Довольно долго я считал, что главным конкурентом литературе «старого типа», то есть литературе прежнего контракта с обществом, является журналистика. Я об этом говорил даже в одном собрании, участие в котором мне зачем-то то и дело вписывают в персональную википедическую статью — с упорством, достойным лучшего применения. Авторы считают, видимо, что это одно из главных свершений моей жизни.
Действительно, путевой очерк был (и сейчас остается) куда интереснее унылого диссидентского и унылого патриотического романа.
Но за этими разговорами я как-то упустил нормальное народное творчество — не только социальные сети, а вообще мир массового народного сочинительства.
Эта «народная литература» — вовсе не фольклор, а осознанная имитация «профессиональной литературы», попытка реставрировать старый Общественный Контракт писателя с обществом.
«Всем ничего за мой счет!» —
восклицает в ресторане буддист.
Много лет я наблюдаю вполне народный сетевой литературный конкурс, который официально назывался «48 часов» и который никто так не звал, — потому что все использовали неофициальное название «Рваная Грелка» или просто «Грелка».
«Грелка» при этом была узкокорпоративным конкурсом по написанию фантастических рассказов на заданную тему.
То, что называется «фантастической литературой», я любил давно, с авторами ее дружил и при этом когда-то был вписан в их номенклатуру.
Фантастика — это вообще специфический жанр литературы. С одной стороны — приключения и стрельба в космосе, с другой — рыцари и колдуны, с третьей — победившая Белая гвардия и Государь Император Алексей на вертолете.
Собственно, это как раз и есть три кита фантастики — как бы «научная фантастика», фэнтези и альтернативная история.
Фантастике повезло больше прочих популярных жанров — ни авторы детективов, ни сочинительницы любовных романов у нас никаких конференций не собирают. То есть, в фантастике случилось то, что не произошло ни в каком другом разделе доходной литературы.
Там возник социум, корпоративное сообщество из авторов, критиков, издателей и читателей.
Поэтому несколько сот человек писателей, издателей, критиков и читателей по поводу фантастики собраться могут. Да что там — я застал сборища по пятьсот человек в одном пансионате и людей с мечами, гордо сновавшими по казанским улицам, не таясь от милиционеров.
С фантастикой приключилась интересная история.
Сначала это были сказки о научно-техническом прогрессе, потом, в начале прошлого века, в фантастику пришла прямая идеология, затем же шпионы мечтали похитить аппарат волшебных лучей и строили в потаенном месте атомную крепость.
Были и модели светлого будущего — иногда (если всмотреться внимательно) довольно страшные и угрюмые.
Но всё это время фантасты ощущали себя литературой как бы второго сорта — не сказать, что совсем уж без оснований: они проходили по какой-то незримой категории, похожей на название журнала «Техника — молодежи». При всём при том, как считали писатели внутри жанра, они-то и были олицетворением свободной литературы — не подпольной, как диссидентская, но существующей под негласным запретом. При этом — литературы с идеями, текстов с философским значением. Кстати, среди опубликованных тогда книг — от Бредбэри до Лема и от Стругацких до Булычева — действительно было много идейных и философских.
Когда рухнули старые стены и всё стало разрешено, оказалось, что по страницам многотиражных книг побежали космические пауки и красавицы с бластерами. Оказалось вдруг, что как среди переводной, так и среди отечественной литературы книг с оригинальными идеями мало, даже исчезающее мало. Ну и сказать, что стиль этих книг сопоставим с бунинским, — невозможно.
И всё равно — девяностые годы были расцветом отечественной фантастики: там происходило постоянное бурление и, главное, — постоянное чтение.
Но вдруг оказалось, что вся остальная литература тоже не дремала.
В ней, этой «остальной» литературе, остался, конечно, пласт возвышенных людей, что писали о страданиях русского интеллигента в однокомнатной квартире или эмигрантки в многокомнатном шале, но все сноровистые романы последних лет — сплошь фантастические. То альтернативная история, то жизнь после конца света, то масонские тайны, то детектив со старинными рукописями… Не говоря уж о Пелевине, который в начале своей карьеры признавался фантастами за своего, и только потом они к нему как-то ревниво охладели.
Вернемся к «Грелке». На этом конкурсе премий не давали — конкурс существовал именно для славы в узком кругу, замещая пресловутое понятие гамбургского счета внутри корпорации. Два раза в год фантасты-профессионалы и фантасты-любители стучали по клавишам — и под псевдонимами отправляли работы на конкурс, и начинали читать рассказы конкурентов, выложенные в Сети.
Два раза в год — обычно в октябре-ноябре и в марте-апреле — специально отведенные в Сети места наполнялись язвительными комментариями.
Победитель определялся общим голосованием.
В этом, собственно, и состоял гамбургский оттенок мероприятия. Наконец, этот конкурс сделал замечательный ход — он выдвинул одно важное положение, которое, будто специальный морской флаг, пресекало пафос и излишние претензии. На сайте «Грелки» было написано: «Конкурс “48 часов” является свободным времяпрепровождением любителей фантастики всех рангов и на большее не претендует».
Теперь нужно сделать некоторые пояснения.
Дело в том, что конкурс эволюционировал — как эволюционирует поселок золотоискателей. Сначала несколько небритых людей сидят у речки с лотками, а вот уже палаточный городок превращается просто в городок, кого-то бьют в салуне, кто-то открыл прачечную, а вот заработала первая драга. Город обрастает асфальтом и офисами… Пока не кончится золото.
Тогда пустеет салун, в домах гуляет ветер, а проходит несколько десятков лет — и туда начинают возить туристов и водить их мимо мертвых стен.
Так и здесь — за несколько лет конкурс (имевший свое начало в 2001 году) уже стал внутрикорпоративным брендом.
Число участников, никем и ничем не ограниченное, росло в геометрической прогрессии — и вот уже несколько сотен рассказов валилось в мешок координатора. Возник специальный сайт, автоматизировалась система отбора, появился логотип.
Вместе с тем, начали исчезать традиции старые — раньше, например, рассказ-победитель публиковался в фэнзине «Массаракш», и вот уже основной журнал фантастов «Если», что-то вроде аналога «Нового мира» или «Знамени» внутри Корпорации, решил печатать победителей — но обязательно первыми. И выбор молодого, да и какого угодно, автора между фэнзином и журналом с гонорарами был очевиден.
Понемногу размылись и сами «48 часов» — «Грелка» стала начинаться в 15.00 пятницы и заканчиваться в 23.59 понедельника, превратившись в «81 час». Стали, как в любой предвыборной гонке, вырабатываться определенные технологии голосования, формально не нарушающие правила, но не имеющие ничего общего с литературной составляющей.
Из-за наплыва участников голосование пришлось проводить в два этапа — в первом отбирая по шесть лучших рассказов из множества групп. Как в переполненной школе (где классы обозначались буквами), перечисление групп дошло до «Л» — все-таки 545 рассказов (от точно не известного количества участников).
Это — путь эволюции, и обижаться на него нечего.
То же самое стало происходить и с публикой, и с борцами на круглом электронном пространстве гамбургского цирка — будто вместо тихого состязания друзей-атлетов туда набежала тысяча физкультурников, дворовые борцы, шпана с финками — и все они, согласно условиям состязания, были равноправны. Конечно, набеги графоманов на любые — сетевые и бумажные — конкурсы неизбежны — иначе здание цирка нужно закрыть на замок. Но далеко не все участники как мантру повторяли раздельно: «Свободное времяпрепровождение. Любителей фантастики всех рангов. На большее не претендует».
За несколько лет на «Грелке» сложился определенный жаргон — одна часть участников была «профи», другая — «молодая шпана». Эти термины понятны.
Так вот, однажды произошло то, что давно должно было случиться — «старичков-профи» не пустили во второй тур. Не оттого, что их вычислили — и согласованно решили им досадить, — это было бы неприятно и не интересно.
Нет — поменялись поколения, манера письма и, в конце концов, сама литература.
Произошел дарвиновский отбор внутри корпорации.
Координатор конкурса Вадим Нестеров замечал: «С точки зрения литературоведа сильные рассказы прокатывали всегда. Побеждали не самые сильные, а самые востребованные рассказы, почувствуйте разницу».
Всякое литературное явление имеет свой срок: ветер дует слева направо, справа налево, сверху вниз — и утихает, наконец. Это технология народной игры в литературу победила камерное времяпровождение стариков за дачным столом — бридж соседей, игру ради искусства. Есть тип рассказа универсального, а есть тип рассказа конкурсного — эти множества иногда перекрываются, а иногда — нет.
Эволюция убила динозавров. Понятно, что некоторые движения в плавании и балете похожи, но плавание — отдельно, а балет — отдельно. Одно не хуже другого, кстати.
Так и здесь — Корпорация стала свидетелем того, как при тех же буквах, и почти незаметно, один тип текстов замещает другой.
Конкурс этот по-прежнему функционирует, выбираются победители, возникает иная литература.
Она иная — потому что это тексты, написанные внутри круга своих читателей. А читатели являются одновременно писателями.
Система гармонична и устойчива.
Экспорт текстов вовне невозможен, читать их за пределами круга некому, но стороннему наблюдателю процесса многое может показаться интересным.
Как голосует масса — каково соотношение intention / invention (ожидаемого и обретённого)? Каково массовое представление о том, каким «должен быть фантастический рассказ»? Как работает технология?
Перед нами уникальный лабораторный опыт эволюции, отграниченный от эволюции большой литературы.
Стиль и сюжет развиваются, как жизнь в антарктическом озере, не испытывая воздействий извне.
Как можно возмущаться, когда в огромной бутыли, где пять лет варилась закваска, наконец, пошли пузыри, полезла по стенкам зеленая самостоятельная жизнь — это ведь жутко интересно. И никто меня не убедит в том, что это не интересно — вот она ползет, происходит процесс деления, и во всём есть своя правда. Хотя бы и пузырчатая.
Правда, никто никого не заставляет тянуть результат в рот. Не дети ж малые.
Нельзя построить содержательное высказывание
на бессодержательном явлении.
Надо отметить, что самое интересное там — механизм реакции на прозаический текст.
Оказалось, что ничего нового в этом механизме нет, даже если прошло много времени с тех пор, когда существовал корпус обязательного чтения.
И построен механизм рефлексии обычного читателя всё на том же принципе карго-культа. Всякий может посмотреть про карго-культ в Википедии, но я, приличия ради, всё же поясню вкратце, что это такое. Во время Второй мировой войны на островах в Тихом океане были развернуты американские аэродромы. Местное население увидело при этом не только самолеты, но и массу причудливых вещей, а также блеск цивилизации.
Когда боевые действия прекратились, то надобность в аэродромах отпала. Цивилизация улетела, но была желаема. И вот, верные архаическим верованиям аборигены стали изготавливать самолеты из соломы, а из всяких подручных средств — копии аэродромного оборудования. Они исходили из того, что всё это подманит прошлую интересную жизнь, а также блага цивилизации.
Несколько позже выяснилось, что путешественники несколько приукрасили этот сюжет, но было поздно — блестящая метафора вырвалась на свободу.
И вот, в обсуждениях анонимных текстов проявляется очень интересная тенденция — читатель пытается оценить их, отправляясь не от собственных эмоций, а от сложившегося у него представления о том, как должна выглядеть критика и анализ литературного произведения.
То есть, читатель выстраивает некий метод описания текста — «так, как это бы выглядело у профессионалов». При этом игнорируется самое важное — непосредственная реакция на произведение.
То есть, вместо анализа собственных эмоций читатель пишет отзыв «как у больших».
Проблема, конечно, не только в том, что на сетевом конкурсе тексты писал не Достоевский, но в том еще она, что критикой там занимается вовсе не Стасов.
Мне, честно говоря, очень нравится читать там обсуждение рассказов, которых я не читал. Это настоящие читатели, непридуманные. Собственно, речь о том, как читатель Грелки оценивает текст Грелки и что по этому поводу говорит, когда говорить необязательно.
Тут как раз очень интересная филологическая проблема — контекст сильнее текста.
Система высказывания внутри народной самодеятельной литературы очень интересна — у большинства участников есть некая матрица, с которой они сверяются: у старичков это были Стругацкие, Шекли и Бредбэри, потом были люди, что выросли на Лукьяненко и, возможно, на писателях Лукине и Дивове, а потом пришло вовсе неведомое, хтоническое племя.
И вот, мне чрезвычайно интересно наблюдать их реакцию на тексты.
Отдельная песня — люди, которые начитались каких-то справочников по редактуре или «Ста советов молодых авторам» и начинают править стиль. Ну, там для них аксиома, что одно слово не может повторяться в одном абзаце, и понятно, как должна быть построена фраза — Андрей Платонов мимо них бы не прошел. Они бы его выкорчевали из литературы безжалостнее, чем Сталин.
Ну и, не считывая цитат, они бы из Мандельштама капусту сделали.
Иногда это выливалось в риторическое возмущение, чистый Таксиль.
Был такой француз — Лео Таксиль. Он приехал в Ватикан, долго отирался у Папы, притворялся католическим писателем, а потом написал несколько книг о Святом Престоле, «Забавную Библию» и «Забавное Евангелие», где издевался над христианством как мог.
В СССР его много и радостно печатали, не вполне понимая, что по этим сатирическим книгам люди хоть как-то узнают библейские сюжеты (и для этого их покупают). Так вот, в одном месте Таксиль издевается над Писанием, говоря: И вот, пришли победители и истребили всех мочащихся к стене! Подумайте! Эко! К стене! Человек мог мочиться на дерево, на собственную мать — и ничего бы не было. А тут — к стене! При этом «мочащийся к стене» — это нормальное выражение, хоть и архаическое, указывающее на возраст мальчика, который не писает под себя, а писает как взрослый — ну и дальше объяснять не надо. Так вот, Грелочника можно уподобить Таксилю: его, с одной стороны, прижимает статусная необходимость высказаться, с другой — им начитан довольно малый корпус книг, и кругозор его узок (это не страшно, вопрос — как он узок).
Есть также традиция помещать в обсуждение как бы смешные фотожабы и стишки (тут мне становится неловко, будто я зашел за справкой в ЖЭК, а там капустник, и женщины с халой на голове поют частушки).
Doctor Livingstone, I presume?
Ну, теперь самое время рассказать об одном эксперименте. Как-то я послал на упомянутый конкурс один рассказ.
Рассказ этот был не мой, оттого я завел специальный аккаунт в Живом Журнале, поместил там фотографию автора (одну из малоизвестных, потому что с известными авторами есть известное обстоятельство — в какой-то момент канонизируется один их известный образ, и только внимательный читатель узнает писателя на других фотографиях). Аккаунт назывался grinevskij, а рассказ — «Пришёл и ушёл». Я, правда, изменил в нем одну букву — «ё» на «о»: «Пришол и ушол», — и вот Александр Грин поучаствовал своим рассказом в анонимном конкурсе «Грелка».
В результате чего Александр Степанович Грин был поставлен на место современными читателями.
В аккаунте появилось несколько гневных комментариев (их потом стерли авторы), из участников конкурса Александра Степановича Грин(евского) исключили с неясной формулировкой «плагиат» (ну, это организаторы сделали не от большого ума), а мне пришлось написать от его лица в его же сетевом дневнике разъяснение:
«Не всегда я могу согласиться с современной критикой моего рассказа. “Батль” —отличное имя для протагониста в вестерне. Реальная находка. Всё прочее — редкий образчик гриба нерукотворного и богоотворотного. Я бы даже сказал, есть в этом что-то от Маркеса. Батль Буэндиа отправляется в ноль».
Писали про него также: «“Пристальный взгляд попугаев” убил на месте. Бедные попугаи…». «“Комендант сидел с поникшей головой, протянув ноги, и мрачно курил” — добило. “Перебирая с видом изнеможения…” — автор, не знаю, что вы курили, но больше не надо».
Или: «“Винтовка Батля блестела, как перламутр…” — зачем это писалось?».
Или: «“Пристальные взгляды попугаев” вам, автор, полагаю, уже вспоминали не раз. Ведь нельзя же так. Так — нельзя. …Тем паче, что дальше у вас такой вот ужас: “обросшие волосами и полуголые в силу нестерпимого зноя”».
«На птицах автор как-то не по-доброму зациклен: “Огромное количество кур, снующих под ногами, наполняло своим клохтаньем все углы форта”. “Угол вала”, впрочем, тоже довольно неплох. И много-много разного прочего. Чорт! Джерри Филтон меня сегодня определенно преследует! Нельзя же ж так!»…
Некоторые читатели, впрочем, делали некоторые предположения насчет моего возраста: «Жесть какая. Я даже не разобрался, стёб это или ну очень начинающий автор». А некоторые прямо замечали: «У меня впечатление, что рассказ писал подросток», — в тридцать лет такое слышать обидно, но я понимаю, что это суровая правда.
С горькой слезой слышал я иронические слова в свой адрес: «Автор, Вы — гений, так и запишите. Название рассказа подкупает своей новизной. Не глядя в текст, можно сразу сказать, что этот рассказ порвет “Грелку”. Но, конечно, рассказ тоже нужно читать. Восхитительные обороты вроде “перед ним стоят трое, рассматривая новичка пристальным взглядом попугаев” или “движение по двору затруднялось полотнищами простынь и женских рубашек” ласкают глаз всякого внимательного читателя. Волосатые полуголые офицеры — это отдельный плюс. Стиль — ужос (орфография оригинала — В. Б.), но не ужас-ужас-ужас. Вычитка его спасет. Наверное. Если автор будет очень тщательно вычитывать.
Лучшее в рассказе:
“Почему он уходит всё дальше? — глубокомысленно спросил комендант, следя за дальнейшим уменьшением фигуры Батля.
— Это… побег?
— Побег?.. Он идет шагом, — возразил лейтенант”.
Надеюсь, дальше будет что-то получше: этот топа не заслуживает, но и в топку не пойдет. Букаф мало».
«…из него вырастет Достоевский. В крайнем случае — Пелевин».
Многие были снисходительны: «Нехорошо пинать лежачих… Поэтому не буду выковыривать из этой раковины жемчужины писательских ляпов. Но вот во время прочтения невольно закрадывается мысль, что данный рассказ всего лишь очень плохой перевод с английского». Но суровая правда победила: «Не-ет, лежачих бить надо! Может быть, хотя бы тогда они поднимутся и пойдут, то бишь, будут как-то оптимизировать свои текстá».
Впрочем, некоторые добрые читатели называли этот текст «классным» и «очень стильной, по мне, вещичкой» — за это им огромное спасибо.
Тут есть несколько выводов. Один — неинтересный. Самодеятельные фантасты не читали классиков жанра (фантасты для вящего подкрепления своих позиций в литературе любят говорить, что и Гоголь был фантастом, и Свифт, и Грин, конечно).
Ну, и они не читали собрания сочинений Грина. Дело житейское — это было уже следующее за советским поколение, то, которое читало Прачетта, но путалось в трех Толстых. Тут дело в том еще, что это один из ранних рассказов Грина, в котором нет всех характерных для него топонимов типа «Зурбаган», по которым он легко вычисляется. Ну, так оттого я его и выбирал — к тому же, он идеально совпадал с темой конкурса (а это предполагает, в глазах других конкурсантов, что рассказ пишется здесь и теперь).
Второй вывод несколько интереснее — при дегустации вслепую мало кто может отличить тексты разных авторов тексты. Положи вслепую малоизвестные стихи Пушкина и Бенедиктова — и неизвестно, что получится. Впрочем, теперь можно и известные уже. Такие эксперименты проводились и раньше — остряки слали Блока в литературные журналы, особенно провинциальные, и получали неизменный совет: «Нужно больше работать». Но и более того — кто сказал, что сложившаяся система авторитетов во всём непоколебима?
Третий вывод, вернее, третья тема интереснее всего — как мы определяем качество неизвестного текста. Тут налицо то, что образованные люди называют «эпистемологической неуверенностью».
И вот, за какие спасительные соломины хватается в этом случае Простой Читатель, может дать нам много поучительного и полезного.
Революция гвоздиков.
Восстание винтиков
и мятеж шурупов.
Нужно сказать, что отношение к самодеятельной литературе в нашем Отечестве было разным. Вот, к примеру: «На многих предприятиях были организованы литературные кружки. Совместно с ВЦСПС в 1930 проведен был призыв ударников производства в лит-ру», — сообщала нам (в статье «РАПП») Литературная энциклопедия образца 1935 года. Результаты этого явления были вполне предсказуемы — ничего особенного ударники не написали, но создали много текстов: «Так, призыв ударников в лит-ру дал большие результаты на очерковом фронте (очерки Тарасевича, Салова, Михайлова и др.). Очерки Жиги “Думы рабочих”, “Новые рабочие” развернулись из рабкоровских заметок. Глубокое знание рабочего быта, внимание к изменениям, происходящим в быту и в психике рабочего, делают, по словам М. Горького, очерки Жиги “живой книжкой”» — продолжает всё та же энциклопедия, но уже в статье «Очерк».
Тут и происходит известное разочарование, которое, в свое время, посещало людей, что хотели перевести в книжный формат интернет-литературу.
Перед ними ширилось огромное море букв, они видели в нем романные течения и быстрые волны рассказов, но прямого экспорта не получилось.
Представление о народном творчестве как о тайных пещерах, полных смарагдов и адамантов, — только достань их и передай людям, так озолотишься, — оказалось неверным.
Ничего в этом море просто так не существовало и товарного вида не имело.
Ну и никакая литература им не приросла.
То есть, литература классического вида.
Лучшие из «ударников» стали просто советскими писателями, вошли в структуры Союза писателей и растворились в общем потоке.
Меж тем, именно читать путевые очерки здравомыслящих людей, кулинарные рецепты и размышления о жизни оказалось куда интереснее, чем вновь воспроизводимые по классическим лекалам романы.
Так журналистика победила литературу — да и, собственно, стала литературой.
Один добрый мой товарищ прочитал, что при инсультах функции пораженных участков мозга частично принимают на себя участки, которым эти функции обычно не свойственны. Из этого он выводил, что у нас в Отечестве с журналистским словом произошло то же самое: функции общественно-политических СМИ исполняют, как умеют, журналы, придуманные для того, чтобы с жаром обсуждать подобающую ширину галстуков и потребное количество прислуги. Я с этим не согласился — по-моему, у нас нет ни тех, ни других журналов. Советы GQ в области одежды для большинства его читателей бессмысленны (точь-в-точь, как советы по выбору и носке космического скафандра, а мнения «Известий» в области политики не нужны ровно в той же степени).
Товарищ отвечал мне, что GQ может сказать что-то остроумное про политику, а «Известия» — взять толковое интервью у модельера.
Меня он не убедил — все-таки категория «остроумное» для меня предполагает бόльшие ожидания. Я бы настаивал, что ленты социальных сетей — вот медиа. А статьи в журналах (бумажных или сетевых) — те, что служат поводом к разговору, — не более чем иначе оформленные посты и статусы.
Но, возвращаясь к теме: ни оргнабор (организованный набор ударников), ни набор рублем литературе удивительно не помогли.
В этом — какое-то Божье провидение, и других объяснений нет. Вольный ветер литературы, то есть сочинение историй, что должны забавлять или печалить людей, веет где хочет, и всё происходит как и прежде. Более того: совершив круг, всё возвращается к прежнему, доконтрактному существованию литературы — то есть, к временам допушкинским, когда рукопись было продать сложно, а жить с этого — и подавно.
И даже — к еще более древним временам, когда текст рассматривался как общий, не авторский, а вольность сюжета дополнялась фантазией переписчиков и пересказчиков.
Итак, «народная литература» — не какой-то кардинально новый тип письма, а народное желание создать структуру, аналогичную уже существующей, но только включив в нее создателей, а не участников прежней структуры.
если бы дактилю
два слога в анакрусе,
так был бы анапест
Меня занимает вопрос о том, как из хтонического моря народной литературы выбирается писатель.
Это хороший многозначный глагол — потому что новый писатель действительно выбирается на берег как земноводное и, одновременно, он выбирается какой-то внешней силой, потому что самостоятельно выбраться на берег традиционного Общественного Контракта он не может.
Выбирается он издателем.
Этот механизм хорошо описан, тут нет никакого противоречия с вольным ветром литературы — это параллельные движения. И история недавних лет подарила нам несколько блестящих примеров того, как издатель вкладывает в сравнительно связный текст полмиллиона долларов, и возникает писатель. После этого писатель становится теле— или радиоведущим, а его прежняя книга — чем-то вроде кандидатской диссертации, которая есть, но которую никто не читает.
Точно так же, как светская дама или состоявшийся теле— или радиоведущий пишет книгу, и она является аксессуаром — чем-то вроде перчаток или галстука-бабочки, без которых неловко выйти в свет.
Они смыкаются.
И в том, и в другом случае книга оказывается некоторым испытанием, после которого субъект имеет право на высказывание.
Право на высказывание — вот главные слова.
Ведь бóльшая часть писателей именно что хочет высказаться — в эссе, интервью, заметке или лучше — колонке.
Идея народной литературы имеет в своем основании мысль о том, что некий народ, охотник на таежной заимке, сталевар, почтальон или мореход имеют какое-то особое, подлинное знание, которое склонны выразить в виде придуманного сюжета.
Меж тем, это вовсе не так — я был свидетелем возникновения текстов, которые издатели подавали как «книгу, написанную вором» или «книгу, написанную проституткой». Оставив в стороне подлинность самого авторства, которая широко обсуждалась в случае книг, написанных богатыми женщинами, нужно сказать, что это были правдивые аннотации. Но эти книги, даже сюжетные, не оказались подчиненными литературному началу, а, наоборот, по инерции уважения к литературе — были честными этнографическими рассказами.
Будто телевизионный человек прокрался в публичный дом и надтреснутым и немного протяжным голосом рассказывает о его быте и нравах. Я видел такие книги о быте учителей и врачей, наркоманов и военных летчиков.
Это был симптом именно инерционного уважения к литературе, потому что в XIX и XX веках, во время старого общественного контракта с писателем, именно он, идеальный писатель, был санкционированным проповедником — и с помощью развлекательного сюжета рассказывал духовную притчу. Но теперь наступила новая подлинность — и нам хочется услышать не столько притчу, сколько тихий вкрадчивый голос, рассказывающий о ворах, врачах и проститутках с интонацией сертифицированного рассказчика.
Да, он там был — в экзотическом лесу, в тропиках, он знает, что говорит.
Он — оттуда.
И спрос на такого народного писателя очень хорошо чувствуют издатели.
Но как раз суть работы такого орнитолога, зачем-то прокравшегося в публичный дом, прямо противоположна сути писателя. В орнитологе важна точность и верность правде наблюдения, в писателе — фантазия и выдумка.
Я бы, наоборот, исключал писателей из ведущих аналитических программ и ток-шоу. Тем, что они написали хотя бы один роман, они навсегда исключили себя из пространства объективности.
При этом не должно возникать никакого бунта — далеко не всякий человек, соглашающийся с идентификацией «писатель», настаивает на том, чтобы высказывать свое мнение о жизни с помощью сюжетной истории с персонажами.
Многие из них согласятся выйти за рамки литературы — к прямой проповеди или своего рода мемуаристике.
«Народная литература» распадается на жизнеспособные подражания литературы «обыкновенной» и беллетризованные очерки — и в этом, втором, случае предсказания упомянутого выше круглого стола 1999 года стали реальностью.
Разговоры о смерти литературы вечны.
Они ведутся ровно столько, сколько литература перерождается.
Сейчас она, в исконном своем понимании, отступает, прячется за стены индивидуальных скитов и коллективных монастырей.
Это обнадеживает наблюдателя, если он, конечно, снабжен идеально долгим временем для наблюдений.
05 мая 2016