Тысяча девятьсот восемнадцатый год.
Апрель. Великий пост.
В легкой дымке от курящихся проталин оренбургская степь. Высокое, в разводьях небо. И то ли по земле бегут белые тени облаков, то ли в вышине зеркально отразились снеговые острова Южного Урала.
На зимниках рушатся январские мостки, — сползают колеи с солнечных пригорков, звенит, крошится источенный настил под ударами самодельных крепчайших подков. Вьются, вьются потемневшие проселки, утрамбованные крестьянскими обозами, тучной конницей Дутова. Ступишь на обочину — увязнешь в зыбком черноземе; двинешься низинкой напрямки — застрянешь в рыхлом снегу по пояс. И только большаками, льдистыми, размытыми, можно еще кое-как пробиться к городу.
Ранняя память моя начинается не с какой-нибудь большой радости, а с большой беды. Если бы не тот белоказачий набег на Оренбург, то, возможно, отсчет времени я вел бы с более поздней даты, например, с весны девятнадцатого года.
Мы с мамой жили тогда в форштадте, в тесной полуподвальной комнатушке, оба низеньких оконца которой выходили на шумную улицу восточной оренбургской окраины — бывшей пригородной станицы. Хозяйка дома, тетя Даша, красивая казачка лет тридцати, сдала нам свой полуподвальчик с одним условием — чтобы мама шила для нее любые вещи, какие только пожелает эта щеголиха. Переменчивые деньги восемнадцатого года, тем более аршинные рулоны уцелевших керенок, никому не были нужны, и мама за все расплачивалась собственным трудом. Еще вовсе молодая, моя мама до ночи обшивала хозяйку, а утром, наскоро приготовив мне чего-нибудь поесть, уходила на поденную работу к местным богачам.
В тот вечер третьего апреля она заканчивала новое платье для купчихи Мальневой. Заказ надо было доставить сегодня же, в какое угодно время суток, — потому что приближалась Пасха. Мама спешила, нервничала. Я старался не попадаться ей на глаза. После ужина устроился в укромном местечке за голландкой, но уснуть не мог. Лежал и украдкой посматривал на маму: она строчила на ножной машине «Зингер», и белое нарядное платье будто пенилось под ее руками. «Наверное, батистовое», — думал я, почему-то убежденный в том, что нет на свете ничего дороже, чем тончайший батист. Одно слово чего стоит — батист!
Я всегда любил, затаившись, наблюдать за мамой, когда она работала по вечерам. Маленькая, худенькая, проворная, она шила не разгибаясь целыми часами. Но если случайно ошибалась, то вставала, нервно ходила по комнате, вслух поругивая себя за оплошность, и, остыв немного, опять садилась за машину. Как раз в тот вечер она дважды порола неудачный шов, виновато поглядывая на старенькие ходики — что-то слишком бойко тикают они сегодня с этим добавочным грузом — моим оловянным солдатиком, подвешенным к медной гире.
Наконец мама пришила к платью обтянутые материей маленькие пуговки, тщательно выгладила его, сложила, завязала в цветастую косынку — подарок той же Мальневой. Совсем уже собравшись, задержалась на минутку около простенького зеркальца-трельяжа, с девичьей живостью осмотрела себя с головы до ног и подошла ко мне. Я притворился спящим. Она тихо склонилась, поцеловала меня в висок и направилась к двери.
Я не раз оставался один с трехшерстным котом Илькой, хотя и было, конечно, боязно в полутемной комнате, меркло освещенной поздней, медленно плывущей среди облаков луной. Когда страшные видения начали обступать меня со всех сторон, я зажмурился и, затаив дыхание, с трепетом душевным стал ждать, что будет дальше.
На пожарной каланче пробили час ночи.
И вдруг вся улица наполнилась гулким топотом. Захлопали одиночные выстрелы. Потом они соединились в беспорядочную пальбу, которая заметно перемещалась к центру города. За окнами проскакали всадники с громким улюлюканьем, разбойным посвистом.
Я лежал за голландкой ни жив ни мертв, не в силах пошевельнуться и думал только о маме: успела ли она добраться до Мальневых?.. В городе и раньше было неспокойно, часто возникала перестрелка по ночам на улицах форштадта, отчего наши оконные латаные стекла вызванивали тревогу. Но все это случалось накоротке, и мы с мамой успокаивались, довольные тем, что по булыжной мостовой снова маршировали красногвардейские патрульные. А сейчас все жарче разгорался самый настоящий бой, то приближаясь к нашему дому, то постепенно отдаляясь перекатами за каланчу.
Я потерял счет времени — даже ходики, казалось, больше не тикали. Прислушался: как, неужели и оловянный солдатик тоже испугался этой шальной стрельбы и укрылся за комодом, над которым висят ходики? «Чепуха, он ведь неживой», — подумал я и тут же мгновенно съежился от близкого разрыва. Дом качнуло так, что с потолка посыпалась штукатурка, звякнуло разбитое стекло и по комнате, жалобно мяуча, заметался перепуганный Илька. Я обреченно ждал второго снаряда, но он бухнул где-то у пожарной каланчи. Снаряды рвались, однако, уже вовсе далеко, может быть, в центре города. Ну, конечно, это стреляли пушки со стороны вокзала. Там главные железнодорожные мастерские, там и главные силы красных — об этом знал любой из городских мальчишек.
Светало. Теперь я осмелел и решил все-таки посмотреть, что же происходит у нас на улице. В низкие приземистые оконца я увидел за голым палисадником лишь ноги пробегающих людей и поодаль — вздыбленные в отчаянном галопе ноги лошадей. Да, только одни ноги: обтянутые голенищами сапог со шпорами — у самого окна, а на мостовой — до блеска начищенные копыта. Я даже отпрянул за надежный простенок: мне показалось, что вот сейчас, сию минуту они безжалостно сомнут, раздавят все вокруг — эти страшные нош бегущих дутовцев и скачущих лихих коней… Сперва все это мчалось туда, откуда непрерывно доносились винтовочные залпы, где взахлеб, скороговоркой били пулеметы и раскатывались грозовые удары пушек. Сколько же казаков скопилось тут, в форштадте? Тьма-тьмущая! Иные пешие стреляли на ходу, но в кого, если вся улица переполнена одними дутовцами? А конные, как видно, размахивали шашками, то кружа над головой, то резко опуская — и тогда острые лезвия шашек ослепительно вспыхивали на миг среди вскинутых в полевом галопе лошадиных ног… Неожиданно произошла заминка: спешенные казаки начали круто поворачивать назад, навстречу конным, продолжавшим мчаться в сторону пожарной каланчи, за которой находились красные казармы. «Пеший конному не товарищ», — вспомнил я мамино присловье.
Мне почудилось, будто в наружную дверь кто-то забарабанил. Я насторожился, не зная, как же быть. Властный нетерпеливый стук повторился. Неужели мама? Не раздумывая больше, я на цыпочках выбрался в темную переднюю, но, к счастью, не открыл дверь сразу, а сначала вслепую залез на табуретку, что стояла под смотровым окошком. Двое рослых казаков в погонах, с белыми повязками на рукавах, ловко подобрав длинные полы шинелей, бегом пересекали двор в направлении дощатой уборной, что виднелась в самом углу двора, наполовину скрытая от посторонних глаз кулижкой густой акации. Я подумал, что дутовцы хотят спрятаться. Однако они скоро вышли, но без погон и с пунцовыми ленточками на папахах. Это ошеломило меня. Откуда мне было знать, что дутовцы умеют так искусно маскироваться. Казаки постояли около кустов акации, степенно закурили свои козьи ножки и как ни в чем не бывало не торопясь пошли к воротам. Я проводил их недоуменным взглядом, веря и не веря тому, что произошло на моих глазах.
А когда я вернулся в жарко натопленную горницу, как называла мама наш полуподвальчик, то по улице, громыхая коваными колесами по щербатой мостовой, проходили на рысях гнедые упряжки всей батареи главных железнодорожных мастерских. Значит, победили все-таки красные, выбив казаков за форштадт, в открытую степь. Значит, и мама вот-вот должна вернуться от Мальневых… Я взглянул на ходики: они остановились — наверное, когда разорвался около нашего дома снаряд. И оловянного солдатика действительно не было на медной гирьке: перепугался мой солдатик и забился за комод, а еще такой бравый, с ружьем на изготовку.
На лестнице застучали. Теперь я открыл дверь без всякого страха. На пороге стояла хозяйка дома, тетя Даша, одетая во все черное: она говела в последнюю неделю Великого поста и готовилась к исповеди:
— Александра Григорьевна дома?
— Нет, мамы нет, — поспешно ответил я и опустил голову. Я всегда опускал голову, не выдерживая долгого взгляда тети Даши.
— Где же ее леший носит?
— Понесла новое платье Мальневой.
— Нашла время… — сердито сказала она и нехотя повернулась к лестнице. — Передай, что я была, — на ходу, не оборачиваясь, добавила эта черная красивая женщина, которую мама однажды назвала колдуньей за ее необыкновенную красоту.
Мама пришла вскоре после тети Даши. Очень бледная, усталая, не раздеваясь, тяжело присела у стола и вдруг заплакала. Я кинулся к ней. Она прижала меня к себе, ласково оглаживая мои взлохмаченные волосы. Я ждал, когда она немного успокоится, чтобы сказать ей о хозяйке. Но мама, кажется, могла так беззвучно плакать целый день, уставившись в одну точку, не вытирая слез.
И тут снова заявилась тетя Даша. Молча кивнув маме головой, она села рядом с ней и заговорила с явным сочувствием:
— Ну-ну, Александра Григорьевна, хватит вам, хватит. Остались живы — и слава Богу. Вы лучше расскажите, что видели, мы вот с Борей и послушаем…
Ее ласково-повелительный тон словно бы заставил маму очнуться. Она старательно вытерла слезы и, положив руку на мою голову, начала рассказывать…
Когда она, наконец-то закончив платье, отправилась к Мальневым, чудная ночь стояла над городом. Такие ночи бывают именно накануне Пасхи. В небе проплывали одинокие серебристые облачка, осторожно огибая торжественную луну, которая светила ровно, щедро, окрашивая все окрест в мягкие голубоватые краски. Мама даже постояла немного у калитки, наслаждаясь этим прекрасным небом. Вот уж действительно: и звезда с звездою говорит! На душе сделалось покойно, умиротворенно от всей этой предпасхальной благодати. Однако поздно уже, надо идти.
Мама миновала пожарную каланчу, не встретив ни единой души, как вдруг ее остановили трое вооруженных, невесть откуда взявшиеся. В первое мгновение она подумала, что это рабочий патруль, но лунные блики на погонах одного из них заставили ее невольно попятиться назад. Мама взяла себя в руки и как можно спокойнее объяснила, что она портниха, идет к Мальневым с выполненным заказом. «Чем вы можете подтвердить, дамочка, свои слова?» — поспешно спросил тот, у которого светились, поигрывали блики на золоте погон. «Да вот оно, новое платье Марии Гавриловны», — ответила мама с достоинством. И как раз в это время на каланче пробили час ночи — и отовсюду послышались винтовочные выстрелы. «За мной!» — крикнул офицер. И все трое тотчас побежали в направлении юнкерских казарм, где, ничего не подозревая, спали красногвардейцы.
Мама прижалась в тени к забору, плохо соображая, что ей теперь делать — то ли добираться как-нибудь до Мальневых, то ли повернуть обратно. А город тем временем наполнялся шальной пальбой, слитным цокотом множества копыт, лязгом оружия, неистовыми криками хмельных казаков. И, как на зло, ярко светила луна с праздничного небосклона. Нет, о возвращении домой нечего было и думать — со стороны форштадта накатывались темные волны спешенных казаков; достигнув каланчи, они отворачивали к бывшему юнкерскому училищу, откуда долетала беспорядочная перестрелка. И мама, пользуясь тем, что случайно оказалась на теневой стороне улицы, начала поспешно переходить от дома к дому, решив окольным путем добраться до Атаманского переулка. Она бессвязно читала молитву за молитвой и просила бога только об одном — чтобы он не оставил ее Борю круглым сиротой. Не успела она укрыться в ближнем палисаднике, заметив на углу, близ водозаборной колонки, несколько фигур, как на тех сейчас же налетели из-за угла верховые, держа сабли наголо. Мама где стояла, там и упала наземь. Она ничего не видела, она лишь в горячечном ознобе слышала глухие, плотные удары шашек, дикие крики погибающих людей и среди них пронзительный вопль несчастной женщины… Когда верховые ускакали дальше, мама долго не могла подняться от страха: она думала, что стоит ей привстать, как другие рубаки налетят на нее — и тогда всему конец… В городе полыхал неровный ночной бой. Тревожные, долгие гудки главных железнодорожных мастерских, завода «Орлес», частые и короткие гудки паровозов на станции долетали и до центра города — в те немногие промежутки времени, когда пушки умолкали и была слышна только ружейная и пулеметная стрельба. Эти протяжные и прерывистые гудки, казалось, еще больше подгоняли рыскавших по улицам казаков. Вот мимо палисадника, где затаилась мама, опять промчалась во весь опор, с площадной бранью, новая группа всадников. Боже мой, когда, когда же все это кончится?.. Мама встала, поняв, что бой начинает отдаляться по Николаевской — к собору. Отсюда совсем недалеко до мальневского дома… Оставалось каких-нибудь полсотни сажен, и в эту минуту она различила в гулком пролете Атаманского переулка нарастающий конский топот. Не смея оглянуться, она побежала изо всех сил, уже отчетливо слыша за спиной тяжкий храп коня и чувствуя всем существом своим круто занесенную казачью шашку. Для головного всадника она была сейчас вербной лозинкой на плацу, которую он приготовился срубить с полного замаха. Купеческий особняк — вот он, совсем близко, лишь бы оказалась открытой железная калитка. Мама в отчаянии легко перепрыгнула через кювет на выщербленный тротуар и увидела — о радость! — полоску света в узкой прорези ставня крайнего окна. Еще полдюжины шагов — и она спасена. Но и верховой рядом. Она метнулась к распахнутой настежь калитке… Нет, она все-таки не успела бы, наверное, вбежать во двор, если бы загнанный конь не споткнулся на кромке заледенелого кювета и не рухнул, подминая под себя разъяренного седока. Остальные проскакали мимо — аллюр три креста!..
Когда мама с трудом уняла дыхание на мальневском внутреннем крылечке, выходящем в сад, она с ужасом вдруг обнаружила, что потеряла платье. Ощупала себя, не сунула ли его в беспамятстве за борт демисезонного пальтишка. Нет, узелка нигде не было. Ею овладела нестерпимая досада, она долго не могла позвонить хозяевам. Наревелась досыта возле их порога. Однако делать нечего, надо повиниться перед Мальневой — Мария Гавриловна поймет, конечно.
Та встретила ее приветливо, пожалела, что пришлось натерпеться страху, и даже распорядилась подать чай с малиновым вареньем. Мама поблагодарила, но тут же объявила о своей потере. Мальнева охнула, переменилась в лице. «Да этому материалу нет цены!» — закричала она. Мама горестно покачала головой: «Я, может, у кого-нибудь достану, Мария Гавриловна». — «Ни у кого вы не достанете такой отрез, Александра Григорьевна. Да и где возьмете денег, чтобы купить его?» — «Продам вещи». — «Какие у вас вещи! Ступайте. Ищите…»
Мама поразилась бессердечности этой обычно любезной, интеллигентной женщины. Человек чуть не погиб из-за ее платья, а она знать ничего не хочет. Выйдя опять на внутреннее крылечко, мама подумала вдруг о том, что не для нее же, видать, была широко распахнута спасительная калитка во двор Мальневых, ждали, должно быть, совсем других гостей.
Было уже светлым-светло. Бой в городе стихал, только кое-где возникали короткие перестрелки, и вовсе вдалеке бухала одинокая пушка. Мать отправилась по собственному следу, еще надеясь найти проклятое платье. По мостовой проходили небольшие группы вооруженных рабочих-железнодорожников. Какой-то подросток, почти мальчик, тащил за собой пулемет «максим», очень довольный, судя по всему, что ему поручили это дело. Иногда встречались и сестры милосердия с красными крестами на рукавах. Но никто ни разу не остановил маленькую худенькую женщину — мою маму. Все, наверное, думали, что она ищет среди убитых близких ей людей. Но она, стороной огибая трупы, пуще всего боялась узнать кого-нибудь из своих знакомых. Только у водоразборной колонки, где дутовцы зарубили ни в чем не повинных горожан, она приостановилась. Тут лежали двое мужчин и молоденькая девушка, чей пронзительный вопль до сих пор больно резал уши. За что ее-то, бедную девочку?..
Над городом рассеивался сизый пороховой дымок, прошитый золотыми нитями апрельского солнца. Мерно звонили к заутрене. На улицах стали появляться прихожане. Они тоже сторонились трупов на проталинах, с тревогой поглядывали на пятна крови на весеннем, оседающем снегу. За кого они шли молиться? Смертию смерть поправ, навстречу им устало шагали молчаливые красногвардейцы и этот мальчик, тянувший пулемет…
Рассказывая все подробно, мама, кажется, забывала иной раз, что ее слушает не только хозяйка. В такие минуты тетя Даша слегка кивала в мою сторону, и мама виновато вспыхивала, избегала говорить о самом страшном. Но многие жестокие картины той варфоломеевской ночи так и остались в моей памяти на всю жизнь. Я и сейчас вижу и этого скачущего в диком азарте казака с шашкой наголо, который, к счастью, рухнул на землю у самых ворот купеческого дома; и этих мужчин, зарубленных прямо на мостовой, близ водоразборной колонки; и эту юную мученицу, девушку-лозинку, жизнь которой оборвалась так бессмысленно от рук дутовских версальцев…
Едва мама закончила свой печальный рассказ, как я немедленно похвалился с мальчишеской наивностью, что сам видел сегодня казаков во дворе.
— Что они тут делали, сколько их было? — встрепенулась тетя Даша, в упор глядя мне в лицо.
Я рассказал, низко опустив голову, чтобы не видеть колдовского блеска ее поразительных глаз.
— Молодец, Боря, никогда никому не открывай дверь, — сказала мама.
— Я сейчас принесу вам поесть, — словно бы спохватилась тетя Даша и встала.
— Не надо, не беспокойтесь, Дарья Ивановна, — смутилась мать.
Хозяйка проявила редкую заботу о бедных постояльцах: она принесла жаренную на постном масле, очень вкусную картошку, полбуханки ситного, молоко и кусок вареного домашнего сахара.
Я принялся за еду с таким аппетитом, что мама, поглядывая на меня, признательно улыбалась тете Даше.
Внезапно явилась горничная Мальневых, рыжая толстуха из деревенских. Увидев ее на пороге, мама снова побледнела.
— Я к вам с доброй новостью, — объявила горничная, растягивая слова и в этом подражая своей образованной купчихе. — Мария Гавриловна просила передать, что они прощают вам потерю нового платья.
— Какое великодушие, — сказала мать и не удержалась, чтобы не заплакать. Но это уже были слезы радости, и ни хозяйка, ни горничная не стали утешать ее. Они удалились, оставив нас вдвоем. Я приласкался к маме, целуя ее добрые руки, покойно лежавшие на коленях.
Вторую половину дня мы проспали до сумерек, и обычно долгий весенний день нынче пролетел незаметно. Совсем недавно звонили к заутрене и вот уже звонят к вечерне.
Прислушиваясь сейчас к редким ударам самого большого колокола соседней форштадтской церкви, мама неожиданно запела приятным несильным голосом: «Вечерний звон, вечерний звон, как много дум наводит он…» Не понимая всего значения этой завораживающей песни, я тем не менее всякий раз проникался ее глубокой раздумчивостью, и уж, конечно, сегодня, когда этот печальный звон медленно плыл над измученным городом. Но мама, не закончив песню, заговорила со мной доверительно, как со взрослым:
— Ты думаешь, почему Мальнева поторопилась объявить прощение, даже специально прислала горничную? Потому что победили красные.
— А если бы не победили, что тогда? — с детской готовностью поинтересовался я.
— Если бы… — И мама покачала головой с укором: ничего, мол, ты пока не смыслишь в делах серьезных.
Ну, конечно, я не мог еще понять прямой связи между этим «великодушием» маминой заказчицы и полной победой красных, отбивших дикий ночной набег казаков на Оренбургскую коммуну.