1. Масштабы катастрофы: от «свободы» к каннибализму

«Мы живем в эпоху, аналогичную эпохе гибели античного мира».

Н.А. Бердяев

«Революция есть катастрофа в истории России, величайшее государственно-политическое и национально-духовное крушение, по сравнению с которым Смута бледнеет и меркнет».

А.И. Ильин

1.1. Политические катаклизмы

«Россия стоит в раздумье между двумя утопиями: утопией прошлого и утопией будущего, выбирая, в какую утопию ей ринуться».

В.Г. Короленко


Описание и интерпретацию жизни «маленького человека» в условиях цивилизационной катастрофы необходимо, на мой взгляд, предварить зарисовкой ее компонентов и масштабов. Этот обзор неизбежно имеет пунктирный и во многом вторичный характер, что обусловлено задачами этой части книги. Опыт жизни и историографии в XX в. располагает к скромности — к отказу историка от высокомерной веры исторической науки XIX столетия в возможность восстановить прошлое в полном объеме и без искажения пропорций. Подобная, теоретически и практически недостижимая, реконструкция в данном случае не намечается и не требуется. Мне представляется целесообразным очертить контуры лишь тех событий и процессов, которые не могли не оказать серьезного влияния на жизнь людей и требовали от них ответных реакций. Такая постановка задачи объясняет и, надеюсь, оправдывает скупость и фрагментарность описания, опирающегося, по большей части, на основательные наработки специалистов, благо, в исследованиях событийного ряда, макроструктур и процессов периода революции и гражданской войны в России и на Урале недостатка не ощущается. Несмотря на общеизвестность, если не банальность фактов, которые здесь будут изложены, я не советовал бы читателю — вне зависимости от уровня его исторической эрудиции — обойти вниманием первую часть книги. Она поможет представить общий контекст рассматриваемого периода, обозначить, образно говоря, общие границы сцены, эскиз декораций, основные линии сценария, которым вольно или невольно будут следовать герои описываемой драмы. Поскольку предполагаемая реконструкция преимущественно обязана результатам усилий многих историков (хотя ряд материалов в ней будет приведен впервые), в этой части книги неизбежны историографические вкрапления: в ней придется коснуться ряда проблем и сюжетов, по которым историки сохраняют разногласия или с трудом идут на сближение позиций. Наконец, по ряду проблем, касающихся влияния революции и последовавших за ней событий на жизнь населения, автор предпринимает попытку выработать самостоятельную позицию, обусловленную не столько новизной материала, сколько непривычным углом зрения.


Политический хаос 1917 года.

«...Стоит взглянуть на Комитетские "Известия", на "Извещение", подписанное Родзянкой, — писала в дневнике 28 февраля 1917 г. З.Н. Гиппиус, которую Февральская революция застала в Петрограде. — Все это производит жалкое впечатление робости, растерянности, нерешительности. Из-за каждой строчки несется знаменитый вопль Родзянки: "Сделали меня революционером! Сделали!"» [68]

Под репликой, вложенной в уста председателя Государственной думы 4-го созыва и человека крайне умеренного политического темперамента М.В. Родзянко, мог бы, положа руку на сердце, подписаться любой политик оппозиции — как из числа российских либералов, слывших в официальных сферах и в правых кругах партийно-политического ландшафта России крайними революционерами, так и из социалистов, связавших свою судьбу с будущей революцией. Ни одна из российских политических партий не могла «претендовать на честь инициативы в русской революции»[69] Сам В.И. Ленин в январе 1917 г., за месяц до революционных событий в столице Российской империи, оценивал перспективу революции из своего цюрихского далека крайне пессимистично, полагая, что его поколение революционеров не доживет до нее.[70]

Многолетние разговоры о грядущей революции, запугивание ею правительственных кругов со стороны умеренной оппозиции, попытки приблизить ее работой в подполье и эмиграции оказались блефом. Революция 1917 г. обрушилась на Россию совершенно неожиданно.

Если в столицах, где политическая общественность, ограниченная рамками парламента, независимой печати и центральных представительств умеренных партий, все же по инерции продолжала действовать, начало революции вызвало шок, то в провинциальных регионах петроградские события рубежа февраля-марта породили всеобщее замешательство. Партийная жизнь на периферии империи, в том числе и на Урале, после последнего всплеска во время избирательной кампании 1912 г. в Государственную думу замерла или еле теплилась, существуя в большей степени в секретном делопроизводстве политического сыска, который за неимением жизнеспособных противоправительственных организаций поддерживал видимость их существования ради обоснования собственной значимости. По мнению одного из знатоков ситуации начала 1917 г. на Урале, Февральская революция в регион была в буквальном смысле слова «прислана в запечатанном конверте».[71]

События 1917 г. в уральской провинции, сотни раз изложенные в исследовательской, учебной и справочной литературе и расписанные чуть ли не по дням,[72] развивались по общероссийскому сценарию и, казалось бы, не предвещали превращения Урала в один из эпицентров всероссийской трагедии. После первых полуслухов — полуофициальных сообщений о начале революции информация о столичных событиях, несмотря на частичное сопротивление местных властей, в первые дни марта ураганно распространилась по городам Урала, вызывая ответную реакцию в виде многочисленных манифестаций и митингов. В глухие уголки горнозаводской зоны и в удаленные от уездных центров и железных дорог сельские местности сведения о революции проникли с опозданием на недели. Было бы, видимо, преувеличением говорить о всеобщем восторге и воодушевлении по поводу смены политического режима — настроения колебались от радостных надежд на быстрое решение всех проблем до недоумения и равнодушия.

К середине первой декады марта 1917 г. власть губернаторов и других представителей прежней гражданской администрации перешла к председателям губернских и земских управ и главам городских Дум — все они получили статус комиссаров Временного правительства. Отстранение прежних представителей власти сопровождалось стихийным и насильственным, с эксцессами погромного характера, разрушением структур правопорядка и политического сыска. Преследование полицейских и жандармов, самосуд над бывшими представителями власти, попытки уничтожения делопроизводства органов сметенного режима, захват тюрем и освобождение без всякой проверки всех заключенных, преимущественно уголовных, прокатились по Уралу, превратившись в своеобразный символический акт расправы с царским строем и признания новой власти. Наряду с органами местного самоуправления, значение которых в управлении подведомственными территориями в этой связи резко возросло, повсеместно, хотя и с различными темпами и интенсивностью, стали возникать разномастные общественные органы, претендующие на участие во власти — Комитеты общественной безопасности (КОБы) или общественных организаций (КОО), Советы рабочих, солдатских, затем — крестьянских депутатов. При этом активно воспроизводился опыт первой российской революции, точнее — конца октября 1905 г., когда комитеты общественной безопасности или обороны создавались в ответ на столкновения революционно и патриотически настроенных манифестантов, интерпретированные современниками (а затем — и исследователями) как еврейские погромы. Этим отчасти объясняется более стремительное, по сравнению с Советами (неразвитыми в 1905 г. на Урале), возникновение КОБов. Так, в Вятской губернии образование Советов растянулось на месяцы между 14 марта и октябрем 1917 г., в то время как большинство КОБов — 9 из 12, даты возникновения которых точно известны, — было создано 3-9 марта.[73] В результате в первую декаду марта КОБы в уральских городах доминировали, а Советов насчитывалось около 20. Однако вскоре это соотношение кардинально изменилось. Распространение КОБов — этого феномена городской жизни, возникшего, как и в 1905 г., по инициативе земств и других, растущих, как грибы после дождя, общественных и партийных организаций, — быстро натолкнулось на естественную границу: неразвитость уральских городов. В то же время в горнозаводской зоне и, в меньшей степени, на селе организовывались Советы — своеобразная модификация живой общинной традиции. В результате в Перми уже 19 марта удалось провести совещание представителей 83 городов и заводских поселков, в которых процесс формирования Советов находился в разгаре или завершился. Преобладающая часть Советов организовалась на Урале во второй половине марта — апреле: к концу этого периода их существовало уже 145. Наиболее интенсивно этот процесс протекал в Пермской губернии. К началу июля 1917 г., когда количество Советов на Урале по сравнению с апрелем удвоилось, более половины из них действовало в Пермской губернии (170), за которой с большим отрывом следовали Вятская (60), Уфимская (43) и Оренбургская (20).[74]

Активное участие в создании многообразных общественных объединений приняли возродившиеся из небытия партийные организации социалистов-революционеров, социал-демократов, конституционных демократов. В течение десятилетий советские исследователи, в том числе уральские, пытались определить точное соотношение численности большевиков и меньшевиков, количество Советов, шедших за ленинцами или умеренными социалистами эсеровской и меньшевистской ориентации. Так, по данным Ф.П. Быстрых, в марте-апреле 1917 г. за большевиками шло 20% Советов Урала, к 25 октября, на момент начала Октябрьской революции, удельный вес пробольшевистских Советов вырос до 62%.[75] Н.К. Лисовский с точностью до одного человека сосчитал количество большевиков (1560) и меньшевиков (5263) в 17 объединенных организациях уральских социал-демократов в апреле 1917 г. [76] Между тем, уже сам факт их затянувшегося до сентября размежевания ставит под сомнение возможность столь точной реконструкции внутрипартийной группировки единомышленников, которые и сами в середине апреля 1917 г. вряд ли смогли бы с уверенностью отнести себя к тому или иному направлению. Основанные на перегруженных мощным пропагандистским зарядом большевистских документах, воспоминаниях и более позднем определении политических позиций тех или иных партийных и советских деятелей, подобные статистические выкладки должны восприниматься исследователями по возможности критично. То было время, когда будущие непримиримые большевики выражали полную солидарность с Временным правительством и призывали к продолжению войны до победного конца,[77] когда земства принимали решения о финансировании Советов; когда члены КОБов входили в состав Советов, а члены Советов были представлены в КОБах; когда социалисты сотрудничали с бывшими и будущими врагами — кадетами; когда социал-демократы, в том числе большевики, входили в комитеты общественных объединений, признанных впоследствии советской историографией «местными органами власти Временного правительства», которые «...формировались из кадетов, офицерства и представителей мелкобуржуазных партий».[78] Большая часть 1917 г. прошла в обстановке совершенно неопределенной перспективы, неясной расстановки политических сил и невыраженных линий противостояния: пресловутое «двоевластие» Советов и органов власти Временного правительства на периферии бывшей империи реально оборачивалось многовластием бесчисленных государственных, квазигосударственных, общественных и партийных органов, учреждений и организаций, бестолковая конкуренция которых на деле означала безвластие, паралич управления и контроля над происходящим. Внутренняя логика и железные закономерности, приписанные позднее историками революционному процессу 1917 г.,[79] при ближайшем рассмотрении ситуации не обнаруживаются. Политический хаос, усугубленный неустойчивостью и ненадежностью хозяйственного положения и деградацией быта, вызывал растущее раздражение населения, в котором ожидание сильной власти становилось все более напряженным и нетерпеливым.

Большевистский переворот в Петрограде в октябре 1917 г. только усложнил ситуацию. Сценарии борьбы большевиков за власть на Урале в последние месяцы 1917 - первые месяцы 1918 г. находятся в явном противоречии с созданным задним числом мифом о «триумфальном шествии Советской власти» и свидетельствуют о слабости позиций местных сторонников «диктатуры пролетариата» в Уральском регионе.

Советские историки в свое время приложили немалые усилия, чтобы проиллюстрировать стремительное распространение власти Советов по регионам России, в том числе на Урале. Сделать это было на самом деле несложно, исходя из сроков формального объявления тем или иным Советом о взятии власти в связи с известием о смене правительства в Петрограде. Если судить по этому критерию, уже в октябре 1917 г. власть Советов установилась в 46% населенных пунктов Урала.[80] В этой связи некоторые исследователи предлагали различать между таким «установлением власти» в губернских и уездных центрах и окончательным провозглашением перехода власти съездами Советов, прошедших в декабре 1917 - январе 1918 г, поскольку первоначально объявленная советская власть вовсе не обязательно ориентировалась на большевиков. Так, в шести из 10 губернских и уездных городов, в которых власть Советов была объявлена в течение первой недели после сообщений о свержении Временного правительства, в Советах либо доминировали противники большевиков (Камышлов), либо советская власть была компромиссом ленинцев, меньшевиков и эсеров и выступала за опасную для В.И. Ленина перспективу «однородного социалистического правительства» (Екатеринбург, Уфа, Златоуст), либо власть вскоре передавалась местному самоуправлению (Челябинск, Шадринск).[81]

Нет оснований не согласиться с убедительно аргументированным мнением П.И. Костогрызова:

«...следует прежде всего указать на некорректность отождествления понятий «советская власть» и «большевистская власть» (по крайней мере, в первые месяцы после Октябрьского переворота), которые не различала историография советского периода, имея в виду именно установление единовластия ленинской партии... целью переворота для большевиков было установление своей партийной диктатуры, а Советы являлись лишь наиболее удобным инструментом для этого. Когда по тем или иным причинам они таким инструментом быть не могли, большевики отказывались от принципа "советской власти"».[82]

Исходя из соотношения сил большевиков и их политических противников, можно, следуя логике П.И. Костогрызова, выделить несколько сценариев перехода власти к большевикам или их борьбы за нее. Если на стороне ленинцев был явный перевес сил, то власть бралась ими легко и без сопротивления. Эта модель установления «диктатуры пролетариата» преобладала (хотя и не была единственной) в горнозаводской зоне, особенно на Среднем Урале — в Екатеринбургском, Верхотурском и Красноуфимском уездах Пермской губернии.

Иначе устанавливалась советская власть в губернских и уездных центрах. Там переход управления в руки Советов был сопржен со значительными трудностями, в результате чего в конце октября новая власть установилась лишь в одном городе (Кунгур Пермской губернии), в ноябре и декабре — в 12 (по шесть в месяц), в январе 1918 г. — в 13, в феврале — в пяти, в марте — в трех: в Сарапуле Вятской губернии, Верхнеуральске Оренбургской и Златоусте Уфимской губернии.[83]

Там, где силы большевиков, с одной стороны, эсеров и меньшевиков, с другой, были уравновешены, создавались коалиционные органы — революционные комитеты, военно-революционные комитеты, исполкомы Советов и даже комитеты спасения революции (Чусовской завод), — которые затем (в ноябре-декабре 1917 г.) без вооруженных столкновений отстранялись от власти большевизированными Советами. По такой схеме развивались события в Екатеринбурге, Уфе, Перми.

Еще более сложная для большевиков ситуация возникала, если расстановка сил в Советах была не в их пользу. В таких случаях им приходилось добиваться перевыборов Советов, как это произошло в горнозаводской зоне Южного Урала (Саткинский, Юрюзаньский, Белорецкие заводы), на ряде заводов Среднего Урала (Нижнетагильский, Кусинский, Верхотуринский), в Камышлове, Вятке. Если же мирный вариант прихода к власти через механизм перевыборов не удавался, большевики шли на насильственные меры: вооруженный захват власти, разгон Советов, физическое устранение противников, установление открытой диктатуры чрезвычайных органов. Такой сценарий был разыгран большевиками в Златоусте, Красноуфимске, Чердыни, Ирбите, Сарапуле. Не менее чем в 11 уездных центрах Урала местным большевикам пришлось прибегать к вооруженной помощи со стороны красногвардейских отрядов и даже балтийских матросов.[84]

Особенно драматично развивалась борьба за власть на Южном Урале — в Оренбургской губернии. Избранный в сентябре 1917 г. на чрезвычайном войсковом круге Оренбургского казачьего войска войсковым атаманом и главой войскового правительства, А.И. Дутов в начале ноября 1917 г. по решению чрезвычайного совещания, созванного губернским комиссаром Временного правительства, получил всю полноту полномочий для предотвращения большевистского захвата власти. Противостояние большевикам относительно хорошо организованных казачьих контингентов фактически являлось прологом гражданской войны за полгода до официального ее начала в России. Лишь 18 января 1918 г. Оренбург в ходе регулярных боевых действий оказался под контролем советской власти, которая продержалась в нем полгода — до начала июля 1918 г. Позиции А.И. Дутова еще более усиливались поддержкой созданного летом 1917 г. Башкирского центрального шуро (совета), стремления которого создать автономный Башкурдистан натолкнулись на неприятие со стороны пришедших к власти большевиков.[85]

В целом, 1917 г. на Урале был отнюдь не праздничным смотром большевистских сил. Мнение старого бескомпромиссного оппонента большевизма, лидера екатеринбургских кадетов Л.А. Кроля, сформулированное в телеграмме А.Ф. Керенскому 8 мая 1917 г. — «здесь царство Ленина, большевизм развивается...» [86] — явно драматизировало положение дел. Приключения советской власти на Урале в конце 1917 - начале 1918 г. свидетельствуют скорее об относительной слабости позиций большевиков в регионе. По мнению другого современника событий, А.И. Деникина, уральская и сибирская почва была неблагоприятна для большевизма, который распространялся «...главным образом от центра к периферии чисто механическим путем, вдоль железнодорожных магистралей. Его заносила главным образом волна солдат, отчасти казаков, хлынувших с фронта...».[87]

Какими бы путями ни устанавливалась новая власть, она не только не преодолела политический хаос, но и усугубила его. Слом в январе-марте 1918 г. прежних земских и муниципальных структур нарушил всякую преемственность в осуществлении власти. Чрезвычайные методы управления, волна жесточайших реквизиций и репрессий, ничем не оправданное изъятие продовольствия в деревнях и станицах, запрещение частной торговли до предела измотали население, терпение которого взорвалось зимой-летом 1918 г. мощной волной крестьянских восстаний, более известной в литературе как «кулацкая контрреволюция».[88] Она захлестнула Красноуфимский и Шадринский уезды Пермской губернии, часть Бирского и Златоустовского уездов Уфимской, всю северную часть Оренбургской губернии, а летом расплескалась по всему Уралу, захватив и горнозаводскую зону — Невьянский, Верх-Исетский, Саткинский, Кусинский и другие заводы. Наконец, в августе 1918 г. разразилось восстание рабочих Ижевского и Воткинского заводов в Вятской губернии, охватившее площадь не менее 35 тыс. кв. км. Антибольшевистские восстания захватили в Вятской губернии Уржум и Нолинск, Яранск и Санчурск.

К произволу местных властей следует присовокупить анархию, связанную с распадом связей между территориями страны. Этому способствовало не только стремление национальных территорий к самоопределению, но и основной принцип советской власти, позволявший концентрировать в руках каждого Совета любого уровня — от областного до сельского — всю полноту властных полномочий и претендовать на независимость от Москвы: «Всего за несколько месяцев Россия регрессировала политически до уровня раннего средневековья, когда она состояла из удельных княжеств».[89] В июне 1918 г. на территории бывшей империи существовало не менее 30 «правительств».[90] Попытка большевистского руководства ограничить этот процесс с помощью образования весной 1918 г. новых территориально-административных единиц — шести крупных областей, в том числе Уральской с центром в Екатеринбурге, — не смогла оздоровить ситуацию. На Урале фактически действовали свои правительства — Советы народных комиссаров (Совнаркомы): Уральский областной в Екатеринбурге, губернский в Уфе, уездный в Златоусте. В воспоминаниях Л.А. Кроля зафиксирован анекдотический эпизод, полумифический по содержанию, но точный по определению тенденции:

«1917 год застал на Урале большевиков вполне организованными, и ими в столице Урала, Екатеринбурге, был образован для управления Уралом свой автономный Совнарком. Москва сильно боролась с таким сепаратизмом и только в начале мая 1918 года одолела его, когда Уральский Совнарком стал сильно нуждаться в денежных знаках, не успевая изготовлять их и будучи вынужден обратиться за помощью к Москве. По моим сведениям, Москва отправила тогда поезд с кредитками и с сильным отрядом, чтобы предложить Уральскому Совнаркому на выбор то или другое в зависимости от подчинения или неподчинения».[91]

О том, насколько крупные размеры приобрел территориальный развал государства, косвенно свидетельствует введение в Конституцию РСФСР 1918 г. статьи о том, что «звание народного комиссара принадлежит исключительно членам Совета Народных Комиссаров, ведающего общими делами Российской Социалистической Федеративной Советской Республики, и никаким иным представителям Советской власти как в центре, так и на местах присвоено быть не может» (гл. 8, ст. 48).

Общероссийская тенденция децентрализации власти усугублялась на Урале удаленностью от центра, низкой плотностью населения, разбросанностью населенных пунктов, неразвитостью городской жизни и дорожной сети, и, не в последнюю очередь, — специфическими формами организации промышленности, благодаря которым каждый горнозаводский округ и отдельный завод с жителями, владеющими хозяйством в заводском поселке и тем самым неразрывно связанными с заводом, превращались в автономные и самодостаточные единицы:

«Завод являлся как бы составной частью самого существа рабочих, и, лишенные возможности свободного перехода с завода на завод, они готовы были защищать свой завод, как свою собственность. Это породило своеобразный сепаратизм, и каждый завод представлял из себя самостоятельную республику, не поддаваясь общему учету и контролю».[92]

Население, страдая от всеобщего распада, ненадежности настоящего и неопределенности будущего, с глухой ненавистью или открытым возмущением взирало на хаос и произвол большевистского властвования, готовое с радостью, хлебом-солью, встретить освободителей от этого кошмара, кем бы они ни были.


Урал, изрезанный фронтами.

С конца весны 1918 г. по лето 1919 г. политические катаклизмы на Урале достигли апогея: регион превратился в котел, в котором клокотала трагедия гражданской войны.[93] Сформированный в России из военнопленных подданных Австро-Венгрии еще до прихода большевиков к власти Чехословацкий корпус численностью 42 тыс. вооруженных человек после сложных переговоров большевистского правительства с Францией был направлен с Украины во Владивосток для последующей отправки океаном в Европу. В условиях царившего в стране хаоса эшелоны с измученными дорожными неудобствами и противоречивыми слухами о своем будущем людьми растянулись по Транс-Сибирской магистрали на тысячи километров от Пензы до Владивостока. Достаточно было незначительного повода, чтобы вспыхнуло возмущение, кардинально изменившее неясную расстановку сил и повернувшее развитие событий в неожиданное русло. Ряд инцидентов между пассажирами расположенных на железнодорожных станциях эшелонов и местными властями привел к серьезному конфликту, в результате чего крупные города Поволжья, Урала и Сибири оказались в руках вооруженных легионеров, против своей воли ставших на некоторое время козырной картой в политической и военной борьбе, которую пытались разыграть различные противники большевистской диктатуры. Заручившись поддержкой Чехословацкого корпуса, в Самаре статус областного правительства приобрел Комитет членов Учредительного собрания (Комуч), приступивший в начале июля к комплектованию Поволжской народной армии. Оттесненный весной 1918 г. советскими боевыми формированиями в Тургайские степи А.И. Дутов вновь занял в начале июля Оренбург. Члены Башкирского правительства, арестованные советской властью в феврале 1918 г. в Оренбурге и освобожденные в начале апреля ненадолго занявшим город отрядом казаков и башкир, восстановили правительство и в начале июня приступили к формированию башкирского войска. Омские соседи, воспользовавшись ситуацией, создали Временное Сибирское правительство, а в Екатеринбурге в августе 1918 г., через три недели после взятия его чехами, начало действовать Временное областное правительство Урала.

Приведенная выше лаконичная зарисовка превращения региона в лоскутное одеяло не в состоянии отразить все сложности этого процесса: на него налагались повсеместные крестьянские и казачьи выступления и Ижевско-Воткинское восстание в августе-ноябре 1918 г. Участник событий и авторитетный «красный» военный специалист И. Подшивалов так охарактеризовал многослойность политических событий:

«Лето 1918 г. на Урале — период наивысшего напряжения революционной борьбы. Последняя расплеснулась брызгами по всему Уралу. Она выразилась в многообразном и всеохватывающем движении восставшего населения, наплывших отрядов офицеров, казаков, чехов; учесть их, особенно подробно, не представляется возможным».[94]

Озабоченные, особенно в условиях контрнаступления Красной Армии, очевидным распылением сил вследствие образования региональных правительств, противники большевизма попытались сформировать общероссийские государственные структуры. На Государственном совещании 8-23 сентября 1918 г. в Уфе было заключено компромиссное соглашение между двумя конкурентами — Комучем и Временным Сибирским правительством, результатом которого стало создание Временного Всероссийского правительства, более известного под названием «Уфимская Директория». В начале ноября решением Директории все областные правительства были распущены. Новое образование оказалось эфемерным и через две недели — 18 ноября — само оказалось ликвидированным: его члены были арестованы в Омске в ходе военного переворота и установления военной диктатуры А.В. Колчака.

Между тем, для советских войск, которые к началу чехословацкого выступления насчитывали на Урале около 30 тыс. человек и были лишь наполовину вооружены, военная ситуация складывалась неблагоприятно. Несмотря на создание декретом Совета народных комиссаров от 13 июня 1918 г. Восточного фронта, Красная Армия, лишенная поддержки населения и теснимая антибольшевистскими «народными армиями» региональных правительств, формированиями Чехословацкого корпуса, казаков и повстанцев, теряла позицию за позицией. За неделю до антисоветского восстания и падения власти большевиков в Екатеринбурге в июле 1918 г. была спешно расстреляна семья последнего императора. Одновременно в районе Алапаевского завода были произведены казни великокняжеских семей. К августу 1918 г. на большей части Прикамья, Среднем и Южном Урале, равно как и в соседних Западной Сибири и части Поволжья, советской власти уже не существовало.

Осенью, после взятия Красной Армией Казани (10 сентября), возникла реальная возможность перехода ее частей в наступление. В это время ей противостояли три армейские группировки. На пермском направлении были сосредоточены чехи и сибирские части под общим руководством Р. Гайды. Самарское направление прикрывали Народная армия под командованием В.О. Каппеля и С.Н. Войцеховского, 1-я Чехословацкая дивизия и 3-й Уральский корпус М.В. Ханжина. Южная группировка включала части Отдельной Оренбургской армии А.И. Дутова и отряды уральского казачества. К концу октября «красными» были заняты Поволжье и значительная часть Южного Урала, в ноябре — Ижевск и Воткинск, зимой 1918-1919 гг. — Уфа, Бирск, Оренбург, Орск. Успеху «красных» на Урале содействовали, помимо прочего, уход в конце 1918 г., после капитуляции Германии в Первой мировой войне, Чехословацкого корпуса с фронтов гражданской войны, а также отрезвление населения по поводу возможностей «белых» обеспечить мирное и надежное существование. Одним из проявлений массового недовольства была переориентация Башкирского правительства в феврале 1919 г. с борьбы против советской власти на сотрудничество с ней, вызванная растущим разочарованием режимом А.В. Колчака, при котором перспектива национальной автономии оказалась наглухо закрытой.

Между тем, до окончания регулярных боевых действий на Урале было еще далеко. Одновременно с осенне-зимним успехом «красных» на северном участке фронта Сибирская армия Р. Гайды потеснила 3-ю Армию и в конце декабря 1918 г. заняла Пермь, захватив тысячи красноармейцев и богатые военные трофеи.

После серьезных продвижений «красных» и «белых» на рубеже 1918-1919 гг. линия фронта на два месяца стабилизировалась, рассеча Урал подобно безобразному шраму. Фронт растянулся с севера на юг на 1400 км. «Белых» представляли Сибирская армия Р. Гайды, Западная (реорганизованная из 3-го Уральского корпуса) армия М.В. Ханжина, Отдельная Оренбургская армия А.И. Дутова, Отдельная Уральская армия Н.А. Савельева (затем — В.С. Тостова). Им предстояло столкнуться с 1-й — 5-й и Туркестанской армиями «красных». К весне 1919 г. друг другу противостояли войска общей численностью около 200 тыс. человек и примерно с равными силами. Обе стороны готовились — правда, с разной интенсивностью — к предстоящим столкновениям.

В начале 1919 г. колчаковское командование приступило к реорганизации вооруженных сил и подготовке стратегического плана войны на весну-лето 1919 г. В марте «белое» наступление переросло в крупный стратегический успех: Западной армией вновь были заняты Бирск, Уфа, Стерлитамак, Белебей, Бугульма, Бугуруслан, выход к Волге снова оказался возможным; Сибирская армия овладела Воткинском, Ижевском, Елабугой, Сарапулом и некоторыми другими населенными пунктами Прикамья: на юге казаки атамана А.И. Дутова заняли Орск и двигались на Оренбург.

Лишь после этого началась переброска дополнительных боевых контингентов «красных» на восток. 10 апреля 1919 г., с созданием двух групп — Северной (2-я и 3-я Армии) и Южной (1-я, 4-я, 5-я и Туркестанская армии) — «красный» Восточный фронт был реорганизован. В конце апреля Южная группа «красных» перешла в наступление и в мае 1919 г. заняла Уфу. Незначительное тактическое отступление «белых» обернулось серьезным поражением, чему способствовали и переход на сторону «красных» нескольких воинских формирований, и отягощенная личными амбициями несогласованность в действиях «белого» армейского руководства. Весеннее контрнаступление Красной Армии, впрочем, еще не означало окончательной победы большевиков: одновременно с наступлением «красных» на южном участке фронта «белые» на северном участке взяли Глазов. Решающие победы Красная Армия одержала лишь в июле, взяв под свой контроль всю территорию Урала. Последними из значительных центров были завоеваны Екатеринбург (14 июля) и Челябинск (24 июля). Стратегически ошибочная для «белых» Челябинская операция и августовское отступление А.И. Дутова из Троицка ознаменовали конец вооруженной борьбы за Урал.

Эта борьба в связи с многочисленностью противоборствующих сторон, неопределенным и постоянно меняющимся соотношением сил носила затяжной и особо разрушительный характер, который отягощался архаизацией форм борьбы из-за преобладания в армиях представителей бывшего крестьянского сословия на фоне понижения профессионального уровня и слабой дисциплины в войсках. Это проявилось как в бесчисленных и безнаказанных актах насилия в отношении гражданского населения — погромах, поджогах, грабежах, — так и в широком применении, особенно на Южном Урале, тактики ведения боевых действий, известной со времен пугачевщины: налетов, быстрых передвижений, неожиданных атак, осады и обороны городов.[95] Эти характеристики в равной мере приложимы как к «белым», так и к «красным». Политический хаос 1917 - начала 1918 г. приобрел на Урале в течение года гражданской войны новые, невиданные размеры. Населенные пункты по несколько раз меняли своих «хозяев», каждый из которых по причине неустойчивости ситуации и материального оскудения очень легко и быстро превращался из «освободителя» в грабителя местных жителей. Практика репрессий и реквизиций превращала противоборствующие стороны, калейдоскопом мелькавшие перед глазами измученного населения, в близнецов и каждый раз вызывала разочарование вскоре после того, как очередную власть встречали хлебом-солью.

Восстановленная весной-летом 1919 г. советская власть воспринималась первоначально как недолговечная, или, по выражению одного из видных советских руководителей Уфимской губернии Б.М. Эльцына, как «десятая власть»: «...то эсеровщина, то учредиловцы, то коммунисты, то чехи, то опять коммунисты, то Колчак, то коммунисты...».[96]

В силу сложного переплетения многих обстоятельств — небывалых разрушений, развала управленческих структур, деградации условий жизни и политической одержимости вернувшихся к власти большевиков — выход из гражданской войны на Урале имел затяжной и болезненный характер. Война не сменилась миром — она получила второе издание, приобретя на этот раз характер крестьянской войны, затянувшейся еще на два года.

Насильственное изъятие продовольственных запасов сельского населения участниками гражданской войны сменилось после ее окончания нереалистичными заданиями по продовольственной разверстке со стороны советской власти, выполнявшимися с не меньшими жестокостью и равнодушием к судьбе обобранного населения. Его положение, таким образом, с окончанием гражданской войны не изменилось к лучшему. Скорее наоборот: пока шла война, оставались надежды на приход какой-нибудь «доброй» власти. Теперь крестьянско-казачьему населению приходилось надеяться только на себя. Ряд обстоятельств облегчал возможности сопротивления: в горной, лесной и степной частях Урала после прекращения боевых операций скрывались десятки тысяч дезертиров из «белой» и «красной» армий, у населения в годы Первой мировой и гражданской войн были накоплены значительные запасы неучтенного оружия, а советская власть была еще слишком слаба для организации скоординированных и массированных действий против повстанцев.

В период с августа 1919 по февраль 1921 г. зафиксировано не менее 30 случаев серьезного, выходящего за локальный уровень, сопротивления уральского населения представителям «диктатуры пролетариата».[97] По всей территории региона действовали партизанские отряды численностью от одного десятка до двух с половиной тысяч участников. Будучи чрезвычайно подвижными, эти отряды предпочитали курсировать на границах территориально-административных образований, подальше от губернских центров, которые пока еще были не в состоянии должным образом скоординировать свои действия, ограничиваясь борьбой с «бандами» поодиночке. Их состав был крайне непостоянным и пестрым: ядро их составляли, как правило, дезертиры или, во всяком случае, люди, имевшие навыки военной службы, а основную и текучую массу — сельское население, измотанное политикой «военного коммунизма». Естественным спутником повстанческих отрядов являлся сильно развившийся в последние годы уголовный элемент, предавая их облику и деятельности разбойный характер.

Осенью 1919 г. повстанческое движение охватило приграничные районы Екатеринбургской, Уфимской и Челябинской губерний, ряд уездов Пермской губернии. В первой половине 1920 г. оно приобрело особо ожесточенный характер в Уфимской губернии, где тяготы разверсточных поборов усугубились невниманием властей к национальным проблемам башкир. Еще в период сотрудничества лидеров башкирских автономистов с Москвой весной 1920 г. А.З. Валидов в беседе с В.И. Лениным с горечью констатировал:

«Среди наших русских товарищей господствует идея, что при строительстве большого здания социалистической России цементирующая роль принадлежит только русскому народу. Они считают, что уважение к восточным людям, вроде нас, станет главной причиной распада российского общества».[98]

Подобное недоверие представителей центральной и местной властей к национальным движениям приобрело в практике продовольственных отрядов самые грубые формы дискриминации, замешанной на ксенофобии исполнителей продовольственной диктатуры. В результате в феврале 1920 г. в Мензелинском уезде вспыхнуло крестьянское восстание «Черного орла», быстро распространившееся на Белебеевский, Бирский и Уфимский уезды и перекинувшееся затем на соседние Вятскую, Казанскую и Самарскую губернии. Лозунги движения имели антикоммунистический характер и отражали неприятие крестьянами политики «военного коммунизма», в организации которого обвинялись «переродившиеся» из революционеров в угнетателей большевики: «Советы без коммунистов», «Даешь свободную торговлю», «Да здравствует партия большевиков, долой коммунистов». Летом того же года невыполнимо высокие планы по сбору продразверстки и чудовищно жестокие формы их реализации на фоне грядущего неурожая, а также мобилизация уставших от многолетней войны казаков на польский фронт вызвали взрыв казачьих и крестьянских восстаний в Оренбургской и Челябинской губерниях. В июле 1920 г. восстали части 2-й Туркестанской кавалерийской дивизии А. Сапожкова, началось формирование казачьего отряда, известного под названием «Голубая армия», бежавшим из заключения казачьим офицерам Е. Мировицким. Активно действовали отряды казаков и башкир численностью от 120 до 500 человек в населенных башкирами местностях Челябинской губернии. В районе Златоуста численность повстанческих формирований достигла 2500 человек, что позволяло даже рискнуть, правда, безуспешно, атаковать город. Наконец, в начале 1921 г., во время пика разлившейся по всей стране массовой борьбы против политики «военного коммунизма», в Западной Сибири вспыхнуло грандиозное крестьянское восстание. Оно охватило значительные части Тюменской, Омской, Курганской, Екатеринбургской, Челябинской губерний и казахские степи. Весной 1921 г., по данным Вятской губчека, в губернии действовало около 50 «бандитских шаек», сосредоточенных большей частью на границе с Костромской губернией.[99] В мае мятежный отряд командира 49-го дивизиона Охранюка-Черского в Оренбургской губернии имел в своем распоряжении два эскадрона кавалерии по 130 сабель, две роты пехоты численностью в 200 штыков, комендантскую роту и пулеметную команду с шестью пулеметами.[100] Летом 1921 г. бывший офицер колчаковской армии полковник Старжевский объединил в «Первую народную армию» разрозненные казачьи отряды на бывшей территории Оренбургского казачьего войска. Впрочем, население края, изнуренное опытом многомесячной и безуспешной борьбы против советской власти и озабоченное перспективой грядущего вслед за засухой 1921 г. голода, к этому времени утратило интерес к действиям повстанцев и перестало оказывать им поддержку. Остатки разрозненных повстанческих отрядов, в том числе и Охранюка-Черского, осенью 1921 г. были рассеяны. Трудно не согласиться с выводом, к которому на основе анализа повстанческих выступлений пришел Д.А. Сафонов: «...крестьянский протест в итоге был задушен голодом».[101]

Повстанческое движение, грозившее парализовать движение по Транссибирской железной дороге, блокировавшее мобилизации на фронт и на трудовую повинность, срывавшее проведение продразверстки и вывоз хлеба и другого продовольствия в центральные районы страны, вызывало у представителей власти тревогу, что оборачивалось применением против повстанцев чрезвычайных, военных по своему содержанию, мер подавления. На Урале действовало военное положение, которое в Челябинской губернии, например, продержалось с февраля 1921 г. до конца января 1922 г. [102] На подавление восстаний направлялись милиция и красноармейские формирования, отряды ЧК и другие боевые единицы силовых ведомств, рабочие отряды. Так, в феврале 1920 г. для подавления восстания «Черного орла» в Башкирию были направлены отряды из Бугульмы общей численностью в 400 штыков при четырех пулеметах, из Бугуруслана — броневая площадка и 274 штыка при двух пулеметах, из Мелекесса — 300 штыков при шести пулеметах, из Кинельчеркасс — 143 человека, вооруженных 80-ю винтовками и четырьмя пулеметами, из Уфы — войска внутренней охраны республики (ВОХР) в 75 сабель и 100 штыков, 50 лыжников с пятью пулеметами и двумя бомбометами, из Симбирска — отряд в 170 штыков и 30-я бригада ВОХР с двумя пулеметами.[103] Рапорты о ходе подавления крестьянских восстаний напоминали сводки с поля боя. Из Башкирии во время боевых действий против «Черного орла» одной из групп советских войск сообщалось:

«Восставших около 25800 человек, всадников у них 800, винтовок 1268, пулеметов 2, наши силы: штыков 6700, пулеметов 48, всадников 372, орудий 4. В ходе последнего боя наши потери — раненых 44 и убитых 15 человек. У противника убитых 1078, раненых 2400 и захвачено 2029 человек».[104]

В Оренбургской и Челябинской губерниях, где против «диктатуры пролетариата» выступили потомственные военные — казаки, потери повстанцев были не столь велики, однако и там соотношение потерь сторон было разительным. Так, по данным Челябинской губернской ЧК, к осени 1920 г. советские войска потеряли в боях с повстанцами убитыми и ранеными, без вести пропавшими и расстрелянными 29 человек, в то время как со стороны повстанцев было 354 убитых, 40 раненых, 110 расстрелянных, 565 взятых в плен и 25 перешедших к «красным».[105]

К концу 1921 г. повстанческое движение на Урале сошло на нет. Не только жесточайшие формы его подавления со стороны советской власти, но и невиданный голод парализовал всякую энергию открытого сопротивления и поставил население перед проблемой элементарного биологического выживания.


Топография катастрофы.

Пунктирно намеченный событийный ряд 1917-1921 гг. дает первое, самое общее и приблизительное представление о том, что пережило за несколько лет население Урала, и позволяет лишь догадываться о масштабах народной трагедии. Здравый смысл подсказывает, что степень нестабильности и напряженности, разорения и бедствий на той или иной территории, охваченной гражданской войной, зависит от того, как часто она переходит из рук в руки и, следовательно, частотность смены власти может использоваться в качестве критерия для измерения — пусть приблизительного и схематичного — размеров гуманитарной катастрофы. Используя данные исследований и справочной литературы о переходе власти из рук в руки в губернских и областных центрах, можно составить примерную карту-схему частотности смены власти в России во время революции и гражданской войны. Предложенная в приложении карта[106] по ряду причин весьма приблизительна. Во-первых, она базируется на информации о губернских центрах, в то время как отдельные, особенно окраинные уезды многих, в том числе уральских губерний, пережили гораздо больше переходов власти, чем их административные столицы. Так, население горнозаводской зоны вокруг Ижевского и Воткинского заводов в Вятской губернии, центр которой с 1918 г. закрепился за большевиками, в 1918-1919 гг. поочередно пережило власть Советов, рабочих повстанцев, Комуча, Колчака и лишь к середине 1919 г. оказалась в сфере советско-коммунистического управления. В Екатеринбурге, входящем на карте в Пермскую губернию, власть сменилась не три, а пять раз, не считая компромиссные властные структуры ноября 1917 г. Во-вторых, для сельской местности, особенно на Южном Урале, где чешские и башкирские, «красные» и «белые» отряды, крестьянские и казачьи повстанцы сменяли друг друга в одних населенных пунктах вплоть до 1921 г. чуть ли не десятки раз, а в других не появлялись вовсе, реконструировать частотность переходов власти вообще не представляется возможным. В-третьих, предложенная карта не учитывает многочисленных административных экспериментов, в ходе которых губернии меняли свои очертания: на карте они остаются неизменными, а именно — дореволюционными.

Тем не менее, несмотря на все допущения и очевидные неточности, представленная карта позволяет очертить зоны различной степени бедствий и, что особенно важно для данного исследования, «вписать» Урал в общероссийский контекст. Обнаруживаются как минимум три зоны, в которых частотность смены власти принципиально различалась. Примерно половина из 46 отмеченных на схеме губерний испытала смену правителей лишь дважды — весной и осенью 1917 г. Реже она происходила трижды, если переход к «диктатуре пролетариата» осуществлялся через относительно длительное пребывание у руля власти промежуточных, оставшихся верными свергнутому Временному правительству, или советских властных структур, которые выступили после большевистского восстания в Петрограде в конце октября 1917 г. с лозунгом «однородного социалистического правительства» и представляли собой компромисс местных большевиков с другими социалистами.[107] Такая модель смены власти была характерна для Центральной и Северо-Западной России, части Поволжья, Русского Севера.

Во второй зоне переходы власти осуществлялись от четырех до семи раз, половина которых чаще приходилась на 1918-1919 гг., реже они захватывали 1920 г. По такой схеме события развивались в 15 губерниях европейской части России, население которых в 1918 г. испытало приход «белых» в различных обличьях. Это было характерно для граничащих с Украиной великорусских губерний, большей части Новороссии, ряда губерний Поволжья и Урала.

Наконец, третья зона отличалась наиболее частой сменой власти — от 8 до 14. Она охватывала девять губерний: почти всю Украину и западный кусок Новороссии — регион, в котором сложно переплелись интересы Советов, оккупационных властей Германии, украинских националистов, казачьей и крестьянской вольницы. Следствием сложной расстановки сил стали сменявшие друг друга волны «освободителей». Эпицентром катастрофы на юго-западной периферии бывшей Российской империи стал Киев: он лидировал по количеству смен власти в 1917-1920 гг., которое достигало рекордной цифры — 14 переходов города из рук в руки за четыре года (!). Смена власти в старинном, ранее цветущем городе стала для его жителей частью их горьких будней, в которых все перемешалось настолько, что обыденное сознание было неспособно восстановить очередность происшедших трагических событий. М.А. Булгаков, переживший гражданскую войну в Киеве, позднее писал:

«По счету киевлян, у них было восемнадцать переворотов... Некоторые из теплушечных мемуаристов насчитали их двенадцать. Я точно могу сообщить, что их было четырнадцать, причем десять из них я лично пережил».[108]

На Урале фактически можно наблюдать все три зоны. Вятка, где власть удерживалась большевиками с конца 1917 г., типологически относится к первой из них, Пермь и Оренбург — ко второй, Уфа балансирует на границе с третьей (семь смен власти). Если же частотность переходов власти отслеживать не на губернском, а на уездном уровне, картина будет еще более сложной и драматичной,[109] как, впрочем, и на других территориях второй и третьей зон бывшей империи. Уральский регион правомерно рассматривать, таким образом, как общероссийскую модель политических потрясений в годы революции и гражданской войны в миниатюре.

Однако частотность смен власти является отнюдь не единственным «географическим» параметром цивилизационной катастрофы в ее политическом срезе. Необходимо учитывать также уже упоминавшиеся многочисленные и часто маловразумительные территориально-административные эксперименты, в ходе которых границы губерний и уездов неоднократно менялись из-за передач территорий, разделения и слияния административных единиц и изменения их статуса. Сравнение территориальных карт Урала 1917 и 1922 г. свидетельствует, что внешние и внутренние границы региона изменились до неузнаваемости: Уральская область утратила свои западные и южные территории за счет большей части бывших Вятской, Уфимской и Оренбургской губерний и получила гигантские превращения вследствие приобретения западно-сибирской Тюменской губернии. На карте 1922 г. имеются, кроме того, новые губернские центры — Екатеринбург и Челябинск. Практически не сохранилась ни одна из прежних границ губерний и уездов Урала.[110]

Опьяненные непривычным воздухом свободы, местные власти и население Урала уже в 1917 г. с энтузиазмом принялись за перекраивание дореволюционной административной карты. В апреле 1917 г. 1-й Войсковой круг Оренбургского казачьего войска реорганизовал структуру войсковой территории, создав вместо прежних трех военных отделов шесть округов с центрами в Оренбурге, Верхнеуральске, Троицке, Челябинске и Орске. Войсковая управа была переименована в Войсковое правительство, что означало фактическое повышение статуса территории войска до автономии, закрепленное в августе 1918 г. ее переименованием в Область Войска Оренбургского.[111] В июле 1917 г. на 1-м Всебашкирском курултае в Оренбурге была выдвинута цель национально-территориальной автономии башкир.[112]

Октябрьская революция подстегнула болезненный процесс распада и передела территорий. В течение нескольких месяцев, на рубеже 1917-1918 гг., завершилось начавшееся при Временном правительстве государственно-политическое самоопределение западных национальных окраин бывшей империи, в ходе которого Россия потеряла Польшу, Финляндию, Прибалтику, Украину, Белоруссию, Бессарабию и Закавказье. Тенденция поиска автономного существования задела и Урал. Реакцией на приход большевиков к власти стало провозглашение 16 ноября 1917 г. Башкирской автономии Фирманом (приказом) №2 Башкирского Центрального шуро, узаконенное в декабре 1917 г. 3-м Всебашкирским курултаем. Следует обратить внимание, что территориальные границы автономного Башкортостана в Фирмане №2 были заявлены весьма широко и при этом крайне неточно — в пределах Оренбургской, Пермской, Уфимской и Самарской губерний. Это стало одной из причин последующих драматичных коллизий вокруг вопроса об автономии Башкирии. Между тем, в декабре пришлось ограничиться созданием автономной Малой Башкирии, состоявшей из девяти кантонов, выделенных из Стерлитамакского и Уфимского уездов.

Реакция большевистского Петрограда на принятое в Уфе решение была вялой. Акт от 16 ноября не противоречил только что принятой советской властью «Декларации прав народов России». Однако и с признанием Башкирской автономии в центре не спешили. Не признавали ее и советские органы Урала. В феврале 1918 г. члены Башкирского правительства были арестованы в Оренбурге местным ревкомом как союзники А.И. Дутова, а через полтора месяца, в конце марта, оренбургский губисполком выступил с осуждением планов национальной автономии даже на советской основе и распустил выступивший с ними Временный революционный совет Башкортостана.

Были и альтернативные предложения решения башкирского национального вопроса. Почти одновременно с провозглашением автономии Башкирии, в ноябре 1917 - январе 1918 г., Уфимское национальное собрание мусульман (Милли меджлис) предложило создать единый татаро-башкирский Урало-Волжский штат, на базе чего в марте 1918 г. Народным комиссаром по делам национальностей было принято положение о Татаро-Башкирской советской республике. Забегая вперед, следует отметить, что этот проект по ряду причин оказался неосуществимым и был отменен в декабре 1919 г. без серьезных попыток реализации.

После столичных октябрьских событий 1917 г. советская власть на Урале серьезно размышляла о возможности образовать единую Уральскую область. За статус столицы бились два старых конкурента, Пермь и Екатеринбург, — на этот раз в лице Пермского окружного Совета рабочих и солдатских депутатов и Уральского областного комитета РКП(б). В январе 1918 г. была создана Екатеринбургская губерния, весной — Уральская область со столицей в Екатеринбурге, в мае конституировался Уральский военный округ в границах четырех дореволюционных губерний и (до октября 1918 г.) Казанской губернии.

В конце 1917 - начале 1918 г. только что пришедшие к власти уральские большевики энергично взялись за переименование и повышение статуса населенных пунктов, сделав таким образом символическую заявку на будущее переустройство мира. Так, в Вятской губернии Воткинский и Ижевский заводы были переименованы в города Воткинск и Ижевск, что позднее было признано и Комучем, а слобода Кукарка была переименована в город с семью волостями и программным названием Советск. В уездные центры новой Екатеринбургской губернии превратились бывшие горнозаводские поселки — Алапаевский, Каменский, Надеждинский, Нижне-Тагильский.

С началом гражданской войны перекраивание Урала пошло полным ходом. Усилились и до того имевшие место областнические настроения, поскольку регион, окруженный со всех сторон областными квазигосударственными образованиями — Комучем на западе и юго-западе, Северным правительством со столицей в Архангельске на севере, Сибирским правительством на востоке, казачьей войсковой территорией на юге, — превратился в остров, внезапно оторвавшийся от материка. Созданное летом 1918 г. Временное областное правительство Урала (ВОПУ) с самого начала попало в тяжелое положение:

«Образовавшись на территории, освобожденной войсками соседнего "государства", не имея своей армии, достаточных финансовых средств, налаженного аппарата управления, оно не имело и четко определенной "государственной границы". Территория Урала оказалась фактически в распоряжении нескольких правительств, и прежде всего Сибирского и Комуча, которые всеми силами стремились взять новую областную власть под свой контроль».[113]

Комуч и Сибирское правительство не церемонились с уральским соседом. Несмотря на соглашения, они отрезали от Урала Шадринский, Камышловский, Ирбитский и Златоустовский уезды.

Между тем, у уральских областников были свои, достаточно амбициозные представления о будущих границах Урала как полноправного субъекта федерации. Согласно докладу главноуправляющего внутренних дел ВОПУ, при определении его административных границ необходимо было ориентироваться на границы географические. Ядро Уральской области должны были составить Пермская губерния и по три уезда Вятской губернии (Глазовский, Сарапульский, Слободской), Уфимской (Уфимский, Златоустовский, Стерлитамакский) и Оренбургской (Верхнеуральский, Троицкий, Челябинский). С государственной точки зрения, к ним следовало бы, по мнению авторов проекта, присоединить все уезды Уфимской и Оренбургской губерний. Граница на востоке должна была проходить по р. Обь — следовательно, к Уралу отошли бы Курганский, Ялуторовский, Тюменский и часть Березовского уездов бывшей Тобольской губернии. На севере Урал должен был бы включить территории, включая полуостров Ямал и острова Новой Земли. На северо-западе граница с Вятской губернией захватывала бы Тиманский хребет, на юге — южную часть Ческой губы. Область, таким образом, распространялась бы на весь Уральский хребет с предгорьями и экономически тяготеющую к нему часть Сибирской низменности. Столица мыслилась, естественно, только в Екатеринбурге.[114]

Честолюбивые планы вынашивались и в уездном Челябинске. 19 июля 1918 г. — менее чем через два месяца после падения там советской власти — городская дума образовала комиссию для разработки вопроса о выделении Челябинска в областной или губернский город. С ходатайством на эту тему предполагалось обратиться к Сибирскому правительству.[115]

По окончании гражданской войны административно-территориальные эксперименты не прекратились. Осенью 1919 г. Урал состоял уже из пяти губерний, «сдвинувшись» на северо-восток: Екатеринбургской, Пермской, Челябинской, Уфимской и Тюменской. В этих же границах был создан военный округ, получивший на этот раз наименование «Приуральский». Новациям были подвергнуты и сопредельные территории теперь уже бывшего Урала. В марте 1919 г. Москва подписала, наконец, «Соглашение центральной Советской власти с Башкирским правительством о советской автономной Башкирии», реализация которого, правда, была задержана ее вторичным захватом колчаковскими войсками. Попытка башкирского руководства (Башревком) в августе 1919 г. вступить в управление автономной республикой и начать прием территорий, по соглашению отходящих к ней от соседних губерний, центром была пресечена. Лишь в середине сентября 1919 г. ВЦИК РСФСР принял необходимое для этого постановление. Административное устройство Малой Башкирии в составе 11 кантонов затянулось до декабря 1919 г. Наконец, в мае 1920 г. ВЦИК и СНК РСФСР в одностороннем порядке приняли декрет, перечеркивающий прежнее «Соглашение...» и лишавший Башкирию существенных политических и хозяйственных полномочий. Декрет был поддержан в июле того же года 1-м Всебашкирским съездом Советов. С этого момента автономия Башкирии оказывалась фикцией.

Не только полномочия, но и сами границы Башкирии были крайне неустойчивы. По соглашению от 23 марта 1919 г. она должна была получить 70 волостей из девяти уездов Урала. При этом сохранялась Уфимская губерния в составе шести уездов, один из которых — Мензелинский — в 1920 г. был передан Татарской АССР. Одновременно Малая Башкирия приобрела Аргаяшский кантон, часть Верхнеуральского и Троицкого уездов. Тем не менее, вскоре возник вопрос о создании Большой Башкирии за счет упразднения Уфимской губернии. В 1921 г. соответствующий проект был внесен на одобрение Башкирского ЦИК и на утверждение II Всебашкирского съезда Советов.

Причины пересмотра границ Малой Башкирии коренились в нежизнеспособности этого искусственного образования. Бывший соратник А.З. Валидова по национально-освободительному движению, а затем — секретарь Башкирского обкома РКП(б) А. Биишев, знавший ситуацию изнутри, в одной из публикаций 1921 г. отмечал, что Малая Башкирия, скроенная из клочков Оренбургской, Уфимской, Самарской, Екатеринбургской, Челябинской и Пермской губерний, не имела ни железнодорожных путей сообщения, ни шоссейных и грунтовых дорог, ни телеграфной и телефонной связи, ни городов и центров промышленности (единственное исключение составлял Белорецкий завод). Было очевидно, что центр санкционировал карту Малой Башкирии наспех, исходя исключительно из этнического состава населения. Не был продуман даже вопрос о резиденции государственных органов. Авторы мертворожденной автономии допускали утопичную идею устроить временную столицу республики в одной из деревень (например, в Темясове), а потом выстроить необходимые города для столицы и кантонов. Постановление Башкирского ревкома о закладке городов в кантонах осталось, естественно, на бумаге. В результате, вернувшись из Саранска после освобождения Малой Башкирии от колчаковцев, Башревком находился на правах гостя в лежавшем за пределами республики Стерлитамаке, который лишь через год — в 1920 г. — был передан Башкирии. Однако и Стерлитамак не годился в качестве столицы: он лежал далеко от всех кантонов и железной дороги, не имел в достаточном количестве телеграфной и телефонной связи, помещений под административные учреждения, страдал от квартирного кризиса и обусловленных скученностью жителей эпидемий.[116]

В феврале 1922 г. руководство Малой Башкирии полагало, что вопрос о передаче в ее состав Бирского, Уфимского и Белебеевского уездов будет решен в ближайшие дни и правительство переедет в Уфу не позднее 1 апреля. Однако соответствующее решение ВЦИК принял лишь 14 июня 1922 г., и переезд государственных учреждений в новую столицу начался в середине июля.[117]

Многочисленные перемены происходили и с границами других частей Урала. Власть предержащие словно бы раскладывали из уральских территорий замысловатые пасьянсы. Так, в конце 1919 г. в состав Челябинской губернии входили Челябинский, Верхнеуральский и Троицкий уезды, отошедшие от бывшей Оренбургской губернии, Курганский уезд Тобольской губернии. Затем ее внешние и внутренние границы неоднократно менялись. Это происходило за счет выделения новых уездов — Куртамышского в конце 1919 г. и Миасского в начале 1920 г., присоединения в 1920 г. к губернии Кустанайского уезда, а затем передачи его Киргизской АССР (Казахстан), включения в октябре 1922 г. Златоустовского уезда (без 12 волостей), 19 волостей Уфимской губернии и Яланского кантона Башкирской республики в состав Челябинской губернии. Таким образом, последняя объединила весь южноуральский промышленный район.[118]

Административные «реформы» проходили повсеместно. Вопреки пожеланиям населения, Оренбуржье в июле-декабре 1920 г. входило в состав гигантской Оренбургско-Тургайской губернии и относилось с сентября 1920 по 1925 г. к вышеупомянутой Кирреспублике. Руководство Оренбургской губернии то упраздняло уездное деление, заменяя его районным (1920 г.), то ликвидировало районы и восстанавливало уезды (1922 г.).[119] В 1922 г. количество уездов Екатеринбургской губернии сократилось за счет их укрупнения с 10 до 7.

Своеобразным антиподом Башкирии по механизму формирования стала образованная в 1920 г. Вотская автономная область со столицей в Ижевске. В отличие от южноуральского аналога, она была создана путем выделения этнических территорий вотяков (удмуртов) из вятского Прикамья исключительно по инициативе Москвы, искусственно создававшей — под Конституцию РСФСР 1918 г. — новые субъекты федерации. Образование области не сопровождалось ни драматичными коллизиями национально-освободительной борьбы, ни враждебным противостоянием центральных и местных властей. Еще в сентябре 1920 г. решался вопрос о придании районному центру Ижевску, превращенному в феврале 1918 г. из заводского поселка в город, статуса уездного центра. Вопрос обсуждался в вятском губкоме и губисполкоме и был решен положительно. Документы были отправлены для получения санкции в центр, который, однако, распорядился по-другому. 4 ноября 1920 г. ВЦИК и СНК постановили:

«1. Образовать автономную область Вотского народа.

2. Установление границ и выработку положения автономной области поручить комиссии в составе представителей Наркомнаца, Наркомвнудела и Наркомзема с участием представителей заинтересованной нации и заинтересованных губисполкомов.

3. Обязать комиссию закончить свою работу в кратчайший срок.

4. Созыв комиссии поручить Наркомнацу».[120]

В ходе спешной работы Вотская автономная область была создана в составе Можгинского, Селтинского, Ижевского, Глазовского и Дебесского уездов.

Судорожные нововведения свидетельствовали о революционном энтузиазме и жажде перемен, не подкрепленных материальными возможностями, здравым смыслом и четкой перспективой действий. Эффективность управления территориями с помощью таких переделов не достигалась. Так, летом 1920 г. Челябинская губерния была в семь раз больше Бельгии, в два раза больше Болгарии и лишь в 2,5 раза меньше Франции. Один только Кустанайский уезд по площади в три раза превышал Московскую губернию.[121]

Хаос в административной карте Урала дезориентировал население в вопросе об управленческой подведомственности их территории и чрезвычайно затруднял оперативное решение самых насущных вопросов. Эта проблема приобретала все большую остроту и грозила непоправимыми последствиями в условиях запрета частной торговли, введения централизованного распределения на фоне катастрофического сокращения материальных ресурсов и развала средств связи. Между тем, многим было ясно, насколько «...ярко выступает та чрезвычайно серьезная роль, которая выпадает на долю органов снабжения и транспорта. В такое тяжелое время их аппарат должен действовать правильно, отчетливо, как машина — без перебоев, без задержек».[122] В таких условиях легкомысленная перекройка административно-территориального ландшафта региона лишь усугубляла катастрофу.


Многовластие, обернувшееся безвластием.

Развал российской государственности воплотился не только в чехарде режимов и подвижности внешних и внутренних административных границ региона. Сами переходы властных полномочий были текучими и нечеткими, усиливая у населения ощущение неуверенности и беззащитности перед лавиной непонятных событий. В основе неустойчивости власти лежало прежде всего сложное, неясное и нестабильное соотношение политический сил, малоопытных в делах управления и потому несклонных к поиску компромиссов и координации действий. Это приводило, начиная с весны 1917 г., к конкуренции многочисленных квази-государственных и общественных организаций с неясной политической физиономией и непомерно большими амбициями при малых реальных возможностях. Многовластие на деле оборачивалось анархией.

Упорное нежелание признать этот очевидный факт, противоречивший официальной истории КПСС, породило классическую историографическую загадку, какою для советских историков на протяжении десятилетий являлись КОБы и их аналоги. Охота за этим «призраком» вылилась в многолетнюю дискуссию, начатую в конце 50-х гг. уральским историком Ф.С. Горовым.[123] Он первым выступил против общепринятой тогда однозначной оценки КОБов как органов буржуазной или буржуазно-помещичьей власти. Подчеркивая политическую разномастность этих организаций, исследователь для удобства классификации выделил три типа КОБов. К первому типу он отнес КОБы в крупных губернских и некоторых уездных городах, где они были буржуазными по составу, возникли по инициативе «буржуазных» (читай — земских) организаций и возглавлялись кадетами и умеренными социалистами. Вторую группу составляли КОБы в горнозаводских поселках, созданные по инициативе Советов или зависимые от них. Наконец, в третью группу вошли недолговечные, смешанные по составу комитеты без четкого лица. В ряде мест они на какое-то время становились единственной и так и не узаконенной Временным правительством властью, где-то шли вместе с Советами, включали в свой состав большевиков и участвовали в переделе помещичьих и заводских земель и лесов. Позицию Ф.С. Горового, с незначительными оговорками, поддержали В.В. Адамов, К.М. Первухина, Э.Н. Бурджалов и ряд других историков. Против выступили Н.К. Лисовский, Ю.А. Буранов и Ф.П. Быстрых, отстаивая прежнюю идею буржуазной природы и классового состава КОБов.

Между тем, становится все более очевидным, что оценки отдельных комитетов, как и Советов, нельзя переносить на все КОБы, поскольку реальное соотношение сил и содержание практической деятельности в конкретных населенных пунктах серьезно разнились. Эта позиция в последние годы стала настолько убедительной, что вошла в школьные учебники.[124]

Слабость и невыразительность властных структур усугублялись массовым вторжением в политику неискушенного в ней населения. Государственные институты лихорадило от действий ворвавшегося в решение задачи управления обывателя — действий, замешанных на упрощенных представлениях о свободе. Так, в Пермской губернии, где вопрос о кандидатуре комиссара Временного правительства попытались решить с помощью выборов, на его посту за март-май 1917 г. сменилось три лица.[125]

Неспособность различных сил прийти к деловому сотрудничеству вело к созданию дополнительных учреждений. В Челябинске, где Совет и КОБ с трудом находили общий язык, в мае 1917 г. возник Коалиционный комитет народной власти, в который вошли представители бывшего КОБа, Совета, гарнизонного комитета, исполнительного комитета Крестьянского союза, социалистических партий, уездный и городской комиссары.

Слабость и зыбкий баланс политических сил на Урале в последние месяцы 1917-1918 гг. отразились в текучести переходов власти к большевикам. Местным коммунистам, даже придя к власти, приходилось отступать — не по причине силы противника, а из-за собственной слабости. Так произошло, например, в Челябинске, где, как показали последние исследования, большевики подверглись давлению казачьего отряда численностью не в 4-13 тыс., как сообщалось в советской литературе, а всего 526 человек.[126] Завоевание власти редко осуществлялось прямолинейно: к ней большевикам приходилось двигаться постепенно, в том числе создавая дополнительные параллельные органы — всевозможные коалиционные революционные комитеты (например, в Екатеринбурге) и аналогичные организации. Не владея необходимой информацией, большевики в ряде мест впопыхах совершали курьезные промахи. В г. Осе Пермской губернии они вошли в ВРК вместе с представителями не только Совета, но и земства и политических партий, включая кадетскую; в Глазове Вятской губернии возглавляемый большевиками Совет высказался за однородное социалистическое правительство; в Чусовском заводе коммунисты оказались в составе антибольшевистского Комитета спасения революции.

Сложная ситуация сложилась в первые месяцы 1918 г. в Вятской губернии, где ни один город, кроме Глазова, не принял большевистский переворот в Петрограде, вследствие чего в губернском центре и шести уездных городах большевикам для своего утверждения потребовалась вооруженная сила. В январе 1918 г. власть в губернии принадлежала, без четкого разграничения компетенций, съезду Советов, губернскому исполкому и Совету народных комиссаров Вятской губернии. В самой Вятке наметилось противостояние двух группировок в горкоме РСДРП(б), отражавшее конкуренцию горисполкома с губисполкомом. В этих условиях Северный летучий отряд, прибывший в город в декабре 1917 г., оказался самостоятельной силой, которая принесла победу губисполкому в ходе так называемой «лапинской авантюры».[127]

Положительная работа большевиков по строительству государственного аппарата в конце 1917 - первой половине 1918 г. выглядела довольно скромно, по большей части сводясь к маловразумительным реорганизациям и переименованию учреждений. Так, в Челябинске в марте 1918 г. решением исполкома Совета были образованы комиссариаты по основным направлениям хозяйственной деятельности, что дало повод недоброжелателю съязвить об образовании новой республики — «Великой Челябинской».[128] В апреле Вятский губернский продовольственный отдел был переименован в губернский совет снабжения, а в июне — в губернский продовольственный комитет. «...нова кожа, да сердце то же», — прокомментировали смену вывески местные эсеры-максималисты. В сентябре вятские комиссары Советов были переименованы в заведующих отделов, а сами комиссариаты — в отделы.[129]

Скоординировать действия советской власти удавалось с трудом. Главным препятствием на этом пути было обилие новых учреждений, нехватка информации и профессиональных работников. Символом государственного хаоса можно считать трагедию, происшедшую в начале июня 1918 г. в Сарапульском уезде Пермской губернии. Двое жителей деревни Кабановой призвали на помощь отряд красногвардейцев, чтобы заставить местных «кулаков» подчиниться советской власти. Красногвардейцы прибыли в деревню и обложили «контрреволюционеров» контрибуцией в 16 тыс. р. Одновременно другой стороной также был вызван отряд Красной гвардии из Мензелинска. В результате под деревней между красногвардейцами произошел бой, были убитые и раненые.[130]

Гораздо активнее и успешнее весной 1918 г. шел слом старого государственного аппарата, прежде всего — ликвидация земств и городских дум, законченный в советской зоне Урала к середине 1918 г.

С насильственной ликвидацией советского режима не исчезла ни многоступенчатость переходов, ни малая эффективность управления. Так, в Челябинске в июне 1918 г. одновременно с восстановлением городской думы и уездной земской управы был создан новый Комитет народной власти, а в следующем месяце на базе этой организации — но без ее ликвидации — по инициативе Сибирского правительства возник Комиссариат Приуралья.[131] До подчинения Уфимской губернии в июле 1918 г. Комучу три недели власть осуществлял Временный комитет Уфимской городской думы.[132] В Екатеринбурге Временному областному правительству Урала предшествовал созданный в июле 1918 г. Временный комитет народной власти, оказавшийся несостоятельным из-за нежелания эсеров, которые в нем преобладали, сотрудничать с кадетами. Да и само возникновение ВОПУ можно рассматривать как следствие неопределенности соотношения сил Сибирского правительства и Комуча, вызвавшее к жизни эфемерное «буферное» государство.

Антисоветские режимы, установившиеся на Урале во второй половине 1918 г., по мере сил пытались справиться с тяжелым большевистским наследием. На территориях, подведомственных ВОПУ, и в подконтрольном омскому правительству Зауралье (Курганский уезд) была восстановлена поднятая в ранг государственной власти дореволюционная система местного самоуправления, а также судебная и налоговая системы, органы правопорядка.

Однако новые власти столкнулись с рядом трудноразрешимых проблем. Одной из них был катастрофический недостаток материальных средств для нормального функционирования гражданских административных структур. Осенью 1918 г. одна из оренбургских газет с тревогой отмечала:

«Городские самоуправления и земства бьются, как рыба об лед, в тисках общероссийской экономической разрухи, с каждым днем приближаясь к финансовому краху. Они уже банкроты. Им уже нечем содержать школы и больницы, нечем платить жалование служащим. Иногда их касса затрудняется оплатой ордера в 200 рублей».[133]

Кроме того, безжизненными оказались земские собрания — «в волостях возникло стихийное самоуправление в виде волостных и сельских сходов, над которыми, в отличие от дореволюционных, не довлел полицейский аппарат».[134] Исполняющий обязанности товарища министра Временного Сибирского правительства в августе 1918 г. озабоченно докладывал о катастрофическом положении земств на Урале и в Зауралье.

Речь шла не только о бедности земских органов, но и о том, что крестьянство ломало систему самоуправления изнутри: волостные земства на практике подменялись волостными собраниями, выбывающие гласные заменялись не кандидатами по спискам, а вновь избранными на волостных собраниях, без участия остального населения. Состав волостных земских управ также определялся не земским, а волостным собранием. Крестьянская общинная практика, таким образом, восторжествовала. «При таком положении вещей, — подводился итог в докладной записке, — утрачивается сама идея земства и под видом земства продолжает существовать прежняя волость со свойственными ей специфическими особенностями...».[135]

Областное правительство Урала в лице его уполномоченных столкнулось на местах не только с безжизненным или своевольным земством, но и с активностью и произволом военных властей и чехословаков. Соседство различных властных структур с одинаковыми задачами крайне дестабилизировало ситуацию и в других частях Урала. Так, в Оренбурге осенью 1918 г. параллельно действовали земство, правительство Башкирии и войсковое казачье правительство. Оказавшееся в положении «пасынка» власти и доведенное до отчаяния собственным бессилием, губернское земство даже подняло вопрос о целесообразности в таких условиях расчленить Оренбургскую губернию и присоединить ее уезды к прилегающим губерниям.[136] К этому же времени относится едкая реплика челябинской газеты: «...в общей современной разрухе у нас, в Челябинске, столько развелось канцелярий, что, как говорится, — где ни плюнь, а в канцелярию попадешь».[137] Неурегулированность отношений между региональными правительствами прибавляла дополнительные сложности в управление подведомственными территориями.[138] Все это делало естественным курс администрации на жесткую централизацию власти, которая в условиях гражданской войны вела к установлению военной диктатуры. Однако и после ноябрьского государственного переворота 1918 г. в Омске хаос в системе управления устранить не удалось. Так, в прифронтовых районах была введена должность главного начальника края — Уральского, Самаро-Уфимского, Южноуральского — с полномочиями генерал-губернатора. Создание этого института не внесло, однако, упорядоченности в управление. Чиновники столь высоких рангов оказались в зависимости от военных властей (если не совмещали эти посты). Должность главных начальников Уральского и Самаро-Уфимского краев в апреле 1919 г. была упразднена. Один из них — ведавший Уралом С.С. Постников, — оказавшись в зависимости от командующего Сибирской армией Р. Гайды, сам подал в отставку, изложив ее мотивы в пространном письме в Совет министров.[139] Особую озабоченность главного начальника края вызывали некомпетентное и безапелляционное вмешательство военных властей в гражданское управление, беспорядочность действий и медленность решений ведомств в Омске, ограниченность прав местной администрации, нищета земских учреждений. Подводя черту под многочисленными проблемами, справиться с которыми ему не представлялось возможным, С.С. Постников писал:

«Руководить краем голодным, удерживаемом в скрытом спокойствии штыками — не могу. Не могу удержать промышленность в таких условиях здесь, при бездействии министерства торговли и промышленности в Омске. Не могу бороться с военной диктатурой. Не могу изменить порядок хода дел в Омске: для того не призван и не компетентен».[140]

Видимо, бессилие власти имел в виду и А.В. Колчак, бросивший в разговоре с премьер-министром В.Н. Пепеляевым 20 июля 1919 г., на закате своего господства, знаменательную реплику: «Знаете, не кажется ли вам, что диктатура должна быть действительно диктатурой?» [141]

Возвращение большевистской власти на Урал с прекращением боевых действий в регионе летом 1919 г. не внесло порядка в сферу управления. Вернувшись на Урал победителями, большевики вновь прибегли к практике создания переходных и чрезвычайных структур управления конца 1917 - начала 1918 г., на этот раз насадив их предельно густо. Если в 1918 г. в стране, по данным Н.Ф. Бугая, существовало 659 военно-революционных комитетов, то в 1919-1920 гг. 26 459, в том числе на Урале — более 400.[142] Последняя цифра, впрочем, нуждается в корректировке в сторону увеличения. По последним данным, только в Челябинской губернии армейскими организаторами и инструкторами в июле-августе 1919 г. было создано 277 волостных и станичных ревкомов и более 1,5 тыс. сельских, поселковых и железнодорожных; в Оренбургской губернии — 208 станичных и поселковых ревкомов.[143]

Отсутствие опытных кадров и материальных средств, необходимой информации и связей между территориями делало скорое восстановление порядка более чем сомнительным. В Пермской губернии, например, оперативная координация деятельности властей тормозилась, помимо прочего, тем, что на всем ее пространстве работало лишь 77 телефонных аппаратов — от 24-х в Перми до 4-х в Соликамске.[144] Особенно плачевным было положение властных структур в сельских и горнозаводских населенных пунктах. Типичным является сообщение уполномоченного Екатеринбургского губчека за последнюю неделю ноября 1919 г.:

«...политическая и советская работа в Кушвинском заводе поставлена очень слабо. Местный партийный комитет работает вяло. Исполком не знает работ его отделов, оторван от отделов. Состав местного партийного комитета и исполкома плохой. Старых, опытных партийных и советских работников нет... Отношение местного населения к исполкому крайне недружелюбное».[145]

Не улучшилась ситуация и в следующем году. В сводке Пермской губчека о политическом положении за вторую половину июня 1920 г. значилось, что «в работе... гражданских учреждений в некоторых местах замечается хаос, в котором сам черт сломает ногу».[146] Тогда же информационная сводка секретного отдела ВЧК сообщала о положении в некоторых уездах Пермской губернии:

«Деятельность некоторых волисполкомов по губернии приносит больше вреда, чем самая энергичная антисоветская агитация. В Осинском и Усольском у[ездах] идет повальное кумышковарение, в волисполкомах, начиная с председателей и кончая милицией. В Чердынском и Усольском у[ездах] в работе волисполкомов замечается халатность».[147]

Перманентная слабость власти, соседство враждующих инстанций преследовали Малую Башкирию до конца ее существования. В резиденции Башревкома в Стерлитамаке царило двоевластие, которое пытались нейтрализовать созданием третьей силы — чрезвычайной тройки под председательством представителя центра.[148] После одностороннего решения Москвы о предельном ограничении автономии и ликвидации небольшевистского Башревкома Башкирия в течение июня 1920 г. фактически оставалась без какой-либо власти.[149]

Одной из самых больных проблем была нехватка профессиональных работников. С ней уральские большевики столкнулись еще в конце 1917 г. в связи с беспрецедентно массовым и длительным саботажем служащих государственных учреждений, особенно в Уфе и Екатеринбурге. Смягченный при «белом» управлении уральскими территориями, дефицит работников вновь стал актуальным по завершении гражданской войны на Урале. Советские учреждения пополнялись людьми с весьма сомнительной лояльностью по отношению к новой власти. Это было особенно характерно для сельской местности. В октябре 1919 г. орган Уфимского губернского комитета РКП(б) с раздражением констатировал, что «местные деревенские власти, оторванные от центральных органов, называя себя коммунистами, ведут контрреволюционную работу, восстанавливая таким образом крестьян против Советской власти».[150] Немногим лучше обстояли дела в губернских центрах. В октябре 1920 г. исполком Вятского городского Совета за непосещение заседаний этого учреждения исключил 30 человек.[151]

Вместе с тем, жесткость переходов власти за пределами городов несколько смягчалась тем, что руководство сменявшими друг друга органами сплошь и рядом осуществлялось, за неимением иных кандидатур, одними и теми же людьми. При этом сама смена режимов приобретала фиктивный характер. Так, в Кособородской станице Оренбургской губернии одно и то же лицо — казак М.В. Петров — на протяжении 1917-1919 гг. поочередно избирался атаманом станицы, председателем Совета казачьих и бедняцких депутатов, вновь атаманом, членом ревкома и Совета.[152]

В отсутствие профессионалов большевикам не оставалось иного выбора, как по возможности руководствоваться при отборе кадров их политической лояльностью: органы власти, особенно в городах, все в большей степени пополняли «совместители» из ответственных партийных работников. Тем самым, тенденция к слиянию большевистских партийных структур с институтами управления становилась все более отчетливой и неизбежной.

В годы революции и гражданской войны хаос царил и в правоохранительной системе.[153] По причине ураганного развития преступности и недоверия к способности властей обуздать ее население перешло к архаичной практике самосуда. В 1917 г. и в последующие годы суды и революционные трибуналы Временного правительства и большевиков, судебные органы и следственные комиссии региональных правительств и колчаковской диктатуры, советские чрезвычайные комиссии оказались завалены огромным количеством дел, значительная часть которых лежала без движения. Массовые, в том числе немотивированные аресты, осуществляемые в условиях параллелизма силовых структур всеми, кому не лень, стали обычным явлением. Дефицит кадров, некомпетентность и неразбериха в действиях правоохранительных органов достигли апогея после восстановления на Урале советской власти. С сентября 1919 по апрель 1920 г. только на посту председателя Челябинской губчека сменилось четыре человека. В ноябре штат Челябинской губернской милиции состоял из 45 человек вместо положенных 102. «...можно ли, — вопрошал начальник губмилиции П.Н. Овчинкин в докладе отделу управления губисполкома, — работать при таком аппарате и с таким губрозыском, который состоит из заведующего торгаша-спекулянта, других подобных ему сотрудников и без 99% политических и технических работников?»[154] Совещание начальников милиции в августе-сентябре 1920 г. выявило абсолютную неработоспособность милиции:

«Благодаря неимению никаких инструкций, положений, прав и обязанностей милиции ею пользовались все, кому не лень, одно учреждение как сторожами, другое превращало в рассыльных и развозчиков по уезду или губернии пакетов, третье — по охране не имеющих никакого государственного значения складов, четвертые — для военных..., превращая милицию в богадельный аппарат, ничего не значащий, [ни] с точки зрения военно-боевой, ни культурного и политического развития».[155]

Из поездки в Москву в октябре 1920 г. в поисках помощи П.Н. Овчинкин вынес самое тягостное впечатление. Он не получил ни инструкций, ни обмундирования, ни оружия, ни даже канцелярских принадлежностей, за которыми в Главном управлении милиции ему посоветовали обратиться в Екатеринбург:

«Посещение Москвы мне ничего не дало, так как из всего виденного можно было заключить, что Главное управление милиции, которое существует уже 3 года, все еще организуется и никак, по-видимому, не сорганизуется, и никаких общих указаний, буквально ни по какому отделу, также писанных инструкций, положений в общероссийском масштабе, получить не мог, так как все они еще пишутся и составляются».[156]

Наладить работу милиции в уездах мешала некомпетентность сотрудников, доходившая до смешного. Так, «Курган понял схему управления не как конструкцию взаимоотношений и связи, а как внутреннее расположение комнат того здания, где находится само управление...».[157]

Беспорядок и параллелизм в работе правоохранительных структур продолжался и позднее.[158] Лишь в конце 1922 - начале 1923 г. было ликвидировано «двоевластие» народных судов и революционных трибуналов с упразднением последних.

На Урале органы управления в годы революции, гражданской войны и болезненного выхода из нее, при их многообразии и видимой активности, были не в состоянии обеспечить эффективный контроль и упорядоченность жизни в регионе. Очевидна сквозная и перманентная тенденция к упадку власти, которой не могли воспрепятствовать ни революционный энтузиазм большевиков, ни попытки их противников цивилизованно или жестко навести порядок. Только через три-четыре года после окончательного установления советской власти на Урале затяжной кризис управления удалось приостановить.


Расцвет многопартийности?

Застаревшее противостояние государства и общества в Российской империи, полное взаимного недоверия и нетерпения, позволяет, казалось бы, предположить, что ослабление и поступательный распад государственных структур в годы революции и гражданской войны должны были сопровождаться расцветом политической общественности — совокупности институтов и идеологий автономной мобилизации общества. Достаточно надежным индикатором определяемой таким образом общественности является динамика развития политических партий и независимой печати. Именно эти две несущие конструкции политической общественности анализируются в завершающих главу параграфах.

На первый взгляд, бурное развитие политических партий в России и отдельных ее регионах, включая Урал, в 1917 г. подтверждает предположение о расцвете общественности на руинах автократического государства.[159] После бурного партийного строительства в годы первой российской революции партийно-политический ландшафт постепенно размывался, а организации всех партий, вне зависимости от их программатики, объял 10-летний летаргический сон. Негаданный взлет партий при совершенно новых обстоятельствах 1917 г. был гораздо масштабнее аналогичного процесса в 1905-1907 гг. (табл. 1). Количество российских социал-демократов (без национальных образований) возросло с 1907 г. по лето-осень 1917 г. более чем в пять раз. Особенно стремительным был рост Партии социалистов-революционеров (ПСР). Чуть ли не 20-кратное приращение численности эсеров происходило прежде всего за счет укрупнения организаций, так как количество последних несколько сократилось. Наиболее стабильным оказался леволиберальный центр российской многопартийности. Кадеты первыми из партий России восстановили инфраструктуру уровня 1906 г. — времени своего расцвета. Уже в марте-апреле 1917 г. количество комитетов Конституционно-демократической партии (КДП) и численность их членов примерно соответствовали уровню первой русской революции. Удельный вес участников политических партий в России повысился с 0,5% населения до 1,5%.

Размах развития многопартийности 1917 г. в стране не стоит, однако, абсолютизировать: в значительной степени он опирался на новое пробуждение национальных движений нерусских народов и возникновение их партийно-политических представительств. С этой оговоркой развитие всероссийских партий выглядит значительно скромнее. Не стоит забывать, что партийный ландшафт 1917 г. кардинально изменился по сравнению со временем 10-летней давности: на нет сошли консервативно-реформистский Союз 17 октября и праворадикальный Союз русского народа (СРН) вместе с более мелкими радикально-монархическими объединениями. По этой причине партийная палитра всероссийских политических образований в 1917 г. упростилась, а сеть организаций крупнейших общероссийских партий стала почти в три раза менее плотной.

На Урале развитие партийно-политического спектра в 1917 г. проходило по общероссийской схеме с некоторыми региональными особенностями.[160] Наиболее весомой силой были эсеры, за ними следовали большевики. Правда, разрыв между численностью тех и других в Уральском регионе был невелик. К местной специфике следует отнести и большую, в сравнении с всероссийской ситуацией, слабость местных конституционных демократов, которые по численности сторонников находились на последнем месте, причем с большим отрывом. Своеобразие многопартийности на Урале в 1917 г. сложно понять, не учитывая ее дореволюционного прошлого. Для нее прежде всего было характерно преобладание радикальных течений при слабости умеренных (табл. 2). Количество филиалов всероссийских партий в 1917 г. на Урале, как и в целом по стране, было, по сравнению с 1907 г., меньшим, при более чем двукратном увеличении общей численности их членов.

Помимо уродливой диспропорции между либерально-консервативными и лево- и праворадикальными объединениями, партийно-политической палитре региона была свойственна неравномерность территориального размещения организаций. Эта тенденция осталась неизменной и в 1917 г. (табл. 3)

И до революции, и во время нее партийная жизнь наиболее оживленно протекала в Пермской губернии. Оренбуржье, наиболее спокойное и консервативное по причине его казачьего профиля, являлось своеобразным антиподом Среднего Урала. Западная и юго-западная периферия Урала — Вятская и Уфимская губернии — до революции существенно уступали Пермской губернии по количеству социал-демократических и охранительных организаций, преобладая по числу эсеровских групп. Вятская губерния, прославившаяся земским либерализмом, традиционно была также регионом относительного успеха либерально-консервативных объединений. В 1917 г. Средний Урал превратился в безусловный региональный эпицентр партийно-политической деятельности. На его территории действовало абсолютное большинство организаций всех существовавших тогда крупнейших всероссийских партий.

Не лишним будет отметить, что данные источников и, следовательно, исследовательские оценки численности уральских филиалов российских партий сильно разнятся, отражая сумбурность процесса партийного строительства в 1917 г. Так, сведения о численности уральских эсеров к лету 1917 г. в литературе колеблются от 40 до 150 тыс. человек.[161] Многое свидетельствует в пользу того, что обобщенные цифровые данные о численности партий на Урале, использовавшиеся современниками, выполняли очевидную пропагандистскую функцию и потому могли завышаться. При попытках историков обобщить информацию по отдельным организациям той или иной партии результаты подсчетов оказываются, как правило, более скромными. Использование, например, цифровых данных о численности большевистских организаций, предложенных Н.К. Лисовским, при осторожном применении экстраполяции известных данных на группы с не выявленным членством позволяет оценивать количество большевиков на Урале в октябре 1917 г. не в 35 тыс., как принято в литературе, а в 30 тыс. Особенно разительны отклонения в оценке численности эсеров, если идти по пути сбора информации об отдельных организациях. На основании данных центральных и местных архивов и периодической печати И.С. Огоновской удалось собрать сведения лишь о 51 организации эсеров (из кочующей из публикации в публикацию цифры 104!), а А.А. Кононенко в приложении к диссертации об уральских социалистах-революционерах смог привести данные лишь о 27 организациях.[162]

Серьезно отличается статистическая информация об уральских кадетах в 1917 г. Т.А. Гаузова ввела в научный оборот сведения о 37 комитетах и 2,5 тыс. членов. И.С. Огоновская пятью годами позже оперировала данными о 91 кадетской организации примерно с 6,5 тыс. участников.[163] Для дальнейшего анализа тенденций развития политической общественности на Урале более полезными являются обнаруженные исследователями данные о размещении и численности отдельных партийных организаций, чем общие цифры, которыми оперировали современники.

Одним из симптомов слабости дореволюционной уральской многопартийности была неравномерность территориального размещения организаций в каждой из губерний. Умеренные партии являлись преимущественно «городскими», в то время как левые и правые радикалы более успешно внедрялись в горнозаводскую зону и сельскую местность. В 1917 г. произошла явственная «демократизация» политического ландшафта. Удельный вес партийных организаций вне городов существенно повысился. Социал-демократам, прежде всего большевикам, в 1917 г., как и десятью годами раньше, удалось закрепиться в горнозаводских местностях. Более активно, чем раньше, происходило проникновение кадетов за границы городов. Партия социалистов-революционеров, напротив, приобрела на Урале в 1917 г. более городской характер, потеснив либералов в их домене — городах (табл. 4).

Судя по географическому расположению партийных организаций, в 1917 г. на Урале улучшились возможности для реализации межпартийного взаимодействия. До революции известно 59 населенных пунктов, где та или иная партия могла встретиться с организованными противниками или союзниками, а в 405 местах партийные группы действовали в одиночку.[164] В 1917 г. межпартийная кооперация и борьба были возможны, по данным И.С. Огоновской, уже в 93 пунктах. Полный спектр многопартийности, как и прежде, был представлен в губернских и крупных уездный центрах.

Сопоставление дореволюционной и революционной многопартийности на Урале позволяет констатировать слабо выраженную преемственность в ее развитии, отразившуюся лишь в различной интенсивности партийной жизни в отдельных губерниях. Судя по остальным параметрам, можно говорить о рождении многопартийности в 1917 г. заново. На революционном Урале социал-демократические организации, например, не были реанимированы в 46 населенных пунктах, в которых действовали ранее, зато возникли в 48 поселениях, где активность социал-демократов в 1902-1916 гг. не проявлялась.[165]


Таблица 1. Максимальная численность всероссийских политических партий России.[166]



Таблица 2. Максимальная численность организаций всероссийских политических партий на Урале.[167]



Таблица 3. Размещение партийных организаций на Урале.[168]



Таблица 4. Размещение партийных организаций на Урале по типам поселений (%).[169]



Таблица 5. Динамика численности партийных организаций на Урале в 1917 г.[170]



Таблица 6. Удельный вес большевиков в социал-демократии Урала в 1917 г. (%)



Таблица 7. Результаты выборов в Учредительное собрание (%). [171]



Партийные новообразования предположительно были обусловлены двумя факторами. Во-первых, состав населения Урала в годы мировой войны изменился в связи с его пополнением выходцами из западных и центральных территорий Российской империи, которые прибывали на Урал в поисках работы в военных производствах и брони от армейской службы, бежали из разоренных войной губерний, искали более надежные условия существования. Они приносили с собой опыт, выработанный в других регионах страны во время первой революции и в последующие годы. Процесс инструментализации прежнего опыта активизировался во второй половине 1917 г. в связи с ростом военных гарнизонов в городах и дезертирства с фронтов Первой мировой войны. На Урал стали массированно заноситься впечатления от военной жизни и развития революции в других местностях России. Во-вторых, новые организации эсеров, социал-демократов и кадетов возникали в 1917 г. зачастую не на «пустом месте», а там, где ранее существовали группы более правых, в том числе радикально-монархических союзов. Так, большевистские организации образовались в селе Березовском и Нытвенском поселке, эсеровская — в поселке Давлеканово, где ранее действовали исключительно отделы Союза русского народа. Нужно учитывать, что выбор той или иной партии в 1917 г. имел еще в большей степени случайный характер, чем в 1905-1906 гг., а само вступление для многих было проникнуто символическим смыслом, служа актом идентификации себя с новым строем или воплощая ожидание новой жизни. Это раздражало многих партийных активистов с дореволюционным стажем, а некоторых из них побуждало к выходу из своей партии. Во время судебного процесса против бывшего председателя Челябинского комитета КДП и члена Учредительного собрания Е.И. Снежкова в октябре 1920 г. выяснилось, в частности, что в ноябре 1917 г. он вышел из кадетской партии из-за «переполнения партии элементами, пришлыми из черносотенных партий».[172]

Местный акцизный чиновник К.Н. Теплоухов так описал настроение собравшихся на первое, организационное собрание КДП в апреле 1917 г. в Челябинске:

«Народу собралось много — из всех слоев, — выступали различные ораторы. Большинство присутствующих были не левее умеренных октябристов, но стеснялись публично заявить об этом и почти единогласно решили поддержать кадетов... Кстати, и Врем[енное] Правительство — большинство кадеты».[173]

Организационное строительство партий в 1917 г. проходило, таким образом, в обстановке бестолковой суеты. Люди умеренного политического темперамента плыли по течению и, считая неудобным противиться духу времени, оказывались в составе левых либералов. Ситуация усугублялась ретивостью новых ревнителей партийного строительства, которые заочно записывали в популярную весной 1917 г. партийную организацию всех своих сослуживцев, внося за них вступительный взнос из своих средств. В результате многие и не подозревали о своем членстве в кадетской партии, пока оказавшиеся у власти большевики не начали преследовать своих политических противников.[174]

Еще в большей степени волна случайных и конъюнктурных вступлений захлестнула ПСР, породив такой, характерный и для Урала, феномен, как «мартовские эсеры». Один из мотовилихинских социалистов-революционеров Н.И. Леденцов объяснил головокружительный рост его организации — к концу марта 1917 г. она разбухла до 2,5 тыс. человек — тем, что в нее вошли бывшие городовые, крупные торговцы и члены бывших черносотенных союзов.[175]

Численность партийных организаций не следует легковерно принимать за точный показатель силы партий. Тем не менее, количество членов партии может служить приблизительным ориентиром при изучении динамики роста многопартийности. Используя известные данные о численности организаций различных партий и экстраполируя средние показатели по малочисленным организациям на группы, количество участников которых неизвестно, можно представить себе развитие партийного ландшафта на Урале в 1917 г. (табл. 5)

На протяжении 1917 г. стремительно изменялась численность всех партийных представительств на Урале. Головокружительный взлет пережили большевистские организации, количество участников которых с марта по октябрь увеличилось более чем в 150 раз. Количество участников отделов КДП на Урале поступательно росло, но темпы роста были на порядок ниже, чем у социалистических партий. Судя по всему, либеральная доктрина имела своих последовательных сторонников, но их количество было невелико. Эсеры лидировали по численности до лета, после чего рост их групп затормозился, а осенью из их организаций начался отток. Аналогичную эволюцию пережили меньшевики, теряя членов своих организаций с лета-осени 1917 г., часть которых, как и бывшие эсеры, пополняла ряды большевиков. В итоге удельный вес большевиков в уральской социал-демократии поступательно увеличивался (табл. 6).

В процессе вытеснения меньшевиков большевиками тон задавал Средний Урал, на котором уже к середине апреля 1917 г. концентрировалось, по данным Ф.П. Быстрых, до 62% уральских большевиков, а в Екатеринбургском уезде — 35%.[176]

Очерченные выше тенденции развития многопартийности на Урале в 1917 г. свидетельствуют о повышенной, лихорадочно-болезненной динамике, угрожавшей самому существованию партий. Ускоренное партийное строительство создавало лишь видимость расцвета политического плюрализма, но не обеспечивало стабильности партийного ландшафта. Быстрые и резкие колебания в развитии многопартийности отражали ее слабость и являлись симптомами ее скорого заката.

Партийная жизнь в 1917 г. бурлила. Многочисленные партийные конференции и активное участие партий в десятках губернских, областных и уездных съездов Советов, крестьянских, конфессиональных, профессиональных и прочих общественных форумов — И.С. Огоновская насчитала их 39[177] — были прекрасными декорациями для эффектного выхода на политическую сцену. Повышение статуса земства — колыбели российской многопартийности и одного из эпицентров партийной и квазипартийной деятельности в поздней Российской империи — до уровня системы государственного управления в обстановке легализации партий также создало благоприятные условия их существования. Выборные кампании 1917 г. в земские и городские органы, Советы и КОБы превращались в своеобразные партийные праздники и смотры политических сил.

В этой конкуренции большевики были одним из многих участников, не самым сильным и отнюдь не обреченным на успех. За пределами горнозаводской зоны, а отчасти и внутри нее, более перспективной силой казались эсеры и меньшевики — герои романтизированного террора и кропотливых будней кооперации и военно-промышленных комитетов в последние годы существования империи. Весной-летом 1917 г. наибольшим влиянием на Урале пользовались социалисты-революционеры. Сельская местность являлась их абсолютным доменом, особенно в Уфимской губернии. Удельный вес эсеровских объединений среди всех партийных образований Урала достигал 75%.[178] Большевики, напротив, представляли собой незначительную силу. На 1-м областном съезде Советов рабочих и солдатских депутатов в Перми в мае 1917 г. они не смогли провести ни одного решения, кроме переноса исполкома областного Совета в Екатеринбург. К середине лета 1917 г. лишь 12% Советов региона находились под большевистским влиянием.

Апогеем свободной партийной конкуренции на Урале стали муниципальные выборы летом — в начале осени 1917 г. Они принесли эсерам убедительную победу. В Оренбурге социалисты-революционеры завоевали в городской думе 56 из 67 мест. Аналогичным были результаты в Уфе, Челябинске и других городах Южного Урала. Более сложное соотношение партийных сил и относительно развитый партийный ландшафт Среднего Урала и пермского Прикамья привели к более дифференцированным результатам и отсутствию абсолютного партийного большинства. В Перми в августе 1917 г. социалисты заняли в городской думе 47 мест из 76, в том числе 27 — эсеры, 10 — меньшевики, 8 — большевики.[179] В Екатеринбурге на проходивших тогда же выборах в городскую думу эсеры получили 44 места из 90, большевики — 17, кадеты — 10.[180]

Однако за лихорадочной активностью партий в 1917 г. маячила их скорая агония. Политической общественности, учитывая ее структурные пороки, жить оставалось недолго.


Распад политической общественности.

В первые недели после прихода большевиков к власти в Петрограде и ряде центров Урала многопартийность, словно по инерции, продолжала действовать. В ноябрьский состав Екатеринбургской городской думы вошли 39 большевиков, 19 эсеров, 15 кадетов, по 2 меньшевика и христианских демократа, по 1 представителю от сионистов, бундовцев, мусульманских националистов, Еврейской демократической партии.[181]

О сложной расстановке партийно-политических сил на Урале свидетельствуют результаты выборов в Учредительное собрание, созыв которого был одним из лозунгов левого крыла освободительного движения в России со времен первой революции и прокламируемой целью революционного процесса 1917 г. Выборы в него, прошедшие в ноябре 1917 г., уже после формального провозглашения власти Советов в стране, продемонстрировали, что будущее большевиков оставалось весьма туманным и ненадежным. Их политических противников — эсеров, судя по итогам избирательной кампании, ждала более оптимистичная перспектива (табл. 7).

На Урале результаты выборов оказались для большевиков еще более неутешительными, чем по стране в целом, особенно если иметь в виду, что в партийных верхах этот регион по традиции считался оплотом большевизма. Уральская периферия направила в Учредительное собрание 12 большевиков, 28 эсеров, 2 кадетов и 17 представителей региональных и местных интересов. Удельный вес тех, кто отдал свои голоса за социалистов-революционеров, здесь был выше, чем в среднем в России. Правда, при более детальном рассмотрении итогов избирательной кампании в Учредительное собрание Урал напоминает сложную политическую мозаику (табл. 8). В Вятской, Оренбургской и Пермской губерниях большевики получили от 21 до 24% голосов участвовавших в выборах избирателей, что примерно соответствует среднероссийскому стандарту, причем в Оренбуржье наивысший по региону удельный вес сторонников большевизма является относительной величиной — в голосовании приняли участие чуть более половины избирателей (55%). Доля шедших за эсерами в Вятской и Пермской губерниях была выше российской нормы, а в Оренбургской и Уфимской — значительно ниже. Зато в двух последних более половины голосов было отдано за мусульманских регионалистов и казаков: и те, и другие в конечном счете отстаивали свое автономное существование и выступали за то, чтобы Петроград — какая бы власть там не была — оставил их в покое.


Таблица 8. Распределение голосов на выборах в Учредительное собрание на Урале (%)



Таблица 9. Численность большевистских организаций на Урале в 1917-1920 г.[182]



Таблица 10. Среднее количество газетных номеров одного периодического издания на Урале.[183]



Таблица 11. Удельный вес независимой печати на Урале в 1916-1922 гг. (%)



Внутри каждой из уральских губерний расклад сил и поведение избирателей серьезно различались. Преобладающая часть заводов оказалась оплотом большевиков, которым было отдано от 51% голосов в Нижне-Тагильском заводе до 94% в Миньярском. Большевиков поддержало также более двух третьих военнослужащих гарнизонов в городах Урала. В сельской же местности лидировали социалисты-революционеры, имея многократное превосходство по количеству собранных голосов.[184]

Результаты выборов в Учредительное собрание вызвали болезненную реакцию большевиков как в центре, так и на периферии, включая Урал. Из состава Советов стали изгоняться представители враждебных им партий, закрывались земства и городские думы. В Пермской губернии, где большевики пришли к власти раньше, чем в других частях региона, и где, как показала избирательная кампания в Учредительное собрание, кадеты имели относительно прочные позиции, дело дошло до репрессий и физической ликвидации лидеров комитетов КДП, которые были расстреляны в Екатеринбурге, Осе и Нижнем Тагиле.[185]

В вятском Прикамье и Оренбуржье судьба небольшевистских партийных организаций на первых порах была не столь трагична. В Вятке они вошли в состав Верховного совета по управлению губернией, в Оренбурге — в Комитет спасения родины и революции, возглавленный эсером В.Ф. Барановским. Однако вскоре позиции правых социалистов пошатнулись: в Вятской губернии — из-за скорого перехода власти в руки большевиков, в Оренбургской — из-за стремления казачьего руководства к более твердой и эффективной власти в условиях углубляющегося политического и хозяйственного кризиса. Эсеры и меньшевики целенаправленно оттеснялись от управления, а их организации и средства пропаганды ставились под контроль властных структур.[186]

Последний шанс на свободное существование умеренные партийно-политические течения на Урале обрели летом — в начале осени 1918 г. Воплощением «третьей силы» между большевизмом и «белым» движением стало Временное областное правительство Урала, в которое вошли два конституционных демократа, по одному народному социалисту, эсеру, меньшевику и двое беспартийных.[187] Наконец, Государственное совещание областных правительств и политических групп, собравшееся в Уфе в сентябре 1918 г., стало грандиозной и последней манифестацией российской многопартийности. Среди 170 его участников эсеры составляли почти две трети. Было принято решение о самоликвидации областных правительств, включая Уральское, и замене их общероссийской властью. Однако судьба избранного им Всероссийского временного правительства (Уфимской Директории), в которое вошли, помимо прочих, два эсера и один кадет, кажется символом заката политического плюрализма: через два месяца А.В. Колчак санкционировал свержение Директории и арест его членов-эсеров.

Одновременно начались преследования участников Съезда членов Всероссийского Учредительного собрания и руководства ПСР, находившихся в момент омского переворота в Екатеринбурге и выступивших против установления военной диктатуры. Начались аресты, высылки не успевших или не пожелавших скрыться членов Учредительного собрания, часть которых в декабре того же года по трагическому стечению обстоятельств пала жертвой офицерского самосуда в Омской губернской тюрьме.[188] Балансирование между большевиками и «белыми» при отсутствии убедительных предложений и достаточных сил для реализации «третьего пути» не могло продолжаться долго: оно толкало к поиску союзников справа или слева и грозило расколом собственных рядов. Так и произошло. Майская общепартийная конференция РСДРП 1918 г., а затем майское и августовское совещания при ее ЦК высказались сперва против коалиции с «белыми», а позднее — за сотрудничество с большевиками в борьбе с Колчаком. ЦК осудил позицию волжских и уральских меньшевиков, приведшую к участию их представителей в правительстве Комуча и Государственном совещании, исключив из партии членов делегации в Уфу.[189]

Аналогичные трения и чреватая разрывом внутренняя напряженность наблюдалась и у эсеров. В начале декабря 1918 г. в Уфе, после государственного переворота в Омске, оставшиеся на свободе и оказавшиеся в условиях подполья представители эсеровской фракции Учредительного собрания выступили против предложенной за несколько дней до этого лидером ПСР В.М. Черновым формулы «борьбы на два фронта», склоняясь к миру с большевиками. В самом конце 1918 г. в Уфе была избрана делегация эсеров для переговоров с советской властью. Утопичность формулы борьбы и против большевизма, и против «белого движения», на которой В.М. Чернов продолжал настаивать на IX Совете ПСР в июне 1919 г., провоцировала формирование в партии непримиримых крыльев, ориентированных на союз либо с «красными», либо с «белыми», и общее ослабление партии. Победы над Колчаком на Урале явно настраивали местных эсеров на тяготение к левой, «пробольшевистской» позиции. В августе 1919 г. уфимская организация ПСР через «Известия ВЦИК» обратилась к членам партии с призывом последовать ее примеру — признать советскую власть. К моменту закрепления большевиков на Урале организации других политических партий перестали быть в регионе сколько-нибудь значимой силой. Звезда их безвозвратно закатилась: в сознании населения они ассоциировались с теперь уже ненавистными «беляками», а в условиях необходимости думать исключительно о проблемах желудка — жить становилось все тяжелее — людям было не до партийных политик, сопряженных к тому же с риском быть заподозренным в «контрреволюционности». Небольшевистские партийные организации рассыпались под давлением равнодушия, враждебности или страха окружающих, массовых переходов бывших сторонников к большевикам, подозрительности и контрольных репрессий со стороны властей. Осколочные группки влачили едва различимое существование, а рапорты советской политической полиции — ЧК — ГПУ — и по стилю, и по содержанию напоминали жандармские донесения о прозябании партийных организаций социалистов, в том числе большевиков, за 2-3 года до начала революции 1917 г. В обоих случаях смысл лаконичных, часто ограниченных одной фразой сообщений был один: организаций социалистических партий нет или они себя ничем не проявляют, никакой деятельности не замечается. Согласно циркуляру из Екатеринбурга от 9 января 1922 г. «Всем губкомам и укомам области», эсеры еще существовали в Перми и Уфе, меньшевики — в Перми и Екатеринбурге, анархисты — в Екатеринбурге. При этом сообщалось, что социалисты-революционеры действуют «в разбросе». Попытка восстановить организации после X Совета партии (август 1921 г.) окончилась провалом из-за ареста руководителей. В сентябре-ноябре 1921 г. план ликвидации эсеров в Екатеринбурге «...не дал ощутимых результатов ни в смысле обнаружения организации, ни в смысле обнаружения произведений эсеровской печати». Хотя в сводке фиксировалось существование меньшевиков в Екатеринбурге и Чусовском заводе, это явно противоречило заявлению, что «организации как таковой нет». Несмотря на приезд на Урал в 1920 г. ряда меньшевистских лидеров, в том числе Н.Н. Суханова, попытка организоваться не удалась: члены выборного комитета вскоре были арестованы, что пресекло возможность создать организацию в дальнейшем. Анархисты ничем себя не проявляли, честно работая в советских учреждениях.[190]

Логическим завершением истории эсеров в России и на Урале стал запланированный в конце 1921 г. двухмесячный судебный процесс, инсценированный в июне-августе 1922 г. в Москве — первый показательный политический процесс в Советской России. ПСР к этому времени не представляла реальной опасности «диктатуре пролетариата», и суд был организован в большей мере с пропагандистскими целями по сфабрикованным материалам. Одновременно на Урале прошли политические спектакли — суды над местными эсерами, а также, с января 1922 г., разгром меньшевистских организаций. Их остатки самоликвидировались, с переходом их членов в ряды РКП(б), в 1923-1925 гг. [191]

На фоне прогрессирующего развала российской многопартийности, завершившегося в рамках рассматриваемого периода, логично было бы ожидать поступательного усиления оказавшейся у власти партии, которая систематично оттесняла и устраняла своих конкурентов. Между тем, данные о численности большевиков в первые годы «советской власти» не подтверждают таких предположений. В марте 1918 г. ориентировочная численность РКП(б) по официальным сведениям составляла 380 тыс. членов, однако по другим подсчетам — всего 115 тыс.; в начале следующего года коммунистов насчитывалось приблизительно 251 тыс. человек, в марте 1919 г. — 314 тыс. В 1920 г., в связи с переломом и завершением гражданской войны в пользу большевиков, приток в партию удвоил их численность (612 тыс.). Наконец к марту 1921 г. она достигла рекордной отметки в 730 тыс. человек, которую после чистки 1922 г. удалось перекрыть (вместе с кандидатами) лишь в 1925 г. [192]

Численность большевистских организаций на Урале также является величиной ненадежной и сугубо ориентировочной: слишком неспокойное было время, слишком слабым был большевистский государственный и партийный аппарат, чтобы ожидать от источников убедительных и точных статистических выкладок. Историки пользуются различными сведениями, но все они демонстрируют резкие количественные колебания, в которых отражалась неустойчивость позиций большевиков в первые годы после октября 1917 г. (табл. 9).

В изданиях по отдельным областным коммунистическим организациям приводятся другие данные, но все они отражают значительные скачки в численности большевиков. Так, по сведениям одного из статистических справочников, в Уфимской губернии в октябре 1917 г. было 4,2 тыс. большевиков, в апреле 1918 г. — 10,5 тыс., в июле 1919 г. — около 2 тыс., в 1920 г. — около 17 тыс. (вместе с коммунистами Малой Башкирии). Затем начался длительный спад: 11,3 тыс. в 1921 г., 9,2 тыс. в начале 1922 г. и, наконец, 7,4 тыс. в июне 1922 г. [193] Колебания в количестве членов большевистских организаций отражали, подобно чуткому барометру, перепады всероссийской и уральской политической «погоды» и настроений населения: сокращение влияния большевиков, вплоть до роспуска их организаций, в первой половине 1918 г.,[194] их ликвидацию в несоветском секторе[195] (Оренбург, Пермь, Уфа) и поступательный рост в советском (Вятка) в 1918-1919 гг., резкий приток в партию после восстановления на Урале советской власти[196] и радикальное — почти двукратное — сокращение в течение 1920 г., когда поведение вернувшихся к власти большевиков вновь поставило население перед необходимостью защищаться, а перерегистрация членов РКП(б) лишь усилила отток из партии.[197]

Общая нестабильность ситуации в сочетании с малоэффективными попытками коммунистов навести порядок в собственных рядах порождали текучесть состава организаций, которая, в свою очередь, неблагоприятно сказывалась на климате в партии и в следующие годы. В 1921 г. в Екатеринбургской губернии из большевистских организаций ежемесячно исключали от 86 членов (июль) до 165 (август), а в октябре, во время пика партийной чистки — 1541. Одновременно в партию вступало от 100 человек (октябрь) до 1023 (март). В итоге численность коммунистов в губернии на 1 мая 1921 г. составляла 23519, на 1 июня — 22149, на 1 июля — 21695, на 1 августа — 23938 человек.[198]

Серьезный удар по партийным организациям, особенно по сельским ячейкам коммунистов, нанес голод 1921-1922 гг. С осени 1921 г. в Челябинской губернии и других частях Южного Урала наблюдался распад партийных ячеек в сельской местности. Их члены — вместе с односельчанами — бежали от перспективы голодной смерти в урожайные края. Как констатировал в феврале 1922 г. информационный подотдел Челябинского губкома РКП(б), «состояние партийных организаций в связи с голодовкой нездоровое, дисциплина среди членов РКП(б) падает, среди крестьянских ячеек чувствуется растерянность, упадок духа...».[199] Условия начала НЭПа и недостаточной государственной помощи населению по преодолению голода не благоволили росту рядов РКП(б) в деревне. Заботы об элементарном выживании, в организации которого, как показывал опыт, можно было полагаться только на собственные силы, оттеснили прежние крестьянские мотивы пребывания в партии коммунистов. Челябинский отдел ГПУ в октябре 1922 г. так описал положение партийной работы в деревне: «Пережитая волна голодовки заставила большинство деревенских коммунистов взяться за плуг, за добычу материальных средств к существованию и меньше всего думать о своем воспитании, не говоря уже о коммунистическом влиянии на население».[200]

Чистка партии конца 1921 г. и многочисленные структурные реорганизации помогали столь же мало, как и аналогичные мероприятия в государственных учреждениях. Так, упразднение райкомов и создание волостных бюро РКП(б) весной 1922 г. имело такой же эффект, как и эксперименты 1917-1918 гг. Временного и региональных антибольшевистских правительств по созданию «мелкой земской единицы» — волостного земства. Оно вызвало «окрестьянивание» партийных организаций, архаизацию их практики «под общину».

Влияние партийных организаций на население оставалось слабым, спектр эмоций в отношении коммунистов включал настроения от равнодушия до враждебности. Наиболее сильными позициями отличались коммунистические организации Екатеринбургской губернии, которая в конце 1921 г., по окончании чистки, занимала третье место после Москвы и Петрограда по удельному весу коммунистов среди населения: в партии числилось 0,93% жителей губернии.[201] В Челябинской губернии, напротив, в партийные организации РКП(б) в 1922 г. входило 0,33% обитателей: от 0,47% в Златоустовском уезде до 0,24% в Курганском.[202]

Положение коммунистической партии на Урале в первые годы советской власти соответствует наблюдениям историков о ситуации в стране в целом: «...большевики взяли на себя государственные функции и растворились в них; как центральный, так и местный партийный аппарат оставался слабым».[203] Партия, устранившая всех своих конкурентов, одолела и саму себя: в катаклизмах первых лет советской власти сгинули все самостоятельные политические партии, включая РСДРП(б).


Агония независимой печати.

Взлет и крушение политической общественности в России воплотились не только в развитии и деградации общественных объединений — прежде всего партий, — но и в судьбе независимой печати. Первый год революции сопровождался ее небывалым, по мнению современников и исследователей, расцветом. Поступательное ослабление государственного контроля за прессой, возникновение множества новых учреждений и организаций, нуждающихся в печатных органах для поиска поддержки населения, насыщенность жизни плотно спрессованными во времени неординарными событиями, массовая политизация населения — все это создавало благоприятную конъюнктуру для развития периодики, особенно газет как наиболее доступного канала получения печатной информации.

Бурным подъемом печати 1917 г. был отмечен не только в столицах — традиционном средоточии российской публицистики, но и на периферии страны, в том числе на Урале. Используемые историками статистические данные о периодике в четырех уральских губерниях выглядят впечатляюще: в течение года увидели свет около 200 газет, из которых половину составляли «буржуазные» издания, четверть — эсеровские, остальные принадлежали большевистской и меньшевистской социал-демократии и менее популярным партиям.[204]

Однако при более пристальном рассмотрении статистики местной печати возникают сомнения в некритичном оперировании цифрами о количестве выходивших в течение одного года газет. Во-первых, данные 1917 г. следует рассмотреть в более длительной временной перспективе, во-вторых, сведения о числе газет целесообразно дополнить рядом других количественных критериев.[205]

Прежде всего нужно отметить, что периодика 1917 г. возникла не на пустом месте. Еще во время первой российской революции количество выходивших на Урале газет возросло, по сравнению с рубежом столетий, в два-три раза. В последующее десятилетие их число несколько сократилось, но не упало до уровня начала века. При этом газетный ландшафт стабилизировался — исчезли непрофессиональные и недолговечные партийные газеты, их место прочно заняли независимые внепартийные издания. Развитие печати в 1908-1911 гг. не позволяет говорить о «периоде реакции» и удушении свободы мысли, особенно если сопоставлять данные о количестве не периодических изданий, а вышедших газетных номеров. В таком случае, на протяжении 1908-1916 гг. можно наблюдать поступательное развитие публицистики. При этом опережающими темпами росла негосударственная печать: в начале XX в. на Урале она составляла около половины всех газетных номеров (от 10% в Оренбургской губернии до 73% в Пермской), во время первой русской революции выросла до 2/3 (от 48% в Уфимской губернии до 77% в Пермской), а в 1916 г. превысила 4/5. Особенно быстро этот процесс проходил в Вятской и Пермской губерниях, традиционно более политизированных и «либеральных», и отставал в консервативных Оренбургской и Уфимской.

Учитывая предреволюционное развитие печати, его скачок в 1917 г. выглядит не столь грандиозным. Если количество наименований газет на Урале увеличилось по сравнению с предыдущим годом в четыре-шесть раз, то общий объем газетных номеров — лишь в полтора-два раза. Кроме того, в 1917 г. несколько повысился удельный вес государственной и квазигосударственной печати. К последней отнесены печатные органы Советов, КОБов и аналогичных общественных организаций, претендовавших на властные полномочия и являвшихся во многих населенных пунктах альтернативной или единственной властью, а с ноября — газеты большевистских партийных комитетов.

Препятствия свободному развитию независимая печать начала испытывать с приходом большевиков к власти. Гонения на прессу, не проявлявшую лояльность к «диктатуре пролетариата», вслед за принятием декрета о печати ощутимо задели и периодику Урала. Решением екатеринбургского Совета 29 октября 1917 г. в городе были конфискованы все столичные газеты. К концу года прекратилось издание многих оппозиционных новой власти газет — как внепартийных, так и кадетских, эсеровских, меньшевистских. В январе-феврале 1918 г. этот процесс завершился в тех частях региона, где большевикам удалось закрепиться.[206] Одновременно наметилась тенденция к слиянию печатных органов различных Советов, а также советских и партийных большевистских газет. В результате такой реорганизации в Вятке, например, в апреле 1918 г. возникло издание с громоздким названием «Известия Вятского губернского исполнительного комитета Совета крестьянских, рабочих и солдатских депутатов и Вятского Совета рабочих и крестьянских депутатов».[207]

О положении независимой печати в Оренбурге в течение большевистского господства в январе-июне 1918 г. местная внепартийная газета «Оренбургский край» красноречиво поведала после победного возвращения в город А.И. Дутова:

«Большевистское нашествие прервало выход "Оренбургского края", так как в 5 часов утра 18 января редакция и типография были заняты красногвардейцами. Вследствие этого уже приготовленный к выходу номер газеты не мог появиться на свет.

Пять месяцев "комиссародержавия", внесшего в местную жизнь путаницу и террор, прошли в обстановке полного задушения печати, и те попытки, которые делались некоторыми группами для издания независимых органов, тотчас же пресекались новой властью. Не только местных газет, кроме пресловутых "Известий", но даже и столичных, Оренбург был лишен в течение почти всего времени большевистского владычества».[208]

На территориях, недоступных новой власти, условия существования и перспективы независимой печати были на первых порах более благоприятны. Газеты противников большевизма и беспартийная периодика не подвергались преследованиям. Однако по мере усиления кризиса и тяги к более сильной власти положение общественной прессы стало меняться кардинальным образом. В Оренбуржье Войсковое правительство поставило ее под свой контроль, а ряд газет закрыло за антиказачью пропаганду. Так, в октябре 1918 г. в Оренбурге по обвинению в «упорном нежелании работать в духе государственности» была закрыта меньшевистская газета «Рабочее утро».[209] В Екатеринбурге, где комитеты социалистов-революционеров и меньшевиков выступили с протестом против государственного переворота в Омске, военные власти установили жесткий цензурный надзор за местной печатью: планируемые публикации и материалы должны были пройти проверку у военного цензора и в цензурном отделе при комендантском управлении, куда затем отправлялись три номера свежеотпечатанных газет. Все чаще газеты зияли белыми полосами неразрешенной информации. Случались и физические расправы с их руководителями. Так, в Челябинске был арестован, а затем расстрелян редактор газеты «Власть народа» В.А. Гутовский.[210]

Правда, уровень жесткости в обращении с прессой со стороны «красных» и «белых» властей был несопоставим. В небольшевистской зоне как официальные круги, так и издатели использовали опыт дореволюционных отношений власти и публицистики. Оренбургские меньшевики, например, после закрытия газеты «Рабочее утро» возобновили свое издание, меняя его название. В октябре-декабре 1918 г. выходил «Рабочий день», затем — «Рабочие сумерки».

После завершения боевых действий на Урале местная пресса находилась в убогом состоянии. Прежние газеты, рассматриваемые большевистскими властями исключительно как «белогвардейские», были закрыты; новая, лояльная к режиму печать налаживалась с большим трудом. Сказывался острый дефицит материальных и людских ресурсов. В докладной записке Оренбургского губкома РКП(б) о работе за лето 1919 г. констатировалось: «Развить печатную агитацию до сих пор не удается: нет бумаги, нет литературных сил. С трудом обслуживаем единственную газету».[211]

Газеты второй половины 1919-1922 гг. представляли собой жалкое зрелище. Серо-бурая бумага, нечеткая или бледная печать, непрочная краска, оставлявшая грязные следы на руках читателей, скудость выхолощенной информации, понижение удельного веса местных сведений, отсутствие минимальной литературной обработки материала — все это делало чтение газет малопривлекательным.

Развал средств связи не позволял организовать своевременное распространение и этого подобия печати. Как сообщали из Оренбурга в 1921 г. по поводу местной большевистской газеты «Коммунар», «газеты на места чрезвычайно опаздывают и, таким образом, не дают руководящего материала районным организациям вовремя».[212] Что же касается обычного читателя, измученного повседневными заботами о хлебе насущном, чтение газет становилось для него непозволительной роскошью. Месячная подписка на «Вятскую правду» в мае 1922 г. обходилась, например, в 0,5 млн. р. [213] На эту сумму на рынке можно было приобрести 800 г ржаной муки или 1,5 кг овсяной — огромное богатство в условиях жестокого голода.

Нехватка бумаги[214] в сочетании с утратой самостоятельности общественными организациями породила беспрецедентное в истории российской журналистики явление: их издания оказались помещенными на полосы губернских советских газет, превратившись в так называемое «странички». Так, в челябинской «Советской правде» в 1920 г. приютились «Страничка женщины-работницы», «Страничка красной молодежи», «Страничка красноармейца», «Челябинский гудок», «Страничка железнодорожника». Это явление правомерно рассматривать как символ «приручения» большевистской властью деградировавшей российской общественности.

Уровень устойчивости газетного ландшафта определяется долговечностью существования газет, и, следовательно, среднее количество газетных номеров одного периодического издания за год допустимо использовать как достаточно надежный показатель стабильности печати. С учетом этого параметра можно констатировать глубокий кризис прессы в рассматриваемый период (табл. 10). Стабильность печати, нарушенная в годы первой русской революции, была установлена и укреплена накануне революции 1917 г. Новая революция повергла периодику в хаос, от которого она не смогла оправиться и через пять лет. Кризис средств массовой информации становился дополнительным фактором дезориентации населения и непреходящего ощущения ненадежности жизни.

Развитие печати в 1917-1922 гг. отмечено не только сменой поступательного роста сокращением количества периодических изданий и увидевших свет газетных номеров. На всем протяжении этого периода наблюдается устойчивая тенденция к снижению удельного веса независимой печати, противоположная процессу развития периодики в поздней Российской империи (табл. 11).

Процесс развала общественной прессы имел необратимый характер. Незначительное увеличение ее доли в 1921-1922 гг. не должно вводить в заблуждение: оно происходило за счет появления изданий профсоюзных организаций, которые попадали под все больший контроль государства и, следовательно, весьма условно могут считаться носителями независимой информации.

Не трудно заметить явные различия в «выдавливании» свободной прессы государством в отдельных губерниях Урала. Наиболее стремительно оно проходило в зонах большевистского контроля, прежде всего — в Вятской губернии, в которой большевики закрепились к концу 1917 г. Более плавно оно протекало в Пермской губернии, в значительной части которой большевики утратили власть летом 1918 г., изгнанные в конце того же года и из губернского центра. В Оренбургской и Уфимской губерниях независимая печать оставалась полнокровной на протяжении 1917-1918 гг. и была подвергнута разгрому во второй половине 1919 г., после «освобождения» Урала от «белых». То было «освобождение», за которым брезжило умирание — отчасти насильственное, отчасти естественное — общественности, трудно рождавшейся в предреволюционной России.



1.2. Экономический хаос

«Вся страна представляет собой разлагающий[ся] организм, в котором прекратился правильный обмен веществ».

Э.О. Бруцкус


Ограничиться в отношении трагического периода 1917-1922 гг. банальным тезисом о приоритете политики над экономикой — значит ничего не сказать. Годы революции и гражданской войны в России продемонстрировали не только типичную для до- и раннеиндустриальных обществ несамостоятельность экономической сферы, но и слабость и неустойчивость результатов хозяйственных реформ и форсированной индустриализации эпохи С.Ю. Витте: во время катастрофических потрясений русской революции политика не просто определяла экономику — она опрокинула ее, раздавила, ввергла в хаос.

Но если от прямого участия в политической борьбе «маленький человек» мог уклониться, то хозяйственная катастрофа входила в каждый дом, болезненно ломая привычный образ жизни, определяя содержание повседневных забот. Тем самым проблемы социально-экономической динамики приобретают особое место в данном исследовании и их — в значительной степени искусственное — выделение из общего контекста повседневности представляется оправданным.


Накануне революции: острый кризис или «уютный» тупик?

Урал занимал видное место в российской экономике; само становление и развитие уральской промышленности в XVIII-XIX вв. позволительно рассматривать как концентрированное выражение особенностей и сложностей хозяйственной трансформации России.[215] В поздней Российской империи Уральский регион входил в число шести основных промышленных районов страны, которые, занимая всего 43% ее территории, выпускали 2/3 индустриальной продукции. Расположенное преимущественно на Среднем Урале горнозаводское хозяйство,[216] созданное и пережившее расцвет в период бурной колонизации региона в XVIII в., в немалой степени посодействовало возвышению страны и вхождению ее в состав великих европейских держав. Однако в XIX в. былая слава Урала закатилась. После ликвидации крепостного права уральская промышленность вошла в период затяжного структурного кризиса, усугубленного появлением молодого и динамичного конкурента в лице промышленного Юга, который в 1867 г. выплавлял 0,3% всего российского чугуна, а в 1913 г. — 67%. За это время удельный вес Урала в чугунолитейном производстве страны сократился с 65% до 20%. В 1890 г. Юг производил в два раз больше стали, чем его дряхлеющий предшественник, а в 1910 г. — в три раза.[217]

В годы Первой мировой войны значение удаленного от арены боевых действий Урала в российской экономике возросло. На протяжении 1913-1917 гг. несколько увеличился удельный вес уральского производства чугуна (с 19,7% до 24,3%), стали (с 21,3% до 26,9%), проката (с 16,5% до 20% в 1916 г.). Однако добиться реванша Уралу не удалось. Выделка проката в регионе за эти годы сократилась на 4%, железной руды и чугуна — на 21-22%. Производство уральской меди за три года упало более чем вдвое, а в 1917 г. вообще остановилось.[218]

Состояние промышленности Урала в последние годы существования Российской империи на протяжении десятилетий составляло предмет дискуссий историков. Широкий спектр мнений специалистов в качестве крайних точек зрения включал и признание, и отрицание капиталистической природы уральского горнозаводского хозяйства. Ряд исследователей настаивал на утрате промышленностью Урала крепостнических черт после крестьянской реформы 1861 г. или к 1900 г., или, самое позднее, к Первой мировой войне.[219] Крайне радикально против тезиса об уральской отсталости выступил Ф.П. Быстрых, ссылаясь на количественные показатели промышленного развития Урала: на увеличение за 1900-1917 гг. мощности механических двигателей железоделательных заводов на 77%, а на ряде из них — Надеждинском, Лысьвенском, Чусовском, Алапаевском — в 8,8 раза; на увеличение в эти же годы производства чугуна на 11%, стали — в два раза, стального и железного полупроката — в три раза при сокращении количества рабочих на треть.[220] Последовательным оппонентом Ф.П. Быстрых выступил Ф.С. Горовой. Не отрицая роста некоторых уральских производств, в том числе во время мировой войны, он подчеркивал кризисный характер развития региона. Его позиция вполне укладывалась в нормативное представление советской историографии о неизбежности революции 1917 г. и вошла в учебную историческую литературу.[221]

Значительно чаще в исследованиях уральских историков встречается промежуточная, усредненная позиция, подчеркивающая сложное развитие уральского хозяйства и наличие в его динамике, особенно в годы войны, как положительных, так и отрицательных черт. С одной стороны, подчеркиваются тешащие региональный патриотизм рост производства железа, стали, меди, производительности доменных печей, строительство новых предприятий, техническая перестройка, закупка станков в России и за границей, концентрация капитала и акционирование промышленности, положительное влияние эвакуации из Прибалтики оборудования машиностроительных заводов. С другой, — отмечаются кризис транспорта, недостаток рабочих рук, топлива и сырья, сокращение производства чугуна, кризисное состояние сельского хозяйства, что в совокупности ускорило приближение революции. Все это, казалось бы, оправдывало эквилибристику двойственных заключений фаталистического свойства:

«Развитие горнозаводской промышленности представляло в годы первой мировой войны качественно новую ступень по сравнению с предыдущим периодом. Вместе с тем, неравномерное развитие многоотраслевых хозяйств, кризисное состояние уральской экономики, отрицательное влияние войны вели к дальнейшим диспропорциям, основой которых являлись крепостнические пережиточные явления, реакционная политика крупной буржуазии. Их полное устранение возможно было только революционным путем».[222]

Наиболее последовательно и убедительно половинчатость подобной позиции была вскрыта екатеринбургским историком В.В. Адамовым.[223] Стержнем его построений, придавшим им стройность и ясность, стало разработанное еще дореволюционными экономистами и использованное В.И. Лениным представление об «оригинальном строе» уральского горнозаводского хозяйства, организованного в округа по вотчинной модели — на основе неотъемлемости от завода лесных и земельных угодий, обязательственных поземельных отношений между заводчиком и рабочими, следствием чего стали полукрестьянский характер юридически или фактически прикрепленной к земле рабочей силы и техническая архаика. Модернизация промышленности Урала в начале XX в. имела, по его мнению, косметический характер из-за мизерности новых капиталовложений в период создания акционерных компаний[224] и сохранения полнокровного «вотчинного» хозяйства, не имевшего ничего общего с классическим капитализмом:

«...главной особенностью финансовой "реорганизации" уральских предприятий было то, что она прошла без ломки устарелого, или "оригинального" строя. При таком способе реорганизации акционерным компаниям от бывших владельцев переходили не только заводы и рудники, но, что самое главное, горнозаводские земли и феодальные привилегии уральских магнатов».[225]

Недостаточность капиталовложений и нежелание менять организацию топливно-рудного хозяйства и рабочей силы толкали предпринимателей на экстенсивный путь поднятия выпуска продукции за счет усиленной эксплуатации топливных и сырьевых ресурсов. Это, в свою очередь, замыкало порочный круг: труднодоступность и ограниченность лесов создавали естественные границы развитию производства, основанного на древесном топливе. Его острая нехватка обнаружилась еще до начала Первой мировой войны, вследствие чего «обновленные» в ходе «модернизации» округа не смогли выйти на запроектированные мощности. Алапаевский округ выдавал 2 млн. пудов чугуна вместо 5 млн., Богословский — 10 млн. вместо 15 млн. Разочарованные «рационализаторы» столкнулись, таким образом, с ощутимой тенденцией сокращения прибылей, что не вдохновляло на дополнительные затраты по обновлению горнозаводского хозяйства. Относительно крупное военное строительство ограничилось пределами шести округов (Алапаевского, Богословского, Лысьвенского, Невьянского, Нижнетагильского и Ревдинского), в то время как в остальных шел обратный процесс сокращения традиционных производств — выделки кровли (почти в два раза на протяжении 1913-1916 гг.), рельс (почти в три раза), сортового железа (на 14%). Вместо них, благодаря незначительным изменениям технологии, росло производство специальных сортов железа и стали (в 13 раз за 1913-1916 гг.).[226]

Ограниченные масштабы военной перестройки уральской промышленности вызывали диспропорции не только в темпах развития отдельных округов, но и между отдельными отраслями в рамках каждого окружного хозяйства: более быстрое, по сравнению с топливным и сырьевым хозяйством, развитие заводов, наблюдаемое и ранее, во время войны приобрело новое качество:

«В условиях войны этот разрыв приобрел угрожающие размеры, потому что резко сужалась основа основ не только топливного хозяйства, но всей горнозаводской промышленности — полукрепостническая система организации труда. [...] Если на заводские работы еще и можно было привлечь некоторое количество рабочей силы со стороны, то замена "своих" лесных рабочих с их лошадьми, инвентарем и навыками работы в лесу и на перевозках превращалась для уральской промышленности в неразрешимую проблему. Топливный "голод" и транспортный кризис, вызвавшие катастрофический упадок выплавки металла на Урале, срыв военного строительства имели, таким образом, не капиталистическое, а крепостническое происхождение».[227]

Данное описание высвечивает неразрывную связь трех проблем уральской горной промышленности, определивших ее специфику, затяжной характер кризиса и бесперспективность развития: ограниченности топливно-сырьевой базы, примитивной транспортной системы и нехватки рабочих рук. Накануне мировой войны Урал располагал слабой железнодорожной сетью — 2,2 км железнодорожных путей на 100 кв.км — в восемь раз меньше, чем Центральный промышленный район и почти в 11 раз меньше, чем Южный и Юго-Западный районы. И хотя в 1914-1917 гг. в Пермской и Вятской губерниях было проложено 2783 км железных дорог, это не разрешило транспортной проблемы. Во-первых, среди вновь построенных путей было крайне мало подъездных дорог к заводским лесным дачам и шахтам; во-вторых, железнодорожный парк не был укомплектован. Так, в 1916 г. Пермская железная дорога вместо необходимых для нормального функционирования 12,5 тыс. вагонов имела всего 5,5 тыс.

Под ударами войны устаревшая организация производства оказалась разбалансированной и стала рассыпаться, подобно карточному домику. В 1914 г. из уральских горных округов было призвано на фронт 43,7% вспомогательных рабочих, занятых на лесозаготовительных и транспортных работах. В результате зимой 1916-1917 гг. из-за недостатка возчиков и квалифицированных лесных рабочих было заготовлено всего 28,6% необходимого топлива. Заводы Пермской губернии нуждались в 125 тыс. лошадей, которых к ноябрю 1916 г. имелось лишь около 30 тыс. С помощью дополнительных принудительных мер их дефицит к 1 февраля 1917 г. удалось восполнить лишь на 60-70%. Еще в 1915-1916 гг. из-за нехватки топлива и сырья были остановлены 22 доменные печи, 11 печей работали с неполной нагрузкой. В январе 1917 г. из 112 доменных печей стояли уже 55, с недогрузкой работали 20.[228]

Тупиковый характер развития индустрии Урала подтверждается, по меткому наблюдению В.В. Адамова, тем обстоятельством, что сама топография сталинской индустриализации в регионе принципиально отличалась от южнороссийской: если на промышленном Юге она опиралась на дореволюционные центры и фактически являлась органичным продолжением виттевской хозяйственной модернизации, то на Урале она проходила в 30-е гг. практически на голом месте, с нуля, преимущественно за пределами горнозаводских округов.[229]

Архаичность и бесперспективность созданного в XVIII в. уральского горнозаводского хозяйства не означали, с другой стороны, его безжизненности. Система округов была возрождена в 20-е гг., и советской власти не оставалось ничего иного, как опираться на нее в качестве единственной надежной и устойчивой организационной структуры до начала сталинской «революции сверху».[230]

Таким образом, уральская промышленность, представленная к началу 1917 г. 424 предприятиями с 330 тыс. рабочих,[231] испытывала ощутимые трудности еще до начала 1917 г. и тем более не была готова к тектоническим толчкам времен революции и гражданской войны.

С аналогичными, хотя и менее острыми сложностями столкнулось во время Первой мировой войны сельское хозяйство региона. В последние десятилетия существования империи обильные урожаи чередовались с регулярными недородами (1901, 1906, 1911 гг.). В результате объем собираемых хлебов в отдельные годы мог колебаться в полтора-два раза и более. Степень зависимости уральского сельского хозяйства от капризов природы и государственной помощи оставалась высокой.[232] Кризисные тенденции накануне революции имели менее выраженный характер, чем в центральных и западных губерниях, поскольку Урал не знал развитого помещичьего землевладения и на одно крестьянское хозяйство в 1905 г. в среднем приходилось более 20 десятин земли — почти в два раза больше, чем в Европейской России. На казачьих же территориях Южного Урала, где средний надел составлял 67,4 десятины, население практически не знало земельного голода. Удельный вес беспосевных хозяйств даже в 1916 г., в условиях вызванной военными мобилизациями нехватки рабочей силы, составлял в земледельческих зонах Урала всего 13-17%, доля безлошадных дворов — 15%.[233] Тем не менее, специалисты отмечают слабовыраженные неблагоприятные тенденции в развитии сельского хозяйства Урала:

«В годы первой мировой войны в связи с начавшейся хозяйственной разрухой в крае, как и во всей стране, происходило общее сокращение посевных площадей и поголовья скота. Однако губернии Урала продолжали выгодно отличаться о губерний Центральной России и по среднему размеру посева, и по количеству скота, приходившегося в среднем на одно крестьянское хозяйство».[234]

Так, в Уфимской губернии (без Мензелинского уезда) площадь посева в крестьянских хозяйствах в 1916 г. составляла 83% от уровня 1911 г., количество хозяйств без посева возросло с 11% до 13% всех хозяйств, число дворов без рабочей силы увеличилось более чем в два раза (с 11,5% до 22% всех дворов).[235] Тем не менее, нет оснований говорить о том, что сельское хозяйство и промышленность Урала неотвратимо дрейфовали в сторону катастрофы.


Уральская промышленность в революции и гражданской войне.

1917 г. обрушился на российскую экономику неожиданным ударом и отразился на ее состоянии самым чувствительным образом. В 1913-1920 гг. промышленное производство сократилось в пять раз, выплавка чугуна — в 33 раза, добыча нефти — вдвое. Сумма ущерба, причиненного катастрофическими событиями 1914-1921 гг., составила, согласно предварительным оценкам, 39 млрд. золотых рублей, или четверть всего довоенного достояния страны.[236]

В течение 1917-1919 гг. наблюдалось головокружительно резкое падение производства: изготовление чугуна понизилось в 17 раз, стали — в 15,5, проката — в 14.[237] В 1920 г. российская промышленность производила в среднем 10-20% от объема продукции 1913 г. За 1917-1919 гг. производительность труда в России сократилась в четыре раза.[238]

Распад российской промышленности вновь поставил Урал в положение индустриальной базы страны. В 1920 г. в регионе изготавливалось 69% производимого в РСФСР чугуна, 73% мартеновского металла, 70% проката, в 1921/22 хозяйственном году соответственно — 42%, 33%, 35% всероссийского производства.[239] Между тем, промышленное хозяйство Урала за годы революции и гражданской войны было беспрецедентно разрушено и к началу 20-х гг. агонизировало. Валовая продукция уральской промышленности в 1921-1922 гг. составляла всего 15% от объема 1913 г. Наиболее стремительно падало производство железа и стали, сократившись с 1913 по 1919 г. более чем в 10 раз, в том числе в 1919 г. — в два раза по сравнению с предыдущим годом. Резкий спад наблюдался и в выплавке чугуна — основе уральского горнозаводского производства: в 1919 г. на Урале выплавлялось 14% довоенного чугуна, в 1920-1921 гг. — всего 8% от уровня 1913 г. В 8-20 раз понизились производство мартеновского металла, проката, кровельного железа, добыча железной руды, прекратилась выплавка меди. Грузооборот Пермской железной дороги упал более чем в три раза — с 289 млн. пудов в 1913 г. до 92 млн. пудов в 1921 г. [240]

Не нужно быть внимательным наблюдателем, чтобы убедиться в неразрывной связи основных вех хозяйственной дезорганизации с политическими событиями в стране и регионе. Назначенный в марте 1917 г. по просьбе Совета съездов горнопромышленников Урала правительственный комиссар Временного комитета Уральского горнозаводского округа и созданное Екатеринбургское бюро Совещания горнопромышленников Урала не могли противостоять начавшейся в 1917 г. хозяйственной анархии. Опьяненные нежданной свободой, уральские рабочие в первые же месяцы после Февральской революции обратились к привычной и на этот раз безнаказанной практике самочинного захвата заводских земель и порубки лесов, отменяя всякие стеснительные юридические нормы по пользованию землей и лесом, по занятию различными промыслами. За март-июнь 1917 г. вновь возникшими органами рабочего контроля были изгнаны с 42 заводов, отчасти с последующей отправкой на фронт, 145 лиц административного персонала, в том числе 17 управляющих, 26 заведующих цехами, 11 лесничих, 33 мастера.[241] До определенного момента подобная «кадровая политика» рабочего контроля не могла иметь пагубных последствий по причине ограниченности ее масштабов — каждый из горных округов потерял первоначально от одного до пяти администраторов и служащих. Однако в перспективе в ней просматривается тенденция к депрофессионализации управления промышленностью, которая в дальнейшем приняла катастрофические размеры.[242]

Желая найти компромиссное решение и, по возможности, направить рабочие выступления за улучшение материальных условий в цивилизованное русло, совещание рабочих и предпринимателей в Екатеринбурге 28 марта 1917 г. под давлением Совета приняло решение воздержаться от неорганизованных действий, узаконить введенный явочным порядком 8-часовой рабочий день без понижения оплаты труда, добиться повышения зарплат, приостановить порубку леса заводоуправлениями на всех спорных участках.[243]

Однако ни обуздать стихию рабочих акций, ни приостановить разрушение экономики на протяжении 1917 г. не удалось. Второй Уральский областной съезд Советов в августе 1917 г. принял резолюцию о хозяйственной разрухе на Урале, в которой положение уральского хозяйства было описано, не без доли драматизации, в самых мрачных тонах:

«Полное истощение в сфере производительного труда и дезорганизация производства; крайнее расстройство и распад транспортной сети; близкое к окончательному краху состояние государственных финансов; задолженность, размеры которой готовы сравняться с общей суммой национального богатства страны...; доходящий до голода продовольственный кризис; абсолютная нехватка топлива и средств производства вообще; увеличивающаяся безработица и абсолютное обнищание масс...».[244]

Двумя месяцами позже, в начале октября 1917 г., председатель Временного комитета Уральского горнозаводского района В.Е. Европеус, знавший о положении местной металлургии не понаслышке, предлагал пойти на крайнюю и опасную в условиях революции меру предотвращения полного краха промышленности:

«...плохое обеспечение неминуемо повлечет за собой закрытие заводов и поэтому необходимо, чтобы Совет съездов поставил об этом в известность Временное правительство для того, чтобы заводским предприятиям было предоставлено право беспрепятственно увольнять всех рабочих».[245]

Октябрьская революция, успех которой в значительной степени был связан с надеждами населения на возможность радикального улучшения материальных условий существования, не принесла желаемого облегчения. Сопровождавшие ее хозяйственные эксперименты большевиков, в сочетании с неуправляемыми и с экономической точки зрения наивными действиями самих рабочих, лишь усугубили кризисную ситуацию в промышленности.

Прямой реакцией на приход большевиков к власти было решение правлений уральских акционерных обществ в Петрограде приостановить перевод денег заводам, на которых был организован рабочий контроль, вслед за чем неизбежно произошли закрытие ряда предприятий и рост безработицы. В результате добыча железной руды и меди в 1917 г. понизилась соответственно на 33% и 38%, доменное производство упало на 60%, многие доменные печи остановились. Реакция местных Советов и рабочих, озабоченных перспективой дальнейшего существования, последовала незамедлительно: в декабре 1917 г. было национализировано имущество акционерных компаний Богословского, Кыштымского, Симского, Сергинско-Уфалейского, Невьянского горнозаводских округов. До лета 1918 г. национализации подверглись предприятия 25 из 34 округов, вследствие чего было огосударствлено 85% уральской металлургической промышленности. Национализация на Урале проходила поспешно, быстрее, чем в стране в целом. Большевистское государство молниеносно и отчасти против собственной воли «проглотило» уральское горнозаводское хозяйство, однако из-за отсутствия достаточных средств и квалифицированных управленческих кадров было не в состоянии его «переварить» и предотвратить дальнейшее закрытие заводов и фабрик. Даже спустя два года государство не располагало точными сведениями о количестве национализированных предприятий и их стоимости. Составленный статистическим отделом ВСНХ «Список национализированных предприятий РСФСР на 1919 год» не содержит полного перечня огосударствленных уральских заводов.[246]

Расстройство денежного обращения усугубило неуправляемость огромного национализированного хозяйства и бедственное положение рабочих. До января 1918 г. государственная задолженность уральским рабочим по зарплате составляла, по неполным данным, 1378 тыс. р., в январе — 5228 тыс., в феврале — 13789 тыс., в марте — 14397 тыс., достигнув в конце апреля отметки в 35 млн. р. [247]

Не следует высокомерно записывать все мероприятия новой власти, связанные с национализацией и реорганизацией управления промышленностью Урала, в разряд экономических курьезов, но, вместе с тем, было бы большим преувеличением вслед за советской историографией оценивать их как вершину хозяйственной целесообразности и делать скоропалительные выводы о том, что «были уничтожены социально-экономические причины, порождавшие "прикрепленность" рабочих к заводу и низкий уровень их заработной платы, являвшиеся серьезным тормозом на пути технического прогресса».[248] В управлении промышленностью, как и в политике, наблюдалось пересечение полномочий различных инстанций и административный хаос.[249] Наряду с подчиненным ВСНХ коллегиальным Заводским совещанием Уральского района, повсеместно вводились сменившие управляющих округами и отдельными предприятиями комиссары производств, действовавшие на основе принципа единоначалия. В их полномочия входили обеспечение бесперебойной заготовки сырья и топлива, закупка материалов, строительство новых цехов, фабрик и заводов, открытие счетов в банках и получение ссуд. Кроме того, существовали Областное правление национализированными предприятиями Урала, Деловые совещания, окружные Деловые советы с компетенциями по управлению сохранившими прежние границы и архаичное содержание горнозаводскими округами. На крупных предприятиях работали «красные семерки» (пять рабочих, двое служащих), на мелких (менее 3 тыс. работников) — «тройки» из двух рабочих и служащего, инженера или техника. Уральскому областному совнархозу никак не удавалось разграничить полномочия со строптивым Екатеринбургским губсовнархозом, что вносило дополнительную путаницу в хозяйственные мероприятия.[250] Подобное многовластие, как и в политической сфере, оборачивалось безвластием и хозяйственной дезинтеграцией.

Попытки урегулировать проблему оплаты труда в условиях галопирующей инфляции также не приносили ожидаемого эффекта. Первый съезд металлистов Урала в феврале 1918 года, вводя общеуральский тарифный договор, ориентировался на сложившуюся в горнозаводском хозяйстве патриархальную связь рабочего с землей: тарифы были на четверть ниже петроградских, так как местный рабочий имел дом, хозяйственные постройки, приусадебный участок и посевные площади. Исходя из мизерного прожиточного минимума в 240 р. в месяц на семью из двух человек, часовая оплата труда рабочего колебалась, в зависимости от профессиональной группы и квалификационной категории, от 1 до 2 р., зарплата ученика составляла 30-80 к. в час.[251] Несмотря на введение штрафных санкций в случае «явного нерадения» работника, производственная дисциплина и производительность труда неуклонно падали. Так, производство чугуна понизилось с января по май 1918 г. более чем на треть, производительность труда рудничного рабочего в первой половине 1918 г. была почти в два раза ниже, чем в первой половине 1916 г. [252]

Неизбежным спутником сокращения производства и разрушения промышленности было развитие безработицы. С 16 января 1918 г., когда была открыта биржа труда в Уфе, до 15 марта было зарегистрировано 5153 безработных, из которых нашли работу 1948 человек. На 25 марта на бирже числился 1551 нуждавшийся в трудоустройстве при наличии 180 мест. Самые крупные группы безработных представляли чернорабочие (36%), торгово-промышленные и канцелярские служащие (26%) и рабочие металлопроизводящих и обрабатывающих производств (16%).[253] В июне 1918 г. в Уфе было уже 2300 зарегистрированных безработных, а на Урале в целом, по сведениям Областной биржи труда, — 25 тыс. человек. Среди них 40% были чернорабочими, 30% — торговыми и конторскими служащими, 15% — квалифицированными рабочими.[254]

Крах большевистских попыток остановить развал промышленности на фоне продовольственных трудностей и невыплаты обесцененной зарплаты усиливали недовольство рабочих, разразившееся летом-осенью 1918 г. открытыми выступлениями в Кусинском, Кушвинском, Невьянском, Рудянском, Саткинском, Шайтанском, Юговском заводах и свержением в августе 1918 г. советской власти в Ижевске и Воткинске.

Гражданская война создала дополнительное напряжение для ослабленной уральской промышленности в виде разрыва экономических связей между территориями, дальнейшего разрушения транспорта, финансового кризиса. На эти проблемы тяжким грузом накладывались, с одной стороны, хронические болезни промышленности Урала, с другой — труднопреодолимые последствия многомесячного большевистского господства.[255]

Декларация Временного областного правительства Урала от 25 августа 1918 г. с патетическим подъемом перечисляла хозяйственные трудности, которые предстояло решить новой власти:

«Великие трудности стоят на пути возрождения России и в частности Урала, где вся жизнь нарушена: заводы находятся в полном расстройстве; запасов сырья и топлива мало; продовольствия недостаточно; денежные знаки наравне с золотом и другими ценностями в казначействе и банках на многие сотни миллионов разграблены большевиками».[256]

Объем производства чугуна, стали, меди, добычи угля за 1918 г. упал, по сравнению с неблагоприятным 1917 г., в два-три раза. Самой актуальной из проблем, с которыми столкнулись новые власти после ликвидации Советов, был, пожалуй, вопрос о большевистском наследии в социально-экономической сфере. «Достижения» большевистской власти, в большей степени декларированные, чем реализованные, нельзя было, тем не менее, отменить одним махом. Это и не предполагалось «демократической контрреволюцией» региональных правительств. Решая наиболее болезненную проблему собственности, Комуч, в сфере влияния которого находился юго-запад Урала, сопровождал денационализацию промышленности сохранением части прав профсоюзов, полученных при советской власти, и законодательным закреплением 8-часового рабочего дня. Областные правительства Урала и Сибири избрали более жесткую линию, аннулировав все декреты советской власти в области социального законодательства. Вместе с тем, вернуться к добольшевистской ситуации в отношении частной собственности на промышленные предприятия уже не представлялось возможным. Во-первых, бывшие владельцы, учитывая неблагоприятную экономическую конъюнктуру, не спешили заявить свои права. К апрелю 1919 г. лишь один из 25 национализированных горных округов был официально возвращен его хозяевам. Более успешно проходила реприватизация средних и мелких предприятий. Во-вторых, процессу возвращения крупных промышленных объектов в частные руки препятствовали установки левых либералов и умеренных социалистов — членов временных областных правительств Урала и Сибири, воспитанных на экономической теории К. Маркса и российской традиции государственного дирижирования экономикой. Оздоровление промышленности виделось им в первую очередь в устранении советского многоцентрия управления экономикой и создании эффективного хозяйственного аппарата. Основной тенденцией в реорганизации управленческих структур второй половины 1918 - первой половины 1919 г. и при ВОПУ, и при колчаковской диктатуре было поступательное усиление принципа единоначалия и жесткости экономической политики. С этой целью уральские областники создали, наряду с традиционными хозяйственными ведомствами, специальные учреждения для управления горнозаводской промышленностью: Главноуправление горных дел и Уральский промышленный комитет. Последний постепенно превратился в главную централизованную инстанцию государственного регулирования производства. Управление отдельными заводами — не только государственными, но и частными — осуществляли персонально ответственные перед правительством уполномоченные.

Если ВОПУ преимущественно ориентировалось на административное вмешательство в экономику, то правительство А.В. Колчака пыталось в большей степени подключить механизмы рыночного регулирования, что, впрочем, не означало существенного смягчения государственного экономического курса. После установления военной диктатуры Уральский промышленный комитет был заменен институтом главноуполномоченного по уральской промышленности, что ознаменовало смену коллегиальности единоначалием. Во имя повышения компетентности руководства производством было создано Государственное экономическое совещание с участием представителей предпринимателей.

В основе программы оздоровления промышленности, разработанной вышеназванными горнозаводскими ведомствами областного правительства Урала, лежали, наряду с установлением единоначалия, задачи повышения производительности труда и прекращения финансирования нерентабельных производств. Рост эффективности виделся во введении сдельной оплаты труда и ряде мер по социальной защите рабочих. Министерства и ведомства временных областных правительств, ведавшие рабочим вопросом и представленные умеренными социалистами, разработали в 1918 г. пакет документов об охране труда, часть которых затем была использована в законотворческой деятельности режима А.В. Колчака. При нем вступили в силу законодательные акты о страховании рабочих, о биржах труда, правилах найма и увольнения и ряд других. Эффект социальной политики был, однако, невелик. В условиях дальнейшего упадка промышленности биржи труда фактически вынуждены были ограничиться регистрацией безработных без реальной помощи им; закон, гарантировавший увольняемому рабочему выходное пособие в размере двухмесячного жалования, сплошь и рядом нарушался; введение сдельной оплаты труда сопровождалось понижением тарифных ставок, а свобода профессиональных союзов сводилась на нет репрессиями в отношении их активистов.

Отказ от поддержки дефицитных предприятий при введении заниженных фиксированных расценок на промышленную продукцию и ураганном развитии инфляции реально означал закрытие предприятий и рост безработицы. Только за время существования ВОПУ и Уральского промышленного комитета было закрыто 125 предприятий. Всего за период с середины 1918 г. до середины 1919 г. численность рабочих на уральских заводах понизилась на 40%, а их количество на металлургических предприятиях в среднем сократилось с 1074 до 395 человек. В результате к середине сентября 1919 г. на металлургических заводах и рудниках трудилось около 90 тыс. рабочих — вдвое меньше, чем в 1916 г. [257]

Несмотря на все усилия антисоветских режимов, общей тенденцией оставалось снижение объемов производства на Урале. За год изготовление чугуна сократилось более чем в четыре раза, мартеновского металла — почти в 2,5 раза. Правда, в отдельных отраслях и производствах падение объемов выработки и производительности труда было остановлено. Так произошло на южноуральских угольных копях, где производительность с января по май 1919 г. повысилась почти вдвое.[258]

Динамика производственной деятельности в отдельных горнозаводских округах существенно различалась. Ряд из них находился в состоянии застоя, производя продукцию в стабильно низких объемах (Белорецкий, Сысертский округа). Для других был характерен относительный рост. В январе-мае 1919 г. производство в Златоустовском округе выросло с 11% до 41% от уровня 1914 г., в Ревдинском соответственно с 10% до 53%. Некоторые хозяйства лихорадило: в Кыштымском горном округе ежемесячные производственные показатели колебались между 143% и 8% продукции по отношению к среднемесячным показателям 1914 г., в Сергинско-Уфалейском — между 100% и 16%.[259]

В целом же картина хозяйственной жизни Урала оставалась безрадостной. В июне 1919 г, незадолго до возвращения большевиков, управляющий Пермской губернии сообщал министру внутренних дел о ненормальных условиях существования уральских заводов из-за отсутствия топлива, сырья и расстройства транспорта.[260] Действовал лишь каждый пятый завод, количество неисправных паровозов составляло 75%, производство железа и стали не превышало 9% от предвоенного уровня, чугуна — 14%. Наиболее ощутимым для населения было свертывание производства товаров массового потребления. По данным съезда представителей уральской промышленности в мае 1919 г., производство спичек по сравнению с довоенными объемами сократилось вдвое, а бумаги, масла и мыла — вчетверо.[261] В результате гражданской войны на Урале было разрушено 70% предприятий, потери уральской промышленности, по неполным данным, оцениваются в 539 млн. золотых рублей.[262]

Гражданская война на Урале, помимо разрушений технической базы промышленности, оставила после себя трудовые ресурсы в растерзанном состоянии. Вместе с оборудованием и технической документацией «белые» вывозили инженеров, техников, мастеров и значительную часть квалифицированных рабочих. К началу 1920 года для укомплектования немногих действовавших предприятий нужны были не менее 60 тыс. рабочих и 10 тыс. инженерно-технических служащих. На предприятиях ряда округов Среднего Урала не осталось ни одного инженера.[263] Хозяйственная жизнь в регионе едва теплилась.


Социалистический эксперимент или восстановление «оригинального строя»?

После возвращения большевиков на Урал промышленное производство в течении двух лет стремительно падало, достигнув нулевой отметки. «Очищая» территорию от антисоветского режима, новая власть безоговорочно — за «враждебное происхождение» — разрушила систему управления промышленностью, которая была ориентирована на экономическую целесообразность и могла дать маломальский эффект. Вместо нее в спешном порядке нагромождались новые хозяйственные учреждения, лишь усиливая беспорядок в управлении. В начале июля 1919 г. — в период завершения боевых действий на Урале — ВСНХ создал полномочную Уральскую комиссию для восстановления промышленности и системы управления ею, а ВЦСПС учредил на Урале организационно-инструкторское бюро. Одновременно Реввоенсовет 3-й Армии без ведома ВСНХ основал Уральское организационное бюро по восстановлению промышленности, которое во избежание путаницы и мешающей делу конкуренции вскоре было распущено и реорганизовано в Пермский губернский СНХ. Уральской комиссией было создано Бюро отдела металла (БОМ) ВСНХ, в задачу которого входили формирование аппарата управления предприятиями и организация производства. По причине сохранения старых проблем формирование системы регулирования промышленной деятельностью шло в том же направлении, что и у прежних режимов — по пути реставрации «оригинального строя» и усиления принципа единоначалия. За лето 1919 г. на крупных предприятиях повсеместно возникли фабрично-заводские комитеты, переименованные позднее во временные управления. Сложилась первоначальная структура уральских металлургических округов, которые неизбежно воссоздавали старые границы горнозаводских хозяйств. В конце 1919 - начале 1920 г. с целью концентрации скудных средств и людских ресурсов сформировалось пять районных правлений, подчиненных БОМ ВСНХ. Весной 1920 г. началось свертывание промежуточных и чрезвычайных органов: БОМ и Урало-Сибирская комиссия были распущены, вместо последней была основана новая организация, получившая в сентябре 1920 г. наименование Промышленное бюро президиума ВСНХ на Урале (Уралпромбюро). Заводоуправления, работавшие первоначально на коллегиальной основе, были реорганизованы весной 1920 г. на бюрократических принципах персональной ответственности.[264]

Предпринятые усилия организационного характера были не в состоянии преодолеть структурные пороки горнозаводской системы и остановить необратимое разрушение производства. В конце 1919 г. на Урале работало 14 доменных и 16 мартеновских печей, 49 прокатных станов, или треть действовавших в июле 1918 г. Через год в регионе функционировали лишь две домны и шесть станов, мартеновские печи были полностью остановлены.[265] Чтобы представить себе масштабы деградации российской промышленности, стоит упомянуть, что 5 млн. пудов чугуна, выплавленные на Урале в 1920 г., составляли 70% произведенного в стране. Систематическое снижение производства привело к тому, что Урал по объемам выплавки чугуна был отброшен к уровню 70-х гг. XVIII в. Немалую роль в этом процессе играл развал транспорта. Следствием этого была архаизация транспортных средств, среди которых гужевой вышел на одно из первых мест. Но крах уральского сельского хозяйства вызвал нехватку лошадей, продовольствия и фуража, вследствие чего традиционное использование конной тяги на заготовке и подвозе топлива было крайне ограничено. В результате, зимой 1919-1920 гг. была заготовлена приблизительно третья часть необходимого топлива, к февралю 1920 г. на заводы было доставлено лишь 3,4% заготовленных дров. В 1920 г., когда потребности промышленности и лесозаготовок в фураже были удовлетворены на треть, уральская металлургия получила всего половину нужного количества дров и древесного угля.[266]

Другой проблемой являлось отсутствие необходимых материальных ресурсов для оживления промышленности. Из денежных средств, выделенных в первой половине 1920 г. на металлургию Урала, 75% ушло на выплату зарплаты, 11% — на заготовку материалов. О рентабельном производстве в таких условиях не могло быть и речи. Отсутствие достаточных материальных стимулов к труду вынуждало рабочих искать дополнительные средства к существованию, что вело к затуханию хозяйственной жизни на заводах во время сельскохозяйственного сезона. Так, в Вятской губернии численность рабочих Пестовского чугуноплавильного и чугунолитейного завода с января по август 1920 г. сократилась с 11 до 7 тыс., Климковского чугуноплавильного завода — с 7 до 3 тыс., Омутнинского завода — с 17 тыс. до 12,5 тыс. [267] При этом количество невыходов на работу резко возрастало во время полевых работ.

Основные причины катастрофического распада промышленности России и Урала следует видеть в невиданном оскудении материальных средств и в отсутствии у новых хозяев эффективных техник его преодоления. Грозные распоряжения большевистской власти были невыполнимы из-за их нереалистичности и нехватки ресурсов и действенных механизмов претворения в жизнь:

«Если принимать за чистую монету поток советских экономических декретов, который пролился между 1918 и 1921 годом, можно решить, что к концу этого периода вся экономическая жизнь страны находилась под контролем государства. В действительности советские декреты этого времени были часто не более чем выражением намерений. Никогда расхождение законов с жизнью не было так велико».[268]

Вместе с прочими категориями рыночного хозяйства и экономической целесообразности, на которые в большей или меньшей степени ориентировались антибольшевистские режимы, после ухода «белых» рухнул рынок труда. Не располагая иными инструментами привлечения рабочих рук, большевистская власть прибегла к методам принуждения. Институт трудовой повинности, заявленный еще в январе 1918 г. в «Декларации прав трудящегося и эксплуатируемого народа», которая стала затем составной частью первой советской Конституции,[269] на Урале и по стране в целом стал приобретать реальные очертания по мере укрепления власти большевиков на «освобождаемых» от антисоветских режимов территориях. В конце августа 1919 г. Совет обороны принял решение о милитаризации труда рабочих и служащих угольных предприятий Урала, что означало приравнивание отказа от трудовой мобилизации к дезертирству, распространение военных штрафных санкций на гражданских лиц с целью обеспечения промышленности рабочей силой и укрепления трудовой дисциплины на угледобывающих предприятиях. В ноябре 1919 г. в связи с принявшим угрожающие размеры топливным кризисом на население был наложен ряд трудовых повинностей — натуральная, гужевая, дровяная, повинность по погрузке и выгрузке топлива. Декретом СНК от 29 января 1920 г. была объявлена всеобщая трудовая мобилизация и создана новая государственная инстанция для ее осуществления — Главный комитет всеобщей трудовой повинности (Главкомтруд). В феврале на Урале был создан его аналог — Уралкомтруд, а в начале марта — пять губернских и несколько уездных комитетов трудовой повинности.[270] В первой половине 1920 г. мобилизации осуществлялись по профессиям, однако такой метод вскоре был признан неэффективным, так как рабочие могли избежать принудительного привлечения к труду, скрыв свою профессию. К лету 1920 г. наметилось иссякание и других источников пополнения рабочей силы. В мае завершилась реэвакуация квалифицированных рабочих и специалистов из Сибири, давшая всего 11 тыс. человек, включая членов семей. В марте-апреле 1920 г. закончилось откомандирование рабочих из армии. Поэтому во второй половине года власти перешли к сплошной мобилизации на основе отзыва обученных рабочих из деревень и учреждений по именным спискам предприятий и возрастам. Мобилизации на Урале подлежали лица в возрасте от 18 до 50 лет.[271]

В начале 1920 г. на Урале родилось явление, которое стало своеобразным символом «военного коммунизма» в целом. Реввоенсовет 3-й Армии, принимавшей участие в решающих боевых действиях в борьбе за Урал, 10 января направил В.И. Ленину телеграмму с предложением переключить силы армии на восстановление народного хозяйства. Послание явно недооценивало реальное положение дел в экономике региона и, вследствие этого, преувеличивало возможный эффект такой переориентации:

«По счастливой случайности, армия находится в таком районе, откуда именно только и возможно начать восстановление хозяйства. Челябинская, Тобольская и Екатеринбургская губернии имеют громадные избытки продовольствия, имеют топливо, под боком Сибирь, изобилующая продовольствием... Урал имеет металическую руду. [...] Несмотря на блестящие условия, положение здесь покамест безрадостное. Железные дороги еле-еле работают, заводы влачат жалкое существование, нет усиления, нет продовольствия, нет специалистов, нет рабочих».[272]

Через пять дней Совет рабоче-крестьянской обороны принял постановление о 1-й Революционной армии труда. 3-я Армия направлялась на заготовку дров, продовольствия и их подвоз к заводам и железнодорожным станциям, на организацию для этой цели гужевого транспорта, в том числе и путем реализации подводной повинности, а также на строительные работы.[273] Был утвержден революционный Совет армии, в состав которого вошли представители пяти хозяйственных наркоматов.

Милитаризация труда широко распространилась по отраслям тяжелой промышленности Урала. В августе-ноябре 1920 г. ей подлежало 51 ведущее предприятие. В сентябре 1920 г. Совет труда и обороны (СТО) принял решение о милитаризации 103 горных предприятий Урала, которое действовало до февраля 1921 г., а затем было продлено, несмотря на переход к НЭПу, до июня 1921 г. [274]

Эффект применения внеэкономических методов привлечения трудовых ресурсов был невелик. Хотя с осени 1919 по апрель 1920 г. по трудовой повинности удалось привлечь более 700 тыс. человек и 460 тыс. подвод, а в сентябре-ноябре 1920 г. всеобщая мобилизация влила в промышленность четырех губерний — Екатеринбургской, Пермской, Челябинской и Уфимской — 20,5 тыс. рабочих, остановить падение производства не удалось. Не могла стать решающей силой восстановления хозяйственной жизни и 1-я Трудовая армия. В январе-сентябре 1920 г. ее части заготовили лишь 15% необходимого топлива и 20% каменного угля.[275] Принудительный труд был неэффективным. «Военный коммунизм» в промышленности оказался хозяйственным тупиком.

Естественным следствием такого положения дел были, с одной стороны, поиск большевистским руководством экономического инструмента управления, которым стала в 1921 г. «новая экономическая политика», и продолжение в начале НЭПа хозяйственного распада, с другой. В ходе новой реорганизации управления промышленностью вопросы общего экономического регулирования перешли от ВСНХ к Совету труда и обороны и его местным органам. На Урале представительством СТО стало областное экономическое совещание (Уралэкосо). Трудовые мобилизации, милитаризация труда осенью 1921 г. были упразднены. Весной 1921 г. началась демобилизация из 1-й Трудовой армии, которая окончательно была расформирована — вслед за ее аналогами в других регионах — в начале 1922 г. С ноября 1921 г. в уральской промышленности началась организация трестов, которых в 1922 г. было уже 17, в том числе шесть горнозаводских трестов, сменивших прежние райметаллоправления. В мае 1922 г. был создан синдикат «Уралмет», объединивший снабженческо-сбытовую деятельность всей металлургической и горнодобывающей промышленности Урала.[276] Обращает на себя внимание попытка советской власти использовать специфику архаичной организации уральской горнозаводской системы. Оригинальным явлением была сдача в 1921-1922 гг. остановленных заводов коллективам рабочих, которые имели в горнозаводских поселках свое хозяйство и не меняли место жительства в поисках заработков. В сентябре 1922 г. съезд представителей уральской крупной промышленности и транспорта вынужден был специально рассматривать вопрос о приписке лесных дач к горнозаводским трестам. В ноябре 1922 г. СТО принял постановление «О приписке лесных дач к трестам Урала». Были созданы тресты-комбинаты, в которые вошли лесные угодья.[277]

Начало НЭПа отнюдь не ознаменовалось оздоровлением промышленной ситуации в регионе. Развал уральской индустрии в 1921 г. достиг своего завершения. С весны промышленное производство резко сократилось в связи с ожидаемым неурожаем, продовольственным и топливным кризисом. Летом 1921 г. производство замерло: во второй половине июля - первой половине августа на Урале не действовали ни доменные, ни мартеновские печи, ни прокатные станы. Подвоз древесного угля к предприятиям Екатеринбургского райметаллоправления сократился в августе 1921 г. до 0,4% от январского показателя того же года, доставка дров — до 3,6%; производство чугуна и проката на Урале сократилось в 20-30 раз по сравнению с мартом 1921 г., сталь не вырабатывалась.[278] В августе 1921 г. в Башкирский обком РКП(б) сообщалось: «Четырехмесячное неудовлетворение продовольствием всех производств БСНХ вызвало их остановку, даже лесные заготовки, причисленные к ударным работам, совершенно остановились и впереди, при такой постановке дела, перспективы неприглядные».[279]

Выход из катастрофической ситуации в промышленности был затяжным и болезненным. Относительный подъем производства в 1922-1923 гг. был иллюзорным: стоимость продукции металлургии была вдвое выше, чем в 1920/21 хозяйственном году, но составляла лишь 26% от производства 1914 г. Заводы Южного Урала с апреля 1922 г. вновь остановились из-за отсутствия топлива, продовольствия и рабочей силы; 8 тыс. потерявших место рабочих были обречены на голодную смерть.[280] В Оренбургской губернии в конце 1922 г. работала лишь мелкая промышленность, которая, как сообщалось в закрытом письме губкома в ЦК РКП(б), «...в силу отсутствия покупательной способности полуголодных крестьян губернии и отсюда крайнего недостатка оборотных средств влачит незавидное существование».[281] На заседании Уральского бюро ЦК РКП(б) 11 декабря 1922 г. подчеркивалась необходимость разработать меры борьбы с чрезмерным браком на производстве, так как качество увеличившейся в объемах продукции было крайне низким.[282] В том же докладе отмечалось, что на Пермской железной дороге «больные» (неисправные) паровозы составляли 53%, вагоны — 30%.

Частичный переход к экономическим методам регулирования производства отразился на положении рабочих двойственным образом. В 1921 г. началась перерегистрация кадров, повлекшая неизбежные увольнения принудительно привлеченных и, следовательно, недобросовестно работавших. Введение новой тарифной системы привело к преобладанию в начале 1922 г. сдельной оплаты труда, заключению коллективных тарифных соглашений и росту зарплат и норм снабжения продовольствием. Это не означало, конечно, что НЭП изначально был временем благоденствия для трудящихся. Оплата труда рабочего металлопромышленности, выросшая с середины 1921 г. за год в два раза, составляла в сентябре 1922 г. 9,14 довоенных рублей, т.е. была втрое ниже дореволюционной, и выплачивалась со значительными задержками.[283]

С другой стороны, для людей, потерявших работу, начало НЭПа было сопряжено с новыми бедствиями. Количество безработных поступательно росло. В условиях страшного голода 1921-1922 гг. и отсутствия надежной системы социальной защиты перспектива голодной смерти для многих из них превращалась в грозную реальность. Если с 20 января по 1 сентября 1921 г. на Оренбургской бирже труда зарегистрировались 2206 безработных, из которых работу получили 1729, то на 16 декабря количество неустроенных вновь превысило 2 тыс. человек, из которых самыми многочисленными категориями были служащие советских учреждений (35%) и чернорабочие (16%). В январе-мае 1922 г. количество зарегистрированных безработных в Оренбуржье колебалось уже между 12-13 тыс. За первую половину октября 1922 г. число безработных в Екатеринбурге выросло с 879 до 3230 человек при наличии всего четырех мест, а в январе 1923 г. перевалило за 7 тыс., из которых 2/3 составляли женщины.[284] Таким образом, значительные категории городского населения, включая рабочих, мало что выиграли от «диктатуры пролетариата» и в «военно-коммунистической», и в «нэповской» ипостаси.

Восстановление уральской промышленности растянулось до второй половины 20-х гг. Лишь в 1926/27 хозяйственном году был достигнут объем продукции 1913 г. К осени 1927 г. было восстановлено 3/4 разрушенных мостов и железнодорожных станций.[285]

Сложности оздоровления индустрии Урала были связаны с хронической нехваткой ресурсов и застаревшими структурными слабостями уральского горнозаводского хозяйства, продолжавшего работать на древесном топливе. В момент учреждения Уральского металлургического синдиката в 1922 г. его уставный капитал был равен всего 6 млн. довоенных золотых рублей, или в 18 раз меньше, чем накануне Первой мировой войны.[286] В связи с разрушением финансов и стремительной инфляцией, за которой не поспевал печатный станок, задолженность государства промышленности Урала к 1 апреля 1922 г. достигла 260 млрд. р. [287] Выход из затруднительного положения в начале 1923 г. стал осуществляться за счет консервации (вплоть до ликвидации) ряда металлургических предприятий. Эта мера обеспечивала концентрацию производства при максимальной экономии средств и дала ограниченный эффект роста промышленного производства. Хроническую слабость уральской промышленности, усугубившую бедствия 1917-1922 гг., удалось преодолеть лишь в период сталинской индустриализации 30-х гг. и на совершенно иных организационно-технических основаниях.


Статистика сельскохозяйственной катастрофы.

По сравнению с крахом промышленности Урала в 1917-1922 гг., проходившем на фоне многолетнего застоя в ее развитии, темпы падения сельскохозяйственного производства были еще более стремительными.[288] Находясь в самом начале проекта индустриализации, экономика поздней Российской империи опиралась на обширный, хотя и начиненный многими социальными проблемами, аграрный сектор. Достаточно стабильным было сельское хозяйство Урала, юг и юго-запад которого был представлен процветавшими земледелием и скотоводством Оренбургской и Уфимской губерний, производивших обильную сельскохозяйственную продукцию. По душевому земельному наделу и остроте социальной напряженности регион, как уже упоминалось, выгодно отличался от Центральной России. Потери, вызванные мировой войной, переживались уральской деревней и казачьей станицей менее болезненно, а 1917 г., благодаря богатому урожаю, казалось бы, ничем не грозил сельскому хозяйству, несмотря на революционные потрясения в столицах и смену власти в стране. Так, в Оренбургской губернии в 1917 г. было собрано 29,1 млн. пудов пшеницы, что было больше предыдущего урожая на треть. Особенно высокой была урожайность в Челябинском уезде, превышавшая показатели 1916 г. по основным зерновым культурам на 24-234%. Осенью 1917 г. специалисты исчисляли излишки хлебов нового урожая в Оренбуржье более чем в 3 млн. пудов.[289]

Тем разительнее были перемены, происшедшие с сельским хозяйством страны и региона за несколько лет. Уже в 1920 г. в Центральной России было собрано лишь 48 млн. т зерна, что на 21 млн. т меньше, чем в 1917 г. и на 30 млн. т меньше, чем в 1913 г. С 1917 по 1920 г. удельный вес земельных участков с посевом более четырех десятин сократился с 31% до 8%, в то время как доля меньших участков возросла с 58% до 86%. Мельчание крестьянских хозяйств, которые не только производили меньше, но и потребляли большую часть произведенного, болезненно отражалось на продовольственном обеспечении городов. Если с 1917 по 1919 г. обрабатываемые земли сократились всего на 16%, то до городского населения доходило вдвое меньше продуктов сельского хозяйства.[290] Поистине катастрофическим падением сельскохозяйственного производства был отмечен 1921 г. В этом году в 20 пораженных неурожаем губерниях, дававших до революции ежегодно 20 млн. т зерна, было собрано всего 2,9 млн. т — в семь раз меньше дореволюционного стандарта и втрое меньше, чем в предыдущем году. В 40 губерниях России и Украины голодало, по данным Центрального статистического управления, 33,5 млн. людей, в том числе 7 млн. детей. От 10 до 15 млн. человек умерли голодной смертью или подорвали здоровье.[291] Голод 1921 г. многократно превосходил предыдущие голодные годы — 1891, 1906, 1911, когда в 17 неурожайных губерниях в среднем было собрано с десятины соответственно 15, 17, 13,6 пудов зерна: в 1921 г. сбор не доходил до 6 пудов с десятины.[292]

Не меньшие потрясения пережил и Урал. С 1913 по 1920 г. посевная площадь сократилась в три раза, увеличившись до 57,5% в 1923 г. Валовая продукция зерна в 1921 г. уменьшилась до 22% от уровня 1916 г. Поголовье лошадей понизилось между 1913 и 1920 г. в два раза, крупного рогатого скота — в 2,5 раза.[293] Темпы сокращения посевной площади были различными в отдельных уральских губерниях, сокращаясь с севера на юг (табл. 12). Эта же тенденция наблюдалась в уральском скотоводстве. Количество рабочих лошадей в Екатеринбургской губернии в 1921 г. было на четверть меньше, чем в 1916 г., а в Уфимской и Челябинской губерниях — почти наполовину.[294]

Обращает на себя внимание более быстрое разорение сельского хозяйства в ярко выраженных аграрных южных и юго-западных частях Урала. В этом несложно убедиться, обратившись к погубернской статистике развития уральского сельского хозяйства.

Следует учитывать, что проследить динамику сельскохозяйственного развития уральских территорий непросто. Цифровая информация носит фрагментарный и ориентировочный характер. Современники — специалисты статистического дела вынуждены были, во-первых, выделять сопоставимые территории, так как многочисленные изменения административных границ не позволяли прибегать к количественным данным предыдущих переписей без дополнительных пересчетов.[295] Сравнение цифровой информации советского и дореволюционного периодов затруднялось, во-вторых, тем, что в ряде мест подлинники материалов сельскохозяйственных переписей 1916 и 1917 г. были расхищены и уничтожены во время гражданской войны.[296] Наконец, обобщенные данные за 1918-1919 гг. чаще всего отсутствуют, поскольку в период многократной смены власти и разгара вооруженной борьбы на Урале крупномасштабные земско-статистические работы замерли.

Вятская губерния, которая, за исключением восточной части, пострадала от боевых действий меньше, чем Средний и Южный Урал, переживала, тем не менее, упадок сельскохозяйственного производства. В 1920 г. посевы яровых составили меньше 2/3 посевов 1916 г, озимых — 4/5. Причем в уездах, перенесших неурожай 1920 г., сокращение посевов было еще более резким: в Нолинском и Слободском уездах посевы яровых уменьшились вдвое, озимых — на треть. Сбор зерна в Вятской губернии, которая и ранее являлась районом, потребляющим сельскохозяйственную продукцию других российских территорий, упал за три года в два раза, урожайность ржи понизилась с 45 до 20 пудов с десятины. Почти вдвое, по сравнению с 1912 г., сократилось поголовье скота. К началу 1921 г. каждое десятое хозяйство в губернии было безлошадным (в Яранском и Советском уездах — каждое четвертое), 6% хозяйств не имели коров. Необеспеченность сельскохозяйственным инвентарем, проведение посева на 90% не сортированными семенами и неурожай 1921 г. привели к двукратному сокращению продукции полеводства и троекратному — животноводства.[297] С 1920 по 1922 г. количество крестьянских хозяйств, не обеспеченных рабочим скотом, увеличилось с 59,6 тыс. до 91,7 тыс., или на 54%; хозяйств, не имевших никакого скота, стало больше почти на 10 тыс., или на 65%. Зловеще выглядит сокращение численности беспосевных хозяйств с 14 до 11 тыс.: за этой цифрой скорее всего скрывается факт их самоликвидации или вымирания.[298]


Таблица 12. Посевная площадь 4-х губерний Урала.[299]



Таблица 13. Состояние сельского хозяйства в уездах Пермской губернии



Таблица 14. Состояние скотоводства в Екатеринбургской губернии (%)



Таблица 15. Изменение поголовья рабочего скота в Оренбургской губернии (%)



Таблица 16. Динамика распада сельского хозяйства на территории Челябинской губернии в 1916-1922 гг. (%)[300]



Таблица 17. Средняя обеспеченность крестьянских хозяйств Челябинской губернии посевной площадью и скотом (на двор)



Таблица 18. Состояние сельского хозяйства БАССР (%)



Таблица 19. Размеры голода в Екатеринбургской губернии (на 2 апреля 1922 г.)



Таблица 20. Сбор продналога 1921 г. на Урале (% от плана)



Серьезно пострадало сельское хозяйство Пермской губернии, ставшей одним из эпицентров гражданской войны. Вследствие бесконечных реквизиций со стороны сменявших друг друга властей удельный вес безлошадных дворов в 1920 г. вырос до 28%. Дифференцированную картину разрушения пермской деревни позволяют создать поуездные статистические сведения (табл. 13). В 1922 г. количество лошадей в губернии составляло 56% от уровня 1916 г. — от 69% в благополучных уездах до 45% в уездах, охваченных неурожаем. На одно хозяйство в среднем приходилось 0,6 рабочей лошади. За это время поголовье крупного рогатого скота сократилось на 60% (в Оханском уезде — на 72%), овец — на 68%, свиней — на 87%. Каждое седьмое хозяйство не имело скота (в Оханском уезде — каждое пятое). Всего одно из 200 хозяйств обладало более чем 4 головами скота.[301]

Аналогичная деградация сельского хозяйства наблюдалась в выделенной из состава Пермской губернии Екатеринбургской губернии. Посевная площадь в 1922 г. сократилась до 41,4% от уровня 1916 г. и 38% засеянных в 1914 г. земель. Почти двукратное уменьшение обрабатываемых земельных участков произошло в 1922 г. Поступательно, но медленнее, чем в Пермской губернии, понижалось количество скота (табл. 14).

Наиболее стремительно происходило разрушение сельского хозяйства на Южном Урале. Посевная площадь Оренбургской губернии, славившейся ранее своим зерном, в 1922 г. сократилась до трети от уровня 1916-1917 гг. Такими же темпами уменьшалось поголовье рабочего скота (табл. 15). Как и в Екатеринбургской губернии, резкое падение поголовья (в 2-2,5 раза) в Оренбуржье пришлось на время беспрецедентного голода 1921-1922 гг. В январе 1923 г., когда, по официальным данным, последствия голода были преодолены, Оренбургский губотдел ГПУ в информационной сводке констатировал, что рабочих лошадей осталась четвертая часть от количества 1916 г., без посева оказались почти 12 тыс. хозяйств, без инвентаря — более 28 тыс., без рабочего скота — 40 тыс. Самоликвидировались и выбыли из пределов губернии 20 тыс. хозяйств, почти 10 тыс. хозяйств вымерли.[302]

Сельское хозяйство вышедшей в 1919 г. из состава Оренбуржья Челябинской губернии, расположенной на наиболее плодородных оренбургских, пермских и тобольских территориях, пришло к 1922 г. в полный упадок. Деградация южноуральской деревни и казачьей станицы происходила с головокружительной скоростью (табл. 16, 17). Еще в 1920 г. ее посевная площадь сократилась по сравнению с 1916-1917 гг. на 18%: на казачьей территории — на 16,4%, на гражданской — на 19%; продовольственное обеспечение населения понизилось на 21%. Степень разорения была различной в отдельных уездах. Наибольшее уменьшение посевной площади (на 27,6%) произошло в Курганском уезде, в котором она была расширена в 1917 г. на треть из-за резкого повышения хлебных цен: во время заготовки паров, осенней вспашки и уборки хлебов 1919 г. уезд был ареной военных действий, из-за чего неубранными остались более 10 тыс. десятин посева. Самые крупные потери рабочих лошадей пережили казачьи территории — в сентябре 1920 г., то есть до огромного падежа от бескормицы, убыль их составляла 21% по сравнению с 1917 г. против 9% на неказачьих землях. Самое ощутимое сокращение поголовья коров, напротив, пережила гражданская часть губернии, а именно Курганский уезд (на 25,8% против 12,4% в среднем по губернии и 6,6% в казачьих местностях), славившийся до революции высокоразвитым маслоделием.[303]

Одним из наиболее пострадавших районов Южного Урала оказалась бывшая Уфимская губерния (табл. 18). В сентябре 1921 г., еще до страшной голодной зимы, местные власти пришли к выводу, что один из основных видов занятий в Малой Башкирии, скотоводство, «совершенно уничтожилось». В 1920 г. в Табынском, Юрматинском и Стерлитамакском кантонах средняя обеспеченность крестьянского хозяйства лошадьми снизилась по сравнению с 1912 г. с 2,1 до 1,2, коровами — с 1,5 до 1.[304] В следующем году сельскому хозяйству Малой Башкирии был нанесен еще более мощный удар: с момента переписи 1920 г. до ноября 1921 г. количество рабочих лошадей сократилось в среднем на 42,5%, в том числе в Табынском — на 56%, а в Стерлитамакском — на 62,5%.[305]

К концу 1922 г. панорама разрушения сельского хозяйства Башкирии стала еще более ужасающей. За 1920-1922 гг. оно недосчитало 82952 хозяйств, или 16,5%, «совершенно стертых с лица земли». На одно хозяйство в среднем приходилось лишь 0,7 лошади, 0,8 коровы, 1,4 овцы. Средняя площадь посева сократилась с 3,5 до 2 десятин на крестьянский двор. Удельный вес безлошадных хозяйств подскочил с 18% до 43,5%, бескоровных — с 15% до 32,4%, безинвентарных — с 16% до 23,5%.[306] Посев ржи в Большой Башкирии за два года сократился более чем в 2,5 раза, посев пшеницы — в 3,5 раза, количество лошадей — более чем вдвое, овец — более чем в четыре раза, свиней — в 10 раз.[307]

Беспримерный крах сельскохозяйственного сектора уральской экономики заставляет обратиться к выявлению его причин. «Вытягивание» из сложно спутанного клубка факторов отдельных из них носит, естественно, искусственный характер и служит удобству исследовательской работы с определенным ущербом — надеюсь, несущественным — восстановлению хитросплетений причинно-следственных связей. Условно можно выделить следующие отрицательно влиявшие на положение сельского хозяйства факторы: многократную смену власти; спровоцированный слабостью государства долгожданный крестьянский «черный передел»; реквизиционную политику различных режимов, вызванную чрезвычайной обстановкой мировой войны, революции и гражданской войны. Все эти явления лежат в политической, а не экономической сфере, что еще раз подтверждает ведущую роль политики в рассматриваемый период и пассивное реагирование экономики на ее повороты.


Деревня под ударами революции.

Отдельные компоненты негативного политического воздействия на аграрный сектор прослеживаются еще накануне революции, но их слаженный ансамбль зазвучал в полный голос в 1917 г. За размыванием в годы Первой мировой войны рынка продукции массового спроса и ростом, вследствие этого, инфляции последовало нежелание крестьян продавать хлеб. Его дефицит вызвал государственные меры по регулированию цен, а введение в 1916 г. твердых цен на хлеб лишь усугубило стремление крестьян придержать его. Замкнулся порочный круг, из тесных рамок которого не смогло вырваться и Временное правительство. В марте 1917 г. оно издало постановление «О передаче хлеба в распоряжение государства», продолжившее практику царского режима. В соответствии с ним устанавливались порайонные твердые цены на зерновые культуры и хлебные продукты. Усилились обязательные изъятия из сельского хозяйства в пользу армии. Если по разверстке 1916 г. Вятская губерния должна была поставить 50 тыс. голов скота, то в 1917 г. — 202 тыс. голов крупного рогатого скота и 158 тыс. свиней.[308]

Государственная монополия на право распоряжаться хлебом оказалась неуспешной, как из-за сопротивления крестьянства и новых представительств его интересов, так и по причине недостатка у государства сил для ее последовательной реализации.[309] Крестьяне на сельских сходах и крестьянских съездах отказывались передавать хлеб государству и даже обсуждать сам вопрос об этом, а если и отдавали часть своих запасов, то исключительно в виде добровольных пожертвований на нужды армии. Не помогло и августовское постановление Временного правительства «Об изменении и дополнении состава статей постановления о передаче хлеба в распоряжение государства», вдвое повысившее твердые цены на зерновую продукцию. На протяжении 1917 г. монополия оставалась частичной, с сохранением свободной торговли хлебом. При этом свободный рынок хлебов сжимался, подобно шагреневой коже. Нехватка хлеба на Урале стала ощутимой весной-летом 1917 г., а в августе Пермская губерния впервые столкнулась с острым продовольственным кризисом. Осенью, несмотря на лучший, по сравнению с 1916 г., урожай, голодало население 28 губерний и областей страны.

С падением старого режима деревня заволновалась. Стихийное захватное движение, не наталкиваясь на сколько-нибудь энергичную ответную реакцию со стороны новой власти, быстро распространялось и приобретало организованные формы. Возникавшие с марта 1917 г. земельные комитеты, а затем и волостные Советы поздней весной, в разгар посевной кампании, фактически начали передел земли, объявляя о переходе земельных и лесных угодий в их собственность. Одновременно — с апреля по июнь — участились случаи столкновения общинников с хуторянами и отрубниками: сельские сходы принимали решения о конфискации и распашке отрубных участков. Все эти действия осуществлялись вопреки решениям ведомых эсерами высоких крестьянских форумов губернского уровня. Так, 1-й Пермский губернский съезд Советов крестьянских депутатов в мае 1917 г. призвал бороться с попытками самочинного разрешения земельного вопроса на местах.

Среди различных форм крестьянских акций преобладали традиционные действия. На Урале в 1917 г. лидировали захваты пашен, лугов и лесов (34% всех крестьянских эксцессов с марта по октябрь), за ними следовали погромы имений, массовые порубки лесов и потравы лугов (31%). Борьба против хлебной монополии и проведения переписей населения, известная с предреволюционного времени, занимала довольно скромное место в арсенале крестьянского протеста (21%). Совершенно новые формы крестьянской активности, рожденные реальным безвластием государства в 1917 г. — запрет со стороны крестьянских обществ на продажу и рубку леса помещиками и заводами (5%), насильственная смена органов власти и арест администрации (6%), отказ от выборов (3%) — использовались крайне редко. Показательно, что волны крестьянского возбуждения явно не зависели от успеха или неуспеха партийной агитации: их всплески отмечаются в мае и особенно в сентябре — перед началом и по окончании сельскохозяйственного сезона, когда вопрос о разделе становился особенно актуальным и/или у крестьянина появлялось свободное время для участия в его решении. На Урале почти треть всех крестьянских волнений 1917 г. (184 из 603) пришлось на сентябрь.[310]

В регионах со смешанным составом населения борьба за землю усугублялась национальной неприязнью, замешанной на последствиях колонизации земель коренных жителей пришлым, преимущественно русским населением. Так, еще в апреле 1917 г. губернский съезд мусульман в Уфе выдвинул требование «Башкирия для башкир», что фактически означало призыв к ревизии поземельных отношений и выселению пришлого крестьянства из пределов как минимум Уфимской губернии.[311]

«Черный передел» пошел полным ходом после прихода к власти большевиков, позиции которых зимой 1917-1918 гг. были слишком слабы, чтобы не принять его, несмотря на явный эсеровский привкус этой акции. Крестьянская революция протекала на Урале с особенностями, порожденными спецификой поземельных отношений в регионе. По мнению Е.П. Редаковой, выводы которой о динамике аграрных преобразований в Шадринском уезде Пермской губернии позволительно экстраполировать на Урал в целом, она проходила не в три этапа, как в Европейской России (ликвидация помещичьего землевладения в конце 1917 - весной 1918 г.; острая борьба с кулачеством с весны 1918 по весну 1919 г.; завершение раздела, стабилизация землевладения и нивелировка крестьян весной 1919 - весной 1921 г.), а в два. На первом этапе (весной 1918 г.) было начато перераспределение земель наиболее состоятельной, «кулацкой» части деревни, прерванное на год гражданской войной. Затем, в 1920-1922 гг., произошел уравнительный передел земли — «поравнение земли на каждую живую душу». Социалистические хозяйства, возникавшие в Центральной России на базе бывших помещичьих имений с 1918 г., на Урале появились лишь в 1920 г.[312]

В Уфимской губернии передел земли сопровождался нагнетанием национальной нетерпимости. Прошедший в декабре 1917 г. в Оренбурге, вдали от советской диктатуры, 3-й Всебашкирский курултай, помимо прочих решений, постановил выселить из пределов Башкирии русских крестьян, поселившихся на ее территории после 1898 г.[313] С большими проблемами, вызванными запутанностью аграрных отношений в башкирском Приуралье, столкнулись господствовавшие там в это время большевики:

«...деревня к этому времени представляла из себя настоящее взбаламученное море. Сложные земельные отношения в Башкирии, с их формой владения в качестве вотчинников, припущенников, поселенцев, выселенцев, заводских земель и так далее, и так далее, не могли быть разрешены более или менее однообразно даже в пределах одной губернии или уезда и часто разрешались в переживаемый период поножовщиной».[314]

Однако результаты долгожданного «черного передела» на основах общинной уравнительной справедливости оказались мизерными. Российский крестьянин, мечтавший в течении десятилетий получить за счет ликвидации крупного частного и государственного землевладения дополнительно по 5-15 десятин земли, получили в среднем по 0,4 десятины: благодаря передаче крестьянам 21,2 млн. десятин земли, из которых 2/3 уже арендовались ими, средний общинный надел вырос с 1,9 десятины до 2,3. Половина российских общин вообще не получила прирезанной земли.[315]

На Урале, где помещичье землевладение было менее развито, чем в других регионах Европейской России, прирезка оказалась еще менее щедрой. В Пермской губернии после передачи крестьянам помещичьих земель надел на едока вырос к весне 1918 г. в среднем с 1,9 до 2,1 десятин, в Уфимской — с 2 до 2,2, на территории будущей Челябинской губернии — с 5,4 до 6 десятин.[316] Поскольку уральские крестьяне были в целом лучше обеспечены землей, чем в Центральной России, то при ее уравнительном распределении середняки не только не получили дополнительных участков, но и теряли часть земли. Поэтому у крестьян Урала не было достаточно весомых оснований поддерживать советскую власть и сдавать ей хлеб по твердым ценам.

Последствия крестьянских настроений горожане вскоре испытали на собственном желудке. В мае 1918 г. ВЦИК опубликовал декрет о продовольственной диктатуре, который причудливо соединил в себе представления большевиков о социалистическом переустройстве и реакцию на горькую российскую реальность, в которой большевистскому государству не оставалось ничего иного, как ужесточить продовольственную линию царского правительства 1916 г. и Временного правительства 1917 г. [317] Когда деревня снова столкнулась с твердыми ценами в сочетании с новыми явлениями — хладнокровной беспощадностью продотрядов и доносительством возникших летом 1918 г. комитетов бедноты, терпение крестьян лопнуло: крестьянские восстания со скоростью степного пожара распространились по всему Уралу, способствуя очередной смене власти — на этот раз антисоветскими режимами.

В июле 1918 г. сменившие большевиков в Сибири и Поволжье Временное сибирское правительство и Комуч приняли законы о возвращении имений прежним владельцам. Временное областное правительство Урала заняло более осторожную позицию. Согласно пункту 11 принятой 19 августа 1918 г. декларации земля должна была оставаться в руках фактических пользователей до разрешения аграрного вопроса Учредительным собранием. Первоначально левое крыло в правительстве пыталось даже трактовать эту норму расширительно, подразумевая под «землями сельскохозяйственного назначения» не только помещичьи имения, но и горнозаводские земельные и лесные дачи, натолкнувшись, правда, на несокрушимое противодействие справа.[318] Сменивший уральское областничество колчаковский режим в декларации от 8 апреля 1919 г. согласился с правом временного использования захваченных земель с перспективой справедливого распределения, но вместе с тем признал недопустимыми и уголовно наказуемыми дальнейшие захваты. Окончательное решение земельной проблемы откладывалось новым правительством, как и предыдущим, до созыва всероссийского форума учредительного характера — Национального собрания. Декларация имела явные антиобщинные интонации, предполагая превращение земли в товар, а также возвращение отнятого крестьянским обществом у хуторян и отрубников.[319]

Гораздо большее впечатление, чем попытки нормативного регулирования земельного вопроса, производила на крестьян практическая линия антисоветских правительств в отношении деревни, которая оставалась неизменной: в условиях гражданской войны ни один режим, вне зависимости от его политической окраски и заявленных целей, не мог обойтись без чрезвычайных мероприятий — контрибуций, конфискаций и повинностей, помноженных на своеволие и злоупотребления военных и гражданских властей и отдельных их представителей.

Не лучшие впечатления выносили крестьяне от знакомства с властью на территориях, контролируемых большевиками. В октябре 1918 г. советское государство предприняло, правда, безуспешную, попытку ввести постоянный натуральный единый чрезвычайный налог, по которому на Вятскую губернию, например, было запланировано 300 млн. пудов продовольственного и фуражного зерна. В следующем году размер продразверстки был снижен до 30 млн. пудов. Однако и эта цифра, исходившая не из возможностей преимущественно потребляющей, а не производящей сельскохозяйственную продукцию губернии, но из потребностей государства, ложилась на вятское крестьянство тяжким бременем.[320]

Гражданская война оказалась для уральской деревни одним из самых крутых трамплинов в пропасть. В 1919 г. посевная площадь на Урале сократилась по сравнению с 1917 г. на 19%, поголовье лошадей — на 16%, крупного рогатого скота — на четверть. Прямой материальный ущерб сельскому хозяйству Урала от гражданской войны оценивается советской историографией, предъявлявшей счет исключительно колчаковскому режиму, в 232 млн. золотых рублей.[321]

Впрочем, симптомы запустения были видны невооруженным глазом значительно ранее. В сентябре 1918 г., в Оренбуржье наблюдалось вызванное недостатком рабочей силы и орудий труда ухудшение обработки земли. Некогда тучные поля засорились, пырей душил хлеб. По окончании боевых действий на Урале деревни стояли разоренные уходящими и приходящими войсками, десятки тысяч десятин земли стояли неубранные.

Между тем, надорванная всевозможными поборами, мобилизациями и повинностями времен гражданской войны деревня и после ее окончания оставалась объектом государственного вымогательства и террора. К уральскому сельскому населению был применен декрет о разверстке от 11 января 1919 г., предполагавший, в отличие от декретов 13 мая и 30 октября 1918 г., при изъятии у крестьян сельскохозяйственных продуктов исходить не из имеющихся у них запасов, а из государственных потребностей.[322] Наказания за уклонение от разверстки мало чем отличались от санкций периода войны:

«Сельские хозяева, не сдавшие к установленному сроку причитающееся с них количество хлебофуража, подвергаются безвозмездному принудительному отчуждению обнаруженных у них запасов. К упорствующим из них и злостно скрывающим свои запасы применяются суровые меры, вплоть до конфискации имущества и лишения свободы по приговорам народного суда».[323]

Несмотря на грозный тон большевистских распоряжений, формирующийся на ходу аппарат новой власти на Урале был не в состоянии претворить их в жизнь. Продразверстку 1919-1920 гг. выполнить не удалось. Было собрано от 94,1 % запланированного в Екатеринбургской губернии до 46,5% в Уфимской. В Пермской и Челябинской губерниях разверстка была выполнена чуть более, чем наполовину.[324]

В 1920 г. состояние уральского сельского хозяйства и государственные требования к деревне пришли в еще большее противоречие. По предварительной оценке Челябинского губернского статистического бюро, основанной на размерах посевной площади, в 1920 г. следовало ожидать в 2-2,5 раза меньшего урожая, чем среднегодовой урожай 1906-1914 гг. Однако и такой прогноз, по мнению специалистов-статистиков, был слишком оптимистичным. Они полагали, что «полученная величина урожая может оказаться в действительности еще меньшей, т. к. при выводе урожая совершенно не учтены погибшие посевы и поврежденные кобылкой, пиявицей и засухой».[325] Между тем, в Челябинской губернии в 1920 г. хороший урожай пшеницы ожидался всего на 2,4 млн. десятин земли, средний — на 4,8 млн., плохой — на 2,9 млн.; на 0,3 млн. десятин посевы погибли.[326] В связи с катастрофическим сокращением посева, в Челябинске в апреле 1920 г. в спешном порядке была создана губернская чрезвычайная комиссия посевной площади. Как следует из ее названия, в ее задачу входило расширение площади посева по сравнению с предыдущим годом. В нее вошли представители основных советских ведомств губернского масштаба, имевших отношение к земледелию и его плодам: губземотдела, губпродкома, губсовнархоза, губпродштаба. Председателем назначался заведующий губземотделом. По такой же схеме должны были создаваться уездные чрезвычайные комиссии.[327] Несмотря на неблагоприятный для сельского хозяйства год, на Челябинскую губернию были наложены 23 разверстки, главными из которых были хлебная (10,3 млн. пудов), мясная (94 тыс. голов крупного рогатого скота и 284 тыс. баранов), масляная (123 тыс. пудов), картофельная (1 млн. пудов), яичная (14 млн. штук), разверстка на птицу (60 тыс. пудов). Помимо них сельское население должно было сдать определенное количество кожи, льна, копыт, волос и шерсти, капусты, лука, моркови, огурцов, помидоров и т.д.[328]

Кричащее несоответствие запланированной в 1920 г. продразверстки реальному положению вещей наблюдалось и в других частях Урала. В начале 1921 г. в Башкирский обком РКП(б) по этому поводу поступило письмо коммунистов-башкир, выражавших тревогу из-за несообразности политики продовольственных изъятий в деревне. При планировании продразверстки 1920 г. власти исходили из посевной площади в 602 тыс. десятин и урожайности в 40 пудов с десятины. Реально же средний сбор хлебов с десятины был всего 20 пудов, а засеяно было 567 тыс. десятин. Следовательно, урожай составил вместо прогнозируемых 24 млн. пудов всего 13,4 млн. После вычетов необходимого на собственное потребление населением и обсеменение полей 1921 г., по расчетам властей, должен быть остаться излишек 3,8 млн. пудов, исходя из чего наркомпрод назначил на 1920 г. разверстку в 3 млн. пудов. Реально же губернии на внутреннее потребление не хватало 4,2 млн. пудов хлеба, несмотря на что к 10 января 1921 г. по продразверстке было собрано 1,9 млн. пудов. Причем при ее планировании и при сборе не были приняты во внимание необходимые отчисления на прокорм скота. Авторы письма пришли к безрадостному выводу: «...разверстка задела полупролетарские и даже пролетарские массы, ибо из вышеприведенных цифровых данных ясно видно, что фонда на прокормление бедного населения не оставлено ни одного пуда, чем и нарушается основа продовольственной политики».[329] В Екатеринбургской губернии в 1920 г. из 26,3 млн. пудов собранного зерна было изъято 10,7 млн. (41%).[330] Таким образом, в 1920 г. закладывались основы для голода 1921-1922 гг.

Контраст между возможностями ослабленной деревни и запросами неокрепшего пока государства породил массовые крестьянские возмущения рубежа 1920-1921 гг., поставившие под сомнения будущее не только политики «военного коммунизма», но и самого коммунистического режима. Для получения доступа ко все уменьшающемуся в объемах продовольствию, государству пришлось искать другие средства.


Начало НЭПа и голодное бедствие.

Выход из тупика был, как казалось, найден весной 1921 г. в политике перехода от внеэкономических методов регулирования сельскохозяйственного производства к рыночным.[331] Решения X съезда РКП(б) в марте 1921 г. были воплощены в «Постановлении ВЦИК о замене продовольственной и сырьевой разверстки натуральным налогом» от 21 марта и ряде других актов. Налог должен был быть меньше прежнего, разверсточного обложения (240 млн. пудов вместо 423 млн. на 1921/22 г.) и исчисляться из минимальных потребностей армии и неземледельческого населения; при его взимании предполагалось переориентироваться с необоснованных запросов государства на реальные возможности крестьянских хозяйств. О его размере крестьяне должны были оповещаться до начала весенних полевых работ, чтобы сельское население имело стимулы к расширению производства. Остающимися у крестьян после уплаты налога запасами они могли свободно распоряжаться по своему усмотрению.[332] Задачи нового экономического курса в постановлении были ясно обозначены:

«Для обеспечения правильного и свободного ведения хозяйства на основе более свободного распоряжения земледельца продуктами своего труда и своими хозяйственными средствами, для укрепления крестьянского хозяйства и поднятия его производительности, а также в целях точного установления падающих на земледельцев государственных обязательств разверстка как способ государственных заготовок продовольствия, сырья и фуража заменяется натуральным налогом».[333]

Реализация этих задач оказалась, однако, отнюдь не простым делом. На пути претворения НЭПа в жизнь встали труднопреодолимые препятствия — наследие разверсток прежних лет, обобравших крестьян до нитки, помножилось на неурожай 1921 г. и негибкость государственного аппарата, проводившего «новую экономическую политику» старыми, «военно-коммунистическими» методами.

В 1921 г. природа сыграла с Советской Россией злую шутку, словно бы демонстрируя большевистскому режиму ограниченность человеческих возможностей самонадеянно планировать социальную деятельность. По официальным данным, из 50 млн. десятин посевной площади РСФСР засуха охватила 20 млн. Голодающими были признаны 22 млн. человек из 110 млн. жителей республики.[334] На Урале из-за неурожая 1921 г. голодало население Башкирии, Вотской автономной области, ряда уездов Челябинской, Оренбургской, Пермской, Екатеринбургской и Вятской губерний. В декабре 1921 - январе 1922 г., когда голод еще только набирал обороты, в Пермской губернии голодало 300 тыс. человек, в Екатеринбургской — 313 тыс., в Челябинской — 700 тыс., в Уфимской — 1218 тыс. [335] Голод в Поволжье вызвал поток беженцев на соседние уральские территории, еще более обострив и без того тяжелое положение. Областное Уральское партийное совещание 1922 г. в одной из своих резолюций ретроспективно оценивало последствия голода и намечало меры по его преодолению следующим образом:

«1. Империалистическая и гражданская война и голод 21 года привели к полному расстройству сельского хозяйства на Урале.

а) Сокращение посевной площади до 1/3 от мирного времени.

б) Сокращение как рогатого скота, так и особенно рабочих лошадей (на 43% от мирного времени).

в) Абсолютному сокращению сельскохозяйственного населения Урала (около 10%), и Урал из производящего района превратился на ряд лет в потребляющий.

2. Этот факт тягчайшим образом отражается на всех сторонах хозяйства Урала. При той исторически сложившейся связанности рабочего населения с сельским хозяйством и при зависимости уральской металлургии, построенной на развитии массовых древозаготовительных операций, целиком связанных использованием крестьянской силы и крестьянской лошади, от крепости сельского хозяйства, от величины конского состава зависит нормальное развитие этой операции.

Поэтому, в интересах восстановления, в первую голову, крупной промышленности Урала необходимо добиваться:

1. Расширения посевной площади в 22 году хотя бы до цифры 21 года.

2. Перевод в 23/24 году из потребляющего района в район самопрокармливающийся.

3. Максимально возможное усиление конского состава хозяйства Урала».[336]

В Вятской губернии, административно не входившей в это время в состав Уральской области, валовый сбор ржи в 1921 г. составил всего 10,8 млн. пудов, овса — 7,7 млн. пудов, в то время как потребность населения в хлебах была значительно выше — соответственно 21,8 и 9,1 млн. пудов. Взять недостающие миллионы пудов зерна было негде — разверстка прошлого года вытянула из крестьян последние запасы. К концу ноября 1921 г. 834 тыс. жителей губернии нуждались в притоке продовольствия со стороны, их удельный вес в Советском уезде достигал 73%, в Уржумском — 92%. Из последнего, наиболее пострадавшего от засухи, крестьяне стали разбегаться еще летом 1921 г. Как сообщалось в прессе, «дома крестьянами покидаются, скот продается и жители бегут, не разбирая куда, лишь бы спастись от голодной смерти».[337]

Средний Урал, пострадавший от неурожая 1921 г. неравномерно и в меньшей степени, чем Южный Урал, испытывал, тем не менее, немалые сложности с хлебопродуктами и фуражом. В 1921 г. от засухи, саранчи и градобития погибло 203 тыс. десятин посева (23,4%) — от 12,5% в Шадринском до 49% в Каменском уезде. В результате обеспеченность населения хлебом оказалась мизерной: на одного едока приходилось всего 0,18 десятин урожайной земли, на одну лошадь — 0,7 десятины[338] С осени 1921 г. до 1 апреля 1922 г. поголовье скота в голодающих волостях Екатеринбургской губернии сократилось с 358 тыс. до 80,7 тыс. Деградация скотоводства была связана не только с бескормицей и отсутствием хлебопродуктов, но и с яловостью скота, достигшей 75-80%. В Каменском уезде 1 бык приходился на 351 корову, в Нижнетагильском — на 1023.[339] Посевного материала в уездах имелось от 27% в Каменском до 67% в Камышловском, что обусловило сокращение в 1922 г. посевных площадей более чем вдвое.[340] К лету 1922 г. в губернии голодало до 50% населения, в большей степени страдая от голодного бедствия в Екатеринбургском, Каменском и Красноуфимском уездах (табл. 19). Двумя месяцами позже, по данным Екатеринбургского губпомгола, голодало уже 731 859 человек (из них более половины — дети), или 67% жителей губернии.[341]

Немногим лучше было положение сельского хозяйства и населения в Пермской губернии. С октября 1921 г. по март 1922 г. количество голодающих возросло со 154 тыс. до 426 тыс. человек.[342] В августе 1922 г. голодало уже 658 тыс. человек, или 35,3% населения губернии. Наиболее пострадали южные уезды — Сарапульский, Осинский, Оханский. Количество хозяйств сократилось с 315,7 тыс. до 308,6 тыс., поголовье рабочих лошадей — почти на 40 тыс., крупного рогатого скота — почти на 150 тыс. [343]

В более пострадавшей Челябинской губернии посевная площадь в 1922 г., согласно июньской переписи населения, сократилась в два раза, или до 43% от необходимой для прокормления и обсеменения: «Среднее крестьянское хозяйство из крепкого и мощного превратилось в маломощное, малопосевное и нередко безлошадное и бескоровное».[344] В губернии почти не осталось племенного скота. Из-за истребления производителей яловость достигла опасных размеров. В Златоустовском уезде осталось всего 127 быков, на каждого из которых приходилось по 190 коров — втрое выше нормы.[345] В особенно бедственном положении оказался казачий Верхнеуральский уезд, в котором посевная площадь под пшеницу и рожь сократилась с 1916 г. в 56 раз и на десятину приходилось пять-шесть едоков.[346]

Неурожай болезненно коснулся и Оренбургской губернии, в которой он принял менее острый, но затяжной характер. Во время голода 1921-1922 гг. Оренбуржье лишилось 75% скота и инвентаря. В 1922 г. в Оренбургской губернии было 12 тыс. хозяйств без посева, 40 тыс. — без рабочего скота, 28 тыс. — без инвентаря, 14 тыс. — со сбором зерна на душу менее 4,5 пудов. Более 30 тыс. хозяйств были заброшены — их владельцы выбыли из губернии или вымерли. В конце 1922 г. голодало 115 тыс. человек, 12 тыс. детей были беспризорными.[347] С октября 1921 г. по август 1922 г. среди голодающего населения было распределено более 0,5 млн. продуктовых пайков, однако они не были в состоянии удовлетворить спрос. Из необходимых 988 тыс. пудов хлеба было получено лишь 19,8 тыс., из 988 пудов мяса — 5,8 тыс., из 494 тыс. пудов картофеля — 6,5 тыс., из 132 тыс. пудов соли — 0,4 тыс. пудов.[348]

Наибольшие беды от неурожая 1921 г. испытала Башкирия, в которой признаки голода обозначились уже в мае, поскольку погибло 34% озимых, а площадь посева сократилась на четверть по сравнению с 1920 г. Но к июню всходы погибли на 3/4 засеянных полей, охваченных засухой. Никакого урожая не дали 371 тыс. десятин, а средний урожай на основных засеянных площадях не дотягивал и до 6 пудов с десятины, вследствие чего валовый сбор хлебов на каждого жителя Башкирии составлял менее 15 кг. В ноябре 1921 г. на территории бывшей Уфимской губернии голодали 61% жителей (от 34% в Златоустовском уезде до 93,4% в Белебеевском), в августе 1922 г. — 73% населения. Небывалый неурожай в сочетании с жестокими изъятиями продразверсток 1919-1920 гг., антикрестьянским террором зимой 1920-1921 гг. и проведением, несмотря на безнадежное положение крестьян, кампании по сбору продовольственного налога осенью 1921 г. привел к тому, что из 1 249 539 человек, проживавших в это время в Малой Башкирии, зимой 1921-1922 гг. голодало 1 099 630 (88%), в том числе 500 414 детей. Между тем, государственные столовые и питательные пункты АРА в апреле 1922 г. могли кормить лишь 409 390 человек. Это означало, что более 690 тыс. человек в Башкирии были обречены на голодную смерть, которая к лету 1922 г. настигла 2/3 из них. Летом 1922 г. ежемесячная смертность от голода в Башкирии балансировала между 5 и 6 тыс. человек.[349] Именно в Башкирии зарегистрированы наиболее частые, по сравнению с другими частями Урала, случаи каннибализма и массового трупоедства.[350]

Голодная трагедия в Башкирии в очередной раз вызвала у сторонников башкирской автономии всплеск земельного шовинизма. В марте 1922 г. ЦИК БАССР издал ряд приказов — «О земельных захватах», «О запрещении самовольных переселений», «О порядке внутринадельной аренды», — которые шли вразрез с земельным законодательством РСФСР. В них объявлялось о запрещении переселений в БАССР с других территорий, о немедленном выселении и конфискации имущества граждан, поселившихся в Башкирии в течении 1921 г., о возвращении коренному населению всех земель, захваченных переселенцами с 1 марта 1917 г. В апреле 1922 г. эти распоряжения ЦИК БАССР, чреватые обострением конфронтации между башкирами, татарами и русскими, были отменены президиумом ВЦИК.[351]

Голодная катастрофа зашла настолько далеко, что выйти из нее без помощи со стороны ни население, ни государство были не в состоянии. В июле-августе 1921 г. ВЦИК принял решение о создании на местах комиссий помощи голодающим (помгол). Летом того же года на Урале, как и в других регионах, были учреждены губпомголы. Однако у государства не хватало средств, чтобы обеспечить экстренные действенные меры по обузданию голода. Москва, крайне неохотно признавая одну губернию за другой частично или полностью голодающей, вынуждена была, вопреки принципам классовой борьбы, допустить к участию в преодолении голода российскую и зарубежную общественность. Летом 1922 г., когда деятельность иностранных организаций развернулась в полном объеме, они кормили ежедневно 14 млн. человек (в том числе АРА — 11 млн.).

Зато немало усилий было приложено большевистским режимом к тому, чтобы собрать с полумертвой деревни продналог, который и по структуре, и по методам сбора первоначально мало чем отличался от продразверстки.[352] В 1921 г. в продналог сначала были включены зерно, картофель, масличные культуры, а затем яйца, молочные продукты, шерсть, табак, сено, фрукты, мед, мясо, сыромятные кожи — всего до 15 видов продуктов, то есть практически весь ассортимент разверсток.[353] Вопреки задачам, заявленным в постановлении ВЦИК от 21 марта 1921 г. о замене разверстки налогом, продналог был, во-первых, в первый год НЭПа в ряде регионов выше, чем разверстка. В Вятской губернии он составлял, например, 10% от валового сбора сельскохозяйственных продуктов, в то время как разверстка в потребляющих губерниях в среднем составляла 8,4% урожая.[354] К тому же в условиях неурожая 1921 г., снимая обязательство по уплате налога с отдельных уездов частично пострадавших областей, государство могло не снижать общий объем налога с губерний, как и произошло с Вятской губернией в 1921 г. Тяжелее разверстки налог 1921 г. был на Урале в ряде уездов Екатеринбургской губернии. Так, в Шадринском уезде было собрано 982 335 пудов, или 45% урожая, в Камышловском и Ирбитском уездах — 34%. Сбор продналога шел полным ходом, несмотря на то, что валовый сбор 1921 г. на душу в Шадринском уезде составлял всего 7,5 пудов, в Камышловском — 10,3 пуда, или в полтора-два раза ниже годовой прожиточной нормы.[355]

Во-вторых, благодаря натуральному характеру налога и множеству его составляющих, крестьяне не могли знать об общей сумме налога весной 1921 г., за исключением объема хлебного налога. Подготовка и обнародование постановлений правительства о размерах налогов по отдельным категориям растянулись с марта по сентябрь 1921 г. По многим видам продукции размер налога мог быть установлен лишь летом — по видам на урожай в различных регионах.

Наконец, сама организация сбора проводилась по образцам времен «военного коммунизма», с жесткими судебными и административными санкциями, с обременительными, если не разорительными, денежными штрафами. В июле 1921 г. циркуляр Верховного трибунала при ВЦИК и Наркомата продовольствия учредил особые сессии при губернских революционных трибуналах для рассмотрения в срочном порядке дел о нарушении декретов о продовольственных и прочих налогах. Летом они возникли и на Урале, причем в Екатеринбургской губернии продналоговые выездные сессии были учреждены еще до появления официального распоряжения и действовали особо энергично и сурово во всех уездах с июля по сентябрь.[356] Только этим и меньшими масштабами неурожая можно объяснить парадоксальный факт перевыполнения плана по сбору продналога в Екатеринбуржье. Из урожая в 15 млн. пудов хлеба Екатеринбургская губерния отдала 8,6 млн. пудов: чуть менее половины из них составил продналог, остальное ушло на семенной фонд, семенную ссуду и отправку в Поволжье, Челябинскую и Оренбургскую губернии. На потребление населению Екатеринбургской губернии в перерасчете 30 фунтов хлеба на человека в месяц в итоге оставалось запасов на пять месяцев, — до 1 февраля 1922 г. [357] Что будет с населением дальше — так далеко власти не загадывали.

Остальные губернии Урала с задачей продналога не справились, что подтверждает несоответствие планов по его сбору реальным условиями (табл. 20). Всего на Урале на январь 1922 г. было собрано 75,7% продналога, что существенно выше общероссийского показателя (53,3%).

Тяжело проходил в 1921 г. сбор продналога и в Вотской области. Хотя в связи с неурожаем Ижевский и Можгинский уезды были освобождены от государственного налога на хлеб, местное обложение и остальные виды налогов оставались в силе. К 27 сентября уезды Вотской области смогли собрать лишь от 2,3% до 15,9% планового задания по хлебу, от 0,12% до 8,6% по картофелю, от 2% до 29,4% по мясу. На 30 октября поступило лишь 12,6% всех намеченных налогов. К 15 декабря Ижевский уезд сдал 14,07% налога на рожь, 4,05% на овес, 6,1% на крупы, 8,48% на мед, 28,12% на сено, 52,8% на мясо, 77,96% на яйца, 90,55% на масло.[358]

После сбора урожая 1922 г. и налаживания более или менее регулярной помощи извне уральское крестьянство могло, как казалось, перевести дух. Расширение посевных площадей с 1923 г. свидетельствовало о том, что сельское хозяйство Урала миновало критическую точку. Стали возрождаться дореволюционные организационные формы крестьянского хозяйствования. На Среднем Урале на развалинах старых кредитных товариществ, ликвидированных в 1918 г., осенью 1921 г. затеплилось новое кооперативное строительство. На долю Кунгурского уезда, который не очень пострадал от голода 1921-1922 гг., пришлось собирание обломков бывших молочных и маслодельных артелей и создание кредитных товариществ. В начале ноября 1921 г. Пермский губернский союз сельскохозяйственных кооперативов (сельскосоюз) объединял всего 3 товарищества с 27 членами, в то время как Кунгурский уездный сельскосоюз насчитывал 58 товариществ и 2512 членов. В 1922 г. кооперативное движение поступательно росло: количество товариществ возросло с 95 в январе до 247 в августе, численность их членов — с 4,3 тыс. до 12,8 тыс. На территории Пермского уезда в них вошло 10% крестьян, в Кунгурском — 9%. Меньшего размаха достигло кооперативное строительство в других уездах Пермской губернии, в котором приняло участие 1-5% крестьян.[359]

В том, что видимое возрождение кооператорства было лишь бледной тенью его предреволюционного предшественника, убеждает состав его участников. В артелях и товариществах 3% членов не имели земельных участков, 8% были бескоровными, 20,5% — безлошадными. Среди крестьян-кооператоров преобладали владельцы двух-пяти десятин земли (41%), одной коровы (74,5%), одной лошади (75%).

«Успех» сельского хозяйства Урала 1922 г. был весьма сомнителен и по другим показателям. Урожай в Башкирии был в два раза ниже необходимого для прокормления населения и скота и восстановления посевных площадей до уровня 1921 г. [360] В Челябинской губернии в 1922 г. была засеяна вся запланированная площадь, однако структура посева вызывала тревогу: пшеницы было засеяно от 20% планового задания в Челябинском уезде до 75% — в Курганском; недосев пшеницы достигал 68%, ячменя — 26%. Зато, учитывая опыт прошлого года, крестьяне усиленно возделывали стойкие к засухе культуры, перевыполнив задание по посеву проса более чем вдвое, картофеля — втрое, конопли — в пять раз.[361] Это, в свою очередь, создавало проблемы со сбором продналога 1922 г.

С весны 1923 г. среди сельского населения 32 губерний СССР вновь стал нарастать голод. В апреле-июне голодали жители Вотской автономной области и трех губерний Урала. Наибольшие испытания вновь выпали на долю населения Южного Урала. В Челябинской губернии к лету 1923 г. голодало 400 тыс. человек, в БАССР — 800 тыс., — почти столько же, сколько весной 1922 г. [362]

Уральскому сельскому хозяйству, таким образом, в годы революции, гражданской войны и перехода от «военного коммунизма» к НЭПу был нанесен смертельный удар, оправиться от которого ему было не суждено.


Крушение финансов.

Паралич российской экономики в годы революции в значительной степени был обусловлен серьезнейшей травмой ее «позвоночника» — сломом денежного хозяйства, беспрецедентное разрушение которого превосходит европейские аналоги, в том числе инфляцию в Веймарской Германии.[363] На момент взятия власти большевиками в стране в обращении находилось 19,6 млрд. р., в течение 1919 г. денежная масса выросла с 61,3 до 225 млрд. р., в 1920 г. в обороте было 1,2 трлн. р., в 1921 г. — 2,3 трлн. р. С 1913 по 1923 г. цены в среднем увеличились в 648 230 тыс. раз. Покупательная способность ураганно увеличивающейся денежной массы упала с ноября 1917 г. по 1 июля 1921 г. в 76 раз — с 2200 млн. р. до 29 млн. р. Рубль, одна из самых стабильных валют в мире со времен денежной реформы С.Ю. Витте, обратился в резанную бумагу. В марте 1922 г. 1 фунт стерлингов по курсу госбанка стоил 2300 млн. р., североамериканский доллар — 520 млн. р., золотая десятирублевая монета — 260 млн. р., разменный серебряный рубль — 32 млн. р. Цены промышленной продукции массового спроса к весне 1922 г. выросли по сравнению с довоенными в 4700 тыс. раз, продукты питания вздорожали в 6900 тыс. раз.

Уже в течение 1917 г. курс довоенного товарного рубля в бумажных денежных знаках повысился с 3 до 18 р.[364] Особенно стремительно обесценивались деньги во время гражданской войны и последней фазы «военного коммунизма». Рыночные цены на жиры с 1919 по 1921 гг. выросли в 32,5 тыс. раз, на сахар — в 42 тыс. раз, на соль — в 155 тыс. раз. Не смог остановить инфляцию и поворот к «новой экономической политике»: за первые 16 месяцев НЭПа покупательная способность рубля упала в 140 раз. Курс золотого рубля, составлявший в декабре 1921 г. 9 р. (образца 1922 г.), к концу мая 1922 г. вырос до 125 р., к ноябрю 1922 г. — до 840 р., к середине декабря — до 1350 р., к 21 декабря — до 1600 р. С 23 октября по 21 декабря 1922 г. стоимость одного золотника золота повысилась с 3500 р. до 7400 р.

Обесценивание денег в 1917 г. больно ударило по населению, в том числе уральскому. С января по декабрь 1917 г. цены на пшеничную муку на рынке Екатеринбурга повысились с 3,9 р. за пуд до 15 р., в Красноуфимске — с 4,5 р. до 18 р.; на ржаную муку, соответственно, с 3,6 р. до 13 р. и с 2,9 р. до 9,5 р.[365] Фунт хлеба, который в довоенное время стоил 4-5 коп., в мае 1918 г. на рынке Екатеринбурга стоил 80-85 коп. (в Москве — 4-5 р.). Цена чая и сахара за это время выросла в шесть-семь раз.[366]

В обстановке гражданской войны цены стремительно поползли вверх, особенно в «красной» зоне. Из Верхотурского уезда, недавно перешедшего от «красных» к «белым», 1 мая 1919 г. местные власти рапортовала управляющему Пермской губернией о небывало высоких ценах на продукты питания: пуд ржаной муки стоил 70-75 р., пшеничной — 80-85 р., сеянки — 100-110 р., крупчатки — 115-130 р., мяса — 250-300 р., сливочного масла — 480-560 р. [367]

Инфляция неудержимо развивалась и после прекращения боевых действий на Урале. В Вятке и других городах Вятской губернии в течении января 1919 - апреля 1920 г. стоимость самых необходимых продуктов питания неуклонно росла, несколько сбрасывая темпы, а иногда и незначительно отступая в конце лета - начале осени в связи с новым урожаем (табл. 21). С августа 1919 г. по февраль 1920 г. цены на предметы первой необходимости в Перми подскочили в 8,5 раз.[368] Стоимость продуктов стала измеряться четырехзначными цифрами.

Во время голода 1921-1922 гг. цены на товары массового спроса стали взвиваться мощными протуберанцами, перевалив миллионный рубеж. По данным Вятского губернского статистического бюро, цены на ржаную муку с ноября 1921 г. по февраль 1922 г. выросли со 176 тыс. до 2 млн. р. за пуд, на картофель — с 23 тыс. до 371 тыс. р., на говядину — с 3,5 млн. до 38,4 млн. р., на коровье масло — с 25,5 млн. до 203 млн. р. (табл. 21). Губстатбюро описывало динамику подъема цен следующим образом:

«До 1 февраля подъем цен происходил быстро, но он характеризовался известной постепенностью. Февраль же месяц прошел под знаком особенно стремительного вздорожания; поднявшись быстрее обычного в начале этого месяца, во второй половине его цены на все продукты сделали небывало резкий скачок вверх».[369]

Быстрее всего цены росли в Вятке и Котельниче. В губернском центре цены на картофель выросли в 24,5 раза.

Стремительно росли цены в начале 1922 г. и в других губерниях Урала. По подсчетам Екатеринбургского губернского статистического бюро, цены на продовольствие в губернии выросли в декабре 1921 г. на 294%, в январе и феврале 1922 г. ежемесячно повышались на 180%, в марте — на 238%, в том числе на ржаную муку — на 258%, на пшеничную — на 242%. Наиболее быстро в марте 1922 г. цены повысились на яйца (на 741%) и овощи (картофель — на 308%), менее быстро они росли на мясо (на 177%), молоко (175%), масло (132%). Цены на соль, сахар, растительное масло выросли незначительно. По сравнению с 1913-1914 гг. цена бюджетного набора продуктов, обеспечивающих нормальное существование, весной 1922 г. выросли в 2323 тыс. раз, с октября 1921 — в 24,5 раза, с января 1922 г. — в 3,9 раз.[370] Если в октябре 1920 - марте 1921 г. цены на продукты питания в Екатеринбурге выросли в несколько раз, то за этот же период 1921-1922 гг. — в десятки раз (табл. 22). Только с 1 по 21 февраля 1922 г. цены на продовольствие и фураж поднялись в Екатеринбурге на 25-117%, в Камышлове с 25 января по 15 февраля — на 15-60%, в Перми — на 7-48%, в Уфе — на 59-100%.[371]

В Челябинской губернии цены на овес с 1 ноября 1921 г. по 15 марта 1922 г. выросли в 24 раза, на сено — 20 раз.[372] Несколько медленнее дорожали продукты питания и предметы массового потребления, цены на которые резко подскочили во второй половине декабря 1921 г. — в полтора-три раза, а с середины марта по середину апреля 1922 г. — в два-шесть раз (табл. 23, 24). При этом цены на Южном Урале, особенно пострадавшем от неурожая 1921 г. и разверсток 1919 и 1920 гг., были значительно выше, чем в вятском Прикамье.

После преодоления массового голода цены росли медленнее. С октября 1922 г. до конца года продукты питания подорожали в Челябинске в среднем в 1,5-2,5 раза. Зато резко возросли в цене одежда и материалы для ее изготовления: сукно и сапоги — в 6 раз, ситец — в 24 раза.[373] В Екатеринбурге динамика инфляции осенью-зимой 1922-1923 гг. также стала терять прежние угрожающие темпы. Исключение составляла мука, которую люди по опыту прошлой зимы прикупали с запасом. С 15 ноября по 25 декабря 1922 г. цены на масло и мясо повысились примерно в полтора раза, зато на муку — в три раза.

Вопрос о причинах столь масштабной инфляции заслуживает особого внимания. Современники событий, а затем и историки, относившиеся к «диктатуре пролетариата» с антипатией, склонны были вину за развал денежного хозяйства России целиком относить на счет большевиков.[374] Между тем, механизм инфляции был запущен еще в последние годы существования Российской империи, во время мировой войны. В июле 1914 г., был принят закон о прекращении размена бумажных денег на золото, при этом резко усилился выпуск бумажных денег. В результате этой акции к концу 1914 г. из обращения исчезло золото, затем серебро (сначала рубли, для которых использовался металл более высокой пробы, затем — разменная монета), к концу 1915 г. пропала медь.[375] Если на 16 июля 1914 г. рубль был обеспечен золотом на 98%, при золотом запасе в 1714 млн. р., то к 1 октября 1917 г. усилиями царского, а затем и понадеявшегося на печатный станок Временного правительства, масса кредитных билетов выросла до 17 291 млн. р., в то время как золотой запас сократился до 1296,5 млн. р. Соотношение золота и бумажных денег в России осенью 1917 г. было значительно менее благоприятным, чем во Франции и Германии, где денежная масса в четыре раза превышала золотой запас, не говоря уже об Англии, где золота было в полтора раза больше, чем имевших хождение купюр.[376] В результате бумажный рубль обесценился, будучи обеспечен золотом лишь на 7,5%, а цены на товары подскочили в 7,5 раз. Особенно стремительно цены на продукцию массового спроса выросли в 1916 г. (на 80%), причем особый размах инфляция приобрела в конце 1916 г., игнорируя введение твердых цен. За последние три месяца предреволюционного года цены в Европейской России выросли в среднем на 27%, в том числе на муку — на 44-56%, на хлеб — на 55-58%, на говядину — на 131%, на сливочное масло — на 161%, на молоко — на 110%, на мыло — на 130%, на дрова — на 128%.[377]

Тяготы предреволюционной инфляции испытало на себе и население Урала. С 1914 по 1917 г. цены на муку на Урале выросли в 4,5 раза.[378] В Вятке с 1 июля 1914 г. по 1 марта 1917 г. цены на муку выросли в 4,7 раза, на масло — в шесть раз, на мясо и молоко — в четыре раза, на яйца — в восемь раз.[379] В Перми продукты с сентября 1913 г. до середины ноября 1916 г. подорожали в 2,5-5 раз (табл. 24).


Таблица 21. Стоимость суточного пайка в Вятской губернии (в р.).[380]



Таблица 22. Темпы удорожания продуктов питания в Екатеринбурге в 1920-1922 гг. (%)



Таблица 23. Рыночные цены в Челябинске 15-31 декабря 1921 г. (тыс. р. за пуд)



Таблица 24. Рост цен в Челябинской губернии в 1922 г. (тыс. р.)



Таблица 25. Цены на продукты питания в Перми (в рублях)



Таблица 26. Соотношение цен в Москве и городах Вятской губернии в 1020 г. (%)




В среднем троекратный рост цен за годы войны при двойном увеличении зарплаты уральского рабочего означало, что его заработок, который до войны на 60-75% расходовался на приобретение продуктов питания, в начале 1917 г. полностью тратился на съестное.[381]

Уже в январе-марте 1915 г. в Уфимской губернии пуд пшеницы стоил от 96 до 112 к., в то время как в первой половине 1913 г. ее цена колебалась между 69 и 87 к. Стоимость пуда ржи выросла с 49-67 к. до 74-81 к., пуда масла — с 13,2-14,6 р. до 14,9-15,7 р. [382] В Бирском уезде Уфимской губернии с мая 1914 по май 1917 г. ржаная мука подорожала в пять раз, картофель — в 30 раз. В 10 раз поднялись цены на пшеничную муку, крупчатку, мясо.[383]

Особенностью инфляции в период Первой мировой войны было то, что цены росли медленнее денежной массы, вследствие чего ее покупательная способность в целом увеличивалась. Следовательно, активное печатание денег было временным, но эффективным средством финансирования государственных расходов в чрезвычайных условиях. Однако к Февральской революции, по мнению Э. Карра, инфляция в России вступила во вторую фазу: население, осознав факт инфляции, утратило веру в деньги, и цены начали расти значительно быстрее денежной массы. Общая покупательная способность стала стремительно падать. Таким образом, и Временное, и большевистское правительство оказались заложниками, а не злыми гениями и организаторами инфляционного процесса. В условиях постоянно сжимающегося, а при большевиках — гонимого рынка промышленных и сельскохозяйственных товаров массового спроса и недоверия масс к власти, никакие мероприятия государства — ни введение твердых цен, ни попытки изъятия обесцененных денег, ни преследование черного рынка — не могли остановить инфляцию, а власти — будь то Временное правительство, большевистская центральная и местная власти, региональные антибольшевистские государственные образования или военная диктатура А.В. Колчака — не оставалось ничего иного, как продолжать печатать старые или начать печатать новые денежные знаки, безуспешно пытаясь угнаться за бешеным темпом инфляции.

Свою немалую лепту в разорение денежного обращения в России вольно и невольно внесли большевики. Сам факт их прихода к власти вызвал двукратное падение курса рубля с 23 октября по 4 ноября 1917 г. Принципиальная установка большевистского руководства на ликвидацию капиталистических отношений, а вместе с ними и денежного обращения, спровоцировала их легкомысленное и едва ли не злорадное отношение к финансовому краху страны. До февраля 1919 г. большевистское правительство не печатало собственных денег, продолжая умножать денежную массу «керенок» — кредитных знаков Временного правительства. Затем, наряду с ними появились — сразу же обесцененные — советские денежные знаки (совзнаки), еще более подхлестнувшие инфляцию. Безответственное отношение большевиков к финансовой политике вызывало возмущение их противников. Так, в мае-июле 1918 г. (еще при советской власти!) в издании Екатеринбургского союза кредитных и ссудно-сберегательных товариществ «Уральское хозяйство» вышел ряд статей о состоянии денежного хозяйства России, авторы которых не оставили камня на камне от позиции большевистского правительства по вопросам финансов. Весьма подозрительным казалось им отсутствие с ноября 1917 г. какой-либо официальной информации о наличии золота в Государственном банке, которая и до февраля 1917 г, и при Временном правительстве ежемесячно предавалась гласности:[384]

«После же перехода власти к большевикам 23 октября 1917 года до сих пор нигде не объявлено, сколько и на какую сумму бумажных денежных знаков было выпущено этим правительством, и можно лишь догадываться, имея косвенные данные, что за 5 месяцев большевистской властью отпечатано бумажных денег около 12 миллиардов рублей. Кроме этого выпущено немало разных купонов всех видов займа, чеков. Также нужно принять во внимание, что за последнее время с разрешения правительства печатают деньги, кроме государственной типографии, и в частных типографиях Петрограда, следовательно, бумажных денег выброшено на рынок около 32-35 миллиардов рублей».[385]

Негодуя на небрежное отношение большевиков к финансам, их оппоненты вынуждены были признать, что никаких иных источников пополнения государственной казны нет — налоги не собираются, на займы рассчитывать не приходится: «нам денег никто не даст, так как настоящая власть одним из очередных декретов платить по этим займам отказалась».

«Может ли настоящая власть, не имеющая кроме печатного станка других источников доходов, отказаться печатать эти деньги? Ведь источника налогового дохода теперь у настоящей власти нет, ей почти никто налогов не платит! Понятно, нельзя серьезно считать за источник государственных доходов разные "контрибуции", взятые с буржуазных слоев населения».[386]

Альтернативные попытки остановить инфляционный вал с помощью введения собственных валют и изъятия из обращения денежных излишков во время гражданской войны успеха не имели и приводили к еще более тягостным для экономики последствиям. Так, не смогли преодолеть жалкое положение финансов меры Сибирского правительства по оздоровлению рубля. Его постановлением в ноябре 1918 г. на всей территории, освобожденной от советской власти, объявлялось свободное хождение, наряду с кредитным билетом, разменных казначейских знаков достоинством 50, 25, 20, 10, 3 и 1 р., выпущенных госбанком Сибири. Попытка Временного российского правительства А.В. Колчака весной 1919 г. изъять «керенки» достоинством 20 и 40 р. вызвали взлет цен, прекращение торговли, приостановку крестьянами подвоза хлеба в города, рост в 2,5 раза арендной платы за землю и перспективу значительного недосева хлебов.[387] Огромные запасы кредитных билетов Временного правительства, обесцененные и поэтому ходившие в неразрезанных рулонах, остались на руках у крестьян, и, по свидетельству очевидцев, использовались ими еще в конце 20-х гг. в качестве обоев.

Не имея сил справиться с валом «пустопорожних» денег, «белые» власти вынуждены были не только печатать собственные деньги, но и мириться с хождением на своих территориях «вражеских» купюр. Так, утвержденным А.В. Колчаком постановлением омского Совета министров от 25 февраля 1919 г. советские боны стоимостью 1 и 5 рублей, выпущенные Екатеринбургским и Пермским отделениями Государственного банка, допускались к обращению наряду с общегосударственными денежными знаками на территории Вятской, Пермской, Оренбургской, Уфимской и Тобольской губерний, с обязательством держателей предоставить их до 1 мая 1919 г. в Пермское, Тюменское, Челябинское или Екатеринбургское отделение госбанка для заштемпелевания.[388]

Больший эффект имела знаменитая денежная реформа 1921-1924 гг., ставшая одним из важных инструментов НЭПа. В конце 1921 г. в обращение был введен серебряный рубль, в 1922 г. появились бумажные червонцы, приравненные к 10 золотым рублям, а затем в свободном обращении оказался и золотой червонец. Была проведена деноминация рубля: рубль образца 1922 г. был приравнен к 10 тыс. прежних рублей. Не следует, однако, переоценивать эффект этой реформы. По данным авторитетного специалиста в области финансов Л.Н. Юровского, в течение первого года НЭПа цены выросли в 71,8 раза, в то время как в предыдущем году — в 9,9 раза. Тем не менее, государству на этот раз впервые удалось поймать инфляцию за хвост: в 1920/21 г. денежная масса росла вдвое медленнее цен, а в 1921/22 г., напротив, скорость дороговизны в два раза отставала от темпов увеличения количества денег.[389] Наступал короткий период стабилизации российской финансовой системы.


Двуликий Янус торговли и распределения.

В неразрывной связи с коллапсом российского сельского хозяйства, промышленности и финансовой системы находилась агония торговой сферы, на которую общая неблагоприятная экономическая конъюнктура воздействовала двойственным образом: параллельно со свертыванием свободного торгового оборота приобретал небывалый размах черный рынок. Государственные мероприятия 1916 г. по ограничению цен, частичная монополизация торговли сельскохозяйственным сырьем и введение карточек на хлеб и сахар вызвали угасание вольного рынка, еще не приспособившегося к нелегальному существованию.

Размывание рынка мирной продукции и снижение платежеспособности беднеющего населения во время войны неизбежно сказывались на состоянии торговли на Урале. В конце января 1917 г., за два дня до открытия знаменитой Ирбитской ярмарки, корреспондент одной из газет запечатлел безрадостную картину:

«Не тянутся когда-то бесконечные обозы сибирских ямщиков, не везут товаров из России, заперты двери торговых ярмарочных помещений, нет той предпраздничной суеты и разборки товаров в Пассаже, не шныряют по улицам наши доморощенные "Ваньки", согласные в прежние времена объехать за 5 коп. весь город. Пусто, тихо и сонно...».[390]

В слободе Кукарка Вятской губернии, которая ранее славилась хлебным рынком, в конце 1916 - начале 1917 г. торговая жизнь заглохла: ржаная мука не появлялась в свободной продаже, разве что по знакомству ее можно было купить по 3,2 р. за пуд.[391]

На протяжении 1917 г. легальная торговля постепенно сворачивалась как из-за сокращения промышленного и сельскохозяйственного производства, так и из-за продолжения Временным правительством малоуспешной политики частичного регулирования товарооборота. После прихода к власти большевиков торговле, как явлению, не вписывающемуся в планы социалистического переустройства, была объявлена беспощадная, но также малоэффективная война. Национализация торговли в условиях отсутствия действенного государственного аппарата для организации товарообмена ввергла движение товаров в хаос. При национализации частных магазинов и складов были расхищены или испорчены огромные запасы продовольствия, вследствие чего население столиц впервые испытало настоящий голод.[392] Уличные торговцы в городах арестовывались и штрафовались, а крестьянам предлагалось ссыпать хлеб на склады продовольственных комитетов в обмен на «квитки», по которым они могли получить в уездном городе оплату по твердым ценам. Неудобство и невыгодность этой процедуры обусловили массовое уклонение от нее крестьянства. В результате с конца 1917 г. до осени 1918 г. — до утраты в ходе гражданской войны основных хлебородных районов — советское государство смогло заготовить чуть более 1 млн. т. зерна, или 11% хлебных излишков, то есть в 10 раз меньше, чем министерство земледелия в 1916 г., и в 6 раз меньше, чем Временное правительство. Хаос заготовительной кампании охватил Поволжье и вятское Прикамье, из которого весной 1918 г. в народный комиссариат продовольствия (наркомпрод) с тревогой сообщали: «В дело заготовки хлеба внесена полная анархия. Закупочного аппарата на местах нет».[393] Ослабшие традиционные торговые связи стали насильственно обрываться. Так, 10 ноября 1917 г. был запрещен вывоз хлеба и фуража из Челябинского района.[394]

Провал советской продовольственной политики создал благоприятные условия для расцвета черного рынка: в середине 1918 г. население городов в зоне большевистского господства покупало у частных нелегальных торговцев, окрещенных в Советской России «мешочниками», от 70 до 90% потребляемого продовольствия. Во второй половине 1918 г. государство «диктатуры пролетариата» в спешном порядке создало систему борьбы с нелегальным товарооборотом, которая, правда, реально дала значительно меньший эффект, чем предполагали ее творцы: наркомпродом была сформирована продовольственная армия. Заградительные и реквизиционные отряды наводнили деревню. Крестьяне по мере сил сопротивлялись сдаче хлеба государству по твердым ценам, которые абсолютно не соответствовали действительному спросу и были в десятки раз ниже рыночных. Загнанная такими мерами в подполье торговля была в значительной степени парализована. Пытавшиеся реанимировать ее в отвоеванных у Красной армии районах «белые» власти вынуждены были констатировать: «...местные торговцы, обобранные большевиками, ничего не предпринимают».[395]

Таким образом, в 1918 г. в стране сложилась причудливая ситуация, которая мало соответствует расхожему представлению о монолитном характере политики «военного коммунизма»: «...в Советской России времен военного коммунизма бок о бок существовали две различные системы распределения — распределение государственными органами по твердым ценам (или впоследствии бесплатно), и распределение через частную торговлю».[396]

Антисоветские режимы, в том числе возникшие летом 1918 г. на территории Урала, не сталкивались со столь острой продовольственной проблемой. Разрешение свободной оптовой и розничной торговли действовало на рынок продуктов питания умиротворяюще. И тем не менее в условиях гражданской войны и конкуренции областнического эгоизма даже горячим поборникам свободных буржуазных отношений приходилось переступать через собственные принципы. Так, 29 августа 1918 г. в заседании ВОПУ рассматривался вопрос о создании Главного управления продовольствия, первоочередные задачи которого мало чем отличались от генерального направления деятельности большевистских продовольственных органов:

«а) выявление хлебных запасов года на территории Урала путем подсчета урожая текущего года и учета излишков прежних лет, б) установление продовольственной потребности населения области и определение размеров недостатка, в) изыскание источников, откуда могут быть пополнены эти недостатки и все мероприятия по приобретению зерна, г) контроль над распределением хлебных заготовок по районам и пунктам области, установление хлебных цен и организация перемола зерна».[397]

Сам переход от твердых цен на рыночные, который был объявлен на том же заседании ВОПУ, был в значительной степени вынужденной мерой. Так как основным хлебным рынком для Среднего Урала была Сибирь, где хлебная монополия государства была отменена, было решено «принять этот же порядок в отношении урегулирования хлебных цен и на территории, подведомственной Областному правительству Урала».[398]

Свобода рыночных отношений то и дело пресекалась силовыми решениями конкурирующих между собой противников Советов. Во время существования Уральского областного правительства уполномоченный Сибирского правительства запретил вывоз из Кыштымской волости Екатеринбургского уезда предметов продовольствия в сторону Екатеринбурга. С рвением, достойным большевистского функционера, им были выставлены заставы на железных и грунтовых дорогах для реализации этого запрета. На продукты, ввозимые из Сибири на территорию ВОПУ, сибирской стороной была наложена 50-процентная пошлина, из-за чего их ввоз на Урал стал ощутимо сокращаться.[399] Рьяные конкуренты — Сибирское и Самарское правительства — с азартом арестовывали и реквизировали грузы, предназначенные оппоненту.

Создание общероссийского антибольшевистского режима с центром в Омске не привело к кардинальному оздоровлению и процветанию рыночных отношений. Продолжавшаяся инфляция провоцировала малоэффективные, в конечном итоге, попытки их регулирования. Екатеринбургское отделение Сибирского торгового банка в марте 1919 г. предложило, например, нормировать коммерческую прибыль, то есть определить ее предельный (читай, не спекулятивный) размер. Было предложено считать нормальной прибылью 8-10% при торговле зерновыми и хлебными продуктами, 12-15% — мясом и рыбой, 15% — обувью, 20% — мануфактурой и галантереей.[400]

Попытки ограничить вольные цены на «белых» территориях болезненно воспринимались торговцами, накопившими горький опыт существования в условиях борьбы со спекуляцией при Временном правительстве и особенно при большевистской диктатуре. Эта тема специально была затронута в письме С.С. Постникова о мотивах своей отставки с поста главного начальника Уральского края в апреле 1919 г.:

«...Никто спокойно не работает: все опасаются преследования. Торговцы, не спекулянты, опасаются вести дела, потому что в этой атмосфере и их замешают в спекуляцию. Несмотря на запугивание, спекулянтов военные не поймали, а других от торговли отодвинули. Населению от этого еще хуже».[401]

В итоге, в период гражданской войны удар по торговле был совершен обеими сторонами — и «красными», и «белыми».

После завершения гражданской войны большевистское государство вернулось на отвоеванных территориях, в том числе на Урале, к продовольственной политике образца 1918 г. [402] В апреле 1919 г. произошла корректировка «классовой» карточной системы 1918 г. в сторону ее унификации. Был введен единый трудовой классовый паек, уравнявший в правах советских служащих с рабочими. Для тотального внедрения карточной системы весной 1919 г. были национализированы кооперативы. Декретом от 16 марта 1919 г. было предписано создание потребительских коммун, в которые для распределения продуктов должны были в обязательном порядке вступить все без исключения жители. Таким образом, кооперация была превращена в придаток наркомпрода. Однако скудость государственных запасов и примитивная система их пополнения не позволяли подключить к советской распределительной системе большую часть населения. В 1920 г. на пайковом снабжении в России было 40 млн. человек из 130,6 млн. На Урале в период второго издания «военного коммунизма» 1919-1920 гг. от четверти до трети городского населения было вынуждено заниматься сельским хозяйством, чтобы иметь минимум пропитания. Неудачная попытка централизованной регламентации потребления в условиях развала экономики обернулась массовой трагедией голода 1921-1922 гг.

Живучести «мешочничества» в годы «военного коммунизма» содействовала и противоречивая политика государства по отношению к спекуляции: самоснабжение то категорически запрещалось, то — в период обострения продовольственного кризиса — вновь допускалось.[403]

Значительное отставание рыночных цен на периферии страны от цен в центре России создавало благоприятную конъюнктуру для «мешочничества», процветавшего и на Урале. В этой связи даже частично потребляющее сельскохозяйственную продукцию извне вятское Прикамье являлось для «мешочников» из Европейской России и для местных спекулянтов лакомым куском (табл. 26). Цены на продукты были тем ниже, чем труднее — по причине удаленности от железных дорог — было их вывезти. Вместе с тем, динамика изменения цен свидетельствует о том, что провинциальные цены, оставаясь значительно ниже столичных, росли быстрее последних. Возможно, это было связано с активностью «мешочников», взвинчивавших местные цены.

Вместе с отменой продразверстки декретом от 21 марта 1921 г. были созданы минимальные условия для свободного развития торговли:

«Все запасы продовольствия, сырья и фуража, остающиеся у земледельцев после выполнения ими налога, находятся в полном их распоряжении и могут быть используемы ими для улучшения и укрепления своего хозяйства, для повышения личного потребления и для обмена на продукты фабрично-заводской и кустарной промышленности и сельскохозяйственного производства.

Обмен допускается в пределах местного хозяйственного оборота как через кооперативные организации, так и на рынках и базарах».[404]

Через неделю «Декретом СНК о разрешении свободного обмена, продажи и покупки хлебных и хлебофуражных продуктов, картофеля и сена в ряде губерний РСФСР» разрешалась торговля излишками сельскохозяйственной продукции, в том числе хлебом и фуражом — на всей территории Урала, картофелем — в Вятской и Пермской губерниях, сеном — в Екатеринбургской губернии.[405] Такие ограничения торговли были вызваны попыткой в рамках НЭПа развернуть товарообмен по образцу 1918 г. через огосударствленную наркомпродовскую кооперацию. Этот эксперимент, однако, провалился из-за неспособности заскорузлой, стесненной инструкциями и регламентами организации конкурировать со вновь ожившим «мешочничеством».

Изумленные современники наблюдали быстрое оживление торговли, напоминавшее «добрые старые времена». В Пермской губернии по сути дела на пустом месте стало возрождаться первоначально хилое кооперативное движение. Оживились обезлюдившие при «военном коммунизме» рынки и торговые улицы городов. Как по мановению волшебной палочки явились давно забытые ярмарки. В Челябинской губернии на Ивановской ярмарке в октябре 1922 г. бойко торговали мукой и овсом, продуктами питания и дровами, мылом и табаком, одеждой и обувью, ситцем и сукном.[406] Экономика, пережившая невиданное падение, от которого, казалось бы, невозможно было оправиться, начинала оживать.


1.3. Социальное разложение

«Люди, стиснутые ограниченностью своей культуры, унаследованных программ воспроизводства, закрытостью общества, в существенно усложнившихся условиях оказываются ограниченными старыми возможностями противостоять нарастающей дезорганизации. Такая рассогласованность может принять форму необратимого процесса, ведущего к катастрофе, к гибели.»

А.С. Ахиезер



Штрихи к динамике народонаселения.

«Всякая революция есть процесс разложения старого общества и культуры».[407] Банальная сентенция русского религиозного философа в отношении российской революции приобретает трагический смысл. В грандиозной катастрофе русского лихолетья распад общества дошел до немыслимой для современного человека крайней отметки, до черты, за которой маячило физическое вымирание.

Демография российской трагедии весьма приблизительна и неполна. По мнению профессионалов, динамика народонаселения России в 1917-1922 гг. требует специального изучения, что сопряжено с труднопреодолимыми препятствиями. Статистические данные фрагментарны и ненадежны, по отдельным процессам, например, по естественному движению населения 1917-1921 гг., сведения отсутствуют почти полностью.[408] Этим объясняются приблизительность и разночтения в цифровой информации, которой оперируют историки. Вместе с тем, работники статистических служб на территории России в годы революции, гражданской войны и тяжелого выхода из завалов «военного коммунизма» совершили поистине профессиональный подвиг, в тяжелейших условиях делая возможное и невозможное для сбора и обработки количественных данных о состоянии страны и протекании различных социальных процессов в агонизирующем обществе. Это позволяет реконструировать хотя бы ориентировочную картину социального распада в России и отдельных регионах.

Население Российской империи накануне Первой мировой войны насчитывало около 166 млн. человек и к началу 1923 г., по ожиданиям специалистов, в условиях мирного существования должно было вырасти до 207,5 млн. человек. Между тем, на территории СССР в 1923 г. проживало всего 137,5 млн. жителей. Убыль 70 млн., или трети ожидаемой численности, не поддается иному определению как демографическая катастрофа. Утратив 30-32 млн. жителей в результате усечения территории, 2-3 млн. вследствие массовой эмиграции и 20-22,5 млн. из-за косвенных демографических потерь, страна потеряла за 1914-1922 г. около 20 млн. человек — жертв прямой демографической убыли. Из них 2 млн. погибло во время мировой войны. Преобладающая часть потерь падает на 1917-1922 гг. Согласно оценке Ю.А. Полякова, за это время население Советской России сократилось примерно на 13 млн., — со 147,6 млн. в конце 1917 г. до 134,9 млн. в начале 1922 г. По мнению А.И. Степанова, в эти годы на территории будущего СССР погибло 16-18 млн. человек. Среди них 5-6 млн. сгинули от голода, около 3 млн. — от болезней, 3 млн. — на полях сражений гражданской войны; «белый» террор унес 0,2-0,25 млн. жизней, «красный» — 0,5 млн. [409] Характеризуя качественные параметры демографической трагедии, А.И. Степанов прибегнул к рискованному своей простотой образу: «пока воевали "красные", "зеленые" и "белые", победили "серые"».[410]

Несмотря на некоторые пробелы, демографическая статистика свидетельствует, что Урал в 1917-1922 гг. оказался зоной бедствия. Симптомы демографического неблагополучия в регионе проявились накануне революции 1917 г., в годы Первой мировой войны. Население Урала, стабильно возраставшее с конца XIX в., на протяжении 1913-1916 гг. потеряло более миллиона жителей (табл. 27).

Динамика народонаселения предреволюционных лет позволяет проследить тенденции, характерные для движения уральского населения и в годы революционных потрясений. Во-первых, Урал терял прежде всего сельских жителей. Если численность жителей сельской местности в 1916 г. была меньше, чем в 1913 г., на 1313 705 человек, то количество горожан в это время возросло на 131 895 человек. Во-вторых, сокращение числа жителей, вызванное, прежде всего, войной и мобилизациями на фронт, в первую очередь шло за счет мужчин призывного возраста. Обе тенденции без труда обнаруживаются при анализе погубернских данных о динамике изменения численности народонаселения Урала в 1917-1922 гг., протекавшей с несколькими особенностями в отдельных частях региона.

В Вятской губернии в границах 1922 г., которая находилась в стороне от эпицентра столкновений гражданской войны на Урале, численность населения, тем не менее, с 1912 по 1920 г. уменьшилась на 53 тыс. или на 2,5%, а его плотность понизилась с 20 до 19 человек на 1 кв. км. В 1921 г. число жителей увеличилось на 108 тыс., причиной чему был, по всей видимости, мощный приток беженцев из соседних губерний пострадавшего от засухи Поволжья, но в 1922 г. вновь сократилось на 68 тыс. человек, в том числе 30 тыс. детей. В итоге население Вятской губернии в 1922 г., по сравнению с 1920 г., незначительно возросло (на 1,9%).[411]

Динамика народонаселения и численности социальных групп в отдельных местностях губернии существенно различалась. Количество жителей Слободского уезда в 1920 г. возросло на 2,1% по сравнению с 1912 г., а Халтуринского — понизилось на 7,3%. Наблюдался рост городского населения: с 1897 г. по 1920 г. оно выросло на 28,8%, причем в Вятке — более чем в полтора раза. Однако ряд городов отмечен противоположной тенденцией: население Котельнича сократилось на 1/4, Слободского — на 1/5. В эти же годы наблюдается падение численности жителей работоспособного возраста, прежде всего мужчин, что было обусловлено мобилизациями в царскую, «красную», повстанческую и «белую» армии. Количество взрослых мужчин понизилось в Вятской губернии на 179 тыс. человек, или более, чем на четверть, в то время как количество женщин в возрасте от 16 до 50 лет сократилось всего на 21 тыс. (2,7%).[412] В кричащем противоречии с относительно благополучной ситуацией в Вятской губернии была демографическая обстановка в Вотской автономной области, пережившей в 1918 г. ижевское и Воткинское антибольшевистские восстания рабочих, переходы из-под власти Советов под руку Комуча и военной диктатуры А.В. Колчака и связанные с этим боевые действия, а в 1921-1922 гг. — массовый голод. Население области, смешанное по этническому составу, потеряло с 1917 по 1922 г. около 100 тыс. человек или 18,4% исходного, дореволюционного населения.

Население пермского Прикамья и Среднего Урала по 1920 г. увеличивалось. В Пермской губернии во время революции и гражданской войны оно возросло на 3,2%, причем прирост мужского населения шел медленнее, чем женского (2,5% против 3,8%). Более быстро росли города. Так, население Екатеринбурга с 1897 г. по 1914 г. увеличилось на 44%, а с 1914 по 1920 г. — на 60%.[413] Рост числа жителей Екатеринбурга объясняется приливом беженцев и повышением его политической роли как столицы Урала. Численность сельского населения, напротив, шла на убыль: с 1920 г. по 1923 г. сельское население Пермской губернии, по которой в предыдущие годы тяжелым катком прокатились различные режимы, сократилось на треть.[414]

Наиболее пострадавшей частью региона был Южный Урал. Если с 1916 г. по 1920 г. население будущей Челябинской губернии возросло на 10,8%, то затем за два года оно потеряло 257 тыс. человек, сократившись в 1921 г. на 4,4%, а в 1922 г. — на 17,1% по сравнению с 1920 г. Крестьянское население Челябинской губернии испытало еще большие потери: с 1920 по 1922 г. оно сократилось на 20%, причем убыль мужского населения была большей, чем женской. В 1922 г. сельское население женского пола составляло 83,2% от состояния 1920 г., мужского — 77%. В ряде уездов, преимущественно казачьих или нерусских по составу, сокращение населения было еще более стремительным. Верхнеуральский, Троицкий и Куртамышский уезды потеряли четвертую часть жителей и более.[415]

Еще более резко в 1920-1922 гг. падала численность жителей Оренбургской губернии. За два года она утратила четверть населения, не оправившись от потерь и к середине 20-х гг.: в 1926 г. количество проживавших в ее пределах людей поднялось лишь до 81,7% от численности 1920 г. Особенно пострадали Орский и Каширинский уезды: население первого из них сократилось на 31,7%, второго — на 67,2%. Как и в других губерниях Урала, наиболее страдающей частью населения были сельские жители. Если численность жителей Оренбурга в 1920-1923 гг. увеличилась на 2%, то сельские местности Оренбургского уезда потеряли более 1/5 казаков и крестьян.[416]

Тяжелым испытаниям подверглась в 1917-1922 гг. территория Уфимской губернии. В отличие от других местностей Урала, в ней падение численности жителей наблюдалось даже в губернском центре. С 1916 по 1920 г. население Уфы сократилось на 11%. Сокращение населения было характерно и для других городов губернии. Так, Мензелинск за 1917-1920 гг. растерял 1/10 жителей.[417] В 1920-1922 гг. численность городского населения Башкирии не изменилась. Сельская же местность потеряла более 650 тыс. человек, из них около 100 тыс. бежало из республики от голода, но большая часть — 551 672 человека — погибла голодной смертью.[418] Население Урала, как и других районов России, столкнулось с реальной опасностью физического вымирания.


Рождаемость и смертность: начало вымирания?

Жизнь в условиях повышенного риска, полная подстерегающих со всех сторон предполагаемых и неожиданных опасностей и материальной нужды, самым неблагоприятным образом сказалась на соотношении рождаемости и смертности в стране и регионе. Общий коэффициент рождаемости в России в 1920 г. опустился до 36,7 рождений на 1000 человек, коэффициент смертности поднялся до 45,2, вследствие чего естественная убыль населения составила 833 тыс. человек. В следующем году, несмотря на незначительный естественный прирост населения, общий его рост также имел отрицательные показатели из-за миграционных потерь. Лишь в 1923 г. наметился значительный естественный прирост населения — почти 2,5 млн. Ожидаемая продолжительность жизни в России в 1920 г. колебалась вокруг отметки 20 лет — 19,5 лет у мужчин и 21,5 года у женщин. В последующие годы она начала увеличиваться, достигнув в 1923 г. 33,6 лет (31,5 у мужчин, 35,8 лет у женщин). Столь низкая средняя продолжительность жизни объясняется катастрофически высоким коэффициентом младенческой смертности, который в 1920-23 гг. снизился с 251 до 229 смертей на 1000 младенцев. Количество детей до 5 лет с 1920 по 1922 г. сократилось более чем на 0,5 млн., в возрасте 5-9 лет — почти на 2 млн. Значительно понизилась также численность пожилых людей старше 65 лет.[419]

Негативные тенденции в динамике рождаемости и смертности прослеживаются и на фрагментарных статистических материалах по Уралу. В Вятке, неблагополучной в санитарном отношении и в дореволюционное время, в 1912 г. родилось 597 человек, умерло 612. В 1915 году оба показателя более чем удвоились: 1331 человек появился на свет, ушло из жизни 1482 человека, причем почти половина из них умерли от инфекционных болезней. При 50-тысячном населении губернского центра рождаемость в 1915 г. составляла, таким образом, 29,6 на 1000, смертность — 29,7, в том числе детская — 6,3. Во второй половине 1918 г., несмотря на рост городского населения, рождаемость пала ниже уровня 1912 г., в то время как смертность превысила отметку, 1915 г.: с 1 июля 1918 г. до 1 января 1919 г. родилось 267 человек, а умерло почти в три раза больше — 757, из них более 40% — от испанки и гриппа. В следующем полугодии смертность превышала рождаемость уже в 3,5 раза: с 1 января по 15 июля 1919 г. в Вятке было зарегистрировано 2069 смертей и всего 575 рождений.[420]

Движение рождаемости и смертности приобрело наиболее угрожающие диспропорции во время голода 1921-1922 гг. Статистика этого периода — особенно за 1922 г. — более тщательно собиралась и обрабатывалась в связи с работой многочисленных организаций по преодолению голода и его последствий. О демографической ситуации в наиболее пострадавших местностях Пермской губернии дает представление выдержка из таблицы по Оханскому уезду, составленной работниками губернского статистического бюро (табл. 28). Ее данные позволяют обнаружить ряд тенденций. Количество рождений в течении года поступательно уменьшалось, сократившись в два раза в отношении мальчиков и почти в три раза в отношении девочек. Резкое понижение рождаемости обнаруживается в сентябре и особенно в декабре, что свидетельствует о сокращении числа зачатий в разгар зимы и весной 1922 г., когда шансы избежать голодной смерти стали ощутимо таять. Одновременно, весной-летом 1922 г., в пик голода, смертность приобрела угрожающие масштабы, выкашивая прежде всего мужскую часть населения. В мае смертность была в 2,5-3 раза выше, чем в январе, превысив в 3,5 раза рождаемость женской половины населения и в 3,6 раза — мужской. К концу года по сравнению с поздней весной смертность понизилась в 2,5-3,5 раза, но из-за резкого падения количества рождений превышала воспроизводство примерно в 2,5 раза. Количество браков и разводов, традиционно сокращавшееся весной-летом по причине сельскохозяйственных работ, что усугубилось в 1922 г. развитием голода, осенью вновь увеличилось. Удельный вес мертворожденных детей в январе 1922 г. составлял 3,3%, в июне — 5,3%, в декабре — 7,5%. Всего в Пермской губернии с начала голодной катастрофы до августа 1922 г. заболело на почве голода 20 798 человек, умерло 6974.[421]

Первая половина 1922 г. стала временем невыносимых испытаний и безвозвратных потерь для сельского населения Среднего Урала. В Северской волости Екатеринбургской губернии с 1 января по 25 мая родилось всего 34 человека, а умерло, по неполным данным, 208. Сам Екатеринбург, в который хлынуло голодное крестьянское население, весной 1922 г. превратился в один из пунктов демографического бедствия: в декабре 1921 г. уездно-городской ЗАГС зарегистрировал 208 рождений и 615 смертей; в апреле 1922 г. в городе родилось 144 и умерло 1037 человек.[422]

Обильную жатву собрала смерть во время голода на Южном Урале. В ранее обильных, преимущественно казачьих Орском и Троицком уездах смертность на почве голода бушевала вовсю, поступательно возрастая зимой-весной 1922 г. в Троицком уезде и пережив пик своего развития в феврале 1922 г. в Орском. Среди причин смертности, безусловно, лидировал голод и его последствия (табл. 29, 30).

Не менее катастрофическим было положение также преимущественно казачьего по составу жителей Верхнеуральского уезда Челябинской губернии. В мае-июне 1922 г. там было зафиксировано всего 162 рождения. Смертность в течение этих двух месяцев превышала рождаемость, по официальным данным, в 20 раз, достигнув отметки 3295.[423]

Скопление в городах, особенно в губернских центрах, беженцев из голодных мест также вносило свой вклад в повышение смертности. Холера, поразившая Оренбург летом 1922 г., унесла 3361 жизнь.[424] Вызванное голодом истощение также содействовало необратимому развитию различных болезней, особенно у детей. Так, корь, которая в обычной обстановке заканчивалась смертельным исходом для 2-3% больных, косила на Южном Урале до 35% заболевших ею. Как сообщалось в политическом и экономическом обзоре по Уральской области за декабрь 1921 г. - январь 1922 г., «в детских больницах смертность нередко превышает 70% больных».[425]

Поистине пиршеством смерти было время голода в Уфимской губернии, в которой и 1920, и 1921 г. были неурожайными (табл. 31). В течении января-июня 1921 г. рождаемость существенно превышала смертность, вследствие чего ежемесячный прирост населения составлял 2,5-4 тыс. человек. Летом 1921 г. ситуация резко изменилась. К страшной засухе присоединилась массовая эпидемия холеры — последствие взрывоопасного смешения двух обстоятельств: невыносимой жары и скопления массы людей, ослабленных голодом и не осведомленных об элементарных правилах гигиены. Начавшаяся в июне эпидемия приобрела угрожающие размеры в июле-августе: в эти месяцы от холеры умерли, по официальным и, следовательно, неполным данным, соответственно 5737 и 3435 человек. С осени смертность начала понижаться,

по-прежнему превышая рождаемость, а зимой-весной 1922 г. вновь стала стремительно расти — на этот раз в связи с истощением всяких запасов продовольствия.

Если на протяжении 1897-1911 гг. в губернии (в границах 1921 г.) в среднем ежегодно умирало 60 337 человек, то в 1921 г. — 92809, из них во втором полугодии — 66928 (72%), то есть больше дореволюционного среднегодового показателя.[426] При беспрецедентно высокой смертности рождаемость резко понизилась: в 1921-1922 гг. она составляла в городах Уфимской губернии 30 человек на 1000 населения, а в сельской местности — 29, тогда как в мирное время она достигала соответственно 50 и 52 человека.

Слабость государственных служб и неординарный масштаб гуманитарной катастрофы отразились, помимо прочего, в неточности и разнобое цифр, которыми оперировали власти. Но какими бы количественными данными не пользовались властные структуры, в них запечатлены одни и те же тенденции — беспримерно высокие показатели смертности, преобладание в структуре смертности голодной смерти, снижение смертности с лета 1921 до середины зимы 1921-1922 гг, после чего она вновь стала усиливаться из-за перерастания хронического недоедания в жестокий голод, воздействие которого удалось несколько смягчить летом 1922 г. в связи с новым урожаем и налаживанием систематической помощи населению (табл. 32).

Врачи того времени, наблюдавшие ежедневно массовые смерти, четко различали смерть на почве голода (к ней относилась смерть от тифа, дизентерии и цинги, которые подстерегали ослабленный голодом организм) и смерть от голода, наступившую от длительного отсутствия пищи, в результате чего тело человека сначала отекало, а затем усыхало, превращаясь в скелет, обтянутый кожей. Второй вариант смерти — смерть от голода — господствовал в структуре смертности в Уфимской губернии на протяжении всего голодного года, уступив лишь дважды — в октябре 1921 и июне 1922 г. — смерти от голодных болезней. На Урале, особенно в южной его части, голод собрал обильный урожай.


Таблица 27. Население Урала в 1897-1916 гг.[427]



Таблица 28. Демографические показатели по Оханскому уезду в 1922 г.[428]



Таблица 29. Смертность на почве голода в Орском и Троицком уездах Оренбургской губернии в 1922 г.[429]



В объятиях эпидемий

Из пунктирно намеченной динамики смертности на Урале становится очевидным, что регион, как и вся страна, был охвачен массовыми эпидемиями, которые, будто штормовые волны, свободно перекатывались через него, не встречая препятствий на своем пути и унося все новые жертвы. В 1917-1922 гг. в России от эпидемических заболеваний умерло порядка 3 млн. человек — столько же, сколько на полях сражений беспощадной гражданской войны и в полтора раза больше, чем в Первой мировой войне,[430] при анализе последствий которой специалисты по гигиене питания — свидетели российской трагедии — приходили к самым печальным выводам:

«Колоссальные размеры бедствий, причиненных войной народному здравию и санитарному состоянию страны, не могут быть целиком учтены сейчас имеющимися данными. Тяжкие последствия катастрофы будут изживаться возрождающейся страной еще в течении десятков лет».[431]

К периоду революции и гражданской войны, «военного коммунизма» и начала НЭПа, которые рассматривались очевидцами как естественное продолжение и следствие мировой бойни, приведенное замечание приложимо тем более: эпидемии, для которых Россия и до революции была родным домом, в период революционно-военных катаклизмов превратились в настоящее бедствие. Невиданный размах этого сложного социально-биологического явления в охваченной революцией стране объясняется резким ухудшением условий существования, дававших зеленый свет механизмам передачи заразных болезней. Основные пути их распространения — водный, пищевой и контактно-бытовой — оказались открытыми для массовых вспышек многих заболеваний. Разрушение и без того несовершенных систем водопровода и канализации, ухудшение бактериологических показателей воды; санитарная культура низших слоев населения, брошенных войной и революцией в хаотичный миграционный процесс; катастрофическое ухудшение материального положения, получившее выражение в изменении характера питания и снижении количества потребляемых витаминов, неблагоприятном эмоциональном фоне и высокой концентрации стрессовых ситуаций, топливном кризисе и разрушении жилищного фонда, нехватке одежды и обуви (что повышало шансы перегрева или переохлаждения) [432] — все эти условия, каждое из которых способствовало развитию эпидемических процессов, перемешались в революционной России в гремучую смесь, то и дело взрывавшуюся мощными вспышками заболеваний.


Таблица 30. Причины смертности в Орском уезде в первой половине 1922 г.



Таблица 31. Рождаемость и смертность в Уфимской губернии в 1921-1922 г.



Таблица 32. Причины смертности в Уфимской губернии в июле 1921 – июне 1922 г.



Благоприятная стартовая площадка для массовых эпидемий на Урале была подготовлена санитарным состоянием городов еще до революции. В Вятке, где человеческие нечистоты при 50-тысячном населении накануне революции составляли в день 180 бочек (5400 ведер), а помои и кухонные отбросы — 1847 бочек, городской ассенизационный обоз состоял всего из 50 бочек и едва ли мог вывезти 1/10 отбросов. Преобладающая часть нечистот оставалась в городе, пропитывая почву. Вследствие подпора почвенных вод многие выгребные и поглощающие колодцы в сырое время года отдавали нечистоты обратно. Именно места с высоким стоянием почвенных вод в Вятке были отмечены заболеваниями тифом и дизентерией.[433] Аналогичной была ситуация в столице Пермской губернии, жители которой традиционно страдали от отсутствия современных канализации и водопровода. Из Уфы до начала Первой мировой войны вывозилась лишь 1/14 часть нечистот. Остальное поглощалось почвой, уходило в колодцы, реки, испарялось. Центр города, в связи с сокращением коммунальных средств, уже в 1916 г. очищался на 25% хуже, чем в предыдущие годы.[434] В Оренбурге, где канализация была построена в 1917-1918 гг. и находилась в первые годы в удовлетворительном состоянии, большие проблемы создавало санитарное состояние водопровода — одного из старейших в России (1831 г.). Водоснабжение города осуществлялось без очистных сооружений, ассенизационный обоз до революции не удовлетворял потребности, вследствие чего Оренбург переживал грандиозные холерные и тифозные эпидемии. Смертность в городе в 1910 г. (40 человек на 1 тыс. жителей) почти на треть превышала соответствующий показатель Европейской России (31,4 человек) и почти в два раза — Германии (22,1 человек). Водозаборник находился в черте города, в месте попадания сточных и поверхностных вод одного из его районов — Форштадта — в р. Урал. Вода без отстоя и фильтрации попадала в город, вследствие чего прозрачность воды с апреля по ноябрь составляла от 0 до 15 см, приобретая весной, во время половодья, цвет жидкого кофе. В ней содержались илистые частицы, аммиак и азотистая кислота — продукты разложения органических веществ. Последние присутствовали в воде в количестве, обычном для сточных вод благоустроенных городов.

Кишечные бациллы коли коммунис, которые должны встречаться в объеме воды не менее 400 куб. см, в воде р. Урал содержались в 0,1-1 куб. см.[435]

«Царем» эпидемий в годы революционных потрясений в стране и на Урале стал тиф — болезнь, распространяемая всеми тремя путями передачи инфекционных заболеваний. На Урале он выкашивал в отдельных населенных пунктах до 10% жителей. Лидерство тифов, особенно сыпного, известного в народе как «голодный», «тюремный» и «вшивый», становится очевидным из погубернской статистики заболеваемости, сохранившейся во многих архивах, но не удостоенной пока внимания историков.

В Вятской губернии, несмотря на ее периферийное место в потрясениях гражданской войны, эпидемические заболевания приняли ураганный характер. Этому способствовали, помимо общего для страны снижения потребления продовольствия, усиленный поток беженцев из Поволжья и центральных районов страны, для которых оскудевшая Вятская земля представлялась краем изобилия; деградация ассенизационного дела, которое до 1917 г. находилась в частных руках и в ходе сплошной и неоправданной национализации развалилось; катастрофическая необеспеченность губернии врачебными силами. Во второй половине 1919 г. в ней было всего 38 врачей, столько же фельдшеров, 75 сестер милосердия и 187 сиделок. В 1921 г. количество медицинского персонала увеличилось, перевалив за 1000: число врачей выросло до 63, фельдшеров — до 259, прочего персонала — до 815.[436] Но и эти силы, естественно, были недостаточны для того, чтобы остановить эпидемическую стихию в обширной губернии с двухмиллионным населением. Наиболее грандиозный размах в ней приобрел сыпной тиф (табл. 33). В 1919 г. больных сыпным тифом было в 15 раз больше, чем в 1918 г. Если в январе болели 1237 человек, то в декабре — 9191. Одновременно поступательно развивались брюшной и возвратный тиф, эпидемия которых нарастала в последние месяцы года, и дизентерия, пик которой пришелся на лето (табл. 34). В 1919 г. в губернии было зарегистрировано 4349 случаев заболевания брюшным тифом, 2210 — возвратным, 4076 — дизентерией. Губерния кишела заразными болезнями: цингой болели, по неполным данным, 11 509 человек, туберкулезом легких и других органов — 17729, трахомой — 17848, сифилисом — 8356, чесоткой — 163606.[437]

В 1920 г. заболеваемость в Вятской губернии достигла масштабов катастрофы. На первом месте по количеству больных сыпным тифом были уезды, на территории которых проходили боевые операции «красных» и «белых» и больницы которых наиболее пострадали, утратив имущество и персонал: Сарапульский (13 532 больных), Малмыжский (8871), Елабужский (8332) и Уржумский (8159). Кроме «сыпняка» широкое распространение имели брюшной тиф (4529 больных), возвратный тиф (от 10 152 до 10 335 случаев в названных уездах). Смертность от них достигла, соответственно, 8,1% и 6,8%. В 1921 г. сыпной тиф начал отступать, понизившись с 2161 случая в январе до 208 в июле. В августе заболеваемость вновь начала развиваться: в октябре было зарегистрировано 751 случай, в ноябре — 1047. Наряду с сыпным тифом, в губернии в 1921 г. на относительно высоком уровне держались возвратный и брюшной тиф (4015 и 2271 случаев), дизентерии (5966), цинга (6973) — болезни, сопутствующие голоду, от которых за год умерло более 500 человек.

Несколько притихший в 1921 г. «сыпняк» с конца года в условиях голода забушевал с новой силой. В декабре 1921 г., по неполным данным, им болело более 2 тыс. человек — столько же, сколько за весь 1918 г. Более интенсивным было распространение эпидемических заболеваний в пострадавших от неурожая уездах — Малмыжском, Яранском, Уржумском. В первой половине 1922 гг. из-за общей ослабленности населения голодом смертность от сыпного тифа повысилась, по сравнению со вторым полугодием 1921 г., с 6,8% до 7,2%, от возвратного — с 3,3% до 4,5%, от брюшного — с 5,4% до 9,1%. В 1922 г. сыпной тиф в губернии перенесли 44 122 человека, возвратный — 8307, брюшной — 2387, туберкулез — 14 750, трахому — 15 365, малярию — 10 504, цингу — 6373. Апогей развития «сыпняка» пришелся на самые голодные месяцы — май и июнь 1922 г. [438]

Развитие эпидемических заболеваний в Пермской губернии в ее дореволюционных границах проходило по тому же сценарию, что и в вятском Прикамье. По 1917 г. количество заболеваний держалось, с незначительными отклонениями, на одном уровне. Среди заразных болезней первое место стабильно занимала скарлатина, на долю которой падало от 1/3 до 1/10 (чаще 1/4) заболеваний. О том, что происходило с динамикой заболеваний в 1918-1919 гг., судить трудно: надежной и массовой статистики обнаружить не удалось, она была, вероятно, неизвестна и статистикам Урала начала 20-х гг. По отдельным отрывочным данным можно предположить, что инфекционные заболевания в период антисоветских режимов на Урале несколько усилились, но эпидемии по крайней мере до весны 1919 г. не достигали грандиозных масштабов и могли контролироваться и преодолеваться. Так, известно, что в начале 1919 г. эпидемия тифа наблюдалась во всех 10 уездах Пермской губернии, из которых острее других она протекала в Верхотурском, Камышловском, Шадринском, Соликамском и Ирбитском уездах, а также в Перми и Екатеринбурге. При этом приведенные в рапорте исполняющего обязанности управляющего Пермской губернией цифры о количестве больных в наиболее пострадавших от тифа городах выглядят весьма скромно по сравнению с массовой заболеваемостью после возвращения большевиков, особенно в 1920-1922 гг. На начало февраля 1919 г. в Перми было всего 128 больных сыпным тифом, 29 — брюшным, 235 — возвратным. В Екатеринбурге в это время было зарегистрировано соответственно 528, 5 и 245 тифозных больных, в Шадринске — 16, 17 и 1. В рапорте отмечался также незначительный уровень смертности.[439]

Однако весной 1919 г. эпидемия сыпного и возвратного тифа достигла в Пермской губернии угрожающих размеров, заставив врачей бить тревогу:

«На губернском съезде врачей и представителей общественно-санитарных организаций выяснилось, что борьба с этими эпидемиями, к сожалению, не может вестись хоть сколько-нибудь планомерно за отсутствием как медицинского персонала, так и предметов больничного оборудования: медикаментов, белья, дезинфекционных средств и пр. Местные учреждения и больницы терпят крайнюю нужду во врачах и фельдшерах. Заразные бараки переполнены больными, а теперь, когда наступила весна, явилась новая угроза — холера, очаги которой уже существовали осенью прошлого года».[440]


Таблица 33. Развитие сыпного тифа в Вятской губернии в 1917-1921 гг.[441]



Таблица 34. Развитие заболеваний в Вятской губернии в 1919 г.



Таблица 35. Заболеваемость инфекционными болезнями в Перми в 1905-1922 гг.



Эту же тему затрагивал в объяснениях причин своей добровольной отставки в апреле 1919 г. главный начальник Уральского края С.С. Постников. Перечисляя ключевые проблемы, в разрешении которых он считал себя бессильным, он, помимо прочего, писал:

«В губернии тиф, особенно в Ирбите. Там ужасы в лагерях красноармейцев: умерло за неделю 178 из 1600 чел. Здоровые питаются на 90 коп. в сутки, немытые, на голом полу. По-видимому, все они обречены на вымирание, а зараза на весь город. В Екатеринбурге 730 больных. Помощь по всей губернии нужна очень широкая и без особых формальностей, выполнение которых не всем разогнанным управам по силам. Нужно дать Ирбиту сразу тысяч 200-300, Екатеринбургу — 500-700, а то, что отпущено, достаточно на несколько дней, идет на пропитание и совершенно недостаточно на организацию поставки рационального лечения».[442]

По ряду причин проблемы массовой заболеваемости оставались, тем не менее, нерешенными и после вторичного установления советской власти в регионе, оказываясь во все более запущенном состоянии. Так, Пермь пережила в 1920-1922 гг. резкий скачок инфекционных болезней (табл. 35). По сравнению с 1917 г. заболеваемость в начале 20-х гг. в Перми оказалась на порядок выше, а в течении 1920-1922 гг. ее уровень удвоился. Особенно быстрыми темпами, в отличии от Вятской губернии, развивался не сыпной, а брюшной и возвратный тифы. Брюшной тиф вышел на первое место в структуре заболеваний, оттеснив скарлатину на весьма скромное место: в 1920 г. ею болели 4,5% инфекционных больных, в 1921 г. — 2,2%, в 1922 г. — 0,3%. С 1920 по 1922 г. количество заболевших брюшным тифом выросло на 1/4, возвратным — в 2,5 раза, в то время как число больных сыпным тифом оставалось стабильно низким и сопоставимым с дореволюционным временем.

Эпидемические вспышки этого периода привлекли профессиональное внимание местных медиков, которые считали, что «эпидемия сыпного и возвратного тифов осенне-зимнего сезона 1921 г., принявшая по количеству жертв характер пандемии, требует всестороннего научного обследования».[443]

Движение больных сыпным и возвратным тифом за пределами городов Пермской губернии было значительно меньшим, чем в ее административном центре. Оно достигло наибольшей интенсивности в январе 1922 г., после чего поступательно ослабевало и весной 1923 г. практически утихло. От сыпного тифа в 1922 г. умерло 750 человек, от возвратного — 738.[444]

Другие заразные болезни занимали в структуре эпидемических заболеваний на территории Пермской и Екатеринбургской губерний незначительные позиции. Так, в Перми с мая по сентябрь 1921 г. холерой болело 228 человек, из которых более половины (126) умерли.[445]

По Оренбургской губернии, в которой земство было введено лишь накануне Первой мировой войны, и, следовательно, статистическое дело было поставлено не так основательно, как в известной активной земской работой Вятской губернии, репрезентативных данных о развитии эпидемических заболеваний на протяжении достаточно длительного периода времени собрать не удалось. На основе фрагментарных данных можно, однако, сделать заключение, что в губернии, расположенной глубоко на юге Урала, частично внедряющейся в казахские степи, большее распространение, чем тиф, имели специфические «южные» заболевания, такие как холера и малярия. Так, в июле 1921 г. в Оренбурге возникла эпидемия холеры, вспышка которой пришлась на 20-е числа месяца. На 20 июля в городе было 614 больных холерой из 718 по всей губернии. В тот же день в Оренбурге заболели сразу 106 человек (в губернии — 269). До конца месяца в городе ежедневно заболевало в среднем около 60 человек и умирало около 20-30. К началу августа количество холерных больных в городе и за его пределами выровнялось. К концу августа эпидемия притихла, но стойко держалась и в начале сентября на уровне 10 заболеваний и двух-пяти смертей в день. В сельской местности она почти прекратилась, но продолжалась в поселке Дедово-Исаево и в г. Илецке. С июля по 7 сентября 1921 г. в Оренбургской губернии заболело более 8 тыс. человек, из которых выздоровело 2,5 тыс. и умерло — 3361. В конце марта 1922 г. эпидемия холеры вспыхнула вновь. Летом 1922 г. разразилась эпидемия малярии, которая в большей степени задела Оренбург, чем прочие местности губернии. Так, в июне в городе было 1,5 тыс. больных, а в уездах — в семь раз меньше. В июле в Оренбурге и в остальных частях губернии малярией страдало соответственно 1006 и 214 человек. В августе в Оренбурге было 1855 больных, или примерно половина всех больных малярией в губернии.[446]

Фрагментарные данные об острых заразных заболеваниях в Оренбургской губернии за сентябрь-декабрь 1921 г. свидетельствуют, что тиф до декабря занимал довольно скромное место в структуре инфекционных заболеваний, составляя примерно треть всех заразных болезней. В декабре же тиф оттеснил другие заболевания: 84% всех инфекционных больных были тифозными.[447]

Относительно Челябинской губернии, как и Оренбургской, можно опираться лишь на отрывочные и к тому же далеко не полные сведения, поскольку, во-первых, статистическая служба в ней была молода и, во-вторых, как подчеркивалось в комментариях к цифровой информации о движении болезней, «значительная часть заболеваний происходит на дому и пользуется частной помощью».[448]

Как показывают данные за 1921 г., численность больных основными инфекционными заболеваниями в Челябинской губернии в этот период времени была большей, чем в Вятской губернии, а если учесть, что последняя в два раза превосходила Челябинскую по числу жителей, то становится очевидным, что удельный вес заболевших в ней был значительно выше, чем в вятском Прикамье. Эпицентрами эпидемий, как и в других частях Урала, здесь были города, на которые и приходилось более половины больных. В структуре заболеваний на первом месте был возвратный тиф, за которым в порядке убывания следовали цинга, холера, брюшной тиф и дизентерия. В сельской местности первое место занимал брюшной тиф, далее по ранжиру стояли холера, возвратный тиф, дизентерия и цинга. Тиф обусловливал несколько менее половины всех случаев инфекционных заболеваний в городах и половину — в сельской местности (табл. 36).

Уфимская губерния и, затем, БАССР, которые на Урале лидировали во всех деструктивных процессах времен революционной катастрофы 1917-1922 гг., оказались наиболее пострадавшими территориями и от массовых эпидемий. Уфа, которая не знала хорошо организованной ассенизации до революции, страдала от эпидемических вспышек и до Первой мировой войны.

С наступлением революции санитарное состояние губернского центра еще более ухудшилось. В 1916 г. было вывезено 34,7 тыс. бочек нечистот, в 1917 г. — 34,1 тыс.; в 1918 г. вывоз снизился в полтора раза — до 22,8 тыс. бочек, в 1919 г. составил 22,1 тыс. Отдел здравоохранения Уфимского губисполкома в 1920 г. ретроспективно описывал состояние ассенизации в губернском центре следующим образом:

«С наступлением революционного 1917 года и периодическим занятием города разными властями, эвакуации его с вывезением имущества, особенно лошадей, отчасти и бочек, прекращением дел частными ассенизаторами, постепенным приходом частного инвентаря в полную негодность, — дело ассенизации города совершенно разрушилось и с начала 1918 г. город совершенно не очищался. Вся ассенизационная деятельность сводится в настоящее время к тому, чтобы не дать нечистотам в общественных учреждениях перелиться через край выгребных ям и разлиться по городу, что удается далеко не всегда, частные обыватели совершенно не очищаются. Жильцы муниципальных домов очищаются в виде исключения».[449]

Таким образом, в революционное лихолетье санитарная ситуация в губернии приобрела новое качество, что наиболее очевидно проявилось в 1919-1922 гг. (табл. 37). Развитие тифа в Уфимской губернии, по сравнению с другими частями Урала, было наиболее масштабным. Грозные признаки его небывалого распространения наметились в период гражданской войны, когда Уфа была наводнена военными. В январе 1919 г. в городе, находившемся во власти «белых», было зафиксировано 853 случая сыпного тифа, в феврале — 1052, в марте — 1134. В апреле им еженедельно болело от 238 до 449 человек, причем около половины тифозных больных (от 103 до 240) были военнослужащими расквартированных в городе частей.[450] В 1919-1920 гг. уровень заболеваемости в Уфимской губернии был почти в 17 раз выше, чем до революции, а по сыпному и возвратному тифу — в 135 и в 125-155 раз. Массовое распространение тифа наблюдалось зимой 1919-1920 гг. За октябрь-декабрь 1919 г. количество больных сыпным тифом возросло в три раза, брюшным и возвратным — в два раза. Примерно четверть больных «сыпняком» была сосредоточена в Уфе, тогда как брюшной и возвратный тиф были преимущественно сельскими болезнями, от которых особенно страдали крестьяне Белебеевского, Стерлитамакского, Мензелинского и Уфимского уездов. Весной 1920 г. эпидемия тифа пошла на спад, который был нарушен осенью 1921 г. В связи с начавшимся голодом зимой 1921-1922 гг. распространение тифа вновь приняло угрожающие размеры, причем количество больных брюшным и возвратным тифом перекрыло уровень 1920 г.

Помимо тифа население Уфимской губернии испытало на себе буйство других эпидемических заболеваний. Летом 1921 г. оно пережило, как и Оренбуржье, эпидемию холеры, вспышка которой оказалась еще более затяжной и разрушительной. Она длилась с последней декады июня в течении месяца, после чего пошла на убыль. На 23 июня было зафиксировано 17 случаев заболевания, пятеро заболевших умерли. Пик эпидемии пришелся на июль: ежедневно заболевало от 13 до 75 человек. С середины последней декады июля эпидемия холеры в Уфе резко пошла на убыль. Ежедневно заболевало трое-шестеро человек. В середине сентября в связи с резким похолоданием распространение заболевания в городе почти прекратилось. Бюллетени о заболеваемости стали публиковаться реже.[451]


Таблица 36. Эпидемические заболевания в Челябинской губернии в 1921 г.



Таблица 37. Тиф в Уфимской губернии в 1908-1922 гг. (без неопределенного)



Таблица 38. Заболеваемость в Уфимской губернии в июле 1921 – июне 1922 г.




К концу августа 1921 г., когда в Советской России было зарегистрировано более 126 тыс. заболевших в этом году холерой, в том числе в Европейской России — почти 72 тыс., Уфимская губерния была признана наиболее пострадавшей от этой болезни: в ней было более 14,5 тыс. больных,[452] за ней с большим отрывом следовали Киргизская республика (10 тыс.), Саратовская (8,5 тыс.) и Самарская (7,5 тыс.) губернии, Туркестан и Украина (по 6,4 тыс.), Башкирская республика и Царицынская губерния (по 5,3 тыс.), Челябинская губерния (от 2 до 3 тыс.) и др.

При ближайшем рассмотрении динамики эпидемии холеры в Уфимской губернии обращают на себя внимание два обстоятельства. Во-первых, ее эпицентром первоначально являлся губернский центр. В конце июня в губернии было зафиксировано 50 случаев заболевания, в том числе 44 — в Уфе. Затем удельный вес больных в уездных городах и в сельской местности стал стремительно расти. В середине июля количество жертв эпидемии в Уфе и за ее пределами выровнялось, достигнув соответственно отметки 1102 и 1107. В последней декаде июля соотношение больных в городе и других населенных пунктах резко изменилось — от 1:2 в начале декады до 1:4 в конце. В следующем месяце тенденция к увеличению заболеваний за пределами Уфы продолжала нарастать. В середине августа на одного заболевшего с начала эпидемии в Уфе приходилось более семи больных в уездах, в конце месяца — 8,5. В середине октября заболевшие холерой в Уфе составляли уже менее 10% холерных больных в губернии в целом. Ураганному распространению эпидемий содействовали небывалая жара, начавшийся в деревне голод и отсутствие там, в отличие от губернского центра, необходимой медицинской помощи. Во-вторых, в самой Уфе источником распространения холеры являлись пассажиры железной дороги. Так, из 17 больных в Уфе 23 июня было 11 «мешочников», снятых с поездов. Из 27 новых случаев заболевания, зафиксированных 24-25 июня, 22 было установлено на вокзале. Затем количество больных, снятых с поезда, поступательно снижалось, с 68 человек 30 июня до одного 15 июля. С 16 июля среди приезжих больных не наблюдалось, Уфа превратилась в автономный очаг эпидемии, отпугивающий жителей других местностей.

Эпидемия холеры в Уфимской губернии летом 1921 г., однако, не закончилась. В начале октября в ней было зарегистрировано уже 17,3 тыс. холерных больных с начала вспышки, т.е. на 3 тыс. больше, чем было за месяц до этого. Смертность от холеры в Уфимском и Бирском уездах превышала 45%, а в Белебеевском, где население испытывало особо сильный голод, — 56%.[453]

Заболеваемость инфекционными болезнями приобретала хронический характер. Едва утихла холера, в Уфе стали обнаруживаться случаи брюшного тифа.[454] К 24 сентября в губернском центре их было отмечено 50, столько же — в уездах. К 1 октября было зарегистрировано 20 новых случаев брюшного тифа в Уфе, 178 — в уездах.[455] Эпидемии не оставляли в покое население и летом следующего года, хотя и имели менее массовый характер. С 7 по 13 мая 1922 г. в Уфе заболело сыпным тифом 126 человек, а всего в губернии с начала весенней эпидемии — 591 человек. Одновременно стала вновь распространяться холера: к началу августа были зафиксированы 521 заболевание и 221 смерть.[456]

Развитие инфекционных заболеваний в Уфимской губернии в течении голодного года имело следующую динамику: в то время как цинга на протяжении всего этого периода отступала, а дизентерия ослабла с наступлением холодов, чтобы вновь усилиться весной, эпидемия тифа поступательно росла, достигнув пика своего развития в первые месяцы 1922 г., во время самой жестокой фазы голода (табл. 38).

Но самое страшное бедствие пришло в южную часть бывшей Уфимской губернии, на территории которой располагалась Малая Башкирия. Уже к 1 апреля 1922 г. от голода умерло более 100 тыс. человек, еще 85 тыс. стали жертвами эпидемий, начиная с 1921 г. Количество заболеваний на почве голода уже к 1 января 1922 г. достигло 475 820, охватив 47,5% голодавших.[457]

Массовые эпидемии, как и рост смертности в стране и регионе, отражали разрушение материальных основ существования общества, дошедшее до той ступени, когда не только нормальная социальная жизнедеятельность, но и само физическое выживание населения становилось маловероятным.


Вынужденная «урбанизация» и социальная архаизация.

Беспримерное буйство заразных заболеваний и смертности было лишь одним из проявлений примитивизации и разложения социальной жизни. При исследовании социальных макроструктур Урала создается впечатление, что революционные события не привели к их принципиальной реорганизации и регион словно бы законсервировался в качестве доиндустриального общества. Количественные показатели не позволяют говорить об архаизации социального состава населения, характерной в целом для Европейской России в годы революции. Известно, что между 1917 и 1920 г. из городов бежало, спасаясь от голода и террора властей, около 5 млн. человек, преимущественно из состава 6 млн. молодых горожан, переселившихся из сельской местности во время Первой мировой войны. Столицы потеряли от трети до половины своих жителей. В 24 из 77 губерний, в которых были проведены переписи 28 августа 1920 г. и 15 марта 1923 г., городское население за это время еще более сократилось.[458]

На Урале, за редкими исключениями, эта тенденция не проявлялась: городское население росло, сельское — убывало. Стабильный, хотя и не ломающий структуру доиндустриального общества, рост городского населения на Урале наблюдался в последние десятилетия существования Российской империи (табл. 39).

Этот процесс и до революции, и, особенно, во время нее, невозможно описывать в категориях классической урбанизации: прирост городского населения был незначителен, а с 1917 г. его обусловливали чрезвычайные обстоятельства революционной поры. Вынужденная «урбанизация» не привела к качественному изменению соотношения городского и сельского населения, крестьянский образ жизни оставался господствующим. Так, в промышленно наиболее развитой Пермской губернии по переписи 1920 г. 83,6% населения проживало в поселениях сельского типа, 9% — в поселках городского типа и лишь 7,4% — в городах.[459] Очевидным доиндустриальным профилем был отмечен состав населения на территориях национальных новообразований. В Вотской автономной области в 1920 г., в момент ее создания, земледельческое население составляло 87,3%, горожане — 8,7%, жители фабрично-заводских поселков — 4,0%.[460]

Население Уфимской губернии в 1920 г. имело еще более выраженный аграрный характер: в сельской местности жило 89% человек, в городских (заводских) поселках — 3,8%, в городах — 7,4%, из них около половины — в Уфе.[461] Еще большим в 1920 г. был удельный вес сельских жителей на территории Малой Башкирии (94,5%). В 1922 г. городское население Большой Башкирии, несмотря на резкое сокращение крестьянства во время голода, составляло всего 7% проживавших в республике.[462]

В Оренбургской губернии, где оживленная в дореволюционное время торговля обусловила относительно развитую городскую жизнь, удельный вес населения городов в 1920-1921 гг. колебался вокруг отметки 20%, а в 1922 г. повысился до четвертой части жителей губернии. При этом соотношение городского и сельского населения в отдельных частях Оренбуржья существенно различалось. В Оренбургском уезде доля сельских жителей в 1920 г. была 68,3%, в 1923 г. — 63,4% (в 1926 г. — 62,1%). В более аграрном Орском уезде, где численность городского населения в период голодной катастрофы понизилась более чем на треть, удельный вес сельских жителей с 1920 по 1923 г., напротив, вырос с 84,5% до 85,8% (к 1926 г. — до 86,8%), а в Каширинском уезде на протяжении 1920-1926 гг. остался практически неизменным — 96,6-96,7%.[463]

Национальный состав Южного Урала, как и в дореволюционное время, оставался пестрым, создавая дополнительное социальное напряжение в регионе. В поздней Российской империи в Уфимской губернии из 3096 тыс. жителей башкир было 849 тыс. (27,4%).[464] На территории советской Уфимской губернии после выделения Малой Башкирии удельный вес русских достигал 39,5%, башкир — 26,7%, мещеряков — 7%, тептярей — 6,4%, татар — 5,2%. В 1922 г. в БАССР доля русских несколько повысилась (41,9%), в то время как национальный состав резко изменился в пользу мусульманского, татаро-башкирского населения (49,2%).[465] Тем самым более резко обозначилась линия этнокультурного напряжения.

Доиндустриальный профиль социальной структуры уральского населения отразился на его профессиональном составе. Так, в 1920 г. 2/3 промышленных рабочих в Вятской губернии проживали в сельской местности, а всего среди самодеятельного населения губернии рабочие составляли 1,5% (среди населения старше 10 лет — 4%). В городах вятского Прикамья лишь 18,6% жителей старше 10 лет было занято в промышленности, чуть меньше — в торговле (16,8%), значительная часть горожан занималась сельским хозяйством (14,2%). Города, особенно в условиях деградации экономики, все в большей степени выполняли типичную для доиндустриальных обществ функцию административных центров: 1/3 их населения была занята в сфере управления. По сравнению с дореволюционным временем значительно сократилось количество хозяев, использующих наемную силу: в 1920 г. в городах Вятской губернии их было 0,3%, в сельской местности — 4,3%. По-прежнему 9/10 жителей губернии кормила сельскохозяйственная деятельность.[466]

О тенденции к архаизации городов в начале 20-х гг. свидетельствует некоторое снижение удельного веса рабочих среди самодеятельного городского населения Вятской губернии (с 21,8% до 17,2% за 1920-1923 гг.), существенное сокращение штата государственных служащих (на 1/4), почти двукратное уменьшение и без того малочисленной группы представителей свободных профессий (с 0,9% до 0,5%) и появление массовой безработицы (8,7%). При этом в связи с началом НЭПа несколько возросло количество хозяев, как использующих, так и не использующих наемную силу (с 19,1% до 23,9%). В поселках городского типа наблюдались иные тенденции: количество рабочих за три года выросло в полтора раза, их доля в населении — почти в два раза, а количество самостоятельных хозяев уменьшилось почти в три раза (в связи со снижением численности поселковых жителей на 1/3, удельный вес хозяев упал менее значительно — с 37,8% до 18,8%).[467]

Традиционалистским оставался профессиональный профиль жителей и других губерний Урала. Например, среди трудоспособного населения более развитой в промышленном отношении Челябинской губернии рабочие составляли в 1922 г. всего 7,5%, в то время как крестьянское население достигало 88,4%.[468]


Таблица 39. Удельный вес городского населения Урала в 1897-1916 гг. (%).[469]



Таблица 40. Состояние крестьянских хозяйств Челябинской губернии в 1920-1922 гг.[470]



Таблица 41. Грамотность в Пермской губернии в 1920 г. (%).[471]



Наряду с количественными изменениями социального состава уральского населения происходили и качественные трансформации отдельных общественных групп. Относительно хорошо известны процессы, происходившие в рабочей среде, поскольку история пролетариата была одним из приоритетных направлений советской историографии, пытавшейся доказать неизбежность социалистической революции в России. В годы Первой мировой войны количество горнозаводских и фабрично-заводских рабочих Урала возросло на 39%, причем 2/3 из них, как и до войны, были сконцентрированы на промышленных предприятиях Пермской губернии. Число горнозаводских рабочих Урала росло более быстрыми темпами, увеличившись за 1913-1917 гг. на 2/3. При этом удельный вес уральских рабочих в составе российского пролетариата почти не изменился (соответственно 42,1% и 43,2%).[472] Стремительный рост количества рабочих на Урале сопровождался усилением разнородности их социального состава за счет притока пришлых (в том числе эвакуированных из западных регионов) рабочих, военнопленных, женщин и подростков, усугубляя социальное напряжение в регионе. После войны и революции 1917 г. чужаки, которых на уральских заводах окрестили «военными трофеями», разбрелись по родным местам. На Урале остались коренные рабочие, намертво прикованные к заводам наличием имущества — дома и земельного участка.[473] Это повлекло за собой изменения настроения рабочих и облегчило ликвидацию советской власти на Урале. Правда, некоторые сдвиги в составе уральских рабочих, происшедшие в годы мировой войны, оказались необратимыми и проявлялись в последующее время все более явно. Так, в 1913 г. доля женщин и подростков до 18 лет на уральских заводах составляла всего 7%, в 1916 г. — 17%, а в 1921 уже доходила на ряде заводов до 30%.[474]

В целом же, в образе жизни рабочего Урала сохранялось полукрестьянское начало, доставлявшее властям немало хлопот. Как не без раздражения отмечалось в сводке Пермской губернской ЧК за второе полугодие 1919 г., «рабочий Пермской губернии не походит совсем на западного пролетария, это пришедший подработать крестьянин или же местный мелкий землевладелец. До коммунизма он еще не дорос, крепко держится за свое домообращенное[475] мизерное хозяйство...».[476]

В том же документе дана характеристика среднеуральского крестьянина, отражающая специфику земельных отношений в регионе: «Крестьянин Пермской губернии — не батрак, земли у него хватает и Советская власть ему дать еще не может, т.к. здесь помещичьего землевладения не было».

На Южном Урале до революции положение сельского населения было еще более благоприятным. В Оренбургской губернии из 6 млн. десятин пахотной земли 2/3 находилось в руках казачества. Доля крепких, «кулацких» хозяйств была почти вдвое выше, чем в Центральной России (20%): в среднем на двор приходилось 50 десятин, более 60% казачьих хозяйств владели наделами от 50 до 100 десятин, каждый 12-й двор располагал от 100 до 1000 десятин. Правда, засевалась далеко не вся земля: четвертая часть хозяйств засевала до 5 десятин, почти половина — до 15 десятин.[477]

Подрыв крестьянского хозяйства в годы революции и гражданской войны отразился на социальном составе сельского населения и проявился в нарастающем, особенно в 1920-1922 гг., обнищании крестьянства. Массовая бедность, как центральный признак доиндустриального общества, стала ощутимой явью, знаменуя, тем самым, архаизацию общественных отношений.

Так, в Челябинской губернии крестьянство и казачество оказались потерпевшей стороной в революции. Тем не менее, еще в 1920 г. материальное положение населения деревни и станицы, если судить по размеру обрабатываемых земельных участков, было довольно дифференцированным: примерно половина всех хозяйств (51,6%) засевало от 3 до 10 десятин земли. Беспосевных хозяйств было 8,7%, примерно пятая часть дворов использовала под посев от 10 до 30 и более десятин. В 1922 г. эта крепкая часть крестьянства практически исчезла. Количество хозяйств, использующих наемную силу, сократилось в пять раз, число наемных работников — в 10 раз. Доля беспосевных хозяйств выросла незначительно (до 12,2%), зато основной категорией стали дворы, засевающие до 3 десятин земли (72,4%), причем половина из них — менее десятины (табл. 40). Уральское бюро ЦК РКП(б) характеризовало основную тенденцию развития деревни как «уравнение» крестьянских хозяйств, которое «...произошло за счет сокращения середняцких и кулацких хозяйств. Процент последних (кулацких) остался очень незначителен. Большинство из них (кулацких) было доведено до уровня середняцкого хозяйства, а последние — бедняцкого. Увеличение количества беспосевных свидетельствует... о том, что часть бедняцких хозяйств окончательно экономически пала».[478]

Следствием разрушения экономики и обнищания населения стал рост удельного веса маргинальных слоев общества как в городе, так и в деревне. По далеко не полным сведениям областной биржи труда, на Урале в июне 1918 г., в период падения советской власти, насчитывалось 25 тыс. безработных, среди которых преобладали чернорабочие (40%), около трети были бывшими торговыми и конторскими служащими, 15% составляли квалифицированные рабочие.[479] В Челябинской губернии за август-октябрь 1919 г., сразу после возвращения большевиков, было зарегистрировано 6760 безработных, треть которых состояла из чернорабочих, четвертая часть — из конторских и иных служащих.[480] В 1922 г. контингент безработных в Вятской губернии в связи с сокращением штата государственных служащих и предприятий состоял в основном из чернорабочих и советских служащих.[481] В следующем году каждый одиннадцатый самодеятельный житель городов вятского Прикамья был безработным.[482]

Рост безработицы наблюдался повсеместно. В Челябинской губернии, например, в течении ноября-декабря 1921 г. отделом труда были зарегистрированы 21,5 тыс. безработных — жертв 50-процентного сокращения штатов. В эту цифру не вошло большое количество людей, разъехавшихся из городов губернии до регистрации. Из учтенных безработных к середине января 1922 г. удалось отправить на работу около 2/3, остальные были оставлены на произвол судьбы, и можно только предполагать их трагическую участь в условиях голодной катастрофы.[483] В апреле 1922 г. их количество увеличилось до 25-30 тыс. человек. В зимние месяцы 1921-1922 гг. на учете в Екатеринбургской губернии было 56 тыс. безработных, в Пермской — около 10 тыс., в Уфимской — около 5 тыс., в Оренбургской — 12 тыс. Параллельно с увольнениями государство пыталось централизованно перераспределить высвобождавшиеся рабочие руки, в том числе направить часть из них в Донбасс, однако стремления к выезду с голодного Урала на не менее голодную Украину безработные не проявляли.[484]

Одной из проблем, с которыми население и власти на Урале сталкивались, начиная с 1917 г., стало дезертирство из армии. Бегство из армии, уклонение от воинской службы, укрывательство дезертиров приобрели на Урале характер массового явления, которое поступательно нарастало с перемещением в регион фронта гражданской войны. Беглецы из армии, часто вооруженные, создавали группы от трех-пяти до нескольких сот и более человек, которые терроризировали местное население и делали небезопасным занятием передвижение по дорогам. Уральские леса кишели дезертирами, превращая Урал в регион, где каждая дорога имела своих разбойников (подробнее см. в главе 3.2). Города были переполнены нищенствующими крестьянами — беженцами из голодных мест. Нищие вереницами тянулись из селения в селение. Чудовищных масштабов достигла детская беспризорность: в декабре 1922 г. только в Башкирии их численность оценивалась в 75-100 тыс. человек.[485]

Расширение слоя выброшенных на обочину, «поравнение» деревни на предельно низком уровне жизни, вымывание «буржуазных» слоев в производственной и культурной сферах — все это обнаруживает за вынужденной «урбанизацией» региона архаизацию социальной жизни. Плоды начавшейся в поздней Российской империи модернизации увядали на глазах.


«Стабилизация неграмотности».

Необратимый распад общества задел как недавно обновленные, так и традиционные институты социализации. О том, что механизмы передачи опыта от одних групп к другим стали давать сбои, свидетельствует мрак, в который погрузились школьная система, учреждения внешкольного просвещения и церковная жизнь.

Материалы всеобщей переписи 1920 г. дают, казалось бы, основание для оптимистичной оценки прогресса школьного дела по сравнению с дореволюционным периодом. Так, в сельской местности Вятской губернии грамотность населения повысилась в 1912-1920 гг. с 23,5% до 30,9%, то есть более чем на четверть. Однако старые диспропорции в уровне грамотности мужчин и женщин сохранились: удельный вес грамотных среди мужской части населения был в четыре раза выше, чем среди женской (в 1912 г. соответственно 39,8% и 9,5%, в 1920 г. — 43,8% и 12,4%).[486]

О сохранении зияющих пробелов и очевидных диспропорциях системы образования свидетельствуют данные о состоянии грамотности в Пермской губернии в 1920 г. (табл. 41). Помимо серьезного разрыва в степени овладения грамотой мужским и женским населением заметен контраст между результатами школьного просвещения в городе и деревне — также одно из наследий старого режима. В городах, где школьная сеть была более разветвленной, меньшим был и отрыв уровня мужской грамотности от женской.[487] Бросается в глаза и разница между степенью распространенности элементарной образованности взрослого населения и детей школьного возраста. Обращает на себя внимание не только значительно больший удельный вес грамотных среди детей, но и выравнивание в распространенности начального образования у мальчиков и девочек, особенно в городах. И все же около половины детей в возрасте 8-15 лет оставались за пределами школьной системы, которая была не в состоянии осуществить большевистские проекты прыжка в общество всеобщей грамотности. И успехи, и названные диспропорции не следует ставить в заслугу советской власти, существовавшей на Урале, учитывая перерыв 1918-1919 гг., считанные месяцы. Состояние школьного дела можно с уверенностью отнести на счет структур народного образования последних лет существования монархии, через которые в губернии прошли десятки тысяч детей школьного возраста.

Новый советский порядок первоначально был занят другими проблемами и слишком слаб не только для того, чтобы преодолеть недостатки дореволюционных учреждений народного просвещения или предложить эффективную альтернативу, но и хотя бы сохранить прежние достижения на школьной ниве. В результате количество школ и обучающихся в них детей с 1914 по 1924 г. в стране сократилось соответственно на 16% и 10%.[488] Оглядываясь в конце 20-х гг. на результаты реализации декрета «О ликвидации безграмотности среди населения РСФСР», принятого в конце 1919 г., Н.К. Крупская — авторитетный знаток постановки школьного дела в первые годы советской власти — писала: «Всеобщее обучение больше проектировалось, чем осуществлялось. Получалась своеобразная стабилизация неграмотности».[489]

Состояние школьного дела в Вятской губернии в 1917-1919 гг. не вызывало у деятелей народного образования особых тревог. Количество школ увеличивалось, поток учащихся рос еще быстрее, создавая некоторые неудобства в организации учебного процесса в связи с переполненностью классов. С 1920 г. развитие стремительно пошло в обратном направлении: численность школ и учеников стала убывать, количество учителей, которых 1 декабря 1918 г. было 5,5 тыс. к 1 ноября 1920 г. сократилось до 5,1 тыс. человек, а к 1 января 1922 г. — до 4,4 тыс. (табл. 42).

Темпы разрушения школьной сети в Вятской губернии обгоняли общероссийский процесс: к началу 1922 г. количество школ было меньшим, чем накануне революции, на 1/3, учеников — почти на 1/5. Ухудшилось не только количественное, но и качественное состояние образовательных учреждений. В конце 1919 г. собственным зданием обладала лишь каждая четвертая школа (710 из 3210). Более трети школьных работников не имела преподавательского стажа. В 1919-1920 учебном году из 2163 единых трудовых школ I ступени вынужденные перерывы были отмечены в 1829 (84,5%). Общее количество пропущенных дней перевалило за 70 тыс., то есть более месяца на школу: почти 47 тыс. из них было связано с эпидемиями, более 10 тыс. — с недостатком топлива, почти 4 тыс. — с отсутствием школьных работников.[490] Из-за недостатка помещений в 1920 г. бывали случаи, когда две учительницы были вынуждены одновременно работать в одной классной комнате с тремя-четырьмя группами детей. Многие начальные школы закрывались из-за отсутствия учителей, топлива и отремонтированных зданий, в формально действовавших школах учебный процесс был фактически невозможен: совершенно не было бумаги, перьев и карандашей, часто даже букварей.[491]

Учебный процесс лихорадило не только от материальных сложностей, но и от вздорных мероприятий властей, успешно разрушавших сложившуюся образовательную систему в условиях, когда найти ей разумную замену было немыслимо. Попытка насадить грамотность чрезвычайными мерами не имела ни смысла, ни успеха. В 1920 г. во исполнение декрета «О ликвидации безграмотности...» повсеместно учреждались губернские, уездные и волостные чрезвычайные комиссии по ликбезу и пункты ликвидации неграмотности (ликпункты), обучение в которых приравнивалось к трудовой повинности. В попавшем в руки цензуры письме от 1 сентября 1920 г. из г. Слободского автор — по всей видимости, школьный учитель — с негодованием описывал результаты советских экспериментов в школьном деле:

«Представь, в Отд[еле] нар[одного] образования] нет ни ручек, ни перьев, ни карандашей, ни бумаги, ни книг, а начало занятий 15 сентября. Прошлый год они сдуру конфисковали все учебники, отобрав у школ и свалив их в амбар, части отправили на фабрику перерабатывать на бумагу, сразу хотят по-новому вести дело — без учебников и руководства. Все пошло назад, знания ребят понизились, родители недовольны и отдать в школу ребенка заставляет угроза лишить пайка того, кто не учится. Программа большая для 4 и 5 отделения, справимся ли — неизвестно».[492]

Однако даже приравнивание учебы в школе к трудовой повинности, как и всякое насилие, оказалось неэффективной мерой. В 1921-1922 гг. образовательная сеть продолжала деградировать и трещать по швам.

Аналогичными тенденциями отмечена эволюция школьного деле в Пермской губернии (табл. 43). В отличие от Вятской губернии, в Пермском крае образовательная система испытала оживление дважды: в 1918 и 1921 гг. В первом случае, при небольшевистских правительствах, это, возможно, было связано с попыткой реанимации земств. Хотя количество школ и учителей даже несколько сократилось, число учащихся возросло на 22%. Во втором случае рост количества школьников был еще большим — на 36%. Однако он был иллюзорным и краткосрочным. По другим источникам, на 1 октября 1921 г. в школах Пермской губернии училось значительно меньше детей (144 081).[493] К 1 апреля 1922 г. в связи с голодной трагедией число школ сократилось на 1/5, учеников — на 1/3. Разрушение школьной сети в губернии вписывается в общероссийский кризис институтов образования в начале НЭПа:

«Когда начался переход к новой экономической политике, было закрыто очень много школ, некоторые стояли нетопленные, неремотированные, учителя не получали жалованья. В результате наша молодежь росла безграмотной, число взрослых безграмотных все время пополнялось безграмотными из числа подростков».[494]


Таблица 42. Состояние школьной системы в Вятской губернии в 1918-1922 гг.



Таблица 43. Развитие системы образования в Пермской губернии в 1917-1922 гг.



Таблица 44. Динамика краж в Пермской губернии во второй половине 1921 г.[495]



Качество образовательного процесса необратимо понижалось. При росте числа начальных школ (I ступени) количество учреждений для более основательного образования (II ступени) [496] с 1921 г. неуклонно падало. Располагая лучшими зданиями, средние школы были вожделенным объектом выселения. Их численность в 1922 г. была ниже, чем в 1917 г., более чем в два раза, в три раза понизилось количество учащихся в них детей. Штат же учителей в 1919-1922 гг. стремительно разбухал, увеличившись в полтора раза. При этом качество образования катастрофически падало. В отчете о деятельности Отдела народного образования Пермского губисполкома в 1922 г. уровень учительских кадров был представлен в самом невыгодном свете:

«На свободные учительские места приглашались все желающие без особого разбора в их пригодности для работы, да и более подготовленные специалисты не шли для работы в школы, а уходили на фабрики или в университет, где труд оплачивается лучше, или совершенно бросали педагогическую работу, т.к. положение школьных работников и вообще работников школьного просвещения в Пермской губернии было чрезвычайно тяжелое. В сельских школах I ст[упени] воспитанием и обучением детей занимались в большинстве случаев малограмотные практиканты».[497]

Постоянным спутником образовательной деятельности становилась изнурительная хозяйственная работа — «борьба за помещения, недостаток топлива, освещения, всех видов довольствия и снабжения, особенно на местах...» Отдел народного образования вынужден был признать, что организовать трудовую школу не удалось. Основная причина лежала на поверхности: «Нет квалифицированных производителей — не может быть хорошо поставлено производство».[498]

Не меньшее напряжение испытывали школьные учреждения в Екатеринбургской губернии. Революция 1917 г. разом перечеркнула систему ценностей старого общества и поставила под сомнение содержание школьного просвещения. Через месяц после начала революции в Петрограде екатеринбургские педагоги жаловались: «Наш авторитет, наше слово в корне подорваны».[499] По мере развертывания революции и перехода ее в фазу вооруженной гражданской войны материальные основы школьного дела необратимо размывались.

Справедливости ради следует упомянуть, что сменившие летом 1918 г. большевиков власти были искренно намерены серьезно взяться за школьное просвещение, рассматривая это как важное направление нормализации жизни в регионе. В конце августа 1918 г. на одном из первых заседаний Уральского областного правительства товарищ главноуправляющего по народному образованию сделал доклад о необходимости переиздания некоторых учебников, несмотря на невозможность испросить у авторов их согласие. Было признано необходимым подготовить соответствующий законопроект.[500]

Жизнь, однако, не укладывалась в благие планы новых законодателей, вне зависимости от их политической физиономии. В феврале 1919 г., в период господства в Екатеринбурге «белых», местная пресса отмечала катастрофическое состояние школьного дела в Камышловском, Верхотурском и Красноуфимском уездах. Одна из его причин коренилась в недостаточном финансировании школы. Жалование учителям было ничтожным и выплачивалось с опозданием на несколько месяцев. Так, работники Красноуфимской гимназии не получали денег с осени 1918 по февраль 1919 г. Следствием необеспеченности школьных преподавателей было их усиленное бегство из школ, особенно в кооперативные учреждения, где оплата труда была несравненно лучшей. Возникала перспектива остаться без преподавателей.[501]

Неразрешимые финансовые сложности усугублялись характерными для военного времени реквизициями школьных помещений. В феврале 1919 г. городской голова Екатеринбурга, где в то время функционировали 28 городских народных училищ с более 3 тыс. учеников, в послании Верховному правителю сетовал на бедственное положение школ:

«Положение училищ крайне тяжелое. В силу сложившихся обстоятельств 16 школьных помещений занято для военных надобностей и во избежание приостановки учебной жизни, столь важной именно в настоящее время, городскому самоуправлению пришлось организовать занятия в школах 2-3 сменами».[502]

В мае 1919 г. начальник городской народной милиции Екатеринбурга в одном из рапортов отмечал, что жизнь учебных заведений протекает ненормально вследствие реквизиции помещений и недостатка персонала, из-за чего многие вакансии пустовали всю зиму 1918-1919 гг. [503]

После занятия Урала «красными» ситуация не улучшилась. Наробразовский инструктор, проведший ноябрь 1919 - январь 1920 г. в Шадринском уезде, в отчете о командировке сообщал:

«Есть много причин, препятствующих оживлению школьного дела в уезде, обойти которые молчанием нельзя. Не говоря уже о недостатке и неподготовленности учительского персонала, школы Шадринского уезда почти не имеют совершенно письменных принадлежностей: бумаги, карандашей, чернил и т.д.»[504]

Эта проблема мучила все школы губерний, но в Камышловском и Екатеринбургском уездах, где имелись старые запасы школьных принадлежностей, была не столь остра. Ее усугубляла нехватка профессионально подготовленных и опытных педагогов. Среди работников школ II ступени каждый седьмой учитель имел стаж работы менее года, каждый четвертый — от года до двух.

В 1920 г. управление школьным делом, вероятно, уже было охвачено процессом распада. Официальные инстанции не располагали даже точными сведениями о количестве школ в губернии, которое в ноябре 1920 г. колебалось, по разным источникам, между 1800 и 2400.[505] Сам процесс обучения протекал в нездоровой, в буквальном смысле слова, обстановке. Обследование начальных школ Екатеринбурга показало, что при недостаточном освещении обучаются 9 школьников из 10. Лишь в пяти классах освещение помещений было достаточным; в 23 оно было достаточным, но неправильно распределялось, в 56 освещение было ниже минимальной нормы. В переполненных помещениях с недостаточным обеспечением воздухом обучалось более 4/5 школьников. Из 124 обследованных классов лишь 21 удовлетворял требования гигиены.[506]

В 1921-1922 гг. школьная сеть в Екатеринбургской губернии пережила вызванные общим обнищанием разрушения. Количество школ, по сравнению с 1920 г., в 1921 г. сократилось почти в полтора раза, в 1922 г. — чуть не вдвое (до 1104). Если в 1920 г. в начальных школах губернии могли учиться 160 тыс. детей, то в 1922-1923 учебном году — лишь 106 тыс., или 35% детей школьного возраста.[507]

На Южном Урале школьное дело находилось в еще более плачевном состоянии. В Уфимской губернии количество начальных школ за 1918-1921 гг. сократилось почти в два раза — с 4102 до 2095, 301 из которых в 1921 г. бездействовала. Осенью того же года голодный хаос привел к тому, что 60% школ в Башкирии было закрыто: учить было некому и некого.[508] В конце 1921 г. в результате сокращения штатов по мотивам экономии количество школ и учителей, преимущественно в сельской местности, уменьшилось в полтора раза, учащихся — на 1/5.[509]

В Челябинской губернии в ходе гражданской войны система образования также пришла в запустение. Смены власти и перемещения войск сопровождались реквизициями наиболее удобных — в качестве солдатских казарм — школьных помещений. Осенью 1918 г. Челябинск испытал квартирный кризис, больно ударивший и по школьному делу. Как сообщалось в местной прессе в первой половине октября, «в ближайшие дни, ввиду занятия школьных зданий под постой войск, возможно закрытие если не всех учебных заведений, то больше половины».[510] Это пророчество вскоре сбылось. В период колчаковской военной диктатуры в Челябинске закрылись учительская семинария, духовное училище, торговая школа, женская гимназия, железнодорожное училище, несколько начальных городских училищ. Эвакуированные из Поволжья в период наступления там Красной армии учебные заведения размещались в частных домах или в действующих школах. Вследствие этого занятия пришлось организовывать в две-три смены. Некоторые учебные заведения, в связи с нехваткой помещений и учителей, вынуждены были работать через день-три дня, по праздникам и воскресным дням.[511]

«Освобождение» Челябинска от «белых» не прибавило благополучия школьному делу. Двухнедельная информационная сводка Челябинской губернской ЧК в конце 1920 г. констатировала:

«Положение со школьным делом почти катастрофическое, нет освещения, нет отопления, нет пособий. Да и учителя по тем или иным причинам не посещают занятий».[512]

В феврале 1921 г. школы Верхнеуральского уезда получили от губернского комитета по ликвидации неграмотности всего две дюжины карандашей и перьев да 10 пакетов чернильного порошка. Реализация декрета о ликвидации неграмотности натолкнулась на неожиданную для его авторов трудность — нежелание крестьян обучать детей в советской школе и предпочтение услуг священника по преподаванию закона Божьего. В начале ноября 1921 г., в период начавшегося голода, челябинские чекисты с тревогой отмечали, что во многих волостях и селах школы после летних каникул так и не открылись.[513]

Работа по распространению грамотности по своему эффекту была подобна поливанию водой раскаленного песка. За январь-июнь 1921 г. в 240 ликпунктах Челябинской губернии было обучено грамоте 34 тыс. человек, после чего неграмотных осталось более 900 тыс. или около 70% населения губернии.[514]

Со второй половины 1921 г. в течении года голод, подобно урагану, развеял школьную сеть. Проведенное в конце 1921 г. в целях ужесточения режима экономии 50-процентное усечение школьной сети, в результате которого в губернии осталось всего 715 из 1477 школ и 738 из 2560 учителей, лишь юридически зафиксировало степень деградации образовательной системы. Если принять во внимание закрытие школ ликвидации безграмотности, которых в январе 1921 г. было 873, а к началу 1922 г. осталось всего 206, то мера разрушения организации просвещения в губернии окажется самой глубокой, по сравнению с другими частями Урала.

В июне 1922 г. в информационном бюллетене Челябинского губернского отдела ГПУ сообщалось, что «дело народного образования находится в самом плачевном условии, если не будет оказана помощь в виде денежных средств от государства, то просвещение замрет окончательно».[515] В действовавших в июне 1922 г. школах ощущалась «...острая нужда в учебниках и пособиях, на одну книжку приходилось — 5, а то и более человек, школы нуждаются в ремонте, заготовка дров для школ идет слабо».[516]

Не имея материальных и организационных средств для реанимации школьного дела, власти не могли рассчитывать летом 1922 г. и на поддержку снизу:

«...на помощь населения рассчитывать не приходится, т.к. оно совершенно выбилось из сил и никакой помощи хотя бы в заготовке топлива для школ и детдомов организовать не может. В существующих школах обучение протекает очень слабо, из-за необеспеченности учащих и учащихся, теперь приходится уже думать не о воспитании детей, а о спасении их от голодной смерти. Лишь благодаря помощи, оказываемой заграничными организациями, за последнее время положение значительно улучшилось».[517]

Уровень подготовки работников просвещения был ниже всякой критики. Летом 1922 г. в губернском отделе народного образования около 15% учителей считали профессионально непригодными. Это особенно касалось школ II ступени, куда допускались лица без достаточной подготовки: «Для получения права преподавания не требовалось ничего, кроме личного желания кандидата на учительство, словесного заявления о достаточной подготовке и согласия заведующего школой».[518] Отсутствие людей со специальной подготовкой самым болезненным образом сказывалось на постановке учебного дела. В докладе о результате обследования школьного дела в Челябинской губернии за первое полугодие 1922-1923 учебного года, проведенного рабоче-крестьянской инспекцией говорилось:

«Без особого преувеличения можно сказать, что преподавание велось по принципу "кто во что горазд". Губоно не имеет в своем распоряжении разработанных учебных планов, не имеет примерной программы 9-летнего школьного обучения. Программа... семилетней школы оказалась одна на всю губернию».[519]

Не располагая иными возможностями, власти на исходе второго года НЭПа вновь прибегли к испытанной во времена «военного коммунизма» практике принудительного преодоления неграмотности. В октябре 1922 г. председатель Челябинской губернской ЧК грамотности разослал инструкцию о ликвидации неграмотности среди сельского населения губернии. Ответственность за эту работу была возложена на волостных организаторов политического просвещения. Согласно инструкции, подростки обоего пола в возрасте 14-18 лет в недельный срок обязаны были явиться в исполком и зарегистрироваться у «учителя-ликвидатора», который должен был комплектовать учебные группы в 15-25 человек. Занятия сроком на четыре-шесть месяцев из расчета восемь часов в неделю следовало организовать не позднее, чем с 1 ноября 1922 г. Тон инструкции был выдержан в духе «военно-коммунистических» декретов: «Уклоняющиеся от обучения и не желающие посещать школу грамоты считаются как дезертиры грамотности и вызываются через милицию».[520] В декабре 1922 г. губком РКП(б) разослал уездным и районным комитетам партии циркулярное письмо, в котором подводился печальный итог процессу распада школьной системы:

«Новая экономическая политика, выдвинувшая на первый план хозяйственный расчет, сильно ударила также по народному образованию. Это отразилось на резком сокращении школьной сети по губернии. В октябре 1921 года насчитывалось на государственном снабжении 1470 школ, а в них — 3455 школьных работников. В октябре же нынешнего года число таких школ по губернии сократилось до 159, т.е. более чем в 9 раз, а школьных работников — до 767 человек.

Всего детей школьного возраста по губернии насчитывается 325 230 человек. Между тем, в школах 1-й и 2-й ступени учатся всего 100 115 детей, из них на государственном снабжении находятся лишь 27 315. Кроме того, к 1-му января 1923 года, согласно плана наркомфина, весь педагогический состав школ 1-й ст[упени] и детских домов, а также сами эти детские учреждения и заведения целиком переходят на местные средства».[521]

Материальная и организационная база школы была подорвана. Летом 1922 г. в Челябинской губернии из 1044 школьных помещений осталось всего 336, остальные, лучшие здания, были отданы различным учреждениям. Не было и контроля за школами: должность инструктора, учрежденная осенью 1921 г. именно с этой целью, в середине учебного года была упразднена.

Строго говоря, системы образования в это время попросту не существовало. Между школами не было преемственности, параллельно существовали никак не связанные между собой школы-«трехлетки», «четырехлетки», «пятилетки», «семилетки» и «девятилетки», техникумы и подготовительные курсы. Школьная дисциплина отсутствовала, учителя бежали из школ, не имея возможности прожить на нищенское денежное вознаграждение. Челябинский отдел ГПУ обращал внимание на то, что «материальное положение школьной работы значительно хуже всех остальных спецов, поэтому действительные спецы при первой возможности уходят от педагогической работы; другие остаются пока в надежде на улучшение положения».[522]

Таким образом, школьная система на Урале в 1917-1922 гг. оказалась разваленной. Ее осколки были не в состоянии обеспечить сколько-нибудь приемлемое распространение образования и в лучшем случае приводили к «стабилизации неграмотности».


Сумерки учреждений общественного призрения и внешкольного просвещения.

Одной из острых проблем, возникших в период революции и гражданской войны, стала социальная реабилитация осиротевших детей, количество которых в начале 20-х гг. в стране измерялось семизначными цифрами. Крайне актуальной оказалась она и на Урале, по которому безжалостно прокатилась всероссийская катастрофа. Количество детских домов и их обитателей по мере углубления трагического положения населения неуклонно росло. Так, в Пермской губернии в 1917 г. не было ни одного детского приюта, в 1918 г. их было 45, в 1919 г. — 75, в 1920 г. — 79. В 1921 г. их количество более чем удвоилось (175). Поступательно росла и численность помещенных в них детей: с 2 тыс. в 1918 г. до 7,8 тыс. в 1921 г.[523] Стремительно увеличивалось число детей, по каким-либо причинам потерявших родителей и помещенных в детские приемники в период голода 1921-1922 гг. Так, в Вятской губернии только за октябрь-ноябрь 1921 г. численность детских домов возросла со 147 до 176, а детей в них — с 7,3 тыс. до 10,9 тыс. [524]

Положение детей в приютах с самого начала существования этого института — зловещего спутника российской истории XX в. — в условиях отсутствия достаточных материальных средств и опытных кадров было ужасным. В мае 1918 г. работники расположенной в здании Вятской духовной семинарии детской трудовой колонии для эвакуированных из Петрограда детей на педагогическом заседании пытались разработать правила общежития для своих подопечных. Содержание этих правил отражает царивший в детской колонии хаос. Работники колонии, среди которых преобладали люди педагогически неподготовленные, признали свои упущения, но были бессильны навести порядок: «...мы распустили детей, но теперь вырабатываем правила общежития и наказания за детские преступления, а то не можем иначе справиться с детьми». Среди наказаний фигурировали такие, как «оставление без пищи» и «лишение удовольствий, изоляция, бойкот». Выработанные на педагогическом совете правила общежития позволяют составить впечатление о порядках в этом заведении. Среди них — требования, чтобы дети в помещениях «не устраивали клозетов», а если такое произойдет — чтобы «немедленно все вычищалось так же, как в клозетах»; чтобы дети «не мазали друг другу физиономии... калом», а если это случится, чтобы «немедленно обмывалась физиономия»; чтобы в заведении, где возраст детей доходил до 16 лет, «девочки не ходили вместе с мальчиками в баню». О соблюдении правил гигиены, таким образом, не могло быть и речи. В столовой, которая за месяц до этого, в момент принятия детей комиссией, «была безукоризненно чиста», царила антисанитария: «В настоящее время там невообразимая грязь: стол и скамьи покрыты толстым слоем грязи и пыли, которая от движения детей и взрослых носится в воздухе и затрудняет дыхание».[525]

По мере расширения сети учреждений для детей, оставшихся без опеки родителей, она оказывалась неуправляемой и бесконтрольной, превращаясь в очаг всевозможных злоупотреблений и нарушений. Следователь Челябинской губчека, обследовавший в ноябре-декабре 1920 г. приюты губернии, в докладе заведующему секретно-оперативным отделом описал их состояние в таких категориях, как «полный хаос», «полнейший беспорядок», «полнейший хаос и распущенность». Ревизия показала, что отдельные приюты не снабжались дровами и фуражом, не обеспечивались продуктами, посудой, одеждой, учебными пособиями и медицинской помощью.

Для отопления помещений шли на слом надворные постройки и заборы. Дети жили впроголодь, в то время как работники пользовались их продуктами. Среди воспитанников было много больных. Профессиональный уровень работников был недопустимо низок, а учителя отказывались выступать в качестве воспитателей, несмотря на угрозу обвинения в трудовом дезертирстве. В приюте на бывшем заводе Шмурло, который находился в самом ужасном положении из всех инспектируемых заведений, учительницы прямо заявили: «...работать не будем, хоть расстреливайте нас — не боимся». Приюты, расположенные в неприспособленных для обитания помещениях, находились в антисанитарном состоянии. По поводу одного из них следователь заметил, что «это был не дом, а просто гнилое подполье и грязный сарай». Постоянным спутником обитателей детских домов были паразиты, прежде всего вши, «которых в постелях полно, а от сырости даже масса червей». Лишь один из 35 обследованных приютов — дом ребенка в селе Закоуновка — находился, по мнению ревизора, в образцовом порядке. Еще три можно было признать исправными во всех отношениях, кроме медицинского обслуживания: ясли в Пукташкой волости, дома ребенка в Новочеркасской волости и Еткульской станице. Обследование позволяло прийти к категоричному выводу — «далее так быть не может».[526]

Не имея сил и средств для обеспечения оказавшихся на государственном попечении детей, власти, тем не менее, считали эту сферу монополией государства, крайне нетерпимо относясь к усилиям негосударственных структур организовать заботу о детях, которая, кстати говоря, могла быть гораздо более действенной. Очень выгодно от государственных детских приемников Челябинской губернии отличался приют в женском монастыре Челябинска, также обследованный ЧК в апреле 1920 г. Было признано, что «помещение для детей удовлетворительно, пища хорошая, одежды и обуви в достаточном количестве». Единственным недостатком, не зависящим от воли воспитывавших детей монахинь, было то, что девочек не обучали грамоте. Причина заключалась в том, что при вступлении советских войск в город монастырская школа была занята армейскими частями, а книги и ученические принадлежности были реквизированы. Тем не менее, ревизоры оказались непреклонными противниками сохранения приюта: «Такое воспитание в советской России комиссия считает недопустимым».[527]

Наследие гражданской войны и «военного коммунизма» — голодный кризис зимы 1921-1922 гг. — сделал содержание в детских домах невыносимым. Для большинства детей они оказывались недолгим последним пристанищем. В Троицком уездном доме матери и ребенка, например, за три осенних месяца 1921 г. умерло 200 детей при его вместимости 100 человек. В детских коммунах, садах, интернатах, домах матери и ребенка, по оценке информационной сводки губчека за первую половину ноября 1921 г., царила «полная бесхозяйственность, питание неудовлетворительно и несвоевременно, отсутствие одежды, засидевшийся и обжиревший обслуживающий персонал, отсутствие топлива, эпидемии, смертность, плюс ко всему хищения и обворовывание детей».[528]

Развитие внешкольных культурно-просветительских учреждений Урала в 1917-1922 гг. было отмечено противоречивыми тенденциями. С одной стороны, революция вызвала активизацию просветительской деятельности, особенно в 1917-1918 гг., вселяя в интеллигенцию надежду на скорый и беспрепятственный подъем культурного уровня населения. Культурническое движение начала революции в значительной мере могло опереться на положительные сдвиги в развитии просвещения в последние годы существования Российской империи. Так, в Вятской губернской публичной библиотеке количество постоянных читателей с 1912 по 1916 г. увеличилось почти в 3,5 раза — с 365 до 1216, число посетителей — с 6 до 8,2 тыс., выданных книг — с 16 до 42,4 тыс. томов.[529]

Оказавшаяся в 1917 г. в «опасности полного распыления», с осени 1920 г. эта библиотека, получившая к тому времени имя А.И. Герцена, была включена в число 24 учреждений России, получавших обязательный экземпляр выходивших в стране изданий. На 1 января 1920 г. ее фонды имели 98 тыс. томов, из которых, правда, 32 тыс. не были зарегистрированы, что затрудняло пользование ими. После эвакуации библиотеки в апреле 1919 г. в связи с угрозой занятия Вятки «белыми» войсками около 50 тыс. книг вернулись перепутанными, но в 1920 г. они были разобраны и приведены в порядок. В том же году в библиотеку поступило более 8 тыс. новых томов, количество ее подписчиков выросло почти до 2,3 тыс., превысив уровень 1916 г. почти вдвое. В 1919 г. библиотеку посетило 12 тыс. человек, в 1920 г. — более 18 тыс. Количество выданных в читальный зал книг за это время увеличилось с 16 до 30,5 тыс. [530]

В конце января 1917 г. в Вятке было открыто общество «Просвещение», которое имело целью содействовать внешкольному образованию и устройству «разумных развлечений» для населения. Формами деятельности были избраны организация общеобразовательных курсов, систематических и разовых лекций и бесед по вопросам науки, литературы и искусства, народных чтений, образовательных экскурсий, спектаклей, концертов, литературных, музыкальных и семейных вечеров; открытие народных домов, школ для подростков и взрослых, музеев, библиотек-читален, книжных складов, лавок для продажи книг и учебных пособий.[531] На территории Пермской губернии в дореволюционных границах количество библиотек с 1915 по 1918 г. возросло с 574 до 1546. Кинематографов, которых до революции в Перми было всего два, в 1920 г. было уже шесть.[532]

С другой стороны, в связи с перенапряжением и исчерпанием всех сил и ресурсов страны, примерно с 1920-1921 гг. в губернских центрах, а в уездах — еще раньше, начался процесс деградации очагов культуры. Хотя в Орловском и Нолинском уездах Вятской губернии деятельность просветительских кружков и постановка спектаклей фиксировались и осенью 1919 г., свидетели отмечали, что культурная жизнь уже не шла в сравнение с 1918 г., когда молодежь после работы регулярно собиралась в клуб для чтения газет и книг и устройства вечеров с «туманными картинками» (примитивный аналог слайдов). После мобилизации в армию весной 1919 г. жизнь в деревне остановилась: избы-читальни не функционировали из-за отсутствия читателей, поступающие газеты и брошюры просто складывались в ящики.[533]

Особенно заметное угасание просветительских заведений происходило в 1921-1922 гг. Количество клубов в Вятской губернии с 1920 по 1922 г. сократилось с 74 до 60, театров и театральных кружков — со 122 до 110, кинематографов — с 24 до 18, музеев — с 24 до 21. Гораздо стремительнее иссякал поток их посетителей: количество зрителей в кинотеатрах уменьшилось с 476 тыс. до 228 тыс., музеев — с 245 тыс. до 48 тыс.[534] Число библиотек в Пермской губернии с 1919 по 1921 г. понизилось с 708 до 491. В 1921 г. в двух театрах Перми состоялось 379 спектаклей, которые посетили около 380 тыс. зрителей. В 1922 г. в единственном оставшемся театре было представлено 78 спектаклей, на которых присутствовало почти в 10 раз меньше публики. Количество сеансов в кинотеатрах в 1920-1922 гг. почти не изменилось, вероятно, в связи с более «демократичным» характером этого развлечения. В Челябинской губернии с декабря 1921 г. за полгода численность сельских библиотек упала с 300 до 39. При этом, правда, количество клубов за 1921 г. увеличилось с 14 до 39, театров — с 11 до 18. Было открыто пять кинотеатров.[535]

Естественный развал учреждений культуры усугублялся запретительными мероприятиями и халатностью центральных и местных властей. Введенная практически сразу же после большевистского переворота в Петрограде цензура была ужесточена в 1921 г., предлогом для чего послужил дефицит бумаги:

«Ввиду переживаемого РСФСР острого бумажного кризиса, в предотвращение возможности издания бесполезных, а иногда и вредных книг, проникнутых духом мещанской идеологии, центральное государственное издательство предложило всем своим отделениям на местах издавать всю художественную литературу только с разрешения Госиздата.

Ввиду этого распоряжения все брошюры и книги беллетристического и вообще художественного содержания должны предоставляться в рукописях местным отделениям Госиздата, и последние уже направляют на рассмотрение Госиздата, которое решает вопрос о необходимости данного издания на месте, предоставляя из своего фонда необходимое количество бумаги для издания».[536]

Хаос, охвативший образовательные учреждения в Челябинской губернии, болезненно ударил и по библиотечному делу. В августе 1922 г., проведя проверку положения школьной сети в губернии, власти вынуждены были признать крайне неблагополучное положение библиотечных фондов:

«Из библиотек бывших средних учебных заведений, ... библиотек очень ценных, не осталось в распоряжении школ ни одной. Вместо того чтобы выделить из них чисто школьные пособия разного рода, они целиком были переданы внешкольному отделу, а тот через своих неопытных, несведущих, небрежных сотрудников в полном смысле развеял все это школьное имущество по губернии, по разным мелким, временным, случайно возникшим организациям, которые также легко утратили приобретенные книги, как легко их и приобрели».[537]

Создававшиеся десятилетиями будничной и незаметной работы очаги культуры в считанные годы подверглись безответственному и необратимому разрушению. Новую культуру предполагалось и в конечном счете приходилось создавать буквально на пепелище.


Церковь в условиях нагнетания безбожия.

Разрушение переживала не только светская система социализации. Отношение российского населения, во всяком случае, православной его части, к официальной церкви подверглось серьезным испытаниям еще до прихода к власти большевиков — под влиянием секуляризации жизни пореформенной России, революции 1905-1907 гг., неуспешной для России Первой мировой войны и крушения монархии.[538] Исследователи церковной жизни в поздней Российской империи, вне зависимости от идеологических установок и научных позиций, единодушно признают охлаждение отношения православного населения к церкви. Этот тезис подтверждается как сетованиями духовенства по поводу понижения религиозной активности паствы и разрушения нравственности, так и светскими свидетельствами о развитии пьянства, хулиганства и преступности как в городе, так и в сельской местности. При анализе этого явления следует учитывать, что официальное вероучение и набожность паствы представляют собой хотя и пересекающиеся, но все же не совпадающие явления. Опираясь на теоретические разработки специалистов по теории и истории религии, начиная с М. Вебера, немецкий знаток истории ранней советской культуры Ш. Плаггенборг, подчеркнул особую значимость этого разделения для российского православия, в котором народная вера со времен раскола находилась в оппозиции церкви.[539] В России, где полный текст Библии впервые был издан лишь в 1876 г., оставаясь недоступным для большей части православных по причине их неграмотности, связь населения с церковью осуществлялась преимущественно через участие в религиозных ритуалах, дополняясь домашней набожностью, которая проявлялась в почитании икон и домашней молитве. Тема испытаний собственно народной религиозности революцией будет затронута в главе 3.1 (411-417). Сейчас же важно выяснить, как изменялось на протяжении 1917-1922 гг. отношение государства и паствы к официальной церкви и, следовательно, насколько успешно та могла выполнять функцию института социализации в новых условиях.

Нараставшее с 1915 г. негодование против неспособности старого режима справиться с проблемами военной поры во время Февральской революции рикошетом ударило и по православной церкви, которая воспринималась как верный соратник российской автократии. Сочувственное отношение большой части священства к свершившейся революции, продемонстрированное в заявлениях о преданности Временному правительству, а также в коллективных и частных пожертвованиях на продолжение войны, не производили большого впечатления на охваченных революционным пафосом мирян. Опьяненные свободой, они считали своим долгом предъявить церкви, как пособнице царизма, счет за все свои несчастья. Впоследствии большевики лишь воспользовались недоверием населения к церкви и направили его на нейтрализацию и устранение идеологического конкурента. В результате первого натиска на церковь количество молитвенных зданий в границах РСФСР 1936 г. сократилось с 1917 по 1926 г. с 39,5 до 34,8 тыс. [540]

Критические настроения в отношении церкви были характерны с самого начала революции и для жителей Урала. Основным объектом нападок стало православие, которое преобладало в конфессиональной палитре многонационального региона. По переписи 1897 г. удельный вес православных верующих колебался от 92% в Вятской губернии до 44% в Уфимской, убывая с севера на юг, на котором значительные позиции занимал ислам.[541] В Вятской, Пермской и Уфимской губерниях к началу революции было 3158 церквей и 77 монастырей, или один храм на 2,5 тыс. православных.[542]

Столкновения мирян со священниками начались весной 1917 г. по вопросу об отношении к революции и ее задачам. Так, в апреле 1917 г. по поводу состоявшегося в селе Макарье Вятского уезда приходского собрания известная давними либерально-демократическими настроениями газета не без злорадства писала:

«На собрании обнаружилась глубокая пропасть между пастырями и их духовными детьми. Пропасть эта так глубока, что стороны говорили на разных языках, совершенно не понимая друг друга. Собрались и беседовали не отцы и дети духовные, а враги, и враги непримиримые».[543]

Священники, по определению автора фельетона, «...обратились в рясофорных чиновников и приспешников самодержавия». В политическом задоре публицист предлагал им идти просвещать темные массы в крестьянские союзы. Большинство прихожан на собрании не поддержало своих пастырей, приняв резолюцию, ставившую священнослужителей в зависимость от общины. Согласно принятому решению, вновь назначаемые священники допускались к исполнению своих обязанностей только с согласия и одобрения прихода. Прежние священники могли быть приходом отвергнуты. Денежные средства церкви впредь можно было расходовать также только с разрешения прихода.

Идущая снизу стихийная реорганизация отношений церкви и прихожан самым неблагоприятным образом сказалась на составе, профессиональном уровне и авторитете пастырей. Летом 1917 г. на Среднем Урале отмечался факт массового перехода дьяконов в священники. Сделать это было несравненно легче, чем раньше: достаточно было договориться с общиной. В результате многие священники 1917 г. имели мирское образование, в том числе начальное, полученное в городских училищах. Прежние образованные иереи уходили на светские должности, в том числе шли в кооперативы и даже в рабочие. Жизнь священника старого образца в общине становилась невыносимой: в условиях верховенства прихода — одной из сублимаций революционного диктата толпы — говорить правду было трудно, так как риск потерять место в обстановке конкуренции новоиспеченных и готовых «продаться» подешевле и потакать приходу священников был очень велик.[544]

Одновременно в городской среде усиливалось давление учеников и родителей на школу с целью либерализации или вытеснения преподавания религии. В апреле 1917 г. по решению педагогического совета Тургеневской гимназии в Перми закон Божий мог преподаваться только факультативно — в виде бесед о вере и нравоучении без выставления оценок и сдачи экзаменов.

Во время Февральской революции симптомы массового стихийного богоборчества и равнодушия к авторитету церкви становились все более заметны. Многое говорит о том, что им в большей степени были заражены возвращавшиеся с войны солдаты. Показательно, что в мае 1917 г. прибывшие в отпуск в одну из волостей Котельнического уезда Вятской губернии солдаты, насильно переизбирая местный волостной комитет, выступали с речами в церкви, с амвона, по православным правилам недоступного для мирян.[545]

Придя к власти, большевики не встретили сколько-нибудь заметного сопротивления своим антицерковным мероприятиям в светской среде. Почва для репрессий против церкви была уже подготовлена, а церковная организация — беззащитна. В январе 1918 г. был принят декрет об отделении церкви от государства, после чего у нее сразу же было отобрано около 6 тыс. храмов и монастырей. Поднялась волна репрессий против духовенства. В Оренбургской епархии в течении 1918 г. пострадало не менее 60 священников, из которых 15 были убиты. Полторы сотни священников погибли от «красного» террора на территории Пермской и Екатеринбургской епархий. Как сообщала пермская «белая» печать, архиепископ Пермский и Кунгурский Андронник был заживо зарыт в землю, епископ Соликамский Феофан после истязаний и многократного погружения в воду — утоплен в Каме. В ходе «красного» террора, по подсчетам «белой» стороны, на Среднем Урале погибли 19 протоиереев, 41 священник, 5 дьяконов, 4 псаломщика, 36 лиц монашеского звания.[546]

В мае 1919 г. в саду Пермской духовной семинарии из земли были извлечены останки 26 человек, расстрелянных большевиками в 1918 г. Трупы принадлежали двум священникам и прихожанам, выступившим за год до этого с письменным протестом против реквизиций церковного имущества.[547]

Отношение к религиозным институтам на территориях антисоветских режимов контрастировало с большевистской политикой в отношении религии. В «белой» зоне Урала беспрепятственно функционировали православные храмы, мечети, костелы и синагоги. При антибольшевистских властях православное священство было неизменным участником официальных светских торжеств.

Смягчение политики советского государства по отношению к церкви в 1919 г. и стилизация христианства под ранний вариант социалистического учения не остановили разрушение церковной организации на территории большевистской России. Вместе с отступающей армией А.В. Колчака Урал покинули, опасаясь мести со стороны «красных», более 3 тыс. лояльных к режиму военной диктатуры православных священников и 500 мулл.

В 1920 г. советские власти, используя распространенную в годы гражданской войны практику глумления над мертвым противником, провели кампанию по вскрытию и «разоблачению» святых мощей. В сентябре она коснулась одного из самых знаменитых и старейших на Урале монастырей в Верхотурье. Его покровителем считался Симеон Праведный, останки которого были захоронены в монастыре 260 лет назад и являлись одной из величайших святынь восточной России. Поругание святыни имело явно провокационно-демонстративный характер и выполняло функцию пробы сил: оно было приурочено к празднику святого (25 сентября) и проведено накануне, когда крошечный уездный город в 3,5 тыс. человек, в котором на 60 жителей приходился один коммунист и шесть служителей церкви, уже был полон богомольцами со всего Урала. Вероятно, у советских властей не было больших опасений по поводу возможных эксцессов — прохладное отношение населения к церкви снижало риск столкновения до минимума.

Организаторы богоборческого спектакля не ошиблись. Враждебный настрой набившихся в собор людей быстро сменился самым банальным любопытством. Сначала намерение вынести раку с мощами для вскрытия было встречено криком, воем и возгласами «Антихристы!». Однако когда гроб был вскрыт и там, по сообщению советской печати, оказались кости нескольких человек — неполный скелет, череп подростка и нижняя челюсть взрослого человека — религиозное воодушевление улетучилось. В газетной статье, возможно, с некоторым смещением акцентов, эволюция эмоций толпы описывалась следующим образом:

«Масса с напряженным вниманием следила за процессом вскрытия, прося выше поднимать ту или иную сгнившую кость. [...]

Когда из гроба все было вытаскано на стол и гроб был поднят кверху и опрокинут, вся эта масса разразилась бурей аплодисментов по адресу недавних «Антихристов», посылая проклятья уже не им, а попам и монахам».[548]

Равнодушие к церкви со стороны населения, погруженного в горькую суету каждодневных материальных забот, к началу 20-х гг. зашло настолько далеко, что у властей не оставалось сомнений в возможности безнаказанно нанести православной церкви болезненный удар — приступить к массовому изъятию церковных ценностей. Юридическая основа под эту акцию была подведена еще январским (1918 г.) «Декретом об отделении церкви от государства и школы от церкви». Согласно этому распоряжению советской власти, церковь была лишена всего движимого и недвижимого имущества. К концу 1921 г. момент для демонстративных реквизиций церковного имущества настал. На этот раз объектом для экспроприации должны были стать фрагменты внутреннего убранства и предметы культа, изготовленные из драгоценных материалов. Несмотря на неоднократные предложения православных иерархов принять участие в сборе помощи для многомиллионного голодающего населения пораженных непогодой и вредителями регионов страны, церковь получила разрешение на это лишь в декабре 1921 г. и в весьма узких рамках.[549] Реальное сотрудничество с Помголом началось лишь в феврале 1922 г., после издания им специального положения. Тогда же была достигнута договоренность, что церкви будут отдавать драгоценности, не имеющие богослужебной ценности. Однако уже в марте 1922 г. В.И. Ленин посчитал, что плод созрел. В письме В.М. Молотову он заявил, что крестьянство не поддержит церковь в случае насилия над ней и либо примет сторону советской власти, либо не сможет занять ничьей стороны в условиях изматывающего голода.[550]

Кампания по изъятию церковных ценностей была организована весной 1922 г. и на Урале. В большинстве мест она прошла без эксцессов и даже при содействии духовенства. В Екатеринбурге, Оренбурге, Челябинске и других крупных городах Урала священнослужители помогали составлению описей и идентификации церковного имущества. По призыву мулл активно жертвовали в пользу голодающих мусульмане Южного Урала. Известны, однако, и случаи сопротивления государственной кампании и вызванных этим репрессий против местных церковных иерархов. Так, в мае 1922 г. за выжидательную позицию в вопросе об изъятии церковного имущества был арестован, с последующим препровождением в Москву, глава Челябинской епархии епископ Дионисий.[551] В июле того же года Башкирский революционный трибунал рассматривал дело 12 человек, обвиненных в агитации против изъятия церковных ценностей и в их сокрытии. Среди них были протоиерей Н.Ф. Орлов из Уфы, священник Я.П. Хлыстов из Стерлитамака, пятеро членов совета одной из Стерлитамакских церквей, два члена экспертной комиссии государственного музея, прихожане. Шестеро из них были приговорены к одному году лишения свободы (условно), остальные оправданы.[552]

Результаты реквизиций церковного имущества на Урале оказались довольно скромными. Начавшееся 29 апреля 1922 г. в Екатеринбургской губернии изъятие церковных ценностей к началу лета принесло государству 248 пудов серебра, из которых пятую часть (56 пудов) сдали в первые же дни акции 8 церквей Екатеринбурга. Из Кафедрального собора, помимо 8 пудов серебра, было извлечено много драгоценных камней.[553] В Уфимской губернии в ходе реквизиции церковных ценностей было собрано 112,7 пудов серебра, 3 фунта золотых изделий, 110 бриллиантов, несколько изумрудов, сапфиров, рубинов, аметистов, золотых и серебряных монет. Исполнители этой акции не погнушались изъять из церквей около 15 фунтов медных монет и 8,7 пудов медных изделий.[554] В Оренбурге было изъято около 30 пудов серебра; золота и драгоценностей удалось собрать немного — они имелись только в Кафедральном соборе. В Челябинской губернии к 28 мая 1922 г. было собрано 44 ящика церковных ценностей весом более 125 пудов, а всего за антицерковную кампанию было реквизировано 135 пудов серебра, 14 золотников золота, 28 бриллиантов, 67 жемчугов, 78 алмазов.[555] На собранные таким образом средства в Челябинской губернии, в которой счет голодающим велся на сотни тысяч, можно было прокормить до нового урожая едва ли 10 тыс. человек.[556]

Всероссийская кампания по изъятию богатств церкви с экономической точки зрения себя не оправдала. Ее организаторы, с одной стороны, явно переоценили «сокровища», накопленные церковью на протяжении веков, рассчитывая получить несколько сотен миллионов рублей, в то время как церковь в ходе осуществления декрета об отделении от государства и в течение гражданской войны уже была обобрана. С другой, они не сделали поправку на вошедшую в плоть и кровь за пять лет революционной неразберихи привычку непосредственных исполнителей государственных реквизиционных акций класть значительную часть отобранного в собственный карман. Всего по стране удалось отнять у церкви 21 пуд золота и 23 тыс. пудов серебра. Драгоценных камней и жемчуга было собрано мало и в основном плохого качества. Значительная часть драгоценностей была расхищена самими чекистами, окрещенными в этой связи «ловцами жемчуга».[557]

Гораздо больше был политический выигрыш светской власти. В ходе акции насилия над церковью государству удалось дискредитировать идеологического конкурента и потенциального противника, возможность которого влиять на распространение среди населения альтернативной системы ценностей была серьезно подорвана.


Продукт социального гниения — преступность.

Одним из продуктов разложения общества в России революционной поры стало ураганное развитие преступности.

Стремительные и малопонятные населению события, быстрое ухудшение уровня и качества ненадежной жизни, размывание привычных ориентиров и образцов поведения облегчали возможность и повышали целесообразность нарушения закона.

По сравнению с динамикой развития преступности в революционной России последние месяцы существования монархии кажутся временем тишины и спокойствия. В январе-феврале 1917 г. в Оренбурге, Уфе и Екатеринбурге было совершено соответственно 39, 37 и 35 преступлений, в Челябинске — 19, в Перми и Вятке — 5 и 3, причем в трех последних городах в феврале не отмечено ни одного преступления.[558] В структуре нарушений закона преобладали мелкие кражи. Тяжкие преступления — убийства и грабежи — были редким исключением.

После начала революции попрание закона стало массовым явлением. Этому содействовал сложный комплекс причин: слом государственного аппарата, развал судебной системы и ликвидация полиции, замененной непрофессиональной и малочисленной милицией; стихийная амнистия снизу, распахнувшая двери тюрем для всех преступников без разбора; обострение дефицита продукции массового спроса и рост цен на них; все более распространенное желание забыться с помощью вышедшего из-под контроля властей производства и потребления алкоголя; возвращение домой озлобленной солдатской массы, вынесшей с фронтов мировой войны опыт безнаказанного насилия, а заодно и оружие. В сентябре 1917 г. в Екатеринбурге было зафиксировано уже 75 преступлений — почти в четыре раза больше, чем в январе и в шесть раз больше, чем в феврале 1917 г. Среди них — 6 убийств, 3 уличных грабежа, 2 аферы и 64 кражи.[559] В октябре в неофициальной столице Среднего Урала ежедневно совершалось от 3 до 7 краж.

Среди задержанных или замеченных грабителей на улицах уральских городов преобладали люди в солдатских шинелях. В глухих уголках Урала бесчинства дезертиров приняли особенно большой размах. В Кушвинском заводе Екатеринбургского уезда летом - ранней осенью 1917 г. население было взволновано ежедневными наглыми, преимущественно тяжкими, преступлениями: «Не проходит ночи, чтобы не было грабежей и убийств. Дело дошло до того, что среди белого дня стали совершаться грабежи и убийства». Так, однажды днем была вырезана целая семья из пяти человек. В другой раз была убита старушка. Жители поселка были убеждены: причина роста насилия кроется в том, что «за лето Кушва наводнилась массой дезертиров, совершенно спокойно разгуливавших по заводу». При первом же удобном случае разъяренное население устроило над преступниками страшный самосуд.[560]

В сельской местности преступления сопровождали массовое пьянство, которое достигло небывалых размеров из-за развития крестьянского самогоноварения вследствие нежелания продавать государству хлеб по твердым ценам. В Оренбургской губернии, например, по наблюдению прессы, «алкоголизм как стремление к опьянению настолько овладел деревней, что там царит поголовное пьянство: из числа пьющих не исключаются ни старые, ни малые».[561] Вместе со злоупотреблением спиртным распространялись хулиганство, драки, азартные игры. Наибольшее распространение они получили осенью 1917 г., по окончании полевых работ, в сезон свадеб. Именно в это время участились драки, убийства и венерические заболевания от прибывающих солдат. Остановить безобразие было некому: государство утратило контроль над деревней. Кадровые перемены в местных правоохранительных органах привели к переносу общинного по своей природе принципа личных, неформальных отношений на контакты населения с представителями власти. Во всяком случае, именно так трактовалось корреспондентом то, что творилось в селе Китяк Малмыжского уезда Вятской губернии, населенном черемисами и вотяками, в начале ноября 1917 г.:

«Каждый дом к празднику "Кузьма-Демьян" уже наварил кумышки[562] по 2-3 ведра; варили на берегу, в банях, под сараями и вообще открыто, где только вздумается. [...] Пьянство началось 1-го ноября и уже пятый день пьют беспросыпно: мужики, бабы, девки, старики и даже юные дети, зев,[563] хулиганство, драки, кражи и прочие преступления никогда так не были часты, как ныне, по той причине, что прежде, даже во время революции, не давали так свободно варить кумышку. Старожилы утверждают, что подобного пьянства, безобразий и преступлений в Китяке никогда не бывало. Вся причина в том, что волостной комиссар и конный милиционер, два брата — местные черемисы».[564]

Надежной статистики о развитии преступности на Урале во время революции и гражданской войны обнаружить не удалось и вряд ли удастся. Распад правоохранительных органов и частые смены власти, каждая из которых была слишком недолговечна и слаба, чтобы бороться с нарушениями закона, не позволяют статистически точно реконструировать динамику преступности, но дают основания предположить, что этот период создавал наиболее благоприятные возможности половить рыбку в мутной воде. Об этом косвенно свидетельствует и уровень преступности сразу же после прекращения боевых действий на Урале, оставивших тяжкое наследие и в этой сфере. Только в Челябинске с 10 августа по 1 сентября 1919 г. было совершено 167 преступлений — в десятки раз больше, чем в дореволюционное время. В сентябре в городе и уезде было зарегистрировано 492 преступления, в первой половине октября — уже 497, во второй половине — 611. Во второй половине ноября 1919 г. количество мелких преступлений в Челябинской губернии составляло 767.[565] Разгулу преступности содействовала слабость правоохранительных служб. Состав милиции не соответствовал ее задачам. Руководство местной милиции признавало, что поскольку в Челябинске после его занятия Красной армией «...милиция организовывалась спешно, то в милиционеры попало несколько лиц из бывшей царской полиции и колчаковской милиции, а также и неграмотные и вообще элементы, не соответствующие своему назначению».[566]

В 1920 г. уровень преступности, судя по милицейской статистике, стабилизировался и был ниже, чем в предыдущем. В Челябинской губернии уголовным розыском было зарегистрировано около 5 тыс. преступлений (из них 62% — кражи), в том числе половина из них — в Челябинске.[567] Раскрыто было чуть более половины преступлений. Впрочем, статистика преступности явно неполна. Силы милиции были слишком слабы, чтобы хотя бы иметь более или менее полную картину криминальной активности. В 1921 г. в различных уездах губернии один милиционер приходился на территорию от 104 до 227 кв. км с населением от 916 до 2000 человек.[568]

Аналогичным было состояние преступности и на Среднем Урале. С 1 апреля по 31 декабря 1920 г. Екатеринбургская губернская милиция зарегистрировала 10,2 тыс. преступлений, из которых 90% было раскрыто. Первое место среди видов нарушения закона занимали кражи (около 30%), за которыми с большим отрывом следовали незаконное изготовление алкоголя и спекуляция (по 12%). В том же году Екатеринбургский губернский уголовный розыск зафиксировал 8,6 тыс. преступлений, в том числе 5,2 тыс. краж. Раскрываемость достигала 50%. Каждые два из пяти преступлений совершались в Екатеринбурге и его уезде.[569]

Наибольшего размаха преступность на Урале достигла в 1921-1922 гг. Ее рост находился в обратно пропорциональной зависимости от уровня жизни, который именно в это время упал до нулевой отметки. В Челябинской губернии количество преступлений в 1921 г. выросло почти в полтора раза — до 6773, из которых раскрыто было, как и в предыдущем году, несколько более половины (55%). Помимо увеличения общего количества преступлений обращают на себя внимание еще два обстоятельства. Во-первых, преступность в Челябинске несколько снизилась. Она составляла теперь не половину, а треть губернской: наблюдался очевидный рост преступности в сельской местности. Во-вторых, удельный вес краж в спектре нарушений закона возрос с 62 до 70%. Лишение сотен тысяч людей каких-либо средств к существованию во второй половине 1921 г. толкало многих из них на воровство.[570]

Та же тенденция явно просматривается в развитии правонарушений в Екатеринбургской губернии. Их общее количество в 1921 г. возросло несущественно (с 10,2 до 10,6 тыс.), но удельный вес краж увеличился вдвое (до 62%). Народные суды в губернии были завалены уголовными делами: в течении года их поступило 62,4 тыс.[571]

Аналогична динамика развития преступности в Пермской губернии (табл. 44). При хаотичном колебании количества мелких краж можно, тем не менее, обнаружить их некоторую связь с продовольственным положением: снижение в августе, когда еще был в достаточном количестве хлеб нового урожая, и повышение в последующие месяцы. Скачок в количестве краж — как мелких, так и крупных — в октябре 1921 г. был, видимо, связан с резким повышением цен на муку. В развитии крупных краж на протяжении последних месяцев 1921 г. заметен стабильный рост. Очевидно и то, что во второй половине года преступность захлестнула уезды: лишь 12% мелких краж и менее 10% крупных совершались в губернском центре.

В 1922 г. стражи порядка сбились с ног. В начале НЭПа и в обстановке голодного хаоса граница между противоправным и правомерным поведением оказалась иллюзорной. С января по август 1922 г. милиция Вятской губернии зафиксировала 28 вооруженных ограблений, 177 убийств уголовного характера, 879 крупных и 3050 мелких краж, обнаружила 707 трупов, произвела 708 конфискаций, 3652 ареста, 2325 обысков и 319 облав, задержала 60 бандитов и 326 воров, изъяла 103 револьвера и 19 штыков.[572] В Оренбурге с 1 июля по 1 декабря 1922 г. милиция выявила 353 человека, незаконно занимавшихся курением самогона и его сбытом, отняла 134 самогонных аппарата, обнаружила 58 домов терпимости и зарегистрировала 137 проституток, обнаружила 25 трупов, раскрыла 131 кражу, совершила 632 облавы, задержала 44 рецидивиста, отняла 14 единиц огнестрельного оружия.[573]

Правоохранительные органы столкнулись с невиданными масштабами преступлений на почве голода. Как сообщал очевидец, осенью 1921 г. в уфимской деревне, «кражи и самосуды приняли массовый характер. Число убийств на дорогах, чтобы забрать лошадей, возросло невероятно».[574] О том же писала вятская пресса:

«На почве голода участились случаи краж: уводится скот со двора, крадут последние запасы продовольствия, семматериалы, одежду — путем взлома запоров у кладовых и клетей. Виновники краж большею частью остаются необнаруженными».[575]

Новым явлением стала массовая детская преступность, которая на закате «военного коммунизма» приняла угрожающие размеры. Вятская пресса в начале 1921 г. по этому поводу писала: «...экономическая разруха, оставленная нам как проклятое наследие войны, и уменьшение продуктов питания и предметов необходимейшего обихода; не только вызвали вновь детскую преступность и проституцию, но и добавили к ним еще одно вопиющее зло — детскую спекуляцию».[576] Газета отмечала, что в последнее время детская преступность развивается «настолько явно и сильно», что борьбу с ней решено сосредоточить в губернском отделе народного образования. 29 декабря 1920 г. по этому поводу состоялось первое организационное собрание, на котором было принято решение создать постоянную межведомственную комиссию из представителей всех заинтересованных сторон и РКСМ.

В феврале-мае 1921 г. в аналогичную, специально созданную Челябинскую губернскую комиссию по делам несовершеннолетних правонарушителей поступило 736 дел о 1198 детях. Проанализировав их, комиссия обнаружила, что более половины малолетних преступников (54,6%) совершили кражи, и пришла к следующему заключению:

«Предметами кражи являются преимущественно вещи домашнего обихода, одежда, обувь, продукты питания, меньше случаев кражи денег — 16% общего числа краж, и на последнем месте стоят кражи драгоценностей, 3%. [...] Более половины краж несовершеннолетних производятся под влиянием голода, крайней нужды, при полной бездомности и беспризорности, и составляют не преступление, а несчастье детей. Такие дети едва ли могут быть отнесены к дефективным, в своих действиях они руководились здоровым инстинктом самосохранения».[577]

Одолеть детскую преступность было сложно не только из-за катастрофического положения материальных основ жизнедеятельности общества и слабости правоохранительных органов: пенитенциарная система находилась в состоянии, не соответствующем своему назначению. Ревизия весной 1921 г. колонии малолетних преступников в Уфе обнаружила, что это заведение лишь в насмешку можно считать местом изоляции и перевоспитания. Оно производило «ошеломляющее впечатление притона юных практикующих воров», не было обнесено забором и не охранялось. В отчете Уфимского губернского отделения РКИ сообщалось, что «молодые воры беспрепятственно посещают рынки и толкучки, где чистят карманы. Окрестные деревни боятся воспитанников колонии пуще огня...» По ночам обитатели колонии куда-то уходили, или к ним приходили и ночевали типы подозрительной наружности.[578]

Новым чудовищным видом преступления на почве голода стали частые зимой 1921-1922 гг. случаи людоедства и трупоедства, которых к 1 июля 1922 г. натерритории 14 кантонов БАССР было зарегистрировано 781, в том числе 389 — в Стерлитамакском и 240 — в Юрматинском кантоне.[579]

Масштабы этого явления на Южном Урале заставили заведующего Челябинским губернским отделом юстиции (губюст) обратиться с циркулярным письмом ко всем уездным отделам юстиции и здравоохранения. В нем говорилось:

«Участившиеся за последнее время сообщения из пораженных голодом уездов Челябинской губернии о случаях употребления голодающими в пищу трупов людей, убийств как посторонних, так и родных детей с целью их поедания, должны приковать к себе внимание отделов юстиции и здравоохранения.

Указанные явления представляют собой вопросы чрезвычайной сложности, крайне недостаточно или вовсе не изученные.

Подходить к ним лишь как к актам простого преступления — убийства, не приходится, так как мотивы убийства, условия, окружающая обстановка, психическое состояние людей, прибегающих к убийству как к средству утоления голода, новы, своеобразны и не соответствуют обычной обстановке убийства с целью грабежа и т.п.» [580]

Автор письма высказывал опасение, что каннибализм может получить дальнейшее распространение в связи с ухудшением продовольственного дела и развиться в общественный психоз. При обнаружении подобных случаев он рекомендовал адресатам немедленно выезжать на место преступления, осматривать труп и убийцу, определять состояние нервной системы преступника, фотографировать его, допрашивать окружающих и немедленно информировать губюст.

Стремительное развитие преступности и появление чудовищных видов преступлений сигнализировало об атомизации и агонии общества, которое дошло до последней черты одичания.


***

Движение общества от надежд на свободу и процветание к потере человеческого облика и крайним формам озверения произошло со скоростью падения в бездну. Распад проник во все области человеческой жизнедеятельности и до неузнаваемости исказил ее. Специалист в любой сфере гуманитарного и социального знания — будь то историк или социолог, политолог или экономист, демограф или эпидемиолог, криминалист или статистик, педагог или юрист, — анализируя различные явления российской жизни в целом или в региональном масштабе, столкнется с очевидной катастрофичностью процессов на территории бывшей Российской империи в 1917-1922 гг.

Наполняя содержанием первую часть книги, я еще раз убедился, насколько искусственным является конструирование исторического исследования и как много искусства оно требует. «Встраивая» материал в композицию мультиперспективного научного труда, приходилось постоянно задаваться вопросом, принадлежит ли та или иная информация к этой части книги, на месте ли она оказалась. Мучаясь этим вопросом, я решил ограничиться здесь преимущественно теми обобщенными данными, которые были известны современникам-профессионалам различных областей изучения общества и манипулирования им — от политиков до статистиков — и составили основу для анализа и интерпретационных конструкций последующих поколений исследователей, прежде всего историков, то есть сведениями, недоступными большинству современников описываемых событий. Неизбежным следствием такого самоограничения явилась повышенная концентрация количественных данных, скупо дополненных отдельными иллюстрациями. Фрагментарный характер собранных сведений, значительная часть которых, особенно помещенных в третьей главе, извлечена из архивных источников и публицистики того времени, обнажает многочисленные пробелы в историографии русской революции. Достаточно взглянуть на справочный аппарат глав 1.1-1.3, чтобы убедиться, что политической истории революции, гражданской войны и перехода от «военного коммунизма» к НЭПу на Урале историки уделили значительно больше внимания, чем экономической, а социальная история русской революции в регионе пока не написана. Многие темы здесь лишь эскизно намечены. Каждая из них представляет самостоятельный интерес и готовит немалые трудности на увлекательном исследовательском пути, а потому не под силу одному историку. Каждая из них продолжает ждать своих исследователей.

Восстановив общие контуры развивавшихся событий и протекавших процессов, необходимо обратиться теперь от знаний профессионалов к знанию многих — тех обычных, чаще всего безымянных людей, которые непосредственно видели и переживали происходившее; тех, кто жил повседневными заботами, работал, занимался поисками пропитания, отдыхал, радовался и страдал посреди разворачивающейся трагедии. Другими словами, пора шагнуть из рабочего кабинета в будни революционных лет.



Загрузка...