«Отец мой выходец, а мое отечество Русь». Это Даля слова — и сказаны не в автобиографии, не в частном письме, — сокровенное признание находим в «Толковом словаре» и не при малоупотребительном слове «выходец» («пришелец, вышедший, выселившийся с чужбины»), но в огромном и важном гнезде «ОТЕЦ», следом за дорогим словом «ОТЕЧЕСТВО» — «родная земля, где кто родился, вырос; корень, земля народа».
«Где кто родится, там и пригодится», — учит пословица. Но отец Даля пригодился не там, где родился, и ту землю, где пригодился — Россию, Русь, имел полное основание считать новым своим отечеством и служил ей, этой земле, подлинно, как отечеству.
Звали отца Иваном Матвеевичем, от рождения, однако, носил он имя Иоганн Христиан и происходил согласно записи в послужном (или формулярном) списке «из датских офицерских детей». Ему было немногим более двадцати, когда императрица Екатерина Вторая, прослышав через кого-то об учености и «многоязычии» молодого человека, «выписала» его к себе и определила придворным библиотекарем. К этому времени Иван Матвеевич успел окончить курс по двум или трем факультетам, знал древние и новые языки. Спустя некоторое время он на несколько лет покинул Россию, окончил в Германии еще и медицинский факультет и вновь возвратился в Петербург, где (говорят документы) был «удостоен управлять медическую практику», — новое его отечество остро нуждалось во врачах.
Женился Иван Матвеевич на девушке тоже из семьи «выходцев», но более давних и уже совершенно обрусевших. Бабка Владимира Даля по материнской линии («из семейства французских гугенотов», как указано в старинном справочнике) переводила на русский язык немецкие пьесы и даже сама сочинила «оригинальную русскую драму в пяти действиях». Мать Даля свободно владела пятью языками. Но дома в многоязычной семье говорили по-русски.
Владимир Иванович Даль родился 10 ноября 1801 года. А двумя годами раньше его отец по собственному прошению был приведен к присяге и стал полноправным гражданином государства Российского. «Он при каждом случае напоминал нам, что мы русские», — рассказывает Даль. Для него, для Владимира Даля, таким образом, Русь от рождения — «мое отечество»; короткая и выразительная заметка в Словаре свидетельствует, что он до последнего своего дня с волнением и бережностью дорожил этим.
«К особенности его любви к Руси, — напишет о нем Белинский, — принадлежит то, что он любит ее в корню, в самом стержне, основании ее, ибо он любит простого русского человека, на обиходном языке нашем именуемого крестьянином и мужиком. Как хорошо он знает его натуру! Он умеет мыслить его головою, видеть его глазами, говорить его языком».
Писатель Мельников-Печерский, младший товарищ и первый биограф создателя «Толкового словаря», сопровождавший его в поездках по деревням, вспоминает, что сельские жители были даже убеждены, что Даль вышел из крестьян — вот оно как обернулось, это словцо: «выходец»!..
Не сама по себе принадлежность к тому или иному народу дает основание называть землю этого народа своим отечеством, но чувство Родины — как оно укоренилось, развилось и живет в душе человека. Отечество — «это зыбка твоя, колыбель твоя и могила, дом и домовина[2], хлеб насущный, вода животворная; Русская земля тебе отец и мать» — вот как пишет Даль об этом чувстве. И добавляет тут же: Русскую землю составляют разные народы, отличные по происхождению и языку (перечисляет: армяне, грузины, латыши, татары, башкиры, киргиз-кайсаки, калмыки, буряты, самоеды, вотяки, черемисы, чуваши, народы Сибири и Кавказа и много других[3]), — все они должны стоять «друг за друга, за землю, за родину свою как односемьяне».
Начнем опять с пословицы: «Не тот отец, мать, кто родил, а тот, кто вспоил, вскормил да добру научил» — у Даля и такая записана. В «Толковом словаре» он объясняет: «ВОСПИТЫВАТЬ… — в низшем значении — кормить и одевать до возраста; в высшем значении — научать, наставлять, обучать всему, что для жизни нужно».
О детстве Даля мы знаем мало. Родителей он пережил, братьев и сестер тоже, дочери рассказывают о его детстве с его же слов, а Даль был до автобиографий не охотник, однажды, правда, набросал по служебной необходимости заметку, короткую и неполную, да за полгода до смерти начал диктовать дочери что-то вроде воспоминаний, проговорил с полчаса — и рукой махнул (дочь пометила в скобках: «Продолжения не было»).
Не будем сочинять сцены из Далева детства, в которых должно как бы «приоткрываться» его будущее: всматриваясь в то, что нам известно, попробуем определить, какому добру научили его отец и мать (не только ведь вспоили да вскормили), какое воспитание «в высшем значении» получил он в родительском доме.
На его развитие непременно повлияло «многоязычие» отца и матери: оно не могло не пробудить в нем острое «чувство языка»; этим чувством Владимир Даль одарен с малолетства. Сам он, кроме русского языка, будет владеть немецким, французским, английским, а также украинским, белорусским, польским, кроме того, татарским, башкирским, казахским, будет читать, писать и беседовать на латыни, изучать болгарский и сербский языки.
Но в отчем доме при всем том говорили по-русски — хотя в «обществе» по обыкновению французский не сходил с языка и, по слову Грибоедова, «перевести мадам и мадемуазель» представлялось совершенно невозможным делом. У Далей знали, как перевести «мадам» и «мадемуазель»; какое-нибудь «папа», приличествующее согласно понятиям времени обиходу благородного семейства, здесь вовсе было не в чести — то ли дело «отец», или, того лучше, «батюшка», или попросту «батя». И о чем бы ни шла речь, слова — по возможности исконно русские — ставились в ней не как придется, лишь бы понятен был смысл, но непременно самые точные: «Замок отпирают, сундук или крышку открывают, дверь отворяют» — такие наставления Далем тоже из детства вывезены, с малолетства в нем сидят и до последнего его дня.
Отец, Иван Матвеевич, был, по-старинному говоря, книгочей, охотник до чтения. Владимир Иванович рассказывает: все свободное от службы время он сидел взаперти у себя в кабинете и читал. Молодость Иван Матвеевич провел в петербургской придворной библиотеке — вряд ли не интересовался он литературой отечественной. Иван Матвеевич Даль служил в библиотеке в ту пору, когда творили Фонвизин и Херасков, Новиков и Радищев, начинал молодой Крылов. Он служил там в ту пору, когда стараниями русских ученых и литераторов составлялся труд, по тогдашним временам (да и по нынешним меркам), огромный — «Словарь Академии Российской», первый толковый словарь языка нашего. Старались «в сочиненном академией словаре избегать всевозможным образом слов чужеземных, а наипаче речений, примерами часто брали пословицы». Имеем право предположить, что шесть томов этого словаря на книжной полке у Даля-отца стояли и что мальчик Владимир Даль в них заглядывал.
Он, нет сомнения, рано познакомился и с новой по тем временам поэзией: отроком Даль начнет пописывать стишки в подражание наизнаменитейшим тогдашним авторам — Карамзину, Мерзлякову, Жуковскому, Батюшкову; басни, начитавшись Крылова, он тоже будет сочинять.
Кажется, что в том особенного — стоит ли и упоминать! Но вспомним пушкинский неоконченный роман «Рославлев» — несколько строк рассказывают о круге чтения девушки, дочери «благородных родителей» (речь как раз о годах Далева детства) в библиотеке не было ни одной русской книги, кроме сочинений Сумарокова, которых героиня никогда не читала, она с трудом разбирала русскую печать.
Почти два десятилетия спустя — если считать со времени его, Пушкина, и Далева детства — Пушкин напишет из Михайловского, что по вечерам слушает сказки и тем вознаграждает недостатки «проклятого своего воспитания» («Что за прелесть эти сказки! каждая есть поэма!»), но мы знаем, что нянины сказки он и в детстве слушал. У Даля своя няня, своя Арина Родионовна — ничего о ней не ведаем, один только раз промелькнет в воспоминаниях редкостное ее имя — Соломонида, но также годы спустя в сказках, которые будет сочинять Владимир Даль, объявится, заживет вдруг веселая баутчица, кума Соломонида: в тех сказках добрый молодец Иван служит службу — идет туда, неведомо куда, ищет того, неведомо кого, один по семи перекресткам расходится; в тех сказках за горою лес, а за лесом опять гора, над путем-дорогой избушка-домоседка распустила крылья, что курочка-наседка, а в ней стукотня, лукошко, кузовок, корзина да коробок по двору похаживают, а две ведьмы вокруг избы дозором объезжают; в тех сказках, когда мед-пиво пили, куму Соломоииду дома забыли, жаль, по усам текло, в рот не попало… Ай да нянька Соломонида!..
«С той поры, как составитель этого словаря себя помнит, его тревожила и смущала несообразность письменного языка нашего с устною речью простого русского человека», — объяснит Даль в «Напутном слове» (о себе он чаще всего будет говорить в третьем лице: составитель, собиратель). Но чтобы с детства (как себя помнишь) замечать несообразность, несоответствие — отсутствие лада, согласия (толкует Даль) — письменного языка и устной речи, мало иметь чуткое ухо («чувство языка»), надо и этой устной речи простого русского человека наслушаться, и вполне освоиться в письменном языке, языке литературы — быть начитанным человеком.
Даль вырос в читающей семье, и это необыкновенно важно для его будущего. А ведь в пору Далева детства во многих домах, кроме Библии, календарей и «Письмовника» Курганова, никаких книг не было. Даль ребенком читал, конечно, Библию, заглядывал и в календари — их часто именовали «месяцесловами» (в будущем Даль, всегда выбиравший русское слово, предпочтет именно это название).
Тогдашние календари содержали сведения географические, исторические, хозяйственные, расписание городов с показанием расстояния до них от Санкт-Петербурга и Москвы — в календаре Владимир Даль мог вычитать, что город Лугань, или Луганский завод, отстоит от столицы Российской империи на 1751 версту. В некоторых календарях сообщалось о службе должностных лиц, чинах и наградах.
Как не вспомнить первую главу пушкинской «Капитанской дочки»: «…Батюшка читал Придворный Календарь, изредка пожимая плечами и повторяя вполголоса: «Генерал-поручик!.. Он у меня в роте был сержантом!.. Обоих российских орденов кавалер!.. А давно ли мы…» Наконец батюшка швырнул календарь на диван и погрузился в задумчивость, не предвещавшую ничего доброго…» — и так тоже календари читали!..
Что же до курганского «Письмовника», то тут можно с уверенностью сказать, что Даль его подолгу из рук не выпускал. Другой пушкинский герой, владелец села Горюхина, «ровесник» Даля (родился в том же 1801 году, только «апреля 1 числа»), рассказывает об одном из «любимых упражнений» своего детства — чтении «Письмовника»: его помнили наизусть и, несмотря на то, находили в нем «новые незамеченные красоты». Горюхинский помещик мечтал узнать, «кто таков» Курганов, но «никто не знал его лично».
Иван Матвеевич Даль, если сын спрашивал у него про Курганова, мог удовлетворить любопытство мальчика — он, несомненно, кое-что знал об авторе «Письмовника», возможно, и лично был с ним знаком. Владимир Даль в отличие от ровесника своего, горюхинского помещика, встретит имя Курганова не на одном титульном листе «Письмовника», полное название которого — «Российская универсальная грамматика, или Всеобщее письмословие». За несколько десятилетий до того, как Владимир Даль станет кадетом Морского корпуса, Николай Гаврилович Курганов преподавал в этом заведении математику, астрономию и навигацию; он участвовал в экспедициях, составлял карты морей; он написал книги по арифметике, геометрии, геодезии, по кораблевождению и тактике флота, по фортификации (объяснение Далева Словаря: паука о военных укреплениях) и береговой обороне. Но эти книги Даль возьмет в руки чуть позже «Письмовника», который был тогда едва не в каждом доме. По кургановскому «Письмовнику» учились грамоте; из «присовокуплений разных учебных и полезнозабавных вещесловий» черпали разнообразные научные сведения, стихи на все случаи жизни («разные стиходейства»), анекдоты («повести краткие»). Юному Далю мог впервые открыться здесь «Собор разных пословиц и поговорок», здесь мог он увидеть и наивный опыт краткого толкового словаря, в котором пересказывались по-русски принятые чужеземные слова и речения; Курганов так и назвал свой словарь — «Словотолк».
Курганов некоторым образом предшественник Даля: окончил то же учебное заведение — и не удовлетворился одной морской наукой, взялся собирать пословицы, толковать слова. Но эта черта — смело поворачивать от одного занятия к другому — у Владимира Ивановича Даля, конечно, семейная, наследственная. Чего, казалось, надо было отцу, Ивану Матвеевичу, — два или три факультета за плечами, в Петербурге, при дворе, получил теплое местечко?.. Так на тебе! Все бросает, мчится в дальние страны за врачебным образованием и, возвратившись, точно начинает жизнь заново. Мать Даля была хорошо и — тоже важно — широко образованна: детей учила всему сама (только математику и черчение преподавали им наемные педагоги), вдобавок была изрядная рукодельница. Даль вспоминает, что рос «мальчиком, сызмала охочим копаться над какой-нибудь ручной работой». Это в нем тоже на всю жизнь: современники увидят, как он сколачивает табурет и вытачивает на станке шахматные фигуры, сооружает модель корабля и изготовляет тончайшее украшение из стекла.
«Надо зацеплять всякое знанье, какое встретится на пути; никак нельзя сказать вперед, что в жизни пригодится», — учила мать. Способность «зацеплять» знания и ремесла с детства и навсегда укоренится в Дале. Его универсальность («Толковый словарь» переводит: «всеобщность») будет изумлять современников. Только благодаря такой «всеобщности» Даль сумеет создать свой удивительный, полнящийся самыми разными сведениями Словарь. Но в материнском наставлении есть и это — «никак нельзя сказать вперед»: человек не ведает, какие пути-дороги откроются перед ним.
Место рождения Владимира Ивановича Даля — город Лугань. Начало городу положило строительство чугунолитейного завода для обеспечения пушками военных кораблей. Врачом на завод был направлен Иван Матвеевич Даль. Поначалу он «управлял медическую практику» в Гатчинской волости под Петербургом, потом по своей охоте перебрался в северный Петрозаводск, оттуда согласился ехать в Лугань, закончил жизнь и службу в Николаеве — ни много ни мало главный доктор Черноморского флота.
В то время и недальняя поездка была серьезным происшествием, дальняя же дорога — событием, которое потом всю жизнь вспоминали. А Ивану Матвеевичу словно бы ничего и не стоило махнуть из Петербурга в Европу, воротиться назад, отправиться на Север, чтобы через несколько лет снова сняться с насиженного места и двинуться на юг, к берегам Черного моря. Эту легкость передвижения Владимир Иванович Даль у отца тоже возьмет. Уже в зрелые годы он отнесет себя к тем, кто «пошатался по разным уголкам Руси…».
По объяснению Владимира Ивановича, отец его уехал из Гатчины, где была резиденция великого князя Павла Петровича, оттого, что «был горяч иногда до безумия и с великим князем не ладил». Хорошо сказано — «не ладил», когда один — волостной лекарь, ежедневно являвшийся к великому князю с рапортом, а другой — завтрашний император Павел Первый (и тоже «до безумия» горяч). Даль отцовской горячности не переймет, Но и у отца это — внешнее: сущность же, которая за отцовской («до безумия») горячностью скрывалась, он определит так: «Отец мой был прямой, в самом строгом смысле слова честный человек».
В докладах доктора Даля правлению Луганского завода читаем: рабочие живут в тесных, душных казармах, в холоде, в грязи, едят дурную пищу, а часто и вовсе голодают, пьют долгостойкую воду, квас здесь редкое лакомство, больные остаются вместе со здоровыми, пока есть малые силы, продолжают работать, а труд изнурительно тяжел — нравятся правлению такие доклады, нет ли, доктор Даль об этом думать не желает.
И эту прямую, строгую честность в делах Даль у отца «зацепит». Ему суждено довольно высоко подняться по служебной лестнице; там, где привыкли блюсти выгоду свою, а не дела, прислуживаться, а не служить, о нем скажут: «Несносно честный и правдивый».
В николаевском «обществе», «свете», главный доктор флота Иван Матвеевич Даль вел себя тоже совершенно не так, как принято: на людях, вспоминает сын, «мало появлялся, и его видели только по службе или на практике», в карты не играл, с сослуживцами не ужинал, с начальством знакомства не искал — сидел, запершись в кабинете, и занимался тем, что считал нужным. Мудрено ли, что прослыл «чудаком»!.. В «Толковом словаре» Даль напишет с чувством: «ЧУДАК — человек странный, своеобычный, делающий все по-своему, вопреки общего мнению и обыку. Чудаки не глядят на то, что-де люди скажут, а делают, что чтут полезным». Это запомним: слава «чудака» и Владимиру Ивановичу Далю будет сопутствовать до последнего дня.
Владимир Иванович опять отбросит внешнее — наперекор отцу вырастет человеком общительным; но снова возьмет сущность: не будет глядеть, что люди скажут, угождать «свету» — силы, ум, знания, время отдаст без остатка делу, которое почитает в своей жизни главным и для других полезным.
Несколько скупых строк о нравственном влиянии на него родителей Даль заканчивает словами: «Во всю жизнь свою я искал случая поездить по Руси, знакомился с бытом народа, почитая народ за ядро и корень, а высшие сословия за цвет и плесень, по делу глядя…» Этот добрый урок Владимир Иванович Даль тоже вывез из отчего дома…
Но было еще событие общее, историческое — оно целое поколение воспитало в высшем значении, в целом поколении зажгло горячее чувство Родины, любовь к ней, в сердцах целого поколения породило гордость за свой народ и за свою принадлежность к такому пароду: это событие — 1812 год.
«Рассказы о пожаре Москвы, о Бородинском сражении, о Березине, о взятии Парижа были моей колыбельной песнью, детскими сказками, моей Илиадой и Одиссеей», — вспоминает Герцен.
Завтрашний товарищ Даля, хирург Пирогов, учится читать по карточкам с карикатурами, карточки назывались «Подарок детям в память 1812 года»; вместо привычных «аз», «буки», «веди» дети запоминали азбуку по первой букве веселой стихотворной подписи. Эта азбука — подарок 1812 года, — надо полагать, Далю тоже с детства знакома; уже взрослым он соберет отдельную коллекцию рисунков ее автора, художника Ивана Ивановича Теребенева, прославившегося в годы Отечественной войны боевыми карикатурами, которыми живо отзывался на события. Теребеневские рисунки 1812 года и подписи к ним Даль упомянет в нескольких статьях «Толкового словаря».
Но Герцен, Пирогов на десятилетие младше Даля. Их детский патриотизм питается рассказами о минувших подвигах и победах. Даль свидетель «славного и памятного времени» — так называет он 1812 год.
Вы помните, текла за ратью рать,
Со старшими мы братьями прощались,
И в сень наук с досадой возвращались,
Завидуя тому, кто умирать
Шел мимо нас…
Вот чувства Далева поколения. Этим обращенным в прошлое строкам Пушкина, явившимся на свет за несколько месяцев до его гибели, сродни другие, рожденные по горячим следам Пушкиным-лицеистом:
Увы! мне не судил таинственный предел
Сражаться за тебя под градом вражьих стрел!..
Сыны Бородина, о Кульмские герои!
Я видел, как на брань летели ваши строи;
Душой восторженной за братьями спешил…
Отзвуки Отечественной войны там и здесь обнаруживаем в «Толковом словаре». В выборе слов: «отечественная война» («во спасение отчизны; у нас война 12-го года»), народная война («в которой весь народ принимает живое участие»). В толкованиях: «Нашествие двунадесяти языков — отечественная война, наступленье Наполеона на Русь в 1812 году». В примерах: к слову сподвижник («соучастник в каком-либо общем подвиге») — «сподвижники 1812 года». В приведенных взамен примера пословицах: к слову вилы — «На француза и вилы ружье»; в скобках пояснено — «1812 год». И в заметках мелким шрифтом, к слову, — «к слову»: в гнезде «ворон» — «Не умела ворона сокола щипать, от предания, будто Платов был переодетый у неприятеля, французов, и, отъезжая, сказал это».
Сохранилось семейное предание: в 1812 году Иван Матвеевич Даль посылал старшего сына на базар «слушать вести»; толпа на базаре дожидалась курьера, который кричал на всем скаку содержание привезенных им депеш; Владимир, сильно воодушевленный всем, что услышал, мчался очертя голову домой пересказывать новости. Строгий современник, хранящий в памяти события незабываемых лет, опровергает семейное предание и сердится, что такой вздор передают якобы со слов правдивого и точного Даля: «Всякий, кто помнит еще 1812 год, знает, что ни курьер, ни почтальон, ни даже частный приезжий до сообщения начальству не смел рассказывать и самым близким людям даже того, что и сам видел». Что ж, строгий современник скорей всего прав, но главного он опровергнуть не может, в главном семейная история неколебима: события 1812 года «сильно воодушевляли» мальчика Владимира Даля, порождали и укореняли чувства, которые жили в нем до последнего дня. «Славное и памятное было время этот двенадцатый год!» — горячо и убежденно скажет Даль многие годы спустя.
Отечественная война, наверно, определила жизненный путь Даля: отец бурно переживал события двенадцатого года, горевал, что сыновья малы, что нельзя послать их в действующую армию — не отсюда ли решение дать сыновьям военное образование?..
Но судьба — не учебное заведение и не заметки памяти. В судьбе Даля важны не отзвуки Отечественной войны, не следы ее, а прежде всего чувства, навсегда ею вызванные. Эти чувства образовали личность Даля, с этими чувствами он прожил жизнь и посвятил ее русскому слову.
Вскоре после окончания войны 1812 года будущий член Союза благоденствия Федор Глинка печатает в журнале «Сын Отечества» так называемые «Письма к другу»; в них он ратует между прочим за чистоту и самобытность русского слога и советует чаще обращаться к летописям, народным преданиям, старинным песням; должно также вслушиваться в «разные местные речения» — в них найдется «много любопытного и для нас теперь еще нового».
Будущий декабрист Николай Тургенев пишет, подводя итог войне: «Ныне, когда дух времени пролетел несколько столетий, ныне нравственные потребности наших соотечественников получили иное свойство…» Важной нравственной потребностью лучших соотечественников, пробужденной и возвышенной Отечественной войной, становится устремление к языку народа.
Тот же Федор Глинка определяет это так: «Имя Отечества нашего сияет славою немерцающею, а язык его безмолвствует!.. Мы русские, а говорим не по-русски!..»
И еще один завтрашний декабрист, Вильгельм Кюхельбекер, сетует: «Из слова русского, богатого и мощного, силятся извлечь небольшой, благопристойный, приторный, искусственно тощий, приспособленный для немногих язык».
И Александр Бестужев, литератор и критик (современники и его увидят на Сенатской площади 14 декабря 1825 года), надеется: «Новое поколение людей начинает чувствовать прелесть языка родного и в себе силу образовать его».
И молодой Пушкин, у которого, впрочем, «Руслан и Людмила» уже позади, зовет: «Есть у нас свой язык; смелее! — обычаи, история, песни, сказки и проч.». Ненова: «Все должно творить в этой России и в этом русском языке…»
Смущение и тревога юного Даля, ощутившего «несообразность» письменного языка с языком простого народа, побуждение если не изучить этот народный язык, то по крайности собрать «запасы» его — чувства современные, отвечающие духу своего времени, напоенные им, чувства поколения, поднявшегося на общем корню.
Неяркий ровный свет северного дня вливается в высокие окна длинной галереи, отражается в одинаковых белых дверях с надраенными медными ручками, в покрашенных светло-серой краской стенах, в навощенных полах, и от этого ровного неяркого сияния чувствуешь даже какую-то дурноту, в голове плывет, словно смотришь в морскую даль. Слышится звон сигнального колокола, несколько долгих ударов, вдруг разом, залпом бухают двери классов, множество кадетов, одинаковых в своей одинаковой кадетской форме, мчатся мимо, выкрикивают на ходу: «Новичок! Новичок!» Кто-то останавливается на мгновение, оглядывает нового мальчика с живым любопытством, кто-то дергает его за руку, кто-то толкает в плечо, просит поделиться домашним лакомством, подходит вразвалку кадет постарше, предлагает помериться силами. Появляется дежурный офицер, ведет новичка в цейхгауз…
Любопытно: слово «новичок», для нас такое привычное, Владимир Иванович Даль впервые услышал в Морском корпусе. В одном Далевом рассказе, содержащем немало автобиографических сведений, главный герой, молодой мичман, окончивший корпус и направляющийся служить на Черноморский флот, в Николаев, составил изрядный список слов, принятых и понятных только в самом кадетском корпусе (вот почему, думается, и у Даля «замолаживает» не первая запись); среди «новых слов», подхваченных мичманом, и — «новичок». Полвека пройдет, Даль и в «Толковый словарь» это слово вставит осторожно. После теперь забытого «новик» (новобранец, вновь поступивший в должность, на службу, в какое званье) следует: «в школах вновь поступивших зовут новичками». И только…
Итак, появляется дежурный офицер, ведет — Даль бы сказал: «новика», ан нет, по-корпусному-то выходит: «новичка» — в цейхгауз, военную кладовую. Оттуда выходит новичок уже в форме, на вид такой, как все (разве что мальчик приметный — носатый: «рос, порос да и вырос в нос», — посмеивается над собой Даль): мундир черный с вызолоченными пуговицами в два ряда и золотым шитьем на воротнике и рукавах, белые брюки, на голове высокий кивер с серебряным витым шнуром спереди, через лоб, от виска к виску, и кисточкой-помпоном (ее еще называют «репеек»). Летом 1814 года начинается служба Владимира Ивановича Даля. «Служить», объясняет он в Словаре, «быть пригодным, полезным, нужным». Другое значение слова: «состоять при должности», «быть при месте». Служить — состоять при должности, мундир носить — Далю сорок пять лет. Служить — быть полезным, нужным — до последнего дня.
Отныне жизнь его подчинена колоколу. В пять часов — подъем, в шесть — молитва и завтрак, с семи до двенадцати — классы, в двенадцать — обед и снова классы, в пять — полдник, в восемь — ужин, в девять — молитва и отбой.
На рассвете по первому бою колокола заспанные еще кадеты строятся во фронт; дежурный офицер шествует меж рядов, проверяет, чисты ли руки, подстрижены ли ногти, волосы причесаны ли как положено, все ли пуговицы на мундире. С пяти утра и до девяти вечера кадет живет в строю, застегнутый на все пуговицы.
«Направо!» — строем идут на молитву, строем в классы, строем в залу — завтракать, обедать, полдничать, ужинать; корпусная зала огромна — говорят, в ней может свободно совершать строевые маневры целый батальон; столы — что, в княжеском дворце — сверкают и ломятся от тяжелой серебряной посуды, доставшейся корпусу по высочайшей прихоти кого-то из самодержцев. Харч, однако, не отличается ни разнообразием, ни сытностью: с серебряных тарелок серебряными ложками черпают жиденькую кашицу-размазню, из тяжелых позолоченных кубков пьют квас. Утром и вечером — белая булка и кипяток с темной тягучей патокой взамен сахара, чай — тем, кто побогаче, — присылают из дому.
По субботам после ужина здесь же, в зале, кадетов учат танцевать. Гремят мазурки и полонезы, «раз-два-три», «раз-два-три» — в центре залы, пристукивая ногой по полу, громко отсчитывает такты вальса специально приглашенный танцмейстер. Корпус славится музыкой — корпусной оркестр приглашают играть и на великосветских балах. «Раз-два-три» — в навощенном до блеска паркете мелькают, отражаясь, белые кадетские брюки. В громадных люстрах тонко звякает хрусталь. Офицеры со строгими липами прохаживаются между танцующими, придирчиво оглядывают крючки и погончики на мундирах воспитанников, настороженно вслушиваются во всякое слово, сорвавшееся у мальчиков с языка. Неподалеку от залы, только пройти по темному коридору, в тускло освещенной двумя-тремя свечами за грязным стеклом фонаря комнате-дежурке возле гладко отполированной кадетскими животами скамьи мокнут в бадейке с соленой водой пучки розог, день и ночь скучает могучий усач-барабанщик, всякую минуту готовый приступить к жестокому делу…
Однажды (Морской корпус уже много лет как окончен и даже морской мундир много лет как сброшен) в день своего рождения Даль напишет для своих домашних шуточную автобиографию, напишет веселым раешным стихом, какой услышишь на представлении в ярмарочном балагане; сочинение озаглавлено: «Дивные похождения, чудные приключения и разные ума явления Даля Иваныча». Не забыты в «Дивных похождениях» и годы учения: «Как Даля Иваныча в мундир нарядили, к тесаку прицепили, барабаном будили, толокном кормили, книг накупили, тетрадей нашили, ничему не учили да по субботам били». Добро бы только в шутку такое, но и в автобиографической заметке точь-в-точь то же: и науки в корпусе никакой не было — учили только для виду, и — «в памяти остались одни розги…».
Придется спорить с Владимиром Ивановичем Далем.
…Дремлет в музее небольшое суденышко — ботик. Его называют «дедушкой русского флота». Мы так называем: для тех, кто жил двести и полтораста лет назад, ботик еще не «дедушка» — «отец».
Сей ботик дал Петру в моря ступить охоту,
Сей ботик есть отец всему Российску флоту, —
говорится в старинных виршах. Ботику суждено было пройти первую милю к морской славе России. (Даль про «ботик» вообще, как и про этот единственный ботик, не забыл, конечно. В Словаре читаем: «Ботик — гребное или самое малое из парусных, одномачтовых судов; у нас памятен ботик Петра Великого».) Рассказывает Петр Первый, что, найдя суденышко в Измайлове, на льняном дворе, опробовал его на Яузе, и на Просяном пруду, и на озерах Переяславльском и Кубенском, но повсюду вода оказалась узка и мелка. Того ради, рассказывает Петр, «положил свое намерение прямо видеть море».
Чтобы видеть море, чтобы овладеть морем, нужны мореплаватели. 1701 года января 14-го дня учреждена была школа «математических и навигацких, то есть мореходных хитростно наук учения». Навигацкая школа разместилась поначалу в сухопутной Москве.
С 1701 года по 1814-й, когда Владимир Даль надел кадетскую форму, много воды утекло. Воды, вспоротой острыми носами кораблей, вспененной ядрами. В эти годы уложились славные победы молодого российского флота — Гангут, Чесма, Калиакрия. Исследования Камчатки, Аляски, Сахалина. Первая русская кругосветная экспедиция. И сама Навигацкая школа, обращенная со временем в Морской кадетский корпус, передвинулась в Петербург — ближе к большой воде.
Ни одно событие на флоте не обходилось без воспитанников корпуса. Кадет Владимир Даль только вступил в залитую ровным светом галерею с высокими окнами по одну руку и бесконечным, казалось, рядом одинаковых белых классных дверей по другую, он только привыкает к морской службе, а где-то в тамбовской глуши доживает свой век выпускник 1766 года адмирал Ушаков. Заглядывает в классы выпускник года 1788-го, инспектор корпуса, прославленный мореходец Иван Крузенштерн. Плывет вокруг света Михаил Лазарев (выпущен в 1803-м). Будущие адмиралы, герои Севастополя, Корнилов и Истомин — пока дети малые — робко складывают первые слоги (для них корпус еще впереди). А рядом с Далем живет по бою одного и того же сигнального колокола будущий их сотоварищ — кадет Павел Нахимов.
И вот об этом-то славном заведении, об этом гнезде орлином, откуда вылетали на простор доблестные моряки, великие флотоводцы и отважные путешественники, остались у Даля одни лишь дурные, не обеленные и не приглаженные временем воспоминания: «Морской корпус (ненавистной памяти), где я замертво убил время до 1819 года…»
Ничего не поделаешь, придется спорить с Далем.
Конечно, среди преподавателей корпуса были неучи, люди нелепые и жестокие; Даль и его однокашники, кто с возмущением, кто с добродушным стариковским смешком, будут рассказывать спустя годы и про околесицу, которую несли корпусные наставники, и про побои, щедро ими раздаваемые. Но полезно сопоставлять воспоминания.
Было, конечно, все было — имеем ли основания не верить нашему правдивому Далю! Но как поверить, что одни негодяи, придурки, тупицы, учившие «только для виду», воспитали целую плеяду замечательных воинов и мореплавателей?.. По одному с Далем колоколу живет сутуловатый, нестроевой выправки кадет с рыжиной в редких, зачесанных на виски волосах и спокойной задумчивостью в светлых, чуть навыкате глазах — будущий адмирал Нахимов, и завтрашний военный историк отметит справедливо, что «в обороне Севастополя все главные флотские начальники» были выпускниками корпуса и что на нашей планете «многие из открытых вновь островов, а также выдающиеся мысы и возвышенности названы именами офицеров, воспитанников корпуса».
Было, конечно, было.
Были задачки из учебника арифметики, составленного штык-юнкером Войтяховским:
Нововъезжей в Россию французской мадаме
Вздумалось оцепить богатство в ее чемодане;
А оценщик был Русак,
Сказал мадаме так:
— Все богатство твое стоит три с половиной алтына,
Да из того числа мне следует половина…
Но, добавим, не одним этим учебником начинался и кончался в Морском кадетском корпусе курс математики.
Были дикие, глупейшие перебранки учителя французского языка Триполи и немецкого учителя Белоусова. («Белоус… Черноус…» — с нерусским своим выговором кричал Триполи, завидев противника; тот бросался на него с кулаками: «Ах ты пудель!» А оба господа почтенные, в чинах едва не генеральских…) Но вот в воспоминаниях другого Далева однокашника читаем, что нелепый Триполи (вдобавок к прочим своим чудачествам отчего-то никогда не снимавший шляпу) учил желающих итальянскому языку, главное же — латыни, которой был и знаток и любитель: в классе он взбирался на сооруженную из табуретов трибуну и произносил перед восхищенными кадетами речи древнеримского оратора Цицерона.
Было, было… Читаем в воспоминаниях про воспитателя Метельского, который запрещал кадетам упоминать слово «метель» («Не смей говорить «метель», говори — вьюга!»), про учителя Груздева, который злился, услышав слово «грузди». Но рядом можем положить другие воспоминания — в них вычитаем, что Метельский был человек добрый и насколько мог старался избавить мальчиков от телесных наказаний; еще один бывший кадет, которого судьба привела 14 декабря 1825 года на Сенатскую площадь, а потом пожаловала Сибирью и каторгой, вспоминает, что именно от Груздева узнал начала российской словесности. Нужно, просто необходимо сопоставлять воспоминания…
«Марк Филиппович Горковенко, ученик известного Гамалеи и наш инспектор классов, был того убеждения, что знания можно вбить в ученика только розгами и серебряною табакеркою его в голову. Эта табакерка всякому памятна. «Там не так сказано, говори теми же словами» — и затем тукманку в голову — это было приветствие Марка Филипповича при вступлении в бесконечный ряд классов…» — в коротенькой записке, продиктованной на исходе дней и оборванной на полуслове, Даль успевает рассказать про унизительное «приветствие». Рассказывая, должно быть, улыбнулся лукаво; был грех, однажды пошутил, созорничал, как шкодливый кадет, старый Даль — внимательный читатель «Толкового словаря» обнаружит, что вслед за словом «табакерка» вместо обычного примера — пословицы составитель вдруг взял да и приписал: «Вот так и пойду стучать табакеркой по головам!» — говаривал наш учитель математики в Морском корпусе» — и не хуже прочих мемуаристов «увековечил» незабываемого Марка Филипповича.
Тут, кажется, все в один голос: даже снисходительнейшие из этих мемуаристов именуют Горковенко (преподававшего, к слову, еще и некоторые разделы физики и химии) ярым приверженцем «долбления и зубрения». Но при том: «Как хлопотал, бывало, он, чтобы выпросить денег на какой-нибудь инструмент! Как торжествовал, когда удалось ему приобрести для класса хорошую гальваническую батарею!» И обмолвка Даля — «ученик знаменитого Гамалеи» — вовсе не к тому, что и Гамалея стучал по кадетским головам табакеркой. Платон Яковлевич Гамалея, в годы Далева учения еще здравствующий, — подлинно выдающийся ученый и педагог, его труды «Вышняя теория морского искусства» и «Теория и практика кораблевождения» долгие годы оставались настольными книгами русских моряков.
Пусть некоторые преподаватели впрямь учили «для виду» — важно, что заставляли (не мешали, во всяком случае) учиться. Лучшие воспитанники корпуса подолгу просиживали над книгами (самым прилежным дозволялось даже заниматься «сверх программы» с девяти вечера до одиннадцати ночи в дежурной комнате), ходили в Горный музей, Кунсткамеру, Медико-хирургическую академию — смотреть опыты, сами засиживались возле инструментов и приборов. На практике и в учебных плаваниях по Маркизовой луже — так «в честь» тогдашнего морского министра маркиза де Траверсе окрестили флотские Финский залив — кадеты определяли широту и долготу, вычисляли точку нахождения судна на карте, вели астрономические наблюдения, составляли подробную опись берегов.
Иные кадеты, конечно, и учились «для виду», но в корпусе было принято гордиться лучшими, знающими воспитанниками — их величали по-старинному «зееманами» (так при Петре на голландский манер именовали лучших знатоков морской науки).
Даль, без сомнения, в числе «зееманов». Обычные его оценки: «отлично хорошо», «очень хорошо», «весьма хорошо», из поведения «ни в чем не замечен» (тоже наивысшая похвала).
…В завтрак и ужин чудаковатый мальчик Даль меняет горячую, с хрустящей поджаристой корочкой булку на ненавидимую кадетами размазню. Он тайком переливает кашицу в припасенную посудину и уносит куда-то. Улучив свободный час, крадется по скрипучей лестнице на чердак. Дымный столб солнечного света, ворвавшийся в слуховое окно, освещает припрятанную за стропилами модель корабля. Даль, присев на корточки, любуется своей работой. Фрегат получается на славу, точь-в-точь настоящий, трехмачтовый; используя кашицу взамен клейстера, он старательно прилаживает ко второму колену — стеньге — средней, или гротмачты поперечную площадку — салинг. Странно: если его застанут за этим занятием, непременно накажут. Ему уже случалось натерпеться страху. Несколько месяцев копил присылаемые из дому двугривенные и покупал кое-какие принадлежности для электрической машины, которую задумал собрать. Больше всего хлопот досталось ему со стеклом: раздобыл на толкучем рынке кусок толстого зеркала, круглил его, обтирал и обтачивал чуть не голыми пальцами. Он закончил эту работу в доме у петербургской родни, куда за примерные успехи был отпущен на каникулы; счастливый, возвращался он в корпус со стеклом под мышкой. И вдруг откуда-то сверху «Брось, брось стекло! О мостовую!» Он поднимает глаза и с ужасом видит в окне над головой грозное лицо одного из корпусных начальников. Он в толк не может взять, как же так: стекло — и о мостовую! А ветер разносит над проспектом: «О мостовую! Сейчас же! Так я ж тебя!» Дрожа от страха, он бросается бежать со всех ног, сопровождаемый громкими ругательствами, кое-как добирается до корпуса и прячет драгоценную ношу в надежное место. Розыски длятся долго: Даль, хоть носом и приметен, а офицер все же узнать его не сумел; мало-помалу «история» затихает, и непослушный кадет собирает желанную машину — вон она красуется теперь в физическом классе… Даль щурится на солнце, перешагивая через стропила, идет к слуховому окну: внизу в гранитных берегах качается Нева, солнце сверкает в ней осколками зеркального стекла. Река неспешно течет к морю — на волю, на простор…
«Не досади малому, не попомнит старый», — наставляет пословица. Забудем на минуту чувства, с какими старый Даль припоминает, как досаждали ему малому. Но если, пренебрегая опасностью, строил модель корабля, собирал электрическую машину, значит, учился не просто с охотой, значит, увлеченно учился.
При выпуске из корпуса нужно было сдать экзамены по арифметике, алгебре, геометрии, тригонометрии, высшей математике, химии, геодезии, астрономии, физике, навигации, механике, теории морского искусства, грамматике, истории, географии, иностранным языкам, артиллерии, фортификации, корабельной архитектуре — не шутка! Кто-то учил всему этому кадетов. И принимали экзамены не свои, корпусные, а специальная комиссия — видные ученые, опытные адмиралы, командиры кораблей.
От доброго кореня добрая и отрасль.
Вместе с Владимиром Далем окончат курс восемьдесят три человека, он по успеваемости — двенадцатый.
Другое дело, что с флотским мундиром Даль скоро навсегда расстанется, морская служба принесет ему неприятности, думать о ней он будет после с недоброжелательством, и науки, пройденные в корпусе, покажутся ему в жизни никак не сгодившимися — «замертво убитое время».
Время не убито замертво. Пятьдесят два предмета, составлявшие курс наук в корпусе, навсегда останутся в цепкой памяти Даля и, если не всякий раз сгодятся ему впрямую, то помогут постигать другие науки, схватывать и запоминать новые сведения, то есть будут питать эту Далеву «всеобщность», а она — непременная часть его трудов и судьбы…
«По субботам били, — приоткроет Даль еще одну причину неприязни к заведению, его взрастившему. — В памяти остались одни розги…» Тут с ним не поспоришь — даже в официальном «Очерке истории Морского кадетского корпуса», изданном «по высочайшему повелению» в годы царствования Николая Первого, о времени учения Даля читаем: «Всякий офицер мог наказать как ему угодно, и иные этим правом пользовались неумеренно».
Все в корпусе знали несчастного кадета, которого за полчаса высекли трижды. Священник на экзамене протянул ему книгу, ногтем на полях пометил отрывок: «Читай!» Мальчик прочитал. «Не так», — сказал священник. Кадета разложили на скамье и дали ему розог — за рассеянность. «Читай снова», — приказал духовный отец. И кадет снова прочитал так же. Теперь его высекли — за непослушание. И в третий раз приказали читать. Он в третий раз прочитал то, что черным по белому стояло в книге. Ему всыпали еще крепче — за упрямство. Потом священник сам заглянул в книгу — там оказалась опечатка!..
Вразвалку прохаживались по коридорам самые дерзкие из «стариков», старших кадетов, — пуговица на вороте мундира непозволительно расстегнута, торчит наружу столь же непозволительный красный шейный платок. Таких в корпусе называли «чугунными».
«Ты, поди-ка, разрюмишься да станешь прощения просить! — презрительно цедил «чугунный» перепуганному мальчику, ожидающему наказания. — Ну, скажи, что это я виноват!» — и бесстрашно ложился под розги.
В корпусе ударам велся точный счет; с родителей поротых кадетов брали даже деньги за розги, охлестанные «на воспитании». Далю-отцу, Ивану Матвеевичу, обучение сына не стало в копеечку. «В памяти остались одни розги…» — скажет наш герой на закате жизни, но вот что самое-то любопытное: за пять проведенных в корпусе лет Владимира Даля розгами ни разу не наказывали.
Но здесь тоже — натура, убеждения. Люди с пучком прутьев в руке наносили мальчикам увечья не только телесные* Даль не в силах оправдать, простить, забыть попиравшее человеческое достоинство, унизительное житье под розгой, житье по невеселей пословице: «Спина наша, а воля ваша» — вот что до конца дней ему ненавистно!..
«Тяжеленько мальчику сидеть из года в год за решеткой… — и как отрадно зато подышать воздухом на свободе, быть гребцом, марсовым, понимать и слушать команду вахтенного и чувствовать себя полезным и нужным на своем месте — отдать брам-фал, взять кливер на гитовы, по команде, или даже спустить за-словом флаг или гюйс, — а наконец, объедаться изюмом, орехами, пряниками, всегдашнею морскою провизиею гардемаринов, ходить в рабочей, измаранной смолою рубахе, подпоясавшись портупейкой, в фуражке на ремешке или цепочке, чтобы ее не сорвало ветром; купаться, кататься на гребном судне, не ходить целый месяц в классы и двигать руками и ногами на свободе— о, это знает только тот, кто это испытал…»
Строки из Даля — пишет не о себе, о герое своем, том самом мичмане, который, подобно ему, воспитывался в Морском, корпусе, а после назначен был из Петербурга в Николаев, на Черноморский флот, — но, конечно, и о себе тоже, сам испытал: оттого так легко, свободно дышится, когда читаешь эти строки, оттого, как свежим ветром паруса, полнятся они радостным ощущением воли, оттого так задорно, так бодро звучат морские словечки и команды, а изюм и пряники кажутся такими вкусными и желанными, что сладко на языке…
Конечно, и о себе тоже!
Рассматриваем сохранившийся в архиве рукописный «Дневный журнал, веденный на бриге «Феникс», идучи из Санкт-Петербурга в различные порты Балтийского моря. Гардемарина Владимира Даля».
Сначала разберемся с названием — оно нам тоже кое о чем расскажет.
Речь об учебном плавании — в плавание непременно отправлялся всякий кадет перед выпуском, впрочем, уже не кадет — гардемарин, что означает в переводе «морской гвардеец»; гардемаринами именовали воспитанников старших классов. Обыкновенно из года в год ходили в плавание по Финскому заливу, по «Маркизовой луже». Далю повезло: на этот раз было решено послать будущих моряков к далеким берегам — в Швецию и Данию. Для учебной экспедиции выбрали едва ли не лучший из тогдашних балтийских кораблей — красивейший и быстроходный (скорость — двенадцать с половиной узлов) двухмачтовый бриг «Феникс». Имя у корабля тоже примечательное: про птицу Феникс рассказывают древние мифы — птица сгорала в огне и вновь воскресала из пепла, могучая и прекрасная. Команда брига: семь офицеров, один доктор, сто пятьдесят матросов, двенадцать гардемаринов (отобрали лучших во всем корпусе).
Пополудни 28 мая 1817 года вступили под паруса и отвалили от родного берега. Но не случайно в ту пору приказ отплывать заканчивался словами: «При первом благополучном ветре имеете отправиться в назначенный путь». Ночью ветер резко переменился, пришлось возвращаться в Кронштадт. Лишь через двое суток ветер оказался благополучным и позволил сняться с якоря.
После корпусных галерей, коридоров и переходов — ширь и высь неоглядные. После тесного и жесткого мундира — просторная парусиновая куртка. Ветер ласкает обнаженную шею, вышибает из глаз слезу, врывается в легкие. Кисти рук потемнели, от них пахнет смолой, и первые мозоли застыли на непривычных к матросской работе ладонях янтарными смоляными каплями…
Самый ловкий из команды, молодой матрос эстонец Иоганн, на ходу судна легко бежал по борту, не страшась качки, перебирался с одной мачты на другую, в мгновение ока лихо взбирался на марс, площадку на вершине мачты, и стремительно спускался оттуда по тросу вниз головой. На второй пли на третий день плавания Даль увидел с изумлением, как потемнели вдруг, будто даже сердито, обычно невозмутимые прозрачные глаза Павла Нахимова, и вот он, Нахимов (куда девалась сутуловатая, сухопутная неловкость?), уже и сам быстро бежит по борту, минута-другая — и он высоко над качающейся палубой, чутко удерживая равновесие, перебирается с фокмачты, первой от носа, на следующую, гротмачту, еще минута — и он, не хуже Иоганна, из-под самого неба скользит по веревке, и тоже вниз головой.
(Впрочем, что до «веревки», то «у моряков слова этого нет, — читаем в Далевом Словаре. — Тонкая веревка, линь; толще, вообще конец, трос, с добавкою названия по своему назначению, или окружной меры в дюймах; веревка в деле, на судне, снасть; самая толстая, кабельтов, перлинь, а якорная, канат,»).
Старый матрос Ефим, которого не одни гардемарины, даже офицеры уважительно именовали Ефимом Ивановичем, объяснял терпеливо:
— Гляди, ваше благородие, как надо снасть клетневать. Сперва конец смоленой парусиной обкладываю, клетпевппой, а потом тонкой бечевкой обматываю — шкимушкой.
Но Даль-то знает, что матросы — народ двуязыкий. На вахте и трос, и клетневина, и зарифленные марселя, и брам-фал, и кливер на гитовы, а выпадет свободная минута, Ефим Иванович подмигнет и заведет весело:
— А вот, братцы, скажу вам сказку. На море на окияне, на острове на буяне стоит бык печеный, в заду чеснок толченый, с одного боку-то режь, а с другого макай да ешь…
В плавании гардемарин Владимир Даль — прежде не случалось — провел три с половиной месяца среди простого народа, среди матросов. Кают-компания сама по себе. но была и палуба, где вместе с матросами несли службу, и помещение для команды, куда неудержимо влекли удивительные истории, от которых дух захватывало, веселые байки, неожиданные, доселе неслыханные слова. В конце жизни, рассказывая о работе над Словарем, Даль напишет: узнать русский язык помогла ему «разнородность занятий», в частности и служба морская. На бриге «Феникс» Даль впервые долго прожил бок о бок с людьми, говорившими на том «живом великорусском» языке, ради сбережения сокровищ которого и был затеян «Толковый словарь».
Перелистывая «дневный журнал», веденный Владимиром Далем в учебном плавании, замечаем, что морской гвардеец, пожалуй, слишком много пишет об увиденном на суше. В журнале подробно рассказывается о городах, где довелось побывать; особенно охотно сообщает Даль о «музеумах», кунсткамерах, мастерских; перечисляет изрядное количество предметов, привлекших его внимание. В стокгольмском музее, к примеру, видели модели рудных насосов, машины для забивки свай, пильной мельницы, телеграфа, а также «стул на колесах, на коем сидящий человек с довольною скоростию сам себя подвигает». Все-то ему, Далю, интересно — и шведская деревня с чистыми, благоустроенными домами и коровниками, и датская королевская библиотека!.. Как не углядеть тут тропку, ведущую от любознательного гардемарина к всезнающему создателю «Толкового словаря»?..
В Швеции русских гардемаринов принимала в загородном дворце королева. Приветливая пожилая дама в голубом платье и широкой шляпе с перьями весьма почтительно беседовала с гостями, приказала подать им лимонаду, пригласила гулять по саду, даже ягоды разрешила рвать. В Дании молодых российских мореплавателей принимал наследный принц, и тоже почтительно. В их честь устраивали балы и праздники.
Да, в их честь! В памяти Европы свежи были недавние сражения: русских юношей встречали как представителей народа, поборовшего прежде непобедимую Наполеонову армию. Россия виделась Европе птицей Фениксом — она восстала из пепла еще более сильной, нежели была, и в еще большей красе. Гордость за свой народ укоренялась в гардемаринах.
Принцу доложили, что отец Даля — датчанин, некогда переселившийся в Россию. Принц обратился к Далю по-датски, Даль отвечал по-французски, что датского языка не знает. Принц решил во что бы то ни стало найти Далеву родню. Владимира возили и водили по Копенгагену, но родственники не отыскивались. Они были чужими, датские Дали, — однофамильцы, не родня. Принц огорчался, а Даль радовался. Позже он скажет: «Ступив на берег Дании, я на первых же порах окончательно убедился в том, что нет у меня ничего общего с отчизной моих предков». Путешествие помогло Далю окончательно обрести неколебимое убеждение: «Мое отечество Русь». И это тоже важный итог учебного плавания на бриге «Феникс».
…В шуточной автобиографии есть и про окончание корпуса: «Вышел молодец на свой образец. Вот-де говорит: в молодые лета дали эполеты. Поглядел кругом упрямо, да и пошел прямо. Иду я пойду, куда-нибудь да дойду». Строки эти пишутся, когда путь определился, цель намечена и первое слово давно занесено в тетрадку на дороге среди бескрайних новгородских снегов. Молодец вышел из корпуса и правда на свой образец (занятно смотреть иллюстрированную историю Морского кадетского корпуса — портреты воспитанников: все адмиралы и высшие офицеры при эполетах, бесчисленных орденах, регалиях — и вдруг старик в домашнем халате: «В. И. Даль»), молодец вышел на свой образец, и дошел он не туда, куда пошел.
В послужном — формулярном — списке Владимира Ивановича Даля читаем: «В службу вступил гардемарином 1816 года июля 10-го. Произведен унтер-офицером 1819 года февраля 25-го. По окончании в корпусе полного курса наук произведен мичманом 1819 года марта 3-го».