А

АВАНГАРД В ЛИТЕРАТУРЕ, АВАНГАРДИЗМ

от франц. avant-garde – передовой отряд .

Само слово авангард пришло из военной лексики, где им обозначается небольшой элитный отряд, прорывающийся на территорию противника впереди основной армии и прокладывающий ей путь, а искусствоведческий смысл этот термин, на правах неологизма употребленный Александром Бенуа (1910), обрел в первые десятилетия ХХ века. С тех пор классическим авангардом называют совокупность разнородных и разнозначимых художественных движений, направлений и школ, родившихся в лоне классического же или, говоря иначе, Первого модернизма и манифестировавших свою бунтарскую противопоставленность как современной им модернистской норме, так и, в особенности, традиционному представлению об искусстве, его задачах и формах. «Модернизм, – отмечает сегодня Лев Рубинштейн, – как бы принимает основные ценности традиционного искусства, но занимается обновлением художественных средств при решении так называемых вечных задач искусства. В этом смысле это то же традиционное искусство, но занятое новым языком для описания того же самого. Авангардизм же все время создает другое искусство, обновляет не средства его, а сам предмет искусства». Эти принципы, то есть демонстративный, а зачастую и агрессивный радикализм, «доминанта нетрадиционности», которую Алексей Зверев выделил как «главное отличительное свойство» всего явления в целом, а также скачок от установки на воссоздание действительности в узнаваемых и жизненно достоверных формах к ее тотальной аналитической деформации, авангардизм сохранил и в новом своем пришествии, которое, явившись эстетически острой реакцией на Второй период модернизма в нашей стране, совпало во времени с краткосрочным, но бурным торжеством «контркультуры» в западной художественной практике.

Теперь авангардизм «архивирован», пользуясь термином Бориса Гройса, ничуть не в меньшей степени, чем модернизм или, допустим, классицизм. Но так как арт-революционеры с неостывшим за столетие энтузиазмом по-прежнему готовы восклицать: «Авангард мертв, а я еще жив!», то имеет смысл, во-первых, инвентаризировать генетически общие черты и признаки этого явления в целом, а во-вторых, указать на отличия классического авангардизма от того, который, возродившись в 1950-1960-е годы и вступив позднее в драматические отношения союзничества-вражды с постмодернизмом, до сих пор ощущается как современный.

Итак, если говорить о константах, к их числу следует отнести:

а) безусловное предпочтение выразительности по сравнению с изобразительностью, а творческого процесса – творческим же результатам, что в области театра приводит к культу репетиций у Анатолия Васильева, в области кинематографа – к изнурительно долгим съемкам у Алексея Германа и Юрия Норштейна, а в области литературы – к приоритету черновиков перед уже тиражированными «шедеврами» (легендарная хлебниковская наволочка, набитая рукописями, – емкая метафора этого дискурса);

б) отказ от традиционного разделения литературы на профессиональную и непрофессиональную, сопровожденный энергичным неприятием всего, что маркируется как «академическое», «музейное», и, напротив, острым интересом к фольклору (прежде всего экзотическому), наивному искусству, графомании, творчеству детей, душевнобольных, алкоголиков и наркоманов;

в) сознательная, а подчас и шокирующая установка на «непонятность» как на способ преодолеть (или разрушить) автоматизм эстетического восприятия, поэтому, по словам Максима Шапира, «непонимание, полное или частичное, органически входит в замысел авангардиста и превращает адресата из субъекта восприятия в объект, в эстетическую вещь, которой любуется ее создатель-художник»;

в) стремление к стиранию граней между разными жанрами и, более того, отдельными видами искусств, увенчивающееся такими гибридными формами, как визуальная (в том числе вакуумная) и звучарная поэзия;

г) «инженерный» подход к комбинированию материалов, вроде бы случайно подвернувшихся под руку, и использование в своей практике достижений научно-технического прогресса, а также, – как подчеркивает Борис Гройс, – готовность и «способность придать ценность объекту, который этого “не заслуживает”, то есть не является ценным сам по себе, до и помимо его избрания художником» (знаменитый писсуар, внесенный Марселем Дюшаном в Лувр, и смятые, слегка чем-то запачканные листы, которые Сергей Проворов и Игнат Филиппов позиционируют в качестве визуальных стихов, в данном отношении эстетически синонимичны);

д) поиски собственного, «паспортизированного» жанра, техники или приема, которые в сознании публики и в памяти культуры будут отныне жестко связаны именно с этим и ни с каким другим именем (так, визитной карточкой Дмитрия Авалиани были листовертни, Александр Горнон эксклюзивно интересен фоносемантикой, а Лев Рубинштейн – это тот, кто пишет стихи на каталожных карточках);

е) активный жизнестроительный пафос, ибо биографии для авангардистов не меньший объект манипуляций, чем произведения искусства, и справедливо в этом смысле говорят о Дмитрии Александровиче Пригове, что его высшим творческим достижением является его же собственный имидж;

д) эпатажно-скандальный характер презентации авангардистами самих себя и своих произведений, благодаря чему эти презентации зачастую разыгрываются как спектакли или перформансы.

Все сказанное свидетельствует, что при своем, случившемся уже на нашем веку погружении в хаотичный, эстетически дряблый и этически раскоординированный контекст постмодерна с его тотальной иронией и принципиальным отказом от какого бы то ни было целеполагания как в искусстве, так и в жизни авангардизм должен был претерпеть серьезные трансформации. Он и претерпел – практически напрочь утратив свой утопизм и революционный порыв к переустройству не только искусства, но и действительности. Возможно, это случилось потому, что, – как не без иронии говорит Борис Гройс, – «в сталинское время действительно удалось воплотить мечту авангарда и организовать всю жизнь общества в единых художественных формах, хотя, разумеется, не в тех, которые казались желательными самому авангарду». Но как бы там ни было, а «сегодняшние авангардисты унаследовали не мессианские претензии, волю к власти и трибунность Маяковского, а хлебниковское амплуа частного, “маленького человека”, назначающего, конечно, “председателей Земшара”, но не возражающего против того, чтобы эти приказы оставались неосуществленными или осуществимыми исключительно в грезах». Авангардисты ныне либо прячутся от публики в свои лаборатории, открытые лишь узкому кругу посвященных (как Ры Никонова или Виктор Соснора), либо, в случае публичного манифестирования, больше напоминают деятелей шоу-бизнеса, чем памятник Маяковскому или Свободу на баррикадах.

Не исключено, что эта утрата социальных амбиций, когда жизнеустроительское проектирование заведомо направлено не на общество, а всего лишь на собственный имидж, явилась одной из причин маргинализации сегодняшнего авангарда, его выпадения из зоны художественного риска и фокуса читательских ожиданий. Впрочем, назовем еще две возможные причины. Вот первая, сформулированная Яном Шенкманом, который заметил, что «читатель эксперименты не любит. Потому что они редко когда удаются. На одного удачливого экспериментатора приходится пятнадцать – двадцать жертв прогресса и цивилизации. Их имена неизвестны, подвиг их бессмертен. Литературный процесс без них практически невозможен. Литература – вполне». А о второй причине деликатно сказала новосибирская исследовательница Е. Тырышкина: «Момент мастерства в авангардизме редуцирован», – и, можно также предположить, редуцировано и понятие таланта, творческой одаренности, которые в конечном счете – кто будет спорить? – решают в искусстве решительно все.

См. АКТУАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА; ВИЗУАЛЬНАЯ ПОЭЗИЯ; ИННОВАЦИИ ХУДОЖЕСТВЕННЫЕ; МАРГИНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА; МОДЕРН, МОДЕРНИЗМ; ПОСТМОДЕРНИЗМ; САУНД-ПОЭЗИЯ; ЭКСПЕРИМЕНТЫ В ЛИТЕРАТУРЕ

АВАНТЮРНАЯ ЛИТЕРАТУРА, ПРИКЛЮЧЕНЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА

от франц. aventure – приключение, похождение .

Терминологически нестрогое обозначение типа литературы, сюжеты которой, непременно отличаясь повышенной динамичностью и экспрессивностью, представляют собою череду занимательных происшествий, связанных, как правило, с раскрытием разного рода тайн и загадок.

Элементы авантюрности, прослеживаясь, – как показал Михаил Бахтин, – уже в древней мифологии и эпосе («Гильгамеш», «Песнь о Нибелунгах», «Старшая Эдда», а также «Одиссея» Гомера и «Энеида» Вергилия), проходят через всю историю европейской прозы: «рыцарский», «плутовской», «готический» романы, такие знаковые произведения, как «Приключения Телемака» Ф. Фенелона, «Путешествие Гулливера» Дж. Свифта, «Робинзон Крузо» и «Моль Флендерс» Д. Дефо, «История Тома Джонса, найденыша» Г. Филдинга и др. Тем не менее в самостоятельный раздел словесности приключенческая литература выделилась уже в эпоху романтизма, причем это выделение резко понизило ее статус. Так, если критики-современники (например, Виссарион Белинский) еще рассматривали романы, скажем, В. Скотта и Ф. Купера в общем литературном ряду, то позднейшая традиция закрепила за приключенческой литературой бытование либо в разряде книг для детей и юношества, либо в сфере массовой, сугубо досуговой словесности. Тем самым, начиная с середины XIX века, от истории литературы стала постепенно отслаиваться специфическая история приключенческой литературы, где есть свои признанные классики (А. Дюма-отец, Э. Сю, Э. По, Р. Л. Стивенсон, Ж. Верн, Т. М. Рид, Дж. Конрад, Ф. Брет Гарт, Дж. Лондон, А. К. Дойл), и свои внутривидовые подразделения (фантастика, детективы, историко-приключенческая и этнографическая проза, триллеры, шпионские романы, хорроры и т. п.), и свой набор опознавательных признаков. Среди этих признаков – насыщенность сюжета стремительно сменяющими друг друга событиями, выстраивание композиции по нормативам «школьного» литературоведения, то есть с непременными завязкой, кульминацией и развязкой, приоритет действия (action) по отношению к психологическому анализу, четкая поляризация сил добра и зла, увиденных в их открытом противостоянии, предложение читателю в качестве бонуса эксклюзивных сведений о какой-либо неизвестной ему сфере действительности и/или человеческой деятельности.

Такой, априорно выделяющий из общелитературного ряда, подход был перенят и русской традицией, которая, не создав конкурентоспособных на мировом уровне образцов авантюрной литературы, может в XIX веке похвастаться лишь «Иваном Выжигиным» Ф. Булгарина, «Петербургскими трущобами» В. Крестовского, морскими повестями и рассказами К. Станюковича, бульварными романами А. Амфитеатрова и Вас. Немировича-Данченко. Авантюрность сразу же была представлена у нас либо как синоним развлекательности, либо как средство беллетристической обработки и доставки населению адаптированных научных знаний (таковы, в частности, «Дерсу Узала» В. Арсеньева, «Плутония» и «Земля Санникова» В. Обручева). Поэтому даже в тех случаях, когда произведения отечественной приключенческой литературы безусловно возвышались над невысоким общим уровнем (книги А. Грина, «Гиперболоид инженера Гарина» А. Толстого, «Два капитана» В. Каверина, «Кортик» и «Бронзовая птица» А. Рыбакова, «Лезвие бритвы» И. Ефремова), инерция восприятия неумолимо сталкивала их в нишу подростковой и юношеской прозы, поближе к романам «Наследник из Калькутты» Р. Штильмарка, «Тайна двух океанов» А. Адамова, «Старая крепость» В. Беляева.

Особое положение приключенческой литературы подчеркивалось в советские годы тем, что ее произведения публиковались лишь некоторыми издательствами, размещаясь в составе специализированных книжных серий («Библиотека приключений и научной фантастики», «Военные приключения», «На суше и на море», «Подвиг», «Стрела» и т. п.), отмечались ведомственными премиями и почти никогда не становились объектом внимания профессиональной литературной критики. Не исключено, что именно эта полусомнительная репутация заставила издателей и авторов на долгие годы почти отказаться от употребления термина «приключенческая литература», предпочитая ему более частные и соответственно более четкие жанровые обозначения: от иронического детектива до хоррора. Среди тех немногих, кто в 1990-е годы хранил верность традициям авантюрной прозы в старинном значении этого слова, можно было назвать лишь Нину Соротокину, Ларису Шкатулу, Геннадия Прашкевича и Андрея Ветра. Но уже с начала 2000-х годов полк авторов авантюрных повествований стал все прирастать и прирастать – прежде всего за счет экспансионистской стратегии недавно появившихся на рынке издательств «Крылов» и «Мультиратура».

См. ДЕТЕКТИВНАЯ ЛИТЕРАТУРА; ДОСУГОВАЯ ЛИТЕРАТУРА; ЗАНИМАТЕЛЬНОСТЬ; КРИМИНАЛЬНАЯ ПРОЗА; МАССОВАЯ ЛИТЕРАТУРА; СЮЖЕТ; ТРИЛЛЕР; ХОРРОР

АВТОР

от лат. au(с)tor – основатель, сочинитель.

Началось с Михаила Бахтина. Это его идеи, подхваченные западным, а позднее и отечественным литературоведением ХХ века, создали представление, что проблема автора и авторства принадлежит к числу не только самых сложных, но и самых запутанных (может быть, даже в принципе не распутываемых) проблем гуманитарной мысли.

У нас нет основания не доверять столь ответственным ученым мужам (и ученым дамам), как нет, будем надеяться, и необходимости своими словами пересказывать все, что уже написано (и многократно оспорено) и про «вненаходимость автора», его «внежизненную активность» (М. Бахтин), и про, разумеется, его «смерть» (Р. Барт), и про иное многое. Достаточно, отослав читателя к соответствующему кладезю знаний, обратиться к сегодняшней литературной практике, вновь вспомнив о том, что автор – это, как говорят словари терминов и понятий, – «создатель литературного произведения, налагающий свой персональный отпечаток на его художественный мир» (Ирина Роднянская), «создатель художественного произведения как целого» (Натан Тамарченко), «создатель (творец) художественного текста и его единственный правопредставитель» (Юрий Борев).

Но даже и тут, на уровне базового и вполне, может показаться, эмпирического определения, мы все равно не избегнем неясностей. Ибо что значит создать и что именно создает автор? В классических случаях все более или менее понятно – автору принадлежит и замысел произведения (он придумал), и реализация этого замысла (он написал), и его правопредставление (он ставит свой копирайт и тем самым берет за свой текст полную ответственность на себя). Но практика не исчерпывается классическими случаями. Есть, например, заказная литература, где замысел (в диапазоне от формулирования темы до разработки подробного синопсиса) берет на себя один человек, а исполнение – совсем другой. Есть книги, изготовленные в технике так называемой литературной записи, когда пишет один человек (или группа людей, которых со времен Александра Дюма-отца именуют литературными неграми), а на титульном листе значится совсем иное имя, причем этот «титульный автор» может быть либо опять же просто заказчиком, либо поставщиком идей, образов и сведений, либо редактором (переписчиком) «собственного» произведения. И есть произведения (особенно в сфере массовой литературы или в таком специфическом жанре, как сценарии), создающиеся методом бригадного подряда, когда разные люди, в различной или в одинаковой доле, вносят свой вклад в создание одного (или нескольких) текстов, а копирайт может принадлежать либо одному из них, либо автору винтажного продукта, задавшего старт межавторской серии, либо издателю, взявшему на себя функции заказчика.

Вот и спрашивай себя: кому принадлежит авторство не только «Малой земли» и мемуаров, написанных от лица всякого рода VIPов, но и повестей Марины Серовой, сестер Воробей или Виктории Платовой? Или романов «Красная площадь» и «Журналист для Брежнева», на титуле которых вначале значились Фридрих Незнанский и Эдуард Тополь, а позднее остался один Э. Тополь? Или – совсем уж деликатный вопрос – действительно ли Андрей Битов вправе претендовать на полноту авторства печатной версии своих «устных новелл», или он должен был бы поделиться лаврами с журналистом, осуществившим запись этих новелл?

Соавторство, авторство фантомное, авторство долевое, авторство идеи и авторство исполнительское… Что ни пример в этом ряду, то штучный, наособицу, и неудивительно, что проблемы текстологии теперь все чаще разрешаются либо в бухгалтериях, где составляют гонорарные ведомости, либо в залах народного суда, где концепция И. Роднянской (автор – это тот, кто наложил на текст «свой персональный отпечаток») спорит и, как правило, побивается концепцией Ю. Борева (автор – это «единственный правопредставитель» текста).

Вот и выходит, что, может быть, не только в сфере «высшей филологии» (по аналогии с «высшей математикой») или творческой этики, но и в области правоприменительной практики истина на стороне Юлии Кристевой, заявившей когда-то, что автор – «и ничто, и никто».

В сравнении, разумеется, с правообладателем.

См. АВТОР ФАНТОМНЫЙ; АТРИБУЦИЯ; ВИНТАЖНЫЙ ПРОДУКТ; АНГАЖИРОВАННОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ, ЗАКАЗНАЯ ЛИТЕРАТУРА; МЕЖАВТОРСКАЯ СЕРИЯ; РЕПУТАЦИЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ; СТРАТЕГИЯ АВТОРСКАЯ

АВТОР ФАНТОМНЫЙ

от франц. fantome, восходящего к греч. phantasma – причудливое явление, призрак или модель человеческого тела в натуральную величину, служащая наглядным пособием.

Вероятно, первым в истории русской литературы фантомным автором был Козьма Прутков, ибо Алексей Константинович Толстой, братья Алексей и Владимир Жемчужниковы не просто на протяжении многих лет подписывали его именем свои произведения, но и придумали ему детально проработанную биографию, а выпуск в 1884 году «Полного собрания сочинений» директора Пробирной Палатки сопроводили еще и портретом.

Самого этого термина в ту пору еще не было. Не вполне прижился он и сейчас, хотя очевидно, что есть разница между тривиальным использованием литературной маски и/или псевдонима (или системы псевдонимов) и переадресацией своих произведений лицу либо стопроцентно вымышленному, либо действительно существующему, но имеющему лишь косвенное отношение к созданию этих произведений.

Здесь своя градация, конечно, и мистификация, неизбежно сопутствующая этому явлению, мистификации рознь. Так что, отмечая черты фантомности в образе Ивана Петровича Белкина, которому Александр Пушкин «приписал» свои «Повести», мы совсем по-иному взглянем на достаточно распространенную практику советских лет, когда над созданием произведений для того или иного вполне реального литературного функционера трудились порою целые бригады анонимных «литературных негров». Рассказывают, что именно таким фантомом был пламенный антисемит Анатолий Суров, получавший Сталинские премии за пьесы, которые ему и под его именем на рубеже 1940-1950-х годов писали драмоделы-космополиты. Сплетничают о полуграмотном биллиардисте, за которого несколько поэтов написали книгу стихов для того, чтобы он мог вступить в Союз писателей и на законных основаниях посещать закрытую для посторонних биллиардную Центрального Дома литераторов. Приводят и примеры того, как переводчики либо приписывали собственные стихи вполне реальным, но творчески непродуктивным «поэтам народов СССР», либо сочиняли искусные стилизации от их имени. И тут нельзя не сослаться на воспоминания Виктора Пивоварова о Генрихе Сапгире, который своими переводами практически «породил» еврейского поэта Овсея Дриза: «До какой-то степени можно сказать, что Овсей Дриз, так, как мы его знаем, персонажный автор Сапгира. Генрих практически создал русского Дриза. Никто из нас не знает, каков Дриз на идиш. Мы знаем Дриза сапгировского. Это больше, чем перевод, даже больше, чем то, что называется конгениальный перевод. Некоторые поздние стихи Дриза ‹…› вообще не имеют авторской рукописи. Дриз иногда «наговаривал» подстрочник, а Генрих делал из него стихи. Но главное то, что он из себя “сконструировал” еврейского поэта, который стал частью русской поэзии».

Вот в этом-то диапазоне – от литературной игры, розыгрыша до эксплуатации чужого творческого труда – и живет понятие фантомного автора, унаследованное современной российской словесностью.

Известны примеры того, как работа с образом фантомного автора (или вереницы этих образов) становится важной составной частью писательской стратегии. Как это произошло с Фаиной Гримберг, которая, затеяв проект по созданию «альтернативной мировой литературы», выпустила в первой половине 1990-х годов целую библиотеку книг от имени вымышленных зарубежных авторов (француженки Жанны Бернар, немца Якоба Ланга, израильтянки Марианны Бенлаид, русской эмигрантки Ирины Горской и т. д.), сопровождая каждое такое издание их легендированными биографиями и указывая свое имя в качестве переводчицы. Эта история увенчалась эффектным скандалом, когда Ф. Гримберг, предварительно не уведомив редакцию о своем авторстве, опубликовала в журнале «Дружба народов» (1994. №?9) роман «Я целую тебя в губы» от имени болгарской писательницы Софии Григоровой-Алиевой. Так что введенным в заблуждение редакторам пришлось обращаться к читателям с открытым письмом, где эта публикация была квалифицирована как «факт типичной литературной мистификации, ничем не порочащий роман, который, надеемся, будет прочитан с интересом» («Литературная газета». 08.03.1995).

Интересен опыт Романа Арбитмана, который в 1993 году издал мистифицированную «Историю советской фантастики» от имени Рустама Святославовича Каца, а затем принялся печатать ехидные детективы, приписывая их перу эмигранта Льва Гурского и время от времени размещая в газетах собственные интервью с этим самым Гурским. Заслуживает внимания и публикация издательством «Терафим» цикла романов с общим названием «Дневники Синей Бороды», авторство которых приписывается некоему С. Б., согласно легендированной биографии родившемуся в 1012 году в Византии и будто бы ведущему до наших дней бурную жизнь политика, ученого, литератора, авантюриста и страстного любовника.

Гораздо чаще, впрочем, фантомных авторов порождают сегодня издательства, и с целью отнюдь не игровой, а сугубо коммерческой, для чего даже придуман деликатный термин – межавторская серия. Означает же он не что иное, как своего рода бригадный подряд, когда группа авторов (нередко меняющихся) пишет книги под общим, уже раскрученным или еще только раскручиваемым именем. Либо вымышленным (таковы Марина Серова, Светлана Алешина и многие другие «визитные карточки» издательства «ЭКСМО»), либо реально существующим, но принадлежащим человеку, который не принимал (или почти не принимал) участия в создании приписываемых ему текстов (таков постоянный автор издательства «Олимп» Фридрих Незнанский, одну книгу за которого написала, в частности, популярная в дальнейшем писательница-фантастка Мария Семенова, или Евгений Сухов, сумевший отстоять в суде свое право на авторство лишь первого романа из серии «Я – вор в законе», выходившей под его именем).

Состав участников этих бригадных подрядов издательства, естественно, хранят как страшную коммерческую тайну, и нужен скандал, чтобы стало известно, кто скрывается под фантомным именем сестер Воробей или Виктории Платовой. Квалифицированные читатели относятся к использованию труда «литературных негров» в межавторских сериях резко отрицательно, подозревая в фантомности едва ли не всех писателей, которые выпускают по нескольку новых книг ежегодно. Но между тем существует и иная точка зрения на эту проблему. «Честно говоря, я отношусь к этому совершенно нормально, – признается Александра Маринина. – Издатель выпускает продукт, у которого есть свой потребитель. Если книги нравятся людям, то какая разница, существует ли в реальности человек, чья фотография на обложке?»

См. АВТОР; АЛЛОНИМ; МЕЖАВТОРСКАЯ СЕРИЯ; МАСКА ЛИТЕРАТУРНАЯ; МИСТИФИКАЦИЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ; ПСЕВДОНИМ

АВТОРСКАЯ ПЕСНЯ

Фанатики авторской песни любят напоминать, что поэзия на заре человеческой истории и родилась-то в союзе с музыкой, с опорою на артистическое дарование автора-исполнителя. Или что успех авторской песни у нас не случайно совпал с выходом на авансцену так называемых «поющих поэтов» на Западе (Жорж Брассенс, Жак Брель, Боб Дилан, Джоан Баэз, Джон Леннон и др.).

Тем самым «это многогранное социокультурное явление, в известном смысле – общественное движение 50-90-х годов XX века», – как охарактеризовал авторскую песню Владимир Новиков, – получает и благородную, теряющуюся в веках родословную, и законное место в международном художественном контексте. Спорить не станем, даже и понимая, что феномен авторской песни безотносителен как к традициям древних рапсодов, труверов, миннезингеров, менестрелей, бардов, прочих былинников речистых, так и к ходу зарубежной культуры второй половины XX века. И более того, даже к авторской практике Николая Агнивцева, Петра Лещенко или Александра Вертинского он имеет отношение лишь косвенное. Зато впрямую обусловлен двумя внеэстетическими факторами. С одной стороны, хрущевской «оттепелью», давшей возможность крутить песни самодеятельных сочинителей в эфире радиостанции «Юность», а по всей стране открыть молодежные кафе и клубы (тоже обычно «Юности» или «Востоки», «Алые паруса» да «Аэлиты» с «Бригантинами»). И, с другой стороны, изобретением магнитофонов, что не только породило магнитоиздат, сориентированный на несравненно более широкую (и более демократичную по своему составу) аудиторию, чем печатный самиздат, но и замкнуло эту аудиторию в некое неформальное сообщество, в единую, как сегодня бы сказали, информационную сеть.

И тогда песни, которые ранее создавались вроде бы исключительно для себя или для узкой, «своей» компании – как «Бригантина» Павла Когана, «Глобус» Михаила Львовского, «В весеннем лесу» Евгения Аграновича, «Фонарики ночные» Глеба Горбовского – пережили своего рода второе рождение, став – вместе с «гитаризированной» (термин Юрия Борева) поэзией Булата Окуджавы, Александра Галича, Юрия Визбора, Владимира Высоцкого, Новеллы Матвеевой, Вероники Долиной, Юлия Кима, Александра Городницкого – прежде всего средством массовой коммуникации, «языком», на котором люди поколения шестидесятников могли разговаривать – не с Богом или с государством и даже не с читателями, а друг с другом.

В этом смысле коммуникативность – первое и решающее свойство авторской песни. Наряду, разумеется, с демократичностью, ибо язык, божественный у «классиков жанра», с легкостью подчинялся всем, кто умел не только рифмовать, но еще и худо-бедно бренчать на гитаре. Отсюда – бурный расцвет (разгул) непрофессиональной, самодеятельной песни, от которого, кстати сказать, «классики жанра» старались максимально дистанцироваться. И отсюда же – такие родовые черты поэтики авторской песни, как постулированная искренность, отчетливый (обычно романтический или, реже, сатирический) месседж, разогретая эмоциональность, граничащая то с ораторством, то с сентиментальностью, и ставка прежде всего на разговорную речь, на общедоступный фольклор городской интеллигенции.

Вполне понятно, что произведения Б. Окуджавы – неровня тому, что пригодно лишь для посиделок у туристического костра или для бессчетных фестивалей самодеятельной песни, как понятно и то, что лирические речитативы Ады Якушевой резко отличны от бурлескных сочинений Юза Алешковского. Но общая тенденция к обмирщению (а соответственно к опрощению) высокого, «книжного» лиризма и, напротив, к сакрализации личного, часто бытового, дворового, туристического или тюремного опыта налицо повсюду, что ставит авторскую песню в оппозицию не только к официальному стихотворчеству советской эпохи, но и вообще к тому, что консервативное художественное сознание маркирует как собственно поэзию.

К этому эстетическому оппонированию можно отнестись (и, разумеется, относятся) по-разному. Дмитрий Бавильский, например, рассматривает штурм и натиск авторской песни как своего рода общекультурную катастрофу, предполагая, что «нам еще только предстоит оценить тот чудовищный вред, который нанесли вирусы, запущенные г-ном Высоцким в русскую культуру. И здесь соперником ему по силе разрушительных воздействий может быть разве что второй такой же, с позволения сказать, певец и исполнитель – г-н Окуджава…» А Владимир Новиков, наоборот, не только видит в союзе стихов с музыкой мощный энергетический ресурс, питающий литературное творчество, но и «сильно», – по его выражению, – подозревает, «что после ухода Пастернака и Ахматовой именно “песенка”, именно авторская песня становится высшим жанром русской поэзии. ‹…› В недрах русского слова открыли, отрыли новые сокровища не высокомерные и безупречные “мэтры”, а до сих пор не вполне признанные “барды”, в первую очередь Окуджава».

Соответственно и каждому читателю, слушателю, зрителю предоставляется право либо выбрать ту точку зрения, что ему ближе, либо найти, что истина здесь, как это ей и положено, посередине. Равным образом у каждого из нас есть и право решить, продолжается ли эра авторской песни по сей день (знаково проявляясь в творчестве – здесь опять-таки необходим выбор – Михаила Щербакова и/или Тимура Шаова), либо же мы наблюдаем нечто вроде затянувшегося прощания или, если угодно, «жизни после жизни». «Вместе с легализацией катакомбной культуры и исчезновением столь плодотворного для “песен протеста” ощущения “сопротивления материала” исчез и творческий импульс ее развития. Перестав быть социально значимым явлением, она практически ушла из обихода», – сказано, например, в энциклопедии «Эстрада России. ХХ век» (М., 2004), и к этому мнению трудно не прислушаться. Как нельзя не принять во внимание и оценку Дмитрия Сухарева, составившего самую авторитетную на сегодняшний день антологию авторской песни (Екатеринбург, 2003): «Многим казалось, что с падением Берлинской стены бардовской песне пришел конец, потому что отпала нужда в ее общественной функции. Жизнь опровергла такие прогнозы, после короткой заминки интерес к жанру стал круто нарастать. Именно авторская песня оказалась общественно востребованной, это видно без очков».

Вот и взглянем на этот феномен, как нам и советуют, – без очков и с опорой исключительно на свой вкус и свои личные впечатления.

См. АУТИЗМ И КОММУНИКАТИВНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; ГРАЖДАНСТВЕННОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; НОВАЯ ПЕСЕННОСТЬ; РОК-ПОЭЗИЯ; ЭСТРАДНАЯ ПОЭЗИЯ

АКТУАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА

от позднелат. actualis – действенный, деятельный; важный, существенный для настоящего времени .

«Словосочетания актуальное искусство, актуальный художник появились в русском языке по инициативе самих участников актуального художественного процесса, – говорит Макс Фрай в своем терминологическом словаре «Арт-Азбука». – В данном случае слово актуальный является эквивалентом английского contemporary (до этого момента в русском языке современный обозначало одновременно и contemporary и modern, что, согласитесь, – форменное лингвистическое безобразие)».

И действительно, слово актуальный до сих сплошь и рядом некритически употребляется как синоним слова современный. Тогда как в нем есть собственный смысл, восходящий к позднелатинскому источнику и опирающийся на введенное участниками Пражского лингвистического кружка понятие актуализации, то есть использования изобразительных и выразительных средств языка таким образом, что они воспринимаются как необычные, «деавтоматизируются». Таким образом, – подчеркивает Мария Бондаренко, – «профессиональная актуальная литература – элитарная, ориентированная на саморефлексию, эксперимент и инновационность (в рамках этого пространства могут одновременно конкурировать несколько тенденций) – противопоставлена неактуальной профессиональной литературе, ориентированной на сознательное (или неосознанное) воспроизведение канона, некогда бывшего актуальным, а теперь вошедшего в архив». Это понимание позволяет основными опознавательными признаками актуальности считать ее, во-первых, инновационность, а во-вторых, внеконвенциальность, способность к демонстративной неадекватности в ответе на те или иные эстетические ожидания.

В силу того, что понятия актуального искусства и актуальной литературы вошли в русскую речевую практику по инициативе московских концептуалистов и применялись (применяются) ими для характеристики собственной творческой деятельности, актуальность по-прежнему воспринимается как прерогатива исключительно авангардизма и постмодернизма. В данном случае мы имеем дело со своего рода приватизацией термина, и поэтому всех неавангардистов и непостмодернистов заведомо просят не беспокоиться, так как, по словам Иосифа Бакштейна, «парадокс состоит в том, что актуализация идей Московского Концептуализма происходит на фоне его прогрессирующей музеефикации. Но даже став классикой, Московский Концептуализм остается радикальным движением, постоянно порождая неконвенциональные ситуации…»

Отмечая, что «и ориентирован актуальный художник не столько на местный, сколько на интернациональный художественный процесс», Макс Фрай выделяет еще одну родовую черту актуальной словесности – его сознательную нацеленность на скандал как одну «из основных стратегий авангардного искусства. ‹…› С одной стороны, широкая общественность узнала о существовании актуального искусства именно благодаря скандалам, с другой стороны, благодаря скандалам же легитимность актуального искусства в России по-прежнему сомнительна. И черт с ней, с легитимностью».

См. АВАНГАРДИЗМ; ИННОВАЦИИ ХУДОЖЕСТВЕННЫЕ; КАНОН В ЛИТЕРАТУРЕ; КОНЦЕПТУАЛИЗМ; ПОСТМОДЕРНИЗМ; ПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ И НЕПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА; СКАНДАЛЫ ЛИТЕРАТУРНЫЕ; СТРАТЕГИЯ АВТОРСКАЯ

АКЦИОНИЗМ ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ

от англ. action art – искусство действия.

Обобщающее название для ряда форм, возникших в западном авангардистском искусстве 1960-х годов (хеппенинг, перформанс, эвент, искусство процесса, искусство демонстрации), или, говоря иначе, тип художественной стратегии, предполагающий проведение действий, позиционированных как художественные и направленных на достижение целей, также позиционированных как художественные. Акционизм, благодаря вниманию средств массовой информации, стал широко известен в России после того, как в начале 1990-х годов Красная площадь украсилась словом «хуй», выложенным на брусчатке обнаженными телами художников под предводительством Анатолия Осмоловского, Александр Бренер совершил публичное совокупление у памятника Пушкину, Авдей Тер-Оганьян рубил топором репродукции православных икон, а человек-собака Олег Кулик лаял и пытался укусить прохожих и посетителей арт-галерей.

Разумеется, не все инициативы художников-акционистов столь опасно сближаются с бытовым хулиганством, но можно без боязни ошибиться сказать, что все они, во-первых, стремятся вызвать эффект неожиданности, во-вторых, имеют демонстративно шоковый, эпатажный характер и наконец, в-третьих, исходят из предположения, что художник должен заниматься не созданием статичных форм, а организацией событий, процессов, по возможности втягивающих в себя и обычных зрителей или слушателей (включая и работников правоохранительных органов, не подозревающих о том, что они оказались свидетелями и/или участниками художественного события).

Представляется возможным разделить все действия этого рода на самоцельные, то есть те, у которых, согласно теории, «ампутирована» цель (таковы приведенные выше примеры), и презентационные, то есть рассчитанные на то, чтобы либо сформировать экстравагантный имидж художника, либо с вызывающей броскостью представить публике определенную художественную идею или произведение. «Например, – говорит Света Литвак, – я выхожу в эффектном костюме и шляпке-канотье, на которой стоит торт с горящими на нем свечками, и начинаю читать свой стих “Японская киноактриса”. Меня постепенно окружают люди из зала и начинают резать торт, класть себе на тарелочки и поедать его. Кое-кто пытается накормить и меня непосредственно во время чтения, чтение затрудняется, это соединяется со смысловыми заиканиями текста, происходит борьба, когда поедающие торт стараются также забить им рот и мне, а я, преодолевая их усилившийся натиск, пытаюсь донести информацию своего стиха до слушателей». Тем самым, по мнению авторов-акционистов и их интерпретаторов, создаются образы, в той же мере ускользающие от фиксации, что и образы, возникающие во время концерта или театрального спектакля. Тут уже, – как утверждает Илья Кукулин, – «не только текст становится средством акции, но и акция становится способом “сфокусировать” текст, его лирическую направленность», а поле действий, подпадающих под понятие акции, становится беспредельно широким. Акционистами в этом смысле можно назвать и Льва Рубинштейна, перебирающего свои карточки на фоне балетного спектакля, и Дмитрия Пригова, кричащего кикиморой на литературных вечерах, и Германа Лукомникова, который под импровизационную музыку группы «ЗАиБИ» писал на экране компьютера текст в режиме «потока сознания», и текст этот проецировался на киноэкран.

Очевидно, что художественный смысл этих (и аналогичных) действий недоступен пониманию не только неквалифицированных читателей, но и всех, кто, не располагая опытом восприятия акционных практик, вообще отказывается признавать эти действия принадлежащими к сфере искусства. Сама же необходимость предварительно договариваться с аудиторией (или хотя бы с ее частью) о том, что она согласна стать адресатом действия, маркируемого как художественное, неизбежно маргинализирует акционизм, переводя его в разряд инновационной стратегии, сознательно рассчитанной на немногих посвященных.

См. АВАНГАРДИЗМ; АКТУАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА; ИМИДЖ В ЛИТЕРАТУРЕ; ИННОВАЦИИ ХУДОЖЕСТВЕННЫЕ; ШОК В ЛИТЕРАТУРЕ; ЭПАТАЖ

АЛЛОНИМ

от греч. allos – другой и onyma – имя.

Говоря о том, что аллоним – это чужое подлинное имя, взятое как псевдоним, историки литературы обычно вспоминают, что Алексей Плещеев подписывал свои ранние революционные стихотворения именем Николая Добролюбова, Михаил Семевский опубликовал стихотворение обличительного характера «Россия» под маской Дмитрия Веневитинова, а поэтесса Вера Гедройц, входившая в «Цех поэтов», взяла себе имя умершего брата Сергея. Известно также, что чилийский поэт Нефтали Рикардо Рейес Басоальто, выбирая нетривиальный псевдоним, прибавил к испанскому имени Пабло фамилию чешского писателя Неруды (Ян Неруда; 1834–1891), а молодая израильская поэтесса Анна Карпа (1972–1999) взяла себе псевдоним Анны Горенко (тогда как, совсем наоборот, петербургская поэтесса Елена Ковальчук, став в замужестве Ахматовой, печатается под именем Елены Жабинковской). Среди курьезов значится кроме того случай живущей в США писательницы Виктории Кочуровой (в замужестве Сандор), которая в своем литературном псевдониме объединила имя актрисы Аллы Тарасовой и фамилию актера Анатолия Кторова, а также пример нашего современника И. Березина, выпустившего книгу стихов «Калигула» (М., 2004) под маской Игоря Северянина.

Обо всем этом вряд ли стоило бы говорить специально, но в условиях книжного рынка, когда всякое литературное имя претендует на то, чтобы стать брендом, товарной маркой, проблема аллонимов неожиданно приобрела уже не столько текстологическое, сколько правовое значение. Так, поэт и историк литературы Игорь Волгин, узнав, что постоянный автор издательства «ЭКСМО» Игорь Волознев воспользовался его именем и фамилией в качестве псевдонима, подал иск о нарушении собственных авторских прав и возмещении как морального, так и имущественного ущерба. Сюжет «Игорь Волгин против Игоря Волгина» показался пикантным нашим средствам массовой информации, ему посвятили даже специальную телепередачу, но, увы, Замоскворецкий межмуниципальный суд иск оставил без удовлетворения. Слабым утешением подлинному Волгину может служить лишь то, что, начиная с 1998 года, в изданиях Волгина (Волознева) указывается: это-де «псевдоним автора повестей “Суперкиллер”, “Миллионы мертвеца”, “Ближний бой” и др. (Не путать с Игорем Леонидовичем Волгиным, поэтом и литературоведом)».

Не много, что и говорить, не много, отчего, надо думать, московский историк и телеведущий Феликс Разумовский не подает в суд на петербуржца Евгения Рубежова, который ставит его подлинное имя в качестве псевдонима на своих книгах досугового характера, а многие авторы, которым надоело, что их путают с однофамильцами, добавляют к своим литературным именам необходимое уточнение (ну, скажем, Владимир Пальчиков-Элистинский, Валентин Федоров-Сахалинский, Александр Кузнецов-Тулянин, Александр Климов-Южин).

Что же касается издателей, то они ведут себя двояко. Могут, случается, и потребовать, чтобы автор сменил на псевдоним свое собственное имя, если оно напоминает уже раскрученный бренд. Так, приведем пример, Татьяне Поляченко в самом начале сотрудничества с издательством «ЭКСМО», где уже успешно и в той же самой жанровой нише печаталась Татьяна Полякова, пришлось стать Полиной Дашковой. Или, другой пример, Валентине Мельниковой, которая выпускает свои дамские романы одновременно в двух издательствах, случилось раздвоиться: в «Центрполиграфе» она выступает под собственным именем, а в «ЭКСМО» ее знают как Ирину Мельникову.

Но, впрочем, чаще издатели предпочитают не терять имя, уже знакомое покупателям. Что, разумеется, плодит чудеса в решете: скажем, взамен покинувшей «ЭКСМО» Ольги Арсеньевой (псевдоним Людмилы Бояджиевой) на продажи этого издательства стала работать уже Елена Арсеньева (псевдоним Елены Грушко). И к совсем уж диковинному результату привела тяжба между издательством «АСТ-Пресс» и Евгением Суховым, чьим именем на протяжении ряда лет подписывались романы, выходившие в раскрученной серии «Я – вор в законе». Умиротворить автора и издателя, вступивших в конфликт, не удалось даже суду, хотя он и постановил, что над производством книг для этой серии трудился целый коллектив авторов и что соответственно права на дальнейшие издания остаются у издателя. И что же вышло? Теперь «АСТ-Пресс» тиражирует книги своего «вора в законе», то есть коллективного Евгения Сухова, а «ЭКСМО» – своего, то есть подлинного.

Легко заметить, что все эти примеры относятся к сфере коммерческого книгоиздания, ориентирующегося в первую очередь на неквалифицированного потребителя, который не станет выяснять разницу между двумя Мельниковыми, Арсеньевыми или Суховыми и, покупая боевик из недавно появившейся серии «Улицы красных фонарей» (издательство «Яуза»), может даже и не заметить, что приобретает отнюдь не один из порнографических романов, на выпуске которых издавна специализируется серия «Улица красных фонарей» издательства «ВРС». Тут, понятное дело, говорить нужно скорее о недобросовестной конкуренции и умышленном обмане, располагая некорректную эксплуатацию аллонимов недалече от прямых подделок. Например, от истории, случившейся в июле 2005 года на Украине, где на прилавках появился роман «Рокировка», не просто приписанный Борису Акунину, но еще и дублирующий в своем дизайне оформление книг из серии об Эрасте Фандорине, выпускаемых издательством «Захаров».

Ну и наконец, чтобы не завершать литературную статью чистым криминалом, скажем, что вообще-то работа с аллонимами создает роскошные возможности для пародистов, авторов прикольной, сатирической и юмористической литературы. Чем воспользовался пока только некто О. Негин, выпустивший роман с «говорящим» названием «П. Ушкин» в петербургском издательстве «Лимбус Пресс» (СПб., 2004).

См. АВТОР ФАНТОМНЫЙ; БРЕНД В ЛИТЕРАТУРЕ; КОММЕРЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА; МИСТИФИКАЦИИ ЛИТЕРАТУРНЫЕ; ПРИКОЛЫ В ЛИТЕРАТУРЕ; ПСЕВДОНИМ; СТРАТЕГИИ ИЗДАТЕЛЬСКИЕ

АЛЬТЕРНАТИВНАЯ ЛИТЕРАТУРА

При широком подходе понятие «альтернативная литература» охватывает все явления, отличные от мейнстрима и/или оспаривающие конвенциальные связи, которые легитимизированы властью и/или неквалифицированным читательским большинством, то есть становится своего рода дубликатом понятий актуальной, маргинальной, радикальной, скандальной или эстремальной литератур.

Предпочтительнее поэтому более узкая и строгая трактовка, включающая в альтернативную литературу лишь те книги и художественные жесты, которые направлены на разрушение не столько литературных канонов, сколько общепринятых в обществе политических, социальных и моральных стереотипов. Так, вне всякого сомнения, в конце 1980-х – первой половине 1990-х годов альтернативными явлениями были, например, гей-литература или литература, пронизанная коммунистическими идеями. Ныне оба этих тематических пласта воспринимаются как хотя и не приобретшие статус нормы, но социально приемлемые, уступив место в зоне риска книгам, пропагандирующим идеи и практику современного терроризма (в том числе исламистского), тотального анархизма, имперского шовинизма, расовой, национальной и религиозной ксенофобии, а также доказывающим, что контролируемое (или неконтролируемое) употребление наркотиков не есть столь безусловное зло, как утверждают власть и средства массовой информации. В сфере альтернативности оказываются тем самым столь разнородные явления, как «Бздящие народы» Александра Бренера и Барбары Шурц, «Хозяева дискурса» Исраэля Шамира, «Низший пилотаж» и «Срединный пилотаж» Баяна Ширянова, «Скины» Дмитрия Нестерова, эссеистика Эдуарда Лимонова и Дмитрия Ольшанского, тексты песен рок-группы «Коррозия металла», газета «Лимонка», журналы «Атака», «Элементы» и агиографические жизнеописания знаменитых террористов и прославленных наркоманов.

Наряду с издательствами «Ad Marginem», «Гилея», «Амфора», «Колонна», время от времени выпускающими произведения (прежде всего переводные) альтернативных авторов, недавно появилось и издательство «Ультра. Культура», специализирующееся исключительно на такой литературе. «Сегодня, – говорит его главный редактор Илья Кормильцев, – в мировой культуре сложилась ситуация, когда очень многие альтернативные способы восприятия действительности и отношения к ней оказываются в зоне молчания. Наша задача – предоставить возможность высказываться этим альтернативным взглядам на существующую реальность: общественно-политическую, социальную, философскую, религиозную», при этом издателей привлекает «в основном круг нежелательных тем», а также «наличие в тексте потенциала метафизического сопротивления различным социальным явлениям как некоей силе, системе, по отношению к которой заявляется несогласие или противостояние. Причем нас не очень волнует, с какой стороны идет вектор этого противостояния: справа, слева, из области религии или откуда-то еще; у нас есть убеждение, что эти векторы в конечном итоге сходятся в одной точке. ‹…› Предоставляя слово всем тем, кого хозяева современного дискурса хотели бы исключить из своей игры в бисер, мы ценим в них не столько их идеи, сколько энергию прорыва, метафизический потенциал восстания, являющийся единственным условием эволюции. Ибо только за закрытыми дверями есть шанс отыскать выход – все открытые ведут в тупик».

Публикация такого рода литературы, как правило, вызывает протесты со стороны либеральной общественности, а зачастую и со стороны власти (изъятие книг из продажи, судебные преследования авторов и издательств), что, впрочем, лишь повышает привлекательность альтернативности, воспринимаемой, по словам Михаила Трофименкова, уже как «торговая марка, придающая остроту любому блюду, если его название апеллирует к тому или иному массовому пугалу, будь то “исламизм”, “терроризм” или “наркомания”».

См. АКТУАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА; КОНВЕНЦИАЛЬНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; МАРГИНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА; НОРМА ЛИТЕРАТУРНАЯ; ПОЛИТКОРРЕКТНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; РАДИКАЛИЗМ; СКАНДАЛЫ ЛИТЕРАТУРНЫЕ; ШОК В ЛИТЕРАТУРЕ

АЛЬТЕРНАТИВНО-БИОГРАФИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА

от лат. alter – один из двух, каждая из исключающих друг друга возможностей.

Если уж на то пошло, альтернативной можно назвать любую биографию, хотя бы на йоту отличающуюся от канона, послужного списка или тщательно документированной хроники жизни и творчества. О том, какой эффект получается, если чуть-чуть сместить события и какие-то факты выдвинуть на первый план, а о каких-то, напротив, промолчать, знали еще авторы евангельских апокрифов. В конце концов, и непочтительная пушкинская «Гаврилиада» – род альтернативной биографии Пресвятой Девы, и «Мастер и Маргарита» – булгаковская версия жизнеописания Христа.

Тем не менее в самостоятельное и обособленное литературное явление альтернативные биографии выделились уже ближе к концу ХХ века – как способ, с одной стороны, вновь привлечь дремлющее читательское сознание к знаковым фигурам мировой истории и, с другой стороны, как депо персонажей и сюжетов, обеспечивающих гарантированное прочтение той или иной сегодняшней книги. Потому что – на это, по крайней мере, рассчитывают авторы альтернативных биографий и их издатели – каждому интересно знать, что случилось бы с Александром Пушкиным, не погибни он на Черной Речке (рассказ Татьяны Толстой «Сюжет», повести Алана Кубатиева «В поисках господина П.» и Владимира Фридкина «Старый Пушкин») или каким еще, кроме убийства, образом сталинская система могла бы распорядиться судьбою, например, Исаака Бабеля (роман Дмитрия Быкова «Оправдание»).

Частица «бы» в данном случае решает все дело. Ибо если собственно биографы хотят узнать, как оно было на самом деле, и допущениями, зачастую очень смелыми, лишь заполняют пробелы между достоверно известными фактами, то альтернативных биографов историческая истина как таковая вообще не занимает. Бал здесь правит фантазия и только фантазия, благодаря чему «Тайные записки А. С. Пушкина», ответственность за которые несет Михаил Армалинский, трансформируют обстоятельства последних преддуэльных месяцев жизни великого поэта в череду порнографических фантазмов, а Николай Гумилев в романе Андрея Лазарчука и Михаила Успенского «Посмотри в глаза чудовищ» обречен вместо стихотворчества охотиться на чудовищных ящеров.

Разумеется, эта бесцеремонность и эта безответственность по отношению как к истине, так и к преданию раздражают консервативно настроенную часть квалифицированных читателей. Тем более, что альтернативные биографии в большинстве известных нам случаев вбирают в себя трэшевые элементы, воспринимаясь как субжанр либо массовой, либо прикольной словесности, – выразительным примером последней может служить плутовской роман Дмитрия Быкова и Максима Чертанова «Правда», выстраивающий, – по оценке ежедельника «Ex libris Независимой газеты», – жизнь Владимира Ленина как «серию анекдотов и приколов, склеенных в романный сюжет». Но процесс уже пошел, следовательно, мотивация по принципу «а почему бы и нет», «почему бы не предположить, что» завоевывает все новых и новых приверженцев – как среди писателей, так и у публики. И вот мы уже читаем роман Павла Крусанова «Американская дырка» о том, как изменил бы течение мировой истории Сергей Курехин, доживи он до наших дней. Или роман Александра Белякова «Вторая дверь» (М., 2005) о Сергее Есенине, который не полез в петлю в «Англетере», а прожил бесцветную и долгую жизнь всеми позабытого стихотворца, пробавлявшегося писанием пропагандистских статеек для «Магаданской правды». Под стать центральному и другие персонажи этого романа – Алла Пугачева, эмигрировавшая в США, Иосиф Бродский, пишущий для эстрады песни про доблестных ленинградских чекистов, или Владимир Высоцкий, выслужившийся в парторги.

Любопытно, что этот литературный промысел нашел уже не только своих пародистов (примером чего может служить роман Владимира Сорокина «Голубое сало», где действуют клоны Сталина и Хрущева, Ахматовой и Платонова, а также его либретто к опере Леонида Десятникова «Дети Розенталя»), но и своих теоретиков. «Вот, – темпераментно, как обычно, говорит Владимир Новиков, – в прошлом году мы все прозевали 700-летие Петрарки. Почему? Да потому что никому пока не пришло в голову написать роман “Влюбленный Франческо”. ‹…› Появись сегодня скандальный романчик о личной жизни Ивана Сергеевича Тургенева, а она действительно дает для этого материал, актуализовалось бы и его творчество. Фамильяризация классики – только на благо! ‹…› Хотелось бы, чтобы мы чаще оказывались на дружеской ноге с Ахматовой, с Цветаевой, с Булгаковым – кстати, его беллетризованная биография до сих пор не написана!»

Так что же – фантазеры, вперед?

См. АЛЬТЕРНАТИВНО-ИСТОРИЧЕСКАЯ ПРОЗА; ЖАНРЫ И СУБЖАНРЫ; ИСТОРИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА; ПРИКОЛЫ В ЛИТЕРАТУРЕ; ТРЭШ-ЛИТЕРАТУРА

АЛЬТЕРНАТИВНО-ИСТОРИЧЕСКАЯ ПРОЗА

Тип прозы, исследующей не состоявшиеся в реальности варианты истории нашего мира. В традиционном словоупотреблении этот термин жестко связан с фантастикой, хотя современной классикой стали произведения отнюдь не фантастов, а роман Василия Аксенова «Остров Крым», исходящий из допущения, что большевикам в 1920 году не удалось разгромить врангелевскую армию, в силу чего Крым на десятилетия стал анклавом буржуазной демократии, и роман Вячеслава Пьецуха «Роммат», показывающий, как шло бы развитие России в случае победы декабристов в 1825 году.

С тех пор («Остров Крым» датируется 1979 годом, «Роммат» написан в 1985, опубликован в 1989 году) формула «что было бы, если бы…», по крайней мере, сотни, если не тысячи раз использована в российской литературе. И в первую очередь все-таки фантастами, благодаря чему мы можем узнать, что случилось бы с Россией и миром, если бы в XIII веке Русь и Орда в результате союза Александра Невского и Сартака – сына хана Батыя объединились в единое государство Ордусь (проект Вячеслава Рыбакова и Игоря Алимова «Хольм ван Зайчик»), если бы до наших дней просуществовали христианская Киевская Русь и языческая Новгородская («Убьем в себе Додолу!» Николая Романецкого), если бы Александр II своевременно подписал конституцию Лорис-Меликова и революционное движение в России не развернулось бы («Гравилет “Цесаревич”» Вячеслава Рыбакова), если бы Богров, стрелявший в Столыпина, промахнулся («Седьмая часть тьмы» Василия Щепетнева), если бы после смерти Ленина власть в стране перешла к Троцкому («Бульдоги под ковром» Василия Звягинцева), если бы во Второй мировой войне победила фашистская Германия («Все способные держать оружие» Андрея Лазарчука) и если бы, наконец, к власти пришел не М. С. Горбачев, а Г. В. Романов («1985» Евгения Бенилова).

Учитывая частоту, с какой применяется этот коммерчески беспроигрышный прием, можно говорить об альтернативно-исторической прозе как об одном из наиболее популярных подразделов современной фантастики, что подчеркнуто учреждением в 1995 году специальной премии «Меч в зеркале», присуждаемой за произведения этого рода. Но правомерно указать и на то, что техника использования сослагательного наклонения в разговоре о прошлом достаточно широко распространена и в литературе, не позиционирующейся как фантастическая, – среди наиболее заметных книг здесь можно назвать «Чапаева и Пустоту» Виктора Пелевина, «Оправдание» и «Орфографию» Дмитрия Быкова, «Укус ангела» Павла Крусанова, «Сердце Пармы» Алексея Иванова. С известными основаниями к альтернативно-историческому разряду допустимо присоединить и небеллетристические, казалось бы, труды академика А. Т. Фоменко и его последователей по «исправлению» хронологии мировой истории, а также книги Григория Климова, Виктора Суворова, Бориса Соколова, Эдварда Радзинского, других, как выразился Виктор Мясников, «коммерческих историков», которые кладут в фундамент своих построений ту или иную заведомо недоказуемую конспирологическую или эзотерическую гипотезу.

Размышляя о причинах, в силу которых прием умножения версий, вариантов и альтернатив приобрел такое распространение в литературе 1990-х годов, критики отмечают и аллергическую реакцию как писателей, так и читателей на десятилетиями прививавшийся «единственно верный» взгляд на историю, и попытки в иллюзорном мире избыть чувство национального унижения, реально присущее россиянам, и соответствующий подъем неоимперских настроений в нашем обществе, и отчетливую антизападную направленность многих альтернативно-исторических дискурсов («Трудно отделаться от впечатления, – говорит Б. Витенберг, – что авторов альтернативных моделей любой вариант прошлого устроит, лишь бы при этом Америка теряла свое истинное значение в истории ХХ столетия или вообще отбрасывалась на обочину мирового развития ‹…› Пусть будут хоть геринговцы, но не американцы»). Главное же, – как отмечает А. Немзер, – «находя поворотные точки в истории и реконструируя (изобретая) альтернативные победившему сюжету версии, мы, кроме прочего, воздаем должное побежденным ‹…›, выявляем значимые духовные и культурные тенденции, договариваем то, что не дозволил договорить когда-то рок или случай».

См. АЛЬТЕРНАТИВНО-БИОГРАФИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА; АНТИУТОПИЯ; ИМПЕРСКОЕ СОЗНАНИЕ В ЛИТЕРАТУРЕ; ИСТОРИЧЕСКАЯ ПРОЗА; ПРОЕКТ В ЛИТЕРАТУРЕ; ФАНТАСТИКА; ФЭНТЕЗИ

АМПЛУА ЛИТЕРАТУРНОЕ

от франц. emploi – роль, род занятий.

Уподобление писателя актеру, который неосознанно или сознательно играет ту или иную роль в общем спектакле (концерте) родной литературы, возникло еще в эпоху романтизма, предложившую своих кандидатов на амплуа пророка, трибуна, трагического героя, мудреца (резонера) и безмятежного созерцателя. С движением литературы сквозь XIX и XX столетия расписание ролей пополнили также жрец, оракул (медиум), шут (клоун, фигляр), поэт для поэтов, непризнанный гений, отщепенец (изгой, «прЧклятый» поэт), аристократ, провокатор, возмутитель спокойствия (скандалист), властитель дум (совесть нации, великий писатель земли русской), элитарный (высоколобый) писатель и, наконец, профи (профессиональный литератор). Применительно к литературной критике правомерно говорить о таких устоявшихся амплуа, как лидер (идеолог) литературного направления, мыслитель (философ, публицист), художник (артист) или эксперт.

Причем в подавляющем большинстве случаев указание на то или иное писательское амплуа в классическую эпоху являлось результатом не столько самооценки художника, сколько его оценки другими художниками, критиками, властью, квалифицированным читательским меньшинством, стремившимися найти емкую формулу для его, художника, наиболее точной характеристики. В этом смысле следует рассматривать такие аттестации, как «великий писатель земли русской» (Владимир Ленин о Льве Толстом), «трагический тенор эпохи» (Анна Ахматова об Александре Блоке), «полумонахиня-полублудница» (Андрей Жданов об Анне Ахматовой), «лучший, талантливейший поэт советской эпохи» (Иосиф Сталин о Владимире Маяковском).

Положение радикальным образом переменилось в эпоху постмодерна, когда понятие центростремительного литературного процесса заместилось понятием «плоского» литературного рынка, предлагающего художнику набор ниш (позиций) для творческой (и коммерческой) самореализации, а художественные произведения (тексты) стали восприниматься не самоценно, но как производное той или иной авторской стратегии, как своего рода материализация того или иного амплуа. Например, амплуа «совести нации» (эту роль в глазах власти и средств массовой информации в 1990-е годы играл Дмитрий Лихачев), или амплуа «сексуальной контрреволюционерки», которое закрепила за собой Вера Павлова, или амплуа «современного классика», в которое обдуманно вживается в последние годы Владимир Маканин. Теперь отрефлектированный выбор той или иной литературной роли оценивается как очевидный признак художественной вменяемости, и все большую авторитетность приобретает предложение Дмитрия Пригова «ситуацию в литературе ‹…› стратифицировать не по привычному иерархическому, а по принятому в музыке принципу номинаций. То есть когда певец кантри или рэппер не соревнуются друг с другом и вместе – с каким-нибудь Паваротти. Надо быть просто первым в своей номинации. Ну а выбор себе номинации, в пределах которой желательно и органичнее всего функционировать для самого автора, естественно, предполагает со стороны творца некое вменяемое представление о всех преимуществах и недостатках подобного выбора – и в смысле денег, и в смысле реализации интеллектуальных, художнических и всяких неземных амбиций».

См. АВТОР; ВЛАСТИТЕЛЬ ДУМ; ИМИДЖ В ЛИТЕРАТУРЕ; ПОВЕДЕНИЕ ЛИТЕРАТУРНОЕ; ПОЗИЦИОНИРОВАНИЕ В ЛИТЕРАТУРЕ; СТРАТЕГИЯ АВТОРСКАЯ; ЭЛИТАРНЫЙ ПИСАТЕЛЬ

АНГАЖИРОВАННОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ, ЗАКАЗНАЯ ЛИТЕРАТУРА

от франц. engagement – обязательство, наем.

Странная вещь, непонятная вещь – то, что для одного вида искусств совершенно естественно, в другом воспринимается как аномалия, отступление от общепризнанного этикета. Никто, скажем, не упрекнет в продажности художников, которые за деньги рисуют заказные портреты, а вот писателю быть ангажированным, то есть выполнять какую-то работу по приглашению или по найму, не то чтобы непозволительно, но как-то неловко. Традиция не велит, в чем, надо думать, сказываются и аристократические (пусть даже не проартикулированные) установки высокой, качественной литературы, и опыт ХХ века, когда на протяжении семи десятилетий в роли единственного (и чрезвычайно требовательного, капризного) заказчика выступала Советская власть.

Теоретики социалистического реализма могли, разумеется, сколь угодно убедительно рассуждать о социальном заказе, а классики этого метода утверждать, подобно Михаилу Шолохову: «О нас, советских писателях, злобствующие враги за рубежом говорят, будто бы пишем мы по указке партии. Дело обстоит несколько иначе: каждый из нас пишет по указке своего сердца, а сердца наши принадлежат партии и родному народу, которым мы служим искусством». Все равно нормой или хотя бы идеалом творческого поведения была неангажированность, готовность отказаться (или уклониться) от того или иного начальственного заказа (или приглашения). Причем если писатели-диссиденты чувствовали себя «мобилизованными и призванными» на борьбу с коммунистической идеологией, то для литераторов, связанных с кругом богемы и/или исповедующих нонконформизм в качестве единственно возможной для себя стратегии поведения, и эта форма ангажированности была неприемлема. Достаточно вспомнить рассказ из «Записных книжек» Сергея Довлатова об Анатолии Наймане, который, отказываясь идти в гости к общему знакомому: «Какой-то он советский», – изумленное: «То есть как это – советский?» – парировал фразой: «Ну, антисоветский – какая разница?»

Разумеется, в условиях новой России по-новому осветилась и проблема ангажированности. Бывшие и внезапно прозревшие антикоммунисты, став прорабами перестройки, с разной степенью последовательности поддержали демократические реформы, то есть власть, их проводящую, а бывшие «автоматчики партии» (термин Николая Грибачева) и писатели-почвенники заняли место в стане контрреформаторской оппозиции. Понятно, что в подавляющем большинстве случаев речь не шла (и не идет) о найме или о подкупе, но вовлеченность в политический процесс здесь несомненна, и эту вовлеченность нельзя квалифицировать иначе, как латентную форму социальной ангажированности. «Просто, – как говорит Виктор Шендерович, – нужно разделять ангажированность прямую – я плачу деньги, и извольте делать то, что я хочу, и внутреннюю ангажированность журналиста – его выбор».

Это во-первых. А во-вторых, в условиях рынка – и политического, и экономического, и собственно издательского – на повестку дня встал вопрос об ангажированности не только социальной или идеологической, но и корпоративной, то есть о работе по прямому и, как правило, оплачиваемому заказу той или иной инстанции, располагающей денежными средствами и/или административным ресурсом. И выяснилось, что даже и равнодушные в прошлом к указаниям, призывам и посулам коммунистической власти писатели гораздо более чувствительны к зову рынка. В роли заказчиков выступают политические партии – примером чему могут служить сборник «Поэты в защиту Григория Явлинского», выпущенный в аккурат к президентским выборам 1996 года, или совместные проекты, осуществлявшиеся Союзом правых сил и деятелями актуального искусства, что, кстати, – как свидетельствует Екатерина Деготь, – вызвало «трения между Гельманом, который пытался протащить эстетически левое искусство для репрезентации идей правых, и теми, кто полагал, что у правых должна быть своя эстетика, и это эстетика салона». Еще чаще функции заказчиков берут на себя крупные корпорации или меценатствующие бизнесмены – тут вспоминаются и конкурс «Жизнь состоявшихся людей», призванный, по замыслу его организаторов, поспособствовать созданию привлекательного образа нынешних новых русских, и поведанная Борисом Васильевым история о том, как полтора десятка известных литераторов по прямому и щедро оплачиваемому заказу Михаила Ходорковского на протяжении почти пяти лет писали статьи для региональной прессы. Известны и произведения, созданные по прямому заказу тех или иных лиц, нуждающихся в рекламе: таковы, в частности, биографии Владимира Жириновского (автор Сергей Плеханов), Владимира Брынцалова (автор Лилия Беляева), уральского предпринимателя Павла Рабина (автор Дмитрий Бавильский) или серия очерков жизни и творчества малоизвестных литераторов, неустанно пополняемая Леонидом Ханбековым.

Есть основания предполагать, что число авторов, ангажированных тем или иным заказчиком, несравненно шире приведенных здесь примеров, так как многие писатели, заботясь о своей репутации, предпочитают в данных случаях либо не афишировать свою деятельность, либо работать под псевдонимами. Сказанное относится, в частности, и к написанию книг от имени тех или иных влиятельных лиц, и к распространенной ныне практике «межавторских серий», когда разные литераторы пишут и издают книги под именем одного фантомного (или реально существующего) автора. Словом, «зависимость от денежного мешка», о которой сто лет назад твердил Владимир Ленин, и в самом деле является чрезвычайно мощным стимулом для литературного творчества.

См. ГРАЖДАНСТВЕННОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; ИДЕЙНОСТЬ И ТЕНДЕНЦИОЗНОСТЬ; ПАРТИЙНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; РЫНОК ЛИТЕРАТУРНЫЙ

АНДЕГРАУНД

от англ. underground – подполье, подземелье.

Совокупность литературных явлений, манифестирующих себя как безусловно профессиональное искусство, но эстетически или идеологически несовместимых с официально признанной словесной культурой, а потому и не представленных (непредставимых) в легальной печати.

Этимологически связанный не столько с современным ему англо-американским аналогом, сколько с «подпольем» Федора Достоевского, российский андеграунд оформился в 1950-1960-е годы как естественное развитие авторской стратегии «внутренней эмиграции» в исторически конкретных условиях хрущевской «оттепели». То есть тогда, когда существование цензуры по-прежнему исключало публичную презентацию произведений, альтернативных по отношению к господствующей культуре, но уже возможны были и неформальные объединения авторов «по творческим интересам», и – благодаря самиздату и тамиздату – появление аудитории, к которой (поверх цензурных запретов или, вернее, огибая цензурные запреты) эти авторы адресовались. Таким образом, андеграунд конституируется и как своего рода «вторая» или «другая» культура, и как альтернативное по отношению к Союзу писателей литературное сообщество, где наличествовала внутренняя иерархическая структура и был принят достаточно строгий кодекс писательского поведения. «Появление андеграунда, – говорит Михаил Айзенберг, – хронологически совпадает с тем, что какие-то люди восприняли свое подпольное положение не как несчастье, а как вынужденную норму и перестали чувствовать себя выпавшими из времени одиночками».

Чувство локтя, о котором так охотно вспоминают все прошедшие школу андеграунда, как равным образом и ощущение своей востребованности пусть узким, зато квалифицированным сообществом читателей, давало возможность не столько противостоять официальному порядку вещей, сколько дистанцироваться от него. «Любой ценой, с любыми искажениями увидеть свои тексты в печати – это было уже не для нас, – рассказывает Ольга Седакова. – Зачем? И так прочтут кому нужно. А ведь из мемуаров об Ахматовой мы видим, что для нее это было еще не так. Эзопов язык, снятые заглавия, посвящения и даты, все другие виды “каторжного клейма” – на это шли ради читателя». Такой же нормой, как и сознательный отказ от попыток опубликоваться, был подчеркнутый неинтерес ко всему, что маркировалось как официальная культура. «На мансарде, – вспоминал Андрей Сергеев, – читали свое-новое и, по просьбе, старое, обсуждали, в глаза разносили или превозносили. Не обсуждали как несуществующих си-си-пят-ни-ков (ССП), от Светлова и Твардовского до Евтушенко». При этом демонстративная самоизоляция от официоза восполнялась, как правило, столь же демонстративной широтой культурных запросов, и, – отмечает Борис Гройс, – «дефицит реальности с лихвой компенсировался символическими формами присвоения, апроприации, потребления. В этой символической форме тогдашняя неофициальная культура потребляла все, что можно было символически присвоить: христианство, буддизм, Ницше, эротику, мистику во всех ее вариантах, “чистое искусство” модернизма, современное искусство с его апелляцией к абсурду, антимодернистский традиционализм с его аристократической претензией и т. п.».

Разумеется, и по своему составу, и по творческим интенциям российский андеграунд был в высшей степени неоднороден и ни в коем случае не может рассматриваться как единое направление или эстетическая школа. К нему, – свидетельствует Александр Мулярчик, – «могли относиться работы как авангардистского, так и натуралистически-реалистического склада», а деятели андеграунда могли выступать как в роли диссидентов – открытых борцов с правящей системой, так и в роли равнодушных к политике внутренних эмигрантов, добровольно ушедших в «поколение дворников и сторожей». Правомерно поэтому говорить и о сегментарности внутреннего устройства андеграунда, когда, по словам Юрия Арабова, «во главе любой из школ (сект) андеграунда стоят один-два авторитета, находящихся в скрытом противоречии друг с другом и формирующих общий художественный портфель школы в соответствии со своими пристрастиями, чаще человеческими, чем художественными». А поскольку, – продолжим цитату, – «коллективное существование рождает иллюзию общности и дружбы», то каждая из сект (секций) андеграунда стремилась к афишированию этой коллективности, что находило отражение в разного рода квартирных выставках и концертах, в проведении домашних семинаров и обсуждений, в подготовке и издании нелегальных журналов и альманахов, в учреждении корпоративных литературных премий (такова, например, премия Андрея Белого).

И характерно, что последними свидетельствами полноценного бытия андеграунда в России явились как раз коллективные действия – выпуск альманахов «Метрополь» (1979), «Каталог» (1981), «Круг» (1985), создание полулегальных «Клуба-81» в Ленинграде и клуба «Поэзия» в Москве. С расцветом гласности и соответственно исчезновением как цензуры, так и единого Союза писателей андеграунд ушел в историю российской культуры, оставив по себе лишь ностальгические воспоминания: «Андеграунд для моего поколения все равно что гоголевская “Шинель” – все мы из нее вышли» (Ю. Арабов).

См. БОГЕМА ЛИТЕРАТУРНАЯ; ПОВЕДЕНИЕ ЛИТЕРАТУРНОЕ; ПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ И НЕПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА; СООБЩЕСТВО ЛИТЕРАТУРНОЕ; СТРАТЕГИЯ АВТОРСКАЯ; ТУСОВКА ЛИТЕРАТУРНАЯ

АНТИАМЕРИКАНИЗМ, АНТИГЛОБАЛИЗМ И АНТИЛИБЕРАЛИЗМ В ЛИТЕРАТУРЕ

У антиамериканизма в России – давние корни, и понятно, что как уцелевшие до наших дней мастера социалистического реализма, так и их верные почитатели до сих пор видят в Соединенных Штатах нашего врага №?1, а в американской культуре не усматривают решительно ничего, кроме бездуховности, аморализма и низкопробной коммерческой развлекательности. В 1990-е годы эти ряды пополнились теми, кто к советской пропаганде был, может быть, и нечувствителен, но, не справившись с чувством национального унижения, вызванного поражением нашей страны в холодной войне, именно Америке адресовал свои проклятия, свои жалобы и пени. И наконец ближе к рубежу тысячелетий американизация была осознана как один из синонимов, во-первых, – как заметил Эрик Булатов, – ненавистной всем коммерциализации культуры, а во-вторых, ненавистной многим глобализации, так что – сошлемся на авторитетное мнение Андрэ Глюксмана, – мир охватила «лихорадка антиамериканского единодушия», и – чем дальше, тем больше – «антиамериканизм становится единственно доминирующей во всем мире идеологией».

Разумеется, воззрения тех, кто Америку и американцев недолюбливает (презирает, ненавидит, боится – подберите точное слово сами), а глобализацию считает злонамеренным покушением на национально-культурную идентичность, отнюдь не обязательно антилиберальны. В этом смысле нет сомнения, что язвительные выпады Татьяны Толстой в сторону страны и культуры, приютившей ее в 1990-е годы, – никак не ровня шуточкам Михаила Задорнова, сарказмам Александра Зиновьева или геополитическим фантазмам Александра Дугина. Как, в свою очередь, нетрудно увидеть отличия между проклятьями Юнны Мориц (поэма «Звезда сербости») в адрес натовцев, всему миру навязывающих свои представления о демократии, и романом Павла Крусанова «Американская дырка», где с глумливо мстительным удовольствием рассказывается о том, как в результате хитроумной каверзы россиян «Америка проваливалась в собственный толчок. На восточном побережье в магазинах пропали тушенка, крупы, соль и спички, а на западном в целях экономии энергоресурсов начались веерные отключения электричества», так что «Техас заявил о выходе из Союза Американских Штатов, Луизиана, Южная Каролина, Арканзас, Джорджия, Алабама, Миссисипи и Флорида опубликовали совместную декларацию о независимости и создании нового государства на конфедеративной основе».

И тем не менее… Если единого антиамериканского, антиглобалистского, антилиберального фронта в отечественной культуре нулевого десятилетия даже и нет, говорить о стяжении этих «анти» в некое доминирующее умонастроение все-таки правомерно. Так, Олег Дивов, заметив, что «в стилистике либерпанка вполне возможна проамериканская вещь. Ибо понятие “Америка” не равно понятию “страна победившего либерализма”», тут же был вынужден оговориться: «Другой разговор, что наши либерпанки не скрывают своего личного антиамериканизма».

И действительно, очень многие современные писатели, особенно работающие в сфере массовой и миддл-словесности, этого умонастроения не только не скрывают, но и кладут его в основу своего авторского месседжа, своих сюжетно-тематических построений. И то, что у Вячеслава Рыбакова в романе «На следующий год в Москве» или у Кирилла Бенедиктова в романе «Война за Асгард» еще совсем недавно воспринималось как шокирующая сюжетно-смысловая неожиданность, как смелое предупреждение о неисключенной опасности, стало общим местом у их последователей. Достаточно отметить, что только в 2005 году вышло четыре романа-антиутопии («Пленных не брать» Виктора Бурцева, «Московский лабиринт» Олега Кулагина, «Татарский удар» Шамиля Идиатуллина, «Омега» Андрея Валентинова), где описывается оккупация России (или Украины) силами НАТО. Причем понятно, что, – как говорит Антон Первушин, – «положительных героев с той стороны бруствера нет и быть не может», а «весь мир за пределами Российской Федерации населен одними уродами».

Так обстоит дело в фантастике, где возникло даже особое направление (его назвали либерпанком), эксплуатирующее мотивы национального унижения и национальной амбициозности россиян. Но так же, если еще не круче, разворачиваются и сходные процессы в сугубо масскультовых боевиках о войне на Балканах и на Кавказе или о борьбе с терроризмом и о деятельности наших доблестных спецслужб, как в старину, обезвреживающих бессчетных шпионов и диверсантов. Читая романы Дмитрия Черкасова, Максима Калашникова, иных многих, отчетливо видишь, как вновь и вновь воспроизводится ситуация осажденной крепости, как в очередной раз устанавливается синонимическая связь между понятиями «чужой» и «чуждый», априорно «враждебный», как оживает давно, казалось бы, забытое чувство национальной гордыни и национального превосходства – хотя бы только морального. И становится ясно, что только отсутствие какого бы то ни было пиара, какого бы то ни было внимания со стороны квалифицированного читательского меньшинства, критики, средств массовой информации лишает наиболее яркие книги такого типа возможности превратиться в бестселлеры – по образцу ставшего культовым фильма Алексея Балабанова «Брат-2».

Разумеется, антиамериканский, антиглобалистский, антилиберальный импульсы рождаются не совсем уж на пустом месте – геополитическая практика сначала Билла Клинтона, а затем и Джорджа Буша-младшего, навязавших Соединенным Штатам роль «мирового жандарма-демократизатора», держит в напряжении отнюдь не только народы стран-изгоев, но и миллионы европейцев. Здесь спору нет, и нет, следовательно, оснований полагать, что волна антиамериканизма схлынет сама собою. Другой вопрос: надо ли средствами искусства вздымать эту волну и насколько на пользу нашим соотечественникам пойдет жизнь в состоянии para bellum, которую как единственно возможную версию исторической судьбы России со все большей и большей последовательностью предлагают нам творцы антиамериканских и антиглобалистских ужастиков?

См. ИДЕЙНОСТЬ И ТЕНДЕНЦИОЗНОСТЬ; ИМПЕРСКОЕ СОЗНАНИЕ В ЛИТЕРАТУРЕ; ЛИБЕРПАНК; МАССОВАЯ ЛИТЕРАТУРА; ПАТРИОТЫ И ДЕМОКРАТЫ В ЛИТЕРАТУРЕ; ЭСХАТОЛОГИЧЕСКОЕ СОЗНАНИЕ В ЛИТЕРАТУРЕ

АНТИИСЛАМИЗМ В ЛИТЕРАТУРЕ

В отличие от антиамериканизма, который имеет у нас прочные корни, антиисламизм русским писателям (и русским читателям) в новинку. Это и понятно: если народы Западной и Южной Европы, начиная с эпохи крестовых походов и экспансии Османской империи, сотни лет воевали с мусульманами именно как с полиэтничным мусульманским миром, то Россия воспринимала своих геополитических соседей (чаще противников, иногда партнеров) на Юге не столько как иноверцев, сколько дифференцированно и конкретно – как персов и турок. И хотя, разумеется, идеологи российского империализма тоже не обходились без религиозной риторики, государственная внешняя практика на протяжении столетий была иной – прагматически осмотрительной и сбалансированной. Как, равным образом, и политика внутренняя, ибо царская власть никогда не ставила своей задачей истребление веры в Аллаха и форсированный демонтаж региональных исламских структур, а власть советская, относясь к исламу так же скверно, как и к любому другому «опиуму для народа», предпочитала, и не только в декларациях, поддерживать имперскую стратегию расслоения своих подданных на национально-культурные автономии. Благодаря чему даже и сейчас невозможно говорить о каком-либо единстве мусульман Поволжья, Кавказа и уж тем более Средней Азии, а бытовая ксенофобия носит у нас этнический, но отнюдь не конфессиональный характер. Ненавидят или боятся, иными словами, не мусульман как таковых, но, предположим, «лиц кавказской национальности» (равно как, заметим, и «лиц еврейской национальности», а не иудейского вероисповедания). Собственно же ислам воспринимается у нас как нечто, разумеется, экзотическое, знакомое скорее по «Подражаниям Корану» Александра Пушкина или по ушедшим в масскульт переводам Омара Хайяма и «Похождениям Ходжи Насреддина» Леонида Соловьева, но никак не безусловно враждебное.

И более того. Именно в исламе многие до сих пор видят естественного союзника православных в противостоянии Западу (Америке, католикам и протестантам, евреям, атлантистам и глобалистам). Вся надежда России на «исламский проект», – как твердит Шамиль Султанов, – «прежде всего потому, что любой русский-христианин является “человеком Послания Аллаха”, а по крови весьма перемешан с тюркскими народами». Того же мнения, с разного рода оговорками, и Тимур Пулатов, еще в 1993 году призвавший православных и правоверных объединиться в борьбе с иудео-атлантистской угрозой, и лирики коммуно-патриотического лагеря, выпустившие антологию стихов в честь Саддама Хусейна, и идеологи отечественного евразийства. Поэтому не удивительно, что даже в условиях войны на Кавказе религиозная карта практически не разыгрывается ни одной из сторон, а авторы наших новейших антиутопий рисуют будущее, в котором мусульманизация Москвы произошла отнюдь не в итоге исламской интервенции, а как следствие синтеза ислама и православия (роман Андрея Волоса «Маскавская Мекка»). Или представляют мусульман такой же жертвой мирового глобализма, как и русских, как и европейцев (роман Кирилла Бенедиктова «Война за “Асгард”»). Или, наконец, рассказывают о том, что именно наши мусульмане еще спасут Россию от окончательного развала, нанеся сокрушительный ракетно-ядерный «Татарский удар» (так называется роман Шамиля Идиатуллина) по Пентагону и Белому дому.

Перемены в этой стратегеме начались совсем недавно, и свет, как это обычно у нас водится, пришел с Запада, охваченного исламофобией. На русском языке издали знаменитую книгу итальянской публицистки Орианы Фаллачи «Гнев и гордость» (М., 2004), где сказано, что ислам уже развязал джихад, священную войну, «целью которой, может быть, и не является завоевание территории, но определенно является завоевание наших душ, ликвидация нашей свободы и нашей цивилизации ‹…›, и при этом будет разрушена наша культура, наше искусство, наша наука, наша мораль, наши ценности, наши удовольствия…» А русская писательница Елена Чудинова не просто заявила: «Сейчас главный враг христианства – ислам», но и четко сформулировала свою (для России принципиально новую) позицию: «Если выбирать между Кораном и гамбургером, я выбираю гамбургер. Ну, оккупирует нас Америка, это, конечно, будет грустно, но мы опять сочиним анекдоты, самиздат восстановим. Как-нибудь высвободимся, не впервой. Американцам нужны наши недра, а исламской экспансии – души».

Роман Е. Чудиновой «Мечеть Парижской Богоматери» (М., 2005), повествующий о борьбе считаных и обреченных на гибель христиан-подпольщиков против мусульман, на милость которым сдастся завтрашняя Европа, – пока только начало антиисламистского дискурса в русской литературе. Но ни у кого, кажется, нет сомнений в том, что эта «цепляющая» всех и каждого тема («Сегодня мусульмане явно заняли в книгах место марсиан из кошмаров Герберта Уэллса», – делится своими наблюдениями Анатолий Королев) в недальнем будущем будет подхвачена и развита. Как нет сомнений и в том, что нам недолго ждать и адекватного ответа от кого-либо из писателей, представляющих двадцать с лишним миллионов российских мусульман.

См. АЛЬТЕРНАТИВНО-ИСТОРИЧЕСКАЯ ПРОЗА; АНТИАМЕРИКАНИЗМ В ЛИТЕРАТУРЕ; АНТИУТОПИЯ, УТОПИЯ

АНТИУТОПИЯ, УТОПИЯ

от греч. anti – против, u – не, нет и topos – место.

Последней, кажется, утопией в русской литературе стал изданный впервые в 1962 году роман «Возвращение» («Полдень XXII век»), в котором братья Стругацкие нарисовали впечатляюще прекрасный мир сравнительно недальнего будущего, где хватает, конечно, проблем и конфликтов и где сохранились, увы, островки проклятого прошлого, но, вне всякого сомнения, торжествует дух исторического оптимизма и веры в безграничные возможности человеческого разума.

В том же, впрочем, году у Стругацких появилась повесть «Попытка к бегству», а спустя малый срок «Хищные вещи века», «Улитка на склоне», «Сказка о Тройке», «Гадкие лебеди», «Второе нашествие марсиан», в которых, – как говорит Ирина Арзамасцева, – «утверждается непознаваемость и непредсказуемость прогресса, поскольку, по мнению авторов, любое его направление ведет к насилию и тоталитаризму в разных формах, замыкает историю в кольцо ненависти».

Тем самым и в подцензурной советской фантастике праздничные утопии, и без того представленные очень скупо (разве лишь «Туманностью Андромеды» Ивана Ефремова, опубликованной в 1956 году), окончательно сдались под напором мрачных антиутопий, доказывающих, что, как бы настоящее ни было отвратительно, будущее нас всех ожидает еще худшее. Традиции, заложенные Евгением Замятиным в романе «Мы» (1920), с тех пор так и доминируют, если вести счет от появившихся первоначально в там– и самиздате книг Николая Аржака (Юлия Даниэля) «Говорит Москва» (1959), Абрама Терца (Андрея Синявского) «Любимов» (1963), Александра Зиновьева «Зияющие высоты» (1974), Василия Аксенова «Остров Крым» (1979), Фазиля Искандера «Кролики и удавы» (1982), Владимира Войновича «Москва 2042» (1986), Анатолия Гладилина «Французская Советская Социалистическая Республика» (1987) до «Невозвращенца» Александра Кабакова (1988) – первого, по сути, отклика на горбачевскую перестройку и угрозы, которые она несет с собою.

Романы-предупреждения, как еще называют антиутопии, разумеется, разнятся между собою и по панорамности воспроизводимых картин будущего, и по идеологическому заряду, и по художественному уровню, что позволяет критике одни произведения отнести к качественной или миддл-литературам, а другие отправить в зону масскульта. В основу сюжета могут быть положены и сексуальные фантазии («Гример и Муза» Леонида Латынина, «Нет» Линор Горалик и Сергея Кузнецова), и фантазии геополитические («Геополитический романс» и «Реформатор» Юрия Козлова, «Война за “Асгард”» Кирилла Бенедиктова, «Сверхдержава» Андрея Плеханова), и опасения, связанные с глобализацией («На будущий год в Москве» Вячеслава Рыбакова) или «мусульманизацией» России («Маскавская Мекка» Андрея Волоса), и представления о том, каким станет мир после ядерной (или любой другой) катастрофы («Закон фронтира» Олега Дивова, «Кысь» Татьяны Толстой). Но в любом случае – идет ли речь о «Палисандрии» Саши Соколова, «Новом ледниковом периоде» и «Записках экстремиста» Анатолия Курчаткина, «Желтой стреле» Виктора Пелевина или «Новых Робинзонах» Людмилы Петрушевской – антиутопии лишь укрупняют и зачастую доводят до сатирического гротеска те явления и тенденции, что уже присутствуют в нашей действительности. Причем авторы антиутопических произведений, как правило, исключают саму возможность позитивного сценария развития событий, что свидетельствует о депрессивности писательской фантазии, а читателя, – по метафорическому выражению Юрия Борева, – ставит в положение «былинного богатыря: направо пойдешь – коня потеряешь, налево – голову сложишь».

См. АЛЬТЕРНАТИВНО-ИСТОРИЧЕСКАЯ ПРОЗА; ДЕПРЕССИВНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; ФАНТАСТИКА; ЭСХАТОЛОГИЧЕСКОЕ СОЗНАНИЕ В ЛИТЕРАТУРЕ

АПАРТЕИД В ЛИТЕРАТУРЕ

от африкаанс apartheid – раздельное проживание.

Ситуация, сложившаяся в 1990-е годы после завершения вничью гражданской войны в литературе и означающая – как некогда в Южной Африке – вынужденно совместное, но раздельное проживание либерально-западнической и коммуно-националистической культур в рамках одной российской национальной культуры. Враждующие лагеря более не обмениваются полемическими выпадами и, либо разделив уже имевшиеся, либо создав новые организационные формы внутрикорпоративного сотрудничества, сосуществуют, с ревнивой подчеркнутостью не замечая друг друга. Таким образом, как говорит Владимир Бондаренко, «сегодня те, кто читал Юрия Кузнецова, не читали Иосифа Бродского, и наоборот. Те, кто в восторге от прозы Владимира Личутина, даже не слышали об имени Юрия Мамлеева. Сторонники Александра Проханова впадают в ярость или в обморок при имени Сорокина. Сорокинцы же начинают заниматься членовредительством при упоминании Проханова».

Учитывая, что преимущественным вниманием высшей школы, издателей, средств массовой информации и соответственно читающей публики пользуется либерально-западническая ветвь российской культуры, не стоит удивляться тому, что сложившаяся ситуация не кажется подавляющему большинству ее представителей хоть сколько-нибудь тревожной или опасной. Нечастые попытки (например, Льва Аннинского, Павла Басинского или автора этих строк) поставить эту проблему в фокус общественно-литературного обсуждения, понимания не встречают. Как не встречают его и идущие из противоположного лагеря призывы Владимира Бондаренко: «Птица-Русь всегда летит с двумя крылами, так было и так будет. Крыло западничества, крыло русскости, почвенности. Какому либеральному идиоту пришла мысль отрезать крыло? И куда же любезные либералы полетели с одним крылом: прямиком на литературную помойку? Разве тоска не нападает, ностальгия не гложет по утраченному единству?»

Понять такого рода озабоченность нетрудно, так как пребывание в добровольной изоляции от общенационального литературного процесса ведет писателей-патриотов ко все большей и большей маргинализации, представляя их совокупную творческую деятельность такой же локальной и экзотической субкультурой, как, допустим, гей-литература или фэнтези-проза. Но ответы на бондаренковский вопрос: «Нужны ли нам две разбегающиеся галактики внутри культуры одной страны? Такого же нет нигде в мире», – если и приходят, то из того же коммуно-патриотического лагеря, и ответы остужающие, влекущие отнюдь не к поиску консенсуса или любой формулы мирного сосуществования в литературе: «Требуется вполне осознанное и решительное размежевание среди интеллигенции. Прежние недомолвки и увертки более недопустимы. Те, кто не принимает перспективы духовной и физической гибели России, должны прямо заявить, что более не будут терпеть деятельности духовных погромщиков….» (Александр Панарин).

Приходится делать вывод, что подводить окончательный итог гражданской войне демократов и патриотов пока еще рано. В конце концов, политика расовой сегрегации в ЮАР продержалась 45 лет, и не исключено, что нынешний идеологический водораздел не исчезнет, но сменится каким-либо иным, – например, гендерным, на котором настаивают наиболее отчаянные феминистки, утверждающие, что нет и не может быть ничего общего между женской и фаллократической литературами.

См. БАРРИКАДНОЕ МЫШЛЕНИЕ В ЛИТЕРАТУРЕ; ВОЙНЫ ЛИТЕРАТУРНЫЕ; ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА В ЛИТЕРАТУРЕ; КОНВЕРГЕНЦИЯ В ЛИТЕРАТУРЕ; ЛИТЕРАТУРНЫЙ ПРОЦЕСС; МАРГИНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА; МУЛЬТИЛИТЕРАТУРА; ПАТРИОТЫ И ДЕМОКРАТЫ В ЛИТЕРАТУРЕ

АТРИБУЦИЯ

от лат. attributio – приписывание.

Установление автора литературного произведения (когда оно анонимно либо подписано псевдонимом или реальным именем другого лица), а также времени и места его создания. Возникнув как одна из основных проблем текстологии еще в античную эпоху вместе с возникновением сомнений в принадлежности Гомеру «Илиады» и «Одиссеи», атрибуция с веками превратилась в своего рода дискуссионную зону, так как до сих пор не утихают споры вокруг авторства шекспировских пьес (самым свежим примером здесь может служить изданная в 1997 году книга Ильи Гилилова «Игра об Уильяме Шекспире, или Тайна Великого Феникса»), «Слова о полку Игореве» (см. гипотезы Михаила Зимина, Олжаса Сулейменова и др.), приапических поэм «Лука Мудищев» и «Тень Баркова», многих других классических произведений. Причем если в одних случаях проблема находит доказательное решение (что произошло с установлением авторства стихотворений, подписанных Черубиной де Габриак), то время от времени в зону обсуждений втягиваются и произведения, авторство которых прежде не вызывало вопросов, – так, например, Владимир Бушин усомнился в том, что именно Михаилу Лермонтову принадлежит хрестоматийное стихотворение «Прощай, немытая Россия…»

Проблема атрибуции наполнилась новым содержанием в советскую эпоху. Во-первых, потому что, начиная с конца 1920-х годов, в печать в массовом порядке пошли произведения, созданные в технике так называемой «литературной записи» (то есть подписанные реальным человеком – например, знатным рабочим, полководцем, деятелем политики, бизнеса или культуры, – но не написанные им самостоятельно, а лишь записанные с его слов или по материалам, им предоставленным, – здесь классическими следует признать случаи с авторством «Малой земли», «Возрождения» и «Целины», за которые Ленинскую премию получил Леонид Брежнев, или автобиографических книг, будто бы надиктованных Борисом Ельциным). Во-вторых, потому что в ряде случаев авторы, чье появление в печати было исключено, вынуждены были идти на подлог, публикуя свои произведения под именами, которые добровольно предоставляли им их друзья, чье положение в литературном мире было более устойчивым (примером здесь могут служить некоторые переводы, подписанные именем Анны Ахматовой, или переводы, которые Юлий Даниэль, вернувшись из лагеря, печатал под именами своих друзей). И наконец, в-третьих, потому что распространилась практика, когда автор писал произведения по оплаченному заказу и соответственно под именем другого лица, нуждавшегося по тем или иным причинам в приобретении и/или упрочении собственного писательского статуса. Здесь чаще всего рассказывают о мастерах так называемой «секретарской» литературы, прибегавших к услугам «литературных негров», и о представителях литературы народов СССР, которые таким образом покупали себе авторство произведений, всецело созданных их «переводчиками», так что вопрос об авторстве мог рассматриваться уже как специфически частный случай вопроса о плагиате.

Тем не менее из сугубо академической (или моральной) проблемы в проблему гражданского права атрибуция превратилась только в 1990-е годы, когда роль правообладателя стали присваивать себе издатели и либо под одним и тем же именем появлялись (появляются) произведения разных авторов, либо произведение, подписанное одним именем, оказывалось (оказывается) результатом коллективного творчества, где одно лицо выдвигает сюжетную идею, другое – сочиняет основной массив текста (или часть его), третье – берет на себя диалоги, а четвертое – пейзажи или, предположим, эротические сцены. Мир коммерческой литературы постоянно порождает сплетни, слухи и предположения о том, кому «на самом деле» принадлежит авторство того или иного сериального проекта или произведений, составляющих этот проект. Причем, поскольку на практике вопрос об авторстве ныне интерпретируется как строго охраняемая (в том числе и контрактами) коммерческая тайна издателя, слухи такого рода приобретают гласное подтверждение лишь изредка – когда функции филологической экспертизы и сертифицирующей инстанции приходится брать на себя суду. Среди наиболее известных случаев такого рода – многолетняя тяжба вокруг романов «Журналист для Брежнева» (1982), «Красная площадь» (1983) и др., которые при первых публикациях были подписаны именами Эдуарда Тополя и Фридриха Незнанского, лишь недавно (20.02.2004) увенчавшаяся судебным постановлением о том, что единственным автором этих произведений следует считать Э. Тополя. Достоянием гласности стал также приговор суда, удостоверивший принадлежность криминальной серии «Я – вор в законе» не Евгению Сухову, чье имя стоит на обложках книг, а коллективу авторов, передавших свои права издательству «АСТ-Пресс».

См. АВТОР; АВТОР ФАНТОМНЫЙ; КНИГГЕР; КОММЕРЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА; МЕЖАВТОРСКАЯ СЕРИЯ; СКАНДАЛЫ ЛИТЕРАТУРНЫЕ; СОАВТОРСТВО

АУТИЗМ И КОММУНИКАТИВНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ

от древнегреч. autos – сам и лат. communicatio – делать общим, связывать, общаться.

Если попытаться поместить эти понятия в соответствующие им смысловые гнезда, то с аутизмом, вне сомнения, окажутся связанными замкнутость и общественная пассивность, погруженность в свой внутренний мир и отстраненность от окружающей действительности, может быть даже мизантропия, ибо человек, отказывающийся от общения со своими современниками, вряд ли высокого о них мнения. И наоборот – коммуникативность с очевидностью влечет к активности и любознательности, инициативности и общительности, стремлению поделиться с людьми своими мыслями, своим настроением, жизненным опытом. Сталкиваясь с сочинениями аутистов, мы, как правило, говорим об их глубине, но и о сложности, обычно даже о переусложненности и темности, требующей от читателя встречного труда души, готовности и подготовленности к (изнурительной подчас) дешифровке авторского месседжа. Тогда как книги, отмеченные высоким уровнем коммуникативности, общедоступны, как Художественный театр времен Константина Станиславского и Владимира Немировича-Данченко. Их авторы ценят художественную ясность и понятность, стремятся завладеть нашим вниманием, ибо говорят они не сами с собою, не с Богом или иными провиденциальными собеседниками, а с читателями, и говорят о том, что нам, читателям, близко и интересно.

Судить о том, какой склад авторской личности «лучше», – занятие столь же неблагодарное (и пустое), как и выбирать между типами темперамента или рассуждать о достоинствах интроверта в сравнении с экстравертом. Какими писатели родились, такими мы их и принимаем, вполне отдавая себе отчет в том, что литература как раз и живет сопряжением, а нередко и противоборством этих разноориентированных тенденций. Причем ареной конфликта может оказаться душа художника, в которой в одних случаях побеждает импульс к самопогружению в глубины личного «Я», а в других, напротив, зреет совсем иной порыв: «Мне к людям хочется, в толпу…» (Борис Пастернак). И имя этого поэта, прошедшего долгий путь к неслыханной простоте и открытости «Стихов из романа», здесь столь же уместно, как и имя Александра Пушкина, двигавшегося, как все мы помним, в прямо противоположном направлении: от предельно коммуникативной поэзии 1820-х годов к затемненным и переусложненным, «закрытым», как полагали современники, стихам предгибельных лет. Это понятно, как понятно и то, что одни типы и даже жанры словесности в сродстве с аутизмом, а другие, наоборот, с установкой на коммуникативность. Скажем, деятельность в сфере массовой или миддл-литературы заведомо исключает художественную аутичность, куда более уместную в медитативной лирике или философской эссеистике. И спору нет, что аутисты не вправе рассчитывать на популярность своего творчества (публика будет к нему, в лучшем случае, почтительно равнодушна), тогда как гении коммуникации могут стяжать столь массовый успех, что он отраженным светом привлечет читательское внимание и к произведениям с отчетливо выраженной аутичной доминантой.

Так, в частности, произошло в 1960-е годы, когда на первые роли в литературном спектакле вырвалась эстрадная поэзия (Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко, Роберт Рождественский), авторская песня (в диапазоне от Булата Окуджавы до Владимира Высоцкого), исповедальная проза (Анатолий Кузнецов, Василий Аксенов, Анатолий Гладилин), драматургия Виктора Розова, Александра Володина, других «вкладчиков» в репертуар театров «Современник» и на Таганке. Собственно художественная ценность произведений этих авторов с тех пор многократно ставилась под сомнение, но… Вряд ли кто станет спорить с тем, что им удалось, во-первых, создать столь «удивительно мощное эхо» (Леонид Мартынов), что на его фоне громко прозвучали и голоса гораздо более аутичных Беллы Ахмадулиной или Юрия Казакова, а во-вторых, удалось обеспечить такой уровень общественной заинтересованности в литературе, что период хрущевской «оттепели» и теперь, вопреки всем сомнениям, воспринимается как пора бурного и плодоносного цветения.

И наоборот – наши дни, когда резкий сдвиг авторов качественной поэзии и прозы в сторону аутизма оттолкнул читателей к литературной и внелитературной «попсе», в объятия как переводной, так и отечественной массовой словесности. Можно, разумеется, дискутировать о том, что здесь первично: согласный (и такое впечатление, что согласованный) уход наших лучших писателей в свои демонстративно закрытые для непосвященных внутренние миры или невнимание публики, побуждающее уносить, – как сказал бы Валерий Брюсов, – «зажженные светы» в аскетически бедные, зато уютные «пещеры». Можно, – вслед, например, за Максимом Амелиным, – утверждать: «Поэзия вернулась в свои берега, обратилась к истинному своему предназначению. Ее коммуникативная функция ныне ничтожна, и – слава Богу!» Все можно, «и, наверное, это хорошо, что поэзия так сопротивляется духу стандартизации и “раскультуривания”», – заметил Владимир Новиков. Но при этом он же в «Романе с языком» не Евгения Евтушенко даже, а Эдуарда Асадова с явственной симпатией назвал гением коммуникации: «В нее с ним вступали на моем веку сначала мои одноклассницы, потом мои ученицы, а также совсем недавно одна студентка пятого курса, которой прогрессивные преподаватели безуспешно впаривали Пастернака с Мандельштамом, призналась мне как-то, стыдясь блеска в глазах, что Асадова как первую любовь никогда не забудет».

Так что же – ориентация на Э. Асадова? Вряд ли, тем более, что эта «вакансия поэта» никогда не бывает пустой, и ее с успехом занимает ныне Андрей Дементьев, безусловно лидирующий по объему продаж среди всех действующих сегодня лириков. Гениями коммуникации, если ограничить обзор только поэзией второй половины ХХ века, были ведь, помимо уже упомянутого позднего Бориса Пастернака, еще и Анна Ахматова, и Александр Твардовский, и Борис Слуцкий, и Николай Рубцов, и Давид Самойлов – примеры и образцы несравненно более обнадеживающие. Так что, думается, пора бы осознать нынешнее посрамление коммуникативности как актуальную художественную проблему. А тем самым и попытаться найти пути ее решения, выбравшись из «пещер» на свет Божий, к читателям, понятым не как равнодушная масса, а как потенциальные собеседники.

См. КАЧЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА; МАССОВАЯ ЛИТЕРАТУРА; МИДДЛ-ЛИТЕРАТУРА; СУМЕРКИ ЛИТЕРАТУРЫ; ЭСКАПИЗМ

Загрузка...