День выдался слякотный: с утра пошел мокрый снег вперемешку с дождем. Промерзшая накануне земля осклизла и налипала на подошвы. Фомич осмотрел свои ветхие кирзовые сапоги и решил привязать резиновые подошвы сыромятными ремнями: дорога до Тиханова дальняя — десять километров. В такую пору немудрено и подошвы на дороге оставить. Фуфайку он подпоясал солдатским ремнем — все потеплее будет. А поверх, от дождя, накинул на себя широкий травяной мешок. Вот и плащ! Да еще с капюшоном, и шлык на макушке. Как буденовка.
— Ну, я пошел! — появился он на пороге.
Как увидела его Авдотья в таком походном облачении, так и заголосила:
— И на кого же ты нас спокидаешь, малых да старых? Кормилец ты наш ненаглядный! Ох же ты злая долюшка наша… По миру итить сиротинушкам!
— Ты что вопишь, дуреха? Я тебе кто — покойник?
— Ой, Федя, милый, заберут тебя и посадят… Головушка моя горькая! Что я буду делать с ними, малолетними? — Авдотья сидела за столом облокотясь и, торопливо причитая, пронзительно взвизгивала.
Меньшой, Шурка, зарылся в материнские колени и тоже заревел.
— Глупой ты стала, Дуня… — как можно мягче сказал Фомич. — Ныне не тридцатые годы, а пятьдесят третий. Разница! Теперь не больно-то побалуешься… Вон самого Берию посадили. А ты плачешь!.. Смеяться надо.
И, махнув рукой на квелость своей хозяйки, Живой ушел из дому. «Ну, что теперь преподнесет мне Семен Мотяков?» — думал он по дороге.
Председатель райисполкома Мотяков был годком Фомичу. В одно время они когда-то выдвигались — Мотяков работал председателем сельсовета в Самодуровке. Потом вместе на юридических курсах учились. В одно время их направили и работать председателями колхозов. Только Фомич тогда отказался от своего поста, а Мотяков пошел в гору…
Живой понимал, что с Мотяковым шутки плохи: тот еще раньше лихо закручивал, а после войны, окончив в области какие-то курсы, и вовсе грозой района стал. Его любимое выражение: «Рога ломать будем! Враз и навсегда…» — знал каждый колхозный бригадир.
«Ну и что? У меня и рогов-то нету. Все уже обломано… Поскольку я комолый, мне и бояться нечего», — бодрился Фомич.
На исполкоме он решил держаться с вызовом. «Для меня теперь чем хуже, тем лучше. Ну, вышлют. Эка невидаль! На казенный счет прокачусь. А там и кормить хоть баландой, да будут».
Вымокшим, продрогшим до костей пришел Живой в Тиханово. Рик размещался в двухэтажном кирпичном доме посреди райцентра.
Живой как был в мешке, так и вошел в приемную.
— Кто меня тут вызывал?
— Вы что, на скотный двор пришли? — набросилась на него молоденькая секретарша. — Снимите сейчас же мешок! Да не сюда. За дверь его вынесите! С него прямо ручьями течет… Вынесите!
Живой снял мешок, но с места не двинулся.
— А ну-ка его кто унесет оттуда? У меня это, может, последний мешок…
— Да кому он здесь нужен? Ступайте! Чего встали у порога?
Живой было двинулся к двери председателя.
— Ага! Вы еще туда с мешком пройдите… Вот они обрадуются. — Секретарша встала из-за стола и энергично выпроводила Живого за дверь. — Бестолковый народ! Целую лужу оставил. Я вам что, уборщица?
Через минуту Живой вошел без мешка, но текло с него не меньше.
— Вы что, в пруду купались, что ли?
— Ага, рыбу ловил бреднем. А потом думаю: дай-ка обогреюсь в рике. У вас вон и мебель мягкая.
На этот раз секретарша и встать не успела, как Живой бесцеремонно прошел к столу и плюхнулся на диван.
— Во! В самый раз…
— Вы… Вы к кому?
— К Мотякову на исполком.
— Вы из Прудков? Кузькин?
— Ён самый…
— Да где же вы шатаетесь?! — словно очнулась она и набросилась на Живого с новой силой: — Встань! Его ждут целый час руководители, а он где-то дурака валяет.
Не слушая объяснений Фомича, она быстро скрылась за дверями и тотчас вышла обратно:
— Живо ступай! Ишь расселся.
Живой вошел в кабинет. На председательском месте сидел сам Мотяков, возле стола стоял секретарь райкома Демин в темно-синем бостоновом костюме. Члены исполкома, среди которых Живой узнал Гузенкова, да председателя соседнего колхоза Петю Долгого, да главврача районной больницы Умняшкина, сидели вдоль стен и курили. Видать, что исполком уже кончился, — за длинным столом лежали исписанные листки бумаги, валялись карандаши.
— Вот он, явился наконец, ненаглядный! Извольте радоваться. — Мотяков сверкал стальными зубами, поглядывая на Фомича исподлобья.
Демин кивнул Живому на стул, но не успел Фомич и присесть, как Мотяков остановил его окриком:
— Куда! Ничего, постоишь… Не на чай пригласили небось. — Мотяков встал из-за стола; на нем были защитный френч и синие командирские галифе. Засунув руки в карманы, он петухом обошел вокруг Фомича и съязвил: — Курица мокрая… Еще бунтовать вздумал.
— А у вас здесь что, насест? Если вы кур собираете, — сказал Живой.
— Поговори у меня! — крикнул опять Мотяков и, подойдя к Демину, что-то зашептал ему на ухо.
Демин был высок и тощ, поэтому Мотяков тянулся на цыпочках, и его короткий широкий нос смешно задирался кверху.
«Как обнюхивает», — подумал, глядя на Мотякова, Фомич и усмехнулся.
Демин кивнул Мотякову маленькой сухой головой, Мотяков подошел к столу и застучал костяшками пальцев:
— Начнем! Тимошкин, на место!
Кругленький проворный секретарь райисполкома Тимошкин с желтым, как репа, лицом присел к столу по правую руку от Мотякова и с готовностью уставился на него своими выпуклыми рачьими глазами. Демин отошел к стенке и присел рядом с другими членами исполкома.
— Гузенков, давай, докладывай, — сказал Мотяков.
Михаил Михайлыч встал, расставил ноги в сапожищах, словно опробовал половицы, — выдержат ли? — вынул листок из блокнота и начал, поглядывая на Мотякова.
— Значит, после сентябрьского Пленума вся страна, можно сказать, напрягает усилие в деле подъема сельского хозяйства. Каждый колхозник должен самоотверженным трудом своим откликнуться на исторические решения Пленума. Но есть еще у нас иные-протчие элементы, которые в рабочее время ходят по лугам с ружьем и уток стреляют. Мало того, они подбивают на всякие противозаконные сделки неустойчивых женщин на ферме, которые по причине занятости не могут сами выкашивать телячьи делянки. И косят вместо них, а взамен берут пшеном и деньгами. Куда такое дело годится? Это ж возврат к единоличному строю… Мы не потерпим, чтобы нетрудовой элемент Кузькин разлагал наш колхоз. Либо пусть работает в колхозе, либо пусть уходит с нашей территории. Просим исполком утвердить решение нашего колхозного собрания об исключении Кузькина Федора Фомича.
Гузенков сел, а Мотяков злорадно посмотрел на Фомича:
— Ну, что теперь скажешь? Небось оправдываться начнешь?
— А чего мне оправдываться? Я не краду и не на казенных харчах живу, — сказал Фомич.
— Поговори у меня! — крикнул Мотяков.
— Дак вы меня зачем вызывали? Чтоб я молчал? Тогда нечего меня и спрашивать. Решайте как знаете.
— Да уж не спросим у тебя совета. Обломаем рога-то враз и навсегда. — Мотяков засмеялся, обнажив свои стальные зубы.
— Товарищ Кузькин, почему вы отказываетесь работать в колхозе? — вежливо спросил Демин тихим хрипловатым голосом.
Длинные белые пальцы он сцепил на колене и смотрел на Живого, слегка откинувшись назад.
— Я, товарищ Демин, от работы не отказываюсь. Цельный год проработал и получил из колхоза по двадцать одному грамму гречихи в день на рыло. А в колхозном инкубаторе по сорок граммов дают чистого пшена цыпленку.
— Скажи ты, какой мудрый! Развел тут высшую математику… — сказал Мотяков. — А я тебе политику напомню: работать надо было лучше. Понял? Распустились! Небось год назад и не пикнул бы. Права захотел. А я тебе обязанности напомню.
Демин обернулся к Мотякову и сказал тихо, будто извиняясь:
— Товарищ Мотяков, с этими методами кончать надо. С ними вы далеко не уедете.
— Уедем! — крикнул Мотяков.
Демин как бы от удивления вскинул голову и сказал иным тоном:
— Товарищ Мотяков!
— Ну, ну… — Мотяков что-то невнятное пробормотал себе под нос и уткнулся в стол.
— Так, значит, вы отказываетесь работать? — опять ровным голосом спросил Демин Кузькина.
— Я, товарищ Демин, работать не отказываюсь. Я только бесплатно не хочу работать. У меня пять человек детей, и сам я инвалид Отечественной войны.
— Видали! Он себе зарплату требует… Вот комиссар из «Красного лаптя», — засмеялся опять Мотяков. — Ты сначала урожай хороший вырасти, а потом деньги проси. Дармоед!
— А ты что за урожай вырастил? — спросил, озлобясь, Живой. — Или ты не жнешь, не сеешь, а только карман подставляешь?!
— Поговори у меня! — стукнул кулаком по столу Мотяков.
— Семен Иванович! Да успокойтесь, в конце концов. — Демин опять пристально, с выдержкой посмотрел на Мотякова.
Тот надулся и затих.
— Но ведь, товарищ Кузькин, не вы же один состоите в колхозе, и тем не менее вы один отказывались работать! — сказал Демин.
— Странный вопрос! — ответил Фомич. — А если я, к примеру, помирать не хочу? Или вы тоже скажете: не ты первый, не ты последний?
— Разумно, — усмехнулся Демин. — Но, товарищ Кузькин, надо же сообща болеть за свой колхоз.
— Мы болеем, — ответил Кузькин. — Да болезнь-то у нас разная. У меня брюхо сводит, а вот у Гузенкова голова с похмелья трещит.
— Давай без выпадов! Тоже критик нашелся, — не выдержал опять Мотяков.
— Но, товарищ Кузькин, почему у вас такой плохой колхоз? Кто же виноват?
— Война виновата, — сказал Мотяков.
Кузькин пристально, подражая Демину, поглядел на него:
— Война-то виновата… — и обернувшись к секретарю: — Вы, товарищ Демин, знаете, как у нас картошку потравили?
— Какую? — очнулся Гузенков.
— Семенную!
— Ну, ну? — заинтересованно подался Демин.
— Перебирали ее, перебирали — пошли на обед. Вернулись, а ее три коровы пожирают — хранилище проломили, прямо с неба сошли… Бока во разнесло.
— Как же так? — Демин глянул на Гузенкова.
Тот весь напыжился и только головой мотнул.
— Его работа, — сказал Кузькин. — Нагородили чурку на палку… Он плотников привозил. Премиальные платил им, быка съели. А хранилище слепили — свинья носом разворотит.
— А что потом с картошкой? — спросил Демин.
— Гузенков сказал: всю картошку перевезти в подвал к Воронину, к нашему бригадиру. Весна подошла — а Пашка Воронин и говорит: нету картошки, вся померзла.
— А вы писали куда-нибудь, в районные инстанции?
— Писал. А что толку? Писать в нашу районную инстанцию — это одно и то же, что на луну плевать.
— Кому это ты писал? — поднял голову Мотяков.
— Тебе, например.
— Мне? Не помню. — Он обернулся к Тимошкину: — Тимошкин, было?
— Не поступало, — выпалил тот.
— А это что? Не твоя подпись? — Кузькин вынул из кармана открытку и сунул ее Тимошкину. — У меня письмо с муд… уведомлением. Знаю, с кем дело имею.
Тимошкин покосился на открытку:
— Мою подпись надо еще документально доказать. А может быть, это подделка?
— А ну-ка? — Демин подошел к столу и взял открытку. — Товарищ Мотяков, в этом деле разобраться надо.
— Это само собой… Разберемся. Кто письмо потерял, кто факты извратил… Виноватых накажем.
Скрипнула дверь, вошла секретарша:
— Товарищ Демин, вас к телефону. Из обкома звонят.
— Хорошо!
Секретарша ушла.
Демин положил открытку перед Мотяковым.
— Так разберитесь, — и вышел.
— Чего с ним говорить! — махнул рукой Гузенков. — Известный элемент… отпетый.
— В тридцатом году я колхоз создавал, а вы, товарищ Гузенков, на готовенькое приехали. Еще неизвестно, чем вы-то занимались в тридцатом году.
— Мы тебя вызвали не отчитываться перед тобой! — оборвал Живого Мотяков. — А мозги тебе вправить враз и навсегда. Понял? Будешь в колхозе работать?!
— Бесплатно работать не стану.
— А что вы, собственно, хотите? — спросил Умняшкин.
— Выдайте мне паспорт. Я устроюсь на работу.
— Мы тебе не паспорт, а волчий билет выпишем, — сказал Мотяков. — Выйди в приемную! Когда надо — позовем.
Живой вышел.
— Ну, что с ним делать? — спросил Умняшкин, грузный немолодой человек с лицом сумрачным, усталым, с тем выражением насупленной серьезности, которое бывает у много проработавших сельских врачей.
— Дадим ему твердое задание… в виде двойного налога, — сказал Мотяков. — А там видно будет.
— Но ведь налоги отменены! — возразил Умняшкин.
— Это с колхозников. А поскольку его из колхоза исключили, значит, он вроде единоличника теперь.
— И мясо с него, и шерсть, и яйца… все поставки двойные! — подхватил Тимошкин.
— Ну, как? — обернулся Мотяков к членам исполкома.
— Не то, — сказал председатель бреховского колхоза Звонарев, прозванный за свой огромный рост Петей Долгим. — На трудодни ему не заплатили. Надо искать выход. Положение трудное.
— Все ясно, как дважды два — четыре. — Мотяков даже ладонью прихлопнул. — Исключить из колхоза — и твердое задание ему враз и навсегда.
— А я бы отпустил его, — возразил Петя Долгий. — И надо помочь устроиться.
— Это называется либерализмом, — сказал Мотяков. — Если мы станем пособничать лодырям и летунам — все колхозы развалим. Сегодня один уйдет, завтра другой… А работать кто станет?
— У нас не уходят, — сказал Петя Долгий.
— Дак у тебя колхоз на ногах стоит, а у Гузенкова на четвереньках… Разница! Ты диалектику не понимаешь, враз и навсегда.
— Правильно, Семен Иванович! — подхватил Тимошкин. — На Кузькине пример воспитания надо показать… неповадности то есть. Двойные поставки с него и мяса, и шерсти.
— Лихо, лихо, — сказал Умняшкин. — Тогда уж и две шкуры с него берите.
— А что? — отозвался Мотяков. — По обязательным поставкам положено было сдавать шкуру. Пусть сдает две. Тимошкин, пиши!
— Но ведь он же инвалид третьей группы, — сказал Умняшкин. — Вы хоть это учтите.
— Подумаешь, трех пальцев не хватает, — усмехнулся Мотяков. — Ты не смотри, что он такой — на заморенного кобеля смахивает. Он еще нас с тобой переживет. Ставим на голосование: кто за исключение, прошу поднять руки!
Мотяков, Гузенков, Тимошкин проголосовали за исключение. Умняшкин и Петя Долгий против.
— Большинство за, — торжествующе отметил Мотяков.
— Х-хе, большинство… в один голос, — усмехнулся Петя Долгий.
— Один голос, да мой, — Мотяков поднял палец кверху. — Сравнил тоже — мой голос и твой голос, — и крикнул в дверь: — Позвать Кузькина!
Живой на этот раз вошел с мешком в руках. Мотяков подозрительно поглядел на мешок:
— Поди, поросят тащил в мешке?
— Ага… Поторопился. Не то вы все равно отберете.
— Поговори еще! Я отобью у тебя охоту. Враз и навсегда. Дай сюда протокол! — Мотяков взял листок у Тимошкина и зачитал: — «В связи с исключением из колхоза Кузькина Федора Фомича, проживающего в селе Прудки, Тихановского района, числить на положении единоличного сектора, а потому обложить двойным налогом, то есть считая налог с приусадебного хозяйства размером 0,25 га, отмененный последним постановлением правительства, умноженным на два. А именно, подлежит сдавать в месячный срок Кузькину Федору Фомичу тысячу семьсот рублей, восемьдесят восемь кг мяса, сто пятьдесят яиц, шесть кг шерсти или две шкуры».
— Семен Иванович, дайте-ка, я ему еще впишу сорок четыре кубометра дров. Пускай заготовляет, — потянулся к председателю Тимошкин.
— Ты сам их и заготовишь, — сказал Фомич. — У тебя хохоталка-то вон какая. С похмелья не упишешь.
Тимошкин криво передернул ртом:
— Может, обойдемся без оскорблениев? Не то ведь и за личность придется отвечать.
— Ага… Я и в тридцатых за тебя отвечал. А твой отец в лавке колбасой торговал.
— Вопросы имеются? — спросил Фомича Мотяков.
— Интересуюсь, мне по частям сдавать или все враз? — Фомич невинно глядел на Мотякова.
Тот важно, официальным тоном сказал:
— Хоть сейчас вези…
— Все?
— Все, все!
— Деньги я внесу… Все до копеечки. Из застрехи выну. И мясо сдам — телушку на базаре куплю. Яйца тоже сдам… Но вот насчет шкуры сделайте снисхождение. Одну шкуру я нашел.
— Где нашел одну, там и другую найдешь, — сказал Мотяков.
— Ну, себя-то я обдеру, а жену не позволят. У нас равноправие.
Кто-то из заседателей прыснул. Умняшкин закрылся ладонью — только глаза одни видны, и те от смеха слезились тоже. Петя Долгий заклевал носом и как-то утробно закурлыкал. А Мотяков рявкнул, побагровев, и грохнул кулаком об стол так, что Тимошкин подпрыгнул от испуга.
— Вон отсюда! Враз и навсегда…
На улице все так же моросил дождь с мокрым снегом пополам. Фомич накинул на голову мешок и побрел по грязной улице. На душе у него было тошно, весь запас бодрости и сарказма он израсходовал в кабинете Мотякова. И теперь впору хоть ложись посреди дороги в грязь и реви. Выпить бы, да в кармане ни гроша…
На краю Тиханова, напротив бывшей церкви, а теперь зерносклада, стоял на отшибе обшитый тесом, когда-то утопавший в саду попов дом. В жаркий день, выходя из Тиханова, здесь у колодца обычно приостанавливались прохожие, напивались впрок. Фомич вдруг почувствовал усталость и дрожь в коленках. «Черт, как будто мешки таскал… Вот так исполком». Он прислонился к творилам колодца, поглядел на попов дом. «Вот и исповедальня. Надо зайти», — решил Фомич.
В поповом доме теперь помещался райфо. В крайнем боковом кабинете сидел Андрюша, прямо из-под стола высунув свою деревянную ложу, считал на счетах.
— Здорово, сосед! — весело приветствовал он Фомича. — Ты что такой мокрый да бледный? Как будто черти на тебе ездили?
— Черти и есть. — Фомич присел на обитый черной клеенкой диван и перевел, словно после длительной пробежки, дух. — Вот исповедоваться к тебе пришел. Ты же в поповом дому сидишь.
И Фомич рассказал все, что было на исполкоме. Андрюша долго озабоченно молчал, перебирая костяшки на счетах.
— Вот что сделай — возьми бумагу от них с этим твердым заданием. Ружье спрячь, козу продай. А велосипед оставь. Он у тебя все равно старый. Пускай что-нибудь да конфискуют. Потом подашь жалобу. И обязательно достань справку в колхозе — сколько ты там выработал за год трудодней.
— Да кто мне ее даст?
— Схитрить надо. Изловчиться.
— А не вышлют меня?
— Могут и выслать, по статье тридцать пятой — без определенной работы, как бродягу.
— А инвалидов не высылают?
— Инвалидов нет. Но у тебя же третья группа. Должен еще работать.
— А я что, от работы отказываюсь? Пусть выдают паспорт — устроюсь.
Андрюша только руками развел:
— Сие от нас не зависит. Ты вот что запомни — придут к тебе имущество описывать, веди себя тише воды, ниже травы. Понял? Задираться начнут — не вздумай грубить. Сразу загремишь. Пусть берут, что хотят. Только помалкивай. Это заруби себе на носу!