостаточно.

— Недостаточно, — призналась она. — Я, собственно, не знаю, что это значит. Можно ли при социализме жить, и как будут жить люди?

— На это я вам не могу ответить, потому что не знаю, как вы себе представляете жизнь, — сказал Ондржей.

— Но ведь вы навязываете людям свое представление о ней.

Он смотрел на нее и видел, как она напряжена и взволнована. Но, почувствовав на себе любопытный взгляд Людвика, он решил перейти в наступление. И заговорил спокойно, но убежденно:

— Ничего подобного! Мы просто практически его осуществляем, наше представление о том, как должна выглядеть жизнь. А поэтому вам кажется, что мы его навязываем. Мы создаем новые условия жизни. И оттого, что вы должны им подчиниться, оттого, что вы отказываетесь их принять как неизбежную необходимость, вам кажется, что мы их вам навязываем. Что же, если хотите — навязываем!

Она с удивлением посмотрела на него. Он воспользовался ее замешательством и спросил, глядя ей прямо в глаза:

— Чем вы занимаетесь?

Она отвела глаза и пыталась скрыть свое замешательство усмешкой.

— Что вы имеете в виду?

Людвик понял, что, задавая этот вопрос, она хочет выиграть время.

— Самые обыкновенные вещи. Как вы зарабатываете на жизнь?

— Никак! — ответила Ольга вызывающе. — Живу на деньги матери. Не работаю. А кому какое до этого дело?

— До этого дело есть тем, у кого ваша мать хотела отобрать завод.

— Он принадлежал и принадлежит ей. По закону.

Ондржей сухо и отрывисто засмеялся.

— По вашему закону, — сказал он твердо. — Но у революции свои законы. Их создаем мы. Те самые люди, вон там, на улице, Людвик.

Ондржей не взглянул на Ольгу. Он смотрел в упор, прямо в глаза Людвика.

— Я пойду, — сказал он и встал.

— Подожди, — вскочил Людвик.

Ольга, улыбаясь, потягивала из бокала теплое вино. Должно быть, она обрадовалась тому, что Ондржей уходит.

— Мы ведь еще с тобой не поговорили, — настаивал Людвик.

Ондржей так и не успел ответить. Людвик вдруг утратил к нему интерес. В эту минуту к их столику подошли Краммер, Сеймур и Шмидтке.

— А мы все-таки настигли вас, — воскликнул Краммер.

Ольга в удивлении встала.

— Боже мой, неужто Смит?! — воскликнула она. — В самом деле Смит! Как вы сюда попали?

Шмидтке подошел к Ольге, галантно поклонился и поцеловал руку.

— Очень просто. Я путешествую, — ответил он. — Вы бесконечно похорошели за это время.

Сеймур развалился на стуле, вытянул ноги и с любопытством разглядывал окружающих.

— Пока пролетариат борется, мы крадемся к власти, — возгласил Краммер, присаживаясь к столику.

Людвик подошел к Ондржею, чтобы задержать его.

— Разреши мне уйти, — сказал Ондржей, — я здесь лишний…

— Надеюсь, вы не покинете нас, идеалист, — крикнул Краммер вслед Людвику.

— Я сейчас вернусь, — ответил Людвик, направляясь с Ондржеем в гардероб.

— Как раз этого ты не должен был бы делать, — заметил Ондржей.

— Я должен, — ответил Людвик. — Вот тебе ключи. Я позвоню, когда вернусь.

Ондржей промолчал. Он кивнул головой и вышел на темную морозную улицу.

— Я хочу пить. Хочу сегодня здорово напиться, — воскликнул Краммер, когда Людвик вернулся к столику. — С нами красивая девушка, так предадимся же горькому веселью!

3

Он не мог поверить, что звонит Марта. Покорность, преданность, спокойствие. И голос ее изменился. Он звучал словно издалека, она говорила тихо и монотонно, будто отвечала выученный урок.

— Прощай, Альфред!

Он не понял.

— Кто это? — он повторил свой вопрос несколько раз, прежде чем убедился, что это действительно Марта. — Тебе что-нибудь нужно?

Он хотел сказать «милая», но в последнюю минуту проглотил это слово. Нет, ей ничего не нужно. И это было самое удивительное. Она позвонила ему просто так, ни с того ни с сего, вероятно, потому, что хотела услышать его голос, что затосковала по нему. Вздор! Этому невозможно поверить. Он был в растерянности, весь напрягся, насторожился. Это было, безусловно, не в характере Марты.

— Я тебе все простила, и ты мне прости!

Господи, к чему такая сентиментальность? Откуда это вдруг у нее? К чему разыгрывать такой спектакль? У него возникло неприятное чувство, что она просто хочет навязать ему разговор на тему о прошлом и будущем, грехе и прощении, любви и дружбе.

Но только, дорогая моя, на эту удочку ты меня не поймаешь. Для этого мы несколько стары.

Он сделал вид, что не расслышал ее слов, не обратил внимания на ее настроение, и начал деловой разговор о практических вещах.

Он говорил и говорил, пока вдруг не почувствовал, что говорит в пустоту, что Марта его не слушает, что она отошла от аппарата. Купальный халат соскользнул у него с плеч, и он стоял голый.

— Алло! — он приостановил поток слов. — Алло! Ты меня слушаешь, Марта? Ты у телефона? Алло!

Ничего! Молчание. Трубка гудела, как пустая раковина. Он подождал еще немножко и нерешительно повесил ее. Принялся поспешно одеваться. Что на нее нашло? Почему вдруг такой надрыв? «Прощай. Я тебе все простила, и ты мне прости!» Бессмыслица! Марта трезвая и рассудительная женщина. Но, может быть, именно потому, что она рассуждает трезво, она могла прийти к таким выводам…

«Если зайду в тупик, я кончу со всем этим», — чуть что с легкостью заявляла Марта. И он никогда не принимал этого всерьез. Пустые слова. Наверное, обычная неисправность телефона.

Когда Фишар уже был в пальто и собирался уйти, он вернулся от двери и медленно, со страхом набрал номер Марты.

Занято!

С успокоенной совестью он вышел. Он пробирался через толпы людей на Вацлавской площади, на Индржиховской улице, слышал обрывки разговоров возбужденных людей, и Прага казалась ему враждебной, она гудела, грозила выйти из берегов и все затопить. Прага раздражена, она подобна дрожащему от ярости, рычащему зверю, который готовится к прыжку. Фишар боится толпы. Однажды он видел в американском кинофильме суд Линча… а потом ему приснился сон: он бежал по пражским улицам и проспектам, скрывался в нишах, карабкался по крышам и падал. Он проснулся тогда в ужасе. Да, где-то в глубине его сознания кроется инстинктивный ужас перед толпой.

Он обрадовался, когда за ним закрылась дверь театра. В вестибюле было тепло и царила почти монастырская тишина. Толстая буфетчица осторожно и бесшумно раскладывала по коробкам свой товар; увидев Фишара, она улыбнулась, посмотрела на часы и сказала заговорщицким тоном:

— Барышня придет с минуты на минуту. Вы давно у нас не были, господин доктор!

Фишар кивнул и уселся в плюшевое кресло. Он радовался предстоящей встрече с Люцией — не видел ее уже четыре дня, — но в то же время в мысли его снова вторглась Марта, и это отравляло ему радость. Он знал, что у нее что-то не в порядке, случилось что-то. Все, что она говорила, и то, как она это говорила, находилось в вопиющем противоречии с тем образом Марты, который жил в его представлении больше двух десятилетий. Он встал, расстроенный и взволнованный, и спросил толстую буфетчицу.

— Могу я позвонить?

Она открыла ему кабину. Господи, почему он так волнуется? Он набрал номер Марты. Занято. У Ольги с весны свой телефон. У него где-то записан ее номер. Фишар поискал в записной книжке. Телефон у Ольги в порядке, раздались гудки, но трубку никто не поднял. Она, вероятно, у Марты, подумал он, и это его немного успокоило. Ну, разумеется. Если с Мартой что-нибудь приключилось, там же есть Ольга. А какие, в конце концов, у него еще остались перед Мартой обязательства?..

Через стекло кабины он увидел Люцию. Она спешила. Фишар выбежал из кабины и догнал ее.

— Люция, — прошептал он и поцеловал ей руку. — Как давно я тебя не видел.

— Пойдем ужинать, — сказала она без всякого перехода и самым равнодушным тоном, не проявляя никакой радости по поводу того, что после четырехдневной разлуки снова видит Фишара. Его это немного задело.

— Я думал, что сегодняшний вечер мы проведем вдвоем. Там будет компания? — спросил он.

Она кивнула.

— Досадно, — сказал он с печальной покорностью. — Я так ждал этой встречи, Люция. У меня на сердце много такого, чем бы я хотел с тобой поделиться. Ты не могла бы мне уделить хоть часок? Зайдем ненадолго к тебе…

— Я ведь уже условилась, а если попаду домой, то сразу же свалюсь. Страшно устала. А потом я не ужинала, а дома у меня ничего нет, — она хваталась за любой довод, только бы не остаться с Фишаром наедине.

Они молча пробирались через толпу, которая окружала Народный дом. Фишар был подавлен. Люция почему-то замкнута, неприступна, не соглашалась ни на одно его предложение, не проронила ни одного ласкового слова. В такие минуты он превращался из пылкого влюбленного в доброго дядюшку, снисходительного к ее капризам, благодарного ей за то, что она уделяет ему хоть чуточку внимания. Это была самооборона. Из страха потерять все он отступал на эти верные позиции. В такие минуты он начинал ей говорить «вы».

— Тогда мне придется принять решение без вашей помощи, — сказал он, улыбнувшись.

— Какое решение? — неосторожно задала вопрос Люция и тут же раскаялась в своем любопытстве.

— Бывают мгновения, Люция, когда нам необходим человек, который нас хоть немножко понимает. А я благодаря вам в последнее время привык к сознанию, что мне есть к кому прийти со своими тревогами, что я не одинок. Человек никогда не отучится ошибаться.

Он рассмеялся, стремясь, чтобы в его смехе была точно отмеренная порция горечи. Не слишком много, не слишком мало. Ровно столько, чтобы возбудить в Люции участие, чтобы получить от нее доказательство благодарности.

— Вам действительно не обойтись без моей помощи? — спросила она, испытующе, даже подозрительно посмотрев на него.

— Ничего другого не останется, — ответил он, даже улыбнувшись весело.

— Тогда зайдем на минутку в кафе, — сказала она, покорившись.

Кафе было переполнено и прокурено. Всегда тихое, полупустое, оно превратилось в этот вечер в шумный кабак. И сюда проникла та Прага, которой Фишар боялся. Они пробирались между столиков, вокруг которых теснились люди.

Он добился своего, остался вдвоем с Люцией, но это нисколько его не радовало. Напротив, он жалел, что принял ее предложение. Не такой встречи он хотел. Он тосковал по Люции преданной, благодарной, любящей. Он думал, что останется у нее на ночь. В последнее время она никогда не соглашалась на это, а он терпеливо подчинялся в надежде, что в подходящую минуту, когда она будет уступчива и мягка, податлива на его уговоры, он добьется от нее обещания переехать к нему. Надеялся, что ее прельстит перспектива беззаботной, спокойной жизни. Никогда ни в чем, Люция, я не буду посягать на твою свободу. Ты сможешь когда угодно уйти от меня и не услышишь ни слова упрека. Я не буду связывать тебе крылья. Напротив! Лишь для того, чтобы помочь тебе выше взлететь, я и хочу, чтобы ты жила рядом со мной. Я хочу быть тебе помощником, добрым советчиком, хочу, чтобы твои успехи на сцене стали моими успехами. Но если он скажет ей что-либо подобное здесь, в этом заплеванном кабаке, он все испортит. Лучше терпеливо дожидаться более удобного случая.

— Похоже, что надежд никаких, — сказал он с досадой, оглядывая помещение в поисках свободного места. — Уйдем отсюда…

Люция в знак согласия кивнула головой.

Когда они шли к выходу, Фишар заметил за большим столом, окруженным молодыми людьми, Владимира Бездека. Он что-то горячо доказывал, энергично жестикулировал, как будто с кем-то ссорился. Люция его не видела, а Фишар хотел сделать вид, что не узнал Владимира. Но тот заметил их, встал и, лавируя в узких проходах между стульями, поспешил к ним. Люция не подала ему руки.

— Я не знал, что вы принимаете разглагольствования пьяного всерьез, — сказал Владимир.

— Мне сейчас негде помыть руки, — ответила Люция холодно и отступила в сторону.

— Что у вас с Люцией произошло? — спросил Фишар.

— Да так, небольшой обмен мнениями, — сказал Владимир. — Еще и сегодня у меня из-за этого болит нос. Я вам хотел только сказать, что дела идут прескверно.

— Что вы имеете в виду? — спросил Фишар.

— У меня сведения из Народного дома. Мы с коллегами ждем здесь развязки. Масса неожиданностей. Из отставки, видимо, ничего не получится. Только декларация — и та ни рыба ни мясо. Вам, доктор, следовало бы хорошенько отрепетировать свой полуоборот.

Фишар терял терпение. Люция демонстративно отвернулась и медленно направилась к выходу. Он следил за нею глазами и рассеянно слушал Бездека.

— Да что полуоборот, этого, пожалуй, теперь недостаточно, доктор. Придется сделать поворот на все сто восемьдесят градусов, — засмеялся Бездек.

— Лучше бы вы побольше заботились о себе и поменьше о других, — сказал Фишар полушутя, полусерьезно.

Он в нетерпении протянул Бездеку руку.

— Я не эгоист, доктор. Я хочу поделиться с вами тем, что знаю. Советую подождать меня. Рядом в погребке. В любом случае я доберусь туда до полуночи. Уже с текстом декларации. Я так или иначе хотел вам позвонить.

— Не могу вам обещать, — сказал Фишар.

— Сократите на сегодня часы любви, — ответил Владимир, оглянувшись на Люцию.

Она была уже у двери, обернулась и посмотрела на них, Фишар поспешил к Люции. Она ни о чем не расспрашивала, но он почувствовал себя обязанным извиниться перед ней.

— Простите, Люция, — сказал он. — Я не подозревал, что вы не разговариваете с Бездеком. Он информировал меня о ходе заседания в Народном доме. Многое зависит от того, чем оно кончится. А он получает сведения из первоисточника. Ведь все мои решения связаны с этими событиями.

— Какими событиями? — спросила Люция. — Правительственный кризис? А что вам до него? Вы ведь не министр? — засмеялась она.

— Исход кризиса, — сказал он, — будет иметь далеко идущие последствия для всей моей жизни. Может быть, ты не понимаешь значения всего происходящего?

— Действительно, не понимаю, — сказала она. — То есть я не понимаю, какое все это имеет отношение к вам? Ко всей вашей жизни, как вы говорите?

— Увы, ты не так далека от истины. Я действительно могу стать министром, — сказал он с горечью и сам удивился своим словам. Зачем он это говорит? Иногда он лжет, сам не зная зачем.

— Вы?! — воскликнула она с удивлением.

Ну да! Он знает, зачем лжет: он не хочет потерять Люцию, хочет пробудить в ней интерес к себе. Он хочет участия. Пусть сочувствия. Что угодно, только бы какое-нибудь чувство. Может быть, даже ее возмущение было бы ему приятнее, чем это равнодушное, безучастное, без тени любопытства выражение ее лица.

— На меня рассчитывают в новом правительстве, — сказал он веско, но все с той же точно отмеренной долей горечи.

— На вас?! — воскликнула она удивленно и рассмеялась. — Почему же именно на вас?

Это казалось ей непонятным, лишенным всякого смысла, и Фишар обиделся.

— Речь идет о правительстве специалистов, — сказал он таким тоном, словно разговаривал с ребенком.

— О чиновничьем правительстве, как все его называют? — спросила она, оставаясь безучастной, но в ее тоне он почувствовал презрение.

Надо было отступать.

— Да! — кивнул он устало. — Конечно, против моей воли. У меня своя собственная точка зрения на сей счет. Как бы ни повернулись события, я знаю, чем все кончится.

— Чем же? — с интересом перебила она его.

— Это несложно рассчитать, — сказал он с уверенностью. — Победят коммунисты. В этом уравнении нет ни одного неизвестного.

— И это думаете вы? — удивленно воскликнула она и в то же время заметила, что они снова прошли мимо Театрального кафе и идут по направлению к дому. Она остановилась, но, прежде чем ей удалось заставить его возвратиться, он сказал твердо:

— Да! Я видел слишком много грязи в другом мире. И решил сделать из этого выводы.

— Какие? — спросила она.

В ней боролись противоречивые чувства. Она знала, что нельзя верить ни одному его слову, но тем не менее все, что он говорил, разжигало ее любопытство.

— Все это, Люция, связано с тем, о чем я сегодня хотел с тобой говорить, — сказал он и умолк.

— Так скажите сейчас!

— Нет! Сейчас не буду. Это слишком важное дело, чтобы его можно было решить так, мимоходом, на улице!

Он горько, даже скорбно усмехнулся. Но как раз эту его усмешку, эту складку вокруг губ она ненавидела. В ней было что-то циническое, жестокое и самоуверенное. Он вымогает у нее участие. Она должна быть серьезна, невероятно серьезна, потому что он принимает какое-то решение. Она должна была бы быть сейчас сговорчивой, с уважением слушать его, как слушает ученица учителя, дочь — отца, неопытная девушка — мудрого и зрелого мужчину. Когда-то он все-таки помог ей, и она должна быть ему благодарна. Благодарна всю жизнь. Преданна, покорна, полна уважения.

— Придется мне умерить свое любопытство!.. — сказала она. — Я обещала… вернемся.

Он понимает, что ему следовало бы теперь поклониться, поцеловать ей руку, молча и гордо уйти. Но он не может решиться на это. Он чувствует, что поведение Люции вызвано какими-то обстоятельствами, которые ему удастся узнать, если он останется с нею.

— Пожалуйста, — поклонился он и зашагал, взяв Люцию под руку.

Но когда они вошли в Театральное кафе, он обнаружил там, к своему изумлению, Шмидтке, Янебу, Ольгу и еще каких-то людей, которых Люция не могла знать. Ее поведение показалось ему еще непостижимее. И Люцию удивило и даже несколько смутило это шумное общество, теснившееся вокруг маленького столика. Она с изумлением посмотрела на Людвика, ожидая от него объяснения. Он ответил ей благодарным, радостным, извиняющимся взглядом. Любое общество приятней для нее, чем свидание с Фишаром наедине, — молча ответила она ему. Начались спешные взаимные представления. Она не запомнила в ту минуту ни одного имени. Кто-то подал ей стул. Она села, и вдруг ей захотелось только одного — поесть.

4

Бенедикт скучает и не может понять, почему он должен лежать в постели, когда у него ничего не болит. Температура упала после первого же укола пенициллина, прекратился и мучительный кашель. По правде сказать, первые два дня, когда ему приходилось вставать и идти по холодному коридору или же когда надо было подбросить в печку уголь, у него кружилась голова, и он был рад снова поскорее лечь в постель.

Погоди-ка, он свалился во вторник, сегодня пятница, значит, он лежит у Махарта третий день. «Что же, я так и буду валяться у чужих, господин доктор?» — спросил он сегодня у врача. «И даже не думайте вставать, дружище. У вас двухстороннее воспаление легких. Раньше от этого умирали».

И он снова всадил ему в задницу ту же дрянь. Без дураков, Бенедикт, это тебе не шутка, надо вылежать.

Вот он и вылеживает. Да долго ли так выдержишь? Старая Махартова носит ему мясной суп и чай с лимоном.

А зачем он, собственно, приплелся сюда? Той ночью, когда он решил идти к Махарту, ему это было яснее, чем сейчас. Может, в горячке был или спьяну. Хватил три кружки пива, а потом еще грог в придачу — ну, его и разобрало: к выпивке он не больно приучен, как черт ладана боится хлебнуть лишнего. Уж он-то знает, что может натворить пьяница, насмотрелся на отца. Тот всегда бывал под мухой, колотил мать и их, детей, а потом скулил где-нибудь в углу, как побитый пес… Это еще счастье, что сам-то он пришел сюда. Если бы с ним такое стряслось дома, он бы окочурился, прежде чем о нем кто-нибудь вспомнил.

— Ты что ж это, Йозеф, — сказала ему вчера старая Махартова, — совсем о себе не думаешь. Живешь как пес. Приличную квартиру, что ли, достать себе не можешь? Женщину подходящую не найдешь? Чужие люди за тобой толком никогда не присмотрят…

Это факт! Но одно упирается в другое. Без квартиры бабу себе не найдешь, а на что квартира без бабы? А потом втемяшилась ему Тонка, собственно говоря, он никогда и не думал ни о какой другой женщине. Еще мальчишкой, когда и понимать-то не понимал, что к чему, бегал к ним в лавку, смотрел, как она там вертится возле весов, продает изюм. Потом, когда она вышла замуж за Францека, он убеждал себя, что она долго с этим обормотом не проживет, его посадят, и кончен бал. Любой бабе опротивеет такая жизнь.

«Она хорошая, Тонка, и не заслуживает плохого к себе отношения, — сказал ему Махарт в тот вечер, когда уезжал. — Но я-то плохой, Йозеф. Я вот не знаю, как теперь быть. Да что тебе говорить».

Значит, здорово втрескался он в Маржку Рознерову. А ведь за Маржкой раньше бегал Слезак, тот, из типографии Валоуха. Его посадили вместе с Махартом. Потом Слезака прикончили в последний момент.

«Я тоже всю жизнь думал только о Марии, — сказал ему Махарт вчера, когда они погасили свет. — Но что я мог сделать? Франтишек был моим другом. А потом, когда он погиб, стало только хуже. И я сам все испортил. Просто потерял голову. С некоторыми женщинами нельзя торопиться».

«А теперь у тебя с Тонкой ничего нет?» — спросил Бенедикт.

Ондржей, понятно, долго не отвечал, а потом сказал:

«Нет. Теперь уже ничего!»

«А ты ей говорил, что, мол, больше не хочешь с ней иметь дела?»

«Нет еще! Не мог я. Боюсь, что не смогу этого сказать. Это не так просто».

Бенедикт и сам удивляется, почему он не злится на Махарта. В другое время он бы ох как злился. Если бы лежал он сейчас в своей конуре, вертел в руках револьвер и глазел на образок «Дай, бог, счастья», тогда бы он, наверное, злился. Он представлял бы себе, как отделает Махарта. А теперь он не злится на него, даже за то, что тот спал с Тонкой. Пожалуй, он ему завидует, черт возьми! Бенедикт, будь он на его месте, тоже не отказался бы. Раньше он думал, что Махарт стал ему поперек дороги и если бы его не было, то все сложилось бы иначе. Теперь Бенедикт понял, что вовсе не Ондржей ему помеха, совсем не в этом дело. Ондржей достал для него лимоны и сказал: «Вот тебе, слопай их все сразу, в них витамины. И оставайся здесь, не пущу тебя в твою конуру. Паздера говорил, что он тебе присмотрит какую-нибудь квартирку, а пока не получишь ее, будешь жить у меня. Ведь надо же иметь голову на плечах — не грызться же нам из-за бабы. На свете существуют и поважнее дела».

Это факт! Бенедикт, пожалуй, сам был порядочная свинья, еще похуже, чем Махарт. Всю жизнь его словно сжимали какие-то ржавые обручи. Ничем не мог он от них освободиться, и люди не могли к нему подступиться. А когда обручи вдруг лопнули и он смог наконец подойти к людям, а люди к нему, то стало ясно, что все не так-то просто, что у каждого свои заботы. А вот сейчас, черт побери, он себя чувствовал здесь как у родных. Кто бы для него столько сделал? Когда ему было плохо, старая Махартова таскала ему через обледенелый двор мясной суп, а Махарт совал ему под мышку градусник и говорил: «Покажи язык, как ты себя чувствуешь; ну хватило тебя, чертяку! Был я у тебя дома, так ведь там по стенам вода течет и тут же в сосульки превращается. И мы, ясное дело, хороши, бросили тебя».

Бенедикт не виноват, что разревелся, как грудной младенец; он лежал на брюхе и всхлипывал в подушку, чтобы никто не видел. Ему было страшно жаль чего-то, и больше всего себя. Все из-за паршивой болезни. Ведь от болезни никто не застрахован, она сваливается на тебя, когда ты меньше все этого ждешь. Ему было так плохо, как никогда в жизни, порой он терял сознание и в бреду нес бог знает что. Ему было плохо и в то же время так хорошо, как никогда еще не бывало. Наверное, оттого он и разревелся.

Бенедикт услышал, как старая Махартова ковыляет по двору. Тащится еле-еле, вот заскрипели двери в прихожей, и через минуту она появилась в комнате.

— Ну, как ты себя чувствуешь, парень? — спросила она. — Пока я переползу через двор, бог знает сколько времени уходит. — Она поставила кастрюли на стол. — Все остыло.

— Тетушка, не чудите, пожалуйста, — сказал Бенедикт. — Не носите мне все эти разносолы. Поскользнетесь еще, чего доброго, грех на мою душу ляжет. Что ж это ваш Ондржей лед не сколет?

Она подогрела суп на печке.

— У него забот хватает. И правильно! Когда было совсем худо — ну что тебе рассказывать, ты и сам натерпелся, — я сколько раз на него сердилась. Мир не переделать, говорила я ему; вот если бы ты думал о своем ремесле и не совался все время в революцию, так тебя бы оставили на работе. А он и слушать не хочет. Надо, мол, все переделать до основания. Иначе хорошего не жди. И переделал, ничего не скажешь. С тех пор я молчу. Что ж тут сердиться! Взять хоть бы этот лед. Не беда. Выглянет солнышко — и ничего от него не останется. Что там лед. Надо теперь смотреть в оба, чтоб у вас не отобрали того, что вам принадлежит!

— А как же! Вы, тетушка, видать, тоже коммунистка, да? — спросил он.

— Вот тебе суп с лапшой и мясо, — сказала она и поставила кастрюлю на стул возле его постели. — Нет, я не коммунистка, хотя почему бы мне и не быть ею. Уж если на то пошло, так я коммунистка! Сын, правда, говорит мне: «Ничего, не тревожься, мама, я и за себя и за тебя поработаю». Когда речь идет о нашем, кровном, так мы все коммунисты. А ты разве нет?

— А как же, — буркнул Бенедикт и набросился на суп. — Ясное дело!

— Вот тебе рогалик и чай, подогреешь после, чтоб мне не ходить сюда. А вечером я тебе снова еду принесу.

— Не надо, — сказал Бенедикт. — Я уж здоров. Пойду к себе.

— Не выдумывай, — сказала она. — Тебе еще нельзя. Ондржей сказал: «Мама, не отпускай его, если он захочет уйти». Ты упрямый, это верно. Но уходить не смей, а то мне из-за тебя влетит.

— Конечно! Он всегда должен настоять на своем! Ну, спасибо вам.

— Не за что. Теперь пойду к старику, он еще не ел!

Когда она ушла, унося в корзине посуду, Бенедикт встал, натянул брюки и обулся, надел пальто, да поверх еще укутался в одеяло Ондржея. Набрал в ящик из поддувала золы, вышел во двор и посыпал золой обледенелые камни.

«Мир переделывает, а лед посыпать золой не может», — думал он, но уже без всякой злобы. Его трясло от холода. Он залез под одеяло и через минуту уснул. Проснулся он только под вечер. У его постели стоял доктор Пешек, а за ним старый Паздера. В комнате было почти темно. Паздера включил свет.

— Добрый вечер! — сказал он.

Доктор выстукал Бенедикта, потыкал в волосатую грудь трубочкой: дышите, не дышите, впрыснул в него снова пенициллин, написал какой-то рецепт: «Пошлите за этим» — и ушел. Остался Паздера, он сел на край постели и принялся рассказывать:

— Так вот, твои министры не желают иметь с нами ничего общего. Мы, видите ли, плохо пахнем. Им хочется от нас отделаться.

— Какие мои министры? — пробурчал Бенедикт.

— Ну, как же, «братья»! Они больше не хотят делить с нами власть. Подавай им все или ничего. Ну, так не получат ничего. Обойдемся и без них!

— Я тоже так думаю! — сказал Бенедикт.

— Я пришел сказать тебе, что ты получишь новое жилье. Голечек тебе освободит в своем доме верх, и как только ты станешь на ноги, можешь тащить туда свои манатки. Там сухо и попросторней, чем здесь, — добавил он, оглядываясь вокруг.

— А почему сам Голечек? Ведь он же районный председатель, — удивился Бенедикт.

— А почему бы не Голечек! — вдруг раскричался Паздера. — Что мы, людоеды, что ли?

— Чего же он раньше этого не сделал? Почему как раз сейчас!

— Раньше мы не знали, как ты живешь.

— Будто вы уж у меня действительно никогда не были, дядюшка! Не сочиняйте, пожалуйста. Мало ли вы меня ругали да уговаривали, чтобы я к вам переметнулся.

— Одного человека нетрудно и проглядеть. Больно ты нам нужен! Трепач ты, только тебя нам и не хватает!

— Дядюшка, не подначивайте меня. Не то я еще больше разозлюсь. И если бы я не должен был вас поневоле уважать, потому что вы были другом отца и опекуном братишки, так я бы вас уж давно выставил, скажу я вам по правде. Мне ваши советы и ваши проповеди осточертели.

Паздера несколько раз открывал было рот, собираясь что-те сказать. Потом встал и с минуту смотрел на Бенедикта.

— Ну так как, — сказал он, — что ж передать Голечеку?

— Передайте, что ладно, — пробурчал Бенедикт.

Паздера одобрительно кивнул головой.

— Махарт говорил, что ты взялся за ум как будто, — сказал Паздера и надел шапку. — Правда, в самую последнюю минуту. Ну что ж, я пойду.

Он кивнул головой на прощание. Бенедикт сердито отвернулся к стене, закрыл глаза и открыл их только тогда, когда услышал скрип калитки во дворе. Умеет вытягивать жилы этот противный старикан. Чтоб его черти взяли. В душе у Бенедикта был мир и покой, а теперь на него снова напала злость и хочется сделать все наперекор своему же решению. Но Паздера — это Паздера, и незачем о нем думать. Как будто его нет вовсе! Наверное, уже шесть часов. На дворе совсем темно.

Бенедикт с непостижимым проворством вскочил с постели, побрился бритвой Махарта и умылся водой, которая грелась в кастрюле на печке. Он вдруг почувствовал себя свежим и здоровым. Бенедикт погасил свет и крадучись прошел через дворик. Ветер пахнул ему в лицо, он нащупал задвижку, открыл калитку и, очутившись на улице, прибавил шагу. В аптеке еще горел свет, но штора была уже наполовину спущена. Он приподнял ее и проник внутрь. За прилавком стояла барышня в очках и перекладывала какие-то скляночки.

— Добрый вечер, — сказал он.

Барышня даже онемела от удивления.

— Приготовьте мне вот это лекарство, барышня, — сказал Бенедикт и подал ей рецепт. — А я пока поговорю с аптекарем.

— Господина аптекаря нет, — заметила она.

— Неважно. Я пройду к нему в квартиру, — сказал Бенедикт и зашел за прилавок.

Провизорша, удивленная его самоуверенным тоном, не препятствовала ему. Она робко отступила перед ним.

— Что вам приготовить, — спросила она, — ведь это обыкновенный сироп.

— Так приготовьте сироп. Я его потом захвачу.

Он прошел через комнату, где сильно пахло лекарствами и где стояли шкафы, полные бутылочек и баночек, вошел в освещенный коридор, поднялся по ступеням на второй этаж и там позвонил.

Служанка, открывшая дверь, вопросительно посмотрела на него.

— Мне надо поговорить с аптекарем, — сказал Бенедикт.

— Господин аптекарь только что пришел и ужинает, — ответила девушка.

— Неважно! — настаивал Бенедикт. — Я должен с ним поговорить. Скажите ему, что по очень важному делу. Мое имя Бенедикт, Бенедикт Йозеф.

— А вы насчет политики? — спросила девушка испытующе.

— Ага, — кивнул Бенедикт.

— Ну, тогда подождите, — сказала она и вошла в одну из дверей.

Дверь осталась приоткрытой. Бенедикт увидел просторную, ярко освещенную комнату. Под большой люстрой стоял круглый стол, покрытый белой скатертью. За столом сидел аптекарь в жилете с салфеткой на груди, его жена и сын. Они ели. В передней пахло чем-то жареным. Бенедикт видел, как аптекарь снял салфетку, встал и не спеша вышел в прихожую.

— Привет! — сказал он, увидев Бенедикта. — С чем пришел?

Это был высокий, почти на голову выше Бенедикта, полный и крепкий мужчина. Он всегда держался с достоинством и старался сохранить привычную осанку и теперь, хотя был в жилете и в шлепанцах.

— С чем пришел? — сказал Бенедикт. — А вот с чем!

Он вынул из кармана разорванное партийное удостоверение. Аптекарь поднял брови: он не понимал, чего хочет Бенедикт. В конце концов он взял удостоверение и с любопытством начал его рассматривать.

— Что это? — спросил он.

— Это… — начал было Бенедикт, но осекся и затем произнес заранее подготовленную фразу: — Я возвращаю вам как председателю свое удостоверение потому, что я не хочу иметь ничего общего с вами.

Наступила тишина. Аптекарь с минуту стоял молча, видимо, до него еще не дошел смысл происходящего.

— Ах, так! — удивленно пробормотал он и потянул носом. — Так они тебя все-таки поймали.

Аптекарь брезгливо держал удостоверение за уголок и не знал, что с ним делать.

— Поймали, не поймали — не имеет значения, — сказал Бенедикт, он стоял, широко расставив ноги, потому что у него начала кружиться голова и весь он обливался потом. — Но вы все же примите это к сведению.

Они стояли друг против друга. Часы на старом комоде пробили половину седьмого. Их звон как будто пробудил аптекаря. Он швырнул под ноги Бенедикту удостоверение, которое до тех пор держал в руке, и вдруг взорвался:

— С какой стати всякое хамье лезет ко мне в квартиру? Вы пришли угрожать мне, что ли? Разве вы не знаете, где секретариат? Вы думаете, что я вас боюсь, голодранцы вы несчастные?

Служанка стояла в коридоре возле двери. Она испуганно прижимала к груди передник. Из другой двери вышла жена аптекаря, а в комнате расплакался ребенок.

— Не ори на меня, — заревел Бенедикт. — А это возьми себе, — и он отбросил носком ботинка удостоверение прямо под ноги аптекарю. Потом он быстрым взглядом окинул прихожую и, выходя, в дверях буркнул: — Прощайте!

Бенедикт ушел, хлопнув дверью. В аптеке он взял у барышни сироп, подлез под полуопущенную штору и очутился на темной Кржижановской площади. Он чувствовал себя очень слабым после недавнего жара, но при этом было необыкновенно легко и свободно. Однажды он уже пережил нечто подобное, и об этом вспомнил сейчас. Было это за городом; он вышел на Поланку, и перед ним вдруг открылся широкий, почти безграничный простор; ему показалось тогда, что достаточно поднять руки, чтобы взлететь. Ни до этого, ни потом — никогда он не ощущал так остро сладость освобождения. Лишь сегодня. Но тогда на Поланке это было без всякой причины, разве только оттого, что ярко светило солнце, что он был один и чему-то радовался. Сегодня для этого есть причина. Может быть, он сломал железные обручи, которые его сжимали и мешали ему сблизиться с людьми. Сейчас он выдержал сражение не только с аптекарем, но и с самим собой. Он чувствовал, что ничего не боится, совершенно ничего не боится, он освободился и поэтому радуется всему, даже освещенные витрины заставляли его бежать и кричать от радости. «Двухстороннее воспаление легких. Раньше от этого умирали», — сказал доктор.

Бенедикт чувствовал, как спину его холодит мокрая рубашка. Он поднял воротник пальто, засунул поглубже в карманы руки и, сгорбившись, зашагал взад и вперед по полупустой улице. У домика Чигаковых он остановился, вернее, что-то его остановило. Возможно, освещенное окно, за которым ему почудилась тень Тонки. Он взялся за дверную ручку, нажал, и дверь отворилась. Он вошел в темный коридор. Из щели под дверью пробивался свет. Он открыл дверь раньше, чем Тонка успела ответить на его тихий стук, и сам испугался своей смелости. Тонка сидела в белой, чисто убранной кухне с вязаньем в руках и ждала Ондржея. Поэтому она оставила дверь незапертой, хотя обычно тщательно запирала даже днем: боялась оставаться одна. Входя, Бенедикт заметил на ее лице улыбку. Улыбка сразу же исчезла и уступила место удивлению. Она отложила вязанье и встала.

— Это ты, Йозеф, — сказала она с явным разочарованием. — Ты что-нибудь мне принес?

Он заходил к ней несколько раз, но всегда с какой-то определенной целью, обычно она сама звала его что-нибудь исправить. В доме всегда ведь надо что-то чинить.

— Я шел мимо, — сказал он, — и решил зайти спросить, не надо ли тебе чего.

Он продолжал стоять у двери.

— Ты хороший парень, — ответила Тонка. — Но как раз сейчас мне ничего не надо, — добавила она, оглядывая комнату немного беспокойным, растерянным взглядом.

Он смотрел на нее. На ней был халат, расшитый крупными цветами, с глубоким вырезом. Еще чуточку, и он мог бы разглядеть место, где начинается у нее грудь. Господи боже мой, дотронуться бы только до ее теплого тела! Но он не осмелился даже подумать об этом, он только ощущал это всем своим существом, даже кончиками пальцев. Ноги у него задрожали от внезапно нахлынувшей слабости.

— Ну вот, — сказал он покорно и должен был бы добавить «так я пойду», но он не мог произнести этих слов и отчаянно искал предлога, чтобы продолжить разговор.

Она невольно помогла ему, хотя ей не терпелось, чтобы он ушел. Она боялась, что каждую минуту может прийти Ондржей и столкнуться с ним.

— Ты был где-то на окраине? — спросила она, чтобы прервать молчание.

— Я иду туда, — ответил он. — Я теперь временно живу у Махарта.

Он произнес имя Ондржея, надеясь возбудить ее интерес. И он не ошибся. Она явно испугалась.

— Погорел, что ли? — спросила она.

— Нет, скорее замерз! — засмеялся Бенедикт и от смущения начал раскачиваться. — Меня свалило как раз у него, и я уж там остался.

— Что тебя свалило?

— Воспаление! Вот здесь, — и он указал на грудь. — Я лежу со вторника, и сегодня уж не мог больше выдержать. Поживу там до воскресенья. А когда Махарт вернется, перееду.

— Да ты бы сел, Йозеф, что стоишь у двери, — пригласила она его, хотя и не очень охотно.

Тонка немного побаивалась Бенедикта. Но любопытство взяло верх. Она не видела Ондржея со вторника!

Ее одиночество было мучительным. Она жила в доме одна, почти ни с кем в городе она не общалась, самое большее перекинется несколькими словами с соседкой. Францек аккуратно посылал ей каждое первое число деньги, немного, правда, но ей хватает; иногда ей кое-что подбрасывала мать, чаще всего то, чем торговал старый Шимон. Она знала, что Францек хочет от нее одного: чтобы она сохранила в порядке дом, и она делала это даже слишком заботливо и добросовестно. Во вторник после ухода Ондржея почтальон принес ей два письма. Никогда ей никто не писал. От Францека иногда приходила открытка, в которой он сообщал, почему не послал ей белье и когда его пошлет.

Первое письмо было анонимным, от неизвестного доброжелателя, который сообщал, что ее муж живет в Чешске Липе с другой женщиной. Это ей было безразлично. Второе письмо взволновало ее гораздо больше. Оно было послано жилищным отделом. Тонке предлагалось сообщить, сколько жилых комнат в доме № 53 и сколько человек в нем проживает. Она поняла, что это значит.

И сам Ондржей ей уже давно говорил: «Ты дома не сохранишь, тут жилья по меньшей мере на две семьи! Знаешь, в каких условиях люди живут?» И хотя она порой тяготилась своим одиночеством, она не могла без ужаса представить себе, чтобы этот просторный дом заполнили чужие люди. Она так привыкла к тишине и к тому, что ей не приходится ни с кем и ничем делиться. К тому же она знала, что тогда наступил бы конец посещениям Ондржея. Стало бы невозможно сохранить в тайне их отношения, как это, просто чудом, удавалось до сих пор.

Она ждала Ондржея с нетерпением и с тайной надеждой, что он ей посоветует, к кому обратиться, что он скажет, как поступить, чтобы отдалить надвигающуюся опасность. Она была уверена: он найдет выход, чтобы иметь возможность встречаться с ней и дальше. Она никогда не задумывалась над тем, любовь ли то, что она чувствует к Ондржею. Что-то между ними было — и все. Она привыкла к его посещениям, они были единственным нарушением заведенного порядка, которое она себе позволяла. С течением времени ее отношение к нему приобрело характер супружеской заботливости, и она просто привыкла к этому. Ондржей существовал, и надо было о нем заботиться. Когда Ондржей мог прийти, даже если она и не знала точно, придет ли он, Тонка готовила для него ужин. Она заботилась, пока он не запретил ей, и о его одежде; если он оставался у нее на ночь, она вставала пораньше, чтобы накормить его завтраком и дать с собой еду. Ондржея это сердило. Его посещения очень скоро утратили прелесть запретного плода и превратились, по существу, в супружеские отношения.

— Ну что ж, пожалуй, присяду, — сказал Бенедикт, расстегивая пальто и комкая шапку в руках, — если я тебе не помешал…

— Дай-ка сюда пальто, я повешу.

Он разделся и отдал Тонке пальто и шапку. Она ушла в переднюю, и за те несколько секунд, что он был один, Бенедикта вдруг охватил страх. Что, собственно, мне здесь нужно?

— Я напою тебя чаем с ромом, — сказала она, вернувшись в комнату.

— Без рома. Доктор сказал, что с ромом мне нельзя. Махарт тоже давал мне чай с ромом.

— А кто же там о тебе заботится, кто тебе готовит? — спросила она, поставив чайник на электрическую плитку.

— Старуха Махартова. Она хорошая женщина, — сказал он. — А на той неделе я перееду.

— А куда он уехал? — спросила робко Тонка, усаживаясь на стул против Бенедикта.

— Кто? Махарт?

— Ага, — кивнула она.

— В Прагу, на съезд.

— А когда?

Она понимала, что ей надо умерить свое любопытство, ее интерес к Ондржею должен был бы показаться Бенедикту подозрительным.

— Сегодня, рано утром, встал еще затемно. Вернется в воскресенье или в понедельник. Не беспокойся, — добавил он.

Она внимательно посмотрела на Бенедикта и сразу поняла, что он все знает.

— А чего мне беспокоиться. Мне все равно, — пролепетала она не очень убедительно.

— Ну да! — пробурчал Бенедикт. — Да ведь я знаю!

— Что ты знаешь? — набросилась она на него.

— Что знаю? — повторил он. — Говорю тебе, что знаю все и, может, больше, чем ты.

Она встала, заварила чай и поставила перед Бенедиктом чашку, сахарницу и чайник.

— Хочешь поесть? — спросила она.

— Нет, не хочу, — ответил Бенедикт.

Когда Тонка наливала ему чай, она стояла возле него, совсем близко. Он чувствовал ее запах и, чтобы не поддаться искушению, упорно смотрел на чашку.

— Ну рассказывай, что же ты знаешь, всезнайка? — сказала она, плохо скрывая любопытство.

— Я знаю только то, что тебя ждет нелегкая жизнь. Я понимаю, что такое одиночество. Иногда становится невмоготу. Совсем голову теряешь.

— Обо мне можешь не беспокоиться.

— Да ведь я тебе добра желаю, Тонка, — сказал он, слегка заикаясь. — Я всю жизнь думаю о тебе, ты ведь знаешь. Я зла не желаю… Ты еще девочкой мне нравилась…

Произнося эти слова, Бенедикт не решался на нее посмотреть. Он по-прежнему, слегка сгорбившись, глядел на чашку с чаем.

Тонке известно это. Она знает его с детства, она помнит, как их выселяли из лачуги, как он мальчиком ходил к ним в лавку — его посылала мать, потому что сама больше не решалась просить в долг. С отцом вообще нельзя было говорить об этом. Он жадничал уже тогда, как жадничает до сих пор. Мать частенько откладывала им куски черствого хлеба, остатки еды, за которыми исправно приходил Йозеф. Тонке было жаль его, и в то же время он вызывал у нее чувство брезгливости. Она гнушалась той страшной бедности, в которой жили Бенедикты. А потом, когда старый Бенедикт повесился, она начала бояться Йозефа и брезговать им вдвойне. Она так и не смогла побороть в себе это чувство даже потом, когда они выросли и вместе бывали на танцах. Йозеф за ней несколько раз заходил. Она тогда вечно вспоминала его босые, потрескавшиеся ноги, с никогда не смывавшейся грязью, его руки, огрубевшие от тяжелого труда. И теперь она украдкой посмотрела на них! Они и сейчас у него такие же. Ее всегда пугал его взгляд, следивший за ней, точнее, преследовавший ее; он несколько раз пытался сблизиться с ней, но она избегала его, никогда не могла себе представить, чтобы он посмел дотронуться до нее. Она и сейчас не может себе этого представить. И если она терпит его присутствие сейчас, то только потому, что Бенедикт пришел не просто так. После того как она сказала Ондржею про ребенка, она ждала, что Ондржей зайдет к ней и они договорятся, как и что, а потом она потолкует с ним о квартире. Но от него — ни слуху ни духу с самого вторника; а сегодня уж пятница!

— Я знаю, что ты хороший, Йозеф, — сказала она после минутного молчания, когда Бенедикт, потягивая чай, спрашивал сам себя, правильно ли он сделал, что пришел сюда. Махарт говорил ему, что с бабами спешить не надо.

Он поставил пустую чашку на блюдце и встал.

— Ну, я пойду, — заявил он. — Я пришел только затем, чтобы сказать тебе, что ты всегда можешь рассчитывать на меня, если тебе что понадобится. Ведь я в общем совсем не такой, как обо мне думают…

Она продолжала сидеть, потом испытующе посмотрела на него, как будто решая, может ли она спросить его прямо.

— А почему ты мне это говоришь именно сейчас? Именно сегодня? Скажи мне, что случилось с Он… — Она запнулась, но потом договорила: — с Ондржеем?

— Я же говорю, он уехал, — отрезал Бенедикт.

— Я не о том. — сказала Тонка. — Ты ведь мне хотел сказать что-то и вдруг испугался. Садись и говори, в чем дело.

Бенедикт послушно сел на стул, покосился на начищенную до блеска плиту, но не произнес ни слова.

— Все равно! Раз ты все знаешь, так скажи тогда, зачем ты пришел, — настаивала она.

— Ну, да ты так или иначе узнаешь, — пробурчал Бенедикт. — Я не хочу досаждать Махарту. А насчет себя я сказал тебе: ко мне ты всегда можешь прийти…

«У него есть другая…» — подумала она и сразу же произнесла это вслух. Она сама была удивлена: не знала как будто об этом, а в то же время знала.

Он молчал, кажется, кивнул головой, но это неважно, значит, все правда, Тонка теперь знала точно, что это правда.

— Кто она? Скажи… Слышишь, Йозеф, я должна знать…

Он испугался, увидев ее лицо. Оно выражало горе, страх и гнев. Она встала, подошла к нему, взяла его за плечи и заставила посмотреть на себя.

— Слышишь, скажи, кто она?..

— Тонка, не сходи с ума, — пытался он успокоить ее. — Я ничего не знаю. Честное слово…

— Знаешь. Как же тебе не знать. Я так и думала, — сказала она вдруг упавшим голосом. Опустилась на стул и беспомощно сложила на коленях руки. — Зачем ему простая, глупая баба. Но я-то от него, от Францека, все равно уйду. Я уж больше не могу, Йозеф.

— Верно! Это я одобряю. А то он еще тебе что-нибудь подстроит, — согласился Бенедикт.

Он сидел на краешке стула, охотнее всего он бы ушел, но ему вдруг стало жаль Тонку и не захотелось оставлять ее одну. Вдруг Бенедикт почувствовал себя плохо. Едкий пот покатился у него по лбу и по спине. Он вытер лоб платком.

— Скажи, кто она? Я тебя отблагодарю, Йозеф. Обещаю. Как мне тяжко, если бы ты только знал, — сказала она, обращаясь скорее к самой себе, чем к Бенедикту.

Когда Бенедикт посмотрел на нее, он вдруг весь обмяк.

— Рознерова, — сказал он и ждал, что Тонка разразится слезами.

Но Тонка даже не шелохнулась, только едва заметно кивнула головой, как будто он лишь подтвердил то, что ей было и раньше известно.

— Смотри не говори, что ты узнала это от меня, — добавил он.

Она снова молча кивнула головой. Сидела задумавшись, не замечая Бенедикта. Бенедикт поднялся, с минуту смотрел на нее; ему очень хотелось ее утешить, но он не знал как.

— Так я пойду, — сказал он, и она снова только кивнула головой, даже не сказала «до свидания».

5

Когда пришли Люция с Фишаром, компании пришлось перебраться к большому столу, так как все уже не могли поместиться за маленьким круглым столиком, который вначале заняли Ондржей с Людвиком. Люция села во главе стола. Людвик попытался занять место возле нее, но Фишар опередил его. Людвик сел между Фишаром и Ольгой, которая вела оживленную и, видимо, довольно интимную беседу со Шмидтке, Против Люции, на другом конце стола сидел Краммер с Сеймуром, который, хотя и не понимал ни слова, улыбался всем присутствующим и выглядел необыкновенно довольным.

— Что вас свело со всеми этими людьми? — спросила Люция Людвика во время ужина.

— Игра судьбы, — засмеялся тот. — Я стараюсь не задумываться о таких вещах.

— Послушайте, вас можно поздравить? — вдруг спросил Фишар.

— С чем? — не понял Людвик, в эту минуту ему удалось обменяться понимающим взглядом с Люцией.

— Говорят, вы займете место Геврле, — заметил как бы между прочим Фишар, сосредоточив внимание на своей тарелке.

— Ах, вот в чем дело? Нет, — ответил холодно Людвик.

— То есть как? Насколько мне известно, это было решено. Он разговаривал с вами об этом? — повернувшись К Людвику, спросил Фишар.

— Разговаривал.

— Ну и что же?

— Мы не договорились.

— Не может быть! В чем же вы не сошлись?

— Вы можете нажить неприятности, доктор. Не надо ни за кого ручаться. Сейчас нельзя ручаться даже за самого себя, — сказал Людвик.

Люция засмеялась.

— Альфред, — обратилась к Фишару Ольга, наклонившись к нему за спиной Людвика. — Когда мы видели господина Смита в последний раз — четвертого или пятого?

— Не помню, — довольно неохотно ответил Фишар.

— Четвертого! Это был день моего рождения. Вы принесли мне тогда «Зал ожидания» Ванека. Ну уж я-то знаю, когда у меня день рождения!

— Тогда, значит, четвертого, — сказал Фишар.

Вот дура! Наивна до глупости. Но все же на нее нельзя сердиться. Она не знает обстоятельств дела. Но почему Шмидтке начинает эти неразумные и неуместные разговоры и вспоминает о том времени, о котором и ему, и Фишару лучше было бы забыть?

Ему следовало бы уйти. Извиниться и уйти. Это было бы вполне естественно, и никто не удивился бы — ведь ужин закончен. Ему здесь неприятно, у него нет настроения, он утомлен, и у него нет больше сил все время быть в напряжении. В конце концов, зачем он здесь? У Люции было назначено свидание, правила вежливости не требуют, чтобы он остался с ней. Но с кем у нее свидание? Из всей компании она знает только Ольгу и Янебу. Она не хотела остаться вдвоем с ним, с Фишаром. В этом все дело.

— С кем, собственно, у вас тут было свидание? — не удержался и спросил он с точно отмеренной долей горечи и иронии.

— Вот с кем, — и она указала на компанию за столом.

— Ведь вы тут никого не знаете, кроме Ольги и Людвика.

— Вот именно, — ответила она вызывающе, — знакомые не могут сказать ничего нового. Это Краммер? Он привел американцев? — обратилась она к Людвику.

— Да, — ответил Людвик. — С одним из них он знаком еще по Нью-Йорку.

— С кем? — вмешался в разговор Фишар.

Людвик показал на Шмидтке, беседующего с Ольгой.

— Вы с ним тоже знакомы? — спросил Людвик и внимательно посмотрел на розовое, упитанное лицо Фишара. Он решил было спросить Фишара, не приходилось ли ему в дни революции ехать в автомобиле по дороге на Раковник. Но теперь, когда настал удобный момент, он вдруг заколебался. Он уже второй раз за сегодняшний вечер вспоминает об этой удивительной встрече. Первый раз тогда, когда Шмидтке и Фишар пожимали друг другу руки. Это, несомненно, была встреча людей, настолько хорошо знакомых, что они уже не интересовали друг друга или имели серьезные причины делать вид, что они не знакомы. А в то же время, когда он за ними наблюдал, в памяти Людвика отчетливо возник разговор Краммера со Шмидтке в «Сплите»:

С м и т: …и во время войны, Тоже, ненадолго, правда…

К р а м м е р: Как так — во время войны?

С м и т: Ну да! С определенным заданием, если угодно…

К р а м м е р: Ага! Шпионаж. Так вы можете нам рассказывать все что угодно, хотя бы и то, что вас зовут Смит.

Он счел тогда этот разговор несерьезной болтовней и никогда бы о нем не вспомнил. Но Смит возбудил в нем повышенный интерес к себе с того момента, как выяснилось, что он знаком также и с Ольгой, и тогда он понял из разговора, обрывки которого слышал, что их познакомил Фишар.

— Мне кажется, — неуверенно ответил Фишар на вопрос Людвика, — что я с ним однажды встречался. В какой-то компании.

Ложь. Людвик в этом не сомневался. Маска приоткрылась. Совершенно ясно: у Фишара есть веские причины что-то скрывать. Это вдвойне подогрело любопытство Людвика. Он наклонился через стол к Люции и Фишару так, что повернулся спиной к Ольге, занятой разговором со Шмидтке, и сказал таким тоном, как будто доверял Фишару какую-то тайну:

— Послушайте, доктор, бывало с вами так когда-нибудь: вы видите чье-то лицо и внезапно в вашей памяти всплывает бог знает какой давности ситуация, совершенно забытая вами?

— Но ведь это совершенно естественно, — засмеялся Фишар.

Люция, видимо, поняла, что Людвик, говоря это, преследует какую-то цель, и смотрела на него внимательно и сосредоточенно.

— Я готов поклясться, — продолжал Людвик, не спуская глазе лица Фишара, — что я видел вас и господина Смита вместе, и при достаточно необычных обстоятельствах.

Маска на лице Фишара сидела плотно. Он уставился на стол, как будто внимательно прислушиваясь к словам Людвика. Он даже закурил вопреки своей привычке, потом обратился к Людвику и, глядя ему в глаза, сказал:

— Видит бог, я буду рад, если вы поможете моей памяти. Со мной происходит как раз обратное, я узнаю лицо человека, но не могу вспомнить обстоятельств, при которых встречался с ним. Что касается этого господина, я имею в виду господина Смита, то я с ним, видимо, встречался в компании Ольги. Она и сама так говорит.

— Ольги там наверняка не было. Она там и не могла быть, — сказал Людвик. — Во время революции мы стояли на Кожланском шоссе, в нескольких километрах от Раковника…

— Вы разрешите налить вам еще вина? Один я не могу пить, — прервал Фишар Людвика, обратившись к Люции.

Она молча кивнула.

— Так рассказывайте, Людвик. Мне очень интересно.

— Эсэсовцы, ехавшие в машине по шоссе, застрелили одного из наших. Некоего Франтишека Слезака. Следом за ними шел черный автомобиль, который мы остановили. Я готов поклясться, что те два человека, которые вышли из него, были вы и Смит. Если это действительно были вы, невозможно, чтобы вы не вспомнили об этом. У дороги лежал бедняга Франтишек, немного поодаль — перевернутая машина и два убитых эсэсовца.

Фишар рассмеялся. Теперь маска была пригнана безупречно.

— Никогда в жизни я не был в Раковнике, — сказал он совершенно спокойно. — Но само по себе это необыкновенно интересное явление. — Он решил отвлечь внимание Людвика и Люции и свести эту историю к общим рассуждениям. — Моей самой заветной мечтой было изучить медицину, и особенно психиатрию. Но отец хотел сделать из меня адвоката, и мне не оставалось ничего другого, как заниматься этими вопросами дилетантским способом. Разве вам никогда не случалось совершенно ясно ощущать, что вы что-то однажды уже видели или пережили? В психиатрии существует для подобного состояния французский термин: déjà vu[14]. И это не что иное, как определенный вид истерии, вызванный усталостью, душевным перенапряжением, волнением. И в самом деле! Кто сегодня не истеричен, не утомлен, не перенапряжен, не взволнован… я, например, безусловно.

Он посмотрел на часы и сказал, обратившись к Люции:

— Вы не обидитесь, Люция, если я вас оставлю? — И он оглянулся, отыскивая глазами официанта, чтобы заплатить.

— Неужели вы нас покидаете, доктор?! — воскликнул Шмидтке, который заметил, что Фишар собирается уйти.

— Мне очень жаль, — сказал с холодной улыбкой Фишар, взглянув на часы, — но я должен идти.

— Пойдемте навестим госпожу Марту, — предложил Шмидтке.

— Я боюсь, что время уж слишком позднее для визитов, — сказал Фишар, но потом вспомнил о своем разговоре с Мартой и добавил, обернувшись к Ольге: — Но если Ольга нас приглашает…

— Ну, конечно же, она нас пригласит! — сказал Шмидтке.

— Я не могу этого сделать, — огорченно сказала Ольга, — у меня страшно холодно.

— Ничего, по крайней мере мы протрезвимся, — сказал Шмидтке, указав на развалившегося на стуле Краммера. — Здесь, как видите, дело безнадежное! — Он сделал знак официанту, который обходил столы и получал деньги.

— Как хотите, — сказала Ольга. — Но я вас предупредила.

В гардеробе они столкнулись с Владимиром Бездеком.

6

Тонка Чигакова принадлежала к тому сорту людей, которые не слишком-то рассуждают о причинах грозящей им опасности, но инстинктивно чувствуют ее и реагируют на нее также совершенно примитивно. Ее жизнь в опасности. И она бросилась поэтому на первый видимый источник опасности. Им, по ее разумению, была Мария Рознерова. Ничего, она ей покажет, этой дряни! Ишь, шлюха, на чужое добро зарится! Ей до смерти хотелось разодрать в кровь, искусать соперницу, и притом сейчас же, не откладывая. Она не раздумывала о последствиях. И об Ондржее она забыла в ту минуту. Ондржей — это Ондржей, обыкновенный мужик, а мужики все одинаковы. Нет, во всем виновата эта потаскуха, которая вешается ему на шею. Ничего, она ей такое поднесет, что у той в глазах темно станет. Тонку совершенно не интересовало, где начинаются и где кончаются ее права. Ондржей для нее настоящий муж, она только о нем и думает, только о нем заботится, наконец, она ведь и спит с ним.

Как только Бенедикт ушел, Тонка принялась с лихорадочной быстротой одеваться. Когда она хотела уже выйти из дому, к ней постучала маленькая дочка Кастнеровых и сказала, что старики Шимоновы просят ее сейчас же прийти к ним. Взяв за руку девочку, Тонка поспешила на Гусову улицу. Родители ужинали. Мама, как всегда, пила кофе, отец отрезал себе краюху хлеба, положил на нее кусок сала, посолил, поперчил и стал есть, запивая пивом.

— Ну вот, наконец явилась, — сказал он.

— Что стряслось, папаша? — спросила Тонка.

— Ты должна нам помочь. Коммунисты собираются провести реквизицию. Мать едва держится на ногах. Придется нам с тобой все сделать.

— А вы не могли сказать мне пораньше! Сейчас у меня нет времени.

— Ты что? — возмутился старик, не прекращая жевать. — Так уж много у тебя работы? Нет того, чтоб прийти да помочь старикам родителям в лавке!

— А на что мне лавка. Я замужем. У меня своих дел хватает.

— Знаю, знаю, с мужиком валяться, — набросился старик на Тонку.

— А кому какое до этого дело! — отбрила она. — Я уже вас послушалась раз, вышла замуж за Чигака. Вот и получайте, чего хотели.

Она понимала, что лучше бы ей промолчать, иначе все может плохо кончиться. Отец продолжал нарезать хлеб и сало, как будто ему безразлично, что говорит Тонка. Но она-то его хорошо знала. Может вдруг вскочить и ни слова не говоря стукнуть ее как следует. Но ей теперь все равно.

— И с чего это вы вбили себе в голову, что будет реквизиция. Что им реквизировать?

— А ты смотри держи язык за зубами, — прикрикнул он на нее, — а если что натреплешь своему активисту, так я тебя знать не желаю. А сейчас живо раздевайся, пойдем вниз.

— Я же вам говорю, что у меня сегодня нет времени. Не горит же!

— А я тебе говорю — не рассуждать! — Он стукнул ножом по столу.

— И что вам вдруг взбрело в голову, — сказала с раздражением Тонка и сняла пальто. — Это одна болтовня.

— Хороша болтовня! Спроси хоть Зиглосера. Все попрятали товар.

— Еще посадят вас за такие дела, — сказала Тонка.

— Ну и пусть посадят. Все, что есть, все припрячу. Даже если придется продавать одни спички. Пускай эти голодранцы подыхают с голоду.

— Господи боже мой! — причитала старая Шимонова. — Не надо так говорить, отец! Как-то жили ведь — и дальше проживем. Бог дал, бог и взял…

— Господь бог и дерьма не взял у нас, а черти коммунисты все отберут. Сволочи проклятые! Зиглосер говорит: «Когда они придут к власти, господин Шимон, все вылетим в трубу. Для них нет ничего святого. А это может случиться хоть завтра. Поможет тут только война!»

— Боже праведный, — заохала старуха Шимонова, — неужто опять война, отец?

— Пусть уж война — все лучше, чем сейчас.

— Уголь убрали из подвала? — спросила Тонка.

— А кому его убирать! Мать едва ноги передвигает, а я целый день в лавке. Я бы не прочь нанять хоть твоего босяка…

— Папа, перестаньте! — кипя от злости, крикнула Тонка.

— Так я вот что скажу: рот держать на замке. И если кто сболтнет… А ты ничего от него не слыхала? — обратился он к Тонке.

— От кого? — мрачно спросила Тонка.

— Да от своего хахаля. Уж если ты с ним путаешься, так могла бы хоть что-нибудь выведать.

— А что мне выведывать! Есть у тебя какое-нибудь старое платье? — обратилась она к матери.

— В чулане.

— Хоть узнала бы, что они замышляют.

— Да ясно и так, — с каким-то злорадством заявила Тонка, переодеваясь в темном чуланчике. — Заберут все, что найдут.

— У нас-то они ничего не найдут, — засмеялся Шимон.

— Возможно, — согласилась Тонка… — А что вы будете со всем своим добром делать, когда у вас отберут лавку и выселят отсюда? Будете ночью прокрадываться и через щелочку любоваться на него?

— Нас выселят? Он говорил тебе что-нибудь?

— А что ему говорить. И меня в моем домишке тоже не оставят одну. А на спекулянтов они злы как черти. Говорят, они, мол, разворовывают народное достояние.

Старик сидел и отсутствующим взглядом смотрел прямо перед собой. Он тяжело дышал. Одышка его усиливалась с каждым месяцем.

— Народное достояние! — вскричал он с возмущением. — Это мое достояние! А народ пусть сперва заведет себе это самое достояние, если ему так хочется. Мне плевать на народное достояние. А свое добро я упрячу в подвал. Выноси-ка уголь, а я заколочу ящики.

Еще во время войны, когда надо было прятать товары, которые он добывал с помощью темных махинаций, они вместе с Францеком соорудили в подвале перегородку, аккуратно все заделали, побелили и устроили в отгороженной части тайничок. В него можно было проникнуть через маленькую массивную дверцу, которую заваливали углем и прикрывали досками. Тайник был хорошо замаскирован, но неудобен. Когда старый Шимон хотел туда попасть, он должен был откидывать часть угля. В последнее время у него уже не хватало на это сил и он всегда звал на помощь Тонку. Она ненавидела это занятие, но не решалась ослушаться отца. С детства она привыкла повиноваться ему с первого слова, и если иногда и отваживалась протестовать, то всегда знала, что это бесполезно и кончится для нее трепкой. Поэтому и сейчас она торопилась поскорее покончить с этим делом. Отправиться к Марии Рознеровой — эта мысль не покидала ее, и поэтому, покончив с углем, она поднялась наверх и хотела было вновь взбунтоваться.

Она стала посреди комнаты, которая теперь напоминала склад, и ей вдруг захотелось разреветься. Между кроватями стояло несколько тяжелых сундуков, под окном — рояль, покрытый рыжей скатертью; на рояле стояла посуда: тарелки, чайники, хрустальные вазы, большой радиоприемник, посреди комнаты — стол, на котором в беспорядке громоздились банки с огурцами, большой сверток венгерской колбасы, всевозможные консервы, главным образом сардины, коробки с надписью «гребни», ящик с гвоздями, большой рулон толя. Старуха Шимонова сидела на краю постели и парила свои отекшие ноги в тазу с горячей водой. В комнате пахло ромашкой.

— Я не смогу сдвинуть их с места, — сказала Тонка, с ужасом глядя на большие ящики, которые заколачивал отец. — Я надорвусь, ведь я в положении…

— Господи помилуй! Отец! — завопила Шимонова.

— Как давно? — с сомнением в голосе спросил Шимон и испытующе посмотрел на Тонку.

— Ну, подсчитайте сами. На рождество Францек был дома, — сказала она.

— То-то. А я было подумал… Я бы тебе морду разбил. Так, значит, всего два месяца, и кто еще знает, точно ли это. Эти ящики во что бы то ни стало надо перетащить вниз. А чужого человека подпускать к ним нельзя.

— Господь с тобой, отец, ведь у нее будет выкидыш!

— Без паники. Надо только подтащить их к погребу, а вниз мы их спустим по доскам.

Они надрывались с ящиками до половины десятого. Тонка, грязная и вспотевшая, не могла распрямить спину. Старик сидел в кресле и с трудом ловил воздух широко открытым ртом.

— А теперь пусть приходят! — сказал он удовлетворенно.

Тонка мылась рядом в чулане. Отец вдруг стал ей противен. Раньше она не понимала, до чего он жаден! Думала, что так положено, без этого, мол, в торговле не обойдешься. Но сейчас перед ней возник вопрос: во имя чего он скопидомничает, ради кого копит, жадничает, идет на риск? Ведь все же знают об этом.

— А своему активисту скажи, — слышит она голос отца, — что он может неплохо жить. Я сумею отблагодарить. Ты ему намекни. Только, конечно, услуга за услугу. Где надо, пусть закроет глаза, где надо, пусть замолвит словечко… Ежели что случится…

— Ему наплевать на это, — ответила Тонка из чулана. — Но если вы себя опозорите, если все это найдут и будут вас судить, так я вам больше не дочь, так и знайте.

— Без паники. Старый Шимон еще понадобится, они сами еще к нему прибегут. Я бы очень удивился, если б люди действительно так переменились…

Тонка, уже одетая, вышла из чулана.

— Ну, счастливо оставаться, — сказала она, думая только о том, как бы поскорее уйти.

Марию Рознерову она знала в лицо, но не помнит, чтобы ей приходилось когда-нибудь с ней разговаривать. По городу шли толки, что она отхватила квартиру в новом доме, что получила она ее только благодаря протекции коммунистов, но и сама проныра порядочная, а тут ее еще и Ондржей поддерживает. Тонка послала пододеяльники девчонке Слезаковой, которая живет у Рознеровой. Ондржей заботится о ней, словно о родной, и иногда туда заходит. Ясное дело зачем! Отблагодарили Тонку за ее доброту! Подловила, значит, его эта дрянь!

Ночь была светлая, городок лежал чистый и тихий под искрящимися звездами. Когда Тонка бежала по белой аллее вдоль пруда, ей показалось, что жизнь, зарождающаяся в ней, делает ее бесконечно сильной, что никто не посмеет оспаривать ее права на Ондржея, в ней проснулось что-то такое, чего раньше не было. Потребность защищать себя, свою жизнь. Она редко задумывалась над своей жизнью, а если и задумывалась, то только в связи с Францеком. Ей никогда даже в голову не приходило, что она может уйти от него, может изменить свою жизнь, которая, как она верила, была ей суждена, предначертана отцовской волей. Но теперь в ней вскипела гордость будущей матери. Она как наседка, защищающая от опасности цыплят!

«Он мой!» — сказал Ондржей о ребенке, значит, он его хочет.

Она не задумываясь готова всем пожертвовать, все забыть, от всего отречься, только бы защитить свои права, ту новую жизнь, которая перед ней открывается, которая связана с ее будущим ребенком и неотделима от Ондржея. Ни для чего другого теперь нет места в ее сознании.

Дом был уже заперт, но у входа в парадное она столкнулась с молодым Зихой, с матерью которого она была знакома. Он впустил ее внутрь.

Мария была одна, Терезка ушла в кино. Она как раз собиралась лечь, когда раздался звонок. Мария поспешно накрыла постель, застегнула халат и пошла отпереть дверь. Наверно, кто-нибудь с завода, сегодня приняли решение поставить дежурные посты в цехах и на заводском дворе. Может быть, что-нибудь случилось и ей пришли сообщить об этом.

На пороге стояла женщина, которую Мария знала в лицо, знала, что она здешняя, но не могла вспомнить, кто она и как ее зовут. Женщина была в темном пальто с меховым воротником, в руке у нее была сумка, а на голове шляпа, которая показалась Марии смешной. «А ведь я никогда в жизни не носила шляп», — вдруг подумала Мария.

Тонка была немного обескуражена ее приветливостью и ее улыбкой.

— Заходите, пожалуйста, — сказала Мария. — Что вам угодно?

Что ей угодно? Тонка просто хотела сказать этой девице, чтобы она и не помышляла об Ондржее, чтобы она оставила его в покое. Имейте в виду, барышня, я жду от него ребенка! Найдите себе другого парня, а на моего не заглядывайтесь. Она думала, что ей нетрудно будет высказать все это Марии, но оказалось, что это трудно.

— Я могу с вами поговорить? — спросила она.

Марию чем-то поразил ее тон. Он не был враждебным, но не был и дружеским, и, прежде чем пригласить ее в комнату, она спросила:

— О чем?

— Вы сейчас узнаете! — сказала Тонка, и потому, что ее разозлила собственная кротость, она добавила: — Только это вам не очень понравится!

Мария посмотрела на часы, вернее, она хотела посмотреть, но обнаружила, что уже сняла их и положила на ночной столик.

— А нельзя ли отложить этот разговор до завтра?

— Я, барышня, не сплю так сладко, как вы! — отрезала Тонка.

— Не сердитесь, — сказала Мария, указав ей на вешалку, — но я вас совсем не знаю. То есть не могу вспомнить, кто вы такая! — сказала она, не спуская с Тонки глаз.

Тонка сняла шляпу, вернее, сорвала ее с головы, потом сняла пальто. На ней была шелковая блузка и серая юбка. Крашеная блондинка, с белым круглым лицом и небольшими водянистыми глазами. Господи, чего от нее может хотеть эта женщина? Скоро десять, сеанс в кино закончится около половины одиннадцатого, и Терезки не скоро дождешься. Мария начала слегка побаиваться решительных манер гостьи. Она провела ее в кухню и указала на стул. Присела и сама, с любопытством рассматривая гостью.

— Я пришла сказать вам, чтобы вы выбросили из головы Махарта, — заявила Тонка. — Он не свободен.

Мария могла ждать чего угодно, но только не того, что этот визит имеет какое-то отношение к Ондржею.

— Ради этого вы и пришли? — с трудом пробормотала она, превозмогая страх, который вдруг сжал ей горло.

— Да! — прозвучал ответ. — Я хочу предупредить вас, чтобы вы оставили его в покое и нашли себе кого-нибудь другого.

— Но, позвольте, — воскликнула Мария, возмутившись, — вам до этого нет никакого дела!

— А вот тут вы и ошибаетесь, барышня, — сказала Тонка сдавленным голосом.

— Да откуда вы вообще взяли, что я и Ондржей… Ведь это вздор!

— Не выкручивайтесь. Я знаю все.

Мария поднялась, негодуя.

— Я хочу знать, с кем я разговариваю, — сказала она.

— Если для вас это так важно, то я Чигакова.

Чигакова. Господи, это имя ей ровно ничего не говорит! Она знает сейчас об этой особе ровно столько же, сколько знала и раньше. Чигакова! Чигакова! Нет, ничего!

— Как вам вообще это пришло в голову! — начала она спокойно, надеясь, что таким образом умиротворит собеседницу и побольше от нее узнает.

Пухлые пальцы Тонки перекладывали, нервозно или яростно — трудно понять, сумочку из руки в руку. Она ерзала на стуле.

«Баба что надо — по глазам видно», — говорят ребята на заводе о Пепке Мацоурковой. И у этой тоже «по глазам видно». Мария не знает, что именно видно, но, несомненно, что-то нечистое, непристойное.

«Прикидывается святой невинностью, — думает Тонка. — Делает вид, будто не знает, в чем дело». А в чем, собственно, дело? Почему она здесь? Из-за того, что Ондржей увивается за этой девкой, и Тонка чувствует, что Мария чем-то выше ее, что она значит для Ондржея больше, чем может значить Тонка?

— Чтобы вы поумерили свой аппетит и понапрасну не надеялись, — сказала Тонка, не заметив, что она отвечает скорее самой себе. — Мы живем с Махартом. Я разведусь, и мы поженимся, — добавила она таким тоном, словно это было уже решено.

— Что? — пролепетала Мария. — С Ондржеем Махартом? — повторила она, как будто хотела убедиться, не произошло ли ошибки.

Она смотрела на Тонку и не могла себе представить, чтобы Ондржей имел что-нибудь общее с этой особой. Все в ней возмущалось.

— А зачем вы мне это рассказываете? — повторила она ледяным тоном, как будто это ее не касалось. — Мне совершенно безразлично, что у вас с Ондржеем Махартом. Простите, но уже слишком поздний час для таких пустых разговоров.

Но Тонку ей не провести. Она и не собирается уходить.

— Пожалуйста, не притворяйтесь, — сказала она. — И не воображайте, что вы сделаны из другого теста, чем остальные. Ахнуть не успеете — влипнете так же, как я!

Марию как громом поразило. Она снова опустилась на стул и больше не скрывала своего ужаса.

— Вы ждете ребенка от него?

— Лучше, чтобы вы знали все, — кивнула головой Тонка. — Вы не замужем, вам-то что. А такую жизнь, как моя, я бы никому не пожелала.

Мария покачивала головой и молчала.

— Лучше вам знать, как обстоит дело, — сказала Тонка и поднялась. — Чтобы понапрасну не мечтали.

В этот момент щелкнул замок. Вернулась Терезка. Увидев в прихожей незнакомую женщину, она с любопытством взглянула на Марию!

— Терезка, проводи, пожалуйста, эту даму и отопри ей парадное. Я не могу, — сказала Мария, пытаясь овладеть собой.

Терезка спустилась с Тонкой по лестнице, не обменявшись с ней ни единым словом.

— Спокойной ночи, — сказала Терезка, отворив Тонке дверь.

Та не ответила. Когда же Терезка вернулась в кухню, она увидела, что Мария лежит на кушетке, вся в слезах.

— Кто она такая? Что ей нужно? — допытывалась удивленная Терезка.

— Она пришла сказать мне, чтобы я понапрасну не мечтала. Она права, Терезка!

И Мария горько заплакала.

7

Когда компания вошла в квартиру Ольги, всем показалось, что там не так уж холодно. Но первое впечатление было обманчиво. Хотя электрический камин оставался включенным и в отсутствие Ольги, очень скоро всем стало холодно. Разговор не клеился. Сеймур расхаживал по комнате, оставляя следы на Ольгином бежевом ковре, «бесконечно красивом, но непрактичном», тер пальцы, пытаясь согреть их. Фишар сидел, засунув руки в карманы, и повторял:

— Это просто скандал, Ольга, почему ты не затопишь? И у Марты такой же холод?

— Она прогнала Элен. Некому затопить, — объясняла Ольга.

— Это повторяется каждый раз, когда от вас уходит служанка. Вам давно пора завести у себя центральное отопление.

— Я вас предупреждала, — заявила Ольга. — У мамы не в порядке бронхи, и она принципиально против центрального отопления.

— Нет ничего выше принципов, — поддакнул Краммер.

— Я надеюсь, уголь у вас есть? — спросил Шмидтке.

— Да, но только в подвале, — ответила Ольга.

— И, надеюсь, что-нибудь выпить тоже есть? — добавил Краммер.

— Нет на свете таких препятствий, которые нельзя было бы преодолеть, — возгласил Шмидтке. — Сейчас мы затопим! А когда станет тепло, пригласим на огонек госпожу Марту.

— Прошу вас, Смит, дайте ей возможность спокойно спать. Завтра тоже будет день! — сказал Фишар.

— Вы в этом уверены? — засмеялся Шмидтке. — Ну-ка, двое мужчин — встать и шагом марш в подвал. Где у вас тут необходимое снаряжение?

Поднялся Владимир и после минутного колебания — Людвик. На балконе они нашли четыре запорошенных снегом ведра и в одном из них даже уголь и немного дров. Они принесли все это в комнату, и Фишар взялся развести огонь. Людвик, Владимир и Шмидтке пошли в подвал за углем. Сеймур сидел на корточках и наблюдал за тем, что делает Фишар. Люция попросила клетчатый плед с Ольгиной тахты и завернулась в него. Краммер откупоривал бутылку с вином, которую ему принесла Ольга.

«Почему она здесь?» — размышлял Фишар, глядя, как Люция пытается согреть ноги у электрического камина. Его удивило, что Люция пришла сюда, ведь она отдалялась от своего дома и ей потом предстояла долгая дорога, а такси в такую погоду, конечно, не найдешь. Он хорошо знал, что после спектакля Люция стремится только к покою и тишине. Без сомнения, ее занимает Краммер, но он пьян, во всяком случае, был совсем недавно пьян сверх всякой меры. И у Фишара он вызывает интерес. Краммер жил во время войны в Америке. Любопытно было бы знать, как он оценивает ситуацию.

Краммер говорит о чем-то с Люцией.

— В этом вы ошибаетесь, — слышит Фишар слова Краммера. — Коммунисты против индивидуального террора. Они будут ликвидировать их как класс, понимаете? Всех одновременно.

— А вы думаете, что избежите этой ликвидации? — спросил его Фишар, не отходя от печки.

— Я просто уклонюсь! — сказал Краммер, осторожно разливая вино в бокалы.

— Как же вы уклонитесь? — спросил Фишар, вставая и рассматривая свои перепачканные руки.

— Как? Я собираюсь облегчить работу коммунистам и постепенно буду ликвидировать себя сам. Конечно, наиприятнейшим способом. А потом я уеду. Разумеется, это только отсрочка. К вашему сведению, я лично против такой ликвидации в принципе ничего не имею. Я даже считаю ее полезной, потому что, по правде говоря, мы совершенно ни к чему не пригодны. Даже затопить печки не умеем; по-моему, у вас там погасло, — рассмеялся он.

Фишар снова подошел к печке. Действительно, дрова сгорели, а уголь так и не воспламенился. Теперь решил попытать счастья Сеймур. Владимир, Людвик и Шмидтке вернулись из подвала.

— Что нового? — обратился Фишар к Владимиру. — Вы обещали сказать нам, чем кончилось дело с социал-демократами.

— Ни туда ни сюда. В отставку они не уходят, доктор. Выпустили декларацию, только и всего. Надеяться не на что, — ответил Владимир.

Краммер рассмеялся.

— Мне все это кажется комичным. Как будто кто-то заявил: «Я хочу уйти, но, пожалуйста, не отпускайте меня!» Это как раз мой случай. Я хочу уехать, но буду страшно рад, если вы меня не отпустите.

— Все это только индифферентность и неспособность, — сказал Фишар. — Надо бы понять, что правда сама за себя не сражается.

— О! Так почему же вы не сражаетесь за правду, дружище, раз вы знаете, где она? — перебил его Краммер.

— Вот именно! — ответил Фишар. — Ни один интеллигентный человек не воспринимает нынешнюю ситуацию односторонне.

— Интеллигентный человек, — сказал Краммер, — размазня; он плюхнется туда, куда его ткнут носом!

— Вы бы, доктор, лучше оставили излишние мудрствования, — заметил Шмидтке таким тоном, который, как полагал Фишар, он мог себе позволить наедине, но никак не перед Люцией, Людвиком и…

— Ну, кажется, пора разбудить госпожу Марту, — обратился Шмидтке к Ольге.

— Я не отважусь будить ее сейчас, — сказала Ольга.

— А откуда вы знаете, что она спит? Может быть, ее именно сейчас одолевают неприятные мысли и она будет рада, если кто-нибудь ее освободит от них.

— Пойди посмотри, — сказал Ольге Фишар. — Вечером я говорил с ней.

— Ну и что?

— Она показалась мне странной. Я не могу точно объяснить, в чем дело, — ну, словом, это была не Марта.

Ольга взяла ключи от квартиры Марты и пошла к ней. Едва только она переступила порог передней, как ей сразу же показалось, что тут не все в порядке. Газ!

Она зашла в кухню и проверила кран. Он был закрыт. Потом, не решаясь включить свет, она вошла в комнату, здесь Марта обычно любила спать в углу на тахте.

— Мама, ты спишь? — тихо спросила Ольга.

Ей ответило молчание, полное, абсолютное, мертвое. Она зажгла свет. Постель была постлана, на столике у тахты стоял телефон, трубка была снята и лежала рядом, снотворное, недопитая бутылка коньяку.

«Она ушла», — подумала Ольга, превозмогая беспокойство, которое нарастало с каждой минутой.

В спальне она увидела раскрытый шкаф и выдвинутые ящики с бельем. Не было маминого черного вечернего платья, которое она еще ни разу не надевала. Но шубка висела на своем месте.

Боже мой, в чем же она ушла?

Когда Ольге еще не было четырнадцати лет, она иногда спала с матерью в одной комнате и, случайно просыпаясь среди ночи, она всегда прислушивалась к ее дыханию. И если она не слышала его, то всегда страшно пугалась, думая, что мать умерла. «Мамочка, мамочка!» — будила она ее отчаянными воплями.

— Мамочка! — позвала она несмело и с отчаянием в сердце.

Оставалась еще одна комната, та, которая была рядом с половиной Ольги. Она открыла высокую белую дверь, на нее пахнула из тьмы холодная и сырая пустота.

— Мамочка! — крикнула она в темноту.

За стеной раздался взрыв смеха. Среди общего смеха прозвучал голос Владимира. Она не поняла, что он говорит. Оставляя всюду свет, она пробежала через все комнаты в переднюю и снова почувствовала запах газа. Ольга вернулась обратно и всюду открыла окна.

Осталось самое последнее — заглянуть в ванную комнату. Она дрожала от холода и от волнения, дрожала всем телом. Дверь в ванную была заперта. Она колотила в нее, отчаянно крича:

— Мамочка, мамочка, отопри!

Ольга ломилась в дверь, но дверь не поддавалась, она заглянула в замочную скважину и убедилась, что ключа в замке нет и что в ванной горит свет. Но она могла разглядеть только белый умывальник — ничего больше.

Оставив открытой дверь Мартиной квартиры, Ольга пробежала через площадку к себе и ворвалась в гостиную, где собралось все общество. Разгоревшиеся лица, удобно усевшиеся с бокалами в руках люди — все это вдруг показалось Ольге нереальным.

Остановившись на пороге, она смогла выдавить из себя лишь одно слово:

— Мама!

Никто не понял, в чем дело. Один Фишар, встревоженный, вскочил и подошел к ней.

— Что случилось? — спросил он, хотя уже знал — что.

Она указала рукой на открытые двери. Только теперь все затихли. Людвик и Шмидтке встали. За ними остальные. На лице Ольги был написан ужас. Она дрожала, судорожно сжимая на груди руки, и вся съежилась, словно хотела удержать свое тело руками и заставить его успокоиться.

— Пойдите туда кто-нибудь, я боюсь!

Фишар направился было к выходу, но у дверей заколебался и, обернувшись, робко и умоляюще посмотрел на остальных. К нему присоединились Шмидтке и Людвик. За ними неуверенно двинулись Сеймур с Владимиром. Ольга прислонилась к стене. Люция подошла к ней и спросила как можно спокойнее:

— Что случилось?

— Она убила себя. Убила себя, я знаю!

Ольга упала в кресло и, закрыв лицо руками, шептала:

— Я не хочу этого видеть!

Один только Краммер продолжал сидеть. Он то и дело подливал себе вина и пьянел все больше и больше, но замолк. Он услышал последнюю фразу Ольги: «Я не хочу этого видеть!» Она поразила его. Казалось, это был ответ на вопрос, который задавал себе и сам Краммер. «Я ведь тоже не хочу этого видеть», — говорил он себе мысленно. Люди почему-то боятся определенности, но все же когда имеешь дело даже с самой неприятной определенностью, она всегда лучше неопределенности. Она становится фактом, а с фактом приходится считаться и, главное, примиряться. Все, люди в эти дни живут в состоянии неопределенности. Как только появится определенность, они поймут, как надо действовать. Или подчиниться фактам, или восстать против них, или убить себя…

— Идем туда со мной, — прошептала Ольга Люции.

Люция ведет ее, обняв за талию. Они идут через освещенную переднюю, двери Мартиной квартиры раскрыты настежь, все толпятся возле ванной комнаты. Шмидтке где-то раздобыл кусок проволоки и смастерил из нее отмычку. Став на колени, он пытается открыть дверь.

— Выключите газ, тут где-нибудь должен быть специальный кран, — крикнул он.

Людвик ходит по передней и ищет газовый кран. Он нашел его под электрическими часами, в противоположном углу передней. Повернул рычаг. В этот момент удалось открыть дверь.

Марта лежала на полу. Лицо ее было спокойно, и на нем застыло что-то вроде улыбки, обнажавшей ее белые зубы; одна рука на сердце, другая упала на холодные плитки пола. Она была тщательно одета, губы накрашены, и их ярко-красный цвет резко выделялся на лиловатом, окоченевшем лице.

Шмидтке переступил порог и, держась одной рукой за край белой ванны, включил верхний свет. Все остальные стояли, застыв в неподвижности. Когда, Люция подвела Ольгу к дверям, все расступились с робкой почтительностью.

— Мамочка! — прошептала Ольга. — Боже мой…

Потом она положила голову на грудь Люции, все в ней как бы обмякло. Она разразилась рыданиями.

«Вы не знаете, что делают, когда в доме покойник?» — вспомнил вдруг Фишар слова Нывлта.

«Это Марта, — говорил он себе, глядя на ее неподвижное, окоченевшее тело. — Она мертва», — мысленно повторил он несколько раз, чтобы понять, что это значит. С ней ушел целый кусок его жизни, той жизни, с которой он в последнее время не знал, что делать. Конец. Да, конец. Он был взволнован, но, к своему удивлению, убедился, что его волнение не было неприятным. Наоборот, казалось, с его плеч свалился какой-то груз. Он посмотрел на Люцию. Она держала в объятиях Ольгу, которая прятала лицо на ее груди, как будто боялась взглянуть на мертвую мать.

Он отошел от двери, чуть не столкнулся с Сеймуром, который ходил взад и вперед по коридору, размахивал руками и что-то бормотал, удивленно улыбаясь.

Шмидтке подошел к Фишару.

— Вот это называется умением уйти вовремя, доктор. Нам бы неплохо этому научиться.

Фишар не ответил, только грустно кивнул головой. Шмидтке остановил Сеймура, взяв его за руку.

— Пойдемте, Сеймур, — сказал он по-английски. — Мы тут не можем ни помочь, ни помешать. Мы просто-напросто лишние, — добавил он по-чешски, обратившись также и к Фишару.

Людвик подошел к Ольге, которая все еще отчаянно цеплялась за Люцию, уткнувшись лицом в ее плечо. Он остановился, глядя на Люцию с видом полной беспомощности. Она ободряюще улыбнулась ему. Людвик несмело прикоснулся к Ольгиному плечу. Ольга подняла голову и посмотрела на Людвика большими, полными слез глазами.

— Людвик, — прошептала она, как будто только теперь заметила его, и, высвободившись из объятий Люции, бросилась ему на шею.

Он обнял ее и отвел в соседнюю комнату. Она упала в кресло и застыла словно в беспамятстве. Фишар ходил по комнате, заложив руки в карманы. Его трясло, как в лихорадке.

— Ради бога, — взмолилась Ольга, — не оставляйте меня.

— Я сейчас вернусь, — сказал Людвик, делая знак Фишару, чтобы тот занялся Ольгой, и вышел в коридор.

— Люция, — сказал он убитым голосом.

— Ну что вы, — перебила она его. — Не собираетесь же вы извиняться? Я пойду.

В передней Ольгиной квартиры уже одевались Сеймур и Шмидтке. В комнате за столом сидели с полными бокалами Краммер и Владимир, как ни в чем не бывало продолжая оживленный разговор.

— Она настоящий Сократ, — разглагольствовал Краммер. — Уйти от смерти не такое уж трудное дело, достопочтенные мужи. Гораздо труднее уйти от подлости.

— Мораль, принципы, характер, убеждения — все это балласт, — сказал Владимир. — Это совершенно лишнее для современного человека. Чем раньше он избавится от подобной ветоши, тем лучше.

Люция наконец нашла свою сумочку, которую долго искала. Уходя, она остановилась на пороге и посмотрела на Владимира и Краммера.

— Разложение! Тлен! — произнесла она скорее для себя.

— Вы что-то сказали? — поднял голову Краммер.

— Нет, нет, — поспешно ответила она и быстро вышла.


Перевод И. Бернштейн.

Загрузка...