ОДИН МОЖЕТ СЛОЖИТЬ КОСТЕР

ВЛАДИМИР ИВАНОВИЧ И ОСИП ИВАНОВИЧ

Каждое утро, в половине девятого, Осип Иванович спешит по Невскому проспекту — от Аничкова моста к Полицейскому. В шесть вечера он бредет от Полицейского моста к Аничкову — и все по одной и той же по правой стороне проспекта. Осип Иванович за свою жизнь Невского ни разу не переходил и другой дороги не искал (он за всю жизнь и Невы-то не видел — о других частях города, даже близлежащих, он толкует понаслышке); лишь однажды подвыпившие сослуживцы завезли его обманом в сторону от Невского (чуть со страху не умер!); и больше никогда — никогда! — ни шагу в сторону: в девять от Аничкова моста к Полицейскому, в шесть — от Полицейского к Аничкову. От девяти до шести Осип Иванович переписывает в канцелярии бумаги для князя Трухина-Соломкина. «Он переписывал все, что ему наваливали на стол, от слова до слова, от буквы до буквы, и никогда не ошибался…» Он даже не понимает, о чем пишет. Садится на табурет, чинит перья, линует бумагу и водит, водит рукою, заботясь лишь о том, чтобы буквы выходили круглые и крупные. «Если бы ему дать перебелить приговор на ссылку его самого в каторжную работу, он бы набрал и отпечатал его четким пером своим с тем же всегдашним хладнокровием, ушел бы домой, спокойно лег бы почивать, не подозревая даже, что ему угрожает». Дома для приработка Осип Иванович клеит пилюльные коробочки и снабжает ими соседа-аптекаря («изобретательность несытого желудка»). Осип Иванович ведет, правда, дневник, но в тетрадь, которой люди доверяют сокровенные мысли, бедный переписчик заносит рецепты изготовления зеленых чернил и расчеты, которые помогут ему из одного листа цветной бумаги нарезать побольше коробочек для пилюль… Рассказ Даля про маленького чиновника Осипа Ивановича называется «Жизнь человека, или Прогулка по Невскому проспекту».

Жизнь бедного труженика, жизнь человека превратилась в ежедневную прогулку от моста до моста, всегда по одной стороне улицы. Это смешно, это грустно, это несопоставимо: труженик («завалили перепиской… даже, с позволения сказать, пот прошиб и носу некогда утереть было») и — прогулка, но в том-то и беда, что между утренней и вечерней «прогулками» ничего нет. Жизнь, заполненная «делом» так, что носу утереть некогда, бездельна (вычерчивание, «печатание» непонятных слов из букв, превратившихся в какие-то «условные знаки»), жизнь бесцельна, жизнь проходит, но ее нет — только утренние и вечерние пробежки («прогулки») по Невскому проспекту. Даль рассказывает про жизнь человека, в которой ничего не происходит, про жизнь человека, которого словно бы не существует: существование Осипа Ивановича ощутимо, заметно лишь в этом движении (и то — не отдельном, а в толпе, в потоке) от Аничкова до Полицейского моста и обратно.

Владимир Иванович Даль с 1841 года живет снова в Петербурге, между Аничковым мостом и Полицейским. Теперь он человек и вовсе значительный — управляющий канцелярией при министре внутренних дел; его называют «правой рукой министра». Даль (как сказано в формуляре) и в столице исполняет «особо возложенные на него поручения», и канцелярия, которой он управляет, называется Особенной — такая особость ему еще больше весу придает. «Тот пост, который Вы занимаете, при Вашем чипе, орденах», — пишут Далю в эти годы просители. Он, и правда, уже статский советник (без пяти минут генерал), имеет Владимира 3-й степени, Станислава 2-й с короною, и Анну, и иные регалии; он знает веселую приговорку: «За Тульчин — чин, за Брест — крест, а за долгое терпенье — сто душ в награжденье»: у него все есть — чин, крест, даже тысяча десятин (без душ), всемилостивейше пожалованных в Оренбургской губернии, которыми он, однако, не воспользовался. Даль живет в доме министерства внутренних дел, чтобы пройти к нему, надо свернуть с Невского, проследовать мимо Публичной библиотеки, через площадь Александрийского театра, войти в подъезд и подняться на девяносто ступеней вверх, в четвертый этаж; весь второй этаж занимает сам министр.

Многие просители, пожилые — с одышкой и тяжелой походкой, и юноши — с легким дыханием и легким шагом, исполненным надежд, карабкаются, всходят, взбираются, взлетают на высоту девяноста ступеней — «искатели мест и наград», говорит о них мемуарист, и добавляет, что Даль «всегда был для них невидимкой». Он не любит протекцию: «протежировать — покровительствовать, заступничать, держать любимцем» и, самое главное, «давать ход не по заслугам», — «несносно честный и правдивый» Даль!

Сам Даль не замечает крутизны девяноста ступеней. Ох, недаром его превосходительство управляющий Особенной канцелярией поселил несчастного Осипа Ивановича где-то рядом с собой — упоминаются Александрийский театр, Публичная библиотека, мимо которых пробегает в половине девятого и в шесть маленький переписчик. Он заходит невидимый — растворенный в воздухе Невского втекает — в канцелярию чиновника особых поручений при министре внутренних дел: один шаг — и вот они рядом: ничтожнейший Осип Иванович и влиятельнейший («правая рука»!) Владимир Иванович. Оба в конечном счете заперты между Аничковым мостом и Полицейским, оба день-деньской гнут спину за письменным столом, оба выводят за годы службы тысячи, миллионы слов, за которыми не видят дела. «Боже мой, что за толщи исписанной бумаги сваливаются ежегодно в архив и пишутся, по-видимому, только для архивов… Все дела делаются только на бумаге, а на деле все идет наоборот и гладко только на гладкой бумаге…» Это уже не из рассказа — из письма Даля к приятелю.

Чиновникам обернуться некогда, впрямь, и носу некогда утереть: в министерстве разрабатываются проекты улучшения быта крестьян, предлагаются меры по устройству бедных дворян, составляется устав губернских правлений, исследуется жизнь «инородцев» и характер религиозных ересей. Министерство, кроме того, ведает полицией, делами о государственных преступлениях, народным продовольствием, статистикой, дворянскими выборами, разрешением публичных лекций, выставок и съездов, сооружением памятников — всего не перечесть… (С некоторых пор в обществе ходят слухи, что Особенной канцелярии поручено подготовить записку об уничтожении в России крепостного права…)



Можно сочинить предлинный список важнейших поручений, особых и неособых, которые исполняет Даль при министре, но что толку составлять проекты, вносить предложения и строить предположения, когда бумаги, составляемые в министерствах и канцеляриях, совершенно не соответствуют живой жизни, когда все твои помыслы о народном благе никому не приносят пользы, когда какой-нибудь следственный пристав зацепится в твоем предписании за буковку, за словечко и пойдет «мотать требушину» с невинного, а те, о чьем благе ты хлопочешь, убегают от твоих предложений и предположений, как черт от ладана. и норовят по старинке положить в крепкую ладонь полицейского или какого иного чина ассигнацию нужного достоинства?..

Герой одной из Далевых повестей, не Осип Иванович — другой (в полном согласии с автором, конечно), говорит с безысходной тоской: «Мне иногда до нестерпимости трудно было жить и служить, и я не скоро обтерпелся. Всякая несправедливость казалась мне дневным разбоем, и я выступал против нее с такою же решимостью и отчаянием, как противу человека, который бы душил подле вас кого-нибудь, ухватив его за горло: где кричат караул, туда я бросался со всех ног. Но я большею частию оставался в дураках, заслужил только прозвание беспокойного человека, а горю помогал очень редко…»

В «Толковом словаре» неожиданно встречаем самостоятельное определение: «Беспокойный человек. Последнее означает также человека правдивого, но резкого, идущего наперекор неправде и беспокоящего ее покровителей».

Осипы Ивановичи всех чинов и званий, пишут, пишут: в министерстве внутренних дел ежегодно регистрируется около ста тысяч входящих бумаг и около восьмидесяти тысяч исходящих. Даль заносит в тетрадку канцелярскую шутку: «Это мы пишем или к нам пишут? — спрашивал начальник каждый раз секретаря своего, прочитав бумагу от начала до конца внимательно вслух».

И снова — уже не шутя: «Писать бумаги мы называем дело делать; а оно-то промеж бумаги и проскакивает, и мы его не видим в глаза…»

…Даль сворачивает с Невского, через площадь Александрийского театра идет, задумавшись, к дому министерства внутренних дел. На стене Публичной библиотеки, в вышине, между колоннами, стоят статуи великих мужей древности: поэты Гомер и Вергилий, историк Геродот, врач Гиппократ, математик Евклид. До их вершин не доберешься по служебной лестнице, по ступенькам чинов и должностей. К их вершинам поднимают великие дела.

«ОСОБЕННАЯ КАНЦЕЛЯРИЯ»

Но Далево дело между бумаг не проскакивает, и своему делу Даль в глаза смотрит.

Вот он нетерпеливо срывает сургучные печати с пакетов, которые со всех концов России, из всех губерний шлют и шлют в Особенную канцелярию. Отчеты, отчеты — разве хватит времени прочитать эти бесконечные одинаковые листы, на которых одинаковым почерком выведены одинаковые пустые слова, бездонной пропастью отделенные от жизни?.. Но Владимир Иванович жадно перебирает бумаги. Ага!

— Известно ли вам, господа, что в Вологодской губернии пчелу называют медуницей?..

В бумажных грудах Даль отыскивает жемчужные зерна. По его просьбе губернские чиновники присылают вместе с отчетами и докладами местные слова, образцы говора, пословицы, сказки. С нетерпеливым звяканьем мчатся по всем дорогам почтовые тройки, и неведомо торопыге почтальону, что в полупудовом пакете, который спешит он доставить в столицу, в пакете, обвязанном шнурами и обляпанном бурыми казенными печатями, самое цепное — упрятанный в ворохе служебных донесений листок с вологодскими, воронежскими пли тамбовскими словами.

— А известно ли вам, господа, что крапиву в Псковской губернии именуют стрекавой?..

Даль выходит в комнату к переписчикам. В руке несколько тетрадных страничек, дочерна покрытых текстом.

— Надобно переписать сотни три слов, песни, пословицы.

Из-за столов тянутся руки. Как не угодить его превосходительству! Да и работа прелюбопытная: слова неожиданные, выразительные, живые, осязаемые — хоть потрогай, пословицы умны и занятны, сказки — начнешь писать, не оторвешься. Не то что в зубах навязшее «При сем препровождается…» или «Сим имеем честь…».

Особенная канцелярия в министерстве внутренних дел, которой управляет Даль, в его время и впрямь особенная. «Пользуясь своим положением, он рассылал циркуляры ко всем должностным лицам внутри России, поручая им собирать и доставлять ему местные черты нравов, песни, поговорки и проч.», — вспоминает осведомленный современник. «Он получал большие посылки местных слов, образчиков местного говора и т. п., — вторит другой, не менее осведомленный. — Все это списывалось в канцелярии в азбучном порядке, на лентах, ленты нанизывались на нитки, укладывались в картонки по губерниям, по говорам. Были полосы, что все писцы занимались этим исключительно, да еще перепискою сказок, пословиц, поверий и т. п., которые доставлялись Далю во множестве отовсюду». Тот же современник (сам служил у Даля — «стол о стол») свидетельствует, что всякую свободную минуту в канцелярии завязывались споры и рассуждения преимущественно о русском языке. И совсем уже поразительные, прекрасные слова: «Самый воздух в канцелярии был пресыщен русской филологией»!

Знакомые посылают к Далю то извозчика из дальней губернии, удивляющего самобытностью речи, то дворовую няньку-баутчицу, то занятного ярмарочного потешника.

Важный министерский швейцар с медалями на кафтане, шитом золотым галуном, недоуменно пожимает плечами; его превосходительство господин начальник Особенной канцелярии опять изволил два часа просидеть наедине с бесценным своим приятелем, одноглазым стариком солдатом в заношенной шинелишке. После ухода гостя Даль объявляет радостно:

— Сказочник-то мой, солдат Сафонов, нынче целую охапку сказок насказал. Надобно переписать…

БЕСЕДЫ ЗА ЧАЙНЫМ СТОЛОМ

«СКУКА, — определит Даль в Словаре, — тягостное чувство от косного, праздного, недеятельного состояния души; томление бездействия». И припишет: «Скучен день до вечера, коли делать нечего».

Скука Далю неведома. День с утра и до вечера заполнен делом. До службы работать и после службы работать — такое у Даля правило. Отложив в сторону новый устав губернских правлений или проект преобразований в устройстве полиции — счастье целый вечер разбирать слова и пословицы, писать рассказы-были о курских крестьянах, украинских помещиках, петербургских лавочниках. Повесить в шкаф вицмундир и надеть коричневый суконный халат или коричневую же просторную домашнюю кофту.

Даль завидует старому приятелю Пирогову:

— Тебе хорошо: для тебя служить — дело делать. Оперируешь больного — служба. Препараты готовишь в анатомическом театре — опять служба.

Пирогов, перебивая его, кричит резким голосом:

— Я ученые свои труды обязан представлять на просмотр дежурному генералу. И тот же генерал судит о моих операциях. А генералу этому, хоть и в чести, впору свиней пасти!..

Даль, вздохнув, переводит разговор:

— Однако Дерпт не переменил твоего говора. Тот же удивительно чистый. Московский. Пушкин советовал прислушиваться к московским просвирням, учиться у них языку и говору. Здесь, в Петербурге, так не говорят.

Пирогов смеется:

— Наш скоморах все о своих домрах.

Даль, не теряясь, отвечает в лад:

— Гусли — мысли мои, песня — думка моя…

Пирогов перебрался в столицу в том же году, что и Даль: ему предложили кафедру в Медико-хирургической академии. Видятся редко — оба заняты. Разве что Даль заедет к приятелю на ученое заседание врачебного кружка — послушает доклад, побеседует, поспорит, глядишь, и сам выступит с суждением о том либо ином предмете. Медики Даля почитают, полагают своим, Пирогов — сколько лет прошло! — все сердится, что Владимир Иванович «переседлал» из хирургов в литераторы. А иной раз и Пирогов на пути из госпиталя в анатомический театр вдруг вспомнит, что нынче четверг и, махнув рукой на вечно неотложные дела, повернет к Далю. Раз в неделю, по четвергам, у Даля собираются знакомые.

Об этих собраниях дошло до нас несколько неожиданное свидетельство. Поистине: «Каков гость — таково ему и угощенье», и в пословице этой, как почти в любой другой, смысл двоякий. Не в том лишь дело, что всякому гостю поднесут свое угощение, но и в том также, что всякий гость одно и то же угощенье непременно оценит по собственному вкусу.

Вот так приезжий посетитель случаем забрел однажды на «четверг» к Далю. Шел охотно: думал — идет на приятельскую вечеринку, ну, в конце концов, на литературное собрание. А попал — едва не в ученое заседание. Ни поболтать, ни посплетничать. Сперва гости с озабоченными лицами развернули на столе огромную, потертую на сгибах географическую карту, что-то помечали на ней красным карандашом. Два пожилых моряка (один заросший бородою, другой с необыкновенно пышными усами и бакенбардами) поочередно проводили линий по блеклой голубизне северных морей, толковали о течениях и температуре воды. Потом на голубую карту легла желтая, какой-то господин (уже в статском платье) с потемневшим от сильного загара лицом стал рассказывать о последней экспедиции по казахским степям; хозяин иногда просил слово и дополнял наблюдения гостя своими, при этом всякий раз открывал толстую тетрадь в синей обложке и долго по ней читал. За чаем общество оживилось, беседа наконец повернула к литературе. Даль рассказал несколько занятных историй, которых оказался свидетелем, — и тут же зашел спор, надо ли, переделывая истинное происшествие в рассказ для печати, давать волю воображению или лучше во всякой подробности держаться того, как оно было в действительности. Даль отстаивал подлинность во всем, ему мягко возражал, утверждая могущество фантазии, приветливый человек с высоким лбом мыслителя и внимательными глазами, на немолодом лице его вспыхивал нежный юношеский румянец. Помешивая в стакане густой янтарный чай, накрытый золотистым ломтиком лимона, он неожиданно прибавил все так же мягко, заканчивая спор:

— Впрочем, как ни пиши, а все, того и гляди, попадешь впросак. Передают, будто министр просвещения сказал намедни: «Скорей бы прекратилась эта русская литература. Я тогда буду спать спокойно…»

Быстро вошел, почти вбежал новый гость, невысокий, подвижный, не задерживаясь, обнял хозяина, вставшего ему навстречу, кивнул одному, другому, сел сразу к столу и громко захрустел печеньем. Манеры его были решительны до невежливости, сюртук сильно поношен и в пятнах. Тут же, за чайным столом, он принялся громким, резким голосом излагать новый способ препарирования трупов, состоящий в том, что труп, прежде чем вскрывать, замораживают до твердости дерева, а затем в нужных направлениях рассекают специальной пилой…

Не дожидаясь одиннадцати, когда хозяин с последним ударом часов (так у него заведено) задувает стоящую рядом свечу, поднимается с кресла и желает гостям спокойной ночи (завтра служба), случайный посетитель «четверга» отправился к себе и тотчас, в письме к приятелю рассказал о неудачно проведенном вечере: гости у Даля сплошь люди занятые, озабоченные делом, и говорят о делах — скучно!..

Человека познакомили с мореплавателями Врангелем и Литке, географом Ханыковым, писателем и философом Одоевским, хирургом Пироговым, а он скучал! Он отправился к Далю провести вечер, а люди эти не умели, не могли себе позволить проводить время. Они заполняли время делами.

Досиди случайный посетитель до одиннадцати, услышал бы, как Даль, прощаясь с гостями, читает на звучной латыни строки римского ученого и поэта Лукреция:

Кто же владеет словами настолько, что мог бы прославить

Должно заслуги того, кто собственной силою духа

Столько сокровищ добыл и оставил их нам во владенье?..

Кто владеет словами?..

ДОЛЯ ПРИЗНАТЕЛЬНОСТИ ОБЩЕЙ

Сентябрьским вечером 1845 года у Даля собрались мореплаватели и путешественники, ученые — географы, астрономы, статистики. Встретились не для того, чтобы скоротать время за приятельской беседой, хотя и приятелями были, и побеседовать этим людям было о чем: в тот памятный вечер состоялось первое заседание недавно созданного Русского географического общества; на втором заседании, через две недели, Даля изберут в Совет общества, присвоят ему почетное звание учредителя.

При жизни Даля Русское географическое общество организовало несколько крупных экспедиций — на Урал и в Сибирь, на Тянь-Шань и в Среднюю Азию. Даль не отправился ни в одну из них. Отчеты и протоколы заседаний общества показывают, что и здесь он действует по-своему, по-особому, держится своей дороги, совершает путешествия в мир языка нашего и открывает там неведомые земли.

На заседаниях он предлагает собравшимся свои запасы слов, пословиц, речений: большая часть слов, с которыми знакомит слушателей Даль, — читаем в отчете — «суть слова бытовые, обиходные, употребляемые народом ежедневно… Они касаются многих обычаев народных, поверий, суеверий и проч, и весьма часто объясняют их». Как интересно: знакомит со словами обиходными, ежедневно употребляемыми! И не в том суть, что ежедневно употребляемые народом слова могут оказаться и незнакомыми, а в том, что в рассказе Даля эти слова как бы открываются заново, что в каждом слове, а особенно в соединении слов и пословиц на одну тему, он открывает слушателям образы и картины народной жизни.

«Прочитанный им образчик относился до отдела о супружестве, о муже и жене, — находим в другом отчете. — Из этого краткого отрывка уже можно сделать замечательные выводы касательно семейной жизни русского народа и указать на многие привычки его и правила…»

Это необыкновенно важно, что главное для Даля не количество собранных слов и речений (хотя накоплены тысячи!), даже не толкование каждого из них: Даль постоянно говорит о значении своего собирательства «столько же для изучения языка, сколько и быта народного». Это отзовется потом в Далевом Словаре содержательностью его, и образностью, и, того более, его мощным творческим духом…

«В последнее время у нас заметна стала особенная любовь к исследованию своего, родного и народного…» Так начинается обращение «К читателям «Отечественных записок», помещенное в третьем номере журнала за 1847 год.

Примером деятеля, устремившего все силы на исследование быта русского народа, редакция выставляет Владимира Ивановича Даля — по его просьбе и напечатано обращение. Даль зовет читателей «помочь ему в общем деле», просит их присылать в редакцию «Отечественных записок» или же прямо на его имя («в Санкт-Петербурге, в доме г. министра внутренних дел») описания местных обрядов, рода жизни, семейного и домашнего быта простолюдина, обычаев, игр, празднеств, особенностей в промыслах и занятиях, а также месяцеслов земледельца, пословицы, поговорки, присловия, присказки, прибаутки, байки, побасенки, притчи, сказки, были, предания, загадки, скороговорки, причитания, песни, думы, простонародный язык в выражениях своих, оборотах, слоге, складе и словах… — тут надо многоточие поставить: задача собирательства, предложенная Далем, обширна, он и сам не называет всего, подробнейший перечень завершается размашистым «и прочая, и прочая, и прочая»; главное — «чем ближе и вернее сведения эти будут описаны со слов народа, тем они будут драгоценнее».

Тогда же и Русское географическое общество по настоянию Даля рассылает во все концы страны «циркуляр»: «предприятие г. Даля может увенчаться полным успехом только при содействии значительного числа лиц в разных местах России». И журнал «Современник», сообщая о трудах Даля, заключает статью Далевой «покорнейшею просьбой о посильной помощи»: «Один ничего не сделаешь; один и в доме бедует, а семеры и в поле воюют; словом, одному и у каши не споро!» И другие журналы начинают предоставлять страницы статьям о языке и словарным разысканиям — все, что поступает по этим разделам, редакции пересылают Далю. И «Губернские ведомости», газеты, издаваемые почти повсюду в России, оживляются, печатая списки «своих» местных слов с толкованиями.

Среди тех, кто готовно и щедро делится с Далем, пусть не обильными своими богатствами, известные писатели и ученые и не прославившие себя ничем учителя провинциальных гимназий, чиновники, офицеры, газетчики, студенты. Даль всех равно именует «доброхотными дателями». Иных роднит с Далем целая программа собирания и изучения языка народа; иные просто спешат доставить случайно подслушанное словцо. Дорого, что все «доброхотные датели» выступают единомышленниками.

Поначалу Даль многих из них благодарит через «Отечественные записки», называет имена; но в «Напутном» к «Толковому словарю» отмечает всех разом: «Назвать я мог бы только немногих, упустив в свое время записывать, для памяти, что и от кого получено. Из сотни имен я теперь не мог бы вспомнить и десятка… Надеюсь, что такое упущение с моей стороны никого не заставит пожалеть о сделанном добром деле». Близкому человеку Даль объясняет убежденно: «За труд ваш в Словаре не смею и благодарить: вы работаете для дела, как и я, каждому из нас придется своя доля признательности общей». Вот как — «не смею благодарить»!

Мысль, изреченная Далем, очень дорога и привлекательна: собирание и сбережение «сокровища, неоплатного никакими богатствами», — дело общее и дело доброе.

Придет время, Даль это свое убеждение тоже на деле докажет (общем и добром!) — докажет, что из подвижника-собирателя способен столь же самоотверженно превратиться в безвестного «подносчика», когда «палаты» строит другой. Свои записи народных песен (около трехсот!) он подарит собирателю Петру Васильевичу Киреевскому; накопленные во множестве лубочные картины отошлет в Публичную библиотеку.

В 1856 году к нему обратится издатель русских сказок Александр Николаевич Афанасьев: запасы Географического общества, которыми он пользовался, иссякают, а у Даля (многим известно) записано около тысячи народных сказок! Удивительный Даль: один записал больше сказок, чем все Географическое общество! Афанасьев попросит робко. В самом деле, Словарь Даля еще не будет окончен и пословицы его еще не увидят света, а тут откуда ни возьмись является молодой «удачник» (Даль его не то что в глаза не видывал — имени и отчества не знает) и на тебе — отворяй сундуки! Почему «Сказки, изданные Афанасьевым», а не «Сказки, изданные Далем»?.. Ио Даль бескорыстен, он не думает ни о славе, ни о прибыли, он радуется за сказку, радуется за всех, кому завтра она станет другом.

«Предложение ваше принимаю с большим удовольствием… — тотчас отзывается он на просьбу Афанасьева. — У меня собрано сказок несколько стоп… Издать я не соберусь их, потому что у меня слишком много другой работы (словарь). Как успею разобрать их, так и доставлю… Почестей мне не нужно ровно никаких… Итак, передаю Вам собрание мое, не связывая Вас ничем…»

В двух выпусках «Народных русских сказок» (всего их восемь), целиком составленных из присланных Далем сокровищ, Афанасьев напечатает двести двадцать восемь сказок!

Вместе с Далем поблагодарим всех, кто «сообщал» ему свои «запасы», поблагодарим — и не станем перечислять два десятка имен «доброхотных дателей». Лучше заглянем в скобки, которые стоят после каждого дошедшего до нас имени: в скобках указаны город, уезд или губерния, откуда прислано слово. Заметки в скобках (даже эти дошедшие до нас, уцелевшие крохи) ясно показывают, что слава Даля-собирателя далеко (и широко) пошла; иоистине «знают и в Казани, что люди сказали», — и не в одной Казани: труд Даля известен в губерниях Тверской и Курской, Новгородской и Саратовской, в Уфе, Иркутске, Ставрополе, Перми, Тобольске, а также в Арзамасе, Вышнем Волочке, Шенкурске, Чердыни и вовсе неведомых Василе и Лесках…

Даже самое смелое воображение не сразу постигает, что Далев Словарь — труд одного человека. Даль же с первых шагов почитает работу над словарем своим, собственным делом — оттого просит помочь, но не требует, оттого «дателей» именует «доброхотными» («подать доброхотно, по своей воле, желанию, без нуды»), оттого, получая посылки со словами и речениями (многие из которых и без того знает или наверняка узнает), не только подарку радуется, но тому прежде всего, что «полка прибыло», что еще кто-то стал в ряд единомышленников. G него никто не спрашивает, но он считает себя обязанным устно и в печати постоянно отчитываться в том, что успел сделать для Словаря. Не помощь трудом в деле, а признание этого его дела общим — вот что для Даля всего главнее. Оттого и взывает: «Один в поле не воин, и головня одна в чистом поле гаснет, а сложи костер, будет гореть. Что может сделать один?..» Один может сложить костер.

Не посылки дороги — они вместе составят несколько сотых, от силы десятую часть всех помещенных в Словаре слов: Даль в душах людских зажигает огонь — вот что всего дороже!..

«КАЖДАЯ ЕГО СТРОЧКА МЕНЯ УЧИТ И ВРАЗУМЛЯЕТ…»

Одно дело выкопать золото из глубин земных, другое — выковать из него изящные изделия, — обозначает писатель Даль свое место в нашей литературе. Одно дело — выставить миру напоказ драгоценную руду, добытую в глубинах народной жизни и народного языка, другое — создать из этой руды поэтические произведения. «На это найдутся люди, кроме меня, — говорит Владимир Иванович. — Всякому свое…»

Всякому, конечно, свое, и сила Даля, конечно, не в изящных изделиях, а в той прежде неведомой читателям «руде», которую выставил напоказ миру бывалый Даль. Всякому свое, и все-таки о себе он слишком скромно отзывается.

Вот другой отзыв — вроде бы все то же самое сказано, но звучит совсем иначе: «Он не поэт, не владеет искусством вымысла, не имеет даже стремления производить творческие создания… Все у него правда и взято так, как есть в природе. Ему стоит, не прибегая ни к завязке, пи к развязке, над которыми так ломает голову романист, взять любой случай, случившийся в русской зоиле, первое дело, которого производству он был свидетелем и очевидцем, чтобы вышла сама собою презанимательнейшая повесть…» Это не кто иной — Николай Васильевич Гоголь о Дале говорит!

Но дальше — совсем замечательно: «Но мне он значительней всех повествователей-изобретателей… Каждая его строчка меня учит и вразумляет, придвигая ближе к познанию русского быта и нашей народной жизни».

Нет, недаром Гоголь взял с доброй своей знакомой обещание — «всякий раз, когда встретит Даля, заставлять его рассказывать о быте крестьян в разных губерниях России»…

После «Ревизора», после «Шинели» и «Мертвых душ» нельзя писать по-прежнему. Это понимают, чувствуют многие писатели. И пусть между ними нет (да и не может быть!) «другого Гоголя», эти писатели идут за ним следом, стремятся, как и он (повторим слова, о Дале современниками сказанные), «знакомить русских. с Русью» — и делать это «так, как есть в природе». Это потребность лучших представителей отечественной литературы, но она отвечает желанию многих читателей увидеть свое Отечество, свой народ увидеть ясным, прямым, точным и, как Гоголь говаривал и Белинский тоже, дельным взглядом.

Новое направление называют «натуральной школой». Белинский замечает, что в таком названии заключен огромный смысл: оно дано новой школе в отличие от старой, ненатуральной, то есть искусственной, другими словами, ложной школы. На страницы русских книг приходят герои, в которых прежде никто и не предполагал литературных героев, они живут жизнью, которую прежде не считали должным и возможным изображать, писателю вдруг оказалось интересным рассказать о них, а читателю узнать то, что прежде никак не составляло предмет изящной словесности.

Даль пишет про мужика Григория; мужик пришел в столицу на заработки и нанялся в дворники. В деревне взять денег негде — нищета и безземелье, а надо платить оброк, подати, платить за себя, за отца, за деда, за детей, живых и умерших. Григорий собирает пятаки, которые суют ему жильцы, когда он по ночам отворяет им ворота, вместе со скудным дворницким жалованьем отсылает эти пятаки барину.

Даль, кажется, все знает про петербургского дворника Григория. Знает, что в конуре у него угрюмая печь и лавка, которая безногим концом своим лежит на бочонке; подле печи три короткие полочки, на них две деревянные миски и одна глиняная, ложки, штоф, графинчик, мутная порожняя склянка и фарфоровая золоченая чашка с графской короной; под лавкой тронутый зеленью самовар о трех ножках и две разбитые бутылки; в печи два чугунка, для щей и каши. Даль знает, что Григорий ест натощак квас с огурцами, что лакомится он горохом и крыжовником, а орехов не грызет: орехи грызть — женская забава. Даль знает, как разговаривает Григорий, а разговаривает он по-разному — смотря с кем: с важным чиновником из второго этажа или с обитателем чердака, переплетчиком, от которого постоянно песет клейстером, с уличным воришкой или квартальным надзирателем. Даль знает, как Григорий дерется с извозчиком, как помогает чьей-то кухарке таскать дрова на четвертый этаж, как требует «на чай» с подвыпившего гуляки-жильца.

Чтобы все это знать, его превосходительство Владимир Иванович Даль (Казак Луганский) должен спуститься с высоты своих девяноста ступеней в подворотню и оттуда еще на шесть ступеней вниз — в дворницкую. Он спускается — писатель в нем всегда побеждает «его превосходительство».

Рядом с петербургским дворником оживают под пером Даля денщики и отставные солдаты, ремесленники равных занятий и разного состояния, немецкий торговец — «колбасник» и русский оборотистый купчина — «бородач». Даль, по словам Белинского, «знает, чем промышляет мужик Владимирской, Ярославской, Тверской губернии, куда ходит он на промысел и сколько зарабатывает», и «чем владимирский крестьянин отличается от тверского, и в отношении к оттенкам нравов, и в отношении к способам жизни и промыслам».

Герои повестей и рассказов Даля много ездят, много видят, они, как и автор, люди бывалые и, как и автор, справедливо полагают, что «спознаться» с другими людьми «никому не мешает, а многим будет и очень кстати». Даль «оговаривается наперед», что собирается привлечь читателей не затейливой повестью, а самым обиходным рассказом из простой, повседневной жизни, которая несведущему человеку ошибочно представляется однообразной и незанимательной.

«Это ряд живых картин, из коих немногие только по пословице: гора с горой — в связи между собою и последующими» — таким «напутным» предваряет Даль одну из самых крупных по объему своих повестей (она названа по имени героя «Вакх Сидоров Чайкин»). Он еще незнаком с суждением Гоголя о его творчестве, но он и сам убежден, что не в завязках и развязках интерес и смысл его произведений, что именно эти «живые картины» (не от слова «живость», от слова «жизнь» — «живые») — щедрой рукой написанные русские типы и русский быт — сводят гору с горой.

Перелистаем Далеву повесть, пусть даже не подряд перелистаем — через пять, через десять страниц, и этого довольно, чтобы многое увидеть в той Руси, с которой знакомит соотечественников Даль, чтобы вместе с ним вздохнуть о непростой судьбе ее.

…Ребенка-сироту беззаконно записали в крепостные; крепостного мальчишку «по закону» секут вместо провинившегося барчонка. Юношу беззаконно забрили в солдаты (когда везли в город, «как водится, хотели набить на ногу колодку»); солдату «по закону» всякий говорит «ты», а он стоит навытяжку, не смея развести рук, и приговаривает за каждым третьим словом «ваше высокоблагородие». Закон «милостив»: четыре года ходят бумаги по присутствиям, пока солдат получает отставку, как неправильно записанный на службу. Он достает место домашнего учителя в помещичьей семье, где все «любители верховой езды»: сынок ездит верхом на кучере, а дочка на дворовой девке. Наконец, герой повести с превеликими лишениями заканчивает Медико-хирургическую академию и становится уездным лекарем: «Я мечтал принести столько пользы человечеству, а вместо этого сидел теперь над срочными донесениями всех родов и сводил всеми неправдами концы, отписывался и огрызался, как мог, на придирки, замечания и выговоры; на важные донесения свои по разным предмета?.! требующим немедленных и самых деятельных мер, не получал вовсе ответов, а по пустым, которые не стоили и полулиста бумаги, заводились огромные дела и нескончаемая переписка…»

Глава о том, как человеку мешают приносить пользу людям («общее благо»), называется «От плохого расположения духа до хорошего». Название насмешливое: «хорошее» расположение духа приходит к герою при мысли, что не ему одному, что за малым исключением всем и всюду плохо.

Далевы «живые картины» не гора с горой — они «сходятся»: они объединены мыслью и чувством наблюдающего их героя, мыслью и чувством наблюдавшего их автора; они «сходятся», потому что каждая «живая картина» сходится с живой жизнью…

Рассказ-картина про уездного землемера, который ездит по деревням на пятнадцати подводах («что проездом соберет — муки, крупы да овса, так и складывает на подводы»): «Пьяный землемер наставил межевых столбов и вкривь и вкось и отрезал не только мельницу, но и половину дворов одной деревни; а как столбы землемера неприкосновенны… то тяжба возобновилась и пошла по наследству с поколения на поколение».

Рассказ про уездного оспопрививателя — он созывает в деревнях баб с ребятами, раскладывает по столам ножи и бинты, тяжело вздыхает об участи малых детишек, «которых велено резать ланцетом», и соглашается уехать, если соберут ему по гривне с дому.

Рассказ про генеральский осмотр военного лазарета: доктор навытяжку, больные возле кроватей, «не по болезням, а под ранжир» (за сутки было не велено ложиться, чтобы постелей не помяли), трудных, которые не могут «прифрунтиться», вывели вон, в корчму либо в баню, чтоб на глаза не попадались.

Рассказ про то, как три года подряд за восемь тысяч освобождали от военной службы очередника — ходатаи «подмазал везде, где было можно: инспектору врачебной управы отдал сам из рук в руки и с глазу на глаз; прокурору через одного из присяжных, который по этим делам употреблялся; военному приемщику через унтера его, и, кажется, все ладно».

Рассказ про помещика, «скупившего до двухсот мертвых душ, т. е. таких, которые значились налицо но последней народной переписи…» — да, да, можно и не продолжать: исследователи спорили, чей сюжет — Гоголя или Даля…

В «живых картинах» — живых! — Даль знакомил русских с Русью тридцатых и сороковых годов девятнадцатого столетия, в которой он человек бывалый…

«Русского человека он знает, как свой карман, как свои пять пальцев, — пишет, разбирая сочинения Даля, младший его современник Иван Сергеевич Тургенев (впрочем, и Гоголь — младший, на восемь лет моложе; по Гоголь — начало, Даль и Тургенев — оба за ним идут). Тургенева манит в рассказах и повестях Даля сочувствие к народу, наблюдательность автора, верная и быстрая память — он «проникнулся весь сущностью своего народа, его языком, его бытом»…

«ДА ТЫ, ПРИЯТЕЛЬ, НЕ РОСТОВСКИЙ?»

Уже знаем, что одно слово в разных местах порой имеет разный смысл. Знаем также, что одно понятие в разных местах обозначается порой разным словом. Но одно и тоже слово в разных местах еще и произносится по-разному.

Уже слышали пословицу: «Что город, то норов». Но у нее есть вторая половина: «Что двор, то говор». Придумал народ и вовсе шутливую пословицу: «Свой язык, своя и говоря».

Даль мог бы, наверно, начертить и закрасить в разные цвета свою карту земли Русской, закрасить не по рельефу местности, не по делению на губернии и, уезды — по различиям в языке.

Он изучает эти самые «говóри», точнее — гóворы русского языка; но чтобы изучать, надо особый чуткий слух иметь на русскую речь — иначе как приметишь, уловишь, выберешь подчас едва заметные различия в произношении.

…В Череповце говорят: менные дзеньги вместо медные деньги, що вместо что; в после гласной изменяют в у: пиуо, пиуцо вместо пиво, пивцо; здесь говорят: хочу исть (и вместо е). «Уезд этот, — прибавляет Даль, — разделяется Шексной пополам: по нагорной стороне /кители бойчее, виднее и наречие их почище; на лесной и болотной стороне жители вялы, невидны и более искажают язык».

«В Волочке говорят: мы знаема, делаема — а вместо ъ; принесай, унесай вместо принеси, унеси; мужские имена оканчивают на гласную, а женские на ъ и ь: Аедотъ, Улъян(ъ), Степух(ъ), Анюх(ъ)».

«Вот говор в Нижнедевицке: «Здарова, дядя Алдоха! Що, ай пашеницу вазил у город? — А то що ж? — Ну а пачаму атдавал? — Па дисяти с двугривянным…»

«По Ветлуге лесники говорят особым напевом, протягивая и расставляя иные слоги, с повышением голоса: «зада-ай корму лошадьми-и…»

Мы читаем обстоятельнейшую статью Даля «О наречиях русского языка» (теперь считается, что наречие в отличие от говора распространено на обширной площади; по Далю же, говор — и «местное устное наречие», и вообще «произношение, выговор, помолвка»).

В основу разделения наречий Даль кладет «высокую» и «низкую» речь, или, попросту, «аканье» и «оканье».

В Москве говорят высокою речью, то есть любят звук а и заменяют им о, если на о нет ударения. Здесь произносят: харашо, гаварить, талкавать; окончания ого, его, превращаются в ова, ева — большова, синева.

От Москвы на восток начинают «окать»; возле Владимира слышится уже стокан, торокан; влезают в слова и лишние о — Володимир. «Москвич владеет и балагурит, а владимирец володает и бологурит», — шутит Даль.

От Москвы на запад усиливается «аканье»: пабягу, пятух.

От Москвы к северу складывается говор новгородский: он ближе к восточному, но имеет и свои особенности.

От Москвы на юг разливается наречие рязанское; в нем, как и в западных, — «аканье», даже взамен е — а да я: та бе, яму.

Это одно только разделение — по высокому и низкому говору, по «аканью» и «оканью» — разделение самое общее, самое простое. Наблюдательный же человек схватывает на слух еще великое множество особенностей, черточек, ноток русского произношения.

В одном месте «цокают»: цай, целовек (вместо чай, человек).

В другом наоборот — «чвакают»: курича, купеч (вместо курица, купец).

В третьем «дзекают»: ходзим, дзеньги (вместо ходим, деньги).

Тут слышишь — Хведор, хвуражка. Там — куфня, форостина. Тут — купи боты-та. Там — возьми лукути. У одного врываются в слова лишние звуки: пашеница. А другой, слышите, звуки сглатывает: первези.

Таких отличий десятки, сотни. Даль знает, как говорят в Орле и Смоленске, в Вятке и Новгороде. Более того, он знает, как говорят в Боровске и Валуйках, в Богучарах и Елатьме, в Верхотурье и Темникове. Он знает, как говорят в уездах Нижнеломовском и Суджанском, к югу от реки Пьяны и по течению реки Сити. Даль знает, как говорят по всей Руси великой, какие где живут слова и как их произносят. Живую русскую речь он слышит, как слышит музыку настоящий музыкант. Различая всякий голос в многоголосье оркестра, постигая тончайшие оттенки исполнения.

Способность Даля распознавать по говору уроженца Toil или иной местности подтверждают современники.

Однажды он гулял с приятелями в саду, где плотники строили беседку. Рабочий с доской на плече, проходя мимо гуляющих, поскользнулся и чуть не упал.

— Что ты? — бросился к нему Даль.

— Ничего… — отвечал тот, бормоча что-то.

— Новгородский, — глядя ему вслед, уверенно определил Даль.

— Откуда вы узнали?

— По говору.

Приятели отказывались поверить.

— Но ведь это невозможно: он сказал всего два слова…

— Держу какой хотите заклад, — твердил свое Даль. — И притом из северной части Новгородской губернии.

— Но он успел сказать лишь: «Ничего, скользко»?

— Вы ошибаетесь, — поправил собеседника Даль. — Он сказал: «Ничего, склезко».

И крикнул плотнику:

— Откуда ты, братец?

— Новгородские мы, — послышалось в ответ.

А вот еще случай, рассказанный самим Далем.

…. Два монаха пришли собирать на церковное строение. «Я их посадил, начал расспрашивать и удивился с первого слова, когда молодой сказал, что он вологжанин. Я еще раз спросил: «Да вы давно в том краю?» — «Давно, я все там». — «Да откуда же вы родом?» — «Я тамодий», — пробормотал он едва внятно, кланяясь. Только что успел он произнести слово это тамодий вместо тамошний, как я поглядел на него с улыбкой и сказал: «А не ярославские вы, батюшка?» Он побагровел, потом побледнел, взглянул-ся, забывшись, с товарищем и отвечал, растерявшись: «Не, родимый!» — «О, да еще и ростовский!» — сказал я, захохотав, узнав в этом «не, родимый» необлыжного ростовца. Не успел я произнести этих слов, как вологжанин мне бух в ноги: «Не погуби!..» Под монашескими рясами скрывались двое бродяг с фальшивыми видами»…

В Нижнем Новгороде — здесь нашему Далю еще целых десять лет служить — он попросит чиновников во время поездок но губернии записывать новые слова и отмечать при этом особенности произношения. Однажды просмотрит несколько записей, привезенных из Лукояновского уезда:

— Да ведь это белорусы! — И посоветует удивленным чиновникам: — Поройтесь-ка в архивах.

Пороются — и найдут: при царе Алексее Михайловиче в эти места и впрямь переселили белорусов.

«В Ворсме говорят не так, как в селе Павлове, — пишет Даль, — и кто навострит ухо свое на это, тот легко распознает всякого уроженца по местности».

Статью «О наречиях русского языка» Даль поместит в первом же томе «Толкового словаря». Не случайно, конечно. Ему мало, чтобы читатели просто узнали, слово, мало даже, чтобы они как бы видели его: он пособляет им навострить ухо — и услышать слово в зависимости от того, где оно произнесено.

СКОЛЬКО СТОИТ СЛОВО (О «ВРЕДЕ» ПРОЗЫ)

Ни у кого не было столько слов, сколько у Даля. В 1847 году появляется «Словарь церковнославянского и русского языка», составленный целым отделением Академии наук. В нем 114749 слов — вдвое меньше, чем будет в Далевом «Толковом словаре».

Министр просвещения предлагает Далю продать академии свои запасы. Ему дают по 15 копеек за каждое слово, пропущенное в академическом словаре и по семь с половиной копеек за дополнение и поправку.

Даль отвечает: «Возьмите все мои запасы безвозмездно и меня возьмите — за небольшое жалование буду вместе с вами трудиться над словарем». Не соглашаются. Находят, что приличнее торговать словами по пятиалтынному за штуку.

Даль, обозлившись, отсылает в академию тысячу слов и тысячу дополнений; на конверте надписывает: «Тысяча первая». Из академии спешно запрашивают, много ли у него таких добавлений. Даль принимается считать: на букву «А» — 500 слов, на «Б» — 2000, на «В» — 4500, на «Д» — 3300, на «3» — 7230, на «Н» — 9280, всего же наберутся десятки тысяч.

«Сделка оборвалась на первой тысяче», — с усмешкой рассказывает Даль. В архиве сохранилась расписка, весьма постыдная: Далю доставляют из академии 157 рублей серебром, но просят «приостановиться дальнейшею высылкою собранных слов».

В эту же пору Даль имеет возможность убедиться, что слово стоит куда дороже пятиалтынного.



Осенью 1848 года в одном из журналов напечатан маленький рассказ Даля — о том, как бродячая гадалка ловко обобрала доверчивую крестьянку. Вроде бы пустячный рассказ, да одно слово в нем вызывает подозрение недавно учрежденного царем комитета для строжайшего надзора за печатью (цензуры, и прежде строгой, показалось мало).

«Заявили начальству, — сказано у Даля, — тем, разумеется, дело и кончилось».

То есть как это — «разумеется»!..

Там, наверху, в комитете, тоже сидят доки по части толкования слов.

«Разумеется» означает конечно, очевидно, само собой понятно.

«Заявили начальству, тем, разумеется, дело и кончилось…» — да ведь это откровенный намек на обычное будто бы бездействие начальства! Начальству заявляют, а оно, разумеется, никаких мер не принимает…

И снова, как полтора десятилетия назад, когда возникло «дело» вокруг «Первого пятка» сказок, бумага о неблагонадежности Даля ложится на стол к царю. Даль уже не прежний безвестный лекаришка — и чин теперь немалый, и должность, и писатель знаменитый. Что ж, тем хуже! Царь выводит на докладе сердитую резолюцию: «Далю сделать строгий выговор, ибо, ежели подобное не дозволяется никому, то лицу должностному и в таком месте службы еще менее простительно».

Министр внутренних дел срочно призывает к себе Даля («правая рука»!) и, по свидетельству Далева приятеля, долго и недовольно выговаривает Владимиру Ивановичу «за то, что, дескать, охота тебе писать что-нибудь, кроме бумаг по службе», а в заключение предлагает ему на выбор: «писать так не служить, служить — так не писать».

Выбор предрешен: каково жить литературным трудом, Далю хорошо известно — сама история с «разумеется» (весь рассказишко-то восемь страничек!) лишнее тому подтверждение; «а у меня за стол садятся одиннадцать душ», — пишет он однажды, прося гонорара, когда туговато стало с деньгами. Не служить ему никак нельзя, надо тянуть лямку до пенсии: он просит назначения подальше от столицы — в Нижнем Новгороде как раз освободилось место управляющего удельной конторой.

«Времена шатки, береги шапки», — часто приговаривает он в эту пору: год 1848-й, страны Европы охвачены пламенем революции, государь император призывает «обращать самое бдительное внимание на собственный край».

…Ветер врывается в окна опустевшей квартиры, гоняет по полу клочки бумаги, бечевки. Вещи увязаны, внизу ждут подводы. Возчики кряхтят, стаскивая тяжелые узлы и ящики с высоты девяноста ступеней.

Посреди комнаты сидит на простом табурете Пирогов, дымит дешевой сигаркой. Рассказывает: возвратившись с кавказского театра войны, поспешил доложить министру о первых опытах применения наркоза на поле сражения; вместо благодарности получил разнос — не в том мундире на доклад явился.

Лицо у Пирогова желтое, нездоровое, глубокие морщины на лбу, вокруг глаз — он устал. Добро бы от работы: на каждом шагу приходится воевать с беспощадным равнодушием, воровством, высокомерным невежеством. Великого хирурга оттесняют от больных, которым необходима его помощь, преследуют начальственными взысканиями, травят в продажных газетах.

Даль обнимает друга:

— У нас всякое доброе дело требует богатырства. Это Гоголь говорит. Станет невтерпеж — приезжай. Буду ждать.

Пирогов вдруг вскакивает на ноги, суёт в карман сюртука недокуренную, потухшую сигарку:

— Некогда, Даль, некогда. Холера. Сотни трупов. Множество интереснейших наблюдений. Останусь жив — кончу книгу о холере, пришлю.

Страшная болезнь надолго задержалась в России — то затихнет, то опять наберет губительную свою силу.

По дороге экипаж Даля часто обгоняет черные похоронные дроги. На первой же станции встречают кибитку — жандармский офицер везет какого-то несчастного в ссылку. Даль любопытствует — за что. Жандарм бодро рапортует:

— В точности не могу доложить вашему превосходительству, но, кажется, худо отозвался насчет холеры…

«Времена шатки, береги шапки… Я теперь уже печатать ничего не стану, покуда не изменятся обстоятельства», — пишет Даль приятелю. Через год-другой, успокоясь, он снова начнет печататься, но пока: «У меня лежит до сотни повестушек, но пусть гниют. Спокойно спать: и не соблазняйте… Времена шатки, береги шапки».

Восемью годами раньше, едва появившись в Петербурге, Даль почувствовал столичную духоту, мечтал: «Я бы желал жить подальше отсюда — на Волге, на Украине или хотя бы в Москве…» На Украйне он родился, в Москве окончит свои дни. Летом 1849 года Владимир Иванович Даль отправляется на Волгу.

Загрузка...