До самого половодья Фомич жил без заботы; муки хватило почти на всю зиму, картошки он подкупил, так что и на семена осталось. Авдотья даже поросенка завела. Фомич справил детишкам и себе валенки, полушубок купил, малахай собачий. В лес ходил с ружьем, как часовой на пост.
Как-то в марте его окликнул с завалинки дед Филат — на солнышке грелся:
— Федька, никак, ты? Подь сюда!
Фомич подошел, поздоровались.
— А я гляжу, что за бурлак идет? Иль кто со стороны приехал? — Дед Филат прищуркой смотрел на Фомича. — Ишь ты как разоделся.
— Я теперь вольный казак… вроде лесничего, — похвастался Живой.
— Слыхал, слыхал. — Дед Филат поймал его за полу рыжего полушубка, помял пальцами овчину. — Мягкий. Казенный, поди?
— Сам справил. А ты как живешь, дядь Филат?
— Да ничего. Пензию вот хлопочу. Намедни в Свистуново ходил, в сельсовет. Председатель говорит: «Уходи из колхоза. Тады мы тебя как беспризорного оформим. По восемьдесят пять рублев в месяц». Хочу уйтить из колхоза. Как думаешь, пустят?
— Отпустят. Хлопочи! Меня вот отпустили. — Он вскинул ружье и пошел.
Но недолго Фомич щеголял с ружьем за плечами. С наступлением полой воды кончилась и его лесная карьера. Остатки заготовленного леса увезли по апрельскому хрусткому снегу.
— Что ж мне теперь делать? — спросил он Петю Долгого. — Не итить же назад к Гузенкову!
— Переходи ко мне в колхоз. Все-таки у нас за единички не работают. Голодным сидеть не будешь.
— А жить где? Ты же мне не поставишь избу?
— Это уж на общих основаниях.
— Ну конечно, — согласился Фомич. — Был бы я какой-нибудь ценный специалист, тогда другое дело. А то что? Из ружья палить либо хвосты коровам крутить каждый умеет. Колхозники не позволят строить дом такому специалисту.
— Пока будешь в Прудки ходить ночевать.
— До Прудков восемь верст! Да через реку… Ночью еще утонешь. Нет уж, спасибо и за приглашение. — Живой совсем нос повесил. — Гузенков теперь слопает меня.
— Погоди! — задержал его Петя Долгий. — Раскидухинская ГЭС по полой воде лес к нам забросит. Колхозам на столбы. На весь район. Пойдешь охранять этот лес?
— Пойду!
— Подожди минутку! — Петя Долгий стал накручивать телефон. — Брехово? Раскидуху дай! А? Раскидуха? Начальника попрошу! Товарищ Кошкин? Здорово! Звонарев. Да, да. Слушай, ты нашел охранника на лес? Нет? Так я тебе подыскал. Вольнонаемного, говоришь? А он и есть такой. Нет, нет, не колхозник. Ну и тоже. Что? Из Прудков. Как раз там и базу намечаем делать. Дороги к Прудкам? Нормальные. Как везде. А? Ну и тоже.
Петя Долгий положил трубку.
— С тебя пол-литра, — пошутил он. — Ступай на Раскидуху, оформляйся в охранники. Лес пригонят по реке под самые Прудки. Работа к тебе на дом прет. Давай! — Петя Долгий сунул на прощание свою лапу и пожелал Фомичу удачи. — Да смотри не проворонь. Поторапливайся!
На лугах снег почти весь растаял, огромные лужи талой воды медленно стекали в бочаги и озера, вспучивая старый, ноздреватый, изъеденный солнцем лед. «На озерах еще не опускался лед, — думал Фомич, — значит, и река, наверно, держит. Пройду!»
В Прудки возвращался он с легким сердцем — опять ему подфартило. «До самого жнитва теперь очень даже проживем. А там новый хлеб поспеет. Воробей и тот кричит в тую пору — семь жен прокормлю! Главное — весну перебиться».
Весной пришла ему на помощь река. Милая сердцу Прокоша! Уж сколько раз она выручала его из беды в самую голодную пору. В сорок шестом году зимовать пошли без корки хлеба. Картошка и та не уродилась. Скот порезали… Казалось бы, тут и конец придет Живому. Ан нет! Наплели они с дедом Филатом сетей, прорубили лунки во льду и всю Прокошу перегородили; и колотушками деревянными били по льду и ботали — пугали рыбу. Шла плохо. Но тут впервой спустили в Оку какую-то химическую отраву. Рыба вся подалась в Прокошу. В каждой ячее по штуке торчало. Хоть и припахивала рыба керосином, но ели всем селом за милую душу.
А в тридцать третьем с первесны и рыбы не было… Такой голод был, будто уж и рыба вся вымерла или в землю зарылась. Но и тут Прокоша спасла прудковцев; в затонах ее густо растет мудорезник. Камыш не камыш, трава не трава, не то листья, не то стебли торчат из воды, как пики треугольные. Сунешься с бреднем в воду — промежности царапает, оттого и название имеет. Сплошное неудобство от этой травы вроде бы. И вдруг — на тебе! Старики открыли, что этот мудорезник корни питательные имеет. И вот все малые и старые усеяли берега затонов и заводей, дергали эти черные волосатые коренья, намывали целые корзины, потом сушили на крышах, толкли в ступах и пекли пышки. Ничего, есть можно… вроде бы хлебом пахнет.
И вот опять Прокоша ему работенку подкинула. «Рублей четыреста положат — и проживем», — думал Фомич. Оно еще то хорошо, что с весны в прудковский магазин стали привозить из района печеный хлеб. Привозили его, правда, один раз в неделю и давали по две буханки на двор. Но и то подспорье. К этим буханкам да еще картофельных пышек напекут — и довольна ребятня. «Теперь жить можно, — твердил про себя Фомич. — Гневаться на судьбу тоже нельзя».
К Прокоше он подошел у Богоявленского перевоза. Лед поднялся на реке и стал теперь вровень с берегами. На берегу лежал черный, неуклюжий, как огромный утюг, дощатый паром. Под его широченное брюхо приплескивала вода. Рядом, в затишке под паромом, сидел у костра паромщик, сухой носатый старик в брезентовом плаще поверх фуфайки. В округе он известен был под именем Иван Веселый. На костре в котелке булькала вода, варилась картошка.
— Унесет водой твой ковчег-то! — сказал, присаживаясь к огню, Фомич.
— Унесет, — согласился Иван Веселый. — Они, целуй их в донышко, на тракторе хотели утащить паром с осени. Пригнали волокушу, вытащили его на берег… А погрузить не смогли. Так и бросили его тут на берегу.
— А ты что, здесь живешь, что ли? — Фомич привстал, заглянул в паром — там весь трюм, до верхней палубы, был забит сеном.
— Паром стерегу. Не то по большой воде унесет его ажно в Оку. Им-то что! Сварганят новую колоду — привезут, бросят в реку… и валяй, Иван! А мне на нем работать. Может, новый-то не сручный будет? Пупок надорвешь. А им что?
— А уж этот у тебя сручный… — усмехнулся Живой. — Прямо амбар.
— Ну не скажи! Он легкий на ходу. Я его один до Брехова догоняю.
— Еще бы! Паром в село пригонишь, а сено к себе на двор свезешь… У тебя губа не дура.
— Это я сам нагреб сено-то. Места от стогов остались. Подстилка…
— Подстилка! — Фомич вытащил из трюма клок мелкого ароматного сена. — Эту подстилку хоть в чай заваривай. Тут воза два будет.
— А ты не суй свой нос, куда не надоть! — окрысился Иван Веселый. — Ты лес охраняешь? Ну и охраняй. А луга идут по другой статье.
— Это я к примеру, — сказал Фомич и невесело добавил: — Я уж и в лесу боле не охранник.
— Ах кончился контрахт?
— Кончился, Иван, кончился.
Живой подошел к реке.
— Как думаешь, Иван, на этой неделе тронется лед?
— Тронется! Ноне ночью суршало у берегов. Отодрало лед-то. Теперь не ноне завтра пойдет, целуй его в донышко.
— Дай-ка мне вон ту жердину! — Фомич взял с парома легкую еловую жердь, кинул наземь.
— Зачем тебе? — Иван Веселый, задрав кадык, с недоумением смотрел на Живого.
— На ту сторону перейтить.
— Да ты что, в уме? Целуй тебя в донышко! Такие забереги разлились, что озера. Потонешь.
— Вынырну. Я, брат, давно уж одеревенелый. Такие не тонут. Дай вон еще ту доску! — Он взял с палубы еще широкую доску, пошел к реке.
— Стой, живая пятница! — крикнул Иван Веселый.
— Ну?
— Ступай по берегу! Возле Прудков полынья большая. Покличь, може, оттуда лодку принесут. Переедешь тогда.
— А если не принесут? Кто меня там услышит? Теперь на реке и собаки не встретишь.
— Ну, подожди денек-другой. Лед тронется — я тебя перевезу на ту сторону на пароме.
— Мне ждать некогда.
Фомич кинул через разлившийся заберег доску: одним концом она оперлась о берег, вторым чуть накрыла край ноздреватого льда.
— Ну, господи, бласлави! — Он потихоньку пошел по доске, опираясь на шест.
Доска захлюпала по воде и стала медленно погружаться. Фомич мелким частым поскоком, разбрызгивая воду, бросился на лед. Но вдруг край льдины, на который опиралась доска, обломился. Фомич одной ногой провалился по колено в воду и с маху, оттолкнувшись шестом, бросился животом на льдину.
— Ах ты, живая пятница, целуй тебя в донышко! — ругался с берега Иван Веселый.
Фомич снял сапог, вылил воду, перемотал портянку и пошел дальше с шестом и с доской в руках. Лед на середине реки был крепкий. Фомич обходил только лужи — боялся провалиться в прорубь. А на другом берегу лед подходил к самому приплеску. Фомич даже доской не пользовался: разбежался, повис на шесте — и там.
На другой день утром рано он был уже на Раскидухинской ГЭС, стоявшей на слиянии Прокоши с Петлявкой. Почти сорок верст отмахал за сутки Живой. Пришел как нельзя кстати — утром на Раскидухе тронулся лед, а пополудни начали вязать плоты — готовить лес к перегону в Прудки.
А еще через три дня, лишь Фомич оформился охранником Раскидухинской ГЭС, пузатый, черный, как жук, катеришко поволок три большущих звена бревенчатого плота по Прокоше. Впрочем, Прокоши уже не было, — вокруг, куда ни хватал глаз, стояло море разливанное. Ни тебе излучин, ни берегов. Хочешь — плыви по реке, а захочешь — валяй напрямки по лугам, по кустарникам. Речные берега заметны были только по торчащим из воды верхушкам прибрежных тальников да по редким створным знакам, белым и красным, как оброненные платочки в этом океане. И ни пароходов навстречу, ни лодок… Только ветер да волны. И посреди этого раздолья сидит Фомич и варит кулеш. Хорошо! И Фомич даже жалеет, что так пустынна сейчас речная дорога, что скрылись берега под водой, — нет на них ни одиноких подвод, ни рыбацких палаток, ни шалашей косцов; а то бы на него глазели из-под ладоней да покрикивали: «Эй, Фомич! Скинь бревешко!» Кричите… Как же, скину! Фомич и в ус не дует — сидит у всех на виду и ест кулеш.
Катеришко утробно храпит, фыркает, как лошадь, и тянет на длинном тросе плоты. Фомич, поужинав, зарывается в сено и спит в палатке, как бог. Палатку ему дали в конторе, а сено уж он сам раздобыл.
Спит Фомич и видит счастливый сон: будто плывет он по Волге на большом белом пароходе и стоит на самом верху, в стеклянной будке, где штурвальное колесо. И смотрит не как-нибудь, а в бинокль. «Кто там на берегу? Что за народ собрамшись?» — спрашивает он вахтенного. А тот кричит ему в матюгальник: «Прудки подошли, товарищ капитан». — «Что еще за Прудки такие?» — строго спрашивает Фомич, будто и не слыхал в жизни такого слова. «На пароход просятся! — кричит вахтенный с нижней палубы. — Причаливать ай нет?» — «Скажи им, которые норму трудодней не выполнили, не посадим! — кричит Фомич вахтенному. — Я сам проверять буду. Причаливай!» «Чуф-чуф-чуф!» — зафыркал пароход и дал гудок. Только вместо гудка заревела сирена: мм-мо-о-о! «Вроде бы корова мычит, — подумал Фомич. — Гудок, наверное, заржавел. Надо приказать, чтобы почистили». И вот Фомич сходит по трапу в белом кителе, в белой фуражке, и бинокль висит на шее. А гудок все ревет и ревет — мм-мо-о-о! «Да заткните вы ему глотку!» — приказывает Фомич вахтенному. Ему очень хочется услышать, что скажут прудковские мужики, увидев его в капитанской форме. А вахтенный вдруг как закричит в матюгальник: «Фоми-и-и-ич!» И такое ругательское загнул, что Живой очнулся. Слышит — ревет сирена на катере, а на корме стоит старшина и вопит в матюгальник:
— Фоми-и-ич! Ты что, подох там, что ли?
Фомич вылез из палатки.
— В чем дело?
— У тебя что, зенки повылазили? Видишь, к Прудкам подходим!
Только тут Фомич очухался ото сна, — прямо перед катером на берегу виднелись родные Прудки; тополиная гора, где раньше стояла церковь, а теперь крытая жестью старая изба Лизунина, перевезенная туда под клуб; дальше — ветлы над соломенными крышами поредевших прудковских изб, а чуть на отшибе — белокаменные корпуса колхозного коровника под красивой шиферной кровлей, набранной в разноцветную шашку. Перед серыми прудковскими избами, соломенными дворами да плетневыми заборами белостенные коровники высились дворцами.
Катер уже вошел в старицу, на берегу которой стояли Прудки. Еще на базе Фомичу приказали причалить плоты в старице возле клуба. «Потом пришлем трактор и выкатаем бревна на берег, — сказал начальник. — Только причаливай крепче. Смотри, чтоб не унесло в реку!»
На тополиную горку народу вышло куда меньше, чем видел Фомич во сне, — больше все старухи да ребятишки. Правда, появился было Пашка Воронин, но, разглядев, кто плывет, ушел в клуб. Там у него была будка с телефоном. «Ну, теперь, поди, названивает самому Гузенкову, — думал не без удовольствия Фомич. — Мол, так и так — Кузькин плоты гонит. Что прикажете с ним делать? «Он теперь неподвластный», — скажет Гузенков и матом заругается. Ругайся себе на здоровье. А мне наплевать», — думал Фомич и смотрел на горку.
Там среди ребятни он увидел и своих; все они бегали вокруг тополей и кричали:
— Пароход! Пароход!
Когда плоты подтянули к берегу, Фомич привязал крайнюю секцию веревкой к тополю и важно, как петух, поднялся на гору. Но всю эту торжественную минуту испортила Марфа Назаркина.
— Ты, Федька, ровно корову привязал на лугу, — прошамкала она. — Мотри, кабы ребятешки не угнали твои плоты.
— Кто сунется — башку оторву! — сердито и громко сказал Фомич, но командиру катера как бы между прочим заметил: — Оно, если по правилам, конечно, мертвяки надо бы зарыть да цинковым тросом плоты причалить.
— А вода спадет — они у тебя, что ж, на горе повиснут? — Катерник был сердит за утреннюю побудку и презрительно фыркал в свои рыжие прокуренные усы.
— Может, палатку оставишь мне? Для служебной надобности? — сказал Фомич.
— Дрыхнуть, что ли? И в избе отоспишься…
Катерник запустил свою сирену — она опять протяжно и долго мычала, потом захрапел дизель, забулькала вода под кормой, и катер, описав большую дугу, уплыл, растворился в мутных волнах Прокоши.
А Живой шел домой через все село, как с победой — ружье за спиной, котелок в руках: перед ним вприпрыжку неслись табунком его чада и, завидев свою избу, еще издали кричали:
— Ма-ам, папка кулеш привез!