2. Великие потрясения (Взгляд из опасной близости)

«Мы находимся, если взглянуть земным глазом, в положении железнодорожных пассажиров, которые потерпели аварию в длинном туннеле, и именно в таком месте, где свет его начала уже не виден, а свет конца настолько слаб, что глаз должен постоянно искать его и постоянно теряет, так что в существование начала и конца едва верится. Вокруг же нас — из-за смятения чувств или сверхчувствительности — лишь чудовища и, в зависимости от настроения или поврежденности каждого, восхитительная или изнуряющая калейдоскопическая игра. Что мне делать? или: для чего мне это делать? — вопросы не этих мест».

Ф. Кафка

«Читать книги по истории революции приятнее, чем переживать революции».

Н.А. Бердяев.

2.1. Неизвестная революция: 1917 год глазами обывателя

«Это небывалое, это чудо истории, это откровение ахнуто в самую гущу продолжающейся обыденщины, без внимания к ее ходу. Оно начато не с начала, а с середины, без наперед подобранных сроков, в первые подвернувшиеся будни, в самый разгар курсирующих по городу трамваев».

Б.Л. Пастернак.


О русской революции, особенно о 1917 г., написано такое количество литературы, что выбор названия этой главы может вызвать недоумение и показаться нескромным. Действительно, что еще неизвестно о событиях, которые расписаны чуть ли не по часам?... Сколь бы провокационным не показалось определение революции 1917 г. как «неизвестной», оно имеет, однако, не метафорический, а буквальный смысл. Вернее, несколько смыслов. Во-первых, речь пойдет здесь о революции не из перспективы крупных политиков и знаменитых образованных ее современников, видных участников и маститых экспертов. Внимание будет сфокусировано на жизни во время революции обычных, ничем не выдающихся людей. Эта тема пока не прописана и, следовательно, революция в таком ракурсе остается почти неизвестной. Во-вторых, события в столицах для провинциального населения — особенно сельского — оставались большей частью неизвестной величиной: сведения о них приходили в отдельные уголки страны с опозданием, и, проходя через десятки рук, приобретали фантастические черты. В-третьих, шаблонная подгонка процессов 1917 г. под схему поступательного роста влияния

большевиков во всероссийском масштабе до предела упрощает и спрямляет процессы, шедшие в отдельных регионах, и придает динамике развития событий фаталистическое звучание. Между тем, факторы радикализации русской революции не сводились к неизбежному успеху или неуспеху тех или иных политических сил: ее будущее из 1917 г. представлялось более чем туманным, перспективы ее были неизвестны.


Накануне революции: видимое спокойствие и очевидные проблемы.

1917 г. начался на уральской периферии Российской империи, как любой другой: люди работали и отдыхали, женились и рожали детей, обменивались новостями и умирали в собственной постели. Благодаря счастливому неведению своего будущего, они жили привычной жизнью, с обычными радостями, огорчениями и заботами. Ничто, казалось бы, не предвещало скорого и неумолимого приближения грандиозной катастрофы, которая перепашет и исковеркает миллионы человеческих судеб. Жизнь шла своим чередом.

К войне, которая длилась вот уже два с половиной года, все привыкли, она не будоражила более сенсационными сообщениями, не вдохновляла на патриотическое единение. От однообразия будней спасали всевозможные развлечения, степень разнообразия и эстетический уровень которых зависел от культурной принадлежности и возможностей каждого. Вятское общество по-прежнему посещало городской театр, который за январь 1917 г. дал дюжину представлений, делая время от времени полные сборы. Публика попроще посещала кинотеатры (именовавшиеся современниками новомодным словом «электротеатры») «Прогресс», «Одеон» и «Колизей», в которых в зависимости от художественных пристрастий можно было посмотреть киноленту «Ястребиное гнездо», драму в трех частях «Хороши только первые робкие встречи», комедию-фарс «Муж, шансонетка, жена и банкир» или экранизацию пошловатого лубка «Ванька Ключник — злой разлучник». В Перми к услугам горожан были городской театр, художественный театр «Мираж», электротеатры «Заря» и «Луч», кафе-театр «Колибри». В уездном Екатеринбурге вкусы образованной публики были более изысканны. Городской театр имел в своем репертуаре за январь-февраль 1917 г. два с половиной десятка опер П.И. Чайковского и М.И. Глинки, Г.М. Римского-Корсакова и А.П. Бородина, Ж. Бизе и Д. Верди, Ф.Ж. Галеви и Д. Мейербера, Д. Пучини и Ш. Гуно, А.Г. Рубинштейна и Р. Планкетта, Ж. Оффенбаха и Э.Ф. Направника. Менее утонченные ценители прекрасного обходились посещением кинематографов «Лоранж» и «Художественный театр». В Оренбурге приличное общество татаро-башкирского происхождения посещало мусульманский театр, а для русских зрителей давал представления городской театр, специализацию которого составляли драмы, миниатюры, детские спектакли. Случались и гастроли театральных знаменитостей. После закрытия театрального сезона в городском театре в течение двух недель в конце февраля-начале марта с двенадцатью спектаклями выступала труппа Варшавского русского театра М. Арнольдова. Досуг обывателя услаждали цирк и кинотеатры «Фурор», «Олимп», «Аполло», «Кино-Паллас» и «Люкс». Всего два кинотеатра — «Луч» и «Люкс» — могли посещать челябинские зрители. В четырех кинотеатрах — «Художественный театр», «Искусство», «Фурор» и «Заря» — отдыхала уфимская публика.

В уездном захолустье и сельской местности развлечения населения были непритязательны. Празднование Рождества и святок, как и в довоенное время, несмотря на введение в 1914 г. сухого закона, сопровождалось пьяным разгулом и кулачными боями. Златоуст — один из уездных центров Уфимской губернии — в первый день Рождества накануне 1917 г. представлял собой картину, привычную с предвоенных лет:

«...беспрерывно то справа, то слева на склонах гор слышатся душераздирающие крики — то дикая несвязная пьяная песня, то неистовый нечеловеческий крик дерущихся, то на розвальнях гонит пьяная ватага, грозя раздавить прохожих. [...] Это темная часть публики сварила к празднику бражку из скудной выдачи сахара заводоуправлением по три четверти фун[та] на человека. Нет сахара — беда, появился сахар — еще более».[581]

«Пьяные» развлечения в деревне не обходились без азартных игр, принимавших порой драматичный оборот. Из Уржумского уезда Вятской губернии в январе 1917 г. сообщалось, что карточная игра «...ведется здесь исстари, но ныне приняла огромные размеры: играют старики, пожилые и ребята. Частенько игра оканчивается дракой, увечьем и даже убийством».[582] В начале января, как сообщалось в этом же репортаже, в деревне Гари Уржумского уезда был убит выигравший в карты пожилой мужчина, за что к суду было привлечено восемь человек. В селе Вольно-Сухарево Уфимского уезда празднование масленицы сопровождалось массовым пьянством. Одурманенные алкоголем толпы горланили песни и безобразничали.[583]

Повальное увлечение горячительными напитками не миновало и городских жителей, причем не только из низших классов. В условиях запрета на вольную торговлю спиртным в городах укоренилось употребление денатурированного спирта, получившего в обиходе ласковое название «денатурка». Ею угощали гостей даже в приличных компаниях, где собирались люди с высшим образованием. В Оренбурге празднование Рождества в конце 1916 г. с «денатуркой» закончилось отравлениями.[584]

За внешним спокойствием повседневной жизни, нарушаемым лишь пьяным весельем городских и сельских обывателей да хулиганскими выходками подростков, все с большей отчетливостью маячили грозные предвестники продовольственного кризиса, ложившиеся на плечи «маленького человека» тяжким грузом ежедневных забот.

В Вятке и уездных центрах Вятской губернии, где положение с продовольствием зимой 1916-1917 гг. было лучше, чем во многих городах Центральной России, население начинало, тем не менее, испытывать на себе сложности со снабжением. В начале января 1917 г. фунт черного хлеба стоил уже 6 к., белого — 10 к. На рынке можно было приобрести четверть молока за 1 р., фунт творога — за 20 к., сметаны — за 55 к., постного масла — за 2 р. 10 к., десяток яиц — за 60 к., пуд картофеля — за 1 р. [585] Помимо того, что цены были в среднем в три раза выше довоенных, подвоз продовольствия не отличался стабильностью. Привоз молочных продуктов в начале января был ограничен, дрова то исчезали с рынка, то появлялись в изобилии — по 7-11 р. за воз, 26-27 р. за сажень.[586] Активность рынка была скована сильными морозами: в январе температура воздуха держалась днем на уровне 23° по Реомюру, ночью — 27° (-30-35° С).

Сахар распределялся по карточкам: их выдавали в начале января из расчета фунт в месяц на человека. Государственные продовольственные организации работали со сбоем: так, население слободы Кукарка получало сахарные порции с двухмесячным опозданием.

Во второй половине января начались перебои с подвозом самого необходимого — муки. В Кукарку, славившуюся в прежние времена хлебным рынком, ржаная мука в отдельные базарные дни вообще на доставлялась. Ее можно было купить только в соседних деревнях по вольной цене: пуд стоил от 2 р. 20 к. до 2 р. 70 к., а в самой слободе — до 3 р. 20 к. Яровая мука была еще дороже — от 3 р. 10 к. до 3 р. 80 к. за пуд. В результате покупка фунта черного хлеба обходилась обывателю в 6-7 к., сеянки — 10 к., белого хлеба первого сорта — 18 к., второго — 16 к., третьего — 10 к. В Вятке в последней декаде января пуд муки на рынке стоил 3 р. 50 к. [587]

Большинство городских жителей вынуждено было совершать покупки в городских лавках, расценки в которых регулировались городскими властями с ориентацией на твердые государственные цены. Для обывателя это оборачивалось ощутимыми неудобствами, на которые горожане постоянно жаловались в местную печать:

«Весь почти хлеб, особенно белый..., покупается крестьянами, которые приезжают в хороших тулупах и валенках и стараются быть всегда впереди, а городские жители в плохоньких одежонках никак не могут пройти не то что в первую очередь, а и для того, чтобы погреться в лавке, и вот стоишь и мерзнешь иногда часа два-три и не дождешься хлеба, т.к. часто его не хватает для города, потому что крестьянам дают по четыре-пять караваев хлеба, в особенности белого».[588]

Нехватка хлеба в вятских городских лавках вызывалась не местными обстоятельствами, а общероссийской снабженческой ситуацией. Из-за транспортного кризиса Вятка, как и другие города, получала меньше продовольствия, чем планировалось: в январе вместо пяти вагонов муки был получен только один, вследствие чего городская хлебопекарня вместо 800 пудов хлеба в день выпекала в два раза меньше.

Население, испытывая дефицит продовольствия, негодовало и на крестьян, и на снабженческие организации, и на торговцев. Состоявшееся в Слободском 24 января продовольственное совещание приняло решение ввиду отсутствия крупчатки — самой высококачественной муки — осмотреть торговые склады местных купцов, которых подозревали в утайке хлебных запасов в спекулятивных целях. Найденное подлежало реквизиции. У одного из торговцев на самом деле было найдено 900 пудов муки, у другого — еще больше. Горожан будоражили слухи, что «у некоторых торговцев запасы товаров хранятся в подвалах подгородных деревень».[589]

Губернский центр в начале февраля был охвачен «крупчаточной паникой»: в городе не было крупчатки, что приводило обывателя в волнение. Власти и местная пресса пытались успокоить горожан, сообщая, что местные фирмы получили накладные на 50 вагонов муки, получение которых ожидается в самое непродолжительное время.[590]

Однако в течение февраля положение с продовольствием только ухудшилось. В Вятке в связи с приближающейся масленицей толпы людей образовывали «мучные хвосты». Наплыв желающих получить к празднику пуд крупчатки вызывал многочасовые стояния в очередях и давку, оканчивающуюся порой увечьями. Средства массовой информации по мере сил старались примирить население с этими неудобствами, напоминая, что во многих городах России хлеб уже давно выдается в ограниченных размерах, фунтами, по карточкам: «вятчане еще находятся в лучших условиях, чем многие другие, и с некоторыми неудобствами при получении муки приходится мириться...». [591] Однако уже в середине февраля было объявлено, что хлеб будет продаваться не более чем по 10 фунтов в одни руки по цене 7 к. за фунт черного и 10 к. за фунт белого.

Дефицит отдельных продуктов питания ощущался и в уездных городах. В Уржуме из продажи исчезло конопляное масло, которое в последнее время стали продавать по 80 к. за «мерку» — не на вес, а на объем. Наблюдательные жители городка, привыкшие за годы войны к дорожанию продуктов и нерегулярности их поставки, восприняли появление мерки как недобрый знак:

«"Мерка" в Уржуме всегда является предвестником того, что в городе скоро не будет того или иного продукта. Сначала обыкновенно быстро растет цена на тот или иной продукт, но продают его в лавках все-таки на вес; потом с фунта веса переходят на "мерку", так как в "мерке" этот фунт всегда выходит меньше, — такой прием торговцев тоже своего рода повышение цены...».[592]

Ежемесячное получение сахара по карточкам в Уржуме создавало очереди и вызывало новое явление — появление в них малышей дошкольного возраста: хозяйки, занятые другими заботами, посылали их в «сахарные хвосты».

Цены на хлеб в феврале продолжали ползти вверх. В Кукарке стоимость белого хлеба выросла до 40 к. за фунт. В Орлове подвоза ржи почти не было, и в случае удачи ее можно было купить по 4-4,2 р. за пуд. В северных волостях Орловского уезда ее цена перевалила за 5-рублевый рубеж.[593]

Не лучше обстояло дело с продовольствием и на Среднем Урале. В Пермском уезде в декабре 1916 г. пуд пшеницы стоил 2 р. 80 к., ржи — 2 р. 60 к., пшеничной, ржаной муки и крупчатки, соответственно, — 3 р. 25 к., 3 р. и 4 р. 40 к. — 6 р. 20 к. В губернском центре цены на муку были выше: ржаная мука стоила 3 р. 25 к., пшеничная — 3 р. 80 к. Наиболее ценная крупчатка, правда, была дешевле. Ее цена колебалась от 3 р. 30 к. до 4 р. 30 к. Несмотря на дороговизну, эти цены были для обывателя приемлемы: поденная плата в городе составляла от 2 р. 75 к. для мужчины (при использовании своей лошади — 6 р.), до 1 р. 15 к. для женщины, в уезде — от 2 р. 80 к. (с лошадью — 5 р. 75 к.) до 95 к. [594] Проблема заключалась не столько в ценах, сколько в нехватке продуктов. Хотя черный хлеб в Перми стоил от 7 к. за фунт в городских лавках до 9-10 к. в частных, его катастрофически не хватало. Баранки, которые могли долго храниться, становились большой редкостью и раскупались на Черном рынке Перми пудами по цене 10,5 р. за пуд и 25-30 к. за фунт — в четыре раза дороже, чем до войны.[595] Призы во время благотворительной лотереи в начале января 1917 г. в Перми свидетельствовали, по мнению автора одного из репортажей, о деформации шкалы ценностей у местной «чистой» публики:

«Мешок крупчатки, голова сахару, воз березовых дров — вот приманки, которые показывались в перспективе при устройстве лотереи в пользу разных благотворительных учреждений, и приманка действовала. Комментарии тут, полагаю, излишни».[596]

Рационирование дефицитных продуктов не снимало остроту продовольственного вопроса. Так, в Камышлове в связи с «сахарными хвостами» у колониальных магазинов были введены карточки на получение сахара. Однако пока собирался статистический материал для их выдачи, «потребитель сидел без сахара и пил чай с одним "представлением" о нем». В начале 1917 г. камышловский обыватель оказался в столь же отчаянном положении относительно снабжения его мукой.[597]

Размывался рынок и других продуктов. В конце января в Екатеринбурге, где морозы достигали 38-42°С, образовывались длинные очереди у мясных лавок. Исчез чай, который в европейских раннеиндустриальных обществах компенсировал низшим классам общества скудость рациона питания. Это болезненно сказывалось на структуре питания социально слабых слоев населения Урала. Как отмечала екатеринбургская пресса, «в последнее время для беднейших классов населения чай сделался продуктом необходимым, как одно из главных средств питания, и назревающий чайный кризис будет для этих классов особенно тяжел».[598] В Шадринске — в центре одного из самых хлеборобных уездов Пермской губернии — в феврале 1917 г. начал ощущаться недостаток крупчатки. В начале месяца в трех магазинах города ее не было вовсе, а «в единственном магазине, где имелась мука..., творилось нечто невообразимое, благодаря наплыву покупателей».[599] В Екатеринбурге с 1 февраля были введены хлебные карточки, по которым в месяц полагалось 20 фунтов крупчатки и 30 фунтов простой муки на человека. Носились слухи о сокращении и этой порции. С 20 февраля сахар отпускался в лавках только по фунту. В Камышлове государственные хлебозаготовки по твердым ценам привели к тому, что «местный рынок постепенно утратил присущий ему характер оживленности и опустел совершенно».[600]

Продовольственные сложности не обошли стороной даже обильное прежде Оренбуржье. В первой декаде января 1917 г. в городских лавках Оренбурга не было муки, пшеница поступала на хлебный рынок в ничтожном, по сравнению с «добрыми старыми временами», количестве нескольких десятков возов. На базаре преобладала мука-сеянка ценой в 3,8-4 р. пуд. «Ржи, овса, ячменя, проса и семян на привозе совершенно нет», — сообщала «Оренбургская жизнь» 12 января. К тому же торговцы повысили в эти дни цену мяса до 40 к. за фунт: при твердой цене на пуд мяса 11 р. 28 к. это вздорожание означало, что обязательные расценки были превышены на 4 р. 72 к. [601] И все же Оренбургская губерния имела более крупные запасы продовольствия, чем другие губернии Урала. Нормированные порции сахара здесь были щедрее — 2,5 фунта в месяц на человека, — а надвигавшийся на Оренбург в начале января хлебный кризис к середине месяца, как казалось, миновал: зерно появилось в достаточном количестве, на привозе ежедневно скапливалось по 100-150 возов пшеницы. Фактические цены были несколько выше твердых из-за прибавки к ним стоимости провоза. Русская мука стоила в Оренбурге 13 января 1917 г. 2 р. 75 к. - 2р. 78 к. за пуд при твердой цене 2 р. 29 к. Цена пуда сеянки доходила до 3,8-4 р. [602]

Однако рынок Оренбуржья не был устойчивым. Из-за снежных заносов во второй половине января стали учащаться опоздания товарных поездов с грузами, а крестьянский подвоз хлеба вновь начал сокращаться. В условиях дефицита сахара и яиц оренбургский полицмейстер запретил изготовление сдобы, пирожных, тортов, бисквитов и сладких сухарей. Пекари стали подвергаться штрафам за изготовление сдобы и выпечку булок весом менее 5/8 фунта.[603] Однако штрафные санкции были не в состоянии ни восполнить нехватку хлеба, ни остановить рост цен. Мука на хлебном рынке вздорожала до 3,8-3, 95 р. за пуд, пекари повысили цену фунта хлеба с 6 до 7 к.

В январе министерство продовольствия на 25% повысило закупочные цены на мясо для поставок в армию. На жизни горожан эта мера немедленно сказалась самым неблагоприятным образом и вызвала растерянность местных продовольственных органов. 28 января было созвано экстренное собрание мясной комиссии и мясоторговцев:

«Новое повышение цены на мясо и скот застало мясную комиссию врасплох. Повышения цены в таких громадных размерах никто не ожидал.

Вопрос вызвал продолжительные прения, причем большинство указывало, что переходить сразу от 40 к. на 50 к. неудобно.

Ввиду этого комиссия признала необходимым к будущей неделе подготовить население путем объявлений в газетах и расклейкой плакатов, что повышение цены на мясо исходит не от местных условий, а от распоряжения министерства».[604]

В феврале продовольственная ситуация обострилась: цены на яйца к концу месяца были взвинчены до «неимоверных размеров» (1 р. 40 к. за десяток), подвоз хлеба иссяк — на рынке можно было увидеть не более 10-15 возов.[605] Большие нарекания жителей вызывали порядки в распределении сахара. Он отпускался только в городских лавках и официально должен был выдаваться с 14 до 17 часов. На самом же деле лавки открывались на час позже, а отпуск сахара производился крайне медленно: за два часа его могли получить не более 20-30 человек. Один из горожан, А. Гарлицкий, написал по этому поводу письмо в редакцию «Оренбургской жизни», в котором нарисовал живописную картинку распределения нормированного продукта:

«Я три дня утром и вечером выстаивал на более чем двадцатигр[адусном] морозе, в конце концов еле попал в помещение городской лавки, и то благодаря исключительно любезности полиции, потому что более сильные отталкивают более слабых. После трехдневных мучений получил сахар-песок в городской лавке вблизи Биржевой гостиницы, сильно подмоченный водою».[606]

Подобный ажиотаж вокруг продовольственной проблемы наблюдался и в уездном Челябинске. В январе 1917 г. окончился срок продовольственных карточек, выданных на полгода. К этому времени привычными стали «хвосты» за рационированными товарами:

«Со времени установления здесь карточной системы на получение предметов первой необходимости в первых числах каждого месяца замечается громадное скопление публики у продовольственных магазинов, которая стремится возможно скорее получить по карточкам разные продукты».[607]

Аресты за искусственное повышение цен на продовольствие на срок от недели до месяца не помогали — жизнь продолжала дорожать. Всего несколько месяцев назад сливочное масло было в изобилии по цене 50-60 к. за фунт; в конце января его стоимость поднялась до 1,8-2 р., причем и за эти деньги достать его было невозможно. С введением карточек на мясо в начале февраля говядина совершенно исчезла из мясных лавок. Можно было купить лишь свинину и баранину, при этом в лавках были в изобилии выставлены коровьи головы и ноги ценой 30 к. за фунт (12 р. за пуд). К концу февраля исчезла местная ржаная мука, а привозная поднялась в цене до 7 к. за фунт.[608]

Сложной была продовольственная ситуация и в Уфимской губернии. Уфа в начале января осталась без крупчатки, а в Стерлитамаке по распоряжению городской управы мука выдавалась по 20 фунтов на человека. Из-за сильных морозов — до 26°С, заставивших прекратить в середине января занятия в школах, подвоз продуктов в губернский центр был ограничен. Базарные цены стояли примерно на одном уровне с ценами в других уральских губерниях и, как и везде, «крепчали» с каждой неделей. С 18 января по 10 февраля цена пуда пшеничной муки повысилась с 4 до 7 р., фунта сметаны — с 50 до 70 к. [609]

Параллельно с ростом цен товарный рынок сжимался. Ярмарка в Уфе в конце января 1917 г. не имела ничего общего с дореволюционной:

«Открылась ярмарка... Собственно — вернее, балаганы на ярмарочной площади: торговли почти нет, если не считать десяток незначительных убогих лавчонок, преимущественно с галантереей и, вероятно, местных. Где-то на Центральной открылся еще убогий зверинец, который заслуживает внимания со стороны общества покровительства животных и полиции... Вот и вся — некогда знаменитая в местном крае, — Уфимская ярмарка».[610]

Сахар, которого в вольной продаже не было, продавался из-под полы на вокзале, где железнодорожные служащие предлагали его по 2 р. за фунт. С предложением купить сахар они ходили также по домам обывателей.[611]

В связи с вздорожанием жизни и нехваткой продуктов питания в Уфе в 1916 - начале 1917 г. были введены карточки на ряд из них. К концу января 1917 г. горожане привыкли к белым, желтым, синим и красным карточкам, на основании которых они могли купить по твердой цене ржаную муку, крупу, сахар. Зависимость от системы централизованного распределения продовольствия не обходилась, однако, для покупателей без морального ущерба. Горожане жаловались, что продавцы в городских лавках издеваются над ними, пользуясь их беззащитностью. Так, в одной из лавок Уфы приказчица отказалась отпустить одной из покупательниц сахар, якобы по причине просроченной карточки. Женщина смогла получить законную порцию лишь после того, как в дело вмешался старший приказчик.[612]

В дефиците оказались не только продукты питания, но и лекарства. В то время как в городе были зарегистрированы случаи брюшного и возвратного тифа, вспышка гриппа и малярии, спекулятивные цены на аспирин были в 3,5 раза выше, чем на складе земства (180 р. против 53 р. за фунт), на камфору — в 3,6 раза (8,2 р. против 2,3 р.), на хлороформ — более чем в 8 раз (18,2 р. вместо 2,24 р.).[613]

Власти, как могли, пытались сдерживать рост цен и побороть спекуляцию. За повышение цен на предметы первой необходимости, изготовление и хранение кислушки (браги) в январе 1917 г. в Уфе были подвергнуты штрафам от 3 до 300 р. и аресту от трех дней до месяца не менее 46 торговцев, в феврале — не менее 42.[614] Ничто, однако, не помогало — остановить повышение цен и спекулятивные махинации было невозможно.

Неизбежным спутником нарушения привычного ритма и удорожания жизни стал рост преступности. Наряду с незаконным повышением цен, спекуляцией государственным и муниципальным имуществом и нелегальным производством и хранением алкоголя участились случаи краж, делая и без того убогие будни еще менее защищенными. Из Слободского Вятской губернии в феврале 1917 г. сообщали:

«Кражи в городе участились: воруют ночью, воруют днем, и из частных квартир, и из общественных мест. [...] Жители, чтобы обезопасить свое имущество от расхищения, собираются ставить американские капканы и запираться патентованными замками».[615]

Наиболее благоприятную среду для карманных воров представляли места скопления людей. В пермской почтово-телеграфной конторе при входе в нижний этаж были развешаны плакаты-объявления с предостережениями публики: «Рекомендуется охранить карманы от воров ввиду неоднократных случаев краж». Автор заметки в последний номер органа царской губернской администрации полагал, что такие объявления были бы полезны и в других местах скопления горожан.[616]

Во время войны, в результате сокращения рынка промышленной продукции массового спроса и нарушения нормальной циркуляции товаров, российский город оказался заложником деревни. Последняя с трудом мирилась с введенной государством хлебной монополией, с твердыми ценами и обязательными поставками для обеспечения армии. Участились случаи открытого проявления недовольства, которое наиболее активно демонстрировали крестьянки — жены мобилизованных в армию, ставшие фактически самостоятельными хозяйками, с которыми община должна была считаться. Автор одной из корреспонденций из Чепецкой волости Вятского уезда в январе 1917 г. так описал их настроения:

«В последнее время часто приходится наблюдать, как наши солдатки, собираясь на сходки в волостное правление, по-своему истолковывают текущие события. Наступившая реквизиция овса стала излюбленной темой для их толков и предположений:

— Кто виноват в этом? — кричали они. — Старшина! Сменим старшину! Нам не нужно тех людей, которые не знают того, что делают! Зачем он расписался, что доставит овес, кого он спросил?» [617]

Более распространенным способом избежать государственных поставок, с которым власти тщетно боролись, являлось тайное изготовление и незаконная продажа алкогольных напитков. Так, в Уржумском уезде, по мнению очевидцев, с началом войны и введением сухого закона «...как будто деревня протрезвилась, но ненадолго»:

«Благодаря изобилию сахара, скоро начали варить домашним способом пьяное вино, брагу. Брага имела крепость до двадцати-тридцати градусов и любители ее одурманивали себя ею, как казенным вином. Для того, чтобы брага получилась крепче, в состав ее клали хмелю, дрожжей, изюму, мятных лепешек, гвоздики, сахару, ханжи, и проч. и проч. Когда же на покупку сахара ввели карточки, бражковарение прекратилось. Кажется, что настала пора тихой, трезвенной жизни.

Но ведь всякий знает, что хлеб всему голова, что хлеб ныне есть, а, следовательно, почему бы из хлеба не сварить кумышки (кумышка — водка домашнего производства).

Понаделали трубок медных, жестяных, и даже прибрали дула от старых ружей, все это приспособили так, что стали получать перегонное вино домашнего производства. Вино это имеет крепость выше сорока градусов, и спрос на него большой, так что курильщики не успевают его курить. Из одного пуда ржаной муки получается одно ведро вина, которое продается за двенадцать руб.»[618]

Эта практика была на Урале распространена повсеместно, включая Оренбуржье, населенное законопослушным казачеством. Бывали случаи, когда изготовление самогона осуществлялось под контролем и даже по указанию местных представителей власти: в поселке Изобильном Оренбургской губернии, например, поселковый атаман Г. Шмелев и волостной писарь В. Неклюдов при распределении прибывшего из Оренбурга в начале января 1917 г. сахара, вместо 1,25 фунта выдавали только по 1 фунту, а остальное раздали кисловарам в обмен на две четверти кислушки с каждого.[619]

Акцизный чиновник К.Н. Теплоухов, по долгу службы занятый борьбой с самогоноварением в Челябинском уезде, в феврале 1917 г., за несколько дней до революции, записал в своем дневнике:

«Случайно получил в товарной конторе любопытное сведение: за прошлый год в с. Куртамыш отправлено 900 пуд[ов] хмеля — он идет в небольшом количестве на бражку и на дрожжи для самогонки.

Сколько же изготовлялось самогонки!!» [620]

Было бы, однако, большим упрощением полагать, что деревня накануне революции лишь веселилась да роскошествовала. Крестьянские будни были полны тягот и проблем. Выполнение государственных поставок хлеба по твердым ценам, особенно в не очень урожайном 1916 г., значило для крестьян работать себе в убыток. Например, в селе Ратовка Оренбургского уезда вспашка одной десятины стоила 20 р., бороньба с севом — 20 р., возка и уборка — 20 р., молотьба — 8 р., аренда земли — 45 р. Таким образом, себестоимость хлеба, собранного с десятины, составляла 113 р. Между тем, в 1916 г. с десятины был снят урожай всего около 50 пудов. Это означало, что при продаже хлеба государству по казенной цене 2 р. 29 к. крестьянин выручал с десятины всего 1,5 р. Неудивительно, что в условиях инфляции селяне по мере сил сопротивлялись твердым ценам на хлеб: в феврале 1917 г. аршин самого простого сукна стоил 10 р., ситца — 70 к. Фунт конфет, популярность которых при нехватке сахара росла, до войны стоил 30 к., в феврале 1917 г. — 2,5 р. — дороже, чем пуд хлеба по твердым ценам. Поэтому крестьяне предпочитали не вывозить муку на базар, а продавать перекупщикам по 3-4 р. [621]

Небогатый урожай 1916 г. вызвал дефицит высококачественной муки не только в городе, но и в деревне. Мучной кризис начал ощущаться зимой 1916-1917 гг. В селе Вольно-Сухарево Уфимского уезда из-за отсутствия крупчатки в январе 1917 г. просфоры для церковного ритуала изготовляли из простой пшеничной муки.[622]

Остро ощущался недостаток продуктов питания, не производимых деревней, прежде всего — сахара. В январе в Вятскую губернскую кассу мелкого кредита все чаще стали обращаться крестьяне с просьбой отпустить 5-10 фунтов сахара на свадьбу. Просители были вооружены удостоверениями волостных правлений о предстоящем бракосочетании. Однако их усилия были тщетны — просьбы встречались отказом, так как касса не торговала в розницу.[623]

Жизнь обитателей города и деревни становилась все сложнее, будущее — проблематичнее. Спокойное течение будней становилось иллюзией, за которой прятались все более ощутимые проблемы.


Праздник на бочке с порохом.

В обстановке глухого недовольства ненадежностью существования слухи о революции в Петрограде вызвали в провинции радостное возбуждение. Напряженное ожидание перемен к лучшему разрядилось всеобщим вздохом облегчения по поводу того, что неизбежно должно было произойти и случилось словно бы само собой, без усилий со стороны населения:

«...для огромной русской провинции не было, собственно, революции, а было нечто более величественное, в мире человеческом еще небывалое, было явление свободы.

Можно сказать, "явочным порядком" пришла в провинцию свобода».[624]

Реакция губернских властей на новости о переменах в столице была пассивной и более чем вялой. В Вятку тревожные слухи были завезены частными приезжими еще 25 февраля, но первое официальное сообщение в печати, восторженно встреченное горожанами, было опубликовано лишь 4 марта. Никакого сопротивления со стороны местной администрации ликвидация монархии не встретила. В условиях затянувшейся неудачной войны, неустойчивости жизни и глухого ропота подданных перемены были желательны и могли означать поворот к лучшему. Главным условием для плодотворных изменений казалось сохранение порядка. На следующий день после первого сообщения о смене власти в Петрограде вятский губернатор Н.А. Руднев в приказе №41, ссылаясь на манифест Михаила Александровича от 3 марта, сообщил, что монархия, строго говоря, не ликвидирована и император, отрекшийся от престола, примет власть только по воле народа, выраженной через Учредительное собрание. До тех пор население и государственные учреждения призывались к беспрекословному подчинению Временному правительству: «Ввиду изложенного предлагаю всем чинам подведомственных мне правительственных учреждений губернии подчиняться Временному правительству и безусловно выполнять все его требования и распоряжения».[625]

Сохранение спокойствия и поддержание порядка воспринимались в качестве главной задачи и новой властью, сменившей явочным порядком старую администрацию. Одновременно с распространением приказа уже утратившего власть губернатора 8 марта новоиспеченный Исполнительный комитет по охране г. Вятки выступил с требованием сохранения порядка и уплаты налогов, призвал не поддаваться провокационным слухам и пригрозил «самыми крайними строгими мерами» за бражковарение, продажу или бесплатный отпуск браги.[626]

Жители Перми, открыв местный официоз от 1 марта 1917 г., могли прочесть на вложенном в него отдельном оттиске составленное высокопарным слогом объявление вице-губернатора:

«Ввиду переживаемых событий призываю население сохранять полный порядок и спокойствие, особенно необходимые в годину тяжелых испытаний, когда требуется все силы родины обратить для работы на оборону государства.

Предупреждаю, что изданные Главноначальствующим для жителей Пермской губернии обязательные постановления о воспрещении сборищ и сходов, а также о воспрещении распространения слухов, возбуждающих общественную тревогу, остаются в силе и виновные в неисполнении этих постановлений будут подвергаться строжайшему административному взысканию, а всякие незаконные сборища и уличные сходки допустимы не будут.

За Губернатора, Вице-Губернатор, Уполномоченный по чрезвычайной охране Лыщинский-Троекуров 1 марта 1917 г.»[627]

В течении первой декады марта сведения о революции распространились по губернским и уездным центрам Урала. Оживленная реакция публики на эту новость диссонировала с бесцветностью позиции местных официальных сфер. Состояние радостного ожидания охватило горожан. Все было неясно, но возбуждало светлые надежды. Смятенное настроение публики на Урале, куда столичные газеты в январе-феврале приходили нерегулярно и с задержкой на два-три дня из-за небывалых снежных заносов и опоздания поездов, ярко запечатлено в редакционном обращении «Оренбургской жизни» за 3 марта:

«Город полон слухов. Редакция осаждается... Трезвонит телефон беспрерывно... Все вопросы:

— Что случилось? Новое министерство? Временное правительство? Правда ли?

Наш ответ один:

— С утра 1 марта мы не имеем никаких телеграмм, даже сообщений из штаба Верховного главнокомандующего, ничего, кроме частных сведений...»

В головах людей причудливо смешались радостное возбуждение и смутное сомнение, фаталистические настроения и чувство сопричастности происходящему:

«Мы в Оренбурге сегодня, как на необитаемом острове. Масса слухов... Что-то где-то произошло, очень важное, произошло то, чего жаждет вся мыслящая Россия, что приведет нас к победе над врагом, но верно ли это? Быть может, утка, сплетня, провокация? Телефон молчит, как загадочный сфинкс... Говорят, телеграммы есть, но их не выдают адресатам. Все возможно... Кто-то о чем-то совещается... Думают, гадают, пустить или не пустить нос по ветру, и по какому направлению?

Инстинкт нам подсказывает, что все не только возможно, но вероятно, что таков был ход событий.

Без этого было нельзя и если все это подтвердится, надо облегченно сказать:

— Все это только к лучшему».[628]

Все пришло в движение и начало организовываться. Как грибы после дождя, стали возникать десятки партийных, профессиональных, национальных и любительских объединений. Организационный порыв охватил и подрастающее поколение. В Вятке 5 марта в губернской земской управе состоялось общее собрание учеников старших классов средних учебных заведений — гимназий, коммерческого и реального училищ — и студентов. На повестке дня стояло «1) отношение учащихся к моменту и 2) организация учащихся, сообразно потребностям времени».[629] Через неделю инициативу учеников поддержали педагоги, приняв решение об организации союза с целью создания «свободной, самоопределяющейся школы с выборным началом».[630]

Воодушевление плескалось через край:

«Екатеринбург стал неузнаваем.

Везде — и в общественных, и в правительственных учреждениях, и в конторах, и за прилавками, и на улицах города — везде живут одним, везде оживленно комментируют последние события, жадно ловят сенсационную злобу дня, телеграммы и газеты, местные и столичные, — берутся с боя, нарасхват.

Страстно дебатируются вопросы дня, — и внешняя политика, и война, и знаменитая четыреххвостка, и форма правления, и Учредительное собрание, и распоряжения Временного правительства.

Пульс общественной жизни бьется учащенно, жизнь, если так можно выразиться, — "европеизируется".

Жизнь бьет ключом, кипит...».[631]

Стихийно высвободившаяся энергия обрушилась на символы старого порядка. Вятский исполком постановил присвоить вятской публичной библиотеке имени Николая I имя А.И. Герцена.[632] Из зала Челябинской городской думы были удалены портреты всех царствующих особ, начиная с Екатерины II и заканчивая изображениями Николая II и его сына Алексея.[633]

Порой желание рассчитаться с прежним режимом, покончить со старой жизнью выливалось в акции вандализма. В Ирбите 18 апреля солдаты 168-го пехотного полка самочинно свергли памятник Екатерине II, что было расценено властями как «акт грубого самоуправства». В конце мая в Екатеринбурге во время срывания со зданий орлов и медалей Российской империи пострадали гербы Бельгии и Франции, памятные доски с историческими датами основания города, постройки здания государственного банка и т.д. [634]

В революционном ажиотаже больше разрушалось, нежели созидалось. Несмотря на заверения в преданности революции и Временному правительству, были ликвидированы прежние правительственные учреждения, распущены полиция и жандармерия. Их служащих, даже если они не подвергались преследованию и насилию, ждало бесперспективное будущее. Растерянностью и отчаянием дышат строки письма в Петроград супруги помощника челябинского полицмейстера:

«14 марта, 1917, г. Челябинск.

Его превосходительству

Председателю нового строя

Родзянко.

Мой муж, помощник полицмейстера г. Челябинска, остался не удел. В Челябинске рабочий комитет полицию не признает. Я и муж радовались новому правительству, да и кто не радуется? Но теперь мы не знаем, что делать. Мы остались совершенно без средств, жалования, причитающиеся моему мужу за 2 месяца, не выдают, на что же мы будем существовать? Умоляю Ваше Высокопревосходстельство дать моему мужу службу. Вы освободили Россию, освободите и нас от голода, не давайте повода роптать на новый строй. Чем виноваты мы, что раньше существовало правительство во главе с царем? И почему полицейские должны страдать за старый строй? Дайте нам кусок хлеба, и мы будем честно и преданно служить новому правительству и тогда так же, как и все, будем радоваться новой жизни и свободно можем сказать: "Да здравствует свободная Россия и пусть Господь сохранит жизнь председателя новой России".

г. Челябинск

гостиница Дядина

Наталия Иоанновна Де-Гросс-Добровольская».[635]

Разрушение старых институтов управления вкупе с обуявшей россиян эйфорией свободы не снимало, а обостряло прежние проблемы и создавало новые. Стремительными темпами росла преступность. Население Вятки стонало от карманного воровства на рынке:

«Не проходит ни одного торгового дня, чтобы кого-нибудь не обокрали; деньги вытаскивают из карманов, из сумок. На рынке постоянно раздаются слезы и рыдания пострадавших».[636]

В середине мая состоялось соединенное совещание губернского комиссара, президиумов исполнительного комитета и Совета рабочих и солдатских депутатов и других организаций, председателя и прокурора окружного суда по принятию решительных мер борьбы «с все возрастающими кражами и грабежами в гор. Вятке и губернии и других бесчинств».[637] Эффективных мер, однако, изыскать не удавалось. За май 1917 г. только 2-ой частью городской милиции Вятки было зарегистрировано 57 краж.[638]

Расцвету преступности в немалой степени поспособствовало наивное представление населения о сопутствующих революции всеобщем примирении и освобождении. В марте 1917 г. по городам Урала наряду с официальной амнистией прокатилась волна стихийного прощения всех преступников: толпы горожан открывали ворота тюрем, не задумываясь о последствиях, которые в обстановке ликвидации правоохранительных органов не замедлили сказаться. Во второй половине марта Пермский губернский комиссар торопил городского комиссара Екатеринбурга с созданием милиции взамен разогнанной полиции: «Ввиду предстоящих праздников и освобождения по амнистии ныне большого числа уголовных арестантов, озаботьтесь о скорейшем формировании повсеместно милиции и принятии мер к поддержанию полного порядка».[639]

В Челябинске, по воспоминаниям бывшего банковского служащего И.Д. Дмитриева, весной 1917 г. из тюрьмы были выпущены 500-800 уголовных преступников с условием обязательного вступления в армию. Они были переведены в воинские казармы и влиты в 109-й полк. Однако, с первых же дней под прикрытием солдатских шинелей начались ночные кражи и грабежи. Многочисленные шайки орудовали сначала на окраинах города, вблизи казарм, а затем — на всей территории уездного центра. Караульщики, нанятые населением, разбежались. Жители пребывали в панике. Городская управа ничем не могла помочь ввиду отсутствия средств и малочисленности милиции.[640]

Этот опыт не пошел, однако, новым властям впрок, разбиваясь о легкомыслие и радужные умонастроения. В апреле 1917 г. Челябинская городская тюрьма оказалась практически без всякой охраны: рабочие и солдатские депутаты настояли на том, чтобы на Пасху камеры были открыты, а вход в них был бы свободен для всех желающих и без всяких пропусков. В результате посетители, арестанты и надзиратели дружно распивали в камерах «дышничек» (денатурированный спирт).[641]

Со специфической проблемой столкнулись весной 1917 г. власти губернских центров и уездных городов. Изготовление самодельных спиртовых суррогатов и их нелегальная продажа стали принадлежностью городской жизни. К этому бедствию прибавился массовый провоз контрабандного спирта с Дальнего Востока. Обнаружились злоупотребления и бесконтрольное расходование спирта и спиртосодержащих технических веществ из государственных хранилищ. Ни регулярные облавы на тайных изготовителей и спекулянтов вожделенным напитком и сырьем для него, ни создание специальных органов (так, в марте-мае 1917 г. регулярно заседала секция по борьбе с пьянством Екатеринбургского комитета общественной безопасности), ни обращения к врачам с просьбой относиться к выписыванию из аптек спирта и спиртосодержащих лекарств с особой осторожностью, ни воззвания к населению о вреде пьянства не могли остановить тяги к спиртному, спекуляции им и роста преступности. Население, как могло, использовало новую ситуацию для добычи алкоголя любого качества и в любом виде. Размах спекуляции спиртосодержащими суррогатами, которые без всякого учета и в больших количествах отпускались в сапожное производство, заставил исполком общественных организаций г. Слободского еще 12 марта 1917 г. постановить: «Возбудить соответствующее ходатайство о том, чтобы политура продавалась исключительно из казенных лавок тем же порядком, как это существует по отношению к денатурированному спирту».[642]

Однако контроль за расходованием спиртосодержащих веществ через 10 дней после известия о Февральской революции в регионе был уже безвозвратно утрачен. Вятский управляющий акцизными сборами 13 марта 1917 г. с растерянностью и тревогой обращался к губернскому комиссару с вопросом о порядке выдачи разрешений на приобретение крепких напитков для технических надобностей, который надлежало установить заново. Прежде, по закону от 13 октября 1914 г., этим занималась полиция, которой в марте 1917 г. уже не существовало.[643]

Настоящей головной болью для Временного правительства, его губернских комиссаров и общественных организаций стала судьба государственных запасов спиртного. С крахом самодержавия эти вожделенные сокровища враз оказались бесхозными. 13 марта 1917 г. Временное правительство разослало акцизным управляющим циркуляр о необходимости охраны винных складов. Ссылаясь на стратегическое значение спирта для военной промышленности, в том числе для изготовления пороха, новое правительство предусматривало возможность его уничтожения при крайней необходимости по усмотрению местных властей. За этим аргументом скрывался, видимо, другой и не менее важный мотив. Погромы винных складов в столице, которые начались сразу же после Февральской революции и, как показало дальнейшее развитие событий, оказывались грозной реальностью во время каждого политического кризиса, знаменовали тектонические толчки недоверия населения к новой власти и были серьезной опасностью для ее существования.

Информация о мартовском распоряжении Временного правительства достигала его местных представителей спустя многие недели. Так, пермский губернский комиссар только в середине апреля 1917 г. сообщал уездным комиссарам, что «...спирт может подлежать уничтожению лишь в случаях крайней необходимости, признанной местными властями».[644]

Однако с самого начала обнаружилось, что на пути ликвидации спиртных запасов — этих потенциальных источников угрозы новому порядку — стоят трудноразрешимые технические препятствия. Представление о них дает безрезультатное обсуждение этой проблемы Екатеринбургским КОБом в течение апреля-июня 1917 г. Обсуждался вопрос об организации эффективной охраны винного склада, например, с помощью установления сигнализации, а затем, в начале мая, было решено приступить к его немедленной разгрузке во избежание инцидентов. Однако ликвидировать запасы алкоголя — 31611 ведер спирта и 7072 ведра вина (под последним подразумевалось все годное к гастрономическому употреблению спиртное, включая водки и коньяки) — оказалось чрезвычайно сложно. Управление акцизными сборами видело только один способ уничтожения — спуск в канализацию. Секция по борьбе с пьянством представила докладную записку, в которой протестовала против такого метода разрешения проблемы, однако отвергала и альтернативные способы. Будучи спущенной в канализацию, гигантская масса спиртного неизбежно оказалась бы на поверхности, так как часть канализации в центральной зоне города представляла собой открытую канаву. Избежать беспорядочного пьянства населения было бы возможно только при соблюдении трудновыполнимого условия: если бы запасы алкоголя спускались по ночам, порциями, крепость которых при выходе на поверхность не превышала 5°, эта процедура затянулась бы на 17 ночей. Трудно было себе представить, что обслуживающий персонал склада на протяжении этого срока сможет хранить молчание. Однако невозможно было также спустить спирт в колодцы — почвенные воды стояли слишком высоко, а рыть колодцы было трудно и дорого из-за залегания почти на поверхности твердых пород (змеевиков, сланцев). Нереальным было и сжигание — весьма сложная и опасная операция, требующая специальных камер, которых не было. Нежелательным был и спуск спиртного в пруд, расположенный рядом со зданием склада (именно этот вариант и был позднее осуществлен), так как в таком случае пруд площадью в 300 кв. сажень в течение трех-пяти часов в идеале превратился бы в резервуар со спиртовой смесью в 12° в объемом в 230 тыс. ведер, что ставило под угрозу порядок в городе. Но поскольку спирт при быстром спуске оказался бы на поверхности, это создало бы дополнительную опасность пожара. Спирт в пруду невозможно было бы и испортить примесями, так как его пришлось бы размешивать, что было физически невозможно. Оставалось, таким образом, отправить его на заводы взрывчатых веществ. Однако выяснилось, что на потребление населению, аптекам и лазаретам ежемесячно необходимы 950 ведер спирта. Следовательно, все спиртное ликвидировать было невозможно, а его месячный запас, в случае разгрома склада жителями, был бы так же взрывоопасен, во всех смыслах слова, как и 32 тыс. ведер.[645]

Таким образом, властям не оставалось ничего иного, как сидеть на этой бочке горючего, предпринимая вялые и малоэффективные попытки побороть народное пьянство и ожидая либо успокоения, либо взрыва пьяной революции в буквальном смысле слова.

Несмотря на груз новых проблем, вызванных административным хаосом, а отчасти и благодаря последнему, в первые недели революции у населения преобладало приподнятое, праздничное настроение, инспирируемое многочисленными новыми празднествами в честь «освобождения» от старого порядка. В Вятке «первый праздник революции» прошел 12 марта. Первоначально он был назначен на пятницу, 10 марта, но по просьбе железнодорожных рабочих был перенесен на воскресенье: охваченные патриотическим порывом железнодорожники мотивировали свою просьбу необходимостью выполнять срочные оборонные заказы и нежеланием, в этой связи, приостановить работу хотя бы на день.[646]

В отличие от далеких от организованности будней, праздники должны были являть собой образец порядка и дисциплины. Исполком Вятского Совета рабочих и солдатских депутатов строго регламентировал сценарий проведения праздника:

«К 11 1/2 час[ов] дня на площадь кафедрального собора прибывают все принимающие участие группы и организации и выстраиваются по указанию членов гарнизонного комитета. В 12 час[ов] дня Преосвященный Никанор совершает здесь в сослужении со всем городским духовенством при участии хоров всех церквей молебствие. По окончании его возглашается многолетие Благоверной Державе Российской, ее Правительству и Воинству и вечная память всем павшим в борьбе за свободу.

Похоронный марш.

Марсельеза.

Парад войскам и всем организациям, принимающим участие в торжестве. [...] Принимают парад Начальник Гарнизона, Губернский Комиссар и Исполнительный Комитет.

По окончании парада шествие при оркестре музыки и пении хоров направляется по Московской, Владимирской и Кукарской улицам на площадь Александровского собора, обходят собор кругом и выстраиваются лицом к балкону красного корпуса Епархиального училища.

Здесь перед лицом всех участвующих в торжестве с балкона Исполнительный Комитет возглашает три здравицы: первую в честь свободного народа и народного правительства, вторую в честь армии и флота и третью в честь доблестных наших союзников. Здравицам предшествует сигнал фанфарами и после каждой здравицы исполняется марсельеза. После всех здравиц соединенный оркестр исполняет марсельезу, затем фанфары дают отбой параду, чем и заканчивается торжество.

Во время празднества произведен будет кружечный сбор в пользу семей, пострадавших в борьбе за свободу.

Граждане приглашаются в этот день украсить дома красными флагами».[647]

Череда праздников революции прошумела в марте-апреле повсеместно в Вятской губернии, различаясь лишь степенью помпезности, но похожих, как близнецы, своим сценарием. Праздник свободы в Сарапуле 13 марта сопровождался молебствием, митингом, парадом войск перед городской думой, иллюминацией. Такой же праздник с величественной манифестацией, панихидой, молебствием, красными и черными флагами, иконами и хоругвями, прошел 23 марта в Котельниче. Кордяжская фабрика наследника Платунова организовала праздник свободной России с панихидой, молебном и сбором средств в пользу семей пострадавших борцов за свободу. Во всех церквях Нолинска 9 апреля население принимало присягу на верность служения родине и Временному правительству. По главной улице города с духовой музыкой и плакатом «Да здравствует демократическая республика!» прошли шеренги солдат и учеников реального училища. Выступления «реалистов» и преподавателей реального и духовного училищ с балконов городской думы перемежались криками «Ура!», аплодисментами, исполнением «Марсельезы».[648] В Вятке 18 апреля праздновали 1 мая. По сценарию это был абсолютный двойник «первого праздника революции», за исключением отсутствия молебствий при его открытии, как и хоров, хоругвей и икон среди красных знамен демонстрантов.[649] В воскресенье, 23 апреля, прошел праздник революции в селе Подрелье Орловского уезда и была принята присяга на верность Временному правительству в селе Чигирин Нолинского уезда; 30 апреля чествовали свободу в селе Муки-Какси, 1 мая праздновали в Уржуме и селе Пищалье; 7 мая в празднике революции в селе Каменица Орловского уезда приняли участие до 200 окрестных крестьян.[650]

Аналогично отмечался праздник революции и в других губерниях Урала. Торжественный парад войск Уфимского гарнизона 7 марта принимал местный Комитет общественных организаций.[651] В Челябинске, где первые столичные газеты с сообщениями о политическом перевороте были получены лишь 7 марта, 10 марта праздновали день гражданского обновления России. Пресса призывала украшать дома только красными и красно-черными флагами. Жители предупреждались, что знамена старого образца, в случае их вывешивания, будут уничтожаться. На газетные полосы для разучивания были помещены революционные песни — похоронный марш «Вы жертвою пали», «Варшавянка», «Интернационал», «Смело, товарищи, в ногу!», «Марсельеза».[652] С раннего утра 10 марта отдельные дома были украшены красными флагами, которых с каждым часом становилось все больше. Красный цвет доминировал. На улицах мелькали красные бантики, ленты, пояса, галстуки, шарфики, обтянутые кумачом кокарды, флажки на штыках. Появились продавцы искусственных красных цветов, которые охотно раскупались празднично настроенной толпой.[653] В тот же день в Перми по постановлению Совета рабочих и солдатских депутатов в честь павших борцов за свободу было устроено торжественное празднование завоеваний русской революции. Учреждения не работали, огромные толпы манифестантов с красными лентами, бантами и знаменами двигались по всем улицам, особенно много демонстрантов направлялось к кладбищу и рабочему пригороду Мотовилихе. Плывшие над шеренгами красные знамена были украшены лозунгами «Да здравствует свободная Россия!», «Победивши в тылу, победим и на фронте», «Слава начавшим!», «Вечная слава погибшим!», «Свобода, Равенство и Братство», «Да здравствует демократическая республика!», «Долой династию!» и другими.[654] В селах Екатеринбургского уезда крестьяне, торжественно именуемые теперь «гражданами-землепашцами», сопровождали празднование свободы 10 марта пожертвованиями на нужды армии. Жители Кушвинского завода Верхотурского уезда почтили 10 марта память «погибших за свободу и счастье народа». Толпы людей, украшенных красными бантами, отслужили панихиду, провели митинг и демонстрацию. Праздник сопровождался здравицами в честь свободной России, пением похоронного марша и «Марсельезы». На Кафедральной площади в Екатеринбурге 25 марта было отслужено торжественное молебствие за свободу России, на которое крестным ходом прибыли причты всех городских церквей. Такой же молебен с крестным ходом был устроен старообрядцами. В годовщину Ленского расстрела 1912 г. 4 апреля екатеринбургские социал-демократы и социалисты-революционеры организовали траурный митинг памяти погибших рабочих. Празднование 1 мая прошло в Екатеринбурге 18 апреля. Порядок праздника был детально расписан — вплоть до расположения отдельных групп демонстрантов на Верх-Исетской площади. Напротив Народного дома была сооружена декорированная красными флагами и лентами легкая «Арка труда», город был украшен многочисленными знаменами и знаменами-картинами, которые изображали рабочего и солдата, подающих друг другу руки, союз крестьянина, рабочего и воина и т.д. [655]

Мартовские праздники революции, а также празднование Пасхи в начале апреля прошли без нарушения порядка. Пьяные на улицах города отсутствовали, в том числе на традиционно «пьяную» Пасху. Стремление сознательных граждан принять участие в необычных праздниках не могла охладить непривычно низкая для апреля температура воздуха.

Однако постепенно праздничные и миролюбивые настроения горожан стали сменяться агрессией. Праздники начали сопровождаться беспорядками и демонстрацией враждебного отношения к новой власти, которой население совсем недавно присягало на верность. Из Уржума Вятской губернии 1 мая губернскому комиссару Временного правительства была отправлена тревожная телеграмма:

«Сегодня во время праздника революции тысячная толпа народа с участием многих отпускных солдат потребовала смещения с должностей и немедленного ареста председателя управы Баранова и помощника начальника милиции Росницкого. Требуют ареста и других лиц. В целях успокоения и недопущения волнений вынуждены выполнять требования народа. Как быть дальше?» [656]

Всего в городе было арестовано 12 человек, в том числе гласный городской думы, бывшие городской голова и его заместитель, мещанский староста, два бывших становых пристава, купец, кожевенный заводчик, бывший исправник, городской бухгалтер. Страсти, правда, быстро улеглись: в ночь на 2 мая арестованные были отпущены, а гарнизон осудил солдат — зачинщиков беспорядков.[657]

Празднование 1 мая в Троицке Оренбургской губернии 23 апреля вылилось в пьяный погром — первый на Урале предвестник «пьяной революции» октября-декабря 1917 г. Солдаты и гражданское население разгромили винный склад, растащив около 40 тыс. ведер спирта. Пресса живописала отвратительные сцены пьяного разгула:

«Люди забыли свободу, люди забыли совесть и честь и великое светлое будущее.

Как дикие звери, давя друг друга, казаки и солдаты, граждане и гражданки рвались за водкой. Хватали бутылки, четвертные, и тут же, выбивая пробки, пили из посуды и тут же валились... А пьяные садились на тела спившихся и об их головы ударяли бутылками, выбивая пробки... [...]

Перепившиеся толпы граждан буянили на улицах...

Пьяные казаки рубили друг друга, брат брата шашками».[658]

Склад горел и люди бросались за спиртным сквозь пламя. В тот же день город был объявлен на военном положении. С пьяной толпой боролась всего одна военная часть — учебная команда. На следующее утро, по разным данным, было обнаружено 180-200 трупов опившихся людей. По просьбе Троицкого Совета солдатских и рабочих депутатов исполком челябинского Совета направил для подавления бесчинств воинскую часть. Погром был объявлен делом рук «провокаторов в солдатской форме».[659]

К популярной среди современников версии о спланированной провокации контрреволюционеров следует, однако, отнестись с крайней осторожностью. В апрельских беспорядках проявилось прежде всего отчаяние обывателя по поводу все более обострявшейся продовольственной проблемы, которую новая власть не в силах была разрешить.


От революционной эйфории к продуктовому ажиотажу (весна-осень 1917 г.)

Столичное население уже в марте 1917 г. ощутило новое, небывало стремительное, вздорожание жизни:

«С начала войны мы привыкли к росту цен, но такого дикого скачка, как сейчас, давно не было. Ощущается явный недостаток хлеба, белые булочки же чернеют и худеют с каждым днем. С сахаром совсем беда. Все в поисках сахара. Развился какой-то сахарный ажиотаж. Знакомые при встрече вместо приветствия спрашивают друг друга: "Запаслись ли сахаром?"» [660]

Продуктовый кризис, столь острый в удаленном от основных хлеборобных районов Петрограде, на Урале был менее ощутим. Более того, первоначальное всеобщее воодушевление по поводу революции порождало самые радужные надежды на быстрое преодоление дефицита продуктов питания. Весной 1917 г. крестьяне не только с энтузиазмом сдавали хлеб государству по твердым ценам, но и бесплатно поставляли его на нужды армии. Сборы хлеба и денег происходили на Урале повсеместно. Вятские и екатеринбургские газеты пестрели сообщениями о доброжелательном отношении крестьян к началу продовольственной кампании и их готовности прийти на помощь родине.[661]

Энтузиазм крестьян по поводу смены власти не замедлил сказаться на ситуации на рынке. В Уржуме, например, в первый базарный день после известия о революции цена на ржаную муку упала с 3,3 р. до 2,6 р., на картофель — с 2,2 до 1,2 р. за пуд.[662] Однако ожидание быстрого и легкого преодоления затруднений с предметами массового спроса лишь усугубляло нервозное напряжение, которое в течении весны нарастало. Еще 7 марта один из гласных Вятской городской думы обратил внимание коллег на подозрения горожан в адрес торговцев:

«В городе ходят слухи, что у многих торговцев имеются склады товаров. Стоит только в магазине появиться новой кипе товаров, как уже говорят: вот купцы начинают теперь добывать из-под спуда товары».[663]

Исполком охраны г. Вятки в этой связи организовал проверку, очень напоминающую будущие большевистские обыски с целью реквизиции, которая, однако, не дала результатов. Население было оповещено о том, что слухи о скрываемых больших запасах продовольствия при проверке не подтвердились.[664] Попытки успокоить население предпринимал и находившийся в стадии формирования Вятский Совет рабочих депутатов: 12 марта его оргбюро обратилось к жителям с воззванием, в котором отмечалось, что «среди отдельных групп местных рабочих возникает брожение на почве недовольства своим экономическим положением и местами это брожение грозит вылиться в частичные забастовки». Оргбюро выступило против этих акций, апеллируя к чувству ответственности рабочих.[665]

Подобные заверения и призывы не могли, однако, удовлетворить население, тем более, что острота продовольственного кризиса не снижалась. На заседании Вятского губернского продовольственного комитета 21 марта обсуждался вопрос о том, как быть в условиях крупных недопоставок зерна под крупчатку в губернию: вместо 300 вагонов в месяц поступало от 75 до 177, или от 50 до 175 тыс. пудов. Это означало, что при численности населения в 3,7 млн. человек на каждого жителя приходилось менее двух фунтов крупчатки в месяц. Комитет, исходя из этих нехитрых расчетов, решил установить месячную норму по покупке крупчатки в два фунта, полагая, что однообразие «устранит то нарастание розни между разными классами населения, которое может привести к взаимной борьбе их».[666]

Между тем, население губернии все более склонялось к практике самостоятельного и не опирающегося ни на какие экономические выкладки уравнительного раздела таявшей на глазах товарной массы, а затем и передела всего имущества. В селе Белозерье Орловского уезда 17 марта 1917 г. случились беспорядки: толпа подвыпивших солдат, отрекомендовавших себя представителями Петрограда, пошла по лавкам, назначая свои цены на товары и раскидывая его собравшейся публике. Был избит председатель и некоторые члены временного волостного комитета, предпринята попытка разгромить волостное правление. В селе Пижанка Яранского уезда толпа крестьян 11 апреля обыскала торговые лавки, но запасов сахара, крупчатки и прочих дефицитных продуктов не нашла. Крестьяне самовольно распродали товары из трех лавок по назначенным толпой дешевым ценам. Деньги были отданы торговцам, часть товаров была расхищена. Убытки торговцев составили 2 тыс. р. Кроме того, был обыскан священник. У него толпа отобрала небольшой запас сахара. Среди заводил самочинного передела были член местного комитета общественной безопасности Н.В. Смотрин и воинский чин А.А. Овчинников. В селениях Сарапульского, Нолинского, Малмыжского и Орловского уездов в апреле были попытки крестьян-общинников захватить земли отрубников, быстро прекратившиеся после разъяснений незаконности этих действий. В селе Средне-Ивакино вспыхнуло волнение крестьян в связи с подозрением военнопленных в поджогах. Беспорядки не обошлись без человеческих жертв. Орловский комиссар телеграфировал по этому поводу губернскому комиссару: «Население требует убрать немцев. Что делать с арестованными немцами?» [667]

Эксцессы на почве продовольственных затруднений захватили и города. В конце апреля среди проезжающих через Уфу солдат вспыхнули волнения в связи с дороговизной хлеба по сравнению с другими местностями. На площадях и улицах Уфы 1-2 мая толпы народа требовали обыскать крупных торговцев. Власти подозревали провокацию, поскольку среди задержанных «темных личностей» оказался сотрудник распущенного во время революции Уфимского губернского жандармского управления.[668] В Екатеринбурге недовольные дороговизной горожане в течении трех дней — 26-28 апреля — собирались на улицах в группы. Однако тревожные настроения не переросли в агрессивные действия. До погромов дело не дошло.[669]

Нетрудно заметить, что инициаторами беспорядков наряду с женщинами — основными действующими лицами продуктовых «хвостов» — чаще всего выступали солдаты, которых на Урале весной 1917 г. было около 250 тыс. В ряде уездных центров — Белебее, Глазове, Елабуге, Ирбите, Камышлове, Кунгуре, Сарапуле и Троицке — численность гарнизонов не уступала количеству гражданского населения.[670] Возвращающиеся с военной службы солдаты оказались также наиболее беспокойным элементом в сельской и горнозаводской местности. Из деревни Тужа Яранского уезда в апреле 1917 г. сообщали:

«С приходом из городов солдат начались у нас мелкие столкновения и скандалы на сходах, на базаре, придающие очень мрачный колорит картине деревенских отношений. Сегодня даже толпа крестьян, с солдатами во главе, начала отнимать у торговцев табак за то, что они его дорого продают. Произошла отвратительная сцена паники торговцев, все лавки закрылись».[671]

Приехавшие в отпуск в Верхопыжменскую волость Котельнического уезда солдаты, признав местный волостной комитет незаконным, переизбрали его. Позиция прежнего комитета наглядно показывает, что реальной властью новые государственные учреждения не обладали и были вынуждены подчиняться насилию:

«Старый комитет, не зная за собой вины, принял подобную выходку гг. военных за оскорбление и в то же время, опасаясь расправы, поспешил сложить свои полномочия. Граждане Верхопыжменской вол[ости] возмущаются самоуправством солдат и, разумеется, ропщут. Сегодня убрать этих, завтра придут другие солдаты и изберут новый комитет; "Какие же это порядки", — говорят они».[672]

Солдаты, прибывающие с фронта или из тыловых частей на побывку в Кыштымский завод, самочинно снимали с работы квалифицированных военнообязанных рабочих и сами занимали их места, не имея должных навыков. Екатеринбургский Совет солдатских и рабочих депутатов направил в Кыштым специальную комиссию, чтобы на месте разобраться в положении дел. Однако, солдаты к этому времени уже скрылись.[673]

Беспокойство усугублялось недостатком надежной информации о происходящем в Центральной России. Во многие деревни почта не поступала. В ночь с 8 на 9 мая, как нарочно, на некоторых участках северных железных дорог прошла снежная буря, порвав телеграфные провода. Снежный покров местами достигал высоты вагонов. Вятка утратила телеграфную связь с Рыбинском, Казанью, Нижним Новгородом, Харьковом, Тамбовом, Омском, Иркутском, Екатеринбургом, Орлом, Саратовом, Ростовом-на-Дону, Одессой.[674]

Городская жизнь оставалась полной тягот, связанных с недостатком продовольствия и предметов массового спроса. В Вятке городское управление постановило продавать белый хлеб по 12 к. за фунт. Торговцы, однако, отпускали его по цене 15 к. Было запрещено печь сдобные булки, чтобы обеспечить обывателя хотя бы минимальной порцией яиц, сахара и масла. Пекарни выпекали в апреле вместо сдобы простые булки по цене 3 к., которые были настолько малы, что фунт белого хлеба обходился в 25-30 к. — в три раза дороже, чем накануне революции.[675] В Перми почти во всех лавках исчез табак и папиросы. Остались лишь самые дорогие сигары, например, «Mersedes» по 3 р. за 10 штук. Большой редкостью стали такие прежде общедоступные сорта табака, как махорка, крупка и полукрупка, цены на которые в мае поднялись до 25-90 к. за 1/8 фунта.[676] В Оренбурге продовольственный комитет на заседании 10 мая в связи со скудостью местного рынка постановил запретить частным торговцам скупать муку.[677]

В Челябинске нормы и цены продуктов в марте остались теми же, что и в феврале: мука отпускалась по пуду на человека в месяц по цене 20,5 р. за 5-пудовый куль; сахар — по 1,5 фунта за 27 к. Однако и хлебородный Южный Урал испытывал стеснения с продовольствием. Показательно, что, приняв решение выдать на Пасху дополнительно по 10 фунтов муки, Челябинский продовольственный комитет уточнил, что эта порция будет вычтена из апрельской нормы.[678]

Не меньше, чем от нехватки продуктов, население города стонало от общего вздорожания жизни, деградации коммунальных служб и связанных с этим бытовых неудобств. Челябинские извозчики стали требовать за провоз сверх таксы, а на просьбу показать прейскурант находили симптоматичный ответ: «царя нет, и таксы нет, потому ты должен уплатить 50 к.»[679]

У конторы Челябинского городского продкома, члены которого, пользуясь недостатком персонала, постоянно требовали прибавки жалования, грозя в противном случае уйти всем коллективом, ежедневно для оформления продуктовых карточек собиралась очередь в 300-400 человек. Люди дрожали от многочасового стояния в весенней промозглости, в то время как служащие «барышни» мирно беседовали и лузгали семечки. «Если какая-нибудь женщина насмелится спросить: "Барышня, нельзя ли мою книжку закончить", то получит в ответ — "обождите, не до вас, у нас и так много работы!"» [680]

И все же поиски пропитания еще не стали единственным содержанием обыденной жизни. Будни шли своим чередом: 7 апреля Вятский кружок любителей спорта открыл футбольный сезон; в Перми в мае в незначительном размере началось мощение улиц, исправлялись разбитые мостовые, заделывались канавы от работ по канализации и расширению водопроводной сети. Обыватель мог посмотреть в кинематографах наскоро снятые на потребу дня картины на запретные ранее темы — «Революционер», «Григорий Распутин», «Смерть Гришки Распутина» или поглазеть на показываемые под шумок порнографические фильмы «Третий пол» и «Когда пробуждается зверь».[681]

Люди ждали скорейшей защиты от наступавшей бедности все более неуютной жизни. Вспышки нетерпения были пока редки и быстро угасали. Но радостное ожидание перемен и праздничное настроение революционной весны постепенно улетучивалось, оборачиваясь горьким разочарованием.

Лето 1917 г. на Урале не было богато крупными событиями. Регион будто бы затих после бурной весны. Единственным значительным общественным событием были выборы в городские думы в июле-августе, принесшие победу левым социалистам и либералам. В сельской местности спорадически вспыхивали акции передела земли и леса. В Слободском уезде, например, шла начатая весной массовая порубка леса. В ней участвовало до 20 деревень. Было безнаказанно вырублено более 40 тыс. деревьев Спасо-Шестаковской казенной лесной дачи: лесничий был не в силах предпринять ответные меры.[682]

Нарастала волна насилия, не санкционированного и не контролируемого государством. В Миасском заводе Оренбургской губернии ночные грабежи из квартир были прекращены поимкой четырех громил. Население завода 10 июня единогласно высказалось за самосуд, предотвратить который исполком был бессилен: трое заподозренных в преступлениях были растерзаны толпой.[683] Самоуправство творили и представители власти. Еще в апреле на волостного комиссара села Тойкино Сарапульского уезда священника И. Ваганова поступила жалоба, что он посадил под домашний арест семерых человек, в том числе учительницу, и несколько дней морил арестантов голодом. В августе по его наущению команда солдат избила нагайками местных крестьян, обвиненных в кумышковарении. Жалоба крестьян из Тойкино дает представление о том, с какой жестокостью была проведена эта экзекуция:

«Всего избито около двадцати человек, причем некоторые были биты до потери сознания. Шесть женщин, наказывая, позорно оголяли, секли до испражнения. Жить страшно. До приезда прапорщика Борисова с солдатами никаких волнений в Тойкине не было. Просим распоряжения не принимать таких жестоких мер».[684]

Городская жизнь все более представляла собой борьбу за существование. Газеты пестрели сообщениями об участившихся преступлениях. Городское хозяйство приходило в ветхость. Приезжавшим в Вятку рекомендовалось ходить по проезжей части улицы, поскольку в противном случае они подвергались риску сломать себе ноги из-за безобразного состояния тротуаров, напоминавших фортепианную клавиатуру. «Некоторые половицы тротуар являются капканом: с виду половица половицей, а вступишь — и провалишься».[685]

Главной проблемой городов оставалось нерегулярное и скудное снабжение продуктами и предметами первой необходимости. С 1 июня в Пермской губернии была введена хлебная монополия. Твердая цена 5-пудового мешка муки определялась в 22 р. — на четверть ниже себестоимости и в 2,5 раза дешевле рыночной цены. Месячная норма на человека была определена в 30 фунтов.[686]

С июня в Вятке сахарная норма для жителей снизилась с 1,5 до 1 фунта в месяц, причем горожане не были уверены, что получат хотя бы эту порцию. В июне на всю Вятскую губернию было запланировано отпустить всего 50 вагонов крупчатки, или чуть более 0,5 фунта на человека.[687] В середине июля Вятский губернский продком принял вынужденное решение изъять при помощи уездных административных и продовольственных органов значительную часть крестьянского хлеба. Крестьяне, которым пуд выращенного хлеба обходился в 5-6 р., были бы готовы терпеть убытки от твердых цен, если бы они были введены на все продукты потребления и предметы первой необходимости. Существование же твердых цен исключительно на их продукцию воспринималось ими как несправедливость.[688] Неудовлетворительный, по мнению современников, урожай 1917 г. в Вятской губернии вызвал сопротивление крестьян государственной хлебной монополии и новый виток роста цен, который лишь отчасти компенсировался решением Временного правительства о почти троекратном повышении с 1 июня заработной платы рабочих. В начале августа 1917 г. правоохранительные органы полагали, что в Малмыжском уезде «все, что можно было взять... взято за июнь и июль месяцы, осеннее — рисуется мрачно». Перспектива выглядела неутешительно: «Неудовлетворительный урожай текущего года ставит и самих кр[естья]н также в положение нуждающихся, и у продовольственных органов, наряду с задачами военного времени, является не менее жуткой задача кормить еще и кр[естья]н своего уезда».[689]

Не желая предоставлять хлеб государству, крестьяне поставили на поток самогоноварение. Из Уржумского уезда сообщали:

«...хлебные мужички просто без обиняков говорят, что дармоедам рабочим они и фунта хлеба не дадут. А ведь эти дармоеды в таком хлебном краю, как город Уржум, за 1 ф[унт] черного выпеченного хлеба платят 30 коп.» [690]

Хлебная монополия с ненавистью воспринималась и горнозаводским населением. В Ижевском заводе при ее обсуждении 5 августа случились беспорядки, сопровождавшиеся выкриками против Временного правительства и избиением четырех милиционеров.[691]

С 10 августа в Вятке хлебные карточки стали выдаваться только жителям города — приезжие крестьяне должны были запасаться своим печеным хлебом. К концу августа цены на ржаную муку нового урожая на рынке установились в размере 9,5 р. за пуд. Фрукты были недоступны по цене. Поскольку твердые цены были значительно ниже рыночных, крестьяне сбывали урожай перекупщикам. Из Яранского уезда хлеб усиленно вывозился в соседние Костромскую и Нижегородскую губернии по цене 9-10 р. за пуд. Остановить вывоз хлеба из губернии было невозможно — милиция за недостатком сил не справлялась с этой задачей. В результате в самом Яранске запасов хлеба хватало лишь на две недели, и никаких надежд на его подвоз в будущем не было. Недостаток продуктов ощущался на рынке и в Слободском — крестьяне не везли муку, опасаясь реквизиций.[692]

Население испытывало острый дефицит в предметах массового спроса. В Вятке у магазина Уткина и Рублева выстраивался «ситцевый хвост» из женщин-крестьянок, жаждавших купить пять аршин ситца или сатина, соответственно, по 65 к. и 1 р. 25 к. за аршин.

Прохожие отпускали в их адрес шутки, называя их «непряхами».[693] Обитатели Перми рыскали по магазинам в поисках обуви. Местные газеты шутили: не мудрено, если скоро придется надеть лапти — не подозревая, насколько они близки к правде. Курильщики сидели без табака — популярный в связи с подорожанием качественных табачных изделий дешевый махорочный «Феникс» тоже исчез.[694] Табачный кризис разразился в конце мая - начале июня и в Екатеринбурге. В магазинах не было ни табака, ни сигар, ни папирос. Последние можно было достать у спекулянтов по 25-40 к. за десяток.[695]

В Оренбургской губернии, несмотря на очень хороший урожай, не только наметился острый хлебный кризис, но и началась «мануфактурная паника» из-за отсутствия тканей. В Челябинске дошло до избиения торговцев. Так, 15 июня на базаре за рекой толпа солдат и гражданских лиц избила владельца лавки готового платья Гершковича по подозрению, что он в больших количествах закупает мануфактуру и скрывает ее, выжидая повышения цен. В конце июня челябинцы могли наблюдать давку женщин перед мануфактурным магазином Ш. Ахметова. Их пропускали по несколько человек вооруженные ружьями солдаты. Толпа у продовольственного магазина на Исетской улице требовала отпускать не по одному, а по два фунта сахара. Был избит артельщик продовольственного комитета. Эксцессы на почве недовольства населения получением предметов первой необходимости все учащались. Толпа избила кассира Челябинской городской продовольственной лавки: женщины расправились с ним в ответ на нецензурную брань, которой он осыпал их в ответ на требования отпуска обычной нормы сахара. Продовольственные и «ситцевые» волнения длились несколько дней.[696] Коалиционный комитет и Совет рабочих и солдатских депутатов вынуждены были в конце июня организовать обыски в магазинах и складах в целью обнаружения скрытых запасов товаров и предотвращения погромов. Поиски, как и прежде, закончились безрезультатно. Муки челябинских горожан периода «ситцевого голода» живописала местная пресса:

«Целыми днями люди стоят, жарясь на солнце, и ждут своей очереди. Уходят от рабочего верстака, от малых детей, чтобы получить свой фунт сахара или несколько аршин ситца. Простоявши 5-6 часов, им, большею частью, объявляют, что товара больше нет».[697]

В Уфе также не прекращались скандалы у табачных и обувных лавок. Чтобы несколько разрядить возбуждение толпы, в которой роль заводил играли солдаты, комитет общественных организаций и исполком Совета рабочих и солдатских депутатов в начале июня принял решение запретить отпуск товаров воинским чинам из лавок и магазинов. Снабжение солдат впредь должно было осуществляться только через полковые комитеты.[698]

Переработка крестьянами зерна на самогон и растущее желание населения забыться от повседневных забот вызвали еще большее распространение пьянства. В Пермской губернии оно достигло огромных размеров. Семейные рабочие горнозаводской зоны гнали самогон, одинокие — покупали его по цене до 100 р. за ведро. Все праздничные дни проводились в пьянстве. В июне 1917 г. Областной съезд крестьянских депутатов в Екатеринбурге поднял вопрос о распространении злоупотребления спиртным и карточными играми, обратившись с предостережением к населению.[699] Провинциальная интеллигенция по мере сил — и без видимого эффекта — пыталась побороть этот порок. В селе Верхошижемье Вятской губернии в июле-августе ею были организованы три спектакля для крестьян, после которых устраивались танцы и игры. Для молодежи предназначался чайный буфет с легкими закусками за низкую плату[700].

В качестве меры протеста против нестабильности политического и материального положения 1 сентября 1917 г. по решению 2-го съезда Советов Урала на десятках заводов прошла всеобщая забастовка, в которой приняли участие 110 тыс. человек. В этот день жизнь в регионе словно остановилась. Из Екатеринбурга сообщали:

«Город как бы замер. Все фабрики, заводы, мастерские встали. Магазины были закрыты, не работали во многих правительственных учреждениях (городская управа, государственный банк, казначейство). На улицах было все спокойно».[701]

Как показали последующие события, это спокойствие было зловещим затишьем перед всеразрушающей бурей. Осенью дрейф страны к продовольственной катастрофе ускорился. Забота о хлебе насущном наваливалась на население все большей тяжестью:

«Все посерело, озабочено, лица вытянулись; в особенности поражают лица простых женщин; им всем, видимо, некогда одеться, причесаться и забота, забота на их лицах. Улицы пустоваты, но в некоторых местах бесконечные хвосты серых, грустных людей. Это — хвосты у съестных лавок и булочных».[702]

Эта зарисовка будней Петрограда начала октября 1917 г. вполне приложима к большинству городов Европейской России. Серый цвет и хмурые лица исчерпывали колорит городской жизни. Цены на продукты продолжали ползти вверх. В Вятке в начале сентября четверть молока на рынке стоила уже 1,2-1,5 р., фунт масла — 3,3 р. Дорожала даже вода — водовозы поставляли ее по 5 к. за ведро. Публика спешно запасалась на зиму теплой одеждой, которая дорожала: валенки стоили от 30 до 40 р., рукавицы — 2-3,5 р., пуховые носки — 6 р. К середине сентября исчез мед — только в нескольких частных лавках можно было достать гречневый по 3 р., цветочный — по 4 р. за фунт. Ржаная мука из хлебозапасных магазинов Нолинского уезда, которую продавала городская продовольственная управа, была старой, затхлой, слежавшейся в комки.[703]

В начале сентября Вятский городской продовольственный комитет в целях ужесточения контроля за расходованием продовольствия разработал инструкцию для продавцов ржаного хлеба, согласно которой покупатели прикреплялись к определенной лавке. Вводился ежедневный учет проданного хлеба с помощью отрезных купонов. Порция отпуска хлеба для приезжих без карточек понизилась с 1 до 3/4 фунта.[704]

Обострению продуктового кризиса благоприятствовала погода: с непривычно ранним выпадением снега 18 сентября началась распутица. В конце октября цены из-за вновь начавшегося бездорожья и сокращения подвоза крестьянского хлеба вновь подскочили: ржаная мука продавалась уже дороже 20 р. за пуд, печеный хлеб — 50 к. за фунт. Вслед за этим поползли вверх и другие цены. Пуд картофеля на рынке стоил уже 6 р. — более чем в три раза дороже определенной государством в сентябре твердой цены, четверть молока — 3 р., или в два с лишним раза дороже, чем в начале сентября.[705]

Крестьяне все ожесточеннее сопротивлялись хлебной монополии. В ряде волостей Малмыжского уезда они отказывались не только от производства учета хлеба нового урожая, но и от его поставки даже из хлебозапасных магазинов.[706] Активно использовался опробованный со времен введения хлебной монополии способ избежать государственных поставок — утилизация запасов зерна для домашнего изготовления спиртного. Вятский губернский комиссар в начале октября 1917 г. сообщал в отдел местного управления МВД:

«В настроении населения замечается явное недоброжелательство к закону о хлебной монополии. Производившаяся и до сих пор незаконченная перепись продуктов нового урожая осуществляется только благодаря командированию в большинство уездов отрядов солдат. Случаев столкновения населения с командированными отрядами не зарегистрировано. В связи с ухудшением настроения населения отмечается усиление пьянства. Во всей губернии чрезмерно развилось изготовление кумышки. Когда-то этот напиток, составлявший только национальное достояние вотяков, ныне варится всем населением. [...] Наряду с пьянством заметно усиливаются кражи и грабежи. В особенности терроризировано ими население городов и заводов».[707]

Милиция и акцизный надзор были бессильны справиться с этим злом, окружные суды были загромождены делами о кумышковарении.

Рост пьянства на фоне ослабления власти и падения ее авторитета сопровождался повсеместным усилением в уральской деревне хулиганства, получившего гипертрофированные размеры в среде сельской молодежи. Так, о развлечениях в Екатеринбургском уезде пресса сообщала:

«За последнее время хулиганство в уезде начинает принимать угрожающие размеры. Деревенская молодежь, растолковавшая дарованные свободы в смысле безнаказанности всех ее действий, не знает предела своим безобразиям».[708]

О спектре ухарских выходок дает представление следующая заметка сельского корреспондента в одну из вятских газет:

«Поучившись мало-мальски грамоте в школе, не зная никаких ремесел, молодежь деревенская целые зимние вечера носится по деревне, с пением частушек, под визг гармоники... причем, то окна разобьют у какой-нибудь солдатки-соседки, то проезжую дорогу завалят разной дрянью, что ни пройти ни проехать нельзя, от скуки, от безделья озорничают... [...] А картежная игра в нашей деревне — это целая зараза... Маленькие подростки-мальчики играют в карты целые вечера, матерное слово не сходит с уст в это время, да еще пошло за последнее время пьянство. Нет у нас ни одной деревни, чтобы не курили водку, множество пьяных появляется теперь на базарах, шинки чуть не на каждом прилавке в базарный день».[709]

На Среднем Урале рыночные цены на продукты также были высоки. В начале октября в Екатеринбурге фунт говядины стоил 80-90 к., свинины — 1,1-1,2 р., телятины — 1,3 р., крынка молока — 1,25 р., пуд картофеля — 4,5-5 р., лука — 15 р., вилок капусты — 50-60 к. Однако рыночные продукты, по свидетельству прессы, были в изобилии: «Подвоз продуктов нормальный, недостатков ни в чем не ощущается».[710]

Попытки городских властей бороться с завышением цен на рынке наталкивались на ожесточенное сопротивление не только торговцев, но и населения, утратившего доверие к власти. На рынке в Екатеринбурге 30 сентября толпой был избит член продовольственной управы, который пытался реквизировать мясо, продававшееся чрезмерно дорого. Горожане негодовали на попытки продовольственных органов, которые не могли справиться с собственными снабженческими задачами, регулировать рынок.

Дело со снабжением населения рационированными продуктами действительно шло из рук вон плохо. Из-за замедленного подвоза муки из Сибири Екатеринбургская продовольственная управа в конце сентября вынуждена была разделить месячный 30-фунтовый хлебный паек на три части. В первых числах октября, во время традиционного в начале каждого месяца ажиотажного спроса на хлеб, эта мера вызвала волнение населения, питаемое тревожными толками и слухами. В толпе, ежедневно собиравшейся у здания управы и в очередях за хлебом, 2 октября зазвучали призывы громить ее. Когда один из членов продовольственной управы 3 октября попытался разрядить «мучной хвост», обратившись с просьбой отойти из очереди получивших хлеб недавно, а остальным ограничиться десятью фунтами, взбешенная толпа набросилась на него. В тот же день около 9 часов утра погромные настроения толпы у здания управы перешли в действия: женщины заволновались и с криком «Бей их!» бросились к управе, перебили стекла, смяли караул, ворвались и рассыпались по комнатам, принявшись избивать служащих. Были избиты председатель управы А.И. Леонидов, четыре ее члена и несколько служащих. «Разъяренные женщины кидались на кого попало с кулаками и с криками и угрозами уничтожали имущество управы». Как только сообщение об этом дошло до Совета рабочих и солдатских депутатов, на подавление беспорядков был отправлен отряд солдат численностью 50 человек. Солдаты и наряд милиции вытеснили женщин из здания, но те не расходились, а продолжали бить камнями стекла. Порядок вскоре был восстановлен, но население было возбуждено ложными слухами, что при пресечении беспорядков одна женщина была убита, две — тяжело ранены.[711] Местная газета расценила погромные эксцессы в городе как озверение: «Человеческая жизнь потеряла ценность, она стала дешевле даже тех бумажных денег, которые в изобилии выпускаются теперь в обращение...».[712]

В безнаказанном дележе чужого имущества активно участвовали солдаты. В середине октября на станции Шабуничи Пермской губернии во время стоянки поезда они на глазах офицеров разграбили из стоявшей на путях бочки около двух пудов рыбы. «Никто из присутствовавших никакого противодействия оказать не мог».[713]

Продовольственные трудности осенью 1917 г. вызвали вспышки агрессии и на Южном Урале. В начале сентября в деревне Сарматовой Мензелинского уезда местные жители разгромили бакалейную лавку, награбив товаров на 521 р. [714] 12 сентября в Уфе разразился погром магазинов на Успенской и Центральной улицах. Во время беспорядков были убиты два милиционера. Через пару дней при открытии лавок на Торговой площади в присутствии солдат оказалось, что лари в лавках набиты награбленным 12 сентября. 16 сентября, словно предвестники грядущих пьяных беспорядков, на Центральной улице Уфы хмельные солдаты беспорядочно стреляли из винтовок, случайно убив при этом корову. При задержании они пытались оказать сопротивление.[715]

На базаре Троицка, где цены после 11 сентября не поднялись, женщины-солдатки, тем не менее, 14 сентября пригрозили крестьянам, что расправятся с ними, как это произошло с уфимскими купцами, если цены не будут снижены. Перепуганные крестьяне тут же удешевили товары вдвое.[716]

Продолжали деградировать коммунальное хозяйство и сфера обслуживания. В Оренбурге, например, в октябре 1917 г. в Александровских банях произвольно была поднята цена с 35 до 50 к. Когда в конце месяца содержателя бань оштрафовали за повышение расценок на банные услуги, он просто закрыл бани. На вопрос о причинах закрытия он ограничился лаконичной репликой: «закрыты, и нечего разговаривать». Оренбургская городская дума в конце октября обсуждала вопрос о поднятии тарифа на воду из водоразборных будок — до 5 р. за 1000 ведер, для имеющих водопровод на дому — до 7,5 р. [717]

Эскалация погромных настроений в связи с обострением продовольственной проблемы, вздорожанием и ненадежностью жизни осенью - в начале зимы 1917 г. достигла апогея, разрядившись кошмаром «пьяной революции».


«Пьяная революция»: триумфальное шествие погромов.

Итак, осенью недовольство продовольственной ситуацией обострилось до предела. Будничная жизнь была пронизана тревожным ожиданием. Будущее было смутным и скорее пугающим. Печать фиксировала перемену в настроениях населения:

«Давно миновали первые, самые прекрасные дни революции. Единодушная, всенародная, она, думалось, навсегда, глубоко в пучине времени потопила все черное, мрачное, многолетним кошмаром душившее страну. В одном городе собирали деньги на памятник Родзянко, в другом в красном углу ставили портрет Керенского».[718]

Теперь же доминирующей эмоцией стало озлобление, которое «резко выпирает из обывателя». В ожидании возможных погромов Вятскому губернскому комиссару телеграфировали в начале октября из Котельнича: «...ввиду угрожающего продовольственного и квартирного кризисов, просим выселить из города всех военнообязанных австрийцев и немцев». Из Сарапула сообщали, что недовольство населения продовольственным положением порождает в городе и уезде опасную ситуацию, порядок в городе поддерживается исключительно благодаря нераспущенным учебным командам: «В случае их увода погром-анархия неизбежны, это явление особенно опасно при наличии двух винных складов».[719] Совещание по мерам борьбы с анархией прошло в середине октября у Вятского уездного комиссара.[720]

Вновь на повестке дня оказался тщетно дискутировавшийся с марта 1917 г. вопрос о судьбе государственных запасов спиртного. Из Министерства внутренних дел губернские комиссары получили напоминание о необходимости принять меры к охране винных складов и руководствоваться весенними инструкциями по их уничтожению. Елабужский исполком Совета крестьянских, рабочих и солдатских депутатов постановил прекратить варку пива на Стахеевском пивоваренном заводе. Почти одновременно волостное земское собрание Унинской волости Глазовского уезда приняло прямо противоположную резолюцию, разрешавшую крестьянам свободно варить кумышку.[721]

В обстановке нараставшего паралича власти стремительно распространялась преступность. На железнодорожных станциях кражи случались каждый день. За ночь в одном доме могло произойти до восьми краж. Участились случаи разбойных нападений и разграбления церквей и особенно не имеющих приходов монастырей.[722]

Погромные беспорядки произошли 1 октября в Оренбурге. В 8 часов вечера в цирк стала ломиться большая толпа безбилетных солдат:

«Когда же администрация цирка заперла входные двери, в толпе появились темные личности в штатском платье, агитировавшие против "богатых", занимающих в цирке первые места.

В результате входные двери в цирке были толпой разбиты; разбиты также помещения для кассы, электрические лампочки и фонари, благодаря чему едва не произошел пожар. Солдаты тащили все, что попало под руку, вплоть до старых афиш.

Публика, находившаяся в цирке, при начале погрома бросилась к выходу, давя друг друга, но благодаря своевременному открытию запасных выходов, несчастных случаев не было».[723]

Рука об руку с погромами шла самосудная практика. В селе Кичме Уржумского уезда в октябре во время ярмарки был убит немец, звучали призывы к убийству начальника охраны. В деревне Параньге того же уезда были избиты начальник милиции, комиссар и член волостной продовольственной управы.[724] Почти ежедневно на железнодорожной станции Екатеринбург I в залах 3-4 классов проходили самосуды над пойманными карманными ворами.[725] Во время погрома в Оренбургском цирке толпа попыталась расправиться с начальником оренбургской милиции Н.А. Тихомировым, который отделался ударом по голове. После прежнего, сентябрьского погрома уфимских купцов солдаты в конце октября вновь прибегли к насилию — на этот раз в отношении милиционеров. Попытавшиеся предотвратить солдатский самосуд над обывателем стражи порядка были избиты. Солдаты разгромили милицейский участок, камнями убили двух помощников начальника участка и в течении нескольких часов издевались над их трупами. Порядок был восстановлен командой находившихся на излечении военных, которые несколькими залпами разогнали толпу, застрелив нескольких солдат. В обоих случаях уфимский Совет создавал ревком и управлял губернией, «...нисколько не считаясь ни с Временным правительством, ни с существующим правопорядком».[726] В Оренбурге в середине октября процессия вооруженных солдат в сопровождении толпы зевак водила по центру города солдата с табличкой «Вор» на груди.[727] О развивавшейся погромной стихии печать с горькой иронией писала как о «свободе рукоприкладства»: «У освобожденного народа руки чешутся...».[728]

Погромные настроения разлились и по сельской местности. Оренбургский уездный комиссар получал массу сведений о беспорядках в его уездах: «Производятся массовые порубки лесов, произвол, самосуды и захваты среди белого дня кормов и хлебов становятся обычным явлением. Прежнее довольно добродушное и полное интереса к свершающимся событиям отношение сменилось угрюмым, недоверчивым и враждебным отношением ко всем, являющимся в деревни со словами убеждения и уговора».[729]

Органы правопорядка были слишком слабы и неорганизованны, чтобы справиться с погромными бесчинствами. Милиция не имела единой формы, городская и железнодорожная милиция существовали автономно, что препятствовало координации усилий. Так, в Котельниче станционная милиция не пускала на вокзал городских милиционеров, а однажды, когда те прибыли для задержания преступника, арестовала их. В середине октября Вятская городская милиция, тщетно просившая с мая о прибавке к жалованью, объявила о забастовке.[730] Из-за неэффективности государственных правоохранительных структур потребовалось создание добровольных органов по поддержанию порядка. Их строительство активизировалось в конце октября, в связи со смутными слухами о происходящем в столице. С 28 октября в Вятке «Общество северных охотников» приступило к охране города, создав семь вооруженных патрулей по шесть человек в каждом. На следующий день началось ознакомление добровольцев с оружием и порядком охраны города. Добровольных дружинников записалось около 400 человек.[731]

Будоражащие слухи о падении Временного правительства разрядили огромный потенциал агрессии, накопившейся у населения в течение 1917 г. Автор монографии о событиях 1917 г. в одном из губернских центров соседнего с Уралом Поволжья характеризовал накал анархии в российской провинции следующим образом:

«В этой сложной атмосфере ужасающего уровня достигли беззакония: нарастая и усиливаясь в течении всего года, они смели теперь все прежние барьеры. Источники содержат вызывающие содрогание свидетельства о безобразиях пьяных солдат, никому не подчинявшихся, ни за что не отвечающих: жертвой насилия мог стать любой из граждан города без всякого разбора».[732]

Осенью 1917 г. по всей стране прокатилась «пьяная революция». Первую скрипку в ней играли солдаты городских гарнизонов, которые, по мнению одного саратовского рабочего, стали «теперь похуже собак».[733]

Еще задолго до второго, «пьяного» штурма Зимнего дворца, точнее, его винных погребов, в конце октября, в стране поднялась волна пьяных бесчинств. По иронии истории они начались через несколько дней после празднования 29 августа всероссийского дня трезвости. В сентябре беспорядки охватили Астрахань, Ташкент, Орел, Гомель, Тамбов (на Урале — Уфу), в начале октября — Харьков, Стародуб, Тарнополь (из уральских городов пострадал Глазов). Все эти эксцессы, по авторитетному мнению командующего войсками Московского военного округа, располагавшего достаточной для обобщений информацией, протекали по одному сценарию:

«Картина всюду наблюдается приблизительно одинаковая. Начинается с разгромов винных складов; перепившаяся толпа переходит потом к разгромлению магазинов, лавок и домов. Руководителями и зачинщиками является кучка темных лиц, большей частью освобожденных уголовных каторжников».[734]

К подобной интерпретации причин беспорядков следует отнестись с осторожностью. Источники не позволяют установить причастность какой-либо политической силы к пропаганде и организации пьяных погромов. Истолкование осенних беспорядков в советской историографии, которая предпочитала не упоминать об этой черной странице революции, находилось в плену у мнения современников-большевиков, объяснявших погромы заговором контрреволюционных сил, попытавшихся споить гарнизоны, чтобы лишить большевистские Советы надежной опоры.[735] Следует, вместе с тем, отметить, что вышеприведенное описание схемы погромов вполне корректно: все они начинались с захватов запасов алкоголя.

Настоящая вакханалия «пьяной революции» началась с конца октября, совпав с первыми слухами о смене власти в столице, дружно грянула в ноябре, утихнув в декабре. На Урале за это время прошли погромы в Кунгуре, Перми, Екатеринбурге, Вятке, Шадринске, Слободском, Елабуге, Ирбите, Оренбурге.

Первый крупный погром в губернском центре на Урале произошел в Перми 3-5 ноября 1917 г.[736] Он начался совершенно неожиданно, в ночь с 3 на 4 ноября, после представления в цирке, на котором присутствовало много солдат. Из их среды и поступило предложение громить магазины. Сначала была разгромлена лавка городского общества потребителей, затем — склад вин, где толпа перепилась и двинулась громить магазины и лавки на Черном рынке и коммерческих улицах — Торговой, Сибирской, Красноуфимской, разграбив буквально все магазины, не исключая книжные и музыкальные. Начавшим погром пьяным солдатам пришли на подмогу бабы-солдатки, подростки, не только пьяные, но и трезвые обыватели из простонародья. Один из очевидцев так описал раннее утро 4 ноября в Перми:

«Идет пьяный солдат и баба после грабежа ювелирного магазина. У солдата руки в крови, зато на всех пальцах много золотых колец. Баба, идущая с ним под руку, тоже разукрашена драгоценностями: на руках и кольца, и браслеты, и другие золотые вещи.

Бежит пьяный солдат; в руках у него пять будильников-часов.

Шатаясь и скверно ругаясь, плетется солдат. Под мышкой левой руки у него две иконы новенькие, а в правой руке — железная палка. Этой палкой он, как бы по пути, разбивал стекла подряд всех домов в первом этаже, где он может достать палкой окна».[737]

Направленные для прекращения беспорядков наиболее дисциплинированные роты мусульманского батальона примкнули к грабежу, который продолжался до 7 часов утра, пока рабочие дружины, организованные новой властью — Революционным комитетом спасения родины и революции — не дали залп по громилам.

Однако 4 ноября город вновь оказался во власти пьяных солдат. Ситуация усугубилась неудачной попыткой властей выпустить вино из склада Поклевского: лопнувшая от перегрузки труба превратилась в бивший посреди улицы алкогольный фонтан, у которого собрались сотни солдат. Из-за невозможности пробиться к нему многие пили прямо с земли. Здесь же созрела идея грабить железнодорожные склады, к которым охотников за легкой добычей не пустили вооруженные рабочие. Тогда в ночь на 5 ноября солдаты штурмом взяли расположенный в центре города (напротив здания губернской земской управы) пивоваренный завод, откуда всю ночь и весь следующий день таскали пиво в казармы ведрами и чайниками. Начался погром частных квартир. Мужчины — их обитатели, не спали, готовые к обороне. От назначенных военных патрулей не было никакого проку, так как их состав по ночам тоже был «выпивши».

Жертвами погрома оказались около 100 человек: несколько офицеров и студентов, но преимущественно — сами солдаты-громилы. Хозяйственный ущерб был непоправим: большинство магазинов закрылось навсегда, так как не было возможности не только восстановить испорченный интерьер, но и заменить разбитые стекла — нечем было стеклить. Прогноз очевидцев был самым пессимистичным: «Торговая жизнь в ближайшем будущем не восстановится. Многие торговые предприятия ликвидируют свои дела».[738]

Одновременно с печальными событиями в Перми, в ночь на 5 ноября, дату выборов в городскую думу, власти в Екатеринбурге пошли на спуск 9 тыс. ведер спирта в городской пруд, чтобы предотвратить разгром винного склада. Однако эффект этой акции, как и предсказывалось еще весной, оказался крайне нежелательным. Спирт плавал на поверхности и поверх льда, привлекая многочисленных «паломников», преимущественно солдат. Массовое пьянство сопровождалось беспорядочной стрельбой. Свидетель этого происшествия зафиксировал омерзительную картину пьяного разгула в Екатеринбурге:

«Солдаты, ругаясь, толкая друг друга, бросались на лед, к краю проруби и с радостью лакали из нее разбавленный водой спирт, не обращая внимания ни на грязь, что текла в ту же прорубь, ни на навоз, окружающий ее. Лед не выдержал — провалился, и все лакающие погрузились в холодную воду. Но — счастье их — вода была мелка. Отдуваясь, хохоча, солдаты вылезали на лед и снова начинали пить. Пили до одурения, до "положения риз". Многих тут же у проруби рвало, и рвотная пакость плавала в проруби, но "алчущие", не смущаясь этим, отмахивали ее рукой и пили».[739]

Менее чем через две недели Екатеринбург опять погрузился в паническое ожидание повторения недавних беспорядков: 18 ноября, в связи с прибытием из Шадринска эшелонов с пьяными солдатами, по городу распространился слух о начале погрома. На рынке возникла паника, магазины и лавки в городе немедленно закрылись. Однако на этот раз тревога оказалась ложной.[740]

В Вятке, губернские власти которой не признали большевистский переворот в Петрограде, первоначально сохранялась надежда на возможность сохранения порядка. Вятский городской голова в конце октября направил телеграммы в ряд губернских центров, включая Пермь, Оренбург и Уфу, следующего содержания:

«В городе полное спокойствие. Власть в губернии временно взяло демократическое губернское земское собрание, поддерживающее правительство Керенского, образовавшее при губ[ернском] комиссаре совет для охраны города и губернии из представителей земства, города и верных Временному правительству С[оветов] Р[абочих] и С[олдатских] Депутатов]. Городская Дума, в большинстве социалистическая, решительно осудила изменнические действия большевиков, встала на защиту порядка и спокойствия и обращается ко всем демократическим самоуправлениям с призывом решительно бороться с захватом власти отдельными частями населения. В местном гарнизоне спокойно».[741]

Однако и здесь в начале ноября тоже с напряжением ждали погрома. Ложный слух о разгроме винного склада распространился 7 ноября, реакцией на него стало немедленное закрытие магазинов в центре города. Через четыре дня слух вернулся, но в ином виде и, главное, подтвердился: винный склад близ завода Зонова 11 ноября вылил на лед реки спирт, который образовал темно-синее пятно. Население ринулось к «спиртовому озеру». Внешне это напоминало зрителям религиозное шествие на водосвятие.

Пьяный разгул длился в Вятке 11-12 ноября под аккомпанемент криков и пьяных песен, столкновений хмельных солдат с патрулями (в ходе одного из них был убит дружинник) и стрельбы по ночам:

«Мирный обыватель, забыв о всяких развлечениях и собраниях, назначенных на... вечер, крепко заперся. Во многих домах совсем почти не показывался в окнах свет».[742]

Созданный накануне пьяных безобразий особый отряд по охране города в составе 106-го пехотного запасного полка, команды 84 дивизии, городской и железнодорожной милиции, отряда военно-народной охраны и «Общества северных стрелков» бездействовал.[743]

Цепь пьяных погромов в крупных городах Урала замкнул Оренбург. Противодействие приходу большевиков к власти, которая фактически оказалось в руках войскового круга Оренбургского казачьего войска, создавало, казалось бы, благоприятные условия для поддержания порядка и недопущения погромных эксцессов. В конце октября за подписями губернского комиссара, войскового атамана, городского головы, председателя губернского КОБа, председателя губернской земской управы, прокурора суда и начальника гарнизона было опубликовано обращение к жителям города, в котором объявлялось, что «в связи с переживаемыми событиями — выступлением большевиков — в целях сохранения порядка в гор[оде] Оренбурге и спокойной работы по подготовке выборов в Учредительное собрание город Оренбург объявлен на военном положении».[744] Вторая неделя ноября в городе прошла, тем не менее, в большом напряжении. Подводя затем итог миновавшим страхам, пресса писала:

«Оренбург прожил минувшую неделю в сильной тревоге. В связи с событиями, проходившими в разных городах России, и здесь ждали погромного выступления большевиков. Город был полон самых разнообразных слухов».[745]

В понедельник, 6 ноября, в связи с тревожными настроениями на городских окраинах, учебные занятия во второй смене были отменены, учащиеся распущены по домам. Повсюду были расклеены подписанные А.И. Дутовым воззвания к населению и войскам, расставлены надежные караулы, учреждены разъезды, запрещены митинги и прочие сборища. В городе были сосредоточены значительные силы казаков, пехотных частей, артиллерии. В ночь на 7 ноября были арестованы лидеры местных большевиков, которых рассредоточили по казачьим станицам для содержания под стражей.

Беспокойство к середине месяца улеглось настолько, что редакция местной газеты с удовлетворением отметила:

«Разве нельзя сказать, что мы живем в редком счастливом городе? Ни одной капли крови не было пролито у нас, ни одного братоубийственного выстрела не раздалось на улицах нашего города».[746]

Слухи о возможных погромах, однако, не стихали: 22 ноября к А.И. Дутову явилась делегация евреев, обеспокоенных возможностью погрома из-за якобы пропавших трех гимназисток. Войсковой атаман поставил в известность Комитет спасения родины и революции и просил выпустить от его имени воззвание с опровержением версии ритуального убийства девушек. «Погромное настроение, — заявил он, — особенно по отношению к евреям, может повести к нежелательным последствиям».[747]

Напряженное ожидание худшего, тем не менее, не проходило. К началу декабря, в связи с наступлением большевиков на мятежный город, Оренбург оказался в изоляции: 1 декабря прекратилось железнодорожное сообщение с Самарой.[748] В середине декабря аскетически настроенные педагогический совет и родительский комитет 1-й женской гимназии наложили запрет на проведение вечеров с танцами. «Поводом для такого запрещения служили события переживаемого времени: государственная разруха, надвигающийся голод, печальные события повсюду и небезопасное положение здесь, что должно мысли настраивать не к танцам, а в сторону отрезвления от того угара, который, как пир на торжестве большевиков, несется по всем увеселительным местам».[749] Наконец, 19 декабря местная печать с сокрушением объявила: «Все те, кто с завистью слушал известия о пьяных погромах в Петрограде, Самаре, Казани и других городах и кто алчно поглядывал на оренбургский винный склад, удовлетворили, наконец, ненасытную страсть к вину».[750]

16-18 декабря в Оренбурге произошел разгром винного казенного склада, в котором хранилось 40 тыс. ведер спирта.[751] Как и в других городах, власти по предложению губернского комиссара Н.В. Архангельского решили избавиться от опасного богатства и спустить спиртное в р. Урал. Операция в течение двух-трех дней шла успешно, пока по единоличному решению председателя Комитета спасения родины и революции В.Ф. Барановского отверстие в трубах не было заделано. В результате повышенного давления труба лопнула и началась утечка спирта. К месту аварии для охраны была приставлена 5-я сотня 4-го запасного полка, которая, не удержавшись, вечером 16 декабря отведала «огненной влаги». Перепившийся караул был сменен новым, который последовал примеру предшественников. Весть о бесплатной выпивке в неограниченном количестве с молниеносной быстротой распространилась по городу. Началось «паломничество» на склад с ведрами, чайниками и другими емкостями, толпа проникла во двор и разбила двери в помещения, где находились баки со спиртом и денатуратом. В одном из помещений с разлитым спиртом вспыхнул пожар, который быстро разрастался, так как тушить его было некому: приехавшие пожарные тут же перепились.

«Несмотря на большую опасность от огня, толпа все больше и больше увеличивалась и вскоре началось нечто неописуемое: спирт тащили всем, чем только можно — ведрами, бутылками, четвертями. Некоторые опускали в бак со спиртом шарфы и потом сосали их... Люди превратились в зверей. Многие из напившихся падали здесь же, на площади, около завода.

Бесснежная ветренно-морозная декабрьская погода многих из них навеки усыпила, а многие останутся без рук и без ног.

Утром следующего дня явилась масса нового народа. Если ночью отряды казаков, вооруженных винтовками и шашками, с посудой всех калибров и размеров ходили за спиртом, то утром спирт толпой вывозился на возах...».[752]

В полдень 17 декабря на пожар прибыл атаман А.И. Дутов. В это время начальник милиции А.Е. Гамбашидзе бросил на толпу конную милицию, которая несколькими залпами разогнала «посудников». Двор и площадь были очищены, большой бак со спиртом взорван, колодец со спиртом зажжен. Здания склада в течение трех дней горели, как свечи.

На этом, однако, точку в оренбургской трагедии поставить не удалось. Весь день 17 декабря по улицам города бродили пьяные солдаты, казаки, рабочие и прочий люд, оглашая воздух бессмысленными криками, руганью и песнями. Некоторые пьяные казаки с винтовками и шашками гонялись за мирными жителями. Вечером закрылись кинотеатры, театры и рестораны, на следующий день — магазины.

Немаловажной проблемой стала организация отпора погромщикам. Главная сложность заключалась в том, что на казаков гарнизона в этом вопросе опереться было сложно. Войсковой круг 17 декабря проанализировал причины погрома и действия по его прекращению. А.И. Дутов сообщил собравшимся, помимо прочего, суть проблемы восстановления спокойствия в городе: «Для водворения в городе порядка предполагалось отправить к винному складу отряд казаков, но предварительно был произведен учет лиц трезвых. Оказалось, что из всех казаков гарнизона трезвых было только 26 человек».[753] В этой сложной ситуации были призваны казаки-старики Форштадта, которые задержали 60 пьяных казаков и отняли у них награбленное на винном складе, в том числе стенные часы и зеркала. Круг единогласно принял решение приказать казакам близлежащих станиц немедленно явиться в Оренбург. В город прибыло около 2 тыс. стариков-станичников, в основном — из станиц Павловской и Сакмарской, мобилизовавших все мужское население в возрасте от 22 до 55 лет. К вечеру 17 декабря жители города организовали охрану домов от погромов и поджогов. На следующий день Форштадт был оцеплен со всех сторон добровольцами из жителей станицы, чтобы не допустить туда кого-либо с алкогольными напитками. По всем улицам, ведущим к складу, по инициативе квартальных старост были выставлены заставы, на которых обыскивали проходящих и выливали спиртное. 21 декабря Комитет спасения родины и революции обратился с призывом к мужчинам в возрасте старше 20 лет записываться в дружину по охране города.

Все эти усилия не смогли, тем не менее, остановить погром горящего винного склада. Всю ночь на 18 декабря и весь следующий день там слышались одиночные выстрелы и взрывы. В этот день сгорела ранее уцелевшая часть складских построек. При пожаре 17-18 декабря оттуда была расхищена почти вся мебель расположенного там же губернского акцизного управления, а также арифмометр, пишущая машинка, канцелярские принадлежности. Очевидец творившегося 18 декабря В.В. Трунин так живописал в газетной хронике увиденное:

«Дойдя до винного склада, я увидел следующую картину: за валом, позади склада, образовался лагерь, состоящий из мужчин и женщин, в большинстве рабочего класса; были солдаты и человек 10-15 казаков. Посредине этого лагеря находился огненный очаг, вероятно, в него был спущен спирт. Из этой огненной ямы люди, посредством приспособленных длинных шестов и привязанных к этим шестам проволокой или веревкой ведер, доставали какую-то горящую желтую жидкость и здесь же разливали по посудам. При доставании спирта на некоторых загоралась одежда. Для того, чтобы спирт не продолжал гореть в ведрах, у каждого была смоченная тряпка, которою накрывались горящие ведра с жидкостью, эти же тряпки употребляли и для тушения на себе одежды».[754]

У горящего здания, где находились запасы коньяков, рябиновки и прочих сортов высококачественного горячительного, собралась огромная очередь, чтобы проникнуть внутрь, несмотря на опасность быть погребенным под грозящим рухнуть горящим потолком. Когда же это произошло, люди разбежались в разные стороны, но через несколько минут опять образовали хвост. Здесь же шел торг добычей, бутылка спиртного стоила 10-15 р., у некоторых алкоголь насильно отбирался солдатами.

Оренбургская пресса до середины последней декады декабря сообщала о продолжающемся погроме:

«До сих пор паломничество за спиртом на винный склад продолжается. Спирт черпается из водяного колодца. Все запугивания, что в колодец вылита бочка нечистот, что в колодце находятся трупы, не останавливают паломников.

У колодца толпятся сотни людей с ведрами и разными посудинами.

Между паломниками часто происходят кулачные расправы из-за желания скорее набрать и как можно больше ценной влаги».[755]

Во время пьяных беспорядков в Оренбурге от неумеренного употребления спиртного и прочих сопутствующих причин погибло более 200 человек. Основная масса жертв пришлась на 17 декабря — первый день массового пьянства и решительной попытки стражей порядка пресечь погром. Убытки от разгрома и пожара винного склада составили около 2 млн. р. Помимо 40 тыс. ведер спирта сгорели 50 кубометров заготовленных дров, 10 тыс. ящиков, нефть, посуда, предметы интерьера. Шесть семей служащих склада остались без крова.[756]

«Пьяная революция» не обошла и более мелкие уездные центры. В Глазове администрации казенного винного склада удалось уничтожить запасы спирта. В полдень 8 октября пьяные солдаты расположенного там полка вышли из повиновения и учинили разгром магазинов — колониальных и часового, — частного винного погреба, пивного склада Ижевского товарищества и т.д. На сей раз обошлось без человеческих жертв, направленный в Глазов отряд солдат нашел погромщиков мирно спящими.[757] В Кунгуре с 30 октября три дня бушевала погромная стихия: были разгромлены пивные и винные склады, затем очередь дошла до магазинов; происходили поджоги, стрельба по ночам и открытая торговля ворованным днем.[758] С 15 ноября начался погром в Шадринске, прозванный местными жителями «шадринской революцией»: пьяная толпа, разгромив винный склад, начала громить город и выпустила из тюрьмы заключенных.[759] С утра 17 ноября до вечера следующего дня длилось разграбление пивного склада в Слободском. Охранявшие склад солдаты и милиционеры покинули его, ограничившись несколькими выстрелами в воздух. Занятия в школах прекратились, магазины были закрыты. Как и в других городах, все началось с того, что ночью начали выпускать пиво в реку. Замерзшее к утру пиво женщины собирали в ведра и чайники. На этот раз пьяных не было — пиво со склада в большом количестве развозилось по домам.[760] Из Елабуги 24 ноября телеграфировали в Вятку: «...в городе идет погром; винный склад разгромлен и горит; солдаты не оказывают помощи; власти нет».[761]

Беспорядков напряженно ожидали и в других городах. В Челябинске под впечатлением недавних событий на Среднем Урале с беспокойством отмечали увеличение числа пьяных. Местная газета обращала внимание на то, что «барахолка и торг за мостом со своими тайными торговлями являются притонами торга различными спиртными изделиями. Обилие пьяных в последнее время указывает на полное отсутствие надзора за притонами».[762] Для профилактики возможных беспорядков Котельническая городская дума во второй половине ноября образовала военно-народную охрану города, в состав которой для обязательной службы призывались все способные носить оружие в возрасте от 20 до 60 лет.[763]

Пьяная вакханалия не локализовалась в городах, а широко разлилась по сельской местности, став составной частью крестьянской революции. В деревне Шумихины Котельнического уезда крестьяне разгромили квартиру торговца Попова, прихватив 3845 р. В Елабужском уезде крестьяне громили имения, в Слободском уезде шли грабежи.[764] С 29 октября в Мензелинском уезде Уфимской губернии начались погромы имений, которым предшествовал разгром винного склада. Погромы усадеб и хуторов перемежались свадьбами и курением самогона; по оценке очевидца, они были «сытыми» и «пьяными» — в них активно участвовали солидные, процветающие крестьяне, так называемые «тысячники» (с запасом денег свыше 1000 р.).[765] В начале ноября крестьяне Белебеевского уезда разгромили Богородице-Одигитриевский монастырь, угнали скот, разграбили личное имущество монахов, 1300 пудов зерна, земледельческие орудия, экипажи.[766] В середине ноября председатель Мензелинского уездного комитета общественных организаций телеграфировал начальству:

«Все волости уезда, где имеется крупное землевладение, охвачены погромным движением. Движение приняло стихийный характер и все меры приостановить погромы достигают лишь частичных результатов».[767]

Ближе к концу ноября из того же уезда на имя губернского комиссара была послана телеграмма, авторами которой были доверенные лица крупных землевладельцев Стахеевых. В ней говорилось:

«Анархия продолжается, расхищенные хлеба в большинстве сложены крестьянами в погребах, оставленный хлеб в открытых местах и под навесами пропадет окончательно, если не будут срочно приняты меры к сбору.

Команда солдат совершенно бездействует, все кругом пьяно, непринятие мер грозит дальнейшим осложнением, укрепляет в грабителях законность грабежей, уже идет призыв выравнивать зажиточных крестьян с бедняками деревни, собираются идти на деревню.

Убедительно просим принять срочные меры к водворению порядка, к сбору похищенного. Ведь Россия голодает, помирает, а здесь дикая пьяная пляска идет».[768]

Пьяные эксцессы в селах Уфимской губернии продолжались и в декабре. Башкирское национальное правительство А.З. Валидова, не имея денег на строительство государственного аппарата, решило поправить финансовые дела, захватив водочный завод Самакина в Усерганском кантоне и продав продукцию русским. В воспоминаниях А.З. Валидова этот эпизод истории борьбы башкир за свою независимость описан довольно ярко:

«Не только из окрестных, но даже из оренбургских казацких сел примчались люди с чайниками, бутылками, ведрами, бочками. Продавали дешево. Заработали около полумиллиона рублей. Разослали деньги по кантонам для зарплаты служащим. Не обошлось без происшествий. Русские пили, пока не падали, прямо на заводе. Некоторые, отбросив стаканы, прикладывались прямо к кранам в бочках. Один забрался на огромную бочку, но, поскольку был пьян, свалился в нее и захлебнулся. Башкирские солдаты никому не сказали об этом, боясь, что тогда не продадут водку из этой бочки; они вытащили и похоронили русского пьяницу».[769]

В декабре в селе Кургаза Уфимской губернии был разорен хутор Шотта. Крестьяне из села Карагай угнали 90 быков, 18 лошадей, увезли сено, солому, машины.[770] В принадлежащих Крестьянскому поземельному банку имениях Челябинского уезда в ноябре шло варварское истребление леса:

«...лес, даже молодняк усиленно вырубается; то же, что не успевают вырубить, сжигают. Крестьяне и башкиры выходят в лес партиями от 5 до 20 человек. Уговоры и разъяснения не помогают. Лесная администрация запугана до последней возможности».[771]

Во второй половине декабря «свободные граждане»-крестьяне разгромили имение Левина около Марьевки Оренбургского уезда и вывезли все, включая пианино, которое поместили в одной из крестьянских изб.[772]

В конце декабря начальник 9-го участка Оренбургской уездной милиции докладывал уездному комиссару:

«...грабежи и захваты по означенному участку все более усиливаются. Все селения и хутора разграблены до основания, между населением развиваются распри, крупные села нападают на мелкие, односельцы делятся на две партии и друг друга грабят и убивают».[773]

Всякая попытка стражей порядка остановить бесчинства встречалась угрозами самосуда и ареста. Задержать подстрекателей к грабежам не было никакой возможности. К началу 1918 г. южноуральская деревня «представляла из себя настоящее взбаламученное море».[774]

Подхлестываемый винными парами азарт погромов и дележа государственного и частного имущества в городе и деревне, варварские расправы со всеми, кто вставал на пути громил, и неспособность властей пресечь пьяный разгул свидетельствуют о том, что в уральской провинции стихийно и стремительно, но при этом подспудно, подобно торфяному пожару, без всяких объявлений о намерениях и без формирования армий и создания фронтов, разгоралась гражданская война.


Материализация призрака голода (зима-весна 1918 г.).

Осенью 1917 - весной 1918 гг. население уральских городов все более страдало от запустения городского хозяйства и неустроенности быта. Все ветшало и приходило в негодность. О поддержании должного санитарного состояния никто не заботился. Элементарный уют канул в прошлое. В Оренбурге, который и до революции не славился образцовой чистотой, в сентябре 1917 г. мясные лавки на Конно-Сенной площади и пространство вокруг них находились в антисанитарном состоянии: «...сор не убирается, повсюду разбросаны мясные обрезки,

части внутренних органов, кучи костей, которые загнивают и издают зловоние».[775] После прихода большевиков к власти коммунальное хозяйство поступательно деградировало. В начале декабря Челябинск из-за поломки электростанции на несколько дней погрузился во тьму. Горожане боялись выходить на улицы города, опасаясь не только грабителей, но и бродячих собак, которые с весны 1917 г. бегали по улицам стаями до 15 особей, а к началу зимы одичали настолько, что стали бросаться на людей.[776] В Екатеринбурге в конце года жители жаловались на отвратительное состояние тротуаров,[777] которые и в Челябинске к февралю 1918 г. стали непригодны для хождения:

«За всю зиму все, за малым исключением, наши домовладельцы ни разу не озаботились очистить с тротуаров снег и сколоть лед, вследствие чего тротуары имеют вид хорошо устроенного катка, на котором пешеход и выделывает всевозможные пируэты. Теперь городская управа, организовав артели из безработных, решила привести в порядок все тротуары за счет домовладельцев».[778]

В Вятке, где и до революции население испытывало большие неудобства от отсутствия канализации и недостаточной очистки города от мусора и нечистот, к концу весны 1918 г. дворы ряда общественных учреждений были покрыты мусором и грязью, а выгребные ямы частных домов и коммунальных зданий доверху были забиты экскрементной гущей. Позади столовой Калиновского, как показал санитарный осмотр 1 июня 1918 г., «помойная яма на дворе переполнена и вследствие неплотности обруба нечистоты вытекают из нее, распространяясь по двору».[779]

Зимой-весной 1918 г., в первое полугодие после прихода большевиков к власти, городское население России впервые испытало то, чего так боялось на протяжении всего 1917 г. — голод. Поиск продуктов питания стал смыслом существования «маленького человека», составил все содержание будней. По меткому выражению современницы, пережившей эти месяцы в Петрограде, «слова "хлеб", "продукты" чередуются в разговоре, как слово "пан" у поляков».[780]

На Урале голод в городах был смягчен отдаленностью от центров власти и близостью хлебородных местностей и не был столь острым, как в Центральной России. Но и уральские горожане столкнулись с продовольственными трудностями, в сравнении с которыми продуктовые неудобства годовой давности могли показаться сладким сновидением.

В Вятке в первую неделю после известия о свержении Временного правительства фунт хлеба в вольной продаже ежедневно дорожал на 3-5 к., достигнув цены 65-70 к. Молоко подорожало на 1,5 р. за четверть и для многих стало недоступным, цена масла повысилась до 5,5 р. за фунт, десяток яиц стоил 2,2 р., кочан капусты — 55-60 к., цена пуда картофеля достигла 5,6 р. При среднем месячном окладе служащих и рабочих в 120-125 р. такая дороговизна обрекала большую часть горожан на полуголодное существование. Качество фруктов было ниже всякой критики, что в условиях начавшего развиваться тифа заставило городского врача Н.М. Пинегина, совместно с помощником начальника 1-й городской дружины и понятыми осмотреть фруктовые лавки. В трех лавках было обнаружено около шести пудов гнилых яблок и груш, которые были облиты керосином и сожжены.[781] В конце ноября жителям Вятки было объявлено, что из-за критического состояния железнодорожного транспорта ликвидировать задолженность по нормированному распределению сахара за июнь-сентябрь 1917 г. не представлялось возможным. Октябрьскую норму пообещали зачислить в счет ноябрьской выдачи. С 1 декабря были установлены твердые цены на ржаную муку в размере 35 к. за фунт, ржаного хлеба — 36 к., которые, как и раньше, не соблюдались.

В конце января 1918 г., по заявлению официального печатного органа Вятского Совета рабочих и солдатских депутатов, из продуктов питания и товаров первой необходимости губерния испытывала недостаток только в мануфактуре,[782] однако весной продовольственный кризис достиг небывалой остроты. Фунт черного хлеба продавался уже по 1-1,5 р., десяток яиц — по 4,5 р. Молока на базаре было мало. Крестьяне предпочитали продавать его на улице, опасаясь, что на рынке покупатели в давке разобьют четвертные бутылки, которые было официально рекомендовано продавать не дороже 3,5 p.[783] Хлебные «хвосты» образовывались теперь с 4-5 часов утра — за три-четыре часа до открытия лавок, чтобы получить хлебный паек, сократившийся до 0,5 фунта в день на человека. Президиум Вятского исполкома в конце марта обратился с воззванием к беженцам из центральных губерний:

«Не останавливайтесь в Вятке. Вятка перегружена как эвакуированными частями, так и беженцами. Продовольствия не хватит на всех прибывших. Со дня настоящего объявления продовольственное бюро не будет выдавать карточки лицам, хотя бы и прописавшимся в штабе красной гвардии».[784]

Снабженческий кризис особенно больно ударил по детям: из-за недоступности молока среди них развивались болезни, маленькие дети должны были вставать в 3-4 часа ночи, чтобы занять очередь за хлебом. Голодные дети вятской трудовой колонии собирали милостыню.[785]

Взрослое население было поглощено заботами о поисках продуктов питания. Интерес ко всему, непосредственно не связанному с ними, угас. Орган Вятского комитета РСДРП жаловался на политическое равнодушие местных рабочих:

«Среди рабочих фабрики Долгушина царствует ужасная апатия и совершенно безразличное отношение ко всякой организованной работе. Рабочие не интересуются ни делами фабрики, ни работой потребительского об[щест]ва...; в библиотеке бывают редко, книги из библиотеки почти не берут. Чтобы удержать рабочих на собрании, приходится запирать ворота...».[786]

Аналогичные сложности переживало городское население всего Урала. В Перми цены на ржаную муку, которые в августе 1917 г. доходили до 9 р. за пуд, за ноябрь из-за сокращения подвоза первоначально выросли с 13 до 16 р., а к концу месяца достигли 24-28 р. Фунт сырого, плохо выпеченного хлеба стоил 80 к. В середине первой декады декабря в связи с усилившимся крестьянским привозом цены на ржаную муку опустились до 17,5-19 р. Однако перспективы снабжения продовольствием рисовались довольно мрачно. В первой половине декабря из Омска пришла телеграмма, в которой говорилось, что наряд на хлеб за декабрь принят, но будет выполнен лишь на 15%, причем при условии посылки в Пермь овса вместо пшеницы.[787] Горожане страдали не только от дефицита и дороговизны рыночных продуктов, но и из-за сбоев распределительной системы. Так, в конце ноября жители 7-го района Перми уже второй месяц сидели без муки: «Хвосты в сотни человек безнадежно по неделям топчутся у единственной в районе лавочки и уходят с пустыми руками, с раздражением на вольных и невольных виновников районного голода».[788]

Весной 1918 г. проблема дороговизны обострилась из-за недостатка денежных знаков и задержки по этой причине выплаты зарплат. В марте наркомат финансов объявил, что не сможет в ближайшее время снабжать регион деньгами, разрешив Уральскому областному совету временный выпуск бон с правом хождения на территории четырех губерний.[789]

На Екатеринбург почти одновременно с установлением власти большевиков надвинулся голодный кризис. В начале ноября хлеб на рынке был нарасхват, хотя пшеничная мука продавалась по 21 р. за пуд, а фунт печеного пшеничного хлеба в лавках и на базаре стоил 50 к., ржаного — 35 к.[790] Из-за недостатка муки хлеб в городских лавках стал отпускаться не сеянкой, а простой мукой с отрубями. В середине ноября Пермский губернский продовольственный комитет отправил в Челябинск телеграмму с просьбой помочь Екатеринбургу присылкой 20 тыс. пудов зерна:

«...положение с продовольствием в Екатеринбурге самое отчаянное. Доставления зерна в последнее время нет. На этой почве большие недоразумения».[791]

Рост цен на хлеб обусловливался нашествием мешочников из центральных губерний России. Поскольку Екатеринбург не имел собственной зерновой базы и жил исключительно сибирским хлебом, исполком в качестве меры борьбы с мешочничеством издал в конце ноября постановление о запрете вывоза хлеба из города и уезда.[792] «Хвосты» у мучных лавок заметно росли, очередь занимали с 3-4 часов ночи. Порядок у лавок охраняли солдаты-часовые. 10 декабря горожане прочли объявление городской продовольственной управы:

«Екатеринбургская городская продовольственная управа сим доводит до сведения граждан города Екатеринбурга, что за полным отсутствием муки в городе, городские продовольственные потребительские лавки будут закрыты и мука не будет отпускаться несколько дней, с 8 декабря впредь до поступления зерна или муки в город. О выдаче муки будет объявлено особо».[793]

Во второй половине декабря подвоз хлеба из Омска иссяк: его скупали мешочники, а новая власть была еще слишком слаба, чтобы отнять хлеб у сибирских крестьян, готовых поставлять его только в обмен на мануфактуру, которой на Урале не было. В условиях административного хаоса соглашения с Сибирью уральским властям достичь не удалось. Омский крайсовет предложил уральцам произвести самостоятельную заготовку хлеба в Ишимском уезде. Однако оказалось, что Курганский продовольственный комитет уже передал монопольное право закупать хлеб в этом уезде Ярославской губернии.[794] Накануне Рождества Екатеринбургу грозил голод. Еще более возросли цены на продукты. Сахар, который всего месяц назад было решено продавать по заготовительной цене (по 65 к. за фунт сахарного песка и 75 к. — рафинада), население перед праздником не получило.[795] В рождественском номере одной из екатеринбургских газет обыватель мог прочесть, вместо обычных в прежние годы ностальгически просветленных эссе, жесткую правду:

«В связи с переживаемым городом продовольственным кризисом цены на продукты на базарах и рынках стояли перед праздником очень высокие. Продуктов продовольствия было мало, и граждане г. Екатеринбурга встретят праздник Рождества почти что с "голодным столом"».[796]

В течении ноября-декабря из-за ограниченности запасов хлеба население Екатеринбурга получало вместо положенных на человека 30 фунтов в месяц всего по 10-20. Некоторые не успевали получить и этой порции. В этой связи исполком под новый год принял решение до восстановления связи с Сибирью сократить обычный паек до 20 фунтов, усиленный — до 30. Чтобы обеспечить хотя бы эту норму, 1 января 1918 г. исполком постановил ограничить запасы муки у городского населения до официального месячного рациона — 20 фунтов сеянки или 30 фунтов простой, не сеяной муки (нормы повышались в полтора раза, если владелец этого запаса имел право на усиленный паек). «Излишки» продовольствия у горожан подлежали реквизициям.[797] Наконец, в апреле 1918 г. в связи с продолжающимся продуктовым кризисом Екатеринбург оказался закрытым городом — въезд в него был запрещен.[798]

Острую продовольственную проблему ощущали и другие уездные центры Среднего Урала. Так, в Ирбите в декабре 1917 г. наступил голод: продовольственная управа смогла выдать вместо положенных 25 фунтов хлеба только 8.[799] Прежде процветавший торговый центр превратился к весне 1918 г. в «маленький, дохлый город». Весенняя ярмарка в Ирбите, в том числе пушная, пребывала в состоянии упадка. Цены на меха на плохонькой ярмарке по сравнению с 1914 г. были выше в 3-10 раз. Ярмарка была пустынна, посетители были редкостью. По мнению корреспондента «причин тому — масса, но главная — нет денег, нет покупателя».[800]

Кризис снабжения продовольствием болезненно задел население горнозаводской зоны. Он был одной из центральных тем обсуждения на 2-м Областном съезде по управлению национализированными предприятиями Урала 14-22 мая 1918 г. Делегат Богословского горнозаводского округа объяснил, почему «рабочие массами разбегаются, кто куда может»:

«Мяса, крупы и картофеля в округе совершенно нет, ...острота продовольственного кризиса дошла до того, что пришлось перемалывать на муку овес, обрекая таким образом на голодную смерть лошадей округа, и этим овсяным хлебом, похожим более на навоз, чем на хлеб, так как за неимением на местной мельнице специальных обдирочных машин мука получается перемешанной с остью и шелухой — население питалось в продолжение двух последних месяцев».[801]

Ему вторили делегаты большинства округов. Представитель Усть-Сылвинского завода признался: «За 4 месяца, как я живу в заводе, мы не видали ни куска сахару, ни аршина ситцу». Такое положение горнозаводского населения наблюдалось повсеместно. На ряде заводов запасов хлеба к этому времени осталось в количестве, достаточном для снабжения жителей в течение двух недель. При этом задержка выплаты зарплат из-за недостаточного получения из центра денежных знаков не позволяла рабочим прибегнуть к услугам рынка. Исключение составляли Камско-Воткинский округ и Ижевский завод в Вятской губернии, Нижне-Исетский завод — в Пермской: затруднений с продовольствием эти хозяйственные комплексы не испытывали.[802]

Сложной была продовольственная ситуация и на Южном Урале. С октября 1917 г. Уфа в течение осени-зимы не получала сахара. В итоге наряды по обеспечению городского населения сахаром к середине февраля 1918 г. были недовыполнены на 253 вагона.[803] Рыночные цены росли, как и в других уральских губерниях. Заготовке хлеба в земледельческой Уфимской губернии мешали, наряду с сопротивлением крестьян и активностью мешочников, конкуренция Казани и Самары, продовольственные органы которых самовольно скупали в губернии хлеб по вольным ценам.[804] В Уфе, при отсутствии острого голода, положение с продуктами питания было нестабильным. Цены были неустойчивы. В 20-х числах марта, несмотря на свободную продажу соли в городских лавках по цене 1,4 р. за фунт, по городу пронесся слух о предстоящем соляном голоде, который вызвал усиленную скупку соли и рост цены на нее.[805] Весной 1918 г. остроумные обитатели Уфы откликнулись на отсутствие предметов первой необходимости куплетом, который распевался на мотив «Марсельезы»:


«Отречемся от серого мыла,

Перестанем мы в баню ходить.

И по нашему грязному телу

Насекомые будут бродить».[806]


Актуальность этого куплета повышалась принятым в конце марта городскими властями решением национализировать бани, так как их содержатели отказывались подписать договор с комиссариатом городской коммуны.[807] Уровень гигиены в городе этот акт, естественно, не повысил.

В уездных центрах губернии положение не было лучшим. В конце мая 1918 г. въезд в Златоуст и Златоустовский уезд был закрыт из-за недостатка хлебных и других припасов, а также переполнения его беженцами из Европейской России.[808]

Непростым было продовольственное положение и в Оренбургской губернии, на территории которой фактически с момента получения известий о падении Временного правительства разгорелись боевые действия гражданской войны. Из-за недостаточного количества пунктов раздачи хлеба в Оренбурге росли хлебные «хвосты», в которых жители города часами простаивали на крепком ноябрьском морозе.[809] 10 декабря местные власти опубликовали обращение к населению по поводу отчаянного финансового положения оказавшегося в изоляции Оренбурга:

«Захватив насильно власть в свои руки в Петрограде и приведя к полной разрухе всю жизнь России, — большевики не сумели даже обеспечить наше оренбургское отделение Государственного банка необходимыми для оборотов деньгами. Из-за неимения денежных знаков закрылось у нас отделение Государственного банка, закрылись и частные банки, по той же причине постепенно должна прекратиться торговля, подвоз хлеба, товаров, нечем будет платить рабочим, служащим их заработки и перед всеми стоит грозный призрак — голод в крае».[810]

Чтобы избежать очерченной мрачной перспективы, было принято решение «выпустить временные денежные знаки, которые, после получения общегосударственных кредитных билетов, будут тотчас же обмениваться на них через тот же Государственный банк, казначейство и другие правительственные учреждения». Выпуск временных денег планировалось осуществлять под контролем независимой комиссии. Население призывалось отнестись к новым деньгам с доверием. Они были выпущены 13 декабря. На лицевой стороне купюр достоинством в 100 р. был изображен герб Оренбурга.[811]

В конце декабря в Оренбурге фактически установилась свободная торговля хлебом. Подвоз его был значительным и муку можно было купить по цене 18 р. за пуд. Однако прекращение нормированного распределения было вызвано не столько обилием продуктов и тем более не эффективным функционированием рынка. Наступление большевистских формирований на Оренбург нарушило оборот товаров. Советское командование Оренбургским фронтом имело возможность задерживать вагоны с продовольствием для того, чтобы взять город измором. В результате голод охватил Туркестан и всю линию Ташкентской железной дороги. Оппонент А.И. Дутова П.А. Кобозев, напротив, распространял информацию о том, что в голоде населения Средней Азии повинен Оренбург, задерживающий грузы.[812] Как бы то ни было, в середине декабря местные власти решили на три месяца, начиная с 1 января 1918 г., ввести карточную систему распределения. Предполагался выпуск бланковой карточки с комбинацией пайков на 1, 2, 4 и 5 человек для получения основных продуктов питания — муки, хлеба, чая, сахара, масла, крупы — и безымянных нумерованных карточек сроком действия один месяц, с указанием кварталов и раздаточных пунктов. Для получения керосина, спичек, табака, дрожжей, обуви, мануфактуры, фуража и прочих товаров массового спроса планировалось введение талонных продовольственных книжек.[813] Этой сложной системе рационирования, ассортимент которого позволяет предполагать значительно лучшую продовольственную ситуацию, чем в других губерниях Урала, не суждено было реализоваться — 18 января 1918 г. в город вошли «красные» отряды.

В «большевистской» части губернии продовольственный вопрос был не менее болезненным, но по иной, чем в Оренбурге, причине: если последний страдал от изоляции, то Челябинск изнемогал от наводнения города и уезда мешочниками из центральных губерний России и из Поволжья. Челябинский и Троицкий уезды, где урожай в 1917 г. был особенно обилен, осенью, по сравнению с другими уральскими территориями, благоденствовали, пока с первых чисел октября в ней не появились «ходоки» из «голодных мест» — губерний Европейской России, в которых в 1917 г. был недород. Челябинская продовольственная управа первоначально отказывала им в продаже продовольствия. Поэтому мешочники направлялись вглубь уезда на самостоятельные поиски хлеба, скупая его по баснословным ценам. Исправляя допущенную ошибку, Челябинский уездный продовольственный комитет стал продавать приезжим хлеб по твердым ценам, в объеме 30 фунтов на едока на количество лиц, проставленных в удостоверениях. Однако было поздно: с начала ноября «ходоки» хлынули тысячами. По ориентировочным оценкам современника, от 10 до 15 тыс. человек углубились в уезд на расстояние 40 и более верст от железной дороги, самостоятельно закупая хлеб. Справиться с такой массой «спекулянтов» власти были не в состоянии. В начале ноября 1917 г. Шумихинская организация РСДРП(б) направила в челябинский комитет партии письмо, проникнутое отчаянием:

«У нас анархия! Голодающие (спекулянты) обирают весь хлеб у крестьян и набивают большую цену на хлеб, который у нас в Шумихе уже стал 13-14руб. пуд. Сделать ничего не можем. Посоветуйте».[814]

Из-за наплыва мешочников цены на хлеб в Челябинске росли с ужасающей быстротой. Челябинский Совет солдатских и рабочих депутатов, совместно с Комитетом по поддержанию революционного порядка, уездными комиссаром и продовольственной управой, тщетно предполагали найти выход из создавшегося положения, запретив с 10 ноября вывоз хлеба и фуража из Челябинского района, пригрозив изъятием скупленного хлеба. С этой целью формировались заслоны из милиции и воинских команд. Однако конкуренция мешочников государственным хлебозаготовкам не теряла остроты, а хлеб из уезда уходил в любом случае — если не нелегально, с перекупщиками, то на вполне законных основаниях: Челябинск был обязан снабжать хлебом и фуражом Оренбургский фронт, Туркестан, Петроград и ряд губерний.[815]

Новой проблемой для городского населения Урала стала безработица, вызванная форсированной национализацией производств и закрытием многих государственных учреждений и частных торговых заведений. Так, биржа труда в Уфе 16 января 1918 г. в течение месяца зарегистрировала 1771 безработного. Трудоустройство, которое могла предложить биржа труда, особого энтузиазма не вызывало. Так, из почти 2 тыс. предложений 500 касалось устройства в дружину по охране народного достояния, 500 — заготовки дров, 300 — работы возчиками на собственных лошадях. Два последних вида деятельности не привлекли ни одного безработного.[816]

Частью примитивизации повседневной жизни горожан, ведущих все более выраженное растительное существование, стало упрощение способов ухода от будничных забот. Чтение прессы в условиях большевистской монополии на средства массовой информации становилось скучным занятием. Как сообщала оренбургская печать после изгнания Советов из Оренбурга летом 1918 г., «за полгода хозяйничанья большевиков читающая публика отучилась почти от чтения газет».[817] Сокращался и беднел репертуар кинотеатров, национализированных и переданных в ведение отделов народного образования в Прикамье и на Среднем Урале весной 1918 г. [818]

Серость будничной жизни власти пытались скрасить организацией новых праздников. Так, Уфимский ревком постановил считать день открытия Учредительного собрания 28 ноября 1917 г. национальным праздником. Занятия в учебных заведениях и государственных учреждениях в этот день отменялись. (Впрочем, регулярной учебы в школах в это время и так не было. Классы самостоятельно принимали решение о перерыве занятий и, как жаловалась мать одного из учеников реального училища, «учителя и не думают протестовать против такого произвола малышей» [819]). В Вятке 12 марта 1918 г. было организовано празднование годовщины революции. Как и в прошлом году, порядок его проведения, включая последовательность построения манифестантов, подробно определялся специально созданной комиссией.[820] Празднование 1 мая на Урале в 1918 г., как и год назад, также прошло по строго расписанному сценарию.

Альтернативным «народным» способом «отдохнуть» от тяжких будней продолжало оставаться одурманивание алкоголем. О масштабах увлечения спиртными напитками, с которым власти тщетно пытались справиться, свидетельствует наличие в составе Вятского СНК в конце 1917 - начале 1918 г. двух комиссаров по борьбе с пьянством.[821]

Нарушение еще накануне революции нормальной циркуляции товаров и хозяйственных связей между сельской местностью и городами, усугубленное борьбой Временного правительства и особенно большевиков против вольной торговли, ставило городское население в положение заложника деревенских настроений, которые все более насыщались ненавистью к власти и центрам ее дислокации — городам. Так, волостной сход Садырской волости Глазовского уезда на рубеже октября-ноября 1917 г. потребовал восстановления волостного правления и избрал волостного старшину. Как отмечал местный корреспондент, «население не платит подати, не дает хлеба для армии и населения. Цены на хлеб — 10 р. Процветает кумышковарение и пьянство».[822] В ноябре прекратился подвоз хлеба на ссыпные пункты в Сарапуле Вятской губернии: крестьяне отказывались продавать его по твердым ценам и, по словам современника «никакой власти не признают»:

«...вооруженной силы для воздействия нет. ...

По деревням начались грабежи. Пока не утвердится власть, рассчитывать на подвоз хлеба нельзя. По Казанской ж[елезной] д[ороге] появились мешочники; милиция с ними справиться не в состоянии».[823]

Власти пытались побороть мешочничество драконовскими запретами. В феврале 1918 г. к провозу было разрешено не более 20 фунтов продуктов, в том числе 10 фунтов муки или хлеба, двух фунтов масла и три фунтов мяса. Все, что обнаруживалось у обыскиваемого сверх этой нормы, подлежало конфискации, сопротивление каралось расстрелом на месте.[824]

Никакие меры, однако, не помогали. В мае, когда население Вятки судорожно искало хоть какое-нибудь съестное, пристани Уржумского и Малмыжского уездов были переполнены хлебными продуктами. Это изобилие предлагалось проезжающим частным скупщикам.[825]

Крестьянство стонало от государственных сборов зерна и прочего продовольствия, которые в условиях неорганизованности власти превращались в произвол. Симпатизировавший советской власти демобилизованный из армии сельский житель в письме в сельскую газету так описывал свои впечатления по возвращении в родную деревню:

«...первым долгом слышу обвинения от крестьян на советскую власть. Более из-за того они волнуются, что наши же товарищи-красногвардейцы отбирают разные продукты, не давая никакого документа. Вот поэтому народ страшно недоволен. Крестьяне говорят, что они не знают, куда будут девать отбираемое. [...] ...советская власть теряет доверие перед народом, не давая никакого отчета».[826]

Под шумок, под видом государственных реквизиций, шли грабежи сельского населения. Как-то ночью в деревне Шевели шестеро вооруженных солдат провели самочинный обыск, прихватив нехитрые крестьянские припасы: 3 фунта прессованного чая и 15 фунтов весового, 20 фунтов сахара, 2,5 фунта монпасье, 3 фунта изюма, 10 фунтов варенья, седло, пару подметок, треть фунта легкого табака, коробку гильз. Как свидетельствовал потерпевший, «...при требовании мандата один из солдат показал револьвер».[827]

Практика сопротивления крестьян сдаче хлеба государству и насилия над ними зимой-весной 1918 г. была на Урале повсеместной. Мензелинская продовольственная управа, жалуясь на скопление в уезде мешочников, в феврале 1918 г. констатировала: «Население не сдает хлеба; урожай яровых был ниже среднего: на излишек хлеба сверх потребности уезда нет надежды». К такому же выводу склонялась и Златоустовская продуправа: «...вывоза семян из пределов уездов ожидать невозможно».[828] Тем не менее, по Уфимской губернии рыскали продовольственные отряды, отнимая якобы излишки продуктов. В деревню Карамалы Стерлитамакского уезда в феврале 1918 г. прибыл посланный уездным Советом отряд численностью 20 человек для отчуждения хлеба, продаваемого на базаре по свободной цене. Владельцы хлеба оказали солдатам сопротивление: часть солдат разбежалась, остальные были жестоко избиты. Эта история вызвала большой и разноплановый резонанс. С одной стороны, «случай этот напугал отряды, работавшие в соседних районах». С другой, — в деревню по этому поводу была направлена следственная комиссия и революционный трибунал. В следующем месяце Стерлитамакская городская продовольственная управа была в полном составе привлечена к суду Уфимского революционного трибунала за нарушение хлебной монополии: в декабре 1917 г. она скупала у крестьян хлеб по вольным ценам, платя 16 р. за пуд пшеницы.[829]

Картину произвола в южноуральской деревне передают заслуживающие точного воспроизведения жалобы крестьян на действия советской власти, поданные после ее падения летом 1918 г. Житель одного из сел Уфимского уезда П.И. Брусов написал в Карауловскую волостную земскую управу письмо с просьбой взыскать причиненные ему убытки с арестованных членов местного Совета:

«В марте месяце 1918 года, т.е. вовремя Большевистской Власти, Карауловский Совет Крестьянских Депутатов во Главе Председателя Совета Федора Васильева Курдакова и других лиц входящих в Организации Красной Армии Насильственным Действием взяли с меня под угрозой ареста пятьсот руб. (500 руб.) на таковую сумму имею квитанцию. Дали мне сроку на двадцать четыре часа (24 часа) в случае неуплаты угрожали мне тюрьмой, а я как мелкий крестьянин и чернорабочий не имея у себя такой суммы но подчиняюсь насилию совету. Я продал Корову. Которая нужна была для пропитания семьи а часть занял у людей и выдал Означенному Совету».[830]

Мытарства южноуральского крестьянина воспроизводят эмоционально сдержанные строки заявления Ф.С. Елисеева из Карауловки, арестованного и направленного местным Советом в Катав-Ивановский завод в марте 1918 г.:

«Там под угрозой расстрела с меня потребовали 25 тысяч рублей, но не имея такого состояния, если бы продал весь сельскохозяйственный инвентарь и скот, платить отказался, тогда меня как контрреволюционера посадили в холодное помещение, потом через несколько часов пришли, раздели и разули меня донага и разувши поставили на лед. Придя уже часов через пять стали просить уже пять тысяч рублей, при неуплате угрожали утопить или застрелить. Но я, согласившись продать скот и уплатить 3500 рублей, тогда они меня посадили уже в теплое, но темное помещение. Когда уже приехал мой сын и уплатил вышеуказанную сумму, то меня освободили.

По приезду меня в Карауловку с меня снова была наложена контрибуция так, что всего пришлось мне уплатить 3650 рублей, притом же шесть дней занимали лошадей для поездки Красной гвардии, а также несколько раз брали тарантас для поездки комиссаров и весь его разбили, так что ремонт обошелся — сто рублей. Кроме того по распоряжению местного совета ко мне было поставлено на квартиру и на хлеба каких-то три красногвардейцев, каковых я кормил три недели, и они мне ни за квартиру, ни содержание нисколько не заплатили. А ежедневно требовали мяса, яйца и т.д., при отказе всегда угрожали расстрелом».[831]

На территориях, находившихся под контролем Оренбургского казачьего войска, сельскому населению также не удалось избежать обязательных изъятий сельскохозяйственной продукции. Войсковое правительство 14 ноября 1917 г. опубликовало объявление, в котором населению Оренбургского войска было предложено в срок до 1 января 1918 г. подвезти и сдать излишки хлеба, согласно закону о хлебной монополии, на ссыпные пункты. Не сданный в срок хлеб подлежал реквизиции по установленным твердым ценам и должен был вывозиться на станции за счет владельцев. Хлеб, добровольно вывезенный после 1 января, предполагалось принимать на 30% дешевле твердых цен, а реквизированный — по половинной цене.[832]

Сельские жители оказались между двух огней. Реквизиции ожидали их и со стороны антибольшевистского правительства, и со стороны наступавших красногвардейских отрядов, которым центральная власть предоставила карт бланш. Еще в декабре 1917 г. на запрос о снабжении «красных» частей И.В. Сталин ответил командованию Оренбургского фронта:

«Я удивляюсь вашему бессилию. Неужели вы из банка не можете взять нужную сумму, неужели вы будете считаться с бумажными уставами? Деньги вышлем сегодня же, но, не дожидаясь получения этих денег, достаньте на месте хотя бы в банке... Раз навсегда запомните нашу просьбу: когда отряды нуждаются в деньгах, они должны добыть деньги всеми средствами, не останавливаясь ни перед чем».[833]

Поощряемые большевистской Москвой на самообеспечение «всеми средствами», советские боевые формирования и без того считали себя хозяевами на завоевываемой территории. Мирное население должно было снабжать приходящие войска всем необходимым, если хотело остаться в живых.

Но подлинная вакханалия беззакония началась в Оренбургской губернии после вытеснения отрядов атамана А.И. Дутова за пределы войсковой территории. Оренбургский военно-революционный комитет начал налагать непомерные контрибуции на казачьи станицы. Эта практика скоро вышла из-под контроля ВРК. Участники реквизиционных отрядов в счет контрибуции стали изымать скот, хлеб, семенной материал, часто деля конфискованное между собой. Продовольственные отряды, созданные по решению 1-го губернского съезда Советов в марте 1918 г., были направлены, в качестве наказания станичников, в основном в Верхнеуральский и Троицкий уезды, казачье население которых в свое время поддержало войскового атамана. Их карательная миссия в отношении «провинившихся» казаков весной 1918 г. сделала жизнь в станицах невыносимой. Началось спонтанное формирование повстанческих казачьих отрядов, к которому А.И. Дутов, вытесненный с этих территорий, не имел, строго говоря, ни малейшего отношения. Ответом на широкомасштабную и интенсивную борьбу казаков против продовольственных отрядов стал массовый и беспрецедентный по своей жестокости террор. Не имея возможности справиться с неуловимыми, подвижными повстанческими формированиями, большевистские карательные отряды обрушили невиданные репрессивные меры на мирное население. Расстрелы по малейшему поводу чередовались с артиллерийскими обстрелами населенных пунктов, в результате которых весной - в начале лета 1918 г. было сожжено около 4 тыс. жилых и хозяйственных построек в 19 станицах. Ущерб от артиллерийских налетов оценивался в 10 млн. р. [834] Террор против казаков стал составной частью войны города против деревни и содействовал новому, еще более трагичному витку гражданской войны.


Первое полугодие большевизма: событийный горизонт «маленького человека».

Читатель вправе возмутиться: где же здесь история? Где революция? Где великие события? Где взятие власти Советами и выборы в Учредительное собрание, укрепление советской власти и борьба с контрреволюцией? При знакомстве с материалами, позволяющими реконструировать революцию из перспективы «маленького человека», создается впечатление, что большинство «великих» событий 1917 г. прошло мимо простых людей, другими словами, не казалось им великими. Горизонт «обычного» горожанина заполняли будничные проблемы борьбы за существование, атрофируя интерес ко всему, что не было напрямую связано с поисками пропитания, заставляя оценивать различные явления с точки зрения продовольственной конъюнктуры. Возникает ощущение, что с этой позиции поздняя осень 1917 - весна 1918 гг. для обывателя были временем значительно более серым и невыразительным, чем предшествовавшие месяцы. Тягостные заботы о куске хлеба в предвкушении грядущего голода отодвигали на задний план, нейтрализовали всякую общественную ангажированность. Выборы в уездные земства в октябре 1917 г. прошли, в отличие от летних выборов в городские думы, без всякого подъема. В Златоусте, например, участие в них приняло лишь 3,7 тыс. человек из 26 тыс. избирателей.[835] Ни объявление дня созыва Учредительного собрания национальным праздником (Уфа), ни проведение выборов в него под патетическим лозунгом «Ни одного голоса на выборах в Учредительное собрание большевикам, этим злейшим врагам Родины и революции!» (Вятка) [836] не было в состоянии превратить выборы в праздник или вызвать порыв политической активности в городах.

Даже война между Оренбургским войсковым правительством и красногвардейскими частями, вызывая определенные тревоги, все же не произвела большого впечатления. Настроение в Челябинске во время наступления «красных» на Оренбург в начале января 1918 г. передает газетная зарисовка гуляющей по Уфимской улице под назойливые крики мальчишек — «Вот папиросы: двадцать штук, деревянный мундштук!» — публики: «Между отрывочными фразами о вчерашнем концерте и завтрашнем маскараде, между разговором об удавшемся или неудавшемся праздничном пироге, раздаются отрывисто и с досадою выговариваемые слова: "Троицк, казаки, Полетаево, большевики"...».[837]

Для деревни большинство политических решений и событий всероссийского звучания были слишком далекой и чужой материей, чтобы вызвать адекватную реакцию. Обсуждение вопроса о выборах в Учредительное собрание в селе Михайловском Уржумского уезда, вероятно, несколько шаржированное пером репортера, тем не менее, достаточно точно передает беспомощность крестьян перед задачей сделать осознанный выбор. В ожидании членов управы крестьяне, созванные для разъяснения вопросов, связанных с Учредительным собранием, перекидывались репликами о том, за кого голосовать. Крестьяне — читатели уржумской «Крестьянской газеты» склонялись к поддержке эсеровского списка. Вернувшийся с фронта солдат поддержал список №4 (Трудовой народно-социалистической партии). Дальнейшее обсуждение приняло неожиданный оборот:

«— А от какой партии был этот список? — спрашивают солдатика его односельчане.

— А кто его знает, — отвечает смущенный солдатик. — Сказано только, что номер четыре будет пользительнее.

— Ну нет, господа, уж если класть, так это номер 7-й или 11-й, — заявляет Вавило рыжий, — потому, сколько я замечал, на эти №№ выпадает, потому это самые счастливые»256.[838] В деревне шла поляризация политических симпатий, готовя благодатную почву для ожесточенной гражданской войны. По наблюдению корреспондента Ф. Вдовина, который в начале 1918 г. 16 дней ездил по Златоустовскому уезду для подготовки репортажа на тему «Настроения деревни», там после возвращения солдат-фронтовиков началась «большевизация». Деревня раскололась на два лагеря: солдаты и молодежь выступали за реализацию декрета о земле, «старики с учителями и попами» выступали против.[839]

Наживая все больше негативного опыта общения с внешним миром, деревня угрюмо замыкалась в себе, пропуская всю доходящую до нее информацию через заветную идею земельного раздела. Характерные зарисовки сельских настроений осени 1917 - весны 1918 г. оставил в своих мемуарах крупный уфимский землевладелец и общественный деятель, член кадетской партии с 13-летним стажем князь В.А. Кугушев. В ноябре 1917 г. он, разъясняя крестьянам большевистский декрет о земле, пытался убедить их создать трудовую коммуну на основе его имения. Однако доводы в пользу сохранения хорошо налаженного хозяйства на крестьян не подействовали. Идея коммуны провалилась, чему немало способствовали зажигательные речи юного эсера — сына местного лавочника. Когда спустя полгода, в апреле 1918 г., В.А. Кугушев вернулся из Самары в родное имение, «барин», которого с крестьянами связывали многолетние добрые отношения, был воспринят как лишняя фигура и главное препятствие на пути черного передела. В воспоминаниях В.А. Кугушева описан, видимо, один из наиболее гуманных способов крестьянского решения «помещичьего вопроса»:

«Поехал в имение, где начиналось разбазаривание и разорение. Остановился в квартире управляющего... Узнаю, что хозяйство разрушается; распоряжается всем предвок Пудеич, полубатрак, полукрестьянин, принесший с фронта хорошо заученные революционные фразы, смелый, энергичный, слабохарактерный и пьющий. Ярый и не вполне бескорыстный противник коммуны, он тайно ведет агитацию против меня; мое присутствие стесняет и связывает его; он требует моего отъезда "по добру". Я отказываюсь: "пусть сход постановит". Село беспрерывно митингует, во главе фронтовики. Жду, не зовут. Иду в село на почту. Из окна высунулась голова Пудеича: "Лександрыч, приходи на сход". Прихожу; среди гробового молчания протискиваюсь сквозь плотно заполнившую избу толпу к столу. Сажусь. За мной протискивается Пудеич, становится и, обращаясь к присутствующим, произносит громовую, трафаретную речь о кровопийцах, эксплуататорах-помещиках, грабивших, оскорблявших и унижавших крестьян, и о том, что их нужно стереть с лица земли.

Беру слово, соглашаюсь, что все это верно, но недоумеваю, какое это имеет отношение ко мне, который никогда, ни одного из них не оскорбил словом, который живет личным заработком, не пользуется доходами имения и преимуществами положения лично для себя; напомнив недавние тюрьму и ссылку и т.д. Смотрю на замолкшую аудиторию и не могу уловить ни одного сочувственного взора. Возмущаюсь, повышаю голос, говорю, что требование Пудеича о моем изгнании оскорбительное и незаслуженное хулиганство. Никакого сочувствия, молчат и не смотрят в глаза. Пудеич формирует предложение: "выехать Лександрычу из имения в 24 часа, кто согласен, на месте, кто наспроть, подымай руку". Ни одной поднятой руки, ни одного обращенного на меня взора. "Дать две лошади и две коровы по выбору и домашние вещи". Глубоко взволнованный, встаю, кланяюсь: "Прощайте, завтра уеду..." Расступившись, пропустили, ни слова, ни звука, несколько молчаливых сочувственных, незаметных рукопожатий в задних рядах...».[840]

Большее впечатление, чем выборы в Учредительное собрание и его роспуск или боевые действия на Южном Урале, вызвали большевистские санкции против церкви в начале 1918 г. В Перми в качестве меры по отделению церкви от государства при юридическом отделе исполкома 6 марта был открыт отдел записи браков, рождений и смертей. Население было оповещено, что оно должно зарегистрироваться, так как метрики церковного причта утратили законную силу. Церковный обряд венчания мог отныне осуществляться только после регистрации брака, бракоразводные дела решались народным судьей, а не духовной консисторией.[841] Если это нововведение не вызвало лихорадочного возбуждения, то отделение школы от церкви привело к скандальным эксцессам. В апреле в Шадринске был организован крестный ход и митинг в Преображенском соборе против запрещения преподавания закона Божия в школах. Родители решили не пускать детей в школы, а учителей содержать во время перерывов в занятиях за свой счет. В селе Щучье Оренбургской губернии, напротив, было решено, что «поп» в школе учит «контрреволюции». Обучение закону Божию не было отменено, но передано от священника учительнице народного училища.[842]

Еще большую напряженность вызвали реквизиционные мероприятия большевистской власти по отношению к церкви. Когда в марте 1918 г. в Вятке под советские учреждения было реквизировано помещение духовной консистории, представители приходских советов и духовенства создали комиссию по охране церквей и церковного имущества с полномочиями заявлять протесты по реквизициям. Комиссии, по ее сообщению 20 марта, удалось договориться с Вятским Советом о недопустимости реквизиций без ведома Совета и комитета по охране церквей.[843] В Котельниче во исполнение большевистского декрета уездный исполком распорядился составить описи церковного имущества и изъять золотые и платиновые предметы весом более 13 золотников. Эта мера вызвала волнения среди крестьян. В селе Покровском жители 12 мая избили солдата, предложившего добровольно отдать церковные ценности, крича, что «они по копейке собирали на священные сосуды». На следующий день представитель исполкома вынужден был покинуть бурливший возмущением Казаковский волостной сход, чтобы не рисковать собственной жизнью. В селе Молотниково 14 мая оратор не успел ретироваться. Толпа убила его, раздробив ему череп. В самом Котельниче прихожане Николаевской городской церкви отказались отдать церковные ценности и избили прибывшего для их изъятия солдата. Паства разошлась лишь тогда, когда исполком выслал к церкви солдат с пулеметом.[844]

Настроения населения Урала не поддаются широким обобщениям в рамках накатанных клише об усилении или убывании симпатий к большевикам. Атомизация общества проявлялась, помимо прочего, в поляризации реакций на происходящее. В толпе у Николаевской церкви звучали не только выкрики против ограбления церкви, но и предложения «расстрелять попов», которые мутят народ. Если в Кунгуре власти приняли решение поставить памятник К. Марксу к 100-летию со дня его рождения, то в Баранчинском заводе жители потребовали вернуть на прежнее место бюст Александра II, который и был водружен, правда, обшитый тесом.[845]

Прочие события, которые в дореволюционное время были бы записаны в разряд исключительных и вызвали бы всеобщие толки, теперь стали рутиной и не казались достойными обсуждения. Газеты пестрели привычными сообщениями о преступлениях и самосудах в городах и деревнях. В Екатеринбурге 2 декабря 1917 г. водили по городу солдата-вора. С середины ноября 1917 г. в Оренбурге орудовала шайка Ф. Кудряшова. Бывшие каторжане-грабители совершали свои преступления, переодеваясь по вечерам в солдатскую и офицерскую форму. В конце первой декады декабря все они, кроме главаря, были задержаны. К концу декабря участились случаи хищения грузов из товарных вагонов. В Вятке 23 января 1918 г. публичной казни у Александровского собора были подвергнуты пять грабителей во главе с В.А. Лубягиным, представлявшихся при вооруженных ограблениях «большевиками» и пойманных за несколько дней до этого Северным летучим отрядом. Горожанам трудно было отличить уголовников, выдававших себя за представителей власти, от стражей порядка, совершавших уголовные преступления. Ошибка при срывании масок на этом маскараде грозила смертельной опасностью. В марте 1918 г. неизвестные в солдатской форме учиняли обыски и конфискации в квартирах вятских горожан. В конце того же месяца общее собрание членов РСДРП(б) заслушало доклад коллегии по реорганизации Красной гвардии в Вятке. Были признаны факты самочинных арестов, обысков и конфискаций и необходимость чистки красногвардейских формирований, состав которых был пестрым и случайным, включая и бывших преступников, и бывших полицейских.[846]

Грабежи и убийства, воровство и самосуды широко распространились и в сельской местности, особенно в связи с наплывом мешочников. Чишминский элеватор в Уфимском уезде в этой связи просил о присылке вооруженной охраны из шести человек. Деревня все в большей степени автономизировалась и обретала абсолютную самодостаточность, не нуждаясь в опеке властей и не признавая никакой власти. Крестьяне сами чинили суд и расправу. В январе 1918 г. 38 крестьян четырех деревень Вятской губернии постановили убить владельца мельницы А.Ф. Галкина, который вечером того же дня, 11 января, был расстрелян.[847] В марте в селе Светлом Сарапульского уезда по постановлению схода были убиты два крестьянина, заподозренные в краже сена, 6 апреля жители села Рохино Вятского уезда подвергли самосуду односельчанина по подозрению в грабеже и убийстве.[848] Акты беззакония венчали аграрную революцию.

Первый год русской революции 1917 г. имел свою оборотную — малоизвестную и неприглядную — сторону, заслоняемую густой чередой «исторических» событий при взгляде сверху или извне. Нарастание продовольственных трудностей и бытовой неустроенности, ураганное распространение преступности и беспомощность власти, безнаказанные выходки расхристанной солдатни и обслуживающего персонала распределительных органов, бесчинства то опьяненной свободой, то скотски пьяной толпы и террор пугающихся собственной слабости властных структур — вот что видел «маленький человек» в 1917 - начале 1918 г. Изнанка революции составляла его будни, вытесняя праздничные настроения и радостные ожидания, которые сменялись хмурой озабоченностью и угрюмым ожесточением. Никто не знал, что будет завтра, надеясь на лучшее, но подозревая худшее.



2.2. Жизнь в калейдоскопе режимов (середина 1918 - середина 1919)

«Война, а в особенности гражданская, сама себя кормит и пополняет!»

А.А. фон Лампе


Освободители поневоле.

В последних числах мая 1918 г. обыватели Челябинска имели возможность прочесть в местной прессе обращение «Ко всем гражданам», составленное от имени съезда чехословацких войск в Челябинске его представителем Змартой:

«Резолюция съезда депутатов чехословацкой революционной армии решительно опровергает все нападки — будто бы чехословацкое войско было отправлено национальным Советом на французский фронт против желания части войска. Съезд смотрит на эти провокационные нападки, как на стремление разбить наши стройные ряды и поэтому... в качестве полномочного представителя всех чехословацких солдат заявляю, что отправка во Францию осуществляется по желанию всего войска и по приказу нашего народа... Мы твердо решили осуществить эту отправку, несмотря на препятствия со стороны кого угодно. Об этом твердом желании чехословацкого войска доводим до всеобщего сведения».[849]

Текст заявления касался исключительно внутренних проблем Чехословацкого корпуса, отправленного весной 1918 г. по договоренности между центральной советской властью и странами Антанты на Дальний Восток для переброски в Европу с целью участия в боевых действиях против Германии. Воззвание было одной из реакций на внезапную остановку движения во Владивосток и вызванных ею инцидентов. Именно как частное дело чехов, скопившихся на челябинском железнодорожном узле в количестве более 12 тыс. человек, было воспринято их вооруженное выступление местными властями. Через два дня после опубликования воззвания чехов исполком местного Совета обратился к челябинцам с разъяснением происходящего:

«Граждане! 27 мая произошло вооруженное выступление чехословаков с целью обеспечить себе свободу проезда во Владивосток, а оттуда во Францию. Действия Советской власти во внутренней жизни города, как и уезда, остаются в полной законной силе. Объявляя об этом, исполнительный комитет призывает всех граждан к спокойствию и предупреждает, что всякая попытка внести смуту и посеять ложные слухи получит должное».[850]

Помещенная в том же номере газеты зарисовка настроений населения не оставляет сомнений, что и самим населением вооруженный конфликт в городе воспринимался как случайный эпизод:

«Теплый майский день. На улицах оживление. На перекрестках Уфимской собираются кучки прохожих... Общее настроение выжидательное... все питаются слухами. Особого возбуждения незаметно, и на разыгравшийся инцидент большинство смотрит как на недоразумение, которое на днях наладится... А солнце ярко светит».

Пресса заверяла горожан, что «конфликт, вероятно, быстро уладится».[851] Современники и очевидцы имели, впрочем, весьма смутное представление о происходящем.

Многие обстоятельства чехословацкого «мятежа» до сих пор не вполне ясны, отдельные детали противоречивы и с трудом поддаются точной реконструкции и однозначной интерпретации. Остановка движения Чехословацкого корпуса по Транссибирской магистрали вызвала среди легионеров тревожные настроения и самые мрачные предположения, вплоть до слухов о предстоящей выдаче их германскому командованию. Измученные долгой дорогой и пугающей неясностью своего будущего, эти люди представляли собой массу, способную взорваться агрессивными действиями при первой же оказии. Нервозный настрой в эшелонах создавал благоприятную обстановку для конфликтов. Один из инцидентов между их «пассажирами» привел 14 мая к трагическим последствиям. Его жертвой стал И. Малик — по одной версии современников пленный венгр, по другой — чех. Различные источники сообщают об убийстве чехами пленного мадьяра, который то ли в ссоре ранил ножом в голову одного из их товарищей,[852] то ли угодил в голову чешского солдата — по неосторожности или целенаправленно — ножкой от походной чугунной печки, брошенной из окна вагона.[853] 17 мая 10 чехословацких легионеров были арестованы следственной комиссией Челябинского Совета по подозрению в убийстве. Этот акт вызвал возмущение среди чехов, подтверждая, казалось бы, самые худшие предположения о том, что ожидает в перспективе весь корпус. По газетным слухам, чехи вооружились и потребовали освобождения своих товарищей, и Совет принял срочное решение выполнить эту просьбу. Инцидент, как казалось читателям прессы, был исчерпан, или близился к своему завершению. Порядок был восстановлен, в городе было введено военное положение.

Однако местные власти допустили ряд ошибок, приведших к необратимым последствиям. Были арестованы два чешских солдата и офицер, прибывшие в штаб охраны города для переговоров о судьбе своих товарищей. Недоразумения и случайности громоздились друг на друга. В местных «Известиях» информация следственной комиссии, созданной для расследования инцидента, была опубликована с досадными опечатками, искажавшими смысл его официальной интерпретации. Вместо слов «они не идут против советской власти» было напечатано «они идут против советской власти» вместо «мирным путем, без вооруженного выступления» — «мирным путем вооруженного выступления». Следственная комиссия обратилась в этой связи с письмом в редакцию для разъяснения своей позиции,[854] но было поздно. В воскресенье, 26 мая — за сутки до призыва руководства Чехословацкого корпуса арестовывать представителей советской власти — по Челябинску были расклеены объявления чехословаков о причинах их выступления 17 мая. В 2 часа ночи на понедельник чехи без труда взяли под контроль весь город — в отсутствие большей части гарнизона, отправленной под Оренбург, ждать сопротивления было неоткуда. Были окружены важнейшие государственные учреждения и предприятия, обезоружены находившиеся в Красных казармах красногвардейцы, захвачены большие запасы винтовок, артиллерийские орудия, пулеметы. На важнейших постах были выставлены часовые, на мосту через р. Миасс организована застава с четырьмя пулеметами. С утра 27 мая на улицах появились чехословацкие патрули. Однако до 31 мая ситуация оставалась неясной, и оснований для большого беспокойства не ощущалось. В городе было относительно спокойно, лишь кое-где на перекрестках собирались толпы любопытствующих и вспыхивали импровизированные митинги. Совет беспрерывно заседал в номерах Дядина, охраняемых чехословацким часовым, продолжали выходить «Известия». Главным требованием чехословацких отрядов оставалась незамедлительная отправка во Владивосток.

Взятие чехословаками власти в Челябинске произошло удивительно гладко, бескровно, без драматичных эксцессов. Из перспективы очевидцев этот «переворот» выглядел лишенным малейшего героического флера. В записках бывшего акцизного чиновника К.Н. Теплоухова, который в момент чехословацкого «мятежа» служил в доживавшем, милостью местных властей, последние дни Челябинском военно-промышленном комитете, это событие приобрело ироничное звучание:

«27-го мая я пришел в К[омит]ет раньше обыкновенного, почти никого еще не было. "Знаете новость?" — спрашивает швейцар Григорий. "У нас теперь главные — чехи!"— "Как так?" — "Сегодня ночью чехи пришли в казармы, выгнали, кто там был — стали хозяевами!"

Начали собираться... Новость уже облетела город; всем хотелось поделиться своими сведениями, узнать новые.

Выяснилось, как произошел "переворот" — оказалось очень просто...

Ночью к казармам пришло несколько десятков чехов с винтовками; стража у орудий у казарм безмятежно спала, — ночь была теплая... Чехи разбудили стражу: "Вытряхивайтесь, товарищи! Ваше время отошло!", — те благоразумно ретировались. Чехи вошли в казармы, — то же самое, — исчезли и те. Выстрелов никто не слышал.

Новые правители узнали о "мятеже" еще ночью, и к утру все бесследно исчезли — точно провалились сквозь землю. Чехи их не преследовали и не искали, но некоторых потом поймали казаки в поселках и доставили в город».[855]

Весь инцидент в Челябинске в мае 1918 г. прошел по сценарию его величества случая. Однако именно он, задрапированный большевистским руководством, а затем и историографией в подозрительно гладко отутюженное одеяние коварного антисоветского заговора, заранее спланированного Антантой, получил статус официального начала гражданской войны в России. Очевидная случайность превратилась в шанс избавиться от большевизма. Для его противников Чехословацкий корпус — фактически единственная организованная и независимая сила на пребывавших в хаотическом состоянии центральных и восточных территориях страны — оказался неожиданной козырной картой. Появилась возможность свести счеты за месяцы пережитых унижений и страха. Так воспринималось происходящее не только охваченными воодушевлением сознательными и организующимися противниками Советов и большевиков, но и стихийно возникающей обывательской толпой. Очевидец челябинских событий оставил живую зарисовку настроений на улицах города 28 мая:

«...почти ежеминутно среди разбитой на группы толпы слышались резкие возгласы: тов[арищ] чех — арестуйте вот этого или того, это большевик, или темные личности, рассыпавшиеся в толпе, разными подходами заводят спор, и если втянувшийся противник начал резко возражать, то сейчас ему кричат — ты большевик! Тов[арищ] чех, возьмите и арестуйте его, ну! и уводят всех...».[856]

Негаданное появление новой силы совпало с неутоленной жаждой отмщения реальным или мнимым обидчикам. Чехословацкий корпус против своей воли оказался вовлеченным в российскую трагедию невиданного масштаба.

Значительная часть уральского населения восприняла известие о чехословацком выступлении со вздохом облегчения. Корреспондент «Уральского хозяйства» — екатеринбургского ежедневника, который и при большевиках находился в откровенной оппозиции режиму и не стеснялся в выражениях при характеристике новых порядков, — подводя итог пережитому периоду, писал:

«То, что должно было произойти, чего мы все так трепетно ждали, свершается:

— Большевизм падает. [...]

Все мы перестрадали, все мы пережили достаточно всяких ужасов, унижений, грабежей, насилий, у всех у нас сердце точит червь отвращения к житейским "порядкам", установившимся "рабоче-крестьянским правительством"».[857]

Однако не только представители бывшего «просвещенного общества» приветствовали изгнание большевиков. Уральское крестьянство и оренбургское казачество, поднимавшие повстанческое движение с весны 1918 г., летом словно бы обрели второе дыхание. Бессудные расправы с партийными и советскими работниками приобрели столь широкий размах, что антибольшевистские власти вынуждены были протестовать против самочинных репрессивных акций снизу.[858]

Через полгода после установления на Урале «диктатуры пролетариата» против нее выступили уральские рабочие. О шаткости позиций Советов, которые оказались лишенными в регионе всякой поддержки населения, свидетельствует направленное в Москву описание ситуации на Среднем Урале в начале лета 1918 г.:

«На целом ряде заводов свергнута Советская власть. Рабочие массы, спровоцированные белогвардейцами, в особенности меньшевиками и правыми эсерами, озлобленные ухудшением продовольствия и раздраженные неумелой постановкой разрешения целого ряда вопросов, связанных с национализацией всей уральской промышленности, подняли форменное восстание против Советов.

Особенно резко выступают фронтовики, заявляющие, что они раньше всего пошлют на борьбу с чехословаками откупившуюся буржуазию, потом красноармейцев и в конце пойдут сами.

Верхне-Нейвинские рабочие в количестве 500 человек ведут уже более 18 часов форменный бой с советскими войсками. В их руках пулеметы и даже бомбомет. Руководит ими опытная военная рука. В самом городе Екатеринбурге рабочие Верхне-Исетского завода на многочисленном митинге не давали говорить представителям Советской власти и заявляли, что с чехословаками у них никакой вражды нет.

Красноармейские части пока стоят на стороне Советской власти, но настроение их непрочное. В активных действиях против контрреволюционеров принимают участие только интернациональные роты и партийные дружины большевиков и левых эсеров...».[859]

Озлобление населения, уставшего от хаоса советского властвования, открыто прорвавшееся в начале лета 1918 г. благодаря чехословацкому «мятежу», способствовало легкому падению большевистского режима на многих территориях Урала. Для жителей региона начинался период новых испытаний.


Жизнь на грани смерти (лето-осень 1918 г.).

Особенностью повседневной жизни на Урале в течение года, начиная с лета 1918 г., стала неизвестная до того времени незащищенность личной безопасности человека. В условиях смены режимов, непосредственной близости зоны боевых действий, введения военного положения и связанных с этим ужесточением контроля над гражданским населением и интенсификацией репрессивных мер по отношению к действительным и потенциальным врагам резко возрос риск человеческому существованию. Выходя утром из дома на службу или поиски пищи, люди не были уверены, вернутся ли обратно.

Некоторым опытом обитания в гуще военных операций и прифронтовом режиме к началу лета 1918 г. на Урале обладало лишь население южной окраины региона — территории Оренбургского казачьего войска, руководство которого отказалось признать советскую власть. Бежавший из большевистского плена в Оренбурге во время наступления на город казаков в ночь с 3 на 4 апреля 1918 г. лидер башкирских автономистов А.З. Валидов так описал свои впечатления об обстановке в городе:

«Вокруг свистели пули. Одна пробила мне одежду. Стреляли со всех сторон. Некоторые дома горели. На улицах валялись трупы. Я шел, лавируя между ними».[860]

Вскоре после второго прихода к власти в Оренбурге в начале июля 1918 г. атамана А.И. Дутова одна из местных газет с обертонами самобичевания подвела итог изменениям человеческого поведения под воздействием ситуации повышенной опасности:

«Ужасы жизни превратили нас в эгоистов, изо дня в день и из часа в час ожидавших над собою грубого насилия и кровавой расправы.

При таких условиях, большинство перестало интересоваться чем бы то ни было, кроме собственной драгоценной жизни и ее поддержания, и готово было броситься и к большевикам, и к черной сотне, лишь бы гарантировать себе спасение и насущный хлеб».[861]

Более дифференцированную картину пережитого оренбуржцами в январе-июне 1918 г. представил стихотворный фельетон «Этапы», опубликованный через две недели после триумфального возвращения А.И. Дутова. В нем каждый из месяцев тягостного полугодия был сопряжен с новым опытом. Январь был наполнен репрессиями:


«Появились комиссары,

Трепещи же, человек!

Шашку, китель, шаровары

Во дворе зарыл я в снег».


Февраль 1918 г. сопровождался наложением на имущие слои населения непомерных контрибуций, а в марте большевистский террор, по впечатлениям автора, еще более усилился:


«В марте глубже всяк зарылся,

Только выгляни — каюк.

А язык наш превратился

В настоящий "волапюк".

Там Совдепы, Совнаркомы,

И Викжель, и Викжедор,

Совнархозы, Исполкомы

И тому подобный вздор».


В апреле в связи с возобновлением под самым Оренбургом военных действий прекратилась железнодорожная связь с Самарой. Обыватели боялись выставлять рамы и выходить из дома дальше крыльца. В мае началась осада города казаками, каждый день слышались ружейная стрельба и грохот пушек. Июнь прошел для горожан в парализующем страхе: предвидя возможный уход, власти усилили репрессии в отношении населения, осуществляя ежедневные расстрелы:


«Лишь одна в ходу игрушка —

Будь ты прав или не прав, —

Всюду "мушка", только "мушка",

Кроме "мушки" — нет забав».[862]


Однако и в обстановке осадного положения будни шли своим чередом. Один из участников Уфимской боевой организации народного вооружения, направленной на оборону Оренбурга, описал городскую жизнь поздней весной и в начале лета 1918 г. следующим образом:

«С наступлением темноты на улицах можно было встретить большие наряды конных и пеших патрулей; каждый стоящий в городе отряд считал своей обязанностью выслать патруль; связь между частями была слаба и это часто приводило к перестрелкам между патрулями, а на окраинах города перестрелка с казаками была постоянным явлением. В эту перестрелку ввязывались пулеметы, а иногда и бомбометы...

Ружейная трескотня, мелкая дробь пулеметов была привычна обитателю Оренбурга. Только с наступлением света наступала как будто обыденная жизнь. Открывались магазины, рынки, на которых можно было купить решительно все, причем николаевские, керенские и дутовские деньги не конкурировали между собой.

Городскую жизнь днем ничто не нарушало. Только количество похорон даже на первый взгляд говорило, что город живет не совсем обычной жизнью. Днем производились похороны убитых за ночь в перестрелке и привезенных с передовых постов».[863]

В первом номере газеты «Оренбургский казачий вестник», вышедшей после занятия города отрядами А.И. Дутова, описывались свежие впечатления о проведенных в тревоге последних двух ночах накануне ухода «красных»:

«В разных частях города одновременно производились обыски, массовые аресты.

О праве на обыск, о разрешительных мандатах никто не смел и спрашивать.

Забирали одежду, продовольственные продукты, а местами... забирались ценные вещи, серебро, золото, деньги, ковры, зеркала, словом, все, что приглянется.

На протесты владельцев реквизируемого следовали угрозы оружием.

Аресты в некоторых случаях сопровождались расстрелом. Например, долго лежали на набережной три трупа расстрелянных.

По улицам города, по направлению к Уралу, целые дни ехали воинские повозки, нагруженные военным снаряжением и всяким скарбом. Неслись грузовики, нагруженные хлебом, мукой и другими припасами.

Вихрем мчались верховые отряды красногвардейцев, спешно прогонялись целые косяки лошадей, табуны коров, баранов. [...]

Целые ночи шла беспорядочная артиллерийская и ружейная стрельба».[864]

Не удивительно, что население, пережив месяцы в буквальном смысле слова на линии огня, радостно встречало казаков, вернувшихся в Оренбург, в надежде, что пережитые испытания остались позади. Празднично одетые жители города и окрестных станиц приветствовали отряды А.И. Дутова цветами и хлебом-солью. Как вспоминал один из его активных сподвижников, «...многие, испытав советы, встречая нас, от радости плакали».[865]

Волны крупномасштабного большевистского террора в первой половине 1918 г. захлестнули и оренбургскую станицу и деревню. Не имея ни сил, ни желания выяснять степень лояльности мирного населения к советскому режиму, власти терроризировали его реквизициями, контрибуциями, уничтожением имущества, расправами или угрозами расправ, не разбирая, кто прав, кто виноват. Население Оренбуржья в полной мере вкусило все «прелести» пребывания на территориях, ставших ареной гражданской войны.

К лету 1918 г. весь Урал напоминал прифронтовой бивуак. Даже в тех городских центрах, которые пока лежали в стороне от линии фронта, лихорадочно пульсировал ритм военного времени. Прибыв, например, в пока еще в «красную» Уфу, современник видел такую картину:

«Весна. В городе оживление. Плавно носятся военные автомобили, то там, то сям крупной рысью пролетают конные дружины, стучат извозчичьи пролетки; поблескивая штыками, проходят небольшие части рабочих дружин.

На тротуарах трудно разойтись, мелькают красные лампасы, кожаные куртки, белые косынки сестер милосердия, большие, украшенные красными лентами, малахаи башкирцев. Почти все вооружены.

По улицам расклеены воззвания, зовущие боевые организации защищать революцию до последней капли крови. Небольшой купеческий город напоминает военный лагерь. Преобладает рабочая молодежь».[866]

Вскоре, однако, выяснилось, что надежды населения, уставшего от большевистской манеры властвования, на более надежную перспективу были преждевременны. Смена (или угроза смены) власти сопровождалась кризисом властных структур, который создавал простор для произвола и благоприятствовал эскалации насилия. Официальная реорганизация и чистка государственных учреждений сопровождались стихийными расправами с различно интерпретируемыми виновниками народных страданий и актами мщения на личной почве. Слабая власть пыталась компенсировать свою неэффективность в решении наиболее актуальных проблем демонстрацией силы, восстановить порядок насильственными мерами военного времени. В результате население как территорий, на которых советская власть была сметена антибольшевистскими режимами, так и тех частей Урала, где ей удалось удержаться, пережило две волны террора — летом-осенью 1918 г. и весной-летом 1919 г., который до этого практиковался в миниатюре на территории Оренбургского казачьего войска в первой половине 1918 г. Хронологически обе полосы насилия были связаны с решающими периодами боевых действий и переходами власти в регионе из рук в руки.

Первая из них открылась чехословацким «мятежом», что, однако, не означает, что она инспирировалась или осуществлялась руками чешских легионеров. Созданный в Челябинске альтернативный Совету Комитет народной власти с самого начала своего существования был озабочен масштабом спонтанных расправ снизу и со стороны военных властей над местными большевистскими или советскими работниками. Реакцией на самочинные аресты, избиения и убийства стало его постановление, опубликованное в начале июня, спустя считанные дни после выступления чехословаков:

«Решительно протестуя против производящихся арестов и обысков среди рабочих и граждан, войти в требованием к начальнику гарнизона полковнику Н.Г. Сорочинскому о немедленном прекращении произвольных арестов и обысков, о немедленном привлечении к ответственности лиц, производивших такие аресты».[867]

Однако поставить под контроль гражданской власти разгулявшиеся казачьи отряды было непросто: военные инстанции превращались в самостоятельную силу, мало считаясь с распоряжениями, исходящими со стороны. Вскоре помещений челябинской тюрьмы уже не стало хватать для вновь арестованных, и под арестный дом пришлось приспособить часть помещений номеров Дядина.[868] Упомянутый глава челябинского гарнизона, не взирая на постановление Комитета народной власти, продолжал поощрять инициативу «молодцов-казаков» по вылавливанию советских работников как в городе, так и за его пределами.[869]

Не меньшее насилие чинили вытесняемые из Оренбуржья «красные» отряды. В Орске красноармейцы соединения, прибывшего из Актюбинска 5 июля 1918 г. в количестве 600 человек, 7 июля на своем собрании приняли постановление о повальных обысках. Все ценности были реквизированы. Протесты рабочих по поводу реквизиций, проходивших под руководством начальника конного отряда Логинова, вынудили вернуть награбленное, однако большая часть его миновала законных владельцев. Пожар винного склада в Орске 31 июля вызвал, как и во время «пьяной революции» 1917 г., грабежи, дополненные на этот раз расстрелами без суда, жертвами которых стали 40 человек (по другим данным — 11 интеллигентов и несколько рабочих, воспротивившихся мобилизации). Неделю спустя в заложники было взято 65 купцов, с которых была затребована контрибуция в 3,5 млн. р., обязательная к выплате в течении суток. Наличными удалось собрать 1,5 млн. р., остальное было принято облигациями «займа свободы» выпуска 1917 г. Еще через четыре дня — 10 августа — красноармейцы отыгрались на мирном населении за свое поражение под Куманской горой. Войдя в город, они открыли по нему беспорядочный огонь, дополнив его очередными грабежами. Население было запугано постоянными угрозами расстрелов.[870]

Расправы красноармейцев над крестьянами в Орском уезде сменились в августе казачьим произволом. Как отмечала одна из оренбургских газет, «плеть на станции Сара и в окрестных селах гуляет довольно часто по малейшему доносу, по малейшему поводу».[871]

Самочинные расправы лета 1918 г. дополнялись жестокими санкциями властей. Вскоре после возвращения в Оренбург, 11 июля 1918 г. А.И. Дутов издал приказ №85, согласно которому на жителей пригородных слобод Нахаловка, Новые Места, Кузнечные Ряды и на иногородних, проживающих в Форштадте, за активное участие — совместно с большевиками — в грабежах мирных жителей налагалась контрибуция, которая должна была быть уплачена не позднее полудня 19 июля.[872] Приказом №90 коменданта Оренбурга от 23 сентября 1918 г. из города и его окрестностей в 6-дневный срок высылались германские, австрийские, турецкие и болгарские подданные вместе с членами их семей. Приказ о высылке подданных держав, воевавших с Россией, не распространялся на лиц славянского происхождения, но был обязателен для евреев.[873]

Не меньший хаос, чреватый многими опасностями для жизни жителей, объял летом-осенью 1918 г. Уфимскую губернию, перешедшую в сферу влияния Комуча. Покидая пределы губернии, красногвардейцы немало постарались для дезорганизации жизни сельской местности. Так, в июне 1918 г. состав исполкома Леузинского волостного совета крестьянских депутатов и штаб боевой организации вместе с красногвардейским отрядом покинули волость, «захватив с собой всю наличность денег, принадлеж[ащ]их Леузинской волости, денежные книги и документы, весь июнь означенный отряд красногвардейцев ходил по селениям Златоустовского уезда, занимался грабежами, убийствами и всякого рода насилиями...» Несколько раз отряд вступал в бой с народным ополчением, дважды возвращался в Леузы, прежде чем соединиться с уфимским отрядом и уйти на станцию Кропачево. В июле, когда стало известно, что члены «красного» формирования наконец-то пойманы, крестьяне обратились к новым властям с просьбой выяснить, куда девались 150 тыс. р. волостных денег и документы.[874]

Не легче было и при «белых». По воспоминаниям С. Шапурина, 10-11 июня карательный отряд арестовал на станции Вязовая 48 железнодорожных рабочих. В ночь с 12 на 13 июня 10 из них были казнены. Последующее вскрытие могил показало, что они были «замучены зверским образом»: на их трупах были обнаружены следы сабельных ударов, переломы, штыковые и огнестрельные раны, следы ударов прикладами. Часто расправы обрушивались на случайных людей, не причастных к революционной деятельности. Так, в Сатке был убит рабочий В.Т. Алаторцев, исполнявший при советской власти должность судьи. В свое время он разбирал дело торговца тухлой рыбой, наложив на него штраф. По доносу обиженного ответчика он был расстрелян чешской разведкой.[875]

Печально могло окончиться появление на улицах города в нетрезвом виде. Некто С.М. Кизленко, содержавшийся в уфимской тюрьме, направил 27 сентября 1918 г. прошение в Уфимскую губернскую следственно-юридическую комиссию. Его малограмотное послание, точно воспроизводящее недоумение «маленького человека» по поводу происходящего, передается без исправлений:

«я был пьян 20-го августа и арестован препровожден в комендантское и отправлен был на другой день в арестный дом и было сказано, что на 3-й день — самое позже я буду свободен, но я уже — слава Богу месяц сижу и не знаю за что меня так долго держат не допросу, не суда, и даже неизвестно, где мое дело. [В] контрразведке ничего нету, комендант ничего не отвечает на поданное заявление».[876]

Любой горожанин мог серьезно пострадать и без всякой вины, став жертвой дурного настроения представителя новой гражданской или военной власти. Так, 2 ноября 1918 г. в одну из кофеен Уфы зашел неизвестный господин в штатском платье и потребовал стакан кофе. Прислуга попросила оплатить заказ мелочью, так как в кассе разменной монеты не было.[877] Посетитель стал в повышенных тонах требовать подать ему кофе, заявив, что он «ничего не признает». Один из служащих кофейни, некто Лукин, попросил нервного гостя вести себя приличнее и подтвердил невозможность разменять предложенную неизвестным «керенку». Последний удалился в возбужденном состоянии, пригрозив Лукину расправой. И действительно, час спустя он вернулся в офицерской форме в сопровождении пяти солдат и приказал арестовать перепуганного служащего. Несчастного усадили в коляску, увезли к вокзалу, и, завязав глаза, отвели в товарный вагон, где велели раздеться. Лукину «всыпали» 20 «горячих» и отняли у него около 700 р. [878]

Наибольшие притеснения терпела уфимская деревня, принявшая активное участие в разделе помещичьей собственности, обильной в этой губернии. Воспоминания В.А. Кугушева, изгнанного крестьянами из своего имения в апреле 1918 г., отражают драматизм ситуации, в которой через два месяца оказалось сельское население:

«Июнь 1918 г. Уфа. Комуч. Самара, как и Уфа, в руках чехов. Приезжаю в Уфу, узнаю, что один из предводителей дворянства собрал отряд помещичьих сынков и направил в карательную экспедицию, начав с моего бывшего имения, в контору вызывали «зачинщиков» и подвергали истязаниям. Первая жертва — Пудеич и эсер — сын лавочника. Пороли, допрашивали, угрожали расстрелами; обрушились главным образом на фронтовиков; пострадали многие, совершенно чуждые политической активности. Иду к ставленникам Комуча, правителям-эсерам; спрашиваю, что все это означает? Возмущаюсь. В ответ конфузливо, бессильно разводят руками. Еду в имение, останавливаюсь в квартирке бывшего управляющего, состоящего в курсе всех деревенских событий. Деревня подавлена, запугана, недоумевает, шепчется, озирается. Недели две надо было употребить на то, чтобы убедить, что я не причастен к расправе».[879]

Ситуация в Уфимской губернии усугублялась тем, что русские крестьяне, наряду с «красным» и «белым» произволом, в полной мере испытали последствия подспудно копившейся в течение многих лет неприязни со стороны башкирского населения. Уфимские газеты, отнюдь не симпатизировавшие большевикам, неоднократно отмечали, что «под видом розыска большевиков иногда творятся такие вещи, которые ничего общего не имеют с этой целью». Так, в русскую деревню Муратовка Уфимского уезда в ноябре 1918 г. нагрянули с обыском 150 вооруженных винтовками башкир из окрестных сел:

«Башкиры, входя в дом, перевертывали его буквально вверх дном. Открывали сундуки и все то, что бросалось им в глаза, забирали с собой. Некоторые из них не брезговали такими ценностями, как варежки и старые рукавицы. Протестующим угрожали расстрелом и избиением. Для вида арестовали 6 молодых парней, отцы которых в свое время были в неприязненных отношениях с башкирами. Обыски прекратились только тогда, когда со ст[анции] Кропачево стал подходить к деревне чешский отряд. Башкиры отошли в свои деревни. Бросившиеся за ними в погоню чехи были обстреляны башкирами. Завязалась перестрелка, во время которой оказалось несколько человек башкир ранеными. Таким образом среди бела дня был совершен огромный грабеж мирной русской деревни Муратовки».[880]

Прибывшая на следующий день комиссия оценила нанесенный жителям ущерб в 9 тыс. р., который, по мнению корреспондента, реально был в два-три раза выше.

Беды сыпались на сельского жителя со всех сторон, подтверждая простонародное наблюдение, что крестьянскую голову «все галки клюют». Деревне досаждали отряды совершенно неизвестной окраски, совершавшие набеги на села. В ночь на 3 ноября 1918 г. в поселок Кишки Уфимского уезда прибыл подобный отряд из 60 всадников. Они потребовали бесплатно предоставить 30 пудов овса, три воза сена и резаного барана. Затем очередь дошла до лошади, владельца которой за сопротивление избили кнутом. Аппетиты незваных гостей распалялись все больше. У старика-селянина потребовали водку. Не получив ее, вымогатели ударили его по голове. Наконец, были затребованы «девки». Отряд возглавляли два офицера на тройке лошадей. Один из них, видимо, начальник отряда, лаконично прокомментировал действия своих подчиненных: «Умру так умру, но погуляю». Протокол собрания Кишкинского общества, состоявшегося по этому поводу, содержит жалобу, лейтмотивом проходящую через аналогичные заявления крестьян:

«...отряды, забирая провизию, скот, не представляют документов, кто они, не выдают квитанций. Население крайне раздражено и просит помощи».[881]

Настроение деревни после смены власти отражает помещенное в том же номере газеты литературно обработанное повествование уфимского крестьянина, поделившегося своими впечатлениями с прибывшими в сельскую местность организаторами крестьянских братств:

«Покой был, согласие... Большевиков не было, хотя и совет устроили... делали по-своему. Все ждали, когда комиссарам карочун будет... Потом дождались. Около нашего села бой был. Прогнали тех... Вошли наши... того арестовали, того выпороли, а двоих расстреляли... Шепнул лавочник офицеру: "большевик, мол". И... готово... Задумались мы: кто к нам пришел? Что-то не похоже на друзей... И пошла распря... А тут слышим: один говорит, что большевики лучше, другой... Что ты поделаешь — разладились совсем. Новобранцев спросили — нейдут. Платежи никто не вносит...»

Не желая идти добровольцами в «народную» армию, крестьяне приводили веский аргумент:

«Солдаты, — говорили они, — что ни день, то становятся хуже и хуже. Приезжая в деревню, они пьянствуют, пьют самогонку и пьяные устраивают всевозможные безобразия. А иные просто-напросто изображают из себя каких-то начальников и издеваются над своим же братом крестьянином...»

Падение Советов на Среднем Урале также сопровождалось эскалацией насилия и со стороны тех, кто терял власть, и со стороны тех, кто ее приобретал. В начале июля 1918 г. чекистские наблюдения о положении населения на территории Уральского военного округа свидетельствовали о волне произвола со стороны отступавших «красных» войск:

«В прифронтовой полосе никакой политической работы не ведется. Население живет в страшной темноте, питается ложными слухами и страшно запугано грабительскими наклонностями некоторых красноармейских частей. Все это сильно восстанавливает крестьян против Советской власти.

В селении Белокаташ и некоторых других крестьяне, вооруженные топорами и вилами, выступали против наших отрядов. В то же время население относится весьма сочувственно, даже восторженно к чехословакам. Необходимы строжайшие и решительные меры против грабежей, чинимых нашими войсками».[882]

Убийство в июле 1918 г., накануне падения большевистской власти на Среднем Урале, членов царской семьи в Екатеринбурге и под Алапаевском на фоне массовых репрессивных бесчинств лета 1918 г. выглядит лишь как один из эпизодов, наиболее известный благодаря неординарному статусу его жертв. Не менее страшная судьба была уготована в те месяцы тысячам безвестных обитателей Урала и других регионов страны.

Приход к власти в Екатеринбурге Временного областного правительства Урала резко обострил ненадежность жизни. Бывший надворный советник, инженер-технолог Н. Баландин, попав в сумятице первых дней после свержения советской власти в екатеринбургскую комендатуру по подозрению в симпатиях к большевизму, обратился с заявлением на имя председателя нового правительства:

«...в Екатеринбурге творится что-то кошмарное, ужасное, производятся массовые аресты якобы существующих большевиков по единичным доносам каждого, даже малолетнего... для иллюстрации... приведу краткое описание нескольких арестованных, содержащихся при коменданте города: безграмотная старуха 60 л[ет], на которую донесено, что она сказала "старый порядок был лучше", слепой от рождения музыкант и настройщик, обвиняемый в секретарстве у большевиков по доносу двух мальчишек; бельгийский подданный, арестованный за какую-то неисправность в документах; офицер, бежавший от большевиков с частью своего эскадрона; я, инженер, прослуживший 20 лет на государственной службе, затем, после двухлетнего заведования снарядным заводом в Златоусте, выгнанный оттуда большевиками... арестованный на почве сведения личных счетов».[883]

Шли недели, а волна необоснованных, хаотичных арестов не спадала. В начале сентября 1918 г. Центральное областное бюро профсоюзов Урала вынуждено было обратиться по этому поводу к властям:

«...второй месяц граждане не могут избавиться от кошмара бесчисленных арестов, самосуда и расстрела без суда и следствия. Город Екатеринбург превращен в одну сплошную тюрьму, заполнены почти все здания в большинстве невинно арестованными. Аресты, обыски и безответственная, бесконтрольная расправа с мирным населением Екатеринбурга и заводов Урала производятся как в Екатеринбурге, так и по заводам различными организациями и лицами, неизвестно какими выборными организациями уполномоченными.

Арестовывают все, кому не лень, как-то: военный контроль, комендатура, городские районные следственные комиссии, чешская контрразведка, военноуполномоченные заводских районов и различного рода должностные лица».[884]

Если невозможно было контролировать поток репрессивных актов в крупном городе, то в горнозаводской зоне и сельской местности произвол властей доходил до садистических крайностей. Расстрелы производились в упрощенном порядке, бессудно. В условиях массового террора упростилась и процедура захоронения. Так, одна из шахт Алапаевского завода была на четыре сажени в высоту заброшена трупами рабочих. Один из первых исследователей гражданской войны на Урале А. Танеев писал: «...можно себе представить, что делалось в заводских поселках; там расправы носили характер увеселительной стрельбы в цель — мишенью для которой был всякий рабочий, на которого достаточно было указать пальцем как на большевика».[885]

Хаос в управлении, слабость власти рождали мелких местных тиранов, никому не подчинявшихся и терроризировавших деревню. Так, комендант села Куяш Екатеринбургского уезда прапорщик Арбузов в первый же приезд в село Тюбук без всякой причины выпорол нагайкой председателя Тюбукской волостной земской управы. Этот и аналогичные поступки привели к отстранению прапорщика от должности 18 сентября, однако он не подчинился отставке и сложил полномочия лишь 4 октября, уехав 6 октября в Челябинск. Накануне его отъезда в Куяше разыгралась трагедия: отставной комендант самочинно казнил семерых арестованных. Вечером 5 октября он в нетрезвом состоянии пришел в арестантское помещение, где были заперты восемь башкир, и приказал приготовить подводы для отправки в Челябинск, что было понято арестованными как приготовление к их расстрелу. Единственный спасшийся от расправы арестант позднее сообщил, что Арбузов заходил к ним еще днем и пригрозил, что «ночью им будет могила». Не видя иного способа спастись, перепуганные арестанты забаррикадировались в помещении, заложив дверь скамьей. В ответ на отказ открыть дверь прапорщик стал стрелять в дверное отверстие и собирался бросить в помещение ручную гранату. Затем он приказал трем милиционерам взломать дверь топором. Когда дверь не поддалась, была разрушена перегородка из соседней камеры, и одному из арестованных были нанесены два удара топором по голове. Затем озверевшие «стражи порядка» пороли башкир до потери сознания, били прикладами ружей, после чего Арбузов каждую жертву несколько раз колол шашкой. После жуткой расправы бывший комендант отправился домой на прощальную вечеринку.[886]

Подробное, леденящее кровь изложение материалов дела сопровождалось следующим резюме:

«...все население Куяшской волости, в том числе и представители местного самоуправления, были настолько терроризированы диктаторскими действиями прапорщика Арбузова, что не смели не только протестовать, но и просто жаловаться, из опасения быть немедленно расстрелянными без суда и следствия».[887]

Не стоит, однако, полагать, что более высокие властные инстанции благоволили подобному произволу. По мере своих ограниченных сил они пытались пресечь беззаконные расправы с населением. Командир 3-го Уральского армейского корпуса 25 октября 1918 г. издал приказ о немедленном аресте и придании прифронтовому военно-полевому суду прапорщика Арбузова.[888] Прилагались усилия к тому, чтобы разгрузить тюрьмы, переполненные случайными арестантами в первую неделю после падения советской власти. Иногда эта работа протекала успешно. Так, 17 октября была реорганизована Артинская волостная следственная комиссия. В ее состав вошли профессионалы-юристы. Вследствие интенсивной работы комиссии «волостные камеры освободились от арестованных, которые были арестованы неизвестно кем и за что и по три месяца и более содержались без всякой вины, на почве личных счетов».[889]

На территориях, оставшихся, по крайней мере, под официальным контролем Советов, жизнь населения была полна не меньших страхов, чем там, где их власть пала. По мере изменения расстановки сил на Урале в пользу противника, действия большевиков по удержанию власти становились все более нервозными и жестокими. Развивавшееся с весны 1918 г. и достигшее летом апогея крестьянское повстанческое движение подавлялось без всяких колебаний. Один из рядовых участников расправы с безоружными крестьянами в Красноуфимском уезде с наивной откровенностью поведал об ее осуществлении:

«Дык, я, конечно, многое могу вам рассказать, как я с восемнадцатого года добровольцем был и кое-что видал.

Так вот у нас как было сначала. Восемнадцатый год нам показал, что мы дрались с лопатом, с вилом, с палком. Это, значит, были белые, лезли на нас. Да. И потом был пулемет "Максим", — у красных это. И мы хотели сначала их спасти. Стреляли по верху. Но они, значит, никак не соглашались на это. В то время у нас выпал винтик из пулемета. Они приблизились ближе. И мы думали, что придется отступить, поскольку это дело у нас не так скоро делалось. Но при всем желании, при всем таком усилии все-таки мы это сделали. Эти, значит, кулаки, которые наступали на нас, были уже в десяти саженях. Но тут мы не стали щадить, пулемет пустили прямо по этим людям, которые на нас наступали. А они как восстание делали против красных: их человек тысяча шла на нас, на шестьдесят человек. Но потом, как мы пулемет пустили прямо по этому народу, человек триста ранили, и они отступили. Оставили, значит, свои палки, рычаги там, все свое холодное оружие, которое у них было. И мы пошли дальше выполнять то, что нам было дано. Дано было этим красноуфимским военным комиссариатом».[890]

Чрезвычайно жестокими были, в свою очередь, расправы с представителями советской власти со стороны восставших крестьян. Так, объявившиеся 14 июня в южной части Красноуфимского уезда отряды башкирских повстанцев выкалывали глаза и выкручивали руки работникам Советов и членам их семейств, рубили на части детей, спихивая живых и мертвых в общую яму, закалывали всех, кто отказывался присоединиться к их формированиям.[891]

Летом 1918 г., по мере успехов антибольшевистских сил и задолго до официального объявления «красного» террора, в самой Перми и уездных городах поднялась волна расправ с «классовым врагом». В июле по постановления ЧК в губернском центре начались аресты членов Конституционно-демократической партии и «реакционных железнодорожников». Были арестованы 41 кадет, 15 железнодорожников и взято 60 заложников. Из 116 арестованных 52 были, правда, вскоре освобождены. В начале сентября, когда массовый террор после убийства М.С. Урицкого и покушения на В.И. Ленина был возведен в ранг государственной политики, случаи физического устранения потенциальных противников участились. Пермская губернская ЧК расстреляла в начале месяца 36 человек. В Кунгуре в сентябре были расстреляны 16 человек — бывшие члены Союза русского народа, кадетской партии, полицейский; в Чердыни — шесть человек, в том числе две монашки, якобы «пробиравшиеся для восстановления темных масс против власти Советов»; в Оханске — один человек. В начале октября в Кунгуре дополнительно расстреляли еще 16 человек, в основном — кадетов, затем — еще 29 заложников. Для предотвращения грабежей и насилий Кунгурская ЧК распорядилась также уничтожить 19 рецидивистов. В Перми 15 сентября были казнены 42 заложника, в начале октября — 37, в том числе две женщины. Репрессии носили деперсонифицированный характер, вина определялась не поведением, а классовой принадлежностью. Террор вдохновляло убеждение, что ответственность за «белое» движение несут буржуазия и «лжесоциалисты», независимо от персонального отношения к нему отдельных их представителей.[892]

Методы уездных и губернских чрезвычайных органов власти использовались и на волостном уровне, в том числе по инициативе самого населения. Так, собрание Неволинской волости Кунгурского уезда осенью 1918 г. постановило:

«...всех уличенных в пьянстве объявить врагами народа. Красноармейцев, уличенных в пьянстве или грабеже, расстреливать на месте преступления, — чтобы не роняла всякая сволочь престиж Советской власти».[893]

В Вятской губернии, оказавшейся летом 1918 г. островком советской власти в море антибольшевистских движений и режимов в Поволжье и на Урале, также свирепствовал «красный» террор. По мере приближения к губернии антибольшевистских сил и развития повстанчества на ее территории, апогеем чего стало Ижевское восстание рабочих в августе-сентябре 1918 г., репрессии стали сыпаться на голову ее обитателей все более густо. С 1 августа Вятский губернский чрезвычайный военно-революционный штаб ввел в Вятке и губернии военное положение. Переместившаяся сюда Уральская областная ЧК 9 августа опубликовала приказ, согласно которому все имеющееся на руках оружие должно было зарегистрироваться в течении 10-12 августа. Уклонение от регистрации и сокрытие оружия каралось расстрелом. Приказ не распространялся лишь на красноармейцев и партийные дружины. В ночь с 11 на 12 августа Яранская уездная ЧК расстреляла за активное участие в контрреволюционном выступлении 14 человек.[894] Пик террора в Вятской губернии пришелся, как и в Пермской, на осень 1918 г. В Орлове 6 сентября по постановлению областной ЧК на городском кладбище были казнены «за саботаж и контрреволюцию» семь местных жителей. Еще четверо «контрреволюционеров» были расстреляны в Орлове 12 сентября. С 16 по 21 сентября в Орлове были арестованы 19 человек, из которых шестерых освободили по внесении штрафа.[895] В том же месяце был казнен протоиерей Михаил Тихоницкий. В те дни из Орлова сообщали:

«Применяется массовый террор, расстреляно 19 человек, есть заложники, арестовано офицеров 21, полицейских 10, священнослужителей 6, врач и следователь. Организуем контрационный (так в тексте — И.Н.) лагерь для дармоедов. Приступлено к разоружению уезда».[896]

В сентябре в Яранске ЧК приговорила к смерти трех офицеров за активное участие в «белогвардейском мятеже». В Вятке 18 сентября были убиты 10 местных «кулаков» и «контрреволюционеров», в ночь на 19 сентября — расстреляны два «спекулянта оружием». Вятские монахи в возрасте 18-50 лет были мобилизованы и отправлены в Кизеловский округ на работу в угольные копи. Из Глазова с 16 по 21 сентября в распоряжение Уральской областной ЧК были отправлены 12 заложников. В Слободском к расстрелу был приговорен протоиерей Попов; в Нолинске 20 сентября были расстреляны два человека, «буржуазия» была обложена контрибуцией. В Котельниче было взято 23 заложника, из которых шестеро расстреляно. Советск предоставил в распоряжение Уральской ЧК двух заложников.[897]

Сарапульской ЧК, которая, наряду с Пермской, славилась на Урале особой жестокостью, к этому времени уже не существовало. Ижевское восстание рабочих смело ее вместе с прочими институтами советской власти в августе 1918 г. Среди противников большевизма ходили слухи, что пока «чрезвычайка» функционировала, ее помещения приходилось ежедневно тщательно отмывать от крови истязаемых на допросах и расстрелянных узников.[898]

Психоз массового террора и на «красных», и на «белых» территориях Урала ставил практически каждого жителя в положение потенциальной жертвы. Репрессии носили случайный характер: попасть в их жернова или избежать их было делом случая. Проблема спасения собственной жизни с лета-осени 1918 г. стала неотъемлемой частью повседневных забот уральского населения.


Террор как среда обитания (конец 1918 - лето 1919 г.).

Итак, к зиме 1918-1919 гг. террор вошел в кровь и плоть уральских будней. При этом он как будто бы поутих, во всяком случае стал восприниматься скорее как рутина, чем что-то чрезвычайное. Волостной комиссар по военным делам Глазовского уезда в январе 1919 г. сообщал в уездный военкомат об обычном явлении — о скверном обращении проезжающих и эвакуированных организаций, красноармейцев и семей коммунистов с местным населением и кооперативами — «насильственно требуют от населения продуктов, угрожая членам кооперативов расстрелом за неотпуск товаров». Хотя проезжие и уплачивали деньги за продукты, недоверие населения к советской власти росло. Волостной военком жаловался, что «роптать начинает даже самая забитая беднота».[899]

Всплеск массового террора в конце 1918 г., накануне взятия Перми Сибирской армией Р. Гайды, пережили жители губернского центра. Ощущение беззащитности горожан перед отступлением 3-й Армии, описанное одной из местных газет по горячим следам, сразу после прихода «белых», сродни психологическому настрою людей во время пика сталинского террора 30-х гг.:

«Плакать боялись. Когда уводили родных, только затихали и знали, что скоро, может быть, той же ночью, наступит и их черед. А когда за стеной в соседней квартире слышался стук, возня или дикий нечеловеческий крик, застывали, широко открытыми глазами впивались в темноту и ждали, когда постучат и в их дверь».[900]

Безоружность населения перед лицом насилия продолжала быть доминантой повседневной жизни и в «белой» зоне Урала. Объясняя мотивы своей отставки в апреле 1919 г., главный начальник Уральского края С.С. Постников на первое место поставил произвол военных властей:

«С восстановлением ст. 91 Устава о полевом Управлении войск, военные власти, от самых старших до самых младших, распоряжаются в гражданских делах, минуя гражданскую непосредственную власть. Незакономерность действий, расправы без суда, порка даже женщин, смерть арестованных "при побеге", аресты по доносам, передание гражданских дел военным властям, преследование по кляузам и проискам, когда это проявляется на гражданском населении — начальник края может только быть свидетелем происходящего. Мне не известно еще ни одного случая привлечения к ответственности военного, виновного в перечисленном, а гражданских лиц сажают в тюрьму по одному наговору.

Уполномоченный по охране действует независимо от начальника края. То же и военный контроль».[901]

Иллюстрацией к письму С.С. Постникова могла бы служить история, случившаяся в феврале 1919 г. в селе Клеопинском Екатеринбургского уезда. В Клеопинской волости, по сообщению начальника милиции Каслинского завода, в огромных размерах было развито незаконное самогоноварение. Поскольку волость не имела своего штата милиции, в нее были командированы с целью пресечения незаконных действий шестеро милиционеров. Однако председатель волостной управы не позволил произвести обыски, и милиционеры ретировались ни с чем. Тогда через несколько дней, по-видимому, по распоряжению районного коменданта Каслинского завода, в Клеопинское прибыл карательный отряд. В поисках самогонных аппаратов были проведены обыски, несколько жителей Воскресенской, Клеопинской и Тюбукской волостей подверглись телесным наказаниям плетьми. Кроме того, из Клеопинского были увезены арестованные отрядом председатель волостной управы, бывший писарь и крестьянин П.П. Мохов. Трупы двоих из них, умерших от побоев плетьми и штыковых ран, без сапог, шапок, верхней одежды и пиджаков, были найдены на берегу озера Аканкуль. Третий, с отрубленной головой и рукой, без платья и обуви, был обнаружен близ деревни Воздвиженки. Начальник милиции жаловался, что комендант Каслинского завода вмешивается в дела милиции. В отсутствие начальника милиции он принудил местных милиционеров учинить допрос с телесными наказаниями нагайкой.[902]

Ранней весной 1919 г. военные действия в регионе оживились, что самым неблагоприятным образом сказалось на положении населения. Бесчинства с обеих сторон вновь посыпались на голову мирного жителя. В Осинском уезде в связи с наступлением «белых» отступавшие «красные» части вели себя самым разнузданным образом, что фиксировалось в документах ЧК:

«При проходе обоза Путиловского полка через дер[евню] Малый Кез обозчиками-красноармейцами тратились бешено громадные деньги на разные пустяки и пьянство. Например, за песню девушкам заплачено 2500 руб., за учиненную стрельбу в комнате из револьвера, за каждый выстрел по 1 тыс. руб. и т.д. в этом духе. Население возмущено. Следствие ведется».[903]

После занятия Осы 8 марта «белыми», восторженно встреченными населением города и уезда, управляющий Кунгурским уездом в докладе управляющему Пермской губернии живописал состояние только что оставленных «красными» территорий:

«Город совершенно разграблен советской властью и красноармейцами. Нет ни одной частной квартиры, более или менее сохранившейся; нет положительно ни одного правительственного учреждения или общественного, где бы представлялась возможность, хоть частично, приступить к работе.

Из всех учреждений увезены денежные суммы, документы, дела, печати, бланки и т.д.

Разрушены телеграфное и телефонное сообщение: порваны провода, увезены все аппараты и прочее оборудование.

С заводов увезены машины, часть приведена в негодное состояние. Вывезен почти весь запас материалов.

У населения города и уезда увезен почти весь скот, отобран даже молодняк.

Город и уезд пережили в полной мере все ужасы красного террора. По малейшему подозрению в контрреволюционности, за малейшую попытку к ослушанию ни в чем не повинные жители расстреливались.

По приблизительному подсчету гласных Осинской городской думы, в городе и уезде расстрелялось до 2000 человек. Интеллигенция, можно сказать, истреблена вся».[904]

Такая же картина разграбления наблюдалась в освобожденном следом Оханске. Все советские учреждения были эвакуированы оттуда на два месяца раньше, и город оказался в распоряжении военных «красных» властей: «Отношение красноармейцев к личности и имуществу граждан было, конечно, самое бесцеремонное: брали все, что хотели, и помыкали людьми по своему усмотрению». Незадолго до прихода «белых» ЧК расстреляло восьмерых жителей.

«Оставляя город, большевики старались, насколько только было возможно, затруднить восстановление впоследствии нормального хода жизни. Только недостаток перевозочных средств помешал им увезти всю обстановку учреждений. Но увезены были все ценности, книги, дела, канцелярские припасы. Самые помещения учреждений носят следы какого-то погрома, беспорядочно сдвинутой и частью поломанной мебели, груды порванных, валяющихся на полу старых дел».[905]

Были эвакуированы все служащие, и только быстрое продвижение противника помешало произвести поголовную мобилизацию населения в возрасте от 18 до 45 лет.

Кратковременное пребывание «белых» в сельской местности оборачивалось для крестьян не менее жестокими испытаниями. Вслед за занятием в мае 1919 г. села Ивановское близ станции Давлеканово Самаро-Златоустовской железной дороги в расположенное рядом с ним прежде богатое, но уже порядком пограбленное крестьянами имение Аксеновых вернулись одетые в офицерскую форму прежние владельцы:

«Крестьян пригнали всех к штабу и объявили, чтобы они немедленно возвратили все имущество, взятое из имения. Крестьяне, конечно, даже при желании не могли этого сделать: за два года воды утекло слишком много. Тогда их начали арестовывать, судить, расстреливать, пытать... Через несколько дней ими было сожжено имение. В отместку штаб приказал сжечь село, и через три часа от цветущего села с десятитысячным населением осталось два-три дома, да тысячи сирот».[906]

Такие трагические эпизоды в Уфимской губернии были нередки.

Перелом в ходе боевых действий на Урале, приведший к массированному наступлению Красной армии, спровоцировал новую эскалацию насилия со стороны вынужденных отступать «белых». В приказе №278 войскам Сибирской армии, подписанном 6 мая 1919 г. в Екатеринбурге генерал-лейтенантом Р. Гайдой, констатировалось: «Официальные донесения и жалобы обиженных и пострадавших указывают, что самочинные расправы, порки, расстрелы и даже карательные экспедиции, чинимые представителями власти, к сожалению, не прекращаются». Официально не санкционированные репрессии в отношении мирных жителей, ронявшие и без того непрочный авторитет власти, вынудили командующего пригрозить насильникам чрезвычайными мерами: «Всех, кто будет самочинно производить экзекуции, расправы и расстрелы, я буду предавать военно-полевому суду за истязание и обыкновенное убийство».[907]

У представителей военной власти на местах были, однако, иная логика и свои аргументы в пользу жестокого обращения с гражданским населением. Так, апрельский (1919 г.) приказ коменданта соседнего с Оренбуржьем Кустаная в связи с сопротивлением крестьян реквизициям для армии, вплоть до стрельбы по войскам, и участием женщин в этих «большевистских» акциях с неприкрытым цинизмом гласил:

«Считаю совершенно неприменимым и слишком почетным расстреливание и повешение такого рода преступниц, а посему предупреждаю, что в отношении означенных лиц будут применяться мною исключительно розги, вплоть до засечения виновных. Более чем уверен, что это домашнее средство произведет надлежащее воздействие на эту слабоумную среду, которая по праву своего назначения исключительно займется горшками, кухней и воспитанием детей, более лучшего поколения, а не политикой, абсолютно чуждой ее пониманию».[908]

Покидая занятые ранее территории, «белые» обирали крестьянское население столь же беззастенчиво, как до этого их противники. Так, после их ухода из деревни Русская Карлушка Вятской губернии на 50 домохозяев осталось только три лошади. В деревне Кизели Сарапульского уезда «на прощание» порке и расстрелу были подвергнуты семьи советских работников. Членам сельских Советов досталось по 300-600 ударов плетьми. Перед отступлением были реквизированы все лошади; 200 тыс. р. были конфискованы под предлогом, что «керенки» больше не имеют силы. В двух волостях того же уезда, помимо денег и лошадей, были отняты коровы и хлеб.[909]

Тяжким испытанием при отступлении «белых» подверглось горнозаводское население. Обстоятельства убийства 63-летнего рабочего из Сатки Т.Н. Мамыкина позволяют ощутить атмосферу безнаказанного насилия и беззащитности населения:

«...в июне 1919 г. он был забран белыми в проводчики и по возвращении трижды должен был, по требованию отступавших белых отрядов, не доезжая домой, снова отвозить белых; видя, что так он никогда не вернется, — Мамыкин в конце концов завел лошадь в кусты, а сам пошел домой горами. Вскоре в этот район вступили красные, и Т. Мамыкин отправился за своей лошадью; неожиданно он наткнулся на отряд отступавших белых с нашитыми красными бантами; на их вопрос: "Ты, товарищ, не видел ли здесь белых разведчиков", — он, думая, что имеет дело с красными, искренне ответил: "Их теперь далеко к черту прогнали". "А ты куда пошел?" "Да вот от них, чертей, спрятал лошадь, теперь за ней иду". Тогда белые старика отпороли нагайками и казнили».[910]

Страшные недели пережили жители Авзяно-Петровского и других заводов Верхнеуральского уезда в мае-июле 1919 г. Май был отмечен пустынными улицами: «Проходящие люди пугливо жались друг к другу, переговаривались таинственным шепотом и быстро скрывались». Утром 6 мая в Авзян вступил перешедший на сторону А.В. Колчака башкирский отряд М. Муртазина. За месяц до этого отряд уже был в заводском поселке. Тогда несколько его солдат напали на хутор одного из местных жителей, убили его и сына, изнасиловали женщин и разграбили имущество. Для расследования этого дела из штаба колчаковской армии приезжал военный следователь, но, хотя женщины опознали пятерых грабителей и насильников, М. Муртазин и другие офицеры не дали произвести аресты и угрожали следователю оружием.[911] Так что у населения были все основания ожидать худшего. Их предчувствия вскоре подтвердились:

«...отряд потребовал подводы, а в ожидании их солдаты рассыпались по селению и занялись грабежом. Захватывали лошадей, хомуты, различную упряжь, взламывали сундуки, тащили даже последнее. За малейшую попытку возражать жестоко драли плетьми. Наконец, подводы были наряжены, но, по мнению отряда, недостаточно быстро, за что были арестованы председатель уездной земской управы, член ее и трое квартальных старост. Как полагается у белых, арестованные предварительно были бесчеловечно избиты плетьми».[912]

В 20-х числах мая через Авзянский завод отряд за отрядом потянулась отступавшая из Стерлитамака «белая» Южная армия. Сначала там расположился штаб армии, затем — штаб корпуса, далее — штаб дивизии и, наконец, пошли арьергардные части. Если расквартированные штабы еще пытались учесть интересы местных жителей, то проходящие отряды с населением не церемонились. Началось настоящее пиршество насилия: «С голодного, обнищалого населения Авзяна непрерывно требовали то подвод, то хлеба, то упряжи и все эти требования подкреплялись грозными криками: "А плетей хочешь? А под арест хочешь?"».[913] Плеть гуляла по спинам жителей без всякого разбора. Так, жену члена уездной земской управы и бывшего члена I Государственной думы — женщину старше 60 лет, четверо сыновей которой служили в «белой» армии, — выпороли за просьбу к коменданту отменить для нее наряд на подводу.

В соседнем Кагинском и Узянском заводах, где, в отсутствие расквартированных штабов, никто не мог сдержать мародерских выходок солдат, было еще хуже. Особые зверства чинили так называемые «особые отряды» для мобилизации жителей в армию. В качестве заложников брались члены семей мобилизованных: старухи, девушки, женщины, причем от последних отрывали детей. Земская управа Кагинского завода была превращена в тюрьму для заложниц.[914] То же самое творилось в Узяне:

«Местный комендант и начальник милиции придумали для себя своеобразное развлечение. Каждый вечер, в пьяном виде, они отправлялись в помещение управы и принимались бить нагайками заключенных-женщин. Одной старухе ударом плети переломили спину. Другую, беременную женщину, били до такой степени, что у нее под плетьми начались преждевременные роды».[915]

Арьергардные башкирские и казачьи отряды грабили население и издевались над ним. Все заподозренные в сочувствии к советской власти подлежали аресту. В Верхнем и Нижнем Авзяне были арестованы 13 семейных мужчин в возрасте около 50 лет. Их имущество было разграблено, а самих их готовили к расстрелу. Нужно отдать должное мужеству местных жителей — 150 человек подписали коллективное заявление об освобождении арестованных. Арест действительно был отменен, но арестованных не отпустили, захватив с собой. Их участь осталась неизвестной.[916]

Заводские жители прятались от мобилизации в лесах. Раздобыв несколько винтовок, они открыли как-то стрельбу по проезжавшим отрядам атамана Б.В. Аненкова. Поняв вскоре, что они имеют дело не с армией противника, «белые» бросились на поиски стрелявших, но смогли обнаружить в лесу только шестерых ходивших за лыком стариков, которые тут же были убиты. Перед самым вступлением «красных» в Узян 13 июля отступавшие отряды устроили стрельбу по населению. Прокатилась еще одна волна грабежей, убийств и насилия над женщинами.[917]

Приход «красных», которых население встречало как освободителей, хлебом-солью и красными флагами, также мог сопровождаться эксцессами насилия. Согласно данным информационной сводки секретного отдела ВЧК за 11 августа 1919 г., «настроение части проходящих войск — мародерствуют, грубо обращаются с населением и берут бесплатно продукты и подводы».[918]

Крайне неспокойными были последние месяцы гражданской войны на Урале для городского населения. В спешном порядке производились расстрелы содержавшихся в тюрьмах. В июле 1919 г. в Екатеринбурге при участии казаков атамана Б.В. Аненкова произошел еврейский погром, унесший более 200 жизней.[919] В июне - первой половине августа 1919 г. фронт вновь подступил вплотную к Оренбургу, и его жители опять ощутили все тяготы осадного положения и беспорядочного артиллерийского обстрела. В Златоусте перед уходом «белых» было арестовано более 2 тыс. жителей, 500 человек было расстреляно, насильственно увезено около 3 тыс. горожан.[920]

Снятие в Вятке военного положения, осуществленное в связи с миновавшей угрозой занятия губернии колчаковскими войсками, носило сугубо формальный характер. Военные инстанции, констатируя, что «советская власть сурова, но милостива», недвусмысленно подчеркивали избирательный характер этой меры в обращении к жителям города:

«Граждане Вятки! Военное положение снято, но оно снято только для того, чтобы граждане могли свободно передвигаться и жить, работая на благо Советской России. Для врагов и сеятелей паники, распускателей слухов военное положение в силе. Расстрел будет ответом на происки негодяев и болтунов».[921]

Круговерть военных режимов собрала на Урале обильную жатву. В обвинительном заключении отдела юстиции Сибирского революционного комитета по делу правительства А.В. Колчака содержались далеко не полные данные о последствиях террора в Уральском регионе:

«По официальному сообщению, в одной Екатеринбургской губ[ернии] "колчаковскими властями расстреляно минимум двадцать пять тысяч. В одних Кизеловских копях расстреляно и заживо погребено около восьми тыс.; в Тагильском и Надеждинском районах расстрелянных и замученных около десяти тыс.; в Екатеринбургском и других уездах не менее восьми тыс. Перепорото около 10% двухмиллионного населения. Пороли мужчин, женщин, детей. Разорена вся беднота и все сочувствующие Советской власти"».[922]

Год гражданской войны обернулся для населения Урала периодом повышенного риска для жизни, которая стоила теперь недорого. Однако изматывающее каждодневное балансирование на грани между жизнью и смертью не исчерпывало содержания будней уральских обитателей.


Голодные городские будни в «красной» зоне.

Застаревшей проблемой для населения Урала, которая в значительной степени определила ход и исход гражданской войны, оставалось жалкое продовольственное обеспечение. С нею не в силах были справиться ни «красные», ни «белые», перекладывавшие вину за недостаток продуктов питания друг на друга. Оправдательная эквилибристика политических противников мало утешала население, основы существования которого были подточены.

С началом гражданской войны жизнь горожан советской зоны Урала становилась все хуже. В июне 1918 г. в Вятке были установлены новые, более низкие, нормы выдачи керосина и мыла.[923] На вятском рынке 6 июля 1918 г. не было ни фунта муки и овса, пуд картофеля стоил 25 р., мясо и зелень были недоступно дороги. В середине месяца, в связи с хорошими видами на урожай на Урале и в Сибири, цены на хлеб стали падать в некоторых местностях на 20-50%. Местные рынки изобиловали продуктами, появились ягоды и дичь, прилавки радовали глаз обилием колбасных изделий, но большинство продуктов, прежде всего, самых ходовых, были населению не по карману. Ржаной хлеб продавался по 3 р. за фунт, молоко — по 3 р. за четверть. К концу июля в Вятке наметился недостаток продуктов массового спроса: в городе не было муки, хлеба, молочных продуктов, сухой рыбы и табака, в мясном ряду Верхнего рынка товаров было мало, свежая рыба была недоступна по цене. Картофель продавался уже фунтами, ценой в 1 р.; фунт свиного мяса невозможно было приобрести дешевле 7 р. [924] В начале августа на город надвигалась эпидемия холеры, предотвратить которую было невозможно из-за недостатка персонала, медикаментов и денежных средств.[925] В августе молочные продукты можно было купить только за чертой города. Крестьяне, не желая попасть в ЧК в качестве «спекулянтов» и не испытывая в обстановке инфляции большой нужды в срочном сбыте продуктов, неохотно появлялись в городе. Желавшие приобрести продукты сами должны были искать продавцов, аргумент которых был прост: «Прошла мода таскаться в город с четвертями». Хлеб стоил уже 100 р. пуд и продавался по пять фунтов; покупка десятка огурцов обходилась горожанину в 3 р., вилок парниковой капусты — 4-5 р. [926] Как отмечали газеты, «...хозяйки, купив (на рынке — И.Н.) на пятьдесят р., возвращаются домой почти с пустыми корзинками».[927] Выросшие в Вятской губернии примерно в три раза твердые цены на хлеб не устраивали крестьян: пуд ржи они могли продать государству всего за 14 р., пшеницы — за 20,5 р. С новым урожаем цена муки, подорожавшей на рынке за вторую декаду августа до 160 р. за пуд, упала до 120 р., оставаясь, тем не менее, на порядок выше установленной государством.

В не менее жалком положении пребывало население Перми. Периодически с рынка исчезали то мясо, то хлеб, который, правда, в сравнении с Вяткой, где цены вздувались наплывом мешочников из Поволжья, был летом 1918 г. вдвое дешевле. Из-за инфляции горожане испытывали нехватку разменной монеты. В связи с многочисленными инцидентами в магазинах и ресторанах стали требовать деньги вперед, а на толкучем рынке за определенную мзду разменивали даже керенские купюры достоинством в 1000 р. В городе скопилось 8 тыс. голодающих переселенцев и беженцев, что в немалой степени содействовало массовому распространению кишечных заболеваний и превратило жилищный вопрос в серьезную проблему. С июня в Перми началась эпидемия холеры, за месяц было зарегистрировано 15 случаев заболевания. В августе, по традиции, к ней присовокупился тиф, главными причинами которого продолжали оставаться неразвитость канализации и водопровода и антисанитарное состояние города. В тифозном отделении «заразной больницы» ежедневно находилось 30-50 больных.[928] С сентября обострился топливный кризис.

Чтобы выжить в условиях материального оскудения, центральные и местные власти прилагали усилия к введению режима максимальной экономии. С 1 июня 1918 г. декретом СНК за подписью В.И. Ленина в целях экономии осветительных материалов стрелки часов были переведены на два часа вперед. Обратный перевод, причем только на час, должен был произойти в ночь с 15 на 16 сентября.[929] Из-за продовольственного и жилищного кризиса в июле был запрещен въезд в 43 населенные пункты России, среди которых фигурировали 13 городов и горнозаводских поселков Урала: Вятка, Ирбит, Котельнич, Кунгур, Оренбург, Оса, Пермь, Чердынь; Верх-Исетский, Ижевский, Кыштымский, Лысьвенский и Ревдинский заводы.[930]

Реализуя установки на социалистическое обустройство в ситуации дефицита на самое необходимое, государственные службы пытались сосредоточить в своих руках все наличные припасы, изгнать рыночные отношения и насадить централизованную систему распределения. В Екатеринбурге в июне 1918 г. были закрыты все частные заведения, торговавшие хлебом, который был реквизирован решением городского исполкома. В начале июля в Перми были установлены твердые цены на мясо, что, правда, привело к нежелательному эффекту: мясные ряды опустели, мясники почти исчезли с рынка.[931] С 12 сентября в Вятке были опечатаны все частные торговые помещения, включая мелкие бакалейные, а также аптеки. В городе, во исполнение декрета о национализации торговли, остались только советские лавки, что немедленно сказалось на качестве обслуживания покупателей: «В продовольственных лавках приказчики чувствуют себя монополистами, как будто существуют не они для граждан, а граждане для них».[932]

Одновременно была ужесточена борьба против свободной циркуляции сельскохозяйственной продукции. Для прекращения мешочничества и вывоза хлеба из Вятского уезда местный продком в середине сентября принял экстренные меры: на станциях и разъездах были выставлены заградительные отряды по пять человек. За полмесяца ими было реквизировано около 1 тыс. пудов муки и зерна.[933]

За более провозглашенной, чем реализованной национализацией торговли последовало введение новых продовольственных карточек, основанных на классовом принципе распределения. Мизерность классового пайка свидетельствовала о скудости продовольственных запасов. С 1 октября в Вятке были введены четыре категории продовольственной порции, которым соответствовали карточки четырех цветов. Обладатели первой категории должны были получать 1/2 фунта хлеба в день, второй — 3/8 фунта, третьей — 1/4 фунта, четвертой — 1/8 фунта. Сахара полагалось соответственно от 1/2 до 1/8 фунта в месяц, чаю — от 12 до 3 золотников. С 12 октября городской продовольственный комитет начал выдачу табака и папирос: первой категории причиталась 1/4 фунта табака или махорки и 100 папирос (или только 340 папирос); второй — 1/4 фунта табака и 40 папирос (или 280 папирос); третьей — 1/4 фунта табака или 240 папирос; четвертой — 1/8 фунта табака или 120 папирос. Цена фунта табака колебалась при этом от 37,4 до 125 р., фунт махорки стоил 6 р., 100 папирос — 3,1 р.

Порядок выдачи хлеба и других продуктов также был выдержан в духе «классовой справедливости»: население, отнесенное к первой и второй категориям, получало продовольствие в первую очередь; затем снабжались представители третьей категории; четвертая категория жителей обслуживалась по удовлетворении первых трех «в пределах возможности». К первой категории были отнесены рабочие, находившиеся в особенно тяжелых производственных условиях — на так называемых «горячих» работах, а также кормящие грудью матери с детьми в возрасте до года, кормилицы и женщины со сроком беременности свыше пяти месяцев. Во вторую категорию входили квалифицированные и неквалифицированные рабочие, занятые тяжелым физическим трудом, но работавшие в нормальных условиях; все ответственные советские работники с неограниченным рабочим временем; женщины-хозяйки, не имеющие прислугу, с четырьмя и более детьми; дети с 3 до 14 лет; нетрудоспособные первой категории — бывшие рабочие мартеновских печей, кочегары; лица, непосредственно занятые по найму на земляных и огородных работах. Третью категорию образовывали квалифицированные и неквалифицированные рабочие, занятые легким физическим трудом, конторские и прочие служащие, прислуга; ремесленники, занятые «общественно-полезным трудом»; медицинский и учительский персонал. Наконец, четвертую категорию составляли лица, живущие доходом с капитала и эксплуатацией чужого труда, то есть практически все владельцы частной собственности. Сюда же относились инженеры, юристы, художники, литераторы, журналисты, архитекторы, врачи — представители свободных профессий, не состоящие на общественных службах. К ним приравнивались незарегистрированные рабочие и прочее «нетрудовое» население. Реально нормы классового пайка не утверждались и зависели от наличных запасов хлеба и прочего продовольствия.[934]

В октябре 1918 г. в Перми началась перепись населения для введения классового пайка. Предполагалось, что с этого месяца молоко и молочные продукты будут распределяться по карточкам. В первую «очередь» включались семьи с тремя и более детьми в возрасте от 2 до 6 лет; во вторую — семьи, в которых были один-два ребенка в этом возрасте или старше, до 10 лет, при условии непосещения школы; в третью — взрослые представители неимущих классов и нуждающиеся в молоке. Последнее должно было быть подтверждено удостоверением комбеда или врача. Семьи первой категории обеспечивались максимально тремя пайками в 1/2 фунта масла, по фунту сметаны, сыра, творога и ведру молока в месяц. Второй категории полагался такой же порцион молочных продуктов, за исключением молока, которое выдавалось в размере 1/2 ведра при одном ребенке или 3/4 ведра на двоих. Пай третьей очереди был в два раза больше, но не мог выдаваться в количестве более двух на семью. Однако вся эта запутанная система в октябре так и не была реализована из-за отсутствия необходимой статистики.[935]

Материальные бедствия горожан усугублялись резкой диспропорцией между стоимостью основных продуктов питания и предметов широкого потребления, с одной стороны, и несообразно низкой и нерегулярной оплатой труда. Во время гражданской войны это несоответствие особенно явно проявлялось на советских территориях, завоевывая которые, противники большевистского режима постоянно жаловались на дефицит не только товаров, но и денежных знаков. Введение в июле 1918 г. трудовой повинности для всех, включая монашество, декларировало обязательность общественно полезного труда, но отнюдь не обязательность его оплаты. Так, одна из оренбургских антибольшевистских газет в конце августа 1918 г. констатировала, что в Орске, бывшем во власти большевиков, служащие почты, работники внешкольного образования и учителя третий месяц не получали жалования.[936] Заработные платы были не в состоянии обеспечить пользование услугами рынка. Согласно постановлению о тарифных ставках Областного совета профсоюзов Урала, Уральского областного бюро металлистов и Областного отделения труда от 18 октября 1918 г., рабочие могли рассчитывать на денежное жалование от 350 до 580 р. в месяц, служащие конторского труда — от 256 до 870 р., инженеры и техники — от 431 до 1160 р., фармацевты — от 350 до 1100 р. [937] Официально установленной минимальной зарплаты могло хватить на обеспечение хлебом по вольным ценам семьи из трех человек. Для более разнообразного питания одного кормильца в семье было мало, о покупке одежды и обуви при службе по государственным расценкам нечего было и думать.

Перемены затронули и сферу развлечений. В июле 1918 г. в вятских газетах перестали печататься объявления о репертуаре кинотеатров: 26 июня был опубликован последний анонс кинотеатра «Колизей», 7 июля — кинематографа «Аполло», где демонстрировался единственный фильм — «мировой боевик» под названием «Болотный цветок». В августе из-за отсутствия картин на несколько дней закрылся кинотеатр «Прогресс». Нерегулярность репертуара дополнялась государственной цензурой — власти предпринимали усилия по воспитанию «классового сознания» горожан. Кинотеатры «Аполло» и «Колизей» в августе были обеспечены картинами, «заслуживающими внимания», а Вятский городской отдел народного образования для организации доступных и полезных развлечений попытался начать проведение спектаклей-концертов в помещении кинотеатра «Аполло». Для просвещения жителей в сентябре было решено открывать вятские музеи общегубернского значения по воскресным и праздничным дням с 12 до 15 часов. С 30 сентября, после перерыва, в Вятке открылась губернская публичная библиотека им. А.И. Герцена, в связи с чем всех, у кого на руках были библиотечные книги, просили в недельный срок предъявить их для регистрации.[938]

Советский идеализм по поводу возможности в одночасье насадить «социалистическую сознательность» отразился в политике властей относительно организации народных праздников. Праздник Рождества Пресвятой Богородицы был официально отменен: 21 сентября было объявлено рабочим днем. Зато 17 сентября в Вятке прошло пышное празднование дня Красной армии, сопровождаемое парадом, митингом, демонстрацией и кружечным сбором.[939]

В Перми с несоответствующей материальным возможностям города помпезностью прошло празднование первой годовщины Октябрьской революции. За два дня до праздника население было подробно извещено о порядке его проведения и маршруте шествования. Выпуск официального органа Пермского исполкома за 6 ноября украшали праздничные лозунги. К 7 ноября учреждения были декорированы пихтовой зеленью и красными флагами, транспаранты и пихтовые гирлянды с портретами В.И. Ленина и Л.Д. Троцкого были протянуты над главной улицей города. С вечера 6 ноября, несмотря на энергетический кризис, центр Перми был иллюминирован. На здании губернского комиссариата был помещен плакат, изображавший застолье с участием архиерея, генерала и купца, напевающих романс «Последний нонешний денечек...», и рабочего, пролагающего путь к «светлому будущему». На домах были прикреплены плакаты с лозунгами «Год Рабоче-Крестьянской Власти — год угнетения буржуазии», «Октябрь — осень для буржуазии, — весна для пролетариата», «Да здравствует Мировая Советская Республика!», «Да здравствуют Ленин, Либкнехт, Адлер, Маклин и Дебс!» и др. В день годовщины были организованы митинги, спектакли и концерты, парад, шествие к братской могиле и карнавал: по улицам двигались автомобили, пассажиры которых изображали революцию, предсмертные судороги империализма, раболепие духовенства перед российскими императорами и т.д. Один из автомобилей вез гроб, символизировавший смерть империализма.[940]

Городское население «красного» Урала прожило горький год: материальная нужда наваливалась на горожан все большей тяжестью, городская жизнь становилась все серее и примитивнее, диссонируя, на первый взгляд, с долей горожан «белой» зоны.


Островки меркнущего благополучия: быт «белых» городов.

Действительно, жизнь в тех городах Урала, откуда большевики были изгнаны между летом 1918 г. и весной 1919 г., находилась в очевидном внешнем контрасте с условиями существования на «красных» территориях. Положение населения в освобождаемых от советской власти городах описывалось «белой» прессой как нечто невероятное и непривычное для горожан вне пределов досягаемости Советов. Через полтора месяца после занятия Перми Сибирской армией екатеринбургская пресса свидетельствовала, что ее жители постепенно начинают приходить в себя после большевистского владычества: исчезали следы царившего там голода — болезненная, до неузнаваемости, худоба горожан, у многих из которых пальцы рук и ног от недоедания были покрыты нарывами.[941] Вследствие разрешения свободной торговли пермский рынок уже к середине января 1919 г. — через 20 дней после смены власти — ломился от обилия продуктов из окрестных деревень и из Екатеринбурга. Цены на них падали с каждым днем: менее чем за три недели цены на ржаную муку понизились с 80-100 р. до 35-40 р. за пуд, на крупчатку — с 200 до 100-120 р., на сливочное масло — с 35 до 10-12 р. за фунт.[942] Правда, пермские цены и в феврале 1919 г. были в три раза выше екатеринбургских. По мнению газетчиков Екатеринбурга, виною тому были екатеринбургские купцы, которые, будучи хозяевами положения на рынках Перми, ломили баснословную цену.[943]

Как бы то ни было, отказ противников большевиков от гонений на частную инициативу молниеносно оживил городскую жизнь Урала. В июле 1918 г. в кафе Оренбурга обед из двух блюд стоил 4 р., из трех — 5,5 р. Обеды и ужины отпускались и на дом. В кафе, открытом с 9 часов утра до полуночи, можно было найти сливочное шоколадное мороженое, полакомиться блюдами европейской и кавказской кухни, насладиться игрой оркестра.[944] Цены на хлебопродукты в «белом» Оренбурге были в четыре-пять раз ниже, чем в «красной» Вятке.[945]

Аналогичные цены, товары, услуги можно было найти и в других городах Южного Урала. В сентябре 1918 г. в Челябинске было открыто кафе, где, согласно рекламе, всегда можно было приобрести обеды, закуски, порционные блюда из свежей провизии, чай, кофе, шоколад.[946] Цены на продукты не отличались от оренбургских.[947] Оживилась сфера частных услуг. В одном номере челябинской газеты можно было найти 28 объявлений врачей и акушерок. В магазинах Уфы осенью 1918 г. продавались сыры четырех сортов по цене 5 р. за фунт, а в отделе реклам местной газеты уфимский житель, в случае нужды, мог выбрать услуги одного из семи зубных врачей.[948]

Достаточно добротно был налажен быт Екатеринбурга. Когда в октябре 1918 г. туда прибыли авангардные части англо-французских войск, высшим чинам было предложено посещение музея, магазинов с уральскими каменными изделиями, а вечером — отдых в кафе «Лоранж», где по просьбе публики оркестр исполнил для гостей союзнические гимны.[949]

Относительное изобилие наблюдалось в «белых» городах и в последующие месяцы. К марту 1919 г. жители Перми уже отвыкли от очередей за продуктами. Ранней весной 1919 г., вскоре после перехода голодавшего Оханска в руки «белых», местные цены на продовольствие и дрова резко упали.[950] В июле 1919 г., уже накануне отступления колчаковских войск из Екатеринбурга, городская продовольственная комиссия и городские лавки, получив большие продовольственные грузы, в неограниченном количестве и без карточек отпускали муку по 70 р. за пуд, сливочное масло (7,4 р. за фунт), рис (2,5 р. за фунт).[951]

Постепенно повышалась доступность и одного из самых вожделенных товаров — алкоголя. В первые месяцы после прихода к власти противники большевиков продолжали, хотя и непоследовательно, политику запрета на свободную продажу алкогольных напитков. Так, в июле 1918 г. в Челябинске был издан приказ по милиции, предписывавший строжайше наблюдать за недопущением продажи спиртного в общественных и увеселительных местах, задерживать и препровождать нарушителей запрета в тюрьму.[952] В Оренбурге в октябре 1918 г. сохранялось штрафование за продажу и распитие спиртных напитков, в том числе и в ресторанах. Правда, владельцы увеселительных заведений, несмотря на штрафные санкции, заставляли прислугу подавать спиртное посетителям.[953] Иногда запреты нарушались и самими властными инстанциями в целях пополнения кассы. Так, в столице Оренбургского казачьего войска сразу по возвращении А.И. Дутова к власти в июле 1918 г. осуществлялась ограниченная продажа казенного спиртного по карточкам. Однако в августе она была приостановлена: острая нужда в деньгах миновала благодаря реквизиции российского золотого запаса в Казани. Для улучшения финансового положения городского хозяйства в Челябинске в конце августа 1918 г. планировалась распродажа населению запасов вина из Челябинского казенного винного склада, который избежал участи других государственных хранилищ алкоголя во время «пьяной революции» последних месяцев 1917 г. Двумя месяцами позже челябинские власти одновременно с запретом появляться на улице в пьяном виде объявили о распродаже 22-24 октября 1918 г. водки населению. За три дня в четырех лавках было продано 17 тыс. бутылок (850 ведер) водки по цене 18 р. за бутылку.[954]

В первые месяцы 1919 г. сухой закон на «белых» территориях был фактически отменен. С 1 февраля 1919 г. в Сибири была восстановлена казенная продажа питей. В марте, в связи с предстоящей продажей спиртных напитков, в Екатеринбурге на заводе Злоказовых начались усиленные работы по изготовлению пива, а в Пермской губернии была повсеместно разрешена продажа пива и виноградных вин. В отдаленных от линии фронта уездах — Шадринском, Камышловском и Ирбитском — был снят запрет и с продажи водки. С 15 апреля 1919 г. командование Западной армии разрешило торговлю казенными запасами вина повсеместно в Уфимской губернии.[955]

При чтении небольшевистской прессы создается впечатление, что вся сфера развлечений в городах несоветской зоны Урала была несравненно более оживленной, чем на «красных» территориях, приближаясь к стандартам дореволюционного времени. В Оренбурге летом-осенью 1918 г. действовали четыре кинотеатра — «Фурор», «Аполло», «Чары» и «Люкс». Как и в «добрые старые времена», вся первая страница оренбургских газет была отведена киноафишам. Более изысканная публика могла послушать в городском театре произведения А. Мендельсона, А.К. Глазунова, П.И. Чайковского, Ж. Сен-Санса в исполнении симфонического оркестра. В Народном доме ставились пьесы А.П. Чехова и А.М. Горького, а в городском театре можно было увидеть спектакли на еврейском языке или поучаствовать в народных балах. В Тополевом саду студия «Наш театр» демонстрировала серию благотворительных спектаклей в пользу погоревших станиц. В саду Челябинского общественного собрания в июле 1918 г. давались симфонические концерты XVI музыкального сезона, а в сентябре-октябре 1918 г. в Челябинске открылись три кинематографа — «Арс», «Луч» и «Грезы», — к которым в декабре прибавился «электротеатр» «Орел». В Уфе в августе 1918 г. функционировали сад и театр наследников Видинеевых, кинотеатр «Юлдуз» и летний электротеатр «Арс». В конце октября действовали кинотеатры «Идеал» (бывший «Фурор»), «Заря», «Искусство», «Колибри».

Екатеринбург, который и до революции отличался наиболее насыщенной на Урале культурной жизнью, соответствовал самым разнообразным культурным запросам и во время гражданской войны. Городская публика могла послушать симфоническое исполнение музыки Б. Сметаны, А. Дворжака, А.К. Глазунова, Г.М. Римского-Корсакова, Л. ван Бетховена, П.И. Чайковского, духовные концерты в лютеранской церкви, поучаствовать в открытии оперного сезона, посетить новый городской театр и кинотеатры «Художественный» и «Колизей». В теплое время года к услугам екатеринбуржцев были конные бега и оперетты, комедии и инсценировки в Харитоновском саду и в Интимном театре; в зимнее время — каток, ледяные горы, карусель и прочие аттракционы, чайно-фруктовый буфет в том же Харитоновском саду. В январе-июне 1919 г. в Перми действовали кинотеатры «Триумф», «Мираж», «Отдых», «Колибри», а также городской театр, преимущественным правом на покупку билетов в котором пользовались офицеры и солдаты.[956] «Белые» газеты Урала пестрели рубриками «Театр и музыка», «Театр и зрелища», «Театр, искусства, зрелища».

Как и большевистская диктатура, антисоветские режимы имели слабость к помпезным торжествам. Многочисленные пышные празднества в «белых» городах были призваны идеологически обосновать и укрепить новую власть. В отличие от советских праздников, они были оформлены более традиционно, с опорой на имперские и национально-конфессиональные культурные корни. В сентябре 1918 г., например, в Оренбурге пышно прошли «дни славянского единения», лейтмотивом которых была культурная общность великороссов и чехов.[957] По-прежнему торжественно отмечались главные православные праздники. Как и до революции, выходили рождественские и пасхальные газетные номера. Не чинились препятствия и проведению иноконфессиональных торжеств. Так, в Екатеринбурге, в связи с мусульманским праздником, все солдаты-магометане 29 июня - 1 июля 1919 г. были освобождены от занятий и служебных нарядов.[958] В городах свободно действовали костелы, синагоги, мечети. Православная церковь была неизменной участницей всех крупных торжеств. Так, в июле 1918 г. по поводу освобождения Оренбурга от большевиков и по просьбе горожан была проведена литургия в Кафедральном соборе, к концу которой прибыли крестные ходы из всех церквей города, совершив затем совместный крестный ход на Форштадтскую площадь, где было произведено всенародное молебствие.[959] В Екатеринбурге 23 марта 1919 г., в воскресенье, епископ Григорий совершил в Кафедральном соборе панихиду по убиенным героям и молебствие за дарование успехов «белой» армии.[960] Месяц спустя был совершен крестный ход из всех церквей Екатеринбурга на Михайловское кладбище. Там, на братской могиле, были совершены литургия и панихида по всем «мученикам, убиенным за веру и отечество».[961]

Вместе с тем, как и в «красных» городах, наблюдалась милитаризация праздников — неизбежное следствие того, что фактическими хозяевами городов стали военные. Парады воинских частей стали принадлежностью городской жизни, сопровождая частые визиты высокого начальства, в том числе А.В. Колчака. Особенной популярностью пользовались военные праздники в прифронтовой Перми, где похороны павших солдат и офицеров превращались в события общественного звучания. Так, 9 января 1919 г. в присутствии войск и при большом стечении народа прошли торжественные похороны павших за освобождение города от большевиков. Вслед за отпеванием на площади у Воскресенской церкви процессия в сопровождении оркестра и под погребальный перезвон пермских церквей направилась на Новое кладбище, где прозвучали речи и ружейные залпы в честь погибших. По аналогичному сценарию прошли похороны «героев народной армии» 26 января, 5, 9, 18 февраля, 14 и 19 марта 1919 г. [962]

Помимо траурных церемоний, внимание горожан привлекали войсковые праздники. Так, расквартированный в Перми 11-й Оренбургский казачий полк 6 мая демонстрировал публике на местном ипподроме джигитовку, рубку шашками на полном скаку, моменты боя, борьбу в седлах, казачью свадьбу с похищением невесты. В завершение показа чудес ловкости победители брали призы на полном скаку.[963]

Вопреки сложившимся в историографии стереотипам об исключительно промонархических ориентирах колчаковского режима, в идеологическом обосновании законности своей власти он пытался опереться не только на дореволюционное, но и на революционное культурное наследие. 12 марта 1919 г. годовщина Февральской революции постановлением Совета министров Всероссийского временного правительства была объявлена неприсутственным днем. Правда, праздничный день прошел спокойно и незаметно. В Екатеринбурге, например, магазины и предприятия были закрыты, занятий в учебных заведениях не было. Не были организованы собрания, посвященные двухлетию революции.[964] В Перми чествование годовщины ограничилось торжественным заседанием губернской земской управы с привлечением представителей общественности.[965] Так же тихо прошло и 1 мая 1919 г., объявленное нерабочим днем. По постановлению областного бюро профсоюзов демонстраций и митингов не было. На ряде заводов были приняты решения работать 1 мая с последующим отчислением заработка в кассу профсоюза или на развитие рабочей печати.[966]

Казалось бы, жизнь в городах «белой» зоны была отмечена благополучием и оживлением. Однако при ближайшем рассмотрении процветание выглядит сомнительным, а оживление — лихорадочным. Новым властям не удавалось справиться со многими проблемами, оставшимися в наследство от прежних режимов.

В феврале 1919 г. екатеринбургский городской голова докладывал Верховному правителю о том, что городское хозяйство, пошатнувшееся из-за отсутствия собственных доходных статей, пришло в последние годы в полное запустение. В качестве причин назывались исключительные расходы во время мировой войны, падение денежного курса и роста дороговизны, мероприятия советской власти. В итоге, задолженность города к моменту освобождения его от большевиков в июле 1918 г. выросла до 6 млн. р. После падения советской власти в Екатеринбурге наличных средств городского хозяйства осталось 60 тыс. р. Городские капиталы в процентных бумагах были большевиками увезены.[967] Все это создавало серьезные трудности для упорядочения городского хозяйства и решения проблем городского населения.[968]

В городах по-прежнему господствовали беспорядок и антисанитария. В октябре 1918 г. одна из челябинских газет жаловалась на царившую в городе грязь:

«Несмотря на появляющиеся всевозможные эпидемические заболевания, город наш содержится крайне грязно. На его главной улице — Уфимской — лежат кучи мусора».[969]

В ноябре 1918 г. в Челябинске дошло до закрытия на полторы-две недели кинематографов «Арс», «Луч», «Грезы» и цирка Кадырги-Лам комиссией по борьбе с тифом.[970] Одной из причин эпидемии тифа в Екатеринбурге весной 1919 г. было плачевное санитарное состояние города, количество неубранного мусора в котором оценивалось в 7 тыс. возов.[971]

Наряду с навозом, пищевыми отходами, мусором и нечистотами в городах Урала появился новый, страшный источник заражения — небрежно погребенные человеческие трупы. В начале сентября 1918 г. оренбургские власти забили тревогу по поводу санитарного состояния братских могил в центре города:

«Губернский уполномоченный к[омите]та членов Учредительного] собрания обращает внимание городской управы, что гниение трупов, зарытых на площади перед зданием почты, распространяет временами сильный запах, а разрытие могил и приведение площади в прежний вид в летнее время, по мнению санитарного надзора, невозможно. В виде временной меры уполномоченный предлагает гор[одской] управе место могил по возможности уровнять, залить цементом, а, за недостатком его, известью, и заложить дерном».[972]

Не меньше беспокойств у оренбуржцев вызывало дальнейшее распространение преступности. С 12 августа 1918 г. каравансарайский сад, в связи с непрекращающимися там безобразиями, распоряжением коменданта города был закрыт.[973] Тремя месяцами позже пресса отмечала необоримую эскалацию преступности: «В последнее время в городе заметно усилилась преступная деятельность, выражающаяся в большом количестве краж со взломом в ночное время, что может быть объяснено уверенностью преступников в полном прекращении деятельности суда».[974]

В начале августа 1918 г. в городской продовольственной лавке Челябинска произошла уже третья в течении года кража: на этот раз исчезли 8 пудов сахара и 20 пудов чая. А 8 августа из челябинского собора прямо во время службы были похищены из алтаря два напрестольных креста.[975]

Наибольшую неуверенность в городских жителей вселял ненадежный приток продовольствия и непрекращающийся рост дороговизны. Несмотря на относительное, по сравнению с состоянием продовольственного дела на большевистских территориях, изобилие продуктов, товаров и услуг, горожане непрерывно испытывали нехватку то одного, то другого предмета массового спроса. В августе 1918 г. на дровяном складе Челябинского продовольственного комитета сутками стояли длинные очереди, сигнализируя приближение топливного кризиса.[976] В это время, когда к продовольственному рынку Оренбурга, казалось, пришло второе дыхание, стоимость пары ботинок приравнивалась к цене 20 пудов сеянки и заработку мелкого служащего за полтора месяца. Пресса пыталась образумить обывателя, раскручивающего маховик инфляции, как белка колесо:

«Так растет наша пресловутая дороговизна. Сапожник может зарабатывать по 60 рублей в день, ему такую цену должен платить крестьянин, последний наложит на хлеб, а сапожник прибавит на сапоги и т.д. Так мы подстегиваем друг друга, а в итоге все стонем от системы "рви", пока можно рвать...».[977]

В начале сентября 1918 г. ни в одной из лавок Уфы не было табака и папирос. В то же время на толчке табачные изделия предлагались в огромном количестве: несколько рядов мужчин и женщин с мешками в ногах предлагали махорку и папиросы.[978]

В октябре 1918 г., в связи с выдачей дефицитных продуктов по умеренным ценам на основании карточной системы, жители Оренбурга невольно вспомнили советские времена:

«С выдачей населению по октябрьским карточкам чаю, керосину и пр., у городских лавок снова наблюдаются длиннейшие "хвосты". Публике приходится в очереди простоять иной раз 7 часов подряд и, не успев за прекращением времени торговли попасть в лавку, начать свои испытания назавтра снова. Особенно неудобство создается для служащих различных учреждений, которым приходится манкировать своей службой, дабы не остаться без необходимейших продуктов».[979]

В ноябре в городских продовольственных лавках Уфы отсутствовал сахар-рафинад по 6 р. за фунт, который в неограниченных размерах можно было приобрести на базаре по цене 28 р.[980]

По мере затягивания гражданской войны продовольственное положение городского населения обострялось. В январе 1919 г. фунт мяса в вольной продаже в Челябинске подорожал с 1,7 до 3 р. [981] По причине материальной нужды и дороговизны празднование Пасхи в апреле 1919 г. для многих горожан было горьким. В пасхальном номере местной газеты было помещено письмо жительницы Уфы П.Г. Калашниковой, которая делилась своими безрадостными мыслями:

«Слыханное ли дело, чтобы к пасхе мука белая была 250 руб., поросенок 70 руб., мед 40 руб., и все в таком роде... Лучше и не разговляться! Во что праздники-то обойдутся! Да еще хорошо, у кого деньги есть, а у тех, у кого их нет? К примеру сказать, наша семья... Вернулись из эвакуации из Челябинска, прожились, потратились, порастеряли багаж... думали, дома отдохнем — глядь, квартира вся разгромлена, вещи вывезены, дрова сожжены... Вот и покупай пасхальную снедь... На что? где? и как ее приготовлять без дров и без посуды? Видно уж, придется вместо пасхальной снеди ограничиться лишь воспоминаниями об окороках, куличах и сырах, съеденных в предыдущие пасхи».[982]

Бытовые заботы усугубляла довольно острая проблема оплаты труда. Государственная служба могла обеспечить приличное существование только чиновникам высших рангов. Месячный оклад главноуправляющих ведомствами Временного областного правительства Урала составлял 1500 р., их заместителей — 1250 р., в то время как правительственный уполномоченный по уезду получал всего 600 р., секретарь — 350 р., машинистка — 200 р. [983] О жалком положении служащих, мобилизованных на обслуживание армии, свидетельствует содержание запроса главного инженера постройки западной части железнодорожной линии Казань—Екатеринбург на имя главного начальника Уральского края от 22 февраля 1919 г. В связи с боевыми действиями в районе строительства и отступлением войск Народной армии, по распоряжению властей многие служащие были в спешном порядке эвакуированы.

«Все эти служащие..., состоя на фактической работе во время военных действий, при эвакуации совершенно были лишены возможности вывезти свое имущество и отступали в тех же костюмах, в каких находились на работах. Введу отсутствия смены и возможности починки, в период с сентября по февраль, вся имевшаяся одежда окончательно износилась, вследствие чего перечисленные служащие (значительная часть с семьями) находятся в крайне бедственном положении».[984]

В июне 1919 г. начальник Екатеринбургской городской милиции докладывал, что дороговизна «...особенно отзывается на служащих казенных учреждений, оклады содержания которых гораздо ниже получаемых служащими частных предприятий и рабочих».[985]

Проблемы городской жизни приобрели особую остроту в последние месяцы существования на Урале колчаковского режима. Отдельные военные успехи оборачивались новыми сложностями — восстановить нормальное жизнеобеспечение на приобретаемых, разоренных Советами территориях не представлялось возможным. Так, в Оханске в марте 1919 г., после ухода «красных» войск, ощущался недостаток лошадей, фуража, топлива. Население вынуждено было распиливать лес из плотов, замерзших у берега Камы.[986]

Как и раньше, продовольственные сложности порождали эксцессы в наэлектризованной ажиотажным спросом толпе. В Златоусте 28 апреля в 16 часов у винной лавки общества «Продукт» за получением водки собралась толпа, насчитывавшая более 500 человек. Очередь не соблюдалась, толпа напирала. Наряд из восьми милиционеров не смог сдержать ее натиск — были выбиты стекла, выломана дверь. Только усилиями подоспевшего наряда милиции соседнего участка удалось разогнать толпу и установить очередь.[987]

К маю 1919 г. трудности жизни в городах затянулись в тугой, не распутываемый узел. В середине мая 1919 г. начальник милиции Перми, рапортуя о спокойном настроении населения, вместе с тем сообщал:

«...наблюдается, благодаря голода, большой приток в город безработных из мест, занимаемых правительственными войсками; многие из безработных в поисках работы выезжают в Сибирь; продовольственных продуктов на рынке и в кооперативах достаточно, но ввиду проведения в жизнь закона об изъятии "керенок", весенней распутицы и начала полевых работ, цены на продукты высокие; уплата налогов происходит слабо и плательщики отговариваются тем, что их разорили большевики и что предприятия не приносят прибыли из-за дороговизны рабочих рук и отсутствия материалов, а доходные дома приносят им ничтожную прибыль, благодаря низких цен на квартиры».[988]

Тремя днями позже аналогичную картину неустроенности в Екатеринбурге представил глава местной милиции. Оценивая настроение горожан как удовлетворительное, он отмечал, что «...усиливается недовольство лишь все растущей дороговизной, особенно на продукты питания, как мука, мясо, масло». Постановка продовольственного дела была ниже всякой критики: не осуществлялась заготовка муки для населения по умеренным ценам, что вынуждало горожан покупать все необходимое на рынке. Хотя привоз был достаточным, цены были недоступны для большинства жителей. Особый ропот вызывала подводная повинность, налагаемая на население города военными властями. Обыватели должны были поставлять в их распоряжение 600 подвод в день. Это означало, что каждая лошадь использовалась через один-два дня. К плановым нарядам на подводы почти ежедневно присовокуплялись экстренные наряды.[989]

Серьезной проблемой для жителей «белых» городов, как и «красных», стал квартирный кризис. Обветшавший, а частично разрушенный квартирный фонд был не в состоянии удовлетворить потребности растущего городского населения. Следствием стала дороговизна жилья. В конце апреля 1919 г. ввиду острого квартирного кризиса в Перми власти поступили так же, как в аналогичных обстоятельствах поступали большевики: въезд в губернский центр был запрещен, горожане без определенных занятий обязывались покинуть город в трехдневный срок, рискуя в противном случае быть выселенными этапным порядком.[990]

В мае 1919 г. в Екатеринбурге свирепствовал тиф, что объяснялось «...с одной стороны, страшной скученностью жилья, а с другой — недостаточным питанием вследствие дороговизны». Превышению предельных норм плотности городского населения весной-летом 1919 г. способствовали наплыв беженцев, высокая концентрация воинских частей и учреждений.[991]

И без того тревожные настроения горожан будоражились постоянными сообщениями прессы о зверствах большевиков на подконтрольных им территориях. Пугающие, часто непроверенные слухи, казалось бы, подтверждались страшными находками при вскрытии братских могил. Так, 8 мая 1919 г. в саду Пермской духовной семинарии при большом скоплении объятых ужасом людей были отрыты 26 трупов расстрелянных большевиками лиц. Покойники были обнаружены раздетыми, изуродованными и застывшими в скорченных позах, свидетельствующих о мучительной и нескорой смерти.[992]

Неудивительно, что в условиях нараставшего страха перед лицом неизвестности и напряженного ожидания худшего развлечения все более упрощались и грубели. Наряду с отмечавшимся современниками распространением пьянства, наблюдались размывание более изысканных форм и понижение культурного уровня досуга. В репертуаре кинематографов и театров преобладали тривиальные мелодрамы и пошлые фарсы с характерными названиями: «Тройка червей», «Ева, или приманка притона», «Печать проклятия», «Львица Парижа», «Парижанка Жу-Жу», «Дамочка с пружинкой», «Пусть будет сном, что вы меня любили», «Шахматы любви», «Власть демона», «Чаша любви и смерти», «Когда смеется жизнь, тогда рыдают люди», «Проклятие любви», «Старички и девчонки», «Ах, зачем, ты, злая доля, до Сибири довела» и т.д. Видимо, содержание некоторых кинолент было настолько рискованным, что в Оренбурге, где в конце июля 1918 г. была отменена цензура, месяцем позже появился приказ начальника областной милиции о предварительном просмотре фильмов ее представителем. Лишь после одобрения стражем порядка картины допускались к просмотру публикой.[993]

Однако и второсортная, морально сомнительная кинопродукция проникала на Урал с трудом. В Уфе, где не было конторы по прокату картин, и киноленты поступали из Самары и Сибири, с нарушением регулярного железнодорожного сообщения осенью 1918 г. кинотеатры оказались в затруднительном положении. Доставка фильмов приобретала случайных характер. Они попадали в город с оказией, иногда переправлялись на лошадях, а порой и пешком через линию фронта специальными организациями. В результате «электротеатрам» приходилось неделями тянуть старую программу, или, для привлечения зрителей, наполнять ее дешевыми аттракционами. Среди четырех уфимских кинотеатров выгодно выделялся кинозал «Идеал», регулярно пополнявший репертуар новыми картинами и избегавший демонстрации сомнительных или случайных эстрадных номеров перед началом сеанса.[994]

По этой же причине в Челябинске из четырех кинематографов в марте-июне 1919 г. действовали лишь один-два, а в июле — ни одного. Анонсы и рекламы кинофильмов в последние месяцы антибольшевистского режима появлялись все реже. Блеск городской жизни «белой» зоны Урала был обманчивым и постепенно мерк. За ним скрывалось множество проблем, с которыми сталкивались и большевистские власти. Однако население за пределами городов имело много оснований завидовать обитателям городов: жизнь в горнозаводских поселках и деревнях была пронизана еще большими тяготами и безысходностью.


На развалинах горнозаводской системы.

Существование обитателей горнозаводской зоны Урала, оказавшейся преимущественно под властью «белых», походила на прозябание на пепелище, отражая общее хозяйственное состояние региона. Оценивая экономическое положение Урала в конце 1918 г. - первые месяцы 1919 г., главный начальник Уральского края С.С. Постников представил широкую панораму хозяйственного хаоса:

«Продовольствия на Среднем и Северном Урале нет, потому что железные дороги его не перевозят. Все использовано под эшелоны. Даже у интендантства на днях было 15 вагонов при суточном расходе в 11. Между тем в 250 верстах, в Шадринске, лежит готового хлеба 400 вагонов. Вообще, хлеб есть, но обещания командарма выделить часть состава для перевозок, данные еще в ноябре, потом подтвержденные — не выполняются.

То, что начальник военных сообщений обещает сегодня, завтра же не выполняется. Есть населению нечего, и приходится покупать хлеб, привезенный гужом за 300 верст, или от спекулянтов. Рабочие говорят: "прибавок для удовлетворения спекулянтов, или хлеба". Все попытки добиться распоряжения в первую очередь перевезти продовольствие для интендантства, семенной материал, хлеб для населения — игнорируются. Население доводится до отчаяния, а с голодными рабочими наладить и даже удержать промышленность не могу».[995]

Три грозных явления маячили перед жителями горнозаводской зоны, поглощая все время и все силы, составляя содержание их будней: отсутствие или нехватка поставляемых государством основных продуктов питания, недостаток средств на приобретение продовольствия у крестьян, разрушение горнозаводских производств, угрожавшее потерей рабочих мест. Летом - в начале осени 1918 г. горнозаводские рабочие, судя по размаху антибольшевистских волнений, связывали надежды на улучшение своего положения с изгнанием большевиков. Рабочие Ижевского завода, восставшие в начале августа, были охвачены порывом, придававшим движению действительно народный характер: если накануне восстания 8 августа более 20 тыс. рабочих ежедневно выпускали 200-400 винтовок, то в сентябре всего 700 рабочих (остальные ушли добровольцами в антисоветскую Народную армию) производили 800-1200 винтовок. При этом наблюдатели обращали внимание на одно тревожное обстоятельство, омрачавшее перспективу движения:

«С самого начала переворота рабочие и служащие получают содержание по пониженным ставкам. Такое положение, конечно, может оказаться чревато серьезными последствиями».[996]

В начале сентября 1918 г. доклад Кыштымской волостной земской управы в управление внутренних дел областного правительства Урала о настроениях жителей горнозаводского поселка было пронизано оптимистическими нотками:

«Массы, терроризированные большевиками, а за последнее время военными действиями, стараются не выказывать своей политической физиономии, но управа имеет основания судить, что если финансовый и продовольственный вопросы будут урегулированы, то большевистский гипноз пройдет, продуктивность работы возрастет, отношение к власти определится, но для этого управа считает, что нужны разумные и планомерные меры, а также немедленное создание общегосударственной власти».[997]

Тремя неделями позже оптимизм Кыштымской волостной земской управы сменился тревогой. В докладе в управление внутренних дел от 25 сентября отмечалось, что с середины августа продовольствие по железной дороге не поступало, причем о причинах этого явления никто волостное начальство не уведомил. Одновременно из-за страды, а затем из-за распутицы прекратился гужевой подвоз продуктов питания из окрестных сел. Население Кыштымского завода осталось совершенно без хлеба.[998]

Такое положение, обострявшееся в течение осени, наблюдалось повсеместно. Докладная записка инженера Уральского горного округа, направленная областному правительству в ноябре 1918 г., была пронизана отчаянием из-за бессилия и бездействия власти, сменившей большевиков четыре месяца назад:

«Нужно, наконец, открыто признать, что населению есть нечего, что организация снабжения его продовольствием действует только на бумаге, что у Управления округов оборотных средств нет; и нечем платить рабочим и тем давать возможность получать продовольствие хотя бы через мешочников. Тысячи рабочих продали лошадей, чтобы получить оборотный капитал на мешочничество и, например, в Златоустовском округе, по этой причине, некому будет зимой вывозить дрова. Этих лиц никакими угрозами и законами, при отсутствии действительного надзора, не отучить от их занятия и не вернуть их к работе в промышленности, пока их занятие не окажется невыгодным и бесцельным. Для этого необходимо привезти хлеб помимо их. [...]

...техническое оборудование освобожденных округов по большей части сохранилось, ...сырых материалов в виде руды и топлива еще немало, но безвластие государственное, мертвые законы, "кормление" уполномоченными, отсутствие денег сводят на нет попытки администрации округов восстановить предприятия».[999]

Горнозаводское хозяйство, доставшееся от большевиков их противникам, представляло собой тяжелое наследство. Промышленная секция проходившего 18-20 октября 1918 г. в Екатеринбурге 1-го Уральского торгово-промышленного съезда констатировала:

«...быстрое повышение заработных плат и падение производительности труда вызвали, с одной стороны, уменьшение производства, а с другой, — способствовали понижению ценности рубля. Возникновение различных организаций среди рабочих, поддержанных впоследствии декретами Советской власти, совершенно разрушили дисциплину и дезорганизовали промышленность».[1000]

Из Лысьвенского завода были увезены почти все инженеры и ответственные служащие. Увезена была и значительная часть его продукции: «Эвакуация завода производилась давно, и увезено очень много готовых товаров...» Серьезных повреждений оборудованию не было причинено, машин было вывезено немного. Рабочие были рассчитаны советской администрацией по 5-6 декабря, после чего им не оставалось ничего иного, как с надеждой ждать прихода новой власти. Из ряда других заводов работники были отчасти эвакуированы большевиками, отчасти — разбежались от полуголодного существования. В Теплогорском заводе в конце декабря 1918 г. оставалось всего 43 рабочих и 18 служащих, в Бисертском — 86 рабочих и 20 служащих.[1001]

В феврале 1919 г. екатеринбургский городской голова докладывал А.В. Колчаку о состоянии промышленности на Среднем Урале:

«За время большевистского правления фабрично-заводская промышленность, в смысле производства, понизилась процентов до 50. В данное время деятельность фабрик и заводов протекает довольно слабо за отсутствием топлива (угля и дров), некоторые же заводы и предприятия совершенно лишены возможности начать свои действия теперь или в недалеком будущем ввиду эвакуации или порчи большевиками существенных механизмов».[1002]

Зимой 1918-1919 гг. продовольственное положение жителей горнозаводских поселков вплотную приблизилось к состоянию голодного кризиса, а промышленное производство — к коллапсу. Обосновывая свою отставку, главный начальник края писал:

«На голодном Урале недостаток рабочих, и пока хлеб не придет, они не прибудут. Поэтому рабочих на более трудных работах вовсе нет, и в результате рубка дров почти прекратилась. Урал выплавляет в месяц 1 миллион, вместо 4 миллионов в 1916 г. и то сжигает старые дрова. Дальше будет еще хуже, когда кончатся запасы. Г.г. военные не понимают, что значит ни во что не считать тыл».[1003]

В более благоприятной продуктовой ситуации находились относительно давно перешедшие в руки «белых» Шадринский, Камышловский, Кунгурский и Ирбитский уезды Пермской губернии, в менее удовлетворительных — Пермский, Красноуфимский, Верхотурский, Екатеринбургский. Самое тяжелое положение сложилось в Соликамском и Чердынском уездах. В феврале 1919 г. исполняющий обязанности управляющего Пермской губернии рапортовал начальству:

«Хлеба совсем нет. Привоз извне незначительный. В Соликамском уезде продовольственный вопрос осложняется тем, что единственная железная дорога... разрушена».[1004]

В хаосе глухого противостояния военных и гражданских властей наряды на продовольствие не выполнялись, в агонии железнодорожного сообщения терялись целые составы с продуктами питания. В феврале 1919 г. Нижне-Салдинская волостная земская управа испрашивала наряд на десять вагонов для отправки пшеницы со станции Катайск до станции Нижняя Салда. Население поселка нуждалось в скорейшей доставке хлеба, для которой были отданы последние средства. Задержка с поступлением пшеницы могла отразиться на беднейшей части жителей самым печальным образом:

«Ибо средств на покупку хлеба на местном рынке уже не имеют. Местный Нижне-Салдинский завод несколько месяцев не производит никаких работ, поэтому население остается в самом жалком и безвыходном положении в приобретении денежных средств, на которые бы могло поддержать свое жалкое существование впредь до получения хлебного груза со ст. "Катайск"».[1005]

В середине февраля уполномоченный по управлению Кизеловским горным округом телеграфировал начальнику края:

«Положение [с] хлебом катастрофическое[,] затерявшиеся 6 вагонов не разысканы[, в] Чусовскую пришли 3 вагона [в] адрес 4 Сиб[ирского] корпуса[,] исхлопочите отпустить нам хотя бы один[,] убедительно прошу поставить нам пшеницу или муку маршрутным поездом точка Чтобы работы округа [были] продуктивны[,] чтобы рабочие не разбежались[,] Вам необходимо обеспечить Округ продовольствием».[1006]

Крайняя обеспокоенность сквозит в письме представителя Гороблагодатского округа М.В. Бадерского от 12 марта 1919 г.:

«Ввиду крайнего критического положения в Гороблагодатском округе нет ни хлеба, ни овса, из-за неимения которого почти прекращена подвозка горючего, что грозит остановкой всех заводов округа, работающих на оборону».[1007]

Угроза остановки производства из-за прекращения поставки топлива подчеркивалась и в запросе Главного управления Верх-Исетских заводов от 13 марта 1919 г.:

«Из сведений видно, что завод работает исключительно за счет прежних запасов дров. Всего за последние сорок дней взято из запасов 400 куб[ических] саж[ень]. Если положение с доставкой топлива не изменится, то существующих дров хватит едва на две недели, после чего их не окажется даже для отопления заводских зданий и квартир рабочих. При малейшей же заминке в доставке дров кризис наступит и раньше, так как имеющаяся при заводе наличность отвечает едва трехдневной потребности завода».[1008]

Жизнь в горнозаводской зоне оставалась полной забот и весной 1919 г. За внешним спокойствием ее протекания скрывалась нерешенность основных проблем заводского населения. В сухих, составленных в военном стиле рапортах начальника Нижнетагильской городской милиции на имя управляющего Пермской губернией за апрель-май 1919 г. невольно проступает внутренняя напряженность повседневного существования местного населения. Информируя о положении в бывшем заводском поселке Нижнем Тагиле в первой половине апреля, начальник милиции констатировал:

«Настроение жителей вверенного моему надзору района, благодаря вздорожанию цен на предметы первой необходимости и безработице, в массе далеко не спокойное, но никаких выступлений политического характера за время с 1 по 15 сего апреля не было и случаи антигосударственной агитации места не имели. [...]

Число безработных рабочих не уменьшается, так как работы на заводе налаживаются слабо».[1009]

Налоги с населения были взысканы, жизнь учебных заведений протекала нормально. Самой большой проблемой был рост цен на продукты, приток которых был приостановлен весенней распутицей.

Месяц спустя начальник милиции, строго придерживаясь предложенной схемы отчета, вновь охарактеризовал жизнь в Нижнем Тагиле, которая была отмечена противоречивыми тенденциями: налаживание заводских работ и ликвидация безработицы протекали параллельно с ростом рыночных цен на 20-30%:

«§1

Настроение населения подавленное, благодаря недостатка на рынке предметов первой необходимости и сильного вздорожанию их. Противоправительственной агитации и никаких политических выступлений в отчетный период замечено не было.

§2

Работы на заводах и в мастерских кустарей идут успешно, деятельность заводов оживляется.

§3

Безработных не имеется, наоборот, есть недостаток в рабочих.

§4

Жизнь учебных заведений проходит нормально.

§5

Положение рынка: ощущается недостаток хлебных продуктов, но местное земство и кооперативы приняли меры к устранению этого явления. Земство продает крестьянам и женам солдат муку по 60 руб., а кооперативные учреждения — по 52-55 руб. за пуд. Цены же на рынке на муку стоят 120 руб., мясо — 6 руб. фунт, рыба — от 4 до 6 руб. фунт, картофель 30 руб. пуд, крупы от 3 до 4 руб. фунт, овес 40 руб. пуд».[1010]

Об устойчивости отмеченных тенденций свидетельствует рапорт нижнетагильского начальника милиции от 7 июня:

«Настроение жителей вверенной мне местности никаких опасений за возможность выступлений на политической почве не представляет. Случаи противоправительственной агитации места не имели.

§2

Работы на заводах оживлены, безработных нет, чувствуется наоборот недостаток в рабочих руках.

§3

Предметы продовольствия, хотя и с трудом, но добываются. Цены на продукты увеличиваются с каждым днем, благодаря тому, что местных запасов уже нет, а доставка сюда по железной дороге сопряжена с большими затруднениями».[1011]

Если нижнетагильские рабочие и не страдали от безработицы, то в других горнозаводских округах недостаток работ ощущался весьма болезненно. Так, на некоторых заводах Верхотурского уезда удельный вес безработных достигал 50%. Ликвидировать или хотя бы смягчить дефицит рабочих мест мешала уральская специфика в положении рабочих кадров: большинство рабочих были местными и владели хозяйством, чем и объясняется их нежелание идти на сторонние заработки.[1012]

Мотивы государственных мероприятий «белых» в горнозаводской зоне были далеки от мести рабочим за поддержку, оказанную ими год назад большевистской власти. Временное областное правительство Урала 4 ноября 1918 г. издало постановление «Об изменении порядка наложения штрафов и взысканий на рабочих», согласно которому «наложение каких-либо денежных взысканий на рабочих властью заведующих предприятий воспрещается».[1013] В марте 1919 г. съезд горнозаводчиков принял решение в связи с дороговизной жизни пойти на 25-процентную прибавку к зарплате рабочих. [1014] В начале апреля Особое совещание представителей Бюро Екатеринбургского Совета съездов горнопромышленников Среднего Урала приняло решение осуществить ряд мер для облегчения продовольственного положения рабочих, среди которых на первое место была поставлена следующая:

«Ввиду катастрофического состояния уральских заводов по обеспечению их продовольствием, возбудить перед правительством ходатайство об ассигновании необходимых кредитов и о разрешении уполномоченному Уральского района И.Н. Олейникову-Рощину увеличить покупку продовольствия и фуража, поручив ему снабжать продовольствием и фуражом не только военные ведомства, но и уральские заводы и население Урала».[1015]

Пожелания централизации снабжения и недовольство неэффективностью свободного рынка звучали и с низших ступеней власти. В январе 1919 г. председатель Каслинской земской управы Екатеринбургского уезда докладывал в канцелярию главного начальника Уральского края о резком росте цен на хлеб после падения Перми и объявления свободы торговли на бывших советских территориях пермского Прикамья. Стоимость ржаной муки в Каслинском заводе сразу же возросла с 15-16 р. за пуд до 26 р., пшеничной — с 20-22 р. до 35-36 р., сеянки — с 25 до 46-47 р. Крестьян невозможно было заставить везти хлеб на местные рынки: пользуясь близостью железной дороги, хлеборобы предпочитали вывозить его в местности с более высоким спросом на хлебопродукты — в бывшую советскую зону. В результате беднейшая часть населения — примерно половина 25-тысячного населения завода — оказалась в критическом положении. В этой связи председатель управы обращался к областному начальству с настоятельным предложением:

«Докладывая об изложенном, прошу Вашего ходатайства об изменении правил о свободной торговле в отношении хлебных продуктов и принятия на учет излишков хлебных запасов для вывоза на местный рынок, в противном случае продовольственный вопрос в недалеком будущем примет острый характер и может вызвать самочинные выступления.

При этом позволяю присовокупить, что в обеспечении нормального снабжения хлебом населения желательно правительственное регулирование цен на хлеб и предоставление местным самоуправлениям права реквизиций излишков хлеба».[1016]

Однако все благие пожелания властей и промышленников гасились управленческим многоцентрием и самочинными действиями местных администраций. Бывший главный начальник Уральского края жаловался, что «по рабочему вопросу каждое ведомство действует по-своему, почему трения идут все время. Например, в Перми железная дорога, морское ведомство и пушечный завод — все платят разно и на различных условиях».[1017] В отдалении от центров власти разноголосица административных мер была еще большей, ускользая от какого-либо контроля. Сергинско-Уфалейские заводы, например, за неимением достаточных платежных средств, самостоятельно выпустили денежные чеки, что вызвало только больший продовольственный и финансовый кризис.[1018] Товарищ министра торговли и промышленности колчаковского правительства обеспокоенно докладывал 12 марта 1919 г. в министерство о повышении зарплаты рабочим в Златоустовском округе на 40%. О важности этого события свидетельствует информирование о нем Верховного правителя и начальника Самаро-Уфимского края. Проблема заключалась в том, что «Златоуст выступил сепаратно и дал теперь платы выше всех действующих на Урале. В настоящее время под влиянием этой прибавки пришлось уже поднять платы в Мотовилихе». Предполагалось, что из-за этого придется повысить оплату труда и в Челябинском районе. С экономической точки зрения эта мера оценивалась как нежелательная: она вела к росту цены продукции, дополнительным проблемам сбыта, скоплению товаров на заводских складах и, в конечном счете, к закрытию предприятий. Резюмируя изложенное, товарищ министра писал:

«Жизнь дорожает, возможно, прибавки и нужно делать, но не такими скачками в 40 процентов и планомерно в целом заводском районе.

Вышеизложенное доводится до сведения министерства ввиду того, что местные власти на Урале не имеют возможности предотвратить повторение подобных случаев».[1019]

В конечном итоге, все попытки притормозить инфляцию или смягчить ее последствия оказались тщетными. В то время как цены на предметы первой необходимости за год существования антисоветских режимов выросли в пять-десять раз, номинальная плата рабочих возросла лишь в полтора-два раза. Выдача зарплат, как и в советской зоне, запаздывала. Так, на Златоустовском казенном заводе рабочие и служащие последние три месяца 1918 г. не получали жалования.[1020] В ожидании зарплаты рабочие вынуждены были жить в долг, постепенно распродавая нехитрые пожитки. В декабре 1918 г. Уральский промышленный комитет осуществил снижение ставок рабочих: были установлены расценки от 8 до 16 р. за смену, исходя из прожиточного минимума 232,1 р., принятого еще в феврале 1918 г. Между тем, в 1918 г. дважды — в июле и сентябре, еще при советской власти, — тарифные ставки повышались: а июле — до 13,6-19,2 р., в сентябре — до 14-23,2 р. На Южном Урале, где дневная оплата была значительно ниже (5-10 р.), она не подверглась изменениям.[1021] В мае 1919 г. начальник екатеринбургской милиции отмечал, что хотя безработица и не растет, оплата труда далеко не везде обеспечивает хотя бы прожиточный минимум.[1022]

Положение рабочих в городских центрах было значительно лучше, чем за их пределами, хотя и там ликвидация большевистского режима создавала дополнительное напряжение. Так, в Уфе, по свидетельству очевидца, направленного туда вскоре после падения советской власти для обеспечения связи с местной большевистской организацией, проблема дороговизны дополнялась безработицей:

«В Уфе появилось огромное количество безработных, так как из-за отсутствия средств общественные и казенные работы приостановились. Предприниматели увеличивают рабочий день и снижают заработную плату. Постановление Уфимского совета о выдаче рабочим продовольственного пайка на нетрудоспособных членов семьи отменено».[1023]

Коллективные договоры на предприятиях также отменялись.

Картина была, однако, сложнее расхожих клише о безжалостной эксплуатации рабочих при «белых». На предприятиях, выполнявших срочные военные заказы, оплата труда была более дифференцированной и щедрой, чем на территориях в зоне большевистского режима. В мае 1919 г. на Пермских пушечных заводах зарплата за 8-часовую смену колебалась от 16 р. для чернорабочего до 24,6 р. у квалифицированных рабочих, в Мотовилихе — пригороде Перми — квалифицированные рабочие, изготовлявшие боеприпасы, зарабатывали за 25 рабочих дней до 1 тыс. р. В это время в Москве рабочие высшего разряда получали примерно столько же при гораздо более высоком уровне инфляции, а в советских частях Урала — от 540 до 950 р., на основе единой тарифной сетки и 10-процентной прибавки за работу в прифронтовой полосе.[1024] Поскольку жалование рабочих не могло обеспечить им нормального существования, заводская администрация продавала им муку за цену, значительно ниже рыночной (40 р. за пуд) по норме 30 фунтов в месяц на несемейного и по 30 фунтов на двух неработающих членов семьи[1025] — паек более чем щедрый по сравнению с рационом советских карточных систем.

В целом, однако, жизнь под властью антибольшевистских режимов чем дальше, тем больше рассеивала надежды горнозаводского населения на перемены к лучшему. Обитатели горнозаводской зоны постепенно созревали для того, чтобы от отчаяния принять любую другую власть.


Жизнь в деревне: ни с «белыми», ни с «красными».

В конце апреля 1919 г., на исходе господства антибольшевистских диктатур на Урале, главный начальник Южноуральского края, атаман Оренбургского казачьего войска полковник А.И. Дутов писал из Троицка Верховному правителю России адмиралу А.В. Колчаку:

«Мы в настоящее время берем от деревни все — и солдат, и хлеб, и лошадей, а в прифронтовой полосе этапы, подводы и прочее лежат таким бременем на населении, что трудно представить. [...]

В прифронтовой полосе, а особенно в местностях, освобожденных от большевиков, земства не существует. Налоги земские не вносятся, и служащие разъехались. Больницы в деревнях почти все закрыты, лекарств нет, денег персоналу не платят, содержать больницы нечем. Школы не работают, учителей нет, жалованье им не платили за 1/2 года и больше, все почти поступили в чиновники или в кооперативы. Никаких агрикультурных мероприятий нет, дороги не исправляются, мосты не чинятся, все разваливается. В деревнях нет ситца, нет сахара, нет спичек и керосину. Пьют траву, самогонку, жгут лучину, — и вот эта сторона очень и очень важна. Та власть будет крепко-крепко поддержана всем народом, которая, кроме покоя и безопасности, даст хлеб, ситец и предметы первой необходимости. Я уже принял все меры к тому, чтобы отправить в Оренбург мануфактуру, сахар и спички. Считаю это очень важным. Суда в деревне нет, во многих селах нет священников. Хоронят без церкви, крестят без обряда и т.д. Все это в деревнях приучает к безверию и распущенности. Религия — основа Руси, без нее будет страшно...».[1026]

Это письмо, широко известное благодаря цитированию — с неоправданными и произвольными сокращениями — уральскими исследователями 50-х-60-х гг., содержит полный перечень бед, обрушившихся на деревню во время гражданской войны на Урале как на территориях, подконтрольных антибольшевистским режимам, так и в местностях, оставшихся в сфере влияния большевистских властей. Произвол, чинимый гражданской и военной властью, разрушение государственных и общественных институтов, призванных цивилизовать самое крупное и в недалеком прошлом наиболее несвободное сословие природных российских подданных, насильственное вытягивание из сельской местности припасов и рабочих рук, лишение деревни самых элементарных плодов материальной цивилизации, примитивизация образа жизни и разрушение патриархальных нравов — все эти печальные явления в совокупности составляли процесс архаизации деревенского существования, отброшенного назад на десятилетия, если не на века. Многое говорит о том, что деревня отнюдь не металась между «красными» и «белыми», сопоставляя и выбирая наиболее приемлемую для себя власть, а словно бы угрюмо замыкалась в себе, упрямо пытаясь свести к минимуму пагубное вмешательство и тех, и других, сохранить и усилить нечаянно подаренную революцией автономию от любой внешней силы.

На развалинах насаждавшихся государством во второй половине XIX в. земских органов — очагов «цивилизованного» самоуправления и городской культуры — и Советов, этого скороспелого плода недавних революционных экспериментов социалистических партий, торжествовал патриархальный крестьянский сход, подминавший под себя и до неузнаваемости деформировавший все экспортируемые городом в деревню институты «окультуривания».

Советская пресса с недоумением описывала происходящее с сельскими Советами через многие месяцы после формального установления советской власти, дивясь неожиданным результатам «социалистического» строительства в деревне. Официальный орган вятских губернского и городского Советов так описывал генеральное направление трансформации советских институтов в сельской местности:

«Советы раньше вызывали у мужичка нашего недоумение... "что за оказия!", но скоро он и к ним стал привыкать, тупо, равнодушно. В Советы попали все люди "некудышные". Привыкли крестьяне всякую работу понимать как "тягло", обязанность и посылали в Советы крикунов, горланов разных, да "штатских". "Посиди, поработай на нас!" — говорили они, посылая ретивых или нелюбимых в волость и в город».[1027]

Избавляясь таким образом от беспокойной части односельчан, крестьянское население сохраняло прежние авторитеты и властные иерархии. На деле решающее слово в деревне оставалось за более крепкой частью крестьян, которые нейтрализовали Советы и приспосабливали их к собственным нуждам. Та же газета жаловалась, что с началом реквизиций в деревне «в Советы да комитеты лавиной прут кулаки и мироеды». Преобладание в низовых органах власти явно «несоциалистической» по материальному статусу части сельских жителей было предметом жалоб местных коммунистов в пермской глубинке. В сентябре 1918 г. они жаловались в Москву на невозможность работать в Усольском уезде, где среди ответственных работников доминировал «антисоветский элемент».[1028]

Проблему неэффективности местного управления и самоуправления пришлось расхлебывать сменившим большевиков антисоветским режимам. В августе 1918 г. исполняющий обязанности товарища министра внутренних дел ВОПУ докладывал своему непосредственному начальству, что волостная и сельская общественная администрация не препятствует массовому распространению самогоноварения на территории Среднего и Южного Урала и соседних западносибирских и казахских землях, демонстрируя свою безответственность и безнаказанность. При этом наладить управленческий аппарат уездного и губернского уровня было невозможно из-за отсутствия денежных средств и игнорирования населением налоговых обязанностей:

«...ни казна, ни земство не могут получить требуемых ими сборов при общей местной разрухе. Государственная оброчная подать, земский, страховой сборы не только не взыскивались и не взыскиваются, но даже и самая раскладка их на 1918 год нигде не была произведена».[1029]

Докладчик проинформировал министра внутренних дел, что в этой ситуации ему не оставалось ничего иного, как сделать распоряжение о принудительной раскладке сборов на прежних основаниях.

В том же месяце Кыштымское уездное земское собрание констатировало жалкое положение земского дела после ухода большевиков, нанесших ему огромный ущерб эвакуацией ценностей. Были вывезены наличные деньги в размере 1.890.315 р. 8 к., бумаги, пишущие машинки, утварь, делопроизводство медицинского отдела и имущество с его склада — белье, перевязочные материалы, лекарство, инструменты. Катайская больница лишилась значительной части белья и всех хирургических инструментов, Каменская аптека — медикаментов. В Камышловской аптеке остался запас лекарств на одну неделю. Были подорваны возможности для развития коневодства: «красные» увезли 11 жеребцов-производителей. Были вывезены три лошади, сбруя и экипажи, разрушен Байновский мост. Ущерб от эвакуации оценивался, не считая стоимости лекарств и больничного имущества, в 1 млрд. р. и крайне неблагоприятно влиял прежде всего на жизни населения уезда.[1030]

Отсутствие структур управления деревней было лейтмотивом озабоченности новых властей на всем пространстве уральских территорий, где пал большевистский режим. В августе 1918 г. из Орского уезда Оренбургской губернии также сообщали аналогичные сведения:

«До сих пор не восстановлено самоуправление. Советы уничтожены, волостных земств нет. Существует лишь волостной писарь и его делопроизводство. Местами выбран старшина».[1031]

Проблема неупорядоченности сельской жизни сохраняла свою актуальность и позднее, всплывая всякий раз после военных успехов антисоветских режимов. Трудно восстанавливалось, например, Пермское губернское управление земледелия и государственных имуществ: все делопроизводство было вывезено отступавшими большевиками.[1032] При этом конкуренция между параллельными властными структурами и неопределенность компетенции отдельных органов управления вносили дополнительный хаос в организацию контроля над сельской местностью и препятствовали организации деревенской жизни. Зимой 1919 г., после занятия колчаковскими войсками Пермского края, Пермская губернская земская управа обратилась с ходатайством к министру земледелия о передаче всего инвентаря и дел местного управления сельского строительства в ее ведение. Управляющий Пермской губернией выступил против земской инициативы. Его ответ отражал как убогое состояние земства, которое, в отличие от налаженной организации сельского строительства, не имело ни инвентаря, ни кадров, ни финансов, так и нищету и неустроенность сельского быта:

«...необходимо устройство тыла, скорейшее налаживание нормальной жизни страны. А для этого, вслед за продовольствием, необходимо населению сел и деревень дать возможность устроить свои жилища, пришедшие в ветхость, поставленные под угрозу стать добычей стихийного пожара при первых же лучах летнего солнца; необходимо также восстановить то, что разрушено, сожжено гражданской войной; необходимо вернуть население к обычной жизни, дав ему, взамен уничтоженных, новые хорошие жилища».[1033]

Управляющий губернией, не согласившись с предложением пермского земства, предложил ему, напротив, принять участие в деятельности управления сельского строительства.

Воссоздать работоспособные земские структуры управления антисоветским режимам удавалось с трудом. В местностях же, которые позже всего — весной 1919 г. — перешли в руки «белых», задача реанимации земской системы была невыполнима. Управляющий Пермской губернией в отчете министру внутренних дел за апрель-май 1919 г. так охарактеризовал положение самоуправления в позже других освобожденных от большевиков Оханском, Осинском, Чердынском и Соликамском уездах:

«В этих уездах полное разрушение: большинство земских работников увезено красными при отступлении, земские учреждения разграблены, так что в уездах не налажена еще ни земская гоньба, ни почта, ни телефон; пути сообщения также требуют ремонта, а у земств нет ни денег, ни материалов, ни работников, так как основная часть населения захвачена красными, а часть мобилизована в Сибирскую армию».[1034]

Опасность и неуютность сельского существования и в «красной», и в «белой» зонах Урала усугублялись продолжением «крестьянской революции» — грандиозного передела земельной собственности. Она стала дополнительным фактором напряженности в деревне, с трудом поддающейся калькуляции и регулированию со стороны какой-либо внешней власти. Сельская местность превратилась в море фактически самостоятельных деревень-республик, собрания крестьян становились последней инстанцией решения вопросов собственности, а причты сельских церквей, принимая сторону той или иной местной власти, претендовали чуть ли не на автокефалию, решая важнейшие вопросы духовной жизни, вплоть до отлучения мирян от церкви. Так, по решению Мушаковского волостного схода Елабужского уезда Вятской губернии 6 апреля 1918 г. крестьянам поселка Чемашура был передан в пользование участок земли при селе Ермолаево. Это решение имело для чемашуринских крестьян самые неожиданные последствия. Когда они собрались 29 июня для распашки отведенной им паровой земли, жители Ермолаева уничтожили межи и изрубили сохи в щепки. Вслед за этим Ермолаевский сельский комитет объявил жителям Чемашуры, чтобы те впредь не привозили тела умерших на их кладбище. Причт Троицкой церкви в Ермолаеве в составе двух священников и двух псаломщиков в ответ на отчуждение земли у ермолаевских крестьян заявил, что не считает прихожан из Чемашуры сынами православной церкви и отказывается исполнять для них требы. Уже на следующий день, 30 июня, одному из чемашуринцев было отказано в крещении ребенка187.[1035]

Если на пространствах, находившихся под номинальной властью Советов, государственные структуры были слишком слабы для систематического вмешательства в жизнь деревни, то на территориях, занятых их противниками, органы власти были вынуждены реагировать на последствия аграрной «революции», подстегнутой большевистским декретированием. В сентябре 1918 г. Кыштымская волостная земская управа Екатеринбургского уезда обратилась к министру внутренних дел Уральского областного правительства с просьбой помочь в разрешении деликатного вопроса. При советской власти местным жителям было официально разрешено строительство домов на свободных землях в черте усадебной оседлости Кыштымского завода. Многие из них воспользовались этим правом, которое после падения Советов было оспорено фактическими владельцами. Последние потребовали вернуть принадлежавшие им ранее участки и снести новые постройки. Управа пребывала в растерянности и просила правительство не удовлетворять требования прежних владельцев, так как строительство осуществлялось также на законных основаниях, без применения захватов.[1036]

Между тем, стихийный передел бесхозной собственности полным ходом осуществлялся крестьянами и при «белых», несмотря ни на какие запреты. Особо лакомым объектом дележа на Среднем Урале были леса, на которые жители деревень и поселков издавна поглядывали с вожделением. В начале января 1919 г. начальник Екатеринбургской уездной милиции сообщал о массовых случаях самовольной порубки леса Нижне-Исетской дачи жителями Мраморской волости, не успевшими получить лесные наделы законным порядком.[1037] Несколькими днями позже в его же донесении отмечалось, что самовольные порубки леса в Воскресенской волости были подкреплены необходимыми формальностями: крестьяне запасались удостоверениями от сельских правлений, подтверждавшими нужду в лесном материале. Такие разрешения-талоны в волостных управах, как с раздражением подчеркивал начальник милиции, выдавали всегда охотно и на любое количество леса. Порубка имела беспорядочный, случайный характер и наносила серьезный вред лесному хозяйству.[1038]

Наиболее частым предметом спора между крестьянами и прежними владельцами являлись факты самовольной запашки деревенскими жителями частной земли. Словно коса на камень, принципы юридического пользования наталкивались на единственно приемлемый для крестьян принцип фактического землепользования. В последнем из упомянутых сообщений начальника Екатеринбургской уездной милиции с беспокойством предвиделись крупные недоразумения между крестьянами и помещиками Воскресенской, Григорьевской, Тюбукской и Куяшской волостей, где вся частновладельческая земля была крестьянами распахана. Проведенные крестьянами на чужой земле сельскохозяйственные работы служили, по их мнению, достаточным основанием, чтобы отныне пользоваться этими землями. Деньги за работу не могли удовлетворить крестьян, и в ближайшую весну следовало ожидать от них требования предоставить им право на засев запаханных полей. В Воскресенской волости земля была не только запахана, но и поделена крестьянами «пропорционально». Начальник милиции приходил к неутешительному выводу: «Если к весне не выяснятся земельные отношения крестьян с помещиками, то, возможно, при начале полевых работ возникнут аграрные беспорядки».

Для того, чтобы избежать грядущих неприятностей, в апреле 1919 г. были приняты утвержденные Верховным правителем «Правила о порядке производства и сбора посевов в 1919 г. на землях, не принадлежащих посевщикам», которые являлись компромиссным решением назревавшего конфликта и представляли собой причудливый симбиоз современного и традиционного права. Согласно «Правилам...», озимые осени 1918 г. и яровые 1919 г. составляли «...полную и неотъемлемую собственность тех лиц, трудами и средствами которых означенные посевы произведены». Для того, чтобы этим правом воспользоваться, посевщикам следовало заявить об этом до 1 июня 1919 г. нового стиля местному сельскому старосте или заменяющему его органу. Не позднее 15 мая 1919 г. возможно было также подать заявку на озимый посев или вспашку под 1920 г. на землях, не составлявших собственность заявителя, но находившихся в его индивидуальном или групповом фактическом пользовании. Особо подчеркивалось — и это звучало явным диссонансом с крестьянскими представлениями о справедливости, — что пользование землей не создает в дальнейшем никаких прав на владение или пользование ею.[1039]

В целом, позиция «белых» в аграрном вопросе была достаточно гибкой, и их готовность во многих пунктах пойти навстречу крестьянам не соответствует отшлифованным многолетними усилиями советской историографии клише об «антинародной политике». Во всяком случае, управляющий Пермской губернией не кривил душой, когда рапортовал в июне 1919 г., незадолго до падения режима, министру внутренних дел, что мобилизация в армию идет успешно и «в общей массе население устойчиво и относится с доверием к настоящей власти».[1040] Слухи о приближении «красных» вызывали у крестьян не только ликование, но и панику, а также желание поддержать нынешнюю власть. Согласно одной из военных телеграмм от 18 июня 1919 г., среди жителей ряда сел Уфимской губернии «находится много желающих взяться за поручения по разведке ближайшего тыла красных, необходимо использовать эти предложения в самом широком масштабе, при недостатке денежных средств немедленно будут отпущены дополнительные суммы».[1041]

Подозрительная тенденция автономизации деревни рождала озабоченность и у «красных», и у «белых». Недостаток сил и средств для того, чтобы поставить деревню под систематический контроль властей, неспособность превратить ее в надежный и постоянный источник пополнения продовольственных и людских ресурсов компенсировались жесткостью спорадических реквизиционных и мобилизационных мероприятий. Крутые меры гражданских и военных властей в деревне носили случайный характер. Одним селениям посчастливилось избежать шока чрезвычайных мероприятий, другие время от времени обирались до нитки. Нагрянут ли военные или военизированные отряды в поисках продуктов и солдат, и когда это может произойти, заранее определить было невозможно. Их «визиты» всегда были неожиданностью. Это вносило крайнюю неуверенность и нервозность в существование селян, жизнь которых была полна страхов, подобных ожиданиям путника, ступившего на большую дорогу, славящуюся обилием разбойников.

Ни одна из противоборствующих сторон гражданской войны не уступала другой в жестокости реквизиционной практики в деревне, словно бы конкурируя с противником в «геройствах» насилия и грабежа. В октябре 1918 г. в сельской местности Пермской губернии курсировали красноармейские отряды, направленные для покупки продовольствия у крестьян. Один из них, во главе с бывшим служащим Алапаевского завода Гертелем, нагрянул с пулеметом в деревню Большая Именная. Красноармейцы стали отбирать все — сено, картофель, овес и прочие продукты. За отнятое не было заплачено ни копейки, а за малейшее промедление в предоставлении требуемого крестьян пороли плетьми.[1042]

Весной 1919 г., когда боевые действия со стороны Красной армии оживились, непрошеные гости стали появляться на селе все чаще. Вятская ЧК в мае 1919 г. жаловалась на действия красноармейцев в Нолинском уезде, чреватые для советской власти серьезными осложнениями:

«Проезжающие воинские части позволяют себе всевозможные дебоширства и хулиганства, врываются в дома, не спрашивая хозяев и не обращаясь за содействием к крестьянским Советам, чем дезорганизуют крестьянские массы, разлагают тыл и создают на месте недовольство Советской властью».[1043]

В начале лета 1919 г. вятское крестьянство столкнулось с более систематичными поборами со стороны Красной армии. В июне агентам особой продовольственной комиссии штаба 2-й Армии была вручена инструкция, которая регламентировала нормы реквизиции в деревне и тем самым должна была покончить с произволом при их осуществлении. Однако нормы эти были столь непомерно велики, что практически узаконивали ограбление селян. Согласно инструкции, семье численностью до семи человек следовало оставлять всего одну корову. На сохранение двух коров могли претендовать лишь семьи из семи и более человек. Таким образом, на 700 крестьян оставлялось всего 100 коров, племенные быки должны были сохраняться за деревней из расчета 1 бык на 50 коров. Подтелки, весившие более трех пудов, подлежали отчуждению. Сельским хозяевам можно было оставить только племенных и супоросных свиней с одним хряком на каждый десяток. Все остальные свиньи тяжелее одного пуда реквизировались. На семь сельских жителей полагалось только пять овец и один баран. Каждая волость в течении 10 дней должна была доставить не менее 5 тыс. яиц, причем за период с 1 апреля 1919 г. взималось по 10 яиц с одной курицы за каждый месяц. Крестьяне должны были, кроме того, сдать с каждой оставленной им коровы по полфунта масла, а за неимением такового — свиного или конского сала. Овцы, куры, гуси, утки, поросята и телята моложе трех месяцев не отчуждались, но брались на учет. Нормы изъятия продовольствия и фуража определялись, исходя не из наличного запаса, а из надежды на следующий урожай, до которого крестьяне должны были как-то дотянуть с теми остатками, размеры которых также определялись инструкцией. Луку было положено оставить до нового урожая не более фунта на семью, картофеля — 20 фунтов на едока, крупы — по 3 фунта, муки — по 2 пуда 20 фунтов на взрослого и по 62,5 фунта на детей в возрасте от 1 до 12 лет; сена — по 10 пудов на лошадь, овса — не более трех пудов на каждую рабочую лошадь, «остальной овес весь подлежит отчуждению, не считаясь с тем, что других продуктов даже не хватает». Кормовая солома реквизировалась без остатка. Льняное и конопляное семя оставлялось сельским жителям только для посева. Твердые цены на продукты определялись многократно ниже рыночных.[1044]

От вмешательства в жизнь деревни, тяжких поборов и повинностей, бесчинств расквартированных и проходящих войск крестьянство стонало и в «белой» зоне Урала. В Верхотурском уезде Пермской губернии армейские подразделения осенью 1918 г. заставляли крестьян день и ночь нести караул вокруг деревень; в обозы запрягались крестьянские лошади. Вследствие этого крестьяне остались без сена. Мужское население в возрасте 16-40 лет на территориях, занятых «белыми», было мобилизовано. Трава была не кошена, поля не убраны, озимые не посеяны.[1045] В Златоустовском уезде Уфимской губернии зимой-весной 1919 г. местное население страдало от безобразий, чинимых размешенными здесь войсками. О поведении Ижевской бригады начальник милиции 5-го участка 24 января 1919 г. рапортовал начальнику милиции Златоустовского уезда:

«Указанная часть держит себя по отношению к населению вызывающе, например: отбирание самовольно у жителей продуктов, вещей и т.п., о чем мною неоднократно, устно и письменно, было заявлено начальнику бригады, но мер к пресечению подобных случаев принято не было».[1046]

Ему вторил в конце марта начальник милиции 3-го участка Златоустовского уезда, жалуясь на нравы Уфимского мортирного дивизиона:

«Солдаты 1-й и 2-й батарей Уфимского Мортирного дивизиона, расквартированные в селе Месягутове вверенного мне участка, почти ежедневно учиняют над жителями всевозможные насилия, кроме того, также почти ежедневно появляются на улицах в пьяном виде, гуляющим на улице гимназисткам позволяют говорить разные сальности и делать гнусные предложения; помимо этого, нападают на жителей и наносят им побои... [...]

Милиционерам же моим при обходе ими участка постоянно произносят угрозы за преследование самогонщиков и за восстановление на улицах порядка, благодаря чему и во избежание столкновения с солдатами, невольно приходится обходы участка прекратить».[1047]

Мобилизации в армию, проходившие до поздней весны 1919 г., по мнению «белых» властей, довольно успешно, стали затем болезненно восприниматься крестьянством: беспокойство по поводу приближения линии фронта и активизации боевых действий совпало с озабоченностью о судьбе будущего урожая — начиналась сельскохозяйственная страда, в которой был дорог каждый день, важна каждая пара рабочих рук. В Шадринском уезде мобилизованные в колчаковскую армию крестьяне требовали от сельских властей удостоверений о том, что они действительно мобилизованные, а не добровольцы. Этими справками крестьяне собирались воспользоваться для предъявления «красным» в случае пленения. В Оханском уезде объявление о мобилизации 19 мая произвело на население удручающее впечатление, так как «...многие из призываемых только что вернулись домой, убежав от красных, и приступили к полевым работам, но эта мобилизация перенесена была на 7 июня, когда засев окончится, и население успокоилось».[1048]

Неуверенности в завтрашнем дне крестьянам прибавляла общая для городского и сельского населения беда — инфляция, рост цен на товары массового спроса, дефицит самого необходимого. Советские историки с разоблачительным пафосом писали о росте при антисоветских режимах цен на продукты питания и предметы первой необходимости. Действительно, осенью 1918 г. цена фунта соли на Урале достигла 1,5 р., тогда как накануне падения советской власти соль стоила 20 к. Золотник хины вырос в цене за считанные месяцы с 20 к. до 6 р., аспирин — с 30 к. до 2,5 р. [1049] И на «большевистских», и на «антибольшевистских» территориях крестьянство, не доверяя денежным знакам ни одного из установленных в последнее время режимов, предпочитало царские деньги.[1050] Деревня, не платившая в течение двух лет государственные налоги, при отсутствии товаров крестьянского спроса была насыщена денежными знаками, которые потеряли для нее всякую притягательную силу. В этой связи объявление как «красными», так и «белыми» предельных цен на хлеб не имело смысла и оставалось на бумаге. Крестьяне припрятывали его и не спешили с продажей продуктов. Докладывая в сентябре 1918 г. в управление внутренних дел Уральского областного правительства о положении в Кыштымской волости, местная земская управа приходила к пессимистическому заключению о судьбе твердых цен на хлеб:

«Нет тех средств, которые заставили бы население с ними считаться. Торговый аппарат разрушен, железнодорожное сообщение тоже, следовательно, ни о какой регулярной и планомерной доставке продовольствия не может быть и речи, а раз так, следовательно, и скачки в ценах неизбежны.[1051]

В последующие месяцы сбылись самые худшие прогнозы о росте цен. Частичный успех налоговых сборов и кампании по изъятию из обращения «керенок» весной 1919 г. был связан в большей степени с галопирующей инфляцией, чем с сознательным волеизъявлением граждан: купюры 1917 г. активно сдавались, ими охотно уплачивали налоги, чтобы что-нибудь купить на полученные в обмен «сибирские» деньги или хоть как-то их сбыть.[1052] Цены весной - в начале лета 1919 г. быстро росли. В Ирбитском и Верхотурском уездах продукты питания в апреле-июне 1919 г. ежемесячно дорожали на 10-30%.[1053]

Рост цен на сельскохозяйственную продукцию не создавал, однако, благоприятной конъюнктуры для подъема аграрного производства и процветания деревни. Складывалась абсурдная ситуация: отсутствие интересующих крестьянство товаров делало рыночные отношения непривлекательными и скорее опасными, а наличие нереализованных излишков хлебопродуктов содействовало лишь дальнейшей деформации и огрублению сельского досуга. Повсеместно, вне зависимости от официально провозглашенного политического порядка, росли пьянство, увлечение азартными играми и хулиганство. Советская пресса летом 1918 г. жаловалась, что в вятской деревне «развлечений нет. Молодежь или пьет, или (о, культура!) дуется в "очко" до "портянок"».[1054] В Кыштымском и Каслинском горных округах екатеринбургского уезда, в Челябинском и Златоустовском уездах и сопредельных с Уралом Петропавловском и Курганском уездах, оказавшихся летом 1918 г. под властью антисоветских правительств, самогоноварение из хлеба нового урожая и употребление самодельного алкоголя приобрело пугающие масштабы. В докладной записке исполняющего обязанности товарища министра внутренних дел от 29 августа 1918 г. по этому поводу значилось:

«На всей хлебородной части этого огромного пространства идет в настоящее время усиленная перегонка хлеба на водку, идет в то время, когда в соседних местах крайне нуждаются в хлебе и платят за него, как, например, в Екатеринбурге, 1 рубль 30 коп. за фунт, а в соседнем Челябинске лишь 32 коп.

Гонят водку и пьют почти все: взрослые и дети. Деревня утопает в самогоне, усиливаются преступления, дебош, хулиганство, никаких мер к прекращению их не принимается».[1055]

В октябре 1918 г. Екатеринбургская уездная земская управа получала от волостных земств сведения о массовом развитии в уезде винокурения и хулиганства.[1056] В следующем месяце южноуральская пресса на примере одного из сел Уфимского уезда сообщала о беспрецедентном развитии пьянства:

«Ужас, что творится в селе Ерал и в посаде Андреевском при станции Кропачево.

Пьянство положительно небывалое. Самогонки сколько хочешь от 9 до 20 р. за бутылку, и достать можно в каждом доме.

Аппаратов для выделки самогонки достаточно.

В общем, нам грозит повальное пьянство и порча хлеба. Безобразие это совершается уже около трех недель».[1057]

Весной 1919 г. массовое самогоноварение в Уфимской губернии стало уже достоянием фольклора. Ее обитатели распевали, среди прочего, следующую частушку:


«Все село не велико:

Двадцать две избенки —

В девятнадцати из них

Гонят самогонку».[1058]


Год гражданской войны не оправдал никаких надежд уральского населения и подтвердил самые скверные предчувствия и опасения. Этот год был страшен: он принес не только дальнейшее оскудение и огрубление повседневной жизни, но и обильный «урожай» личных трагедий, утрат близких, разделения семей, ежедневного риска для жизни. Люди, казалось, превращались в беспомощных и беззащитных статистов вселенской катастрофы, спастись от которой было невозможно ни в городе, ни в медвежьих уголках горнозаводской зоны, ни в сельской глуши. Охранить от каждодневных и маячивших со всех сторон опасностей, перед которыми все были равны, мог только счастливый случай. На него и полагались, его и славили, тайно или открыто, по окончании боевых действий в регионе. Никто, однако, не мог и предположить, какие беды ожидают людей в ближайшем будущем. Для многих из них, избежавших голодной, «заразной» или насильственной смерти в вихре военных диктатур, испытания катастрофой только начинались.



2.3. Среди кривых зеркал «военного коммунизма» (середина 1919 - начало 1921)

«Нового у нас много, но писать нельзя».

(Из частного письма из Уфы от 20.04.1920)



На руинах гражданской войны, или контуры «военного коммунизма».

13 ноября 1919 г. помощник заведующего военно-санитарным подотделом осматривал здание Оренбургского епархиального училища, в котором предстояло разместить команду выздоравливающих красноармейцев. После эвакуации располагавшегося здесь ранее Васильеостровского госпиталя помещения пустовали. Осматривая их, дотошный служака спустился в подвал одного из зданий во дворе бывшего духовного учебного заведения. В тот же день им было составлено донесение о результатах осмотра, в котором сообщалось:

«Спустившись в этот подвал, мы наткнулись на кучу человеческих трупов — количеством около 30, безобразно набросанных. Очевидно, трупы бросались со двора в выломленное окно. Трупы, по-видимому, брошены давно, так как многие были проплесневевшие; все раздеты догола и набросаны без всякого порядка».[1059]

Осветить подвал спичками не удалось — от скопления газов огонь гас. По предположению работника военно-санитарного подотдела, страшная находка принадлежала уехавшему госпиталю, бросившему своих покойников.

Достойный жутковатых рассказов одного из героев диккенсовских «Посмертных записок Пиквикского клуба» эпизод из будней когда-то шумного торгового города вырастает до размеров зловещей аллегории: Урал второй половины 1919 г. был буквально «нафарширован» прямыми останками гражданской войны. Они встречались на каждом шагу; все сферы жизнедеятельности региона были отмечены запустением, определяемым современниками популярным с весны 1918 г. термином «разруха».

Подводя, по традиции, итог прошедшему 1920 г., одна из оренбургских газет в новогоднем номере вспоминала о положении в городе через несколько месяцев после окончания боевых действий в губернии:

«В начале 1920 года Оренбургу много пришлось пережить. Наследие колчаковского отступления — тиф — выхватил массу жертв среди красноармейских и рабочих масс города. Вымирали целые семьи в городах и деревнях.

Город замерзал без топлива. Большинство предприятий были предоставлены самим себе, т.к. тиф вырвал массу рабочих рук.

Оренбург был на положении острова, так как бандами Колчака на протяжении сотен верст железнодорожные мосты, пути, станции были разрушены до основания, телеграфная связь тоже была разрушена, гужевой транспорт не мог действовать, потому что все кругом лежало вповалку от тифа».[1060]

Сравнивая то время с настоящим, официальный орган большевистской организации находил основания для оптимизма:

«Нет тифа. Железнодорожное движение восстановлено и приближается к норме мирного времени. Восстановлена и телеграфная связь».

В катастрофическом положении пребывало санитарное состояние и других городов по окончании гражданской войны в регионе. В октябре 1919 г. Уфимский горисполком издал обязательное постановление о чистке жителями своих дворов и прилегающих улиц, грозя, в случае невыполнения, трехмесячными принудительными работами или штрафом в 3 тыс. р. [1061]

Управление благоустройства и коммунальных предприятий Челябинского горисполкома предприняло в сентябре 1919 г. обследование коммунальных строений и частных домов, бань, мостов, складов, реагируя на многочисленные заявления и жалобы жильцов.[1062] Результаты осмотра оказались неутешительными. Не только частные жилища, но и основные коммуникации города пребывали в состоянии распада. В частности, мост через р. Миасс по улице Уфимской — одной из главных улиц города — грозил рухнуть:

«Мост на деревянных ряжевых устоях, ряжи пришли в ветхость, неоднократно чинены, особенно в местах соприкосновения с водой, концы прогонов совершенно сгнили, верхний настил весь проездился, местами доски до того изъездились, что колесами захватывает нижний настил. Во время больших водоразлитий вода в отверстие моста не помещается, разливается и проходит по Хлебной площади в старое русло р. Миасс, что является громадным неудобством для сношения жителей заречной части с городом».[1063]

Не только гражданское городское население, но и военные части, которым отдавался приоритет в вопросах бытового обеспечения, страдали от неустроенности повседневного существования. Согласно сводке политотдела Оренбургского губернского военного комиссариата от 7-8 октября 1919 г., в 5-м запасном полку «ощущается недостаток посуды и питания, нет обмундирования, помещения переполнены, в помещениях грязно».[1064] В отвратительном состоянии находились в декабре санитарные части:

«Во всех палатах... страшная грязь и холод. Матрасы немытые. На некоторых койках нет простыней. Белье на больных в большинстве случаев грязное. Плевательницы переполнены, из них течет на пол. Некоторые больные жалуются на то, что у них отбирают их вещи».[1065]

Не меньшее запустение объяло сельскую местность. В августе 1919 г. временный комитет челябинской организации РКП(б) в докладе в ЦК отмечал, что в казачьих станицах, мобилизовавших в последние месяцы мужское население в возрасте 14-45 лет для борьбы против Красной армии, «остались исключительно женщины, дети и старики», а в ряде мест «поля из-за ухода всего населения неубраны».[1066] Сельские жители Оренбургской губернии были брошены на произвол судьбы, страдая от оскудения условий существования и своеволия местных властей. Бюллетени губвоенкомата за ноябрь 1919 г. содержали информацию такого рода:

«Жители Угольной станицы комендантом облагаются непосильными налогами, во второй Красноярской станице комендант не заботится о проведении в жизнь постановлений и распоряжений Советской власти. В обеих станицах наблюдается усиление эпидемии сыпного тифа. В станицах Григорьевской и Прохладной ревкомы работают слабо, в последней нужен учитель. Кроме того, во всех вышеупомянутых станицах нет мельниц, жители питаются вареной пшеницей. Культурно-просветительская работа отсутствует. Газеты не получают».[1067]

В бедственном положении оказались сельские жители и других частей Урала. В Алтыновской волости Красноуфимского уезда Екатеринбургской губернии в ноябре 1919 г. из-за отсутствия учителей и пособий не работали школы, не было фельдшера и изб-читален.[1068] Даже Вятская губерния, в наименьшей степени пострадавшая от военных действий, в полной мере испытывала гнет пресловутой «разрухи». Здание больницы в селе Вахрушево Слободского уезда в октябре 1919 г. не отапливалось из-за отсутствия дров; больные мерзли и страшно голодали. В детской колонии в Уржумском уезде отсутствовали кровати, постельное белье, обувь и одежда. Никаких учебных занятий не проводилось. Из 58 детей, прибывших в середине августа 1919 г. из Северо-Двинской губернии, за два с небольшим месяца трое умерли, 12 были тяжело больны. Как констатировал очевидец, «дети от голода принуждены ходить по деревне и просить милостыню».[1069]

Гражданская война чувствительно задела горнозаводскую зону Урала. Пермская губернская ЧК в августе 1919 г. констатировала, что «заводы приступают к работам, но работа идет слабо вследствие недостатка рабочих и порчи машин белыми».[1070] Во время отступления «белых» был сожжен 21 вагон наиболее ценного оборудования Лысьвенского завода, со Златоустовского завода было вывезено более 200 вагонов техники. Направленный центром в регион для поднятия горного хозяйства крупный советский хозяйственник А.А. Андреев позднее вспоминал: «Не работало ни одного завода, ни одного рудника, ни одной доменной печи. Горнозаводской Урал, на который мы устремляли надежды, по существу был мертв».[1071] Острая нехватка топлива, электричества и сырья мешала восстановлению фабрично-заводских работ и в последние месяцы 1919 г. [1072]

Один из рабочих Верх-Исетского завода так живописал внешний облик предприятия после гражданской войны:

«В цехах спасались бродячие собаки от непогоды. Под крышами жили вороны. Печи были потушены — топлива не было. На заводском дворе — мусор, груды кирпичей, ржавого железа».[1073]

Бытовые условия проживания рабочих уральских предприятий находились вне каких бы то ни было санитарных стандартов. Одни из обитателей Аша-Балашовского завода в сентябре 1919 г. с негодованием писал о «старых нравах» в заводском поселке: служащие бесплатно пользовались квартирами в пять-шесть комнат, в которые подвозились дрова и вода, «...нас же, рабочих, втиснули в общее помещение, как сельдей в бочке набили. Получается недовольство...».[1074]

Ответственный организатор Челябинского обкома РКП(б) в ноябре 1919 г., докладывая о работе на местных каменноугольных копях, не преминул упомянуть и о быте шахтеров: «Жилищные условия рабочих ужасны, живут в землянках и бараках, бараки настолько переполнены, что приходится удивляться, как обитатели бараков не задохнутся». Действительно, было чему удивляться — отделение барака размером 10 на 6 аршин (42 кв. м) вмещало 23 человека.[1075]

С падением колчаковского режима на Урале продовольственный вопрос, с которым прежние власти кое-как справлялись, приобрел катастрофическую остроту. Разрушение хозяйственных связей и продовольственного аппарата, наступление на свободную торговлю и выжидательная, в связи с этим, позиция крестьянства обернулись голодным кризисом. Реввоенсовет Восточного фронта 11 июля 1919 г. направил на имя В.И. Ленина тревожную телеграмму о положении населения в освобожденных районах Уфимской губернии: «Население почти голодает. Денег нет. Прошу срочно поставить вопрос о деньгах и о помощи кооперативам».[1076]

Информационные бюллетени Пермской губернской ЧК позволяют проследить динамику нарастания продовольственной проблемы в губернском центре на протяжении осени - начала зимы 1919 г. В бюллетене за 16-18 сентября сообщалось, что «ввиду запрещения вольной продажи хлеба и других нормированных продуктов подход таковых постепенно уменьшается, цены на все товары с каждым днем прибывают, среди населения вызывается недовольство».[1077] Вместе с ростом цен увеличивались продуктовые «хвосты», особенно за маслом и мясом. Через две недели, в бюллетене за первую декаду октября, пермские чекисты отмечали нежелание крестьян везти хлеб на ссыпные пункты. Ситуация со снабжением города становилась критической: «Свободная торговля процветает, спекуляция развита, на рынок ничего, кроме огородных продуктов, крестьяне не привозят». В некоторых уездах уже начались введение карточной системы, выдача пайков и взятие крестьянского хлеба на учет. Последнее представлялось наиболее проблематичным из-за малочисленности продотрядов.[1078] Еще через два дня, в бюллетене за 10-12 октября, продовольственное положение оценивалось как плохое:

«...говорят, что вот уже прошло 3 месяца, как пришли красные, и мы ничего не получаем, и приходится ходить за хлебом в деревню, крестьяне просят что-либо в обмен, на почве такого недовольства и недостатка продуктов первой необходимости Отделом Управления губернией разрешена свободная торговля предметами первой необходимости в уездах Пермском, Усольском и Чердынском».[1079]

В первой декаде ноября также наблюдались рост цен из-за нехватки продовольствия и факты свободной торговли нормированными и ненормированными продуктами. К середине ноября рынки Перми обезлюдели:

«С рынков исчезло все, молочные продукты, овощи. Крестьяне отказываются от денег, требуя товарообмена. Сильно развивается мешочничество, а наряду с этим и спекуляция, так, масло, стоившее в июле 25-30 р., теперь 350-370 р. и т.д., такое повышение цен происходит на все продовольственные продукты».[1080]

Во второй половине ноября свободная торговля, которая и так свелась на нет, была запрещена. Цены на все необходимое продолжали расти, крестьяне выражали недовольство реквизиционной политикой властей, а городские жители из-за неналаженности работы продовольственных органов выстаивали длинные очереди.[1081] В бюллетене Пермской губчека за 15-31 декабря 1919 г. вновь фигурировали плохое снабжение продовольствием городского и сельского населения, введение классового пайка в городах и заводах при невозможности осуществления этой меры в деревне — крестьяне прятали запасы и вели тайную торговлю ими. По-прежнему большие проблемы для властей создавала официально запрещенная вольная торговля, которая, по словам составителя документа, «процветает всюду и везде по самым бешеным ценам». Для борьбы с крестьянской предприимчивостью военное бюро создало заградительные продотряды.[1082]

Страдавшая при прежнем режиме от хронических перебоев в снабжении горнозаводская зона оказалась после прихода красных в бедственном положении. В политсводке уполномоченного Екатеринбургской губчека за последнюю декаду октября 1919 г. констатировалось:

«За последнее время почти во всех районах Екатеринбургской губернии наблюдается обострение продовольственного вопроса. Снабжение населения хлебом и другими необходимыми продуктами не налажено. Хлебная монополия почти нигде не проведена».[1083]

В Полевском районе, где началось ее введение, ссыпные пункты либо отсутствовали, либо пустовали — крестьяне отказывались сдавать хлеб. Карточная система также была введена лишь в Полевском районе, в некоторых других власти ограничились объявлением норм в 12-36 фунтов хлеба в месяц. Свободная торговля на деле в ряде местностей сохранялась. В Сысертском районе наблюдалось ухудшение продовольственного снабжения, в Верх-Исетском районе у населения совершенно не было хлеба, ощущался недостаток соли, спичек, керосина. Секретарь особого отдела ВЧК при 3-й Армии сообщал в Екатеринбургский губисполком в середине ноября 1919 г.: «Довожу до Вашего сведения, что если не улучшится положение с продовольствием в районе Надеждинского завода, то, смотря по настроению масс, может быть в скором будущем восстание».[1084] В Нижне-Сергинском районе осенью 1919 г., по оценке чекистов, с продовольствием также было «ужасно плохо». Выдача 5-фунтовых недельных пайков населению запаздывала на две недели и более. Торговля съестными припасами осуществлялась из-под полы. Запасы картошки населением были съедены. На почве голода рождались «контрреволюционные настроения»: население всего Красноуфимского уезда, густо усеянного горнозаводскими поселками, враждебно относилось к новой власти, ожидая скорого возвращения «белых», не давало хлеба и солдат, портило телеграфные столбы, закапывало хлеб в землю. Крестьяне перестали продавать продукты за «керенки» и пустили в оборот сибирские деньги. Двусмысленной была оценка умонастроений рабочих: «Рабочие массы всем довольны, но из-за продовольствия стали враждебно смотреть на Советскую власть».[1085]

Крестьянство Вятской губернии ответило на меры советской власти по ужесточению хлебной монополии привычными с предреволюционного времени действиями — превращением хлеба в алкоголь домашней выделки. Официальный орган вятской большевистской организации в октябре 1919 г. бил тревогу по поводу происходившего в Орловском уезде: «Хлеб, самое необходимое в это время, беспощадно губится пудами на проклятую самогонку. Крестьяне опаиваются до потери сознания».[1086]

Справедливости ради следует отметить, что губернские органы РКП(б) в тот период также не являлись островками благоденствия в океане простонародных бедствий. Хозяйственная часть Челябинского губкома партии, например, осенью 1919 г. прозябала. Заведующий хозяйственным комитетом губкома жаловался начальству об отсутствии фуража для содержания единственной кобылы, которая в официальных документах значилась как «партийная лошадь». Челябинский городской продотдел не отпускал по требованию комитета ни овса, ни отрубей, «и за наличный расчет сена также на базарной площади нет, а если появится хоть один воз на площади, то там дежурят от армии и не допускают к покупке частных...» Для решения проблемы докладчик предлагал назначить ответственного за закупку фуража в провинции. Видимо, предложение его не получило поддержки, поскольку губком РКП(б) и позднее бомбардировал горпродком просьбами предоставить на декабрь 1919 г. овса и мякины для содержания «партийной лошади».[1087]

Наряду с нехваткой продовольствия и фуража все больше сказывался многолетний дефицит предметов первой необходимости, в том числе одежды и обуви. За последние два-три года люди обносились, и если верхнюю одежду и обувь можно было пополнить за счет «моделей» военного образца (самым модным и престижным атрибутом внешнего вида после гражданской войны, как и во время нее, оставалась «кожанка»), то истлевшие от долгой носки нижнее белье и чулки заменить было нечем.[1088] Каждая попытка местных властей по возможности ослабить «одежный кризис» населения превращался в настоящую бюрократическую битву, осуществляемую с помощью потока телеграмм в центр, весомых обоснований и классовой патетики. Осенью 1919 г. Челябинский губком партии направил в Москву — в главпродукт наркомпрода — срочную телеграмму, содержание которой передается дословно:

«Губпродукт всю имеющуюся мануфактуру предназначенную рабочему населению Челябинска выдал губчрезкомтифу на борьбу с эпидемией точка Рабочие ужасном положении ходят голые точка Объединенные заседания Губкома Губревкома постановило просить Главпродукт выслать сверх наряда Челябинской губернии возможное количество мануфактуры точка Результатах просьбы просим телеграфировать».[1089]

За кризисом снабжения без труда различается застаревшая проблема, лихорадившая страну и регион с 1917 г. — управленческий хаос формально недавно утвердившейся и реально слабой власти. Так, в августе 1919 г. временный комитет челябинской организации РКП(б) направил в ЦК партии доклад, содержание которого свидетельствует о номинальном характере недавно установленной власти:

«При проведении партийной работы и руководстве Советской работой в Челябинском районе перед комитетом стоит трудная задача лавирования между разнородным населением, как рабочие, сибирские крестьяне, инородцы и казаки в Троицком и Челябинском уездах. До получения определенных директив от ЦК наша тактика состоит в осторожном и вдумчивом подходе к решению вопросов, затрагивающих разнородные части населения, и безусловно в сторону благожелательности. В особенности трудный вопрос казацкий».[1090]

Объезжая в сентябре 1919 г. ревкомы Челябинского уезда, инструктор-ревизор Г. Смолин обнаружил неутешительную картину неорганизованности в деятельности низших властных инстанций. Приехав 12 сентября в станицу Зверниголовскую он «...нашел в помещении станичного ревкома полный беспорядок; в здании грязь, и занятие хотя бы сколько-нибудь походило на учреждение, нет, а походило скорее на какую-то толкучку».[1091] Впечатление от станицы осталось у ревизора «скверное»: по его мнению, «казаки настроены враждебно, хотя ведут себя покорно, а крестьянское население запугано...» Все попытки проверяющего завербовать среди крестьян несколько информаторов для постоянной связи разбились о крестьянский здравый смысл, весьма точно оценивавший ситуацию и фактическую расстановку сил:

«...они просто из боязни отказываются и заявляют, что что-либо сделать можно будет, когда будет находиться в станице какая-либо реальная сила, а покуда даже нет от центра никакой милиции, а порядок охраняют местные 3 милиционера, что далеко не достаточно, по заявлению отдельных лиц из крестьян, в станицу проникают из степей вооруженные казаки, с целью шпионажа, и угрожают населению приходом белых, да еще есть слух, что в степи есть отряд казаков около 500 человек, готов напасть на окрестное население крестьян...».[1092]

Аналогичным было положение дел и в других обследованных ревкомах. В станице Усть-Уйское ревком находился во враждебной изоляции со стороны местных жителей. О состоявшейся беседе с местными представителями власти Г. Смолин писал: «Между прочим, ревком мне заявил, что если из Центра им не окажут поддержку реальной силой, то им просто придется оставить пост и скрыться из Усть-Уйской». В Шершневском поселке и станице Канашевской ревкомы не вели заседаний и делопроизводства, Баландинский станичный ревком также не действовал, а его секретаря — дьякона местной церкви — ревизор не застал: тот уехал в станицу Долгодеревенскую служить обедню. Резюме докладчика было пессимистичным: «Настроение жителей, как наблюдается, скверное, ибо они видят безвластие и беспорядок в ревкоме».[1093]

Скорой организации новых структур управления в немалой степени препятствовали личные амбиции, счеты и конкуренция в распределении властных полномочий. Обследование партийных и советских учреждений Красноуфимского уезда Екатеринбургской губернии в начале октября 1919 г. позволило проверяющим придти к выводу, зафиксированному в докладе Екатеринбургскому губернскому комитету РКП(б): «...основным тормозом в успешной организационной работе Красноуфимского исполкома и укомпартии являлась интрига, существовавшая между руководящими этой работой коммунистами, порожденная тяжбой из-за портфелей».[1094]

Было бы, однако, большим заблуждением полагать, что анархия господствовала лишь на степных окраинах юга или в лесной глуши горнозаводской зоны Урала. Крупные города региона также лихорадило от неорганизованности власти. В Екатеринбурге, неофициальной столице Урала, в течении трех последних месяцев 1919 г. губернское управление милиции существовало в лице одного начальника, что содействовало расцвету преступности,[1095] а в Вятке в сентябре 1919 г., как и двумя годами раньше, население было терроризировано хулиганскими выходками солдат. Красноармейцы охраны моста через реку Вятка время от времени нарушали покой жителей города беспорядочной стрельбой в воздух из винтовок и пулеметов. Власти пытались апеллировать в этой связи к «революционной сознательности» воинов, убеждая их, что «в переживаемый период гражданской войны при общем недостатке вооружения и снаряжения такое бесцельное расходование патронов недопустимо».[1096]

Чудовищный хаос царил в деятельности внушавших населению панический страх реквизиционных органах. В сентябре 1919 г. ревизия Челябинской учетно-реквизиционной комиссии обнаружила вопиющие нарушения в работе этой организации. При проверке описей конфискованного у «буржуазии» имущества и документов по его распределению обнаружилось, что «все эти документы в целом определенно и ясно говорят о полном хаосе во всей деятельности учетно-реквизиционной комиссии». Не оказалось актов, по которым можно было бы установить, кому принадлежали конфискованные вещи. В этой связи аннулировать незаконную конфискацию и вернуть отнятое, которое тут же распределялось и выдавалось, не представлялось никакой возможности. Описи составлялись карандашом на случайно попавшихся под руку листках бумаги и были зачастую скреплены, вопреки правилам, всего одной подписью. На описях имелись разнородные пометки, не оговоренные исправления, помарки и перечеркивания. При попытках сверить описи с актами принятого на склады выяснилось, что «описи и акты ничего общего между собой не имеют, что значится в описи, того нет в акте и наоборот». К тому же описания имущества в описях и актах были крайне неточны, их составители пользовались такими определениями, как «ящик запертый», «ящик с вещами», «корзина, закупоренная в рогожу», вследствие чего невозможно было установить, каково было содержимое этих предметов в момент реквизиции. В акте проверки был подведен неутешительный итог:

«...ревизионная комиссия обнаружила в складе учетной комиссии совершенный хаос: вещи валяются как попало, не разобраны — так, в одном ящике можно найти все, а в другом пусто и так далее, причем заведующий складом совершенно не знает, что у него находится в одном ящике, что в других. Служащие склада праздно ходят из угла в угол и произвольно роются в вещах».[1097]

Неизбежным следствием маразма безвластия становилась практика прямого насилия со стороны государственных институтов, которая должна была компенсировать их безнадежную слабость и некомпетентность. Опыт чрезвычайных мероприятий военного времени казался в этой обстановке спасительным инструментом. Несмотря на прекращение боевых операций в регионе, уральское население продолжало пребывать в атмосфере террора, конца которому не было видно.

Вскоре после изгнания «белых» из Пермской губернии печатный орган Пермского губернского организационного бюро РКП(б) и Пермского губернского революционного комитета опубликовал заметку об инциденте в Ершовской волости Осинского уезда, куда в последней декаде августа 1919 г. прибыл большевистский агитатор, созвавший крестьян на собрание:

«Один крестьянин осмелился пожаловаться вышеуказанному товарищу на местный Ревком, говоря, что последний отобрал у него единственную рабочую лошадь... Принял ли это к сведению агитатор — неизвестно. Но дело в следующем: на другой же день после отъезда агитатора Ревком призывает жалобщика, подвергает его аресту и держит некоторое время в кутузке, после чего у граждан, говорит, отпала всякая охота жаловаться».[1098]

Екатеринбургская ЧК также фиксировала случаи террористических выходок низовых органов власти, сопровождаемых нелепыми угрозами. Так, в Верхотурском уезде, согласно политсводке за 16-20 ноября 1919 г., местные партийные органы «заставляют насильно записываться в партию РКП(б), заставляют насильно работать на субботниках, даже и беспартийных пугают тем, что кто не запишется в партию РКП(б) или не пойдет работать на субботник, тот не получит продовольствия».[1099]

В том же отчете отмечались факты неправильных действий властей, превышения полномочий, особенно со стороны милиции, вызывавших у его малограмотного составителя прямые аналогии с поведением милиционеров до падения советской власти в губернии: «...во многих являются прошлогодние выходки; прицепит револьвер сбоку и отнимет что-нибудь подходящее и разделят между собою или выпьют, что и портит настроение масс».

Население стонало от безрадостной дилеммы: и отсутствие власти, и ретивость распоясавшихся стражей порядка сулили ему тяжелые испытания и неисчислимые опасности. Эту перспективу испытали на себе обитатели всех уголков Урала. Сочувствие и доброжелательность крестьянства к советской власти, вынужденная покорность казаков то и дело взрывались вспышками откровенной враждебности. В ряде станиц на территориях, входивших в ведение Оренбургского укрепленного района, распоряжения новой власти проводились в жизнь исключительно с применением военной силы.[1100]

На пепелище гражданской войны явственно проступали контуры нового «порядка», прославленного стараниями большевистской пропаганды и советской историографии как «военный коммунизм», в котором вынужденная бедность якобы компенсировалась железной организованностью и безупречной дисциплиной. Реально же условия жизни «маленького человека» в то время были, очевидно, принципиально иными, чем рисовала советская апологетика. Неподдающееся воображению современного человека запустение среды обитания и деградация материальных основ жизни дополнялись управленческим хаосом и двусмысленностью принципов и механизмов распределения катастрофически «съеживавшихся» запасов самого необходимого. С карточной системой «классового» распределения продуктов и принудительной моделью организации труда, насильственными реквизициями и террором в деревне и городе причудливо соседствовали рынок и вольные цены, предпринимательская активность и торговые операции, едва скрываемое недовольство советской властью, в том числе в стенах советских учреждений, и взрывы яростного сопротивления ее распоряжениям в селах и станицах. Жизнь по-прежнему была полна опасностей, ход ее — неясен, будущее — непредсказуемо.


Узаконенное ограбление деревни.

Полтора года кульминации «военного коммунизма» с середины 1919 до начала 1921 г. прошло для уральских жителей под знаком центральной проблемы, которая вот уже несколько лет становилась все более острой, несмотря ни на смену режимов, ни на обещания каждой вновь утверждающейся власти. Этой упрямой проблемой являлось обеспечение населения продуктами питания и предметами первой необходимости. Поступательное падение их производства и разрушение системы их свободой циркуляции приводили к тому, что «...в дни торжества материализма материя превратилась в понятие, пищу и дрова заменил продовольственный и топливный вопрос».[1101] Решение проблемы снабжения невероятно осложнялось неразвитостью системы аккумуляции и перераспределения продуктов и отрицательным отношением населения к реквизиционной модели пополнения их государственных запасов. Борясь против свободной торговли как «пережитка прошлого», «военно-коммунистический» режим не мог изобрести иной альтернативы, кроме насильственного изъятия продуктов у производителя, которое тяжелым грузом ложилось на крестьянские плечи.

Любопытные наблюдения о взаимосвязи состояния управленческого аппарата, эффективности реквизиционной политики и настроений и поведения крестьянства сделал в октябре 1919 г. агитатор 3-й Армии. В его докладе было отмечено, что когда по территории Среднего Урала летом 1919 г. проходила Красная армия, ее «...ждали с великим страхом, а не с радостью...», вспоминая мародерские выходки «красных» партизан в 1918 г. Страх вскоре сменился симпатией, однако, по его мнению, ее не следовало распространять на советскую власть: «красные» войска проходили, не оставляя после себя налаженного аппарата управления, не чиня препятствий свободе торговли, не осуществляя систематических реквизиций хлеба. У крестьян могла возникнуть иллюзия, что их наконец-то оставили в покое. Однако вскоре она была развеяна:

«В то время, когда начались реквизиции хлеба у крестьян, с заводских рынков совершенно исчез хлеб. Крестьяне, боясь реквизиций, не повезли хлеб на рынок, и уездные местные власти не поспели и до сих пор создать мало-мальски годного продовольственного аппарата...».[1102]

В итоге в октябре 1919 г. свободной торговли хлебом не было, поскольку она была запрещена, а своих запасов продовольствия у властей не имелось. Крестьяне предпочитали гноить хлеб или варить из него самогон, а государственные хлебозаготовки становились, по терминологии автора доклада, «боевой задачей дня».

Для эффективного функционирования реквизиционной системы, помимо прочего, не хватало надежной информации о крестьянских запасах. Власть была вынуждена полагаться на авось, требуя по максимуму, чтобы получить хоть что-нибудь. В конце 1919 - начале 1920 г. в Вятской губернии хлебная разверстка составляла 3,5 пуда на каждый, в том числе детский, душевой надел. Местная партийная газета предостерегала от уравнительных реквизиций, от которых прежде всего пострадала бы менее состоятельная часть деревни. «Кулаки» же в скором времени смогли бы продавать беднякам часть своих, значительно более солидных, запасов, по 700 и более рублей за пуд.[1103]

Анализируя в марте 1920 г. недавно прошедшие на Южном Урале крестьянские восстания, заседание ответственных работников Уфимской губернии отметило среди их причин непомерность заданий по разверстке. Их несоответствие реальным возможностям крестьян коренилось в информационном голоде: разверстка рассчитывалась по статистическим данным 1917 г. (!), так как никакими более поздними сведениями об уфимской деревне власти не располагали.[1104] Между тем, крестьянское производство зерна за три года существенно сократилось.

В 1920 г. произошло очередное, на этот раз наиболее радикальное снижение производственной активности крестьянства. Частное письмо из Пермской губернии за 2 мая 1920 г. отражало массовые настроения деревни:

«Мы пока здесь живем и работаем, но не по-старому, например: сейчас сев, на поле мало очень народа, сеют против прошлогоднего половину и менее, что нас ожидает в 21 году, не знаю, поля не засеяны и не обработаны. Слышны разговоры — для себя хватит».[1105]

Видимо, крестьянство надеялось на случай, никак не ожидая, что «красные» решатся на широкомасштабные и жестокие реквизиции и наберутся достаточных сил для их осуществления. Во всяком случае, апогей насилия над крестьянством, пришедшийся на позднее лето 1920 г., был воспринят ими как нечаянное, но неодолимое бедствие.

В национальных районах — в Вотской автономной области и в Малой Башкирии — реквизиций не ждали еще и потому, что эти регионы летом 1920 г. постигла жестокая засуха. Так, в Аргаяшском кантоне дождей не было семь месяцев:

«Еще в середине лета 1920 года в черноземной здесь по преимуществу почве на возвышенных местах от бесконечно палящих лучей солнца можно было видеть голое, выгоревшее пространство, с зияющими на нем черными извилистыми, вершковыми в диаметре трещинами».[1106]

В высохших озерах жители собирали солончаковую озерную траву для прокорма скота.

Представление о страшном лете 1920 г. дают отрывки многочисленных крестьянских писем из разных мест Урала, посланных служившим в Красной армии близким родственникам и перехваченных пермским и вятским отделениями военной цензуры. Эти простодушные свидетельства крестьянского горя не требуют комментария:

Оханский уезд, 6.1920:

«Хлеб, скот берут, за землю берут 112 рублей [за] одну десятину... натуральный и подоходный налог. А вы чего-то спите, взяли [бы] все в свои руки, а то кто-то распоряжается нами и все берут беспощадно».

Екатеринбургская губерния, 1.08.1920:

«Жизнь действительно — полный беспорядок, людей замучили эти проклятые коммунисты, в Урал гонят рубить дрова и в подводы, отбирают скот, почти все стараются съездить за хлебом в Казань, а коммунисты по дороге грабят, последнее сваливают. Покосов тоже нигде не дают. Вообще от наших коммунистов жизнь стала невозможной».

Оренбургская губерния, 2.08.1920:

«Дорогой сын, у нас здесь дерут с пяток до головы, берут все: хлеб, скот, шерсть, масло, яйца, хлеб берут весь до фунта, а шерсть делят пополам, яйца семь шт[ук] с десятка, а я ездила в Бреды, там этой шерсти навалено несколько пудов, если она нужна, то сперва нужно убрать ту шерсть, которая есть у них, а потом уже брать у нашего брата-крестьянина. У нас они отбирают последний фунт, а там гниют тысячи пудов, то они не видят».

Оханский уезд, 6.08.1920:

«У нас в деревне беспорядки, пришли раз солдаты и увели у нас корову молоденькую, накладывают очень большие налоги. Если есть в амбаре пуд муки, то полпуда отбирают. Не знаем, как и жить, очень плохо... [...] Слово сказать сейчас нельзя, а то арестуют. Еще у нас отбирают картошку и яйца. Петя, эта власть очень плохая».

Оханский уезд, 9.08.1920:

«У нас хлеба взяли по пуду с души, масло взяли по 3 фун[та] с коровы, яиц по 4 с чел[овека]. Теперь опять просят корову, 12 коров с общества, сена триста пуд[ов]. Так что Вы, Терентий, жизнь свою на фронте проводите, а здесь нас разорили до конца, за что Вы страдаете на чужой стороне?»

Чердынский уезд, 9.08.1920:

«У нас отбирают масло насильно, 4 фун[та] отдали, и хочут взять корову, отбирают хлеб 2 снопа на 3-й, или картошку 2 ведра, нам 3-е, или так же и репу. Масло взяли все, нам не оставили, а если масла нет, то велят занять да отдать, и гонят ехать, если не поеду, то буду арестована. Федя, у нас опять стало как в прошлом году, не знаю, кому пожаловаться».

Пермь, 21.08.1920

«Хоть страду сняли, а пользы нет опять. Хлеб отбирают. Эх, какая пришла наша жизнь несчастная. Тятя, как-нибудь хлеб берегите, спрятайте. Какая пришла наша жизнь, не дадут нам пожить весело, так и проживешь ни за что, и не стало ничего своего, все обирают».

Вятский уезд, 29.08.1920:

«Все с нас теребят, только отдай, нам ничего не дают: ни кос, ни серпов, ни железа, ни гвоздей, ни керосину, ни спичек, ни соли, ни сахару и ничего. Надсадили, дрова рубили и возили на железную дорогу».[1107]

Реквизициям в деревне не видно было конца. В декабре 1920 г., за три месяца до замены продразверстки налогом, из Вятской губернии обреченно писали: «Беда с житьем — все теребят коммунисты: отдай, да коммунисты наехали злые».[1108]

В больно хлестнувшей крестьян реквизиционной кампании 1920 - начала 1921 г. четко сфокусировались конкурировавшие друг с другом обстоятельства: некомпетентность и кабинетное начетничество московского начальства, бессилие противостоять приказам центра и исполнительное рвение губернских властей, революционный фанатизм и рвачество непосредственных исполнителей продразверстки. Ситуация, сложившаяся в деле хлебозаготовок в Челябинской губернии — яркое тому свидетельство.

В августе 1920 г., когда задание по заготовке хлеба для Челябинской губернии уже дважды пересматривалось и в результате сократилось с 25 до 17 млн. пудов — в том числе 15 млн. пудов продовольственного хлеба, 0,5 млн. крупяного и 1,5 млн. кормового — председатель губернского исполкома М.Х. Поляков в секретном письме председателю Совнаркома В.И. Ленину с тревогой писал о «полном несоответствии цифры продразверстки по Челябинской губернии с ее продовольственными и кормовыми ресурсами». Наложенная наркомпродом на губернию разверстка исходила не из действительной урожайности, а из заранее положенной нормы в 13,5 пудов с десятины посева. Между тем, в 1920 г. губернию постиг неурожай, вследствие чего выполнение задания — самого большого по сравнению с другими губерниями Советской России — было нереальным. Председатель губисполкома жаловался в письме, что его аргументы в пользу снижения разверстки и оставления в губернии некоторого количества семенного хлеба в фонд по обсеменению 1921 г., изложенные в беседах в Москве с заместителем наркома продовольствия Н.П. Брюхановым, членом наркомата продовольствия И.Н. Смирновым и секретарем ЦК РКП(б) Н.Н. Крестинским, не возымели действия. Н.П. Брюханов, как и И.Н. Смирнов, по словам М.Х. Полякова, «указал... на объективное положение, создавшееся в стране в связи с неурожаем в целом ряде губерний республики при громадных требованиях на хлеб для армии и населения, обязывающее идти по пути предъявления самых громадных требований в области заготовок, не останавливаясь в наихудшем случае даже перед тем, чтобы изымая сейчас пригодный для посева хлеб, в 21 году допустить тем самым сокращение посева».

Между тем, аргументы председателя исполкома были весомы: среди них фигурировали и расширение губернии, население которой выросло за счет территорий соседних Оренбургской, Тобольской и Тургайской губерний до 2 млн. человек, и высокий процент рабочих и служащих, и более 400 тыс. неспокойного казачества, и малочисленность в крестьянстве «пролетарского» и «полупролетарского элемента», и удобство степных районов для действий шаек дезертиров, и соседство грозящих набегами кантонов Башкирии, и партизанский дух крестьян Кустанайского уезда — переселенцев с Украины, и малочисленность советских и партийных работников. М.Х. Поляков настаивал на пересмотре размеров разверстки, предупреждая, что в противном случае следует ожидать крестьянских восстаний, так как хлеб придется «выкачивать» в объемах, губительных для сельского хозяйства.[1109]

В том же месяце губернская ЧК сообщала в информационной сводке, что недовольство крестьян объясняется «отсутствием хотя бы минимального снабжения продуктами фабрично-заводского производства, как-то — мануфактурой, спичками, мылом, солью, дегтем и т.д. Крестьяне часто с упреком говорят, что город, хотя и понемногу, но все получает, а от них все забирают и ничего, кроме разноцветных бумажек, не дают».[1110] Основанием для брожения было и то, что выполнившим разверстку по скоту запрещалось продавать излишки рогатого скота, что многие желали бы сделать для покупки лошадей.

В сентябре 1920 г. беды посыпались на крестьян Челябинской губернии со всех сторон. Во-первых, добившись от Москвы почти двукратного сокращения разверстки, губернские власти считали своим долгом выполнить ее во что бы то ни стало. За подписями председателя губисполкома и губпродкомиссара в волостные и станичные исполкомы был направлен приказ, содержащий следующее распоряжение:

«1. Объявить населению, что наложенная на него разверстка должна быть выполнена, хотя бы выполнение ее пришлось провести за счет потребности самого населения, причем на волости, селения и отдельных домохозяев при каждом случае продажи мешочникам продуктов разверстка будет увеличена на то количество, которое продано, а при повторной продаже они будут арестовываться и имущество конфисковываться.

2. Никаких учетов продуктов у населения, проверки запасов обеспеченности самого населения не производить, при предъявлении требования у домохозяина все причитающееся по разверстке количество изымать, в случае невыполнения этого в назначенный срок арестовывать его и конфисковывать все продукты, скот, имущество.

3. Подлежат аресту руководители Советов и продкомов, не выполнившие разверстку».[1111]

Во-вторых, крестьяне изнывали от активизации так называемых дезертиров — оставшихся на территории Южного Урала с 1919 г. осколков «белых» формирований, пополнявшихся беглецами из Красной армии и из обложенных непомерными поборами и повинностями деревень и станиц. Если ранее крестьянство и казачество относились к ним с симпатиями, то осенью 1920 г. отношение к дезертирам изменилось: те, как и советская сторона, отбирали у крестьян телеги, лошадей, хлеб, а осенью, в преддверии холодов — теплые вещи.[1112]

Октябрь прошел в Челябинской губернии под знаком еще большего ужесточения разверсточной кампании. Под впечатлением от сбоев в ее осуществлении росла нервозность местных властей. Приказ от 9 октября, подписанный председателями губисполкома, губпродсовещания и губпродкомиссаром страдал двусмысленностью и предоставлял простор произволу на местах. В нем, с одной стороны, требовалось активизировать сбор разверстки, не останавливаясь перед самыми жестокими репрессиями:

«Месяц новой заготовительной кампании прошел. Первые сроки для выполнения разверстки миновали, между тем из поступающих сведений по заготовкам не видно реальных результатов продработы, за исключением необоснованных жалоб о неисполнимости данных разверсток и притока ходоков в губернию. Трехлетний опыт продработы приводит к необходимости не пропускать с самого начала рациональных мероприятий и, захватив урожай, не допускать сокращения выполнения разверсток...».[1113]

Под «рациональными мероприятиями» по «захвату» урожая подразумевались репрессивные действия, изложенные в пунктах 11 и 12 приказа. Согласно им, следовало «продукты у упорствующего в сдаче населения реквизировать без оставления по нормам», а «у злостно скрывающих продукты, имущество и скот конфисковывать и передавать к неимущему населению и тех, кто выполнит все разверстки в размере 100%».

С другой стороны, как было указано в пунктах 4 и 19, рекомендовалось не допускать механического распределения разверстки по волостям и внутри них, а также внимательно относиться к заявлениям граждан о неправильном обложении крестьян волисполкомами, а виновных в этом отстранять от продработы и предавать суду. Между тем, с подстегиванием темпов хлебозаготовок увеличивался хаос в их проведении; с усилением нажима на крестьянство у исполнителей реквизиционной работы росло искушение под шумок поживиться за счет узаконенного ограбления деревни. В чекистской сводке за 16-31 октября анализировались причины ухудшения настроений крестьянства, приведшего к поражению коммунистов при перевыборах в сельские и поселковые Советы во многих волостях Челябинского уезда. Среди прочих оснований для обострения положения в сельской местности значилось следующее:

«К числу явлений, вызывающих у крестьян недовольство, относится и тот факт, что некоторые продработники занимаются за счет государства и тех же крестьян самоснабжением. В местечке Лебяжье, Курганского уезда, среди служащих практиковалось распределение собранных по разверстке яиц под видом порченных. Там же агент райпродкома, закупая скот, держал его по несколько дней без корма. Результатом этого явился сильный падеж скота, что, безусловно, не может не отразиться пагубно на настроении крестьян, у которых этот скот забирают».[1114]

К концу 1920 г. челябинские губернские власти уже просто лихорадило от неуспехов в сборе продразверстки, тем более что соседи в Екатеринбургской губернии уже к 10 декабря полностью выполнили ее. Челябинский губпартком 22 декабря направил в уездные партийные организации Кустаная, Троицка, Кургана и Миасса телеграммы, требующие от них сосредоточить все усилия на выполнении заготовительных заданий:

«Обращаем ваше внимание на недопустимо слабую ссыпку хлеба[,]... вынуждающую ввиду приближения весны прибегнуть [к] репрессивным мерам[.]... Необходимо упарткомам начать самую усиленную кампанию[,]... путем агитации за выполнение разверстки до распутицы[.] ... Телеграммы Центра предписывают Челябинской [губернии] обязательное выполнение разверстки хотя бы путем репрессий».[1115]

Практика реквизиций соответствовала жесткому тону распоряжений. В Миасском уезде и Куртамышском районе в середине декабря у крестьян отбирался хлеб с оставлением им установленной губпродкомом нормы в 22 фунта на едока в месяц, из которых еще четыре фунта взимались за помол зерна. Отнималось и посевное зерно, причем в спешке оно зачастую ссыпалось не в отдельные амбары, а вместе с зерном прежних лет, непригодным для посева. Крестьяне волновались и из-за того, что продработники не оставляли им зерна для скота и птицы, и из опасения, что весной им выдадут негодные для сева семена.[1116]

С проблемами неудовлетворительного выполнения разверстки Челябинская губерния шагнула в 1921 г. В Курганском уезде в конце 1920 г. по приказу райпродкома до выполнения плановой сдачи зерна были закрыты 1200 мельниц, вследствие чего крестьяне остались без муки. В январе, через три недели после этого приказа, они были открыты, но, поскольку помол был разрешен только для сеющих крестьян, беднота не могла помолоть старые запасы. Крестьяне роптали и на то, что при помоле месячной продовольственной нормы — 22 фунтов — от их карточек отрезался пудовый купон. Райпродком соглашался разрешить помол не сеющим крестьянам только в том случае, если они сдадут последние запасы в общий котел, из которого затем будет выдаваться поровну — по 17 фунтов муки на едока. В этой ситуации, как докладывалось в двухнедельной сводке Челябинской губчека за первую половину января 1921 г., «бедняки вынуждены питаться пареной пшеницей или же толочь зерно в ступе».[1117]

Во второй половине января челябинские чекисты вновь отмечали скверное настроение крестьян, в котором, правда, по наблюдению ЧК, наступила некоторая разрядка в связи с завершением разверсточной кампании. Упоминались и злоупотребления продработников. Так, «в Травниковской станице Миасского уезда продотряд отобрал у крестьянки поселка Шепинского 1 последний фунт масла, 2 фунта шерсти и последний пуд муки, несмотря на то, что крестьянка просила, стоя на коленях, не отнимать последнего». В той же сводке сообщалось о недостатке на селе промышленных изделий, к которым относилась и соль:

«Особо недовольны крестьяне Курганского уезда, на территории которого расположено много соленых озер, но соль из воды которых самим крестьянам вываривать не разрешают. Сам же Курганский райпродком солью крестьян не снабжает».[1118]

1 февраля 1921 г. председатель Белозерского волостного исполкома Троицкого уезда докладывал командиру 1-го батальона 205-го стрелкового полка внутренней службы о причинах невыполнения разверстки. При урожае 1920 г. в 71,5 тыс. пудов она была назначена в 175 тыс. пудов и, следовательно, была невыполнима. От засухи летом 1920 г. урожай погиб на 4386 десятинах из 8932. Хороший урожай был собран лишь с 750 десятин. Как писал автор доклада, «...по получении такой неимоверной разверстки волисполком знал заранее, что таковая выполнена быть не может, но приказ был боевой и обсуждению не подлежал». При его выполнении у многих было выметено все зерно, у немногих крестьян осталось по 5-10 пудов. Итог безоглядных реквизиций был трагичен:

«В настоящее время часть населения уже страдает голодом, а если имеется у других оставшееся зерно, то издан приказ о прекращении размола зерна. Ежедневно приходят в исполком ко мне как к местной власти с просьбой: "дай хлеба", но я поставлен в такое критическое положение, что на таковую просьбу затрудняюсь отвечать, так как, зная, что у нас в настоящее время идет подворная конфискация остатков зерновых продуктов и более зерна не остается, чем буду удовлетворять население, не знаю».[1119]

Председатель волисполкома в докладе обращался с просьбой оставить волости около 35 тыс. пудов хлеба на продовольствие и семена и предупреждал, что будущий засев в любом случае возможен лишь при помощи центра зерном, поскольку «семенной пшеницы, овса и ячменя в наличности у крестьян не осталось».[1120]

На следующий день, 2 февраля, командир батальона отправил рапорт командиру полка. В нем он информировал начальство, что в некоторых волостях Троицкого уезда разверстка не может быть выполнена «ввиду неорганизованной работы продработников, за неимением общего единого правила во всем уезде». В ряде волостей, где разверстка была полностью осуществлена, но запасов у крестьян осталось больше нормы, была наложена вторичная разверстка. В некоторых волостях «хлеба не оставлено ни зерна. Имеются случаи оставления без куска хлеба...» Командир 1-го батальона рекомендовал принять срочные меры по ликвидации голода, предвидя в противном случае крестьянские волнения. Он оценивал заготовительную работу в уезде как «неплодотворную и неорганизованную», подчеркивая, что «...даже не имеется никакой инструкции у уполномоченных и продотрядов по выполнению, и сколько нужно оставить по норме для довольствия». Беспорядок в работе дополнялся, как и прежде, корыстными действиями продотрядников. В рапорте упоминалась жалоба населения и председателя исполкома одной из волостей: «...продработники, работающие в Сысоевской волости, занимаются личным снабжением, как продовольствием, так и обмундированием, шитьем из овчин шуб и катанием валенок для себя и распределением конфискованных вещей между собой, как то муки, овчины и т.д.».[1121]

В феврале секретные сводки Челябинской губернской ЧК подводили скорбные итоги продразверсточной кампании:

«Местами в губернии хлеб выкачан у крестьян до зерна, не говоря уже о том, чтобы оставить семена для предстоящей засевной кампании. Продовольственники снабжены широкими полномочиями, не останавливаясь ни перед чем (конфискации имущества, угрозы применения вооруженной силы, аресты, как отдельных крестьян, так и целых исполкомов) для того, чтобы в кратчайший срок реализовать урожай».[1122]

К 1 февраля, по данным губпродкома, разверстка в Челябинской губернии была выполнена на 92,4%, в то время как в Троицком уезде — лишь на 47%. В конце февраля, выполнив задания на 97%, губисполком постановил считать хлебозаготовительную кампанию законченной.[1123] В ходе ее завершения у крестьян уже в феврале оставалось пищи на один-два месяца по «полуголодной норме» в 22 фунта хлеба в месяц. Крестьяне, не сумевшие припрятать продовольствие, остались без хлеба. Обещания работников, заявлявших крестьянам во время заготовок: «...выполните разверстку, потом райпродком хлеб выдаст тем, у кого его не будет», — оказались обманом. В сводке за первую половину февраля прямо констатировалось: «Надежда на райпродком оказалась дутой: хлеба не дают». В станице Красинской Верхнеуральского уезда райпродком выдал по 20 фунтов овса, из которого после помола осталось 8 фунтов муки.[1124]

О положении крестьян в момент завершения сбора продразверстки свидетельствует следующий эпизод, происшедший в Сыростанской волости Миасского уезда. Вечером 18 февраля 1921 г. у исполкома собрались голодные крестьяне со 107 дворов с просьбой выдать им хлеб. Местное начальство, не имея запасов муки, обследовало крестьянские дворы, с тем чтобы распределить частные припасы среди голодных. В 80 домах было найдено хлеба на два-три дня, в остальных не удалось обнаружить ни куска хлеба.[1125]

В марте 1921 г. грядущая голодная катастрофа стала очевидной. Крестьяне и казаки были встревожены тем, что необходимого количества зерна и фуража они не получат, что нечего будет сеять и не на чем будет пахать. Санарское лесничество, используя крестьянских лошадей на хлебозаготовительных работах, выдавало на лошадь всего по пять фунтов овса в сутки. Следствием стал падеж: из 21 лошади с работ вернулось лишь 9. В Челябинском уезде нужное для сева количество семян имелось только в Мишкинском районе. К ссыпке посевных семян в общественные амбары население относилось с крайним недоверием, подозревая, что под видом бронирования осуществляется еще одна разверстка. Крестьяне села Буланово Чудиновской волости, чуя недоброе в любом мероприятии советской власти, отказывались объединяться в «пятидворки» для взаимопомощи в случае голода: по их мнению, власти пытались таким образом согнать их в коммуны. Облик деревни ранней весной 1921 г. приближался к характерному для следующей зимы: за отсутствием фуража крестьяне стали раскрывать соломенные крыши.[1126]

Трагические масштабы реквизиционная политика приобретала на всех земледельческих пространствах Урала. Так, в информационном письме Оренбургского губернского комитета РКП(б) от 14 декабря 1920 г. рисовалась зловещая картина реквизиций, как две капли воды похожая на проведение разверстки у соседей из Челябинской губернии:

«Настроение населения районов к Советской власти враждебно. Причина — непомерная разверстка хлебных продуктов [при] неумелом обхождении продработников с гражданами и непосильная гоньба обывательских подвод.

Отбираемые райпродкомом у населения скот, картофель, капуста, огурцы и арбузы в большинстве случаев пропадают, скот дохнет с голоду. На одной Марьевской базе пало более 600 голов рогатого скота, картофель и другие продукты померзли, и все это на глазах у тех же крестьян, у которых отбиралось, выкидывается в овраг, конечно, крестьяне чуть ли не открыто говорят, что Советская власть лишь только старается разорить, сама не ест и другим не дает».[1127]

Поголовный падеж скота был повсеместным явлением. В декабре 1920 г. он шел и в райпродкоме Орска.[1128]

Реквизиции сопровождались не только вопиющими проявлениями бесхозяйственности, но и необоснованными репрессиями. Согласно данным информационной сводки Оренбургско-Тургайской губчека за 1-15 января 1921 г., райпродком Петровского района при обнаружении у кого-либо спрятанного хлеба налагал штрафы на весь поселок, включая выполнивших разверстку. Продагенты, найдя у последних один-два пуда мяса или два-три фунта мыла, тут же реквизировали находку. Частыми были случаи конфискаций имущества, вплоть до мелочей. Известны были и факты дележа конфискованного между продагентами.[1129]

Особой безжалостностью отличался сбор продразверстки в районах, в которых хлеб в 1920 г. не уродился. Так, при урожае 110 тыс. пудов зерна в Аргаяшском кантоне Малой Башкирии запланированная разверстка составляла 250 тыс. пудов. Она была выполнена в объеме 116 тыс. пудов: крестьяне отдали весь урожай и вынуждены были прикупать хлеб на базарах кантона для отдачи государству.[1130]

Объектом реквизиционной политики во второй половине 1919-1920 гг. были и городские жители. Так, в ночь с 27 на 28 августа 1920 г. была произведена облава в Челябинске с целью взятия на учет продовольственных запасов горожан. Были реквизированы припасы муки, за вычетом пуда на едока и трехмесячной нормы в соответствии с продовольственной категорией. В итоге многие обыватели лишились права на получение продовольствия за сентябрь-ноябрь.[1131]

Факты свидетельствуют, что и в городах реквизиционные службы находились в состоянии хаоса, вследствие чего распределительная система в городах, подобно бездонной бочке, поглощала или бессмысленно губила значительную часть изъятого у населения добра. Примером тому служат результаты обследования хозяйственной части Челябинской губчека, доклад о которых поступил в губком РКП(б) 20 марта 1920 г. В нем анализировались отчетность, учет и распределение имущества, описывались склады и их состояние, инвентарь и его учет. В докладе отмечалось, что хозяйственной отчетности просто нет, «имеется масса имущества, на которое отсутствуют приходные документы». К какому периоду оно относится и сколько его, документально выяснить не представлялось возможным. Особо подчеркивалось, что «агентура недостаточно точно фиксирует в протоколах обыска отбираемые вещи». В делах не имелось подлинных протоколов обыска, учет конфискованного имущества не проводился. Имевшееся на складах губчека имущество расходовалось по трем статьям — выдавалось сотрудникам чрезвычайной комиссии за наличный расчет по формальной и явно заниженной оценке, передавалось им во временное пользование, направлялось в другие советские учреждения, причем в первое время существования выдачи осуществлялись исключительно своим работникам.[1132] «Самоснабжение» — термин, рожденный в первые годы советской власти и служивший эвфемизмом понятию «расхищение» — продуктами питания и вещами осуществлялось в губчека в неограниченном количестве.

Завхоз грозной организации предоставил к ревизии помещение семи складов, однако 2-3 марта 1920 г. были случайно обнаружены еще пять кладовых губчека, о которых он, как оказалось, не имел ни малейшего представления. Эти брошенные склады с вещами и продуктами были отчасти опечатаны, причем настолько небрежно, что по печатям невозможно было определить их хозяев, отчасти стояли не опечатанными. Содержимое складов представляло собой печальную картину:

«Во всех складах имущество было свалено в кучу, вместе с шелковыми и меховыми вещами лежали сырые кожи, сахар, чай, ломаные и разобранные велосипеды, электрические принадлежности и прочее... Меховые и другие вещи были частично изъедены крысами и молью. Говорить о распределении товаров и их сортировке не приходится, так как это считалось излишней роскошью».[1133]

С учетом инвентаря дело обстояло не лучше, чем с учетом вещей, поступающих в результате обысков. По итогам проверки было предложено провести детальную ревизию хозяйственной части губернской ЧК и с этой целью создать постоянно действующую комиссию, а также предать суду ответственных работников губчека «за допущенное ими преступно-небрежное отношение к хранению и учету имущества, составляющего собственность республики».

Однако легкомысленное отношение к обобществленному имуществу не поддавалось искоренению. Осенью 1920 г. челябинские чекисты отмечали, что в губсовнархозе «царит хаос»; заведующий складом сырья сгноил более 500 кож и потворствовал спекуляции спиртом. Заведующий пищевым отделом того же учреждения не уберег от мороза 11 вагонов картофеля, который в итоге сгнил.[1134]

Граница между халатностью и сознательным должностным преступлением была размыта. Комиссия по ревизии деятельности уфимских заградительных отрядов в сентябре 1920 г. констатировала:

«Помещения складов на Оренбургской и Вавиловской пер[еправах] непригодны, как в отношении сохранности продуктов, так и в пожарном отношении. Продукты не пересылаются на приемные пункты, иногда слишком подолгу, так что получается загрузка складов... [...] Книги ведутся очень плохо, т.к. агенты делают слишком много помарок и поправок. Книги не прошнурованы, плохо пронумерованы и не заверены. Приходно-расходная — не отвечает своему назначению, т.к. в нее заносятся не все операции. Документы на сданные продукты существуют не все... [...] Учесть неправильные действия отрядов можно только при наличии фактов преступления; в противном же случае это совершенно невозможно».[1135]

Политика реквизиций была примитивна, как дубинка троглодита. Она предоставляла широчайшие возможности для произвола и всевозможных злоупотреблений. Оборотной стороной ее неэффективности стала жалкая распределительная система, для большинства населения едва покрывавшая потребности нищенского, полуголодного существования.


«Продовольственный вопрос» вместо продовольствия.

После национализации торговли большевистское государство попыталось извлечь из острой продовольственной проблемы пользу, приучая население к принципам распределения будущего коммунистического общества. В марте 1919 г. декретом СНК были созданы потребительские коммуны, к которым приписывалось все население местности. К осени 1919 г. городские кооперативы в каждом городе были объединены в единые потребительские коммуны, руководимые горпродкомами. Однако «коммунистический рай» в городах был более чем сомнителен. Карточная система распределения была крайне ненадежна: население до момента выдачи продуктов не имело ясного представления, что, в каком количестве и по каким ценам будет продаваться, и даже после объявления дня и ассортимента выдачи не было уверено, хватит ли продовольствия на всех. Планировать домашний бюджет, ориентируясь исключительно на пайковую систему, было невозможно.

В условиях нараставшего дефицита продуктов питания властям не оставалось ничего иного, как идти по пути урезания норм потребления. В Вятке постановлением коллегии губпродкома хлебный паек 2-й категории с 1 февраля 1920 г. был сокращен с одного фунта до 2/3 фунта в день, и все советские служащие, кроме ответственных работников, работающих без ограничения времени, переводились во 2-ю категорию.[1136] В Челябинске, где сосуществовали две кооперативные организации — «Центросоюз кооперативных обществ» и «Областной союз кооперативов» — в марте 1920 г. лишь мука и дрожжи продавались по твердым ценам всем категориям населения, в то время как по полфунта сыра и постного масла на карточку (по ценам, соответственно, 24 р. и 7 р. за фунт) получали исключительно обладатели талонов 1-й категории.[1137]

Большой разрыв наблюдался между официально утверждаемым размером и ассортиментом убогого пайка, с одной стороны, и реальными возможностями его выдачи, с другой. Пермский губпродком установил в апреле 1920 г. месячный паек для городского населения в следующем объеме: в зависимости от категории он колебался от 18 до 24 фунтов ржаной муки, от 3/4 до одного фунта крупы, от двух до трех фунтов рыбы и от 18 до 24 фунтов овощей. Однако на практике выдачу и этой нормы продовольствия осуществить было непросто. Осинский продком, например, снизил объем выдачи муки, а остальные продукты вообще вычеркнул из пайка, так как выдавать их было нечем.[1138]

В частном письме в армию из Перми от 21 мая 1920 г. автор жаловался адресату: «Хлеба в районных лавках дали за май по 6 фун[тов] на человека, да и не всем, потому приходится жить на посте св[ятого] отца, вот, папа, это есть земной рай, который нам обещали большевики...».[1139]

В августе 1920 г. наметилось обострение продовольственного кризиса на Среднем Урале и в Прикамье. Старый хлеб кончился, нового еще не было. Это повлекло за собой снижение нормы пайка.[1140] Жизнь в городах Вятской губернии, включая губернский центр, становилась все менее обеспеченной. Многие жители Вятки намеревались переселиться в Сибирь, чему препятствовало запрещение переселений как отдельных граждан, так и коллективов.[1141] В связи с приближением холодов обозначился «обувной» голод. Обывателям Вятки выдавали плетеную ременную обувь, которая, будучи скрепленной одной-двумя суровыми нитками, разваливались через неделю.[1142] Особенно страдали от неустроенности жизни горожане уездных центров. Вятское отделение военной цензуры вскрыло частное письмо из Слободского за 1 сентября, в котором говорилось:

«У нас настолько все дорого, беда, и приходится все проживать, но вот уже менять нечего стало, мука ржаная от 8-10 тысяч пуд; из управы выдают по 12 фунтов на человека служащим, а кто не служит — по 8 фунтов в месяц; но все это приходится доставать с трудом. Лекарств в аптеке совершенно нет, дизентерия очень здесь сильна, и много очень умирает здесь людей».[1143]

Осенью 1920 г. продовольственное положение горожан заметно ухудшилось. Паек становился нищенским, совершенно недостаточным для физического выживания. В конце октября в Уфе взрослое население получало по карточкам только от полуфунта до фунта соли и полкоробка-коробок спичек. Лишь дети могли претендовать на получение двух фунтов манной крупы, полфунта топленого масла и десятка яиц.[1144]

Содержимое пайков становилось все более непритязательным. Как вспоминала преподавательница рабфака Уральского университета в Екатеринбурге, в пайки 1920 г. входила вобла (в академические пайки — очень соленая рыба) и грубая мука вроде овсяной. Едоков этих пайков охватывала столь сильная жажда, что они вчетвером за один присест могли выпить ведерный самовар морковного чая — другого не было.[1145] Студенты должны были удовлетворяться порцией жмыхового хлеба в 300 г в сутки и обедом из мерзлой картошки.[1146]

Зимой 1920-1921 гг. регион объял жестокий продовольственный кризис. Наркомпрод урезывал потребности, наряды на продовольствие выполнялись центром с большим опозданием. Екатеринбургский губпродком не имел права расходовать имевшийся хлеб без разрешения Москвы, несмотря на то, что губерния полностью расчиталась по продразверстке и сдала 10 млн. пудов зерна. Поскольку Сибирь поставляла в Центральную Россию только мясо, а юг был не в состоянии доставить хлеб в центральные губернии из-за расстройства транспорта, зерно для населения фабрично-заводских районов Европейской России поступало в основном с Урала и из Приуралья. Как отмечала одна из екатеринбургских газет, «непрерывная выкачка хлеба привела в конце концов к острому продовольственному кризису». В связи с катастрофическим развитием инфляции было принято решение с 1 января 1921 г. продукты питания и предметы широкого потребления в городах и фабрично-заводских местностях Екатеринбургской губернии отпускать по карточкам бесплатно.[1147] Одновременно и по той же причине рассматривался вопрос о бесплатном пользовании коммунальными услугами. Так, в вятскую прессу 23 декабря 1920 г. просочилась информация о постановлении горисполкома бесплатно выдавать воду горожанам Вятки и о проекте бесплатного пользования горожанами квартирами, электричеством и прочими удобствами. Через неделю, правда, последовало опровержение. В нем говорилось, что вопрос о бесплатном потреблении воды находится в стадии разработки и касается только рабочих. Однако на заседании исполкома Вятского горсовета 10 января 1921 г. решение о бесплатном отпуске воды из будок все же было принято. Одновременно президиуму исполкома было поручено создать комиссию для рассмотрения вопроса о бесплатном снабжении городского населения электричеством.[1148]

К весне 1921 г. снабжение городского населения стало беспрецедентно скудным. Красноармейский паек в Вятке в марте состоял из одного фунта хлеба в день. Остальные категории граждан получали на день от 1/4 до 1/2 фунта, причем фунт хлеба, по причине его отсутствия, заменялся 2,25 фунта мерзлого картофеля. Кроме того, в паек входил керосин из расчета 3/4-1 фунт в день. По сравнению со всеми категориями граждан благоденствовали рабочие бронированных предприятий: выполнявшие военные заказы получали ежедневно 4,8 фунта ржаной муки.[1149]

Создатели карточной системы распределения официально провозглашали ее классовые принципы, согласно которым следовало бы ожидать предпочтительное снабжение основы «диктатуры пролетариата» — рабочих. Однако скудость продовольственных запасов в сочетании со слабостью управленческого и снабженческого аппаратов, компетенции которых реально не распространялись за городскую черту, загоняла уральских горнозаводских рабочих в положение пасынков распределительной машины. Рабочим Пермского района в августе 1919 - феврале 1920 г. ежемесячно отпускались лишь 24 фунта муки, к которым в качестве не везде выдаваемой премии прилагался дополнительный паек в 12 фунтов. Весной 1920 г. из Пермского района в ЦК Всероссийского союза рабочих металлистов докладывали:

«Жировых веществ и мяса совсем не выдается. Табак, соль и спички выдавались в конце 1919 года в минимальном размере и крайне нерегулярно. Мыла совсем не выдается. Вследствие чего сильно развивается спекуляция».[1150]

В отчете о деятельности профсоюзов в Богословском районе с 1 мая по 15 июля 1920 г. также рисовалось незавидное положение местных рабочих:

«... с апреля мес[яца] с.г. всем рабочим Надеждинского завода и Богосл[овско]-Сосьв[енской] железной дороги выдается хлебный паек в сорок пять фунт[ов], без всякого приварочного продукта; и на получение такового надежд никаких нет. Вольного же рынка здесь не существует и ни за какие деньги какие-либо продукты приобрести невозможно, что, конечно, отзывается на производительности труда».[1151]

Во второй половине 1920 г. продовольственное обеспечение металлургических заводов Урала резко ухудшилось. Рабочие получили всего 8% мяса и 10% сахара от нормы пайка. Мука выдавалась нерегулярно, причем вместо нормы в 36-45 фунтов в месяц отпускалось от 8 до 29 фунтов. Из-за нехватки хлеб зачастую распределялся вне категорий, уравнительно. Неместные рабочие более других страдали от сбоев продовольственного распределения, так как, в отличие от коренных уральских рабочих, не могли пополнить свой рацион овощами из собственных огородов. В пайки же овощной «приварок» включался крайне редко. Дефицит обычной и специальной одежды, включая рукавицы для рабочих горячих цехов, был причиной того, что голодные обмороки дополнялись простудными заболеваниями и травматизмом.[1152]

В августе 1920 г. норма хлебного пайка на предприятиях, подведомственных райкому Екатеринбурского отделения Всероссийского союза рабочих металлистов, снизилась с 36 фунтов в месяц для рабочих и 25 фунтов для членов их семей и служащих до 20-30 фунтов. Как следует из отчета с августа 1919 по август 1920 г., «детям выдается бесплатный паек, но не везде, в отдаленных от города заводах его еще нет. Столовых в большинстве заводов нет». На продукты, выдаваемые рабочему по карточкам, тратилась примерно половина его заработка.[1153]

В записке Южноуральского треста горнозаводской промышленности также отмечалось ухудшение продовольственного положение с августа 1920 г., вслед за которым «в сентябре-октябре на некоторых заводах царила полная продовольственная разруха, напоминавшая худшие времена начала 1920 года». На Кусинском заводе за октябрь рабочим выдали всего по 8 фунтов муки.[1154] В информационной сводке Челябинской губчека за вторую половину сентября 1920 г. сообщалось, что рабочие не получают мыло, табак и сахар, отсутствует обувь — «даже лаптями рабочие и то не снабжаются».[1155] В первой половине октября в связи с похолоданием ситуация ухудшилась. Очередная чекистская сводка констатировала тяжелое экономическое положение. Отсутствие обуви отразилось на работе по ремонту вагонов, осуществляемой на открытом воздухе, «так как сырая и холодная погода заставляют или сидеть дома, или никуда не показывать нос из мастерских».[1156]

Новое обострение продовольственной проблемы в начале 1921 г. болезненно задело горнозаводское население. Пресса писала, что «продовольственный кризис, естественно, отразился на настроении рабочих и создал реальную угрозу невыполнения металлургических программ уральских заводов», поскольку «...рабочим заводов приходится зачастую голодать, тем более что кроме хлеба им ничего больше не отпускается».[1157] В начале года рабочие крупных заводов Урала получали на месяц 36 фунтов хлеба — в два раза больше, чем остальное население (счастливое исключение составляли шахтеры Кизеловских копей, пользуясь пайком в 35-60 фунтов).[1158] В феврале 1921 г. последовало новое урезывание нормы рабочего пайка. Из Богословского района озабоченно писали, что «в связи со сбавкой пайка 15-го февраля работа начинает расстраиваться, ...в рядах рабочих появился некоторый хаос и неорганизованность; к собраниям стали относиться апатично...».[1159] Прошедшее накануне X съезда РКП(б), в феврале 1921 г., пленарное заседание всех советских учреждений Авзяно-Петровского завода отмечало оторванность поселков от ссыпных пунктов и железной дороги, усугубившую сбои в снабжении жителей продуктами: «Из всех докладов видно, что продовольствием за весь 1920 год нормально никто не был снабжен, а в 1921 году совершенно еще не выдано ни одного фунта».[1160] Участились невыходы на работу, что объясняется самым прозаическим обстоятельством — отсутствием теплой одежды и обуви. Так, среди рабочих южноуральских металлургических заводов к февралю 1921 г. лишь каждый пятый рабочих был обеспечен обувью.[1161]

Казалось бы, что если уж рабочие страдали от убогости распределительной системы, будучи символической основой советской власти, то снабжение армии — единственной реальной опоры большевистского порядка — должно было функционировать бесперебойно. Однако и в отношении этой категории уральского населения обеспечение необходимыми продуктами и предметами осуществлялось с многочисленными срывами. В июле 1920 г. — через год после завершения гражданской войны на Урале — документы Челябинской губернской ЧК констатировали, что «среди красноармейцев вызывает недовольство плохое, часто антисанитарное, состояние помещений, недостаточность питания и обмундирования, а иногда несправедливое распределение имеющегося обмундирования, и грубое обращение командного состава с красноармейцами». В августе челябинские чекисты вновь вернулись к этой теме: «недостаток снабжения обмундированием, пищей, ограниченная выдача кипятка, теснота помещения, насекомые, грубое обращение комсостава вызывает у красноармейцев недовольство». К приезжающим агитаторам они относились с недоверием, заявляя: «Вы нам только зубы заговариваете, а соли нет, бани нет. Нас вши заели».[1162] Осенью 1920 г. красноармейцы по-прежнему были совершенно не обмундированы, даже лаптями их снабжали неаккуратно и в недостаточном количестве. Продовольственный паек — два фунта хлеба в день — не обеспечивал сытого существования. Семьи красноармейцев оказались вообще обойденными помощью государства: в первой половине 1920 г. во многих волостях Челябинской губернии им не выдавались пайки.[1163] Если в городах и заводских поселках карточная система с грехом пополам, но функционировала, то в сельской местности она фактически не работала: советская власть была слишком слаба, чтобы поставить под свой систематический контроль повседневную жизнь деревни, и слишком бедна, чтобы обеспечить ее хотя бы самыми элементарными продуктами и предметами несельскохозяйственного производства. Деревенские жители постоянно жаловались на отсутствие соли, спичек, керосина и нехитрых сельскохозяйственных орудий. Более того, на селе принцип классового распределения был поставлен с ног на голову. Крестьянская беднота, которую советская власть декларативно поддерживала как ближайшего союзника, на деле была ею покинута. После завершения сбора продразверстки 1920 г., зимой 1920-1921 гг., местные власти отпускали хлеб только для сеющего населения, еще не в конец разоренного реквизициями последних месяцев.[1164] Социально слабая часть деревни была брошена на произвол судьбы.

Вопреки расхожему в российской публицистике рубежа 80-х-90-х гг. мнению о изощренности большевистской распределительной политики времен «военного коммунизма», якобы целенаправленно работавшей на удушение голодом классовых противников и обеспечивавшей благоденствие партийного аппарата, она была слишком слаба и бестолкова, чтобы накормить досыта кого-либо, кроме московской партийной верхушки.[1165] Абсолютному большинству населения России, включая ответственных партийных работников губернского масштаба, советская карточная система донэповского периода не могла обеспечить большего, чем самое скромное, чаще полуголодное существование. Размах реквизиционных акций не соответствовал жалкому эффекту снабженческой практики. Реквизиционно-распределительная система периода «военного коммунизма» была отмечена убогостью, недостойной разоблачительного пафоса.


Тление рынка и угасание быта.

Как ни противоречило идеалам коммунистического строительства существование рыночных отношений, большевистская диктатура была не в состоянии вытеснить их централизованной распределительной системой. Гонения на рынок в преднэповское время, безусловно, вели к его сужению. По подсчетам специалистов, удельный вес вольного рынка в удовлетворении минимальных потребностей россиян сократился в 1920 г., по сравнению с 1918-1919 гг., примерно в два раза, занимая, тем не менее около 30% в структуре источников снабжения населения.[1166] Рыночная стихия, сколько ни пытались ее потушить, подспудно тлела. Ее нелегальный характер в сочетании с несовершенством распределительной системы лишь подхлестывал цены на продукты питания и товары массового спроса, больно ударяя по бюджету «обычного человека». В марте 1920 г. пуд муки по вольным ценам в Перми стоил 2100-2200 р., фунт масла — 1000 р., четверть молока — 400 р., погонная сажень дров — 200 р. При таких ценах официально установленный прожиточный минимум — 840 р. в месяц — никого не мог удовлетворить.[1167] В апреле, по оценке Пермской губернской рабоче-крестьянской инспекции, цены на «частном рынке» достигли ужасающих размеров. Пуд картошки невозможно было купить дешевле 500 р.[1168] В мае, в связи с потеплением и окончанием весенней распутицы, приток продуктов в города увеличился и цены поползли вниз. В Вятке в первой декаде мая рыночные цены на молоко снизились с 400 до 350 р., к середине мая — до 300, к концу июня — до 200. Поздней весной начали снижаться цены на яйца (до 400 р. за десяток), масло (до 800 р. за фунт).[1169]

Если в продовольственном деле государство пыталось по мере сил конкурировать с частниками, то в сфере обслуживания оно вынуждено было терпеть преобладание частной инициативы. В Челябинске весной 1920 г. существовали частные парикмахерские, цены в которых были доступны горожанам: стрижка и бритье в марте стоило 60 р. [1170] Не исчезли и частные сапожники, которым власти пытались навязать умеренные расценки. В мае 1920 г. Челябинский губотдел труда установил таксу на пошив и ремонт обуви: сапоги гражданского образца должны были стоить 480 р., мужские штиблеты и дамские ботинки — 351,7 р., детские ботинки — 154 р. Починка каблуков и подметок оценивалось в суммы от 38,6 до 117,8 р. [1171] Придерживались ли сапожники этих расценок, остается неизвестным и скорее сомнительным.

Преимущественно в частных руках находилось и банное дело, что отнюдь не содействовало улучшению санитарного состояния городов. В Троицке, например, при почти полном отсутствии «советских» бань, частники, именуемые «банщиками-спекулянтами», брали за мытье 200 р. [1172]

Обуздать рост цен на крестьянские продукты властям не удавалось. У крестьян было более чем достаточно оснований для того, чтобы запрашивать за свои товары по максимуму. Площади посевов в связи с политикой государственных реквизиций поступательно сокращались. В Курганском уезде, например, в 1920 г. было засеяно лишь 55% пахотной земли 1919 г.[1173] К тому же погодные условия весны-лета 1920 г. не позволяли надеяться на большой урожай. Так, в Вятской губернии неожиданно резкими морозами в мае были повреждены озимые, вследствие чего возник риск получить всего 20-30% урожая.[1174] В августе из-за засухи начались грандиозные лесные пожары, уничтожавшие лесные заготовки и целые деревни, что также мешало крестьянским полевым работам. Ряд местностей Южного Урала из-за нестерпимой месячной жары остался без хлеба и без трав. Кроме того, дефицит и обусловленные этим скачки цен на городские товары массового спроса заставляли крестьян принимать ответные меры. Дороговизна задела все стороны крестьянской жизни, в том числе патриархально-языческие традиции. В Нолинском уезде Вятской губернии недоступно высокими стали цены на невест, достигая 20-25 тыс. р. Одна из губернских большевистских газет жаловалась, что особенно тяжело выкупить невесту вернувшимся с фронта красноармейцам, которым для создания семьи приходится чуть ли не продавать последнюю корову.[1175] Наконец, слишком высок был риск потерять привозимые для продажи продукты, наткнувшись на заградительный отряд или попав в рыночную облаву. Даже в случае успешной продажи товаров была опасность расстаться с выручкой или купленными на нее предметами. Крестьян обирали не только продотрядники, но и дезертиры, повстанцы и просто шайки грабителей. Особенно страдали от этого сельские жители сопредельных с Башкирией южноуральских территорий. Так, обитатели Петровского района в Оренбуржье жаловались на беспокойных соседей из башкирских кантонов: крестьяне везли последний хлеб и картофель для обмена на оглобли, оси, деготь, колеса и телеги, которые на обратном пути отбирались башкирами.[1176]

С августа 1920 г. в связи с участившимися сбоями в выдаче продовольствия спрос на рыночную продукцию приобрел ажиотажную окраску, вызвав головокружительный взлет вольных цен. Меры властей против рыночной лихорадки вызывали у обывателя только раздражение. В Перми во второй половине августа был прикрыт «Толчок» — базар, существовавший с дореволюционных времен. Следствием этой акции власти стал рост цен на масло, мануфактуру, яблоки и прочее, а активность частных торговцев была перенесена на издавна действовавший Черный рынок. Этому факту одна из сводок Пермской губчека уделила особое внимание:

«Население страшно негодует и ропщет на Соввласть за то, что спекулянты перешли на Черный рынок, куда обыкновенно приезжают крестьяне и под влиянием последних назначают такую же цену на продукты первой необходимости».[1177]

Осенью 1920 г. вольные цены были уже на порядок выше, чем весной. В Вятке в ноябре наступил «молочный голод»: четверть молока, в которое крестьяне подмешивали воду, стоила на рынке 2-2,5 тыс. р. — в 10 раз дороже, чем летом. При жаловании большинства горожан в 1,5-2 тыс. р. молочные продукты, как и многое другое, становились недоступны. Рыночный ажиотаж вызывал частые эксцессы между покупателями, боявшимися остаться без продуктов:

«На рынке получаются такие вещи: привезет крестьянин молока четвертей 6, его окружат человек семьдесят граждан, таща друг у друга, перебивают молоко, взвинчивают цены, ссорятся, и дело доходит до драки».[1178]

Зимой 1920-1921 гг. рынок беднел на глазах. Несмотря на астрономические цены, достать самое необходимое становилось трудной задачей. В Екатеринбурге — столице Урала — в январе 1921 г. невозможно было приобрести спички».[1179]

Среди бестолковщины реквизиционно-распределительных потуг государства и вялых конвульсий рынка быт уральского населения на глазах превращался в руины. Люди, движимые одним мотивом — желанием уцелеть — вынуждены были переживать тяжелые времена в жалких бытовых условиях, далеких от элементарных основ цивилизации.

Санитарное положение в городах было катастрофическим. В первые месяцы 1920 г. в Вятке свирепствовали инфекционные заболевания, для борьбы с которыми организовывались домовые комитеты, прежде всего ответственные за чистоту домов, дворов и прилегающих улиц. В феврале-марте 1920 г. в городе было около 600 больных сыпным тифом, ежедневно от него умирало в среднем четыре человека. К концу марта больных было 400, а в апреле эпидемия пошла на убыль. На исходе апреля тифозных больных в Вятке осталось 160.[1180] Похоронная служба не справлялась с потоком жертв бытовой неустроенности: в середине марта на кладбищах города скопилось множество гробов с умершими, так как рабочие не успевали рыть могилы. Между тем, спасительные морозы проходили.[1181]

В начале сентября 1920 г. бывший Александровский сад в Вятке, переименованный в сад «Красная звезда», демонстрировал живые следы заброшенности: упавшие деревья не были убраны, по саду свободно разгуливали козы.[1182] Как и ранее, в бедственном положении пребывали тротуары губернского центра. В декабре 1920 г., по свидетельству местной прессы, «ходьба по ним стала почти невозможной, в ночное время поэтому публика предпочитает идти по дороге».[1183]

Аналогичная антисанитария и неустроенность охватили и другие города. В сентябре 1920 г. в частном письме пермский житель сокрушался: «Тифом болеют с голоду, прямо валяются на дороге, что будет дальше?»[1184] Тогда же в официальном органе Уфимского губкома РКП(б) рисовался неприглядный вид улиц Уфы:

«Наши улицы превращены в форменные помойные или выгребные ямы. Обыватели уфимских домов разучились, пожалуй, даже ходить так называемыми черными ходами. Выметенный ли сор, слитые ли помои, выеденную от яйца скорлупу и тому подобные лоскутки и объедки они смело и безнаказанно выносят в парадные двери и выливают в соседнюю с тротуаром канаву, рассчитывая на бесплатное санитарное действие дождевой воды. Даже еще проще бывает, сплошь да рядом все это просто летит из окна, попадая подчас прямо на головы проходящих.

В результате вышеизложенного уличные канавы до того изгажены и загружены без всякой периодической чистки, что мостики совершенно закупорились и бурлящей дождевой воде приходится размывать без того разбитые тротуары. Особенно это выявляется на улице Чернышевской. На этой улице вместо прежних водосточных канав и мостиков — следы свиного постоя. Ко всему этому необходимо еще прибавить целое кладбище собачьих, кошачьих да крысиных трупов — и вот вам полная картина санитарного состояния нашего города».[1185]

Зимой зловонные кучи превращались в ледяные горы, передвигаясь по которым, уфимские обыватели рисковали переломать себе кости:

«Хождение по тротуарам даже центральных улиц нашего города, не только ночью, но и днем даже становится небезопасным. После снежных метелей образовавшиеся большие заставы в некоторых улицах совершенно закрыли проходы. Укатавшиеся, а местами обледенелые мостовые с глубокими ухабами и высокими снеговыми буграми не только не очищаются, а даже не посыпаются песком или золой» [1186]

В преддверии весны 1921 г. екатеринбургская пресса забила тревогу о положении с питьевой водой в городе: Малаховская площадь, на углу которой находился единственный источник чистой воды — «Малаховский ключ» — была «сплошь завалена навозом и нечистотами». С таянием снега накопившаяся грязь грозила затопить ключ, оставив город без питьевой воды.[1187]

В уездном захолустье городское хозяйство пребывало в еще большем запустении. В Верхотурске, например, оставленные «буржуазией» при отступлении «белых» дома и к маю 1920 г. не были приведены в порядок. Огородные площади города почти не были засеяны, изгороди ветшали.[1188]

Местные жители и власти время от времени прилагали усилия к созданию более благоприятных условий существования. Так, с 7 по 13 июня и Ижевске была объявлена «неделя труда», в течении которой люди мостили улицы и рыли канавы.[1189] Однако периодические кампании по благоустройству городов не могли предотвратить надвигавшегося запустения.

В ветхость и негодность приходили не только коммуникации и внешний облик городов, но и интерьер жилых помещений. Жилищные условия горожан перестали соответствовать хотя бы минимальным гигиеническим нормам, жилища все более напоминали нечищеные загоны для скота. В январе 1920 г. екатеринбургские чекисты констатировали скверную работу местного жилищного отдела: распределения жилья и переселения рабочих в дома бежавшей «буржуазии» не производилось, вследствие чего «...рабочие и беднейшая часть населения по-прежнему ютится в маленьких, полуразвалившихся, в нетопленых и неосвещенных квартирах».[1190] Летом 1920 г. Верхнеуральская ЧК информировала губернское начальство в Челябинске о том, что бывшая «буржуазия» имеет в городе по две комнаты на человека; советские работники злоупотребляют служебным положением — «все национализированные дома бежавших заняты ими, между тем для красноармейцев отводят какие-то сараи».[1191] В Перми жилищный фонд необратимо разрушался, в том числе стараниями самих владельцев жилья: хозяевам было выгоднее распродать строительный материал, чем держать квартирантов, поэтому они, как только освобождались помещения, ломали печи, трубы, выставляли рамы и стекла.[1192] В Вятке лишь в январе 1921 г. была создана комиссия для обследования жилищных условий рабочих. Мотивируя ее возникновение, местная пресса писала: «Пора, наконец, нашим рабочим выйти из холодных, промозглых, вонючих подвалов».[1193] В том же месяце Челябинская губчека сигнализировала о бедственном положении местных рабочих коммунального хозяйства, которое было не в силах позаботиться об элементарных условиях существования не только городского населения, но и собственных работников:

«Рабочие Челябинского коммунального хозяйства — это какие-то загнанные, всеми покинутые люди. Эти рабочие всецело предоставлены власти, а порой и произволу разных административно-хозяйственных лиц, начиная с заведующего коммунальным хозяйством и кончая поваром. Рабочие находятся в скверных жилищных условиях. В общежитии живут вместе мужчины и женщины, в воздухе стоит сплошная ругань. На все жалобы и заявления рабочих заведующий коммунальным хозяйством отвечает угрозами отправить в концентрационный лагерь».[1194]

В чудовищных условиях пребывали формально опекаемые государством социально слабые слои. Челябинский уездный отдел народного образования в апреле 1920 г. в письме в губком РКП(б) живописал «ужасающее положение» детских приютов города и уезда. У детей отсутствовали обувь, одежда и белье, починить которые было невозможно — не было ниток. Городские приюты были переполнены в пять раз выше нормы, из-за чего детям приходилось спать по двое-трое на одной кровати. Из-за отсутствия телег в отделе наробраза продукты доставлялись в приюты неаккуратно. Просьбы о помощи в различные учреждения наталкивались на отказ. Более того, официальные инстанции, призванные заботиться о социально слабых, сами обирали детей. Так, отдел социального обеспечения после передачи приютов из его ведения наробразу забрал из приюта имени В.И. Ленина четыре коровы, из приюта на курорте «Виктория» — 12 коров, запасы манной крупы и проч. Он отказался также передать наробразу склады, в которых находились вещи, мануфактура и обувь, принадлежавшие приютам. Отсутствие учебных занятий приводило к тому, что «от безделия дети приюта предаются различным порокам». Условия жизни приютских детей внушали работникам наробраза опасения растерять своих питомцев:

«Жизнь в приютах так плоха, что дети бегут из приютов, предпочитая улицу. От детей приюта Розы Люксембург получен протокол, в котором они просят отпустить их на заработки, чтобы заработать себе обувь, пищу, одежду».[1195]

Обследование детских садов в Перми и окрестностях города в ноябре 1920 г. привело проверяющих к выводу о более-менее благополучном их обустройстве, поскольку среди выявленных недостатков фигурировали только (!) нехватка посуды и мыла.[1196] Можно только догадываться, сколь низко упали стандарты «благополучия».

В еще худших условиях находились больные. Больницы являлись воплощением вопиющей антисанитарии, противоречащей назначению лечебных заведений. Так, в Перми особая рабочая губчека по борьбе за чистоту, обследовав в октябре 1920 г. больницу, размещенную в бывшем доме Грибушина, где на излечении находилось 400 красноармейцев, составила акт, чтение которого требует волевого усилия и эмоционального равновесия:

«Весь пол покрыт толстым слоем грязи, на месте оказался один лекпом 280 госпиталя, ни одного из санитаров не оказалось. Все продукты, выдаваемые больным красноармейцам, помещаются на грязном полу и на мокрых подоконниках, так как в комнате нет ни одного стола, ни одной скамейки. В передней прихожей стоит лужа мочи, а в углах масса каловых испражнений. Никаких предметов по уходу за больными не оказалось, вообще данное помещение совершенно не было приспособлено для помещения больных, даже нет простых нар, чтобы спасти больных от той липкой грязи, которой покрыт весь пол, кроме того, нет ни одной плевательницы, почему и пол покрыт гнойными плевками, а местами — рвотными массами».[1197]

Вопиющая бедность являлась серьезным препятствием и на пути восстановления системы образования. Остается лишь восхищаться мужеству и самоотверженности людей, взявшихся в крайне неблагоприятных обстоятельствах за организацию на Урале неразвитого в регионе высшего образования. В январе 1921 г. в Екатеринбурге был открыт Уральский государственный университет, а за несколько месяцев до этого, осенью 1920 г., началось чтение лекций для слушателей рабочего факультета, организованное в аскетических условиях. Преподавательница русского языка и литературы на рабфаке О.В. Сигова вспоминала об этом времени:

«Учебная жизнь еще не была налажена. Работали в нескольких помещениях. Моя первая лекция по литературе была назначена в неприспособленном к занятиям здании на улице Всеобуча. Старый купеческий особняк, к которому примыкает запущенный сад с разбитым мраморным фонтаном. Рабфаковцы предложили заниматься в саду. Нашлись две скамейки, но большинство учащихся, привыкших к походной жизни, расположились прямо на траве, вооружившись тетрадями и карандашами».[1198]

Если в первый год революции население городов, оказавшихся заложниками крестьянского нежелания поставлять продукты питания, в большей степени страдало от разрушения привычных бытовых условий, то к середине 1920 г. крестьянский быт был отмечен печатью запредельного запустения. Неизвестный уфимский житель в середине апреля 1920 г. сообщал в частном письме, что «в некоторых деревнях почти голые ходят, женщины в кадушки скрываются от мужчин, особенно в Башкирии».[1199] В сентябре того же года, во время пика безжалостной продразверсточной кампании в деревне, Вятский отдел военной цензуры перехватил письмо из вятского Прикамья, в котором, помимо прочего, было написано: «Время сейчас тяжелое, в деревне народ взрослый болеет кровавым поносом, а ребенки мрут, как лес валится».[1200]

Работники совхозов, как и городские рабочие, страдали от жалких жилищных условий. Вятская пресса описала жилища рабочих в трех совхозах, расположенных недалеко от губернского центра. Жилье рабочих совхоза «Камешница» Орловского уезда выглядело следующим образом:

«...в одной небольшой комнате первого этажа живут две семьи по два члена и один одинокий рабочий, комната не разгорожена, нет никаких завес или ширм, грязно, форточек нет, стекла в окнах битые, с полу несет страшно холодом, все имущество живущих в грудах лежит в комнатах (тут и одежда, тут и посуда и пр.), во второй комнате тоже выбито два стекла; часть рабочих совсем не имеет жилищ — так, скотницы только спят на полатях в кухне верхнего этажа и 1 рабочий в кухне нижнего этажа; уборные не вычищены».[1201]

Более всего корреспондента возмущало то, что в двухэтажном здании, где размещалось 15 рабочих и 5 служащих, последние занимали весь второй этаж, причем заведующий совхозом с тремя членами семьи занимал четыре просторные комнаты. На первом этаже, где рабочие жили предельно скученно, одна комната вообще пустовала. Для ремонта окон были и лес, и стекла, и плотники, но люди продолжали жить в конурах, открытых всем ветрам. Второй двухэтажный дом на территории совхоза занимал переживший все революционные катаклизмы бывший помещик с семьей.

В двух других совхозах — «Ужеговице» Слободского уезда и «Рассаднике» Вятского уезда — «схема» размещения работников была такой же и совпадала даже в мелочах. Во втором этаже с комфортом размещался заведующий хозяйством и имелись пустующие комнаты. В первом — ютились рабочие: в «Ужеговице», как писал корреспондент, «...в грязной темной небольшой комнате с полатями помещается 12 человек плотников, тут же хранятся хомуты, сбруя, и так далее...»; в «Рассаднике» «...рабочие спят на сплошных нарах в нижнем этаже дома, на двух кроватях спят по двое, не члены одной семьи, спят и на полу, и на печке, и на полатях...»

В сельской местности, как и в городах, от убогости условий существования больше всего страдали дети и старики. В показательной школе-коммуне села Вахрушево Вятского уезда, где жили 180 детей-сирот, царила невероятная грязь; с 18 декабря 1919 г. по 23 января 1920 г. питомцы школы не получали горячей пищи, вместо которой выдавалась мерзлая морковь и по полфунта хлеба в день.[1202] Двухнедельная информационная сводка Челябинской губчека за вторую половину июля 1920 г. сообщала о горьком положении обитателей домов престарелых:

«Те немногие дома старости, которые имеются в волостях, представляют собою нечто ужасное: помещения, где содержатся старики, иначе, как "клоповник", назвать нельзя, одежды нет, пища состоит, главным образом, из несоленого хлеба и кипятка. Старики, живя в тесных грязных помещениях, постепенно награждают друг друга болезнями: чесоткой, трахомой глаз и т.д.» [1203]

В течение послевоенных полутора лет «военного коммунизма» новый порядок, несмотря на свою агрессивность, вынужден был по причине собственной слабости сосуществовать с остатками прежнего. Однако приметы «добрых старых времен» — рыночные отношения и более или менее налаженный быт — постепенно бледнели и меркли. Их осколки теряли привлекательность и убедительность, превращаясь — вместе с прошлым — в мираж.


Труд и отдых в «военно-коммунистическом» интерьере.

18 июня 1920 г. челябинский официоз «Советская правда» объявил жителям приказ горуездного комитета по проведению всеобщей трудовой повинности, согласно которому и во исполнение приказа губкомтруда от 17 июня в Челябинске объявлялся учет и мобилизация нетрудового населения в возрасте от 16 до 50 лет (женщин — до 40), незанятого в учреждениях и на предприятиях. Обитатели города обязаны были с 26 июня по 10 июля зарегистрироваться в подотделе учета и распределения рабочей силы, жители уездов — у военкомов. Пять категорий зарегистрированных освобождались от трудовой мобилизации. Ими были нетрудоспособные, имевшие соответствующее удостоверение о прохождении врачебной экспертизы; женщины со сроком беременности более семи месяцев и роженицы в течение восьми недель после родов; кормящие грудью матери; женщины-домохозяйки, обслуживающие семью рабочего или служащего, из расчета одна освобожденная на семью; учащиеся. Но и в отношении этих немногочисленных изъятий были сделаны оговорки. Так, домохозяйкам, уличенным в спекуляции, грозило немедленное привлечение к трудовой повинности. Любой шаг, препятствовавший проведению учета и мобилизации, карался наказанием. Несвоевременная явка на учет, уклонение от мобилизации, сокрытие специальности, подлог документов, поступление на фиктивную должность, оформление фиктивной командировки, симуляция болезней — все это квалифицировалось как трудовой дезертирство и каралось по всей строгости законов военного времени. Укрывательство «трудовых дезертиров» приравнивалось к уклонению от трудовой обязанности.[1204]

Грозный тон приказа о мобилизации был вызван вескими обстоятельствами: несмотря на провозглашение два с половиной года назад всеобщей трудовой повинности и поток подкрепляющих норму первой советской конституции декретов, реальное положение дел в организации всеобщего и обязательного труда в Советской России, в том числе и на Урале, находилось в очевидном противоречии с патетическими декларациями. Население всеми мыслимыми и немыслимыми способами сопротивлялось трудовым мобилизациям. Дефицит трудовых ресурсов зиял разраставшейся «черной дырой».

В самих советских учреждениях по причине недисциплинированности служащих царил хаос. Во время ревизии, нагрянувшей 14 февраля 1920 г. в квартирно-жилищный отдел Вятского горсовета, обнаружилось отсутствие 14 человек, причем шесть человек отсутствовали без оправдательных документов по две недели, один служащий — в течение четырех дней. Комиссия губернской рабоче-крестьянской инспекции пришла к выводу о неаккуратной явке служащих на работу в целом.[1205] Почти одновременно с ужесточением в Челябинской губернии мер по привлечению населения к трудовой повинности Верхнеуральская ЧК жаловалась в Челябинскую губчека, что служащие гражданских учреждений приходят на работу не в 9-10 часов, как положено, а в 11-12, а то и вовсе не приходят. Впрочем, и от их присутствия на рабочем месте большого толка не было: «...когда бы ни зашел в какое угодно учреждение, из 10 человек 3 человека найдешь, всегда занимающихся разными разговорами». Заставить служащих работать было невозможно — жалование было мизерным, и рыночная дороговизна склоняла служащих к мысли, что «лучше заняться другим делом».[1206] В июле 1920 г. челябинские чекисты, как и раньше, констатировали, что «большинство служащих советских учреждений к своим обязанностям относится апатично».[1207] Через полгода, в январе 1921 г., во многих учреждениях губернского центра продолжала царить атмосфера безделия: служащие приходили на работу с опозданием, занимались в рабочее время разговорами и чтением тривиальной литературы и даже успевали пообедать, хотя рабочий день заканчивался в 15 часов и обеденный перерыв по этой причине не был предусмотрен.[1208]

Сложные настроения господствовали и в рабочей среде, становясь серьезным препятствием «сознательному» отношению к труду; Чекистские сводки летом 1920 г. фиксировали, с одной стороны, «революционный» настрой рабочих, выражающийся в добровольном увеличении на ряде предприятий рабочего дня и организации пожертвований Западному фронту. На других предприятиях отношение к труду было равнодушным:

«Недовольство среди рабочих вызывает только недостаточность снабжения продовольствием и одеждой. Часть же рабочих, наименее развитых в политическом отношении, относится ко всему безразлично: политикой не интересуются, стремлений к поднятию производительности не проявляют; последняя группа рабочих занята своими личными житейскими делами и ропщет на власть и коммунистов, говоря: "Вот работать-то заставляют, а давать — так ничего не дают: ни продуктов, ни одежды"».[1209]

Налаживанию работы на предприятиях мешали также конфликты между рабочими и так называемыми «спецами» — привлеченными к обслуживанию предприятий инженерно-техническими работниками с дореволюционным опытом. Для рабочих они являлись «буржуями», недостойными сносных условий существования, а тем более — привилегированного положения. На собрании рабочих Омской железной дороги в Челябинске в июле 1920 г. раздавались призывы заставить «спецов» работать чернорабочими.[1210]

В городах мобилизационные кампании были окрашены духом классового возмездия. Это отнюдь не содействовало их эффективности и придавало им скорее характер примитивной мести, превращая их в рассчитанные на злорадство городских низов унизительные представления. «Известия» Уфимского губревкома в декабре 1919 г. с ликованием сообщали обывателю о трудовой мобилизации «буржуазии» в Уфе:

«Долгое время в Уфе буржуазия сидела сложа руки, но теперь и для нее нашлось дело, и она наравне со всеми трудящимися Советской России волей-неволей должна будет взяться за работу.

Ввиду эпидемии сыпного тифа Президиум Уфимского революционного комитета вынес постановление организовать специальные рабочие команды из торгашей, барышников и тому подобных элементов, причем самого рынка решено не закрывать и приезжих на рынок не мобилизовывать. Вышеупомянутые рабочие команды должны будут выполнять все черные работы по приказу чрезвычайного уполномоченного по санитарной части (как-то очистка выгребных ям, рытье могил, очистка бань и т.д.)».[1211]

Вероятно, «торгаши» должны были выполнять грязные работы в часы после закрытия рынка.

Подобная идеологическая нагрузка трудовых мобилизаций превращала их для многих городских жителей в тяжкое наказание, настолько ненавистное, что многие осмеливались писать об этом в частной переписке, рискуя навлечь на себя большие неприятности. Уфимское отделение военной цензуры в апреле 1920 г. в улове перлюстрированных писем из Уфы в армию обнаружило высказывания следующего рода:

8.04.1920.

«Как прикрывают занятия, так гонят всех на работу. Кто у нас не стоит на работе, того гонят работать, а пайка все равно не дают. Трудно жить в свободной России».

16.04.1920.

«Жизнь у нас вам не понравится, п[отому] ч[то] свободных от занятий гонят на воскресники. Кто не пойдет, считается саботажником».

18.04.1920.

«У нас теперь все устраивают проклятые воскресники, т.е. заставляют насильно ходить на общественные работы».

23.04.1920.

«Нас теперь обязали работать субботники вечер и воскресники утро».[1212]

Как раз в это время, с 1 апреля 1920 г., под девизом «боя с хозяйственной разрухой» проходил «трудовой месяц красного Урала», завершившийся 1 мая, в субботу, грандиозным Всероссийским субботником. В течение этого месячника люди призывались и обязывались работать сверхурочно и в выходные дни.[1213] Официальный идеологический флер всеобщего энтузиазма, добровольности и сознательности ранних коммунистических субботников, призванных служить для последующих поколений советских людей примером трудового подвижничества, искусно драпировал принуждение, насилие и обязательный характер «коммунистического труда».

Различные и частые трудовые кампании — месячники и недели труда — были неотъемлемой частью уральских будней времен «военного коммунизма». Летом 1920 г. практика принудительных работ широко распространилась благодаря постигшему многие местности Урала стихийному бедствию. На тушение вызванных засухой пожаров лесов и торфяников насильственно отправлялись жители окрестных деревень и «нетрудовой элемент» из городов.[1214]

От подневольной работы, особенно во время сбора продразверстки 1920 г., стонала и кряхтела надсаженная деревня. Документы губернских ЧК часто обращали внимание на особую враждебность крестьян к трудовой повинности. В сводке челябинских чекистов за вторую половину августа 1920 г. этому находилось разумное объяснение:

«За время войны и революции хозяйство крестьянина оскудело силами и средствами и едва справляется со своими обычными работами. Поэтому различного рода повинности (из них особенно подводная) тяжелым бременем ложатся на крестьянское хозяйство. Кроме того, неорганизованность наших аппаратов, проводящих трудовую повинность, увеличивает тяготы последней, так как зачастую наряды на повинность распределяются без учета сил и средств населения и силы мобилизованных используются неэкономно. Крестьянин видит, что повинность приносит ущерб его хозяйству. Когда на гужу у него лопаются постромки его плохонькой упряжи, или падает лошадь, он ропщет и негодует...».[1215]

Ропот крестьян был тем более обоснован, что ответная помощь была нерегулярной и более чем скромной. В той же сводке губчека сообщалось, что с 22 августа в губернии проводилась «неделя крестьянина». Всего на две недели в деревни были отправлены строительные отряды для починки и постройки изб и общественных зданий, летучие санитарные отряды для оказания медицинской помощи. В течение этих двух недель все кузнечные, колесные, слесарные, шорные, бондарные и сапожные предприятия производили починку крестьянского инвентаря за счет государства. Понятно, что за полмесяца устранить последствия разрушений и упадка последних лет было нереально и кампания имела скорее пропагандистский, чем непосредственный эффект.

Рефреном крестьянских писем родственникам в армию, перехваченных военной цензурой, наряду с хладнокровными конфискациями продовольствия, была трудовая повинность:

Пермская губерния, 7.1920:

«Яровые плохие, а все говорят, что будут отбирать в комитет по полпуда, гонят на работу — у нас никто не идет, наверное, и мне не миновать, придется поработать, скоро ли все это переменится, все отбирают, молоко, масло, яйца — все продукты, за что вы воюете?».[1216]

Малмыжский уезд, 10.11.1920:

«Здесь замучили казенной работой всех мужиков и девок».

Вятка, 20.11.1920:

«Остались дома старые да малые, кривые, хромые, излом да вывих, и тех гонят в лес на работы дрова пилить».[1217]

Организация труда из-под палки и периодические трудовые кампании против «разрухи» не только не содействовали преодолению экономического развала, но и еще более омрачали нелегкие будни городского и сельского населения.

Чем тягостнее были будни «маленького человека», тем более настоятельной была потребность отвлечься, забыться, отдохнуть. Сфера отдыха, как и другие области жизнедеятельности в период «военного коммунизма», представляла собой замысловатую мозаику старого и нового. Власти по мере скромных возможностей пытались революционизировать досуг населения, обращая особое внимание на укрепление сознательности рабочих. Открывались рабочие клубы, непозволительно пышно в обстановке всеобщей нищеты устраивались празднования годовщин Октябрьской революции. Так, в Вятке 25 октября 1919 г. был открыт рабочий клуб железнодорожников имени «товарища Зиновьева». Празднование двухлетия Октября и в губернском центре, и в сельской местности Вятской губернии сопровождалось митингами, демонстрациями и посещениями братских могил. Для идеологических мероприятий активно использовались и театральные помещения. В Вятском городском театре, например, 18 апреля 1920 г. прошел большой женский митинг на тему «Из кухни — к управлению государством зовет женщин Советская власть». В нем участвовало около 800 женщин.[1218]

Область досуга сжималась под напором политики мобилизации труда, которая вторгалась в сферу отдыха, превращая советские праздники в своеобразные смотры трудового энтузиазма. День Международной солидарности трудящихся 1 мая 1920 г. превратился в очередной субботник. В Вятке за демонстрацией и пением революционных песен последовала организация огорода, плоды которого были предназначены беднейшим детям города; женщины были заняты пошивом одежды для раненых красноармейцев. Жители Орлова, Глазова и Слободского в этот день после митинга занимались посадкой деревьев, пилкой дров, ремонтом тротуаров, исправлением дорог, уборкой и вывозом за городскую черту нечистот с улиц и площадей.[1219]

Особым расположением властей пользовались военизированные праздники спорта. В Орлове 20 мая 1920 г. отдел всевобуча уездного военкомата организовал подобное празднование. Вслед за митингом в сопровождении знамен и духового оркестра были продемонстрированы гимнастические упражнения, соревнования в беге, метании диска и копья, фехтовании и других видах спорта. В Вятке 26-27 июня 1920 г. состоялась спортивная олимпиада, в которой бились за первенство команды Вятки и шести уездных городов.[1220]

Однако, как ни старались власти, искоренить прежние привычки проведения досуга не удавалось. Старое причудливо вплеталось в ткань советской действительности, то деформируя, то разрывая ее. Блюстительница чистоты политических нравов, ЧК регулярно и с нескрываемым неудовольствием отмечала упорную приверженность горожан традиционным формам свободного времяпрепровождения. Репертуар Пермского городского театра в декабре 1919 г. мало чем отличался от дореволюционного: на его сцене игрались спектакли по пьесам А.И. Островского и других бытописателей старой российской жизни.[1221] В марте 1920 г., несмотря на сохранение в Вятке военного положения и вопреки приказу по войскам гарнизона, горожане продолжали устраивать спектакли, собрания, концерты и вечера без уведомления коменданта города, рискуя быть преданными суду революционного трибунала.[1222] Челябинская губчека с неудовольствием отметила в январской сводке 1921 г., что служащие губпродкома 8 января — в праздник Рождества по старому календарю — организовали вечер с шикарным буфетом, пошлыми куплетами, кафешантанными песенками и расфранченной публикой. Устройство «танцулек», по выражению автора сводки, было непреходящим явлением.[1223]

В деревне развлечения молодежи также не претерпели принципиальных изменений. Хотя, по мнению одного из корреспондентов «Странички красной молодежи», расположенной на полосах челябинской «Советской правды», «теперь деревенская молодежь отстала от церкви и перестала хулиганить», некоторые пассажи в его заметке явно снижали оптимистический тон его оценки деревенских нравов. Традицией ходить по улице с гармошкой пытались воспользоваться сельские комсомольцы, обращаясь к юным односельчанам, не бросившим привычку к хулиганским выходкам, с частушками вроде следующей:


«Что, товарищи родные,

Что вы хулиганите?

Если вы не переменитесь,

Вновь рабами станете!»[1224]


Наряду со светскими развлечениями, популярными оставались религиозные праздники, к которым советская власть вынуждена была относиться терпимо, вплоть до объявления их нерабочими днями.[1225] Так, вятские губернские совет профсоюзов и отдел труда и социального обеспечения объявили праздник Благовещения 7 апреля 1920 г., в среду, свободным днем. В связи с Пасхой все работы заканчивались, как было заявлено первоначально, 10 апреля в полдень, однако через пять дней, видимо, из-за недовольства населения, дополнительно было объявлено, что отдых начнется на сутки раньше, 9 апреля, и продлится до вторника, 13 апреля. Духов день, 31 мая, также был объявлен выходным днем.[1226]

Однако и светские, и духовные праздники сопровождались одним и тем же застарелым и тревожащим власти явлением: все они были обильно «пропитаны» алкоголем. Во всех уголках Урала, как и раньше, процветало кумышко-, бражко-, кислушко- и самогоноварение. Появившийся лишь 19 декабря 1919 г. декрет СНК о запрещении производства и продажи спирта и алкогольных напитков, за исключением виноградных вин и прочих напитков крепостью до 12°, не изменил прежнего двусмысленного положения с употреблением спиртного: как и раньше, повсеместно наблюдались «неупорядоченные вспышки пьянства на всех социальных уровнях и не вполне уверенная реакция на него партийного руководства».[1227]

В феврале 1920 г. вятская пресса отмечала, что самогоноварение, пьянство и игра в карты идут полным ходом.[1228] В апреле, сразу после Пасхи, уфимский житель в частном письме делился своим житьем-бытьем:

«Самогонку пить можно, но дорого, четверть 5000 руб. Спирт 5000 руб. Но старую привычку не бросаем. С похмелья выпиваем. Дела хорошо идут».[1229]

В деревне пьянство приобретало особенно широкий размах, иногда грозя перерасти в беспорядки с политической окраской. О том, какими эксцессами сопровождалось празднование Пасхи 1920 г. в одной из станиц Краснохолмского района Оренбуржья, чекистская сводка сообщала:

«В станице Кардаиловской 12-го апреля с[его] г[ода] происходило поголовное пьянство, раздавались крики: "Да здравствует Николай Второй", надевали кокарды и погоны. Были также пьяны члены ревкома, ячейки и милиции».[1230]

Верхнеуральская ЧК в июне рапортовала начальству о том, что «по всему уезду царит поголовное пьянство, гонят кумышку во всех станицах и поселках...» [1231] В августе 1920 г., чтобы предотвратить перевод урожая на самогон, власти Челябинской губернии стали штрафовать курильщиков самодельного спирта. Штраф составлял 1000 р. [1232] Однако ни штрафные санкции, ни скромный урожай, ни беспощадные реквизиции продовольствия не могли «образумить» крестьян. В сентябре 1920 г. в письме из Новоильинской волости Пермской губернии писали:

«У нас урожай в этом году очень плохой, с голоду будем умирать и скотину нечем кормить. Праздники проводим весело, приезжай домой. По деревням сильно варят кумышку и пьянствуют».[1233]

Горечь жизни в «военно-коммунистическом» интерьере заливалась спиртным. Будущее рисовалось столь мрачно, что ни думать о нем, ни планировать дальнейшее существование не хотелось. Внешняя легкомысленность скрывала глубочайшую трагедию. Отдых, как и труд, превращался в абсурдный фарс.


«...эта власть очень плохая»: настроения уральского населения.

Представленный выше набросок сумятицы реквизиционно-распределительных мероприятий, увядания рынка и быта, несуразностей в организации труда и отдыха позволяет предположить, что жизнь в обстановке всеобщей неопределенности и неустроенности вряд ли вызывала у населения ощущение удовлетворенности и добрые чувства к существующей власти.

Настроения населения лишь в первые недели после ухода «белых» и начала восстановления советской власти в наибольшей степени соответствовали укоренившемуся мифу об энтузиазме трудящихся классов и затаенной враждебности противников Советов. Информационные бюллетени Пермской губчека за август-сентябрь 1919 г. отмечали «революционное» настроение населения, его симпатии в отношении советской власти, добровольную помощь в выявлении ее противников и отсутствие сожалений по поводу поражения колчаковских войск. В явном контрасте с настроением рабочих и городской бедноты рисовалось эмоциональное состояние «буржуазии» и интеллигенции:

«Буржуазия отвечает на вопросы неохотно, боязливо и как-то заискивающе, но больше всего отличается угрюмостью и как бы подавлением духа. Мелкая интеллигенция более в развязном, но в обывательском малополитическом состоянии, а в особенности женщины только и рассуждают о продуктах».[1234]

Поведение крестьян в первое время тоже позволяло говорить об их сочувствии новой власти, во всяком случае, именно так оно интерпретировалось службами наблюдения и прессой. Сводка Пермской ЧК в начале октября 1919 г. так описывала крестьянские настроения:

«Среди крестьян — настроение в общем благожелательное. Большая жажда газет, литературы о сущности Советской власти. Все декреты, проводимые после предварительных разъяснений, принимаются сочувственно. Все инструктора и агитаторы пользуются большим влиянием. Общее удовлетворение центральной властью».[1235]

Советская пресса, тщательно собиравшая сведения о каждом проявлении симпатий населения к власти, осенью 1919 г. также писала о доброжелательных настроениях крестьян. Так, в одной из газет сообщалось об эпизоде, вроде бы сигнализировавшем о повороте сельского населения к «диктатуре пролетариата»: в селе Бутырском Челябинского уезда по инициативе церковного старосты было созвано собрание, на которое сошлись почти одни старики. Когда бывший торговец обмолвился против новой власти, они стащили оратора с крыльца с криком: «Колчака хочешь? Так иди к нему. Нам-то он не нужен: узнали мы его!» [1236]

В дальнейшем, однако, контрастность настроений отдельных социальных групп, соответствующая классовым клише, начала тускнеть на глазах. Общий настрой населения стал резко понижаться и нивелироваться. Точнее, различия в отношениях к советской власти явно просматривались, но настроения каждой группы населения стали крайне неустойчивы, колеблясь в зависимости от сиюминутной политической, а чаще — продовольственной ситуации.

Уже осенью 1919 г. губернские и уездные ЧК отмечали общее понижение в настрое населения. В Пермской губернии в начале октября констатировалась неопределенность настроений рабочих и служащих, а в ноябре — недовольство среди крестьян. Брожение рабочих на продовольственной почве в декабре 1919 г. несколько смягчилось благодаря успехам на фронте.[1237] В Екатеринбургской губернии в октябре-ноябре 1919 г. настроение рабочих нехлебородных уездов упало, в остальных оценивалось как хорошее. Крестьянство в некоторых местах губернии было настроено враждебно к советской власти и ожидало «белых».[1238] В начале 1920 г. настроение рабочих, по оценкам екатеринбургских чекистов, было приподнятым в связи с победами Красной армии, крестьян — неопределенным, городских обывателей, в зависимости от обеспеченности хлебом, — от удовлетворительного до враждебного, советских служащих — апатичным.[1239]

Летом 1920 г. раздраженная постоянными перепадами в эмоциональном тонусе жителей Екатеринбургской губернии губчека констатировала:

«Отношение к Советской власти ухудшается каждый раз, как только возникают те или иные вопросы, затрагивающие шкурные интересы обывателей. Отношение к коммунистической партии в большинстве случаев не сочувственное, в Камышловском и Алапаевском уездах — враждебное».[1240]

При этом настроение рабочих оценивалось как хорошее, крестьян — как плохое, а отношение к партии — враждебное. В сельской местности циркулировали слухи о скорой перемене власти. Служащие вели себя апатично, выражая недовольство субботниками и относясь к советской власти «ниже среднего», а к коммунистам — враждебно.

С августа 1920 г. настроение населения стало неуклонно понижаться, колеблясь от выжидательного до враждебного. Осенью его ухудшению содействовали, наряду с обострением продовольственного кризиса, неудачи на польском фронте.[1241]

На рубеже 1920-1921 гг. настроение населения Среднего Урала, согласно информации Екатеринбургской ЧК, несколько стабилизировалось. Гражданская война близилась к концу, разверстку 1920 г. худо-бедно удалось пережить, да и волна репрессивных мер отбила охоту выражать недовольство властью. В сводке партийной жизни в Екатеринбургской губернии за декабрь 1920 г. ситуация в регионе характеризовалась таким образом:

«Настроение населения губернии удовлетворительное, отношение к Советской власти и к коммунистической партии среднее, в неблагоприятных условиях находятся Шадринский и Екатеринбургский уезды, где заметно некоторое недовольство отдельных слоев населения распоряжениями Советской власти, главным образом, на почве принудительного проведения разных разверсток. В общем, за отмеченный период времени политическое состояние губернии можно считать улучшившимся».

Так же оценивалось политическое состояние Среднего Урала и в следующем месяце.[1242]

Аналогичные тенденции фиксировались и в динамике умонастроений жителей других губерний Урала.[1243] При характеристике настроений различных категорий населения симпатии чекистов находились на стороне рабочих. Их позиции оценивались как «революционные» даже в тех случаях, когда приводимые в сводках факты содержали явные проявления недовольства властью. Регулярно подчеркивалось, что рабочие выражают раздражение «только» по поводу продовольственной ситуации. И тем не менее источники, и прежде всего — чекистские документы, не оставляют сомнений, что настроения рабочих в конце 1919 - начале 1921 г. были далеки от восторженных и не отличались стабильностью. Летом 1920 г. среди рабочих Челябинской губернии наблюдалось увеличение количества прогулов. В Челябинских каменноугольных копях во второй половине июля они составили 9% рабочих дней. Причина была проста — наступало время сенокоса. В октябре участились конфликты рабочих с администрацией, упала производительность труда, количество прогулов — на этот раз из-за отсутствия обуви — оставалось стабильно высоким. В ноябре 1920 г. в связи с ухудшением снабжения продовольствием и неудачами на польском фронте рабочих губернии объяла апатия. Во время перерегистрации членов РКП(б) «многие рабочие ушли из партии, даже не указав причины». Внешний подъем среди рабочих во второй половине ноября, выразившийся в отчислениях из заработка и сборе теплых вещей и белья во время «недели фронта», не мог скрыть общего недоверия к власти и партии. Среди 960 рабочих Миасского напилочного завода коммунистов в это время было не более 20.[1244] В Пермской губернии, в которой победы Красной армии в Крыму в ноябре 1920 г. также вызвали эмоциональный подъем (в том числе и среди крестьян — разверстка пошла успешней), губчека констатировала, что настроение рабочих зависит от выдачи пайка.[1245] В январе 1921 г. челябинские чекисты утверждали, что хотя «настроение рабочих далеко не является революционным», оно повышалось благодаря бесплатной выдаче продорганами всех полагающихся по карточкам продуктов, а также обедов в общественных столовых. Однако уже в следующем месяце рабочие депо станции Челябинск жаловались, что, в то время как у них нет одежды и обуви, администрация одета в кожаные куртки и гораздо лучше снабжается продуктами питания. В марте 1921 г. удельный вес прогулов на угольных копях Челябинского района из-за отсутствия обуви достиг рекордной отметки — 38%.[1246] В начале 1921 г. Оренбургско-Тургайская губчека отмечала, что на фоне общего ропота населения настрой городских рабочих значительно лучше: объектом их жалоб был только (!) недостаток продуктов, к партии они враждебности не проявляли, относясь к ней сочувственно или безразлично, забастовок не устраивали.[1247]

Власти не могли рассчитывать и на безоговорочную поддержку армейских частей. Летом 1920 г. в связи с ухудшением снабжения и под влиянием вестей из деревни о бесчинствах властей, тяготах реквизиций и трудовой повинности усилилось дезертирство. За вторую половину июля из воинских частей, расположенных в Челябинской губернии, бежало 547 человек, в первой половине августа — 515.[1248]

По материалам сводок прослеживается однозначно презрительное отношение чекистов к городским обывателям, которые рассматривались как «буржуазная» или «мелкобуржуазная» масса, не интересующаяся ничем, кроме своего материального положения. Их настроения описывались без всяких прикрас и эвфемизмов. Екатеринбургская губчека в октябре 1919 г. сообщала о местных горожанах:

«Настроение по-прежнему тревожное, в большинстве случаев причиной является недостаток продовольствия и предметов первой необходимости. Особенно страдают обыватели от недостатка дров, соли и керосина».[1249]

Летом 1920 г. Челябинская губернская ЧК свидетельствовала:

«Обострение продовольственного кризиса усилило недовольство среди обывательских масс на Советскую власть, хотя открыто это недовольство не проявляется. В общем, настроение обывателей можно охарактеризовать словом выжидательное».[1250]

Особое раздражение ЧК вызывало отношение к советской власти самих советских служащих, поведение которых менее всего свидетельствовало об их лояльности к режиму. В информационных сводках постоянно подчеркивалось, что «большинство служащих советских учреждений к своим обязанностям относится апатично» и «ничем, выходящим за пределы их личных, житейских интересов, не интересуется».[1251] Среди них, как и среди других категорий населения, осенью 1920 г. отмечался «упадок духа», а также участившиеся прогулы из-за отсутствия обуви.

Наибольшие опасения органов политического сыска вызывали настроения большей части уральского населения — русских и нерусских крестьян и казачества. Их поведение было далеким от умиротворенного и стабильного, временами грозя самому существованию советской власти.[1252]

Весной-летом 1920 г. «контрреволюционные» настроения казаков, менее года назад ожесточенно боровшихся против власти большевиков и не менее жестоко наказанных за это репрессивными мерами победителей, вызывали у оренбургского губкома РКП(б) оправданное беспокойство: казачество отказывалось сдавать оружие и зарывало его в землю, ожидая прихода «белых», против чего, по замечанию инструктора губернского комитета партии, «ревкомы никаких мер не принимают». Отношение к советской власти в станицах было враждебным, чего казаки и не скрывали: «Разольется Урал, мы тогда покажем коммунистам, нам дали автономию, что хотим, то и делаем, власть наша, коммунистов выгоним, хлеба более не дадим». Необмолоченый хлеб казаки травили скотине, не намереваясь отдавать его властям. Губкомовский инструктор констатировал, что «казачество желает вольную торговлю, автономию и упразднение райпродкомов».[1253]

Летом ситуация на Южном Урале обострилась. Верхнеуральская ЧК 12 июня 1920 г. направила тревожную телеграмму в губчека, губком, губисполком и губмилицию с информацией об отказе населения уезда выполнять хлебную разверстку и с просьбой выслать винтовок и 5 тыс. патронов в связи с возможностью восстания.[1254] В июле, когда стала очевидна мизерность урожая, население не на шутку заволновалось. Примечательно, что первоначально речь не шла о вооруженных акциях против властей. Напротив, сельские жители всерьез рассчитывали на возможность убедить власть в умерении продразверсточных аппетитов. В информационной сводке Челябинской губчека за июль 1920 г. сообщалось:

«Все крестьянское население Челябинской губ[ернии] сильно встревожено ожидаемым неурожаем. Крестьяне определенно ожидают, что их постигнет голодная смерть. Продорганы и продработники, производящие разверстку, никаких мер к успокоению крестьян не принимают... Население ищет выхода из создавшегося положения и обращается к советским учреждениям с просьбой приостановить выполнение разверстки».[1255]

В сводке было приведено одно из ходатайств местных жителей. Казаки Еманжелинской станицы Челябинского уезда направили В.И. Ленину телеграмму следующего содержания:

«Вследствие засухи и предполагающегося неурожая посевной площади, а также происходящей реквизиции остального запаса хлеба, оставляется только на три месяца до октября, после которого должен неминуемо наступить голод. Ввиду чего мы, казаки Еманжелинской станицы, ходатайствуем обратить на это серьезное внимание и просим Вас, нельзя ли прекратить реквизицию и вывоз хлеба, дабы не допустить голод».[1256]

Собранные органами политического контроля данные убеждают, что южноуральские территории с лета 1920 г. балансировали на грани нового взрыва крестьянской войны. Под впечатлением неурожая и форсированного темпа разверстки «...отношение населения к Советской власти изменилось в худшую сторону». Чекисты с минуты на минуту ждали бунтов, но не считали, тем не менее, ситуацию угрожающей, полагая, что справятся с ними. Аналитическое заключение сводки по Челябинской губернии за 1-26 июля 1920 г. отражает накал напряженности в регионе, ближайшее будущее которого, несмотря на заверения начальства со стороны губчека, рисовалось совершенно неопределенно:

«Целый ряд симптомов и примеров показывает, что широкие массы непролетарских, часто даже полупролетарских элементов, казаков, башкир, крестьян и проч. относятся к советской власти не только не сочувственно, но даже часто определенно враждебно, но вместе с тем из этого не следует, что положение в настоящий момент угрожающее. Такое настроение вытекает вполне естественно и неизбежно в настоящий переходный момент диктатуры пролетариата, осложненный непрерывной ожесточенной гражданской войной и экономическим кризисом. Ждать в ближайший момент в Челябинской губернии крупных организованных крестьянских восстаний не приходится. Хотя для этого объективных данных довольно много, но благодаря полного отсутствия способности к организации, некоторой враждебности между крестьянами, казаками и башкирами, неудачного опыта восстания при Колчаке, недостатка оружия и других необходимых технических средств — все это говорит за то, что восстания, волнения, бунты вполне возможны и почти неизбежны, но нет никакого сомнения, что при хорошо поставленной работе аппарата Чрезвычайной Комиссии [в] губернском масштабе все они обречены на полную неудачу. Особое внимание необходимо обратить на красноармейские части, ибо если откуда и может прийти очень серьезная опасность, то только в случае, если начнется упадок настроения среди солдат и передача сюда настроения деревни».[1257]

В августе настроение южноуральских крестьян, которые, в отличие от собратьев из центральных губерний России, в недавнем прошлом были зажиточны и самостоятельны, еще более упало. Сводка Челябинской губчека за первую половину августа отмечала: «Недовольство Советской властью растет, и крестьяне начинают забывать насилие и произвол колчаковщины, от которой их избавила советская власть».[1258] Старые впечатления вытеснялись свежими и не менее травматическими. Во второй половине августа крестьян Челябинской губернии охватило, как полагали в ЧК, уныние и ощущение безысходности, что позволяло выразить уверенность в невозможности открытого возмущения в ближайшем будущем:

«В общем, население, не проявляя особого сочувствия к Советской власти и партии коммунистов, в то же самое время и перемен в области власти не ждет. Ко всем выступлениям дезертиров население остается пассивно. Крестьяне, хотя иногда тайно и помогают дезертирам (снабжают продовольствием, сообщают о местонахождении советских вооруженных сил), но открыто примкнуть к ним боятся. Можно с уверенностью сказать, что на ближайшее время ожидать открытых выступлений населения против власти не приходится...».[1259]

К осени отчаяние объяло крестьянское население всего Урала. Доклад Вятского губернского управления советской милиции в информационный подотдел отдела управления губернией от 2 сентября 1920 г. констатировал рост недовольства в деревне и его причины:

«Настроение губернии крайне тревожное. Крестьянское население становится в оппозицию власти, требуя улучшения жизни и не довольствует[ся] существующим порядком, считая его невозможным и невыносимым для существования его. По сведениям с мест, положение это вызвано сильным образом продовольственных мероприятий, заключающимся в неправильном и непосильном обложении многих граждан хлебным нарядом, следствием чего явились недостатки в семенном материале, во-первых, и, во-вторых, недостатки хлеба на продовольствие — последовательно за этим оказались необсеянными тысячи десятин земли».[1260]

Октябрьская сводка Пермской губчека также фиксировала понижение настроений сельского населения, местами переходящих в «озлобленно-враждебные».[1261] Челябинская губернская ЧК в это же время отмечала апатичное состояние крестьян и скрытую помощь казаков дезертирам, к которым они не решались открыто присоединиться. «Благотворное» воздействие на них оказало, по мнению составителей очередной информационной сводки, опубликование в местной газете списков расстрелянных.[1262] Месяц спустя челябинские чекисты с явным облегчением писали о некотором затухании ропота деревни, достигнутом, правда, исключительно репрессивными мерами: «Настроение крестьян и казаков Челябинской губернии внешне несколько улеглось, на что подействовали, главным образом, успешная ликвидация дезертирских банд и расстрелы их укрывателей и пособников из числа местных жителей, но все же, по существу, остается довольно тревожным».[1263]

Глухое недовольство сельских жителей, взрывавшееся время от времени открытым возмущением и отказом выполнять разверстку, отмечали в последние месяцы 1920 г. и власти Оренбуржья.[1264]

В январе 1921 г. екатеринбургские, башкирские, челябинские и оренбургские партийные и чрезвычайные органы отмечали весь спектр крестьянских эмоций от апатии до озлобления.[1265] Сводка Челябинской губернской ЧК за первую половину февраля зафиксировала крайнюю степень крестьянского недовольства разверсточной кампанией:

«Крестьянин озлоблен, он говорит, что его обманули. Таким настроением заражены даже некоторые коммунисты из крестьян. Так, председатель исполкома Долгодеревенской станицы, Челябинского уезда, заявил, что он теперь никаким райпродкомам не верит, что он, хотя и честный коммунист, но работать больше не может и слагает с себя обязанности председателя, и пусть его арестуют: ему будет лучше, а то крестьяне его убьют за то, что он им обещал, ссылаясь на райпродком, выдавать хлеб».[1266]

Под ударами крестьянского разочарования в деревне стали разваливаться партийные и комсомольские ячейки. В деревне Пивкино Белоярской волости Челябинского уезда, например, из 30 коммунистов осталось лишь семь.[1267] Крестьянское недовольство вновь стало приобретать опасные для власти размеры:

«Настроение населения довольно тревожное. Недовольство продовольственной политикой Советской власти дошло до опасных пределов и грозит перейти в открытое возмущение».[1268]

Волны недовольства режимом поднимались все выше, не удерживаясь в рамках словесного поносительства. Затаенный или открытый ропот грозил вылиться в прямые, враждебные советской власти, действия.


«Протуберанцы» народного возмущения.

Действительно, долготерпение уральского населения временами лопалось. На протяжении 1920 - начала 1921 гг. регион лихорадило от спорадических вспышек открытого возмущения. Под влиянием убогой действительности даже рабочие — формальный оплот «диктатуры пролетариата» — растеряли былую лояльность к режиму. Ропот против жалких условий существования при обострении продовольственного кризиса выливался в акты открытого неповиновения. Рабочие забастовки периодически вспыхивали то здесь, то там. Так, для властных инстанций Челябинской губернии настоящим бельмом в глазу были миасские рабочие, доставлявшие власть предержащим немало хлопот. В июле 1920 г. рабочие напилочного завода в Миассе воспротивились приказу Окружного управления заводов Южного Урала увеличить продолжительность субботников на два часа:

«Никакие убеждения не подействовали. Рабочие заявили, что если им дадут мануфактуру, спички, мыло, муку и другие необходимые продукты, то только тогда они смогут исполнить приказ и поднять производительность».[1269]

В октябре из-за невыдачи пайка рабочие Миасского кирпичного завода отказались выйти на работу. На напилочном заводе 16-18-летние подростки также несколько дней не выходили на сверхурочные работы. В январе 1921 г. в Миассе забастовали латыши, требуя отправки на родину. В феврале не вышли на работу служащие Миасского райлескома, не получившие, как и остальное население города, муки из-за отсутствия таковой в горкоммуне. Наконец, 4 марта 1921 г. на Миасском напилочном заводе прошла итальянская забастовка: рабочие пришли на предприятие, но не приступили к работе. Мотив был прежний — невыдача муки.[1270]

Гораздо больше неприятностей, чем забастовки-однодневки, легко прекращаемые арестом зачинщиков или выдачей пайка, доставляли властям крестьянские восстания, временами захватывавшие значительные территории и приобретавшие характер затяжных и ожесточенных боевых столкновений.[1271] Их мотивы и сценарий были однотипны и хорошо прослеживаются на примере крестьянских волнений на Южном Урале в январе-марте 1920 г., известных в литературе как «кулацкое восстание Черного Орла».[1272] В докладе уполномоченного Уфимской губчека и обкома партии И.А. Тучкова, составленном 4 апреля 1920 г., по горячим следам, были детально проанализированы причины и развитие восстания, вспыхнувшего 7 февраля 1920 г. в деревне Новая Елань Троицкой волости Мензелинского уезда. Все началось с того, что райуполномоченный упродкома, некто Пудов, созвал общее собрание крестьян, на котором объявил размер хлебного наряда — 5535 пудов — и потребовал сдать его в течение суток, пригрозив в случае промедления привести продотряд «молоть хлеб штыками». На просьбу растерянных жителей объяснить, почему хлеб берется без нормы, Пудов заявил: «нормы никакой нет[,] и возьмем до фунта». Когда жители не согласились с доводами ретивого начальника, отряду численностью 30 человек был отдан приказ арестовать собрание. Продотрядники вошли в помещение, где проходило собрание, и начали заряжать винтовки. Женщинам-солдаткам, просившим отпустить их к грудным детям, уполномоченный отказал, обозвав их «проститутками». Участники собрания, однако, не были арестованы сразу — видимо, Пудов опасался прямого столкновения. Аресты были проведены в ночь на 7 февраля. Рыскавшие по домам продармейцы «ругали арестованных, наносили удары прикладом, запирали в холодный каменный подвал». Всего было арестовано 18 мужчин и 2 женщины. На следующий день жители деревни обратились к Пудову с просьбой объяснить причины арестов и назначить суд. Они обещали добровольно выполнить разверстку и просили освободить арестованных или хотя бы успокоить их семейства. Но райуполномоченый был непреклонен, ответив: «...на другую ночь будете арестованы все и сидеть в холодном помещении или расстреляны». Не видя иного выхода, крестьяне созвали общее собрание и решили просить помощи соседних сел в борьбе против «хулиганов и насильников», не покушаясь — это особо подчеркивалось — на советскую власть. На призыв жителей Новой Елани откликнулись соседи из села Буты и станицы Елань: они прибыли на помощь и потребовали разоружения продотрядников. Те отступили, отстреливаясь и насильно забирая в домах лошадей, и разъехались кто куда. Арестованные были выпущены, а с 15 февраля в Троицкой волости был создан главный штаб повстанцев. Рассылались приказы и воззвания, местность была разбита на участки, в которые были назначены командиры, коменданты, начальники связи. Восставшие выступили с лозунгами «Долой гражданскую войну!», «Да здравствует всенародное учредительное собрание!», «Долой коммунистов — насильников!»[1273]

На ликвидацию восстания были брошены все силы. В последний день февраля в Уфимской губернии было объявлено военное положение. Для координации усилий был создан Временный ВРК Уфимского Совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов. К этому моменту ареал восстания распространился на Мензелинский и сопредельные с ним Бирский, Белебеевский и Уфимский уезды.[1274] Согласно данным, приведенным на заседании ответственных работников Уфимской губернии 13 марта 1920 г., силы восставших насчитывали 25 800 человек, из них 800 всадников. Они располагали 1268 винтовками и двумя (по другим, вызывающим сомнения данным, четырьмя) пулеметами. Каратели находились в техническом превосходстве, имея 6700 штыков, 48 пулеметов, 372 всадника и 4 орудия.[1275]

Как сообщал заместитель командующего Туркестанским фронтом, прибывший 1 марта с тремя эшелонами солдат, кавалерией и артиллерией на подавление восстания в Белебеевском уезде, местные военные и гражданские власти по пути следования были охвачены паникой, умоляя предоставить военную силу, патроны, винтовки, орудия и пулеметы. Между тем, повстанцы были вооружены преимущественно дубьем, кольями или пиками с металлическими наконечниками или зубьями, топорами, вилами.[1276]

Подавление восстания сопровождалось настоящими боями:

«...восставшие крестьяне дрались с таким упорством и настойчивостью, что неоднократно с криками бросались в атаку, что говорит за то, что крестьянские массы уезда, очевидно, до такой степени были озлоблены на действия продотрядников и друг[их] подобного рода элементов, что не щадя своей жизни осуществляли свои задачи».[1277]

Такая тактика, когда «массы шли прямо на убой», обусловила несоизмеримость потерь противоборствующих сторон. При подавлении восстания к 13 марта было убито 1078 повстанцев, ранено 2400, попали в плен 2029, причем эти цифры, по признанию советской стороны, были ниже действительных. Каратели потеряли 15 человек убитыми и 44 ранеными.[1278] Несмотря на очевидное неравенство сил, восстание было подавлено лишь к 20 марта. Карательные экспедиции сопровождались экзекуциями в отношении местного населения. Воинские отряды, не имея времени и возможности разобраться в степени участия отдельных жителей в восстании, наказывали, видимо, всех подряд. Заставши на печи «притворявшихся» больными тифом, они «нагайками быстро вылечивали» их.[1279] С другой стороны, применить жесткие репрессии ко всем повстанцам было физически невозможно: их отпускали по домам в обмен на постановления сельских собраний об отказе от восстания, готовности везти хлеб и дрова и отпуске пленных продармейцев.

Уполномоченный И.А. Тучков, исследуя причины восстания на месте, беседуя со свидетелями и участниками, в докладе «Восстание и его причины» пришел к заключению, фактически оправдывавшему восставших крестьян:

«Принимая во внимание приведенные мною выше факты, можно сразу уяснить себе, как здесь проводилась продовольственная политика и тактика, и нет ничего удивительного, что крестьяне восстали, так как восстали они не сами и не по своему желанию, а их принудили восстать.

Крестьяне Мензелинского уезда хорошего от Советской власти абсолютно ничего не видали и не слыхали, и не имеют даже самых элементарных представлений о ней. Мне пришлось во время пути из Уфы, а также на допросах беседовать с этими "контрреволюционерами", и они даже на допросах говорят, что мы не идем против Советской власти, а хотим истребить коммунистов, кои кроме хулиганства ничего не знают, таковы были ответы и таково мыслит крестьянин Мензелинского уезда о коммунистах, и это вполне естественно, т.к. крестьянские массы Мензелинского уезда кроме оскорблений и удара прикладом винтовки от продотрядников ничего не видели. Местная власть на дер[евню] лишь обращала внимание тогда, когда с нее спрашивал центр о выполнении того или иного поручения или приказа. Милиция — командный ее состав, т.е. начальники районных отделений милиции, председатели волисполкомов, волземотделов почти все привлекаются и привлекались к ответственности по разного рода должностным преступлениям, и крестьянство, видя это, не могло симпатизировать соввласти, а наоборот, систематически заражалось ненавистью, гневом к ней. О партийной организации и говорить не приходится, партийной работы в деревне никакой не велось и не ведется, местные ячейки очень незначительны, как по количеству, так и по качественному своему составу, и партийным комитетом никогда они не инструктируются, да и инструктироваться не могут, т.к. партийный комитет предварительно надо сам проинструктировать и освежить в полном смысле этого слова...».[1280]

Анализу причин восстания было посвящено заседание ответственных работников Уфимской губернии 13 марта 1920 г. Было очевидно, что для успокоения крестьянства недостаточно ограничиться военным походом, поскольку «восставшие моментально превращаются в мирных жителей, прячут оружие». Было отмечено, что и сами служащие волисполкомов и других советских учреждений часто становились во главе повстанцев или принимали на себя должность комендантов. Особо подчеркивалось, что преобладающую часть восставших составляло нерусское население: основная масса состояла из мусульман, руководителями часто были латыши и немцы. Большинство участников совещания было убеждено, что восстание было вызвано невниманием местных властей к национальному вопросу и злоупотреблениями при сборе продразверстки. На совещании говорилось о том, что регистрация рождений и смертей на русском языке понималась мусульманским населением как крещение. Приводился факт записи ребенка по имени Харис христианским именем Борис. Такие случаи не были единичными. Была признана недальновидной практика трудовой мобилизации мулл, так как восстания вспыхивали в селениях, лишенных таким образом духовных наставников. Ошибочной была мобилизация женщин на заготовку дров. По магометанскому закону они не могли ходить в лес без мужей. Как заявил один из участников совещания, побывавший в плену у восставших и имевший возможность услышать о причинах восстания из первых уст, «виновата не политика, диктуемая центром, а способы ее проведения, избиения продармейцами крестьян, мне говорили, продармейцы берут взятки, насилуют женщин, издеваются над минаретами, над тюбетейками». Говорилось и о том, что «продагенты во многих местах вместо агитации занимались избиением не за то, что нет хлеба, а просто потому, что не нравилась физиономия мусульман». Другой участник совещания подчеркивал, что продотряды отправлялись на сбор разверстки на три-четыре месяца без газет и инструкций, и на это время ускользали от малейшего контроля со стороны властей: «Товарищи, предоставленные себе, летели по наклонной плоскости, распускались, занимались выпивкой и самочинно принимались реквизировать у населения все, что им нравилось».[1281]

Любопытно, однако, что губернские власти не извлекли должных уроков из происшедшей трагедии. На совещании вполне серьезно дискутировался вопрос, следует ли использовать восстание, чтобы провести разверстку полностью — эту точку зрения выдвинул председатель губисполкома — или повышать хозяйственные задания нельзя.[1282] Хотя на совещании прямо говорилось, что из-за непосильной продразверстки советская власть потеряла поддержку деревенской бедноты, принявшей участие в восстаниях, Уфимский губернский комитет РКП(б) в докладе, направленном в марте 1920 г. в ЦК, интерпретировал причины восстания в духе классовых стереотипов, максимально сгладив роль в нем продовольственной политики и практики ее проведения на местах: «Причины, вызвавшие восстания, — это, во-первых, нетактичность некоторых товарищей на местах, в частности, продагентов, во-вторых, — агитация кулачества на продовольственной и религиозной почве».[1283]

На протяжении 1920 г., особенно в конце 1920 - начале 1921 г., крестьянские движения распространились по всему Уралу. В августе 1920 г. на казачьих территориях Челябинской губернии действовало повстанческое объединение под названием Голубая национальная армия Всероссийского учредительного собрания.[1284] В одной из листовок «Голубой армии» так определялись задачи движения:

«Голубые объявляют тех, кто идет против учредительного собрания, изменниками всего русского народа, а потому будут бороться с ними до полного их уничтожения; такими изменниками народа и христианской веры голубые считают коммунистов и приверженцев советской власти...».[1285]

Заявленный в листовке лозунг гласил: «Все для народа и через народ, но не через жидовских ставленников и их приспешников». Целесообразность борьбы против коммунистов и советской власти облекалась в привычные христианско-православные и националистически-антисемитские мотивы. О действии повстанцев, именуемых в чекистских рапортах исключительно «бандитами» и «дезертирами», в сводке Челябинской губчека за первую половину августа 1920 г. сообщалось:

«Дезертиры, сорганизовавшись в отдельные отряды, массами скрываются в лесах, откуда рискуют устраивать нападения на селения и на советских работников. Бандиты располагают оружием, которого довольно много скрыто местным населением».[1286]

Действительно, в поселке Измайловском Троицкого уезда было обнаружено 66 трехдюймовых снарядов, в Кульской станице — шесть возов взорванных винтовочных гильз и шесть пудов винтовочных пуль.

Вооруженные повстанцы, сосредоточенные в Троицком и Верхнеуральском уездах, совершали открытые нападения на поселки. Справиться с ними было непросто, во всяком случае, власти не были достаточно готовы к борьбе с ними, о чем свидетельствует следующий эпизод, описанный в той же августовской сводке.

Когда повстанцы увели из поселка Еленинский председателя волисполкома и двух женщин, для расследования дела и ареста «бандитов» был послан вооруженный отряд. Не добившись результатов, часть отряда выехала из поселка. Другая часть, численностью около 40 человек, расположилась на ночлег. В ночь с 3 на 4 августа поселок после ружейного обстрела был занят «дезертирами». По сообщению сводки, «часть красноармейцев тут же разбежалась», 14 бойцов с командиром были взяты в плен. Спастись удалось только хитростью: начальник отряда представился взводным командиром и старым офицером, а красноармейцев отрекомендовал как противников советской власти. «Новое пополнение» участвовало в благодарственном молебне и митинге местных Жителей и наблюдало, как 9 казаков тут же добровольно записались в отряд к «дезертирам».[1287]

Для борьбы с повстанцами Верхнеуральский уезд был объявлен на военном положении, а места их выступлений были переведены на осадное положение. Однако в сентябре озлобление казаков и отчасти крестьянства безжалостной продразверсткой вылилось в серию открытых возмущений. Наметился переход к систематическому истреблению местных представителей советской власти.[1288] Осенью 1920 г. разверстка сопровождалась волнениями и протестами крестьян.[1289]

Информационные сводки Екатеринбургской губчека за осенние месяцы 1920 г. пестрели сведениями об открытом сопротивлении крестьян продразверстке. В Рамильской волости Камышловского уезда в октябре вспыхнуло локальное восстание против трудармейцев. В Куксянском районе Шадринского уезда против крестьян, избивших агента упродкома, было двинуто 140 штыков. В Красноуфимском уезде 200 повстанцев были поддержаны населением; были убиты комиссар и продагент. 19 октября из-за продразверстки началось новое восстание в Красноуфимском уезде.

В течение месяца были убиты или пропали без вести около 50 советских работников; восставшие потеряли убитыми около 100 человек. В ноябре разъяренная толпа дрекольем забила до смерти комиссара продотряда в селе Беркут Шадринского уезда. В Николаевской волости того же уезда было совершено нападение на продагента и членов исполкома. Прибывшему отряду тремя залпами в воздух удалось рассеять толпу.[1290]

Столь же драматичными эксцессами сопровождался сбор продразверстки 1920 г. в Оренбуржье. В ноябре жители поселка Кушанчи Орского уезда попытались отказаться от разверстки. Почти одновременно в станице Тананыкской в 70 верстах к северу от Орска произошло волнение:

«Жители категорически отказались ссыпать семенной хлеб в общий амбар и выполнить разверстку. Толпа народа, большинство женщин, семьи кр[асноармей]цев бросились на продармейцев, был дан залп вверх, но толпа продолжала наступать, спустя час времени толпа рассыпалась».[1291]

Накануне нового, 1921, года в станице Татищевской хлеб был отобран подчистую. Женщины собрались у церкви и ударили в набат. Как и в большинстве случаев, они были рассеяны выстрелами в воздух. Подобные инциденты казались Оренбургско-Тургайской губчека настолько незначительными, что в сводке, описывающей волнения в станице Татищевской, было сделано заключение: «Население пока спокойно, никаких выступлений и волнений не предвидится».[1292]

Лишь в начале 1921 г. повстанческое движение на Южном Урале приобрело настолько широкий размах и столь высокую степень организованности, что власти почувствовали реальную угрозу своему существованию. Крестьянские восстания охватили значительную часть входящего в Челябинскую губернию Курганского уезда и сопредельные территории Урала и Западной Сибири.[1293] На этот раз разрозненные крестьянские отряды объединились в роты, батальоны, полки, дивизии и районные народные армии. Были избраны командиры и начальники штабов, переизбраны волостные гражданские и военные власти. Под напором действий повстанцев коммунистическая диктатура рассыпалась в прах. Повстанческое руководство рекомендовало внимательно подходить к освобождению заключенных из захваченных восставшими тюрем: ходили слухи, что коммунисты расстреливают узников, чтобы занять их место и воспользоваться их документами в надежде на освобождение народными армиями.[1294] Сопротивление красноармейских подразделений ломалось, как сухие ветки под порывами шквального ветра. Начальник мятежного Быковского штаба сообщал, например, Михайловскому военруку 12 февраля 1921 г., что под Петропавловском повстанцами было взято в плен 205 красноармейцев с винтовками, тремя пулеметами и двумя ящиками патронов; были заняты станица Ново-Павловская, на станции Мамлютка — захвачено в плен 150 вооруженных винтовками красноармейцев; «достигнуто полное соглашение с казаками, в результате волна восстаний неудержимо катится по станицам казачества».[1295] Железная дорога в направлении Омска была блокирована восставшими, отрезав Сибирь от Европейской России.

Повстанческие власти рассылали по деревням документы, объясняющие цели движения, которое проходило под лозунгом «Бей коммунистов, да здравствует Советская власть!» Их содержание свидетельствует, что основным мотивом мощного крестьянского выступления, как и прежде в других частях Урала, являлись самочинные насильственные действия со стороны местных представителей власти, особенно в период проведения продразверстки осенью 1920 г. Так, 10 февраля 1921 г. Шмаковскому сельсовету был направлен для обсуждения и принятия проект «Протокола и задач воли народа», заверенный подписями товарища председателя временного волисполкома и военрука, следующего содержания:

«1) Действия председателей волисполкома, не согласуясь с текущим моментом в деле проведения разверсток, действительно неправильны; не собирались съезды сел[ьских] советов для обследования дел; члены волисполкома партийные смотрели на все насильно, а потому собрание постановило: членов партийных от занимаемой должности устранить и волею народа партийных всех арестовать за вмешательство в дела, не подлежащие их ведению, и таковых содержать под арестом до выяснения дела.

2) О хлебной разверстке, проводившейся неправильно, с нарушением декретов и инструкций, издаваемых центром, т.к. помимо изъятия излишков хлеба от крестьян брались последние зерна и применяющие насильство по разверсткам уполномоченные и инструктора ни с чем не считались, с малыми детьми и семейным положением, оставляли совершенно без куска хлеба, а также производят аресты и конфискации имущества, как членов совета, так же и граждан, что подобного рода семейства вынуждены голодать по нескольку дней, пока кооператив отпустит несчастных 15 или 20 фунтов муки на человека в месяц.

3) Ввиду такого положения вещей, не отрицая существования Советской власти, собранием постановлено выразить протест против действий продовольственных органов, производящих неправильное действие по изъятию хлеба и фуражного продовольствия, кроме того собрание находит, что несмотря на то, что существующей продвластью не отпускается никакого фуража на лошадей, и крестьянство волости положительно задавлено подводами по вывозке хлеба, дров и разных нарядов. Лошади у крестьян положительно выбиты, но их все-таки без всякой пощады гонят в наряды, кроме того, недалеко то время, когда наступит период пахоты и по изданному существующей властью декрету видно, что вместо посевной площади прошлого года постановлено увеличить посевную площадь на 25%, в данном случае на лошадей не оставляют фуража ни зерна. Исходя из этого соображения, повторяем, что при подобного рода порядках жизнь положительно невозможна, невыносима, волость категорически протестует против производимых действий и требует полное снабжение по норме хлебофуража для населения и скота, в противном случае население слагает с себя всякую ответственность за восстановление хозяйственной разрухи и поднятие экономического положения на более высокую высоту.

По 3-му вопросу. Принимая во внимание, что пунктом 1-м настоящего протокола, члены волостного исполкома от занимаемой должности устраняются и [для] продолжения работ волисполкома необходимо поставить людей, которые бы ведали аппаратом власти, собрание постановило избрать временный исполком, об изложенном записать в настоящий протокол для предъявления уездным властям».[1296]

В менее организованных формах крестьянские волнения захватили в феврале - начале марта 1921 г. и другие территории Урала. В связи с повстанческим движением в Екатеринбургской губернии и передвижением бродячих групп дезертиров и повстанцев в Кунгурском, Пермском и Усольском уездах в чекистской сводке за 1-15 февраля констатировалось, что «положение в губернии становится серьезным». В первой половине марта пермские чекисты отмечали стягивание «бандитов» в Чердынском уезде.[1297] К этому времени восстание в Курганском уезде уже было подавлено: по оценке Челябинской губчека, в умах крестьян «наступило отрезвление» и настроение населения «улучшилось».[1298] Политика насильственных реквизиций и трудовых мобилизаций времен «военного коммунизма» загнала большевистский режим в ситуацию, близкую той, что сложилась весной 1918 г.: население изнемогало от бесчинств «диктатуры пролетариата», готовое поддержать любую силу, которая вызвалась бы стряхнуть ненавистную власть. Сможет ли она удержаться, было в начале 1921 г. отнюдь не предопределено. Наступал очередной момент пробы сил.


Во имя утверждения власти: репрессии вместо порядка.

Знакомство с настроениями населения не оставляет сомнений, что одним из главных мотивов недовольства были репрессивные формы осуществления официальной политики. Насилием были с избытком пропитаны и реквизиционно-распределительные мероприятия, и мобилизационно-трудовые акции, и антирыночные меры. Террор венчал время «военного коммунизма», являясь оборотной стороной слабости большевистского режима и становясь единственным орудием ее иллюзорного преодоления.

Шло время, но хаос в управлении, очевидный и объяснимый в первые месяцы после ликвидации на Урале антибольшевистской военной диктатуры, сохранялся в первозданном виде. В августе 1920 г., через год после прекращения боевых действий в Челябинской губернии, местные чекисты констатировали:

«Взаимоотношения в смысле работы между учреждениями совершенно отсутствуют. Между ответственными работниками сильный антагонизм, в результате чего получается бесконечная бумажная волокита, отписки, резолюции и т.п., а работа стоит на месте».[1299]

Лихорадило не только советские, но и партийные организации, особенно в сельской местности. В той же сводке отмечалась слабость политической работы с населением из-за отсутствия в достаточном количестве опытных партийных сотрудников:

«Комячейки не инструктируются, благодаря чего не могут определенно уяснить себе своих прав и обязанностей и часто вмешиваются в дела то милиции, то исполкомов... Ячейки в деревнях и поселках заметно разлагаются: некоторые из них заражаются обывательским настроением, другие действуют неуверенно, благодаря жуткой сгущенной атмосфере, которая их окружает».[1300]

Не лучше обстояло дело и с военными властями в сельской местности. Свободные перемещения многочисленных групп дезертиров в значительной степени облегчались бездействием местных военных комиссариатов.[1301]

Особые нарекания населения вызывала деятельность правоохранительных органов. Типичная картина была обнаружена при принятии дел от бывшего начальника милиции одного из районов Вятки в сентябре 1920 г. Делопроизводство райотдела оказалось в плачевном состоянии: при вскрытии ящика стола в канцелярии была найдена масса необработанных протоколов, актов, писем; вся переписка за 1920 г. не была разобрана и лежала грудой в одной из папок; за 1920 г. не было заведено ни одного дела. При обыске в квартире начальника милиции был найден пакет с колчаковскими (3855 р.) и советскими (5000 р.) деньгами, а также серебряный портсигар, фигурировавший в качестве вещественного доказательства в одном из дел. При осмотре арестантского помещения выяснилось, что «масса арестованных сидит по несколько дней, даже недель, и некоторые даже не вписаны в книге об арестованных». Со стороны последних поступили заявления, что бывший начальник милиции бил их при аресте.[1302]

В октябре 1920 г. информационная сводка Челябинской губернской ЧК отмечала злоупотребления властью со стороны милиции:

«За последнее время сильно участился приток с разных концов губернии жалоб на различные недочеты в рядах местной милиции. Местами в деревенскую милицию пролез темный, хулиганский, порой даже преступный элемент... Сообщают, что милиция пьянствует, безобразничает, хулиганит. ... Не забыт и старый порок — взяточничество».[1303]

В убогом состоянии находилась пенитенциарная система, не способная осуществлять действительную изоляцию заключенных. В Верхнеуральской тюрьме на более чем 200 узников приходилось всего 18 служащих, включая канцеляристов. Осужденные отправлялись на работы по 10-12 человек в сопровождении всего одного конвоира, следствием чего были частые побеги. Иногда тюрьма отпускала арестантов по требованию учреждений вообще без охраны.[1304]

О сколько-нибудь налаженной системе продовольственных и хозяйственных учреждений говорить вообще не приходится. Приведенные выше факты о практике реквизиционно-распределительных мероприятий свидетельствуют о царившем в этой сфере беспорядке. Местные органы власти на протяжении всего периода «военного коммунизма» жаловались на неналаженность продовольственного аппарата и отсутствие опытных работников. Как ни старались власти, они не могли найти надежных исполнителей «военно-коммунистической» продовольственной политики в достаточном количестве. В январе 1921 г., когда сбор разверсток подходил к концу, Челябинское губернское продовольственное совещание пришло к выводу о «катастрофическом положении губпродкома в смысле продработников».[1305] В октябре 1920 г. в Верхнеуральском уезде, согласно жалобе местного жителя, в райпродкомах и земотделах сидели старые чиновники и приставы, а на выдвижении выборщиков в правление потребительского общества в селе Мурашка Елабужского уезда в январе 1921 г. победили местный священник и бывшие полицейские — урядник и два стражника.[1306]

Оборотной стороной затяжного хаоса в управлении стало обильное применение насилия при исполнении распоряжений власти, приобретавшего из-за неясности самих директив и бесконтрольности исполнителей характер произвола.

Желание установившейся на Урале летом-осенью 1919 г. новой власти нейтрализовать и изолировать активных сторонников антисоветского режима объяснимо. Однако в их разряд мог попасть практически каждый житель территорий Урала, оказавшихся в прошлом под контролем антибольшевистских диктатур. Не только сознательные противники большевизма, но и любой горожанин, добровольно или вынужденно поступивший на службу в одно из учреждений прежнего режима, любой крестьянин, при тех или иных обстоятельствах отдававший продовольствие «белым» властям или оказавшийся в рядах «белой» армии, становился потенциальной жертвой узаконенного террора. Достаточным основанием для огульных репрессий было и «нетрудовое» происхождение.

В результате городское население в течение всего периода «военного коммунизма» оказалось объектом массовых репрессивных мероприятий чрезвычайных органов «диктатуры пролетариата». Об атмосфере террора дают представления выдержки из писем, отправленных из Уфы в апреле 1920 г. Их авторы — видимо, представители бывшей «чистой» публики — прямо или метафорически описывали положение в городе, предостерегая близких от приезда в Уфу:

14.04.1920:

«Жизнь скверная, ЧК "работает". Дом отдыха полон. Товарищей без кавычек нет. Кто арестован, кто убит».

14.04.1920:

«Витя объявлен контрреволюционером и посажен в дом отдыха на 15 лет. Приезжать не советую. Скажи Образцову, что его ждет ЧК как добровольца. Народ живет и спекулирует. Последую ему».

15.04.1920:

«Все-таки в Уфе я не намерена оставаться, п[отому] ч[то] там рассадник заразы, всех арестовывают, ко всем ходят с обысками, не дают ничего делать».

16.04.1920:

«За корреспонденцией приглядывают, писать нельзя».

17.04.1920:

«Я тебе тоже ехать не советую. Кто бы ни приехал из Сибири, из беженцев, все сидят в Губчека».

23.04.1920:

«Жить становится невыносимо. Настала старинная панщина, что хотят, то и делают».[1307]

Картина произвола, отраженная в письмах его потенциальных или действительных жертв, подтверждается и свидетельствами чрезвычайных органов советской власти. По информации Верхнеуральской ЧК о состоянии власти ранним летом 1920 г., члены местного комитета РКП(б), руководствуясь установками 1918 г., «вмешиваются во все дела должностных лиц, издают предписания и производят аресты чисто административным порядком». Работники партии и исполкома, по формулировке составителя сводки, «действуют, как диктаторы». Имея не по одному револьверу, винтовке или шашке, они приняли решение не сдавать лишнее оружие. Комитет РКП(б) арестовал несговорчивого райпродкомиссара и поставил своего. В Верхнеуральске милицией было произведено много незаконных — «анархистски, как в 1918 году» — обысков и арестов:

«Берут без основания, без расписок. Большинство из оставленного имущества бежавшей буржуазии взято для себя советскими работниками, мягкая мебель, мягкие диваны, персидские ковры, кровати, зеркала можно встретить в квартирах как мелкой, так и крупной шошки».[1308]

На Южном Урале террор против «буржуев» вошел в фольклор. Среди многочисленных новых «советских» частушек, публикуемых местной прессой с целью популяризации, можно было встретить и такую:


«Как у нас тюрьма большая,

В ней богатые сидят,

В ней богатые сидят,

Про коммуну говорят».[1309]


Летом-осенью 1920 г., по мере роста напряженности в регионе, репрессивные мероприятия властей в городах стали набирать обороты. Так, в начале августа, с появлением вооруженных «дезертиров» в Верхнеуральском уезде, уездный центр был переведен в режим военного положения. В ночь на 29 августа в Челябинске была проведена облава, в ходе которой было арестовано около 60 военных и трудовых дезертиров. 10-11 октября Челябинский ревтрибунал слушал дело бывшего лидера челябинских кадетов Е.И. Снежкова, приговорив его к 10 годам тюрьмы. В ночь на 1 ноября Екатеринбургская губернская ЧК провела массовые аресты лиц, заподозренных или уличенных в принадлежности к контрреволюционным организациям, спекуляции и саботаже; несколько сот лиц были направлены до судебного разбирательства в концентрационный лагерь.[1310] Как сообщалось в частном письме из Вятки, датированном 20 ноября 1920 г., «...обыски сейчас производятся в Вятке все время».[1311]

Жить в городе было страшно. В регионе давно закончилась гражданская война, а незащищенность существования не убывала. Опасности подстерегали городских жителей со всех сторон: каждый мог стать жертвой внезапной облавы, обыска, ареста. От неприятных неожиданностей не был застрахован никто. Однако относительно изощренной и адресной репрессивная политика могла быть только в городской черте. Слабая организованность и скудное обеспечение властей ресурсами и кадрами делали террор фактически единственным средством управления в сельской местности и придавали ему специфические черты: в деревне он был менее целенаправленным и регулярным, не отличался многообразием форм, осуществлялся наугад, и чем более «слепым» он был, тем большей жестокостью и бесконтрольностью отличался. Действия властей за пределами городов воспринимались и крестьянами, и горожанами скорее как набеги насильников, чем как меры государственного управления. Об этом свидетельствует содержание частной переписки уральцев:

11.04.1920, Уфимская губерния:

«...за каждого убитого или избитого советского работника пулемет кладет гору трупов. Особенно много расстреляно татар, которые со свойственным магометанским упорством лезли "ордой" на пулемет».

16.04.1920, Уфа:

«Я узнал, что делается в деревне. Насилуют крестьян и все у них отбирают. Скоро, наверное, последние портки отберут».

28.07.1920, Пермь:

«Вася, в Беляевке был отряд кр[асноармей]цев по борьбе с дезертирством, человек в пятьдесят. Солдаты вели себя, как разбойники... напр[имер], у одной женщины на глазах вытаскали в огороде табак, в другой деревне украли холст и еще много других нахальств и грабежей сделали они».

21.08.1920, Усольский уезд Пермской губернии:

«7-го августа был у нас отряд, разыскивали дезертиров. Эти отрядники испугали маму, взяли на печке своеручно суп и весь съели, и было вареное молоко для ребят — его съели и ничего не заплатили, и у собаки хвост отрубили шашкой».[1312]

Постоянным спутником сельской жизни в продразверсточную эпоху были «дезертиры» — полудрузья-полувраги крестьян, воспринимаемые деревней то как благородные разбойники и возможные освободители от большевистских насилий, то как мародеры и источник дополнительных неприятностей. Уральские леса и степи были полны дезертиров, ставших объектами местного фольклора:


«Мой миленок в лес пошел,

Меня взяло горюшко —

Дезертиры там живут,

Мого милого убьют».[1313]


Во время посевной 1920 г. екатеринбургские чекисты фиксировали случаи, когда «дезертиры» обстреливали крестьян прямо на полях,[1314] а в сводках Челябинской губчека информация о «дезертирах» летом 1920 г. помещалась под рубрикой «Общие явления» — настолько массовым и привычным стало их существование. Так, в июльской сводке о «дезертирах» сообщалось: «Бандитизм [в] Челябинской губ[ернии] встречается только в виде группировок дезертиров, которые устраивают вооруженные нападения на отдельных советских работников и на местное крестьянское население, с целью обогащения или мести».[1315]

Заложником дезертирских акций и ответчиком за их действия выступало крестьянство — огульно, без разбора. В июле 1920 г. Екатеринбургская губернская ЧК сообщала, что в связи с распространением слухов о скорой перемене власти и появлением вооруженных банд «дезертиров» чрезвычайные органы во всех так называемых «неблагополучных» местах — районах активизации «бандитов» — взяли «кулацких» заложников, благодаря чему «крестьянство стало вести себя потише».[1316] Осенью 1920 г., в разгар продкампании, усилились активность «дезертиров» и карательные операции против них, больно ударившие по крестьянству в целом.

В Челябинской и Уфимской губерниях зашевелились многочисленные «шайки дезертиров», неуловимые в южноуральских лесах и горах. В начале октября близ Златоуста они захватили 70 лошадей, совершили налет на деревню Веселовку, где изрубили трех коммунистов. Наконец, 4 октября около 120 конных «дезертиров» средь бела дня ворвались в Златоуст и обстреляли государственные учреждения.[1317] Многочисленные отряды численностью в 100-150 человек действовали разрозненно, что одновременно и облегчало, и осложняло принятие ответных мер.

Введение военного положения в Челябинской губернии, репрессии против лиц, уличенных или заподозренных в дезертирских акциях или помощи им, опубликование в прессе списков расстрелянных действовали на деревню, по терминологии чекистских рапортов, «умиротворяюще» и «благотворно». Террор рассматривался и оправдывался как единственный способ наведения порядка в сельской местности: «Раз выйдя на путь активных репрессий, необходимо, не ослабляя их, заставить население раз навсегда убедиться в твердости Советской власти».[1318]

В начале октября 1920 г. в Челябинске по постановлению губчека были расстреляны за вооруженное восстание против советской власти 34 участника «Голубой армии».[1319] В деревнях, наряду с арестами, в качестве наказания за предполагаемую помощь дезертирам широко практиковались конфискации имущества. В сентябре в Бирском уезде секция ревтрибунала конфисковала 11 коров, 8 лошадей, 21 овцу и 8 кур. За укрывательство «дезертиров» на волость был наложен штраф в размере, превышавшем 3 млн. р. В Шадринском уезде в результате 101 облавы, осуществленной одновременными действиями 15 отрядов, был задержан 2121 дезертир из воинских частей и 146 «дезертиров труда». При этом было конфисковано имущество 196 семей, а денежные штрафы на отдельные лица, села и целые волости достигали в сумме 9372 тыс. р., из которых, правда, 8 млн. были наложены условно. В Малмыжском уезде Вятской губернии в октябре 1920 г. также проводились облавы на «дезертиров». Так как крестьяне, несмотря на данные властям подписки не скрывать дезертиров, не сообщали об их местонахождении, у некоторых сельских жителей было конфисковано все имущество, у других отнимали лошадей, коров, телеги, тарантасы и т.п. На шесть деревень были наложены коллективные штрафы от 30 тыс. до 100 тыс. р. Общая их сумма составляла 495 тыс. р. Во второй половине октября Орловская уездная комиссия по борьбе с дезертирством оштрафовала за помощь «дезертирам» восемь семей, на селения, обвиненные в их массовом укрывательстве, был наложен штраф в 1200 тыс. р. Были конфискованы 6 коров, 4 лошади, 30 овец, 15 комплектов упряжи, 3 повозки на железном ходу.[1320]

Крестьянские общества принуждались на общих собраниях принимать решения «дезертиров не скрывать и самогонки не варить».[1321] Вторая часть формулировки свидетельствует, что в разгар продкампании крестьяне предпочитали переводить хлеб на самогон, чтобы не отдавать зерно продотрядникам, за что нещадно наказывались. Так, во второй половине сентября 1920 г. из Красноуфимского уезда докладывали в Екатеринбургскую губчека, что «кумышковарение и пьянство в здешнем уезде является обычным явлением среди крестьян-кулаков». Далее сообщалось, что в деревне Карзи во время изготовления домашнего алкоголя случился пожар, в котором сгорело 9 дворов и 200 пудов хлеба. Жители деревни были наказаны репрессивными мерами.[1322]

С наступлением зимы, когда из крестьян было «выкачано» все, что было возможно, а обитание под открытым небом становилось невыносимым, положение голодных и холодных «дезертиров» резко ухудшилось. Их активность, казалось, пошла на убыль. Явки с повинной участились. С 24 ноября по 12 декабря в Вятской губернии было задержано 192 дезертира, из которых 143 сдались добровольно. При этом конфискации в деревне продолжались: на 180 тыс. р. были оштрафованы 17 семей, были изъяты 34 коровы, 53 овцы, теленок.[1323] В Екатеринбургской губернии ЧК с мая по декабрь 1920 г. приговорила к расстрелу 387 человек, из них более трети — в ноябре-декабре.[1324] Екатеринбургская уездная комиссия по борьбе с дезертирством за это же время задержала 788 «дезертиров», из которых лишь пятерых удалось поймать в ходе 13 облав в сельской и заводской местности; 233 человека сдались добровольно, 484 были обнаружены «случайными способами».[1325] В Челябинской губернии до 12 декабря была объявлена неделя добровольной явки дезертиров.[1326] В том же месяце антидезертирские репрессии в южной части Миасского уезда, Верхнеуральском и Троицком уездах позволили губчека констатировать «успокоение» тех районов, где «население наиболее пострадало от дезертирских выступлений».[1327] От кого жители Южного Урала пострадали в большей степени, сомневаться не приходится.

Последний серьезный всплеск карательных мероприятий произошел в феврале-марте 1921 г. в связи с западно-сибирским восстанием. С 21 февраля по 8 марта в Кургане действовала выездная сессия отдела окружного революционно-военного трибунала Приуральского военного округа. За 10 дней к расстрелу было приговорено 52 человека, к отбыванию в концлагере сроков от 5 до 15 лет — 27, к помещению в концлагерь до ликвидации банд — 31, освобождено 17. Одному из осужденных, бывшему председателю сельсовета, в течение пяти месяцев честно служившему советской власти, расстрел был заменен 18 годами заключения, другому — проявившему трусость милиционеру, который в прошлом имел заслуги в борьбе с колчаковским режимом, — 20 годами пребывания в концентрационном лагере.[1328]

Не только население, но и сами представители власти с тревогой отмечали бесчинства продовольственных и карательных отрядов в деревне, чей выход из-под контроля грозил обострением и без того напряженного положения в сельской местности и стихийным взрывом новой крестьянской войны. О чинимых беспорядках и ощущении безнаказанности участников карательных акций свидетельствует сообщение начальника Уфимской уездной милиции в губревком:

«Со всех концов уезда мне почти ежедневно приходится слышать жалобы населения на насильственные действия работников Петроградских продагитотрядов. Работники названных отрядов... распоряжаются волостными исполкомами по своему усмотрению, производят там всевозможные перемещения вплоть до переизбрания Советов. В тех волостях, где волисполкомы слабы, они устраивают сплошную сдачу хлеба. Продотряды до такой степени обострили отношение граждан к Советской власти, что туда в недалеком будущем придется высылать вооруженные отряды. На вопрос: — Зачем допускаются такие превышения? — обычно следует ответ: — Я коммунист, если захочу, войду в алтарь и сяду за престол, и никто мне этого не запретит. В Булгаковской волости некто продовольственник Петров, который уже неоднократно замечался в преступлениях, заявляет, что он сам себе хозяин и делает то, что хочет».[1329]

Вакханалия насилия достигла апогея во время расправ с (действительными и мнимыми) участниками Ишимско-Петропавловского восстания, захватившего Курганский уезд. В последний день февраля 1921 г. секретно уполномоченный политкома Челябинской губернии в Кургане подписал приказ, согласно которому расстрелы можно было применять только к оказывающим активное сопротивление, к руководителям и организаторам восстания, не подвергая им деревенскую бедноту. «Нормальным наказанием» должна была стать конфискация имущества у «кулаков» наиболее активных в восстании сел. Уполномоченный указал в приказе мотивы его принятия:

«В связи с вылавливанием банд на территории Курганского уезда имеют место малообследованные расстрелы. Некоторые ответственные работники настаивают на массовом расстреле граждан, причастных к бандитизму, подобная тактика может произвести обратный эффект и грозит в дальнейшем большим осложнением для всей советской и партийной работы в названном уезде».[1330]

В тот же день был принят аналогичный секретный приказ по войскам Приуральского военного округа. В нем говорилось:

«...поступает много жалоб на то, что войска, действующие против бандитов, проявляют сами недопустимое преступное отношение к местному населению, и суровые репрессии без достаточных причин, обирания, а иногда и откровенные грабежи мирного населения местным отрядом толкают население на сторону бандитов».[1331]

Приказ предупреждал, что «...всякий опозоривший честное имя красноармейца подлежит уничтожению наравне с бандитами».

Почти одновременно из Челябинска в ЦК РКП(б) было направлено письмо о незаконном расстреле в Куртамыше 11 крестьян, произведенном по постановлению местной власти. Автор письма утверждал, что «...как видно, расстрел был опрометчивый, т.е. безвинный, это дает право сказать то обстоятельство, что на 2-й день после этого случая застрелился уполномоченный Губчека Казарминов». Указывалось также, что секретарь местного политбюро ответственных работников В. Данилин при допросах крестьян «позволял неоднократно бить в морду кулаками или нагайкой, не разбираясь в их виновности». В письме высказывалась просьба расследовать это дело не местными силами. В январе 1922 г. дело было прекращено за невозможностью прояснить ситуацию, а автора найти не удалось.[1332]

Злоупотребления властью встречались повсеместно и на каждом шагу. Заведующий Екатеринбургским губернским подотделом принудительных работ докладывал по результатам своей командировки в феврале-марте 1921 г. в Красноуфимский уезд о конфискациях имущества на основе устного заявления у семей не только «дезертиров», но и красноармейцев. Конфискованное не описывалось, ящики с ним доходили до места пустыми или полупустыми, их содержимое выдавалось не семьям красноармейцев на селе, а городскому населению и служащим различных учреждений по резолюциям не тех органов, которые имели право на его распределение. Карательные отряды занимались самоснабжением, избивали население, грозили расстрелами уполномоченным продотрядов, если те не дадут продовольствия. Машина репрессий продолжала работать полным ходом: с середины ноября 1920 г. по март 1921 г. уездное политбюро арестовало и осудило 200 человек, уездная комиссия по борьбе с дезертирством — 1405 человек.[1333]

Через полтора года после прекращения боевых операций гражданской войны на Урале в регионе царило насилие. Террор завел власть в тупик и грозил, как и весной 1918 г., опрокинуть крайне неустойчивый «порядок». В воздухе по-прежнему пахло кровью.


2.4. В начале НЭПа: время надежд и страхов

«Теория, будто революцию делают голодные — неправильна, ее нужно сдать в архив. Революцию делают сытые, если им два дня не дать есть... [...] Но если людям не давать два месяца есть, то они бунтовать не будут: они будут лежать при дорогах обессиленными скелетами и, протягивая руки, молить о хлебе. Или же есть друг друга будут».

В.В. Шульгин.


Первые месяцы НЭПа: ростки нового в чертополохе старого.

«С объявлением свободной торговли в городе открылось несколько частных столовых, одна в бывш[ем] помещении «Кафе Роза», другая в помещении бывш[ей] столовой Загоскина.

В некоторых магазинах потребобщества торгуют колбасой, сиропом и т.д.

Оживился базар, где появились продукты, которые раньше трудно было достать: воск, деготь и т.д.

Мясной рынок остался на прежнем своем месте у Александровского собора, по количеству привозимого мяса торговля днями не уступает происходившей в мирное время. Торговец опять погнался за покупателем, а не наоборот, как это было до настоящего времени.

За Александровским собором организовалась торговля живым скотом, по преимуществу коровами и лошадьми, принимающая большие размеры в субботние дни.

На днях открылся магазин, объявивший свободную торговлю кустарными изделиями (бывший кустарный склад).

В нижнем этаже помещения быв[ших] номеров Миронова приступлено к ремонту магазинов.

С наплывом товаров и начавшейся конкуренцией цены на многие товары стали понижаться. Из продуктов первой необходимости заметно понизились цены: на картофель и другие овощи, отчасти на мясо и молочные продукты. Понизились цены на мануфактурные товары. Заметно понизилась цена на сено».[1334]

Приведенное в местной газете описание перемен в Вятке, происшедших на глазах изумленных жителей в течение нескольких месяцев после решений X съезда РКП(б), можно было наблюдать весной-летом 1921 г. во многих уголках Советской России. Вынужденная смена официального курса, нацеленная на преодоление грозящих существованию режима паралича всех сфер жизнедеятельности и накала напряженности в стране, стремительно преобразила внешний облик будней, резко изменила декорации повседневной жизни. Именно скорость восстановления антуража, от которого люди отвыкли за последние годы, произвела на них ошеломляющее впечатление, переданное потомкам и пленившее историков в образе «золотой эпохи» НЭПа, якобы разом решившей все проблемы и залечившей травмы прежних потрясений. Знакомство с началом НЭПа с близкого расстояния, из перспективы «маленького человека», развеивает в прах этот стереотип и позволяет говорить о первых двух годах НЭПа как об одном из наиболее трагических периодов в жизни российского населения.

Несомненно, жизнь в первые месяцы «новой экономической политики» демонстрировала немало обнадеживающих симптомов. Информационная сводка Пермской губчека за период с 15 марта по 15 апреля 1921 г. без большой, правда, уверенности сообщала, что с объявлением свободной торговли население Перми «как будто бы стало склоняться в сторону Соввласти».[1335] Отмечалось оживление городских будней:

«В г. Перми в связи с разрешением свободной торговли на рынках торговая жизнь закипела, хотя и нет более объемистых магазинов, но все же у мелких торговцев товар имеется. Преобладает главным образом галантерея, железные товары, а также товары кустарнического производства, переделанная одежда и много огородных семян».[1336]

При этом констатировалась нехватка продуктов питания и их дороговизна: четверть молока стоила 4 тыс. р., пуд муки — 30-40 тыс. р. Мало было и кожевенных изделий, что отражалось на их ценах. Сапоги продавались за 150-200 тыс. р., ботинки — за 50-100 тыс. р.

Аналогичные сведения поступали весной 1921 г. и из других мест. Так, челябинские чекисты в апреле отмечали:

«Жизнь на местных рынках, с введением свободной торговли, вновь ожила. Появилась мука, крупа, мясо и прочие сельскохозяйственные продукты. Также появилась мануфактура, папиросы и проч. Цены на все крайне высокие».[1337]

Свобода торговли вызвала приток в Челябинскую губернию мешочников, которые выменивали местную муку на одежду и кожаные товары.[1338] В конце 1921 г. органы политического наблюдения констатировали, что «рынки начинают принимать в Челябинской губернии старый вид торговых рядов, открываются лавки на постоянно отведенных местах. Открыт ряд магазинов».[1339]

Цены росли вместе с торговой сетью. Так, в Оренбурге в первой половине мая 1921 г. цены на продовольствие вдруг подпрыгнули в четыре-пять раз, на одежду, обувь и мануфактуру — в два-три раза.[1340]

Торговля набирала обороты. В мае 1921 г. в вятской прессе появились объявления о состоянии рынка. Сообщалось, что «с каждым субботним днем больше появляется крестьян с мукой».[1341] В конце июля 1921 г. в Екатеринбурге всего за три дня было выдано около 250 удостоверений на право торговли различными товарами. В августе в Оренбурге открывались все новые частные чайные и кофейные — давно забытый здесь элемент комфорта. В конце октября в Оренбургской губернии была ликвидирована карточная система.[1342]

Возникало ощущение, что государство отказывается от жесткого контроля за моральной чистотой и вообще деятельностью граждан. В ноябре 1921 г. декретом Совета труда и обороны РСФСР допускалась продажа игральных карт на территории страны, с января 1922 г. были сняты препятствия к передвижению населения. В апреле 1922 г. Совнарком легализовал валютные операции, сосредоточенные ранее на черном рынке. Декрет от 4 апреля разрешил свободное обращение золота, серебра, платины, драгоценных камней, иностранной валюты и вызвал появление на рынках Южного Урала значительного количества золота в монетах, изделиях и особенно — в ломе. За торговыми кругами последовали крестьяне, исхитрившиеся в круговерти реквизиционных мер сохранить запасы золотых монет, которые теперь пошли в оборот. В апреле 1922 г. на челябинском рынке за 10-рублевую монету можно было выручить 18-19 млн. р. Эта сумма была более чем на треть ниже, чем в центральных регионах страны, вследствие чего в Челябинскую губернию в поисках золота хлынули частные скупщики, которым государство не могло составить конкуренцию: госбанк не располагал достаточным количеством денежных знаков, а имевшиеся у него 100-миллионные купюры были слишком крупны и неудобны для крестьянского оборота.[1343]

Определенные надежды смена государственного курса вызвала у крестьянского населения. Информационная сводка Оренбургско-Тургайской губернской ЧК во второй половине апреля 1921 г. отражала заметное улучшение крестьянских настроений, резко контрастировавших с мрачным настроем рабочих после известий о введении свободной торговли. Примечательно и то, что крестьяне не спешили присоединиться к возникшему в мае 1921 г. двухтысячному повстанческому объединению Охранюка-Черского, двигавшемуся на Орск.[1344] В Челябинской губернии крестьянство также отнеслось сочувственно к декрету о свободе торговли. Местные чекисты весной 1921 г. были убеждены, что напряженное состояние в сельской местности в целом уже прошло: отдельные мелкие вспышки крестьянского недовольства были, по их мнению, неизбежны, но крупные выступления — вряд ли возможны.[1345]

О возбуждении в крестьянстве надежд на скорейшее улучшение жизни свидетельствует зафиксированное в информационных документах местных ЧК оживление деревни. Сельские жители, ввергнутые реквизиционной волной последних месяцев 1920 г. в апатию и уныние, запуганные и измученные карательными набегами советских отрядов, вдруг преобразились: стали открыто требовать ликвидации трудовой повинности, выступать за «свободу труда» и свободную торговлю.

Отражением этих надежд стали крестьянские выступления на губернских форумах весной 1921 г. Так, на первой губернской беспартийной конференции в Челябинске 16-18 апреля 1921 г., собравшей 140 делегатов, вопрос о продналоге вызвал большой интерес: более 20 выступлений было посвящено именно ему. Многие говорили о необходимости декрета о свободе труда. Немало толков среди депутатов вызвало закрытие женского монастыря. Звучали жалобы по поводу превращения церквей в театры и клубы. Съезд направил приветственную телеграмму В.И. Ленину, текст которой вызвал бурные споры: многие требовали включить в него пункт об отмене трудовой повинности. В речах крестьян явно читался упрек властям по поводу предпочтений, отдаваемых рабочим, и дискриминации в отношении деревенских жителей, которые не пользовались материальной поддержкой государства.[1346]

О вере крестьян в серьезность намерений режима отказаться от вмешательства в жизнь деревни свидетельствует массовый выход сельских коммунистов из партии. В отличие от партийцев-рабочих, многие из которых воспринимали поворот к «новой экономической политике» как акт предательства «интересов пролетариата», крестьяне покидали партийные ряды по совершенно иным мотивам. В отчете Троицкого уездного комитета РКП(б) за первую половину 1922 г. было сделано тонкое наблюдение о поведении крестьян-членов партии в начале НЭПа, приведшем к ослаблению сельских партийных организаций:

«Замечавшийся массовый выход из партии после установления новой экономической политики в настоящий момент, можно сказать, прекратился. [...] Предшествовавший утек членов партии был обусловлен действительно новой экономической политикой, но выходили они из партии не потому, что были не согласны с НЭП, а что НЭП дал им возможность увеличивать свое маленькое хозяйство и жить, совсем не обращая внимания... вообще ни на какие советские и партийные учреждения, связывающие их до сих пор по рукам и ногам».[1347]

Однако переоценивать симптомы нового не стоит. Жизнь в начале НЭПа была полна двойственности и тягот, отношение населения к переменам — крайне противоречиво. В начале января 1922 г. составитель сводки Уфимской губчека отмечал, что горожане с замиранием сердца следят за ежедневным открытием все новых магазинов, столовых, кафе, ресторанов, за наполнением рынка товарами, что не мешает им выражать недовольство всем. Под «всем» автор сводки подразумевал достигшие в начале НЭПа невиданных размеров грабежи, эпидемии и дороговизну.[1348]

Действительно, затеплившиеся надежды на лучшее будущее не могли ни затмить, ни смягчить убогость существования, доставшуюся в наследство от предыдущих лет. Отмечая в первой половине апреля 1921 г. оживление на базарах, челябинские чекисты одновременно описывали катастрофическое положение рабочих железнодорожного депо:

«Из-за неимения обуви участились прогулы. Боясь репрессий (трудкомдез), рабочие, выходя на работы, одевают рваные валенки и привязывают к ним дощечки. Снабжение кожаной обувью поставлено крайне слабо. Так, на четыре тысячи человек было отпущено всего лишь 200 пар сапог».[1349]

В апреле-мае 1921 г. выдача продуктов по карточкам на Урале резко и повсеместно сократилась. В Екатеринбургской губернии размер хлебных пайков в первой половине апреля колебался от 14 до 28 фунтов. Рабочим угольной промышленности он был снижен с 34 до 28 фунтов. Только сплавщики, выполнявшие срочную работу, получили «щедрый» паек в 60 фунтов.[1350] В Верхнеуральске привилегированные категории населения получили вместо 28-60 фунтов муки 19-42, месячный общегражданский паек муки составил всего пять фунтов.[1351]

Сокращение пайков не могло быть сразу же восполнено рыночными продуктами. Товарообмен был официально разрешен в разгар весенней распутицы. Из-за непроезжего состояния дорог крестьяне, если и имели припрятанные продукты, не могли попасть в город. Городские продуктовые рынки весной 1921 г. оставались полупустыми.[1352]

Тяжелое наследство от времени «военного коммунизма» досталось горнозаводскому населению, которое страдало на протяжении 1920 г. от перебоев в снабжении продовольствием. Весной 1921 г. продовольственное обеспечение рабочих резко ухудшилось и в тех районах, где оно до этого было более или менее налажено. Болезненно сказывалась скудость продовольственных запасов, расходование которых в последние месяцы 1920 г. шло более интенсивно, чтобы предотвратить соединение «крестьянской войны» с рабочими бунтами. В результате с декабря 1920 г. по март 1921 г. численность рабочих увеличилась на треть. Это и заставило весной 1921 г. пойти на снижение по-прежнему нерегулярно выдаваемых пайков, свертывание премирования продуктами, сокращение штатов рабочих, а затем и на официальную ликвидацию государственного пайкового снабжения.[1353] Итогом стало бедственное положение рабочих не только в оторванных от основных распределительных центров уголках Урала, но и на заводах вблизи или в черте крупных городов. Пермская губчека в апреле 1921 г. констатировала, что рабочими и крестьянами пригорода Перми Мотовилихи владеет «одно желание — получить в достаточной мере продовольствия и одежды, а до остального им нет дела».[1354] В мае, как сообщала местная ЧК, «среди рабочих заводов и мастерских г. Перми слышится только просьба о выдаче пайка как самим рабочим, так и их семьям, хотя бы тот паек, который им выдавался ранее, т.е. 28 ф[унтов] в месяц».[1355] Рабочие Верх-Исецкого завода близ Екатеринбурга во второй половине мая получили, в зависимости от категории, от трех до четырех фунтов хлеба, а их семьи — от семи до девяти фунтов.[1356] В мае 1921 г. сократились пайки и в угольных копях Челябинского района: забойщики и другие рабочие, занятые на подземных работах, могли теперь рассчитывать лишь на 30 фунтов хлеба в месяц, наземные рабочие — на 25 фунтов. Снижение пайка отрицательно повлияло на производительность шахтеров и дало свои первые плоды на первомайской демонстрации: из 7 тыс. человек на нее явилось всего 450. На механическом заводе в Челябинске был не только снижен паек, но и прекратились выдачи хлеба в столовую и обедов для семей рабочих.[1357]

Сколь ни были печальны в момент смены официальной политики будни обитателей городов и горнозаводских поселков, наиболее страдающей группой населения оставалась преобладавшая его часть — крестьянство. Именно оно несло на своих плечах наибольший груз наследства «военного коммунизма». Жестоко обобранная в ходе реквизиционно-карательных мероприятий в конце 1920 - начале 1921 г., деревня первых месяцев НЭПа пребывала в тревоге. Предстояла посевная страда, а крестьяне не располагали ни семенными материалами, ни фуражом. Крестьяне Пермской губернии, согласно заключениям чекистского наблюдения, в апреле 1921 г. роптали на продолжающиеся разверстки и трудовую повинность. В некоторых волостях голодающие крестьяне толпами осаждали исполкомы с требованием хлеба, прибегая в крайних случаях к самовольному разделу семенного материала. В мае пермское крестьянство выражало недовольство мобилизацией на лесосплав и разверстками на масло и яйца, утверждая, что разверстки отменены.[1358]

Деревня заволновалась.[1359] В Екатеринбургской губернии, на границе Камышловского уезда, во второй половине мая 1921 г. появились вооруженные повстанцы из Ялуторовского уезда, совершая конные налеты на деревни и еще более ухудшая положение местных крестьян, у которых «банды» отнимали скудные запасы хлеба и скот.[1360] В Оренбуржье в это же время появилась повстанческая группировка Охранюка-Черского, лозунг которой гласил: «Яко с нами бог, долой коммунистов, да здравствует свободная крестьянская жизнь!» Началось брожение в казачестве. По данным губчека, казаки с нетерпением ждали прихода «банд», хотя и боялись, памятуя уроки прошлых лет, к ним присоединяться. Крестьянство тех районов Оренбуржья, где урожай 1920 г. был невелик, открыто ругали райпродкомы: «...осенью у нас все отобрали, а теперь ничего не дают». В Орском районе крестьяне приступили к разгромам ссыпных пунктов.[1361]

О растерзанном состоянии деревни в первые месяцы НЭПа сообщали и партийные организации. В отчете Оренбургского губкома РКП(б) за февраль-сентябрь 1921 г. писалось, что в начале этого периода хлебные запасы губернии не превышали 100 тыс. пудов, в то время как до урожая требовались как минимум 300 тыс. Уже тогда среди крестьян наблюдались признаки голода, а «местные работники не выдерживали и опускали руки». Партийные организации влачили жалкое существование, связь губернской организации с местными была нарушена. Объявление о свободе торговли было в этой ситуации воспринято и населением, и местными коммунистами как акт раскаяния власти в прежних ошибках: «Стихийные требования широких слоев, выплывающие из крестьянских масс под влиянием эсеров, не анализировались на местах, принимались за чистую монету и направлялись в высшие инстанции с требованием удовлетворения».[1362]

Со всех сторон поступала однотипная информация о положении и настроениях крестьян в первые месяцы НЭПа: «голод» и «ропот» были главными терминами чекистских сводок. Иллюстрацией деревенской жизни весной 1921 г. могут служить майские сводки Челябинской губернской ЧК. В них, в частности, сообщалось о голоде в одной из волостей Челябинского уезда:

«Особенно сильно голодает население Тавранкульской волости, где выполнено 196% разверстки и всего вывезено хлеба тридцать три тысячи пудов. Хлеб был вывезен дочиста, и не было даже оставлено продовольствия на март месяц. Было устроено объединенное заседание членов волисполкома и комячейки, где была выдвинута комиссия по учету наличности хлеба и правильного распределения между населением волости. По окончании учета выяснилось, что налицо всего лишь имеется триста пудов хлеба, т.е. по три фунта на едока в месяц, не исключая даже и того, который предназначен для кормления кур, и даже муку, предназначенную на следующий день и на квашню. Скот ежедневно падает по 3-5 штук от бескормицы; все крыши, которые были покрыты гнилой соломой, очищены, чтобы кормить скот. Население уже съело все отруби и начинает молоть на мельнице траву куколь, полученную по наряду для кормления лошадей, и едят ее сами, хотя она даже непригодна для кормления свиней. Были случая, когда дети после 2-3 дней голодовки поедят куколя, и их начинают мучить предсмертные судороги, и только вовремя поданное парное молоко спасает их от смерти.

Все эти бедствия, постигшие Тавранкульскую волость, создались благодаря неправильной работе уполномоченных райпродкома, которые постарались вывезти весь хлеб до зернышка и даже не взяли на учет нуждающихся».[1363]

Жители Ново-Троицкого поселка Сосновской станицы собирали в поле колосья прошлогоднего урожая. Деревенская беднота восприняла свободу торговли как новую беду, от которой выиграли только «кулаки»:

«С объявлением свободной торговли кулачество стало выкапывать из ям весь свой припрятанный хлеб и свозить на рынок выменивать или продавать. Беднейшее крестьянство просит установления таксированных цен на продукты и предметы первой необходимости или прекращения свободной торговли, ввиду того, что пользы для бедняков в настоящее время свободная торговля не дает».[1364]

В Курганском уезде посевная кампания проходила вяло из-за нехватки семян и лошадей, которые в большом количестве реквизировались повстанцами в начале года. Более половины прошлогодней пашни в Верхнеуральском уезде в 1921 г. осталось незасеянной. В Троицком уезде крестьяне роптали на проведение яичной и молочной разверсток и громили хлебные амбары. В Верхнеуральском, Курганском и Троицком уездах активизировались повстанческие группы. В деревнях участились кражи скота и хлеба. В селе Пивкино Челябинского уезда сельский комитет в первую очередь наделил семенным хлебом крепкие хозяйства, разделив незначительные остатки между беднотой и демобилизованными красноармейцами. Призвавшее сельком к ответу собрание услышало: «Погодите, скоро за ваши требования вы все будете истреблены, уже наши подходят, и вы забудете про хлеб».[1365] Во многих местах крестьяне отказывались от выполнения несвоевременной в период сева подводной повинности; яичная и молочная разверстки собирались плохо, так как других продуктов питания в деревне не оставалось. Жители Усть-Уйской станицы отказались сдавать масло и яйца, пока им не выдадут по пуду муки на каждого едока. Голодные обитатели станицы Березовской под руководством станичного исполкома подняли бунт, который вскоре был подавлен.[1366]

В заключении сводки Челябинской губчека за первую половину июня были сделаны выводы, не пробуждавшие оптимизма:

«Всюду чувствуется усталость и недовольство, основанное только лишь на продовольственной подкладке. [...]

Массовые восстания Челябинская губерния, можно сказать, пережила, и в данное время приходится... констатировать лишь уголовный бандитизм, особенно исходящий со стороны жителей кантонов, занимающихся... грабежом и кражей лошадей и рогатого скота. [...]

Партийно-просветительская работа, особенно среди деревни, почти отсутствует, и многие комячейки абсолютно находятся в политическом неведении и часто творят дела на свой страх».[1367]

Будни измученной и дезориентированной деревни оставались горькими, праздники — грубыми и примитивными. Смена правительственного курса была воспринята как проявление слабости власти, вызвав очередную вспышку самогоноварения и пьянства, сопровождавшегося выбросами накопившейся агрессивности. В деревне Субботиной Пермской губернии 17 апреля 1921 г., на второй день Пасхи, произошел пьяный погром, учиненный группой вооруженных револьвером, ножами и топорами молодых хулиганов из другой деревни. Пресса так описывала деревенский инцидент:

«Набрасывались с кинжалами на женщин, стариков; ломились через заборы, разбивали топорами ворота и избные двери, отыскивая укрывшихся "врагов". Местами слышалась ружейная стрельба. Жители в смертельном ужасе бежали и прятались по амбарам, хлевам. Иные бросились в заречную сторону через пруд, проваливаясь на полурастаявшем льду».[1368]

В мае 1921 г. в деревне Куликово Белоярской волости Челябинской губернии крестьяне гнали самогон из скрытого хлеба. Пьянствовали и члены сельсовета, и представители волостной милиции.[1369]

Власти, как и прежде, пытались реагировать на перевод крестьянами хлеба на самогон и распространение пьянства в деревне традиционными мерами — громкими и грозными декларациями, реализовать которые в полном объеме по-прежнему не удавалось. В середине апреля 1921 г. Башкирская областная ЧК через прессу обратилась к населению с заявлением, отражающим размах увлечения алкоголем в регионе с преимущественно мусульманским населением:

1) Башобчека принимает самые срочные крутые меры по борьбе с пьянством, пьяницами, самогонщиками и преступниками, содействующими и поддерживающими пьянство.

2) Все продолжающие пить или содействующие пьянству будут считаться злостными преступниками и застрельщиками бандитизма и дезорганизации.

3) Занимаемая должность, положение и даже заслуги перед Соввластью во внимание не будут приниматься.

4) Башобчека в последний раз предупреждает всех, кого бы то ни было, и предлагает сознательно отнестись к настоящему заявлению».[1370]

Смена политического курса, восславленная впоследствии официальной пропагандой и советским историческим цехом, первоначально едва читалась, вызывая у населения скорее растерянность и недоверие, чем радость. Слабенькие ростки нового терялись, едва пробиваясь в непроходимых зарослях еще живой и полнокровной «военно-коммунистической» реальности.


Лейтмотивы существования в городе и поселке.

При ближайшем рассмотрении будней времен «новой экономической политики» рождается образ не «золотого века», а кричаще броского костюма с ветхой и кишащей насекомыми подкладкой, шитого гнилыми нитками. Повседневная жизнь в НЭПе для большей части населения оставалась безрадостной и неуютной.

Внешний вид городов и горнозаводских поселков, вследствие многолетнего упадка коммунального хозяйства, представлял собой унылое зрелище. Местные власти Вятки, в связи с ужасающей грязью в городе, были вынуждены 10 апреля 1921 г. организовать субботник по очистке губернского центра от навоза.[1371] В мае 1921 г. местная печать отмечала антисанитарное состояние екатеринбургских рынков, а в Перми к осени того же года дороги пришли в такую ветхость, что возникла настоятельная потребность в мощении улиц в городской черте.[1372]

Городское хозяйство Южного Урала, как и других частей региона, находилось в состоянии глубокого кризиса. Весной-летом 1921 г. в Уфе, как и прежде, многочисленные общественные сады объедались козами — «любимейшими животными уфимцев», по ироничному замечанию местной прессы. Переправа через реку Белая не действовала: не было ни моста, ни парома. Возчики на лодках требовали с крестьян за переправу плату деньгами или продуктами — хлебом, яйцами и т.д. В июле 1921 г. была объявлена неделя чистки и водоснабжения, предполагавшая прежде всего сооружение общественных колодцев, так как за семь лет уфимский «водопровод пришел в страшно запущенное состояние». На уфимском базаре в разгар июльской жары царила антисанитария. В августе власти Уфы вновь вынуждены были организовать неделю чистки, поскольку санитарное состояние города не улучшалось. Осенью 1921 г. дефицит воды в городе продолжал давать себя знать самым чувствительным образом. Хотя водопровод и был наконец отремонтирован, пользоваться им для горожан стало сложнее. Губернский коммунальный отдел, во исполнение декрета Совнаркома от 1 сентября 1921 г. об установлении платы за коммунальные услуги, ввел с сентября плату за воду, вследствие чего домовые краны были закрыты для посторонних. Источником воды для обитателей домов без водопровода стали исключительно водоразборные будки, которых было мало. Горожане все в большей степени пользовались негодной для питья водой из колодцев, что привело к вспышке брюшного тифа. Нехватка воды и топлива сказывалась и на гигиене тела: банные процедуры часто сводились к размазыванию грязи по телу холодной водой.[1373]

Крах коммунального хозяйства отразился не только на внешнем облике, но и на интерьере общественных зданий. Уфимские больницы находились в состоянии, не отвечавшем их назначению. Участники осмотра 3-й Советской больницы 10 июня 1922 г. увидели картину, привычную со времен гражданской войны:

1. . Все подвальные помещения больницы с марта месяца, вследствие лопнувших в соседних домах водопроводных труб, залиты водой полностью, вода эта начала издавать зловоние. Водой этой заполнены также сточные и выгребные ямы. В поглотительном колодце закисшая вода стоит на одном уровне с водой в подвалах, но замечается понижение воды.

2. В нижних этажах больницы воздух сырой, удушливый, и поэтому нижние этажи вовсе нельзя использовать для больницы.

3. Во втором и третьем этажах часть стен мокры и покрыты плесенью. Клозеты переполнены экскрементами и канализация не действует вследствие подпорной воды снизу, вследствие чего испражнения и вода из ванн выносятся ведрами, распространяя всюду зловоние.

4. Несмотря на постоянную вентиляцию и открытые окна, воздух в больнице сырой, с аммиачным газом. Крыши во многих местах и канализационные трубы протекают, потолки и стены в таких местах мокнут и штукатурка грозит обвалиться».[1374]

Картину запустения являли глазу и другие губернские центры. Оренбургская пресса в мае 1921 г., сетуя на грязь в городе, язвительно отмечала:

«У нас существуют, наверное, сотни разного рода комиссий, подкомиссий, уполномоченных и даже "чересчур уполномоченных”. Но вот кучи мусора на ул[ицах] г. Оренбурга не исчезают, а растут все более и более».[1375]

Летом 1921 г. санитарное состояние города обострилось из-за притока бегущих от голода крестьян Оренбуржья и обитателей соседних губерний. Как писали местные корреспонденты, «...по вечерам по городу, на базарах, на голой земле, в грязи, не разбираясь, лишь бы голову приткнуть, приезжающие — бездомные бедняки, их семьи, часто матери с грудными детьми».[1376] Год спустя пресса по прежнему фиксировала антисанитарное состояние базаров. К этому времени с периода гражданской войны 20% жилья в Оренбурге было уничтожено, еще столько же — пришло в негодность, в том числе из-за отсутствия водосточных труб, разобранных жильцами на дымоходы железных печей-«буржуек»: углы и стены домов из-за подтекания воды промерзали и покрывались грибком.[1377] Как символ разорения городской жизни воспринимается труп павшей лошади, который несколько дней осенью 1922 г. пролежал и начал разлагаться на одном из перекрестков Оренбурга.[1378]

Челябинск, как и другие города Южного Урала, все более напоминал большую и плохо устроенную деревню. Весной 1921 г. в нем, а также в Миассе, Троицке и Верхнеуральске были организованы коллективные огороды, чтобы несколько смягчить ставшее привычным недоедание. Только в Челябинске этот огород занял площадь в 300 десятин. Зато общественные скверы за ненадобностью были заброшены. В Пушкинском сквере, например, осенью 1921 г., вместо публики, разгуливали козы, обгладывая деревья.[1379]

Быт обитателей горнозаводских поселков был еще более убогим. Собственные дома рабочих находились в ветхом состоянии. Значительная часть рабочих жила в не менее обветшавших заводских домах и бараках дореволюционной постройки. Так, в Чусовском заводе 95% жителей ютились в бараках и других казенных строениях. На 1-1,5 кв.м приходилось семь-восемь человек. Оценка этих мест обитания представителями хозяйственных и профсоюзных органов была лаконичной и безотрадной: «Ветхость. Холод. Сквозняк. Антигигиенично». Уборные и мусорные ямы не чистились годами. В 1922 г. нередки были случаи холеры и тифа. Не хватало бань, умывальников, мыла. Случались драки из-за очереди помыться.[1380]

Через полтора года после начала НЭПа большинство населения, пережившее ужасы последних лет, по-прежнему пребывало в нищенском положении. Рабочий Нязепетровского завода Екатеринбурской губернии Д.П. Мухаркин, воевавший в годы гражданской войны на стороне «красных» и вернувшийся в родные места лишь в июне 1922 г., обнаружил картину кричащей бедности:

«Дома я застал свою семью в тяжелом положении. Отец болел раком желудка. Мать, братья и сестры от недоедания находились в состоянии, близком к дистрофии. Урожай стоял еще на корню, и голод продолжался. Мать со слезами на глазах, как бы извиняясь, говорила мне, что обувь, одежду и все другие вещи, имевшие маломальскую ценность, променяли на хлеб: "Ни у кого из нас не во что ни одеться, ни обуться, променяли даже самовар"».[1381]

Убогими были бытовые условия обитателей городов и поселков Южного Урала. В октябре 1921 г. в Оренбуржье, по сведениям ЧК, «условия жизни рабочих, в связи с голодом и по причине бездеятельности комиссии по улучшению быта рабочих во всей губернии (за малым исключением) — невозможны».[1382] На Челябинских угольных копях, как информировал губотдел ГПУ, «...рабочих часто переселяют, и в большинстве живут в землянках, которые нередко под влиянием погоды представляют из себя грязное, мокрое болото, воздух в помещениях сырой, отопления недостаточно, за отсутствием угля и приспособлений».[1383]

Автор по определению сухой сводки о положении на Челябинских копях не смог сдержать эмоции при описании контрастов в жилищных условиях администрации и рабочих:

«Посмотрите квартиры у администрации и рабочих. Первые живут в отдельных новых дворцах, оградились частоколами, у них есть мебель, а у рабочего нет даже чайника, чтобы вскипятить воды, и лампы, чтобы зажечь огонь и очистить пищу от тараканов, нет кроватей, и рабочие зачастую валяются на полу».[1384]

Нередко города и поселки становились жертвой стихийных бедствий. Ранним летом 1921 г., когда из-за начавшейся жары и ветхого состояния дымоходов участились пожары, выгорела четверть Кыштыма в Екатеринбургской губернии. В огне погибло более 700 домов, много скота и домашней птицы. Без крова остались 1031 семья — 2323 взрослых и 1834 ребенка. Очевидец оставил описание пережившего пожар поселка:

«Въезжаешь в город с грустным гнетущим чувством. Перед глазами безотрадная, унылая картина. Целые ряды улиц выгорели буквально дотла. От домов остались одни печи, от строений — только фундаменты. Деревья и те сгорели. Цветущий город превратился в пустыню».[1385]

Во второй половине апреля 1922 г. в Орске неделю длилось наводнение. Многие жители города, ослабленные голодом, не имели сил выбраться из жилищ. Погибло более 700 человек.[1386] Вскоре беда настигла жителей Катав-Ивановского завода в Башкирии. Из-за непрекращающихся дождей началось наводнение, смывшее посевы, огороды, часть домов. С 15 июля 1922 г. завод пришлось закрыть.[1387] Жители, оставшиеся без посева и заводских заработков, были брошены на произвол судьбы.

Неизбежным спутником примитивизации городской и поселковой жизни были вспышки инфекционных заболеваний. На 9 августа 1922 г. в Екатеринбурге и Верх-Исецком заводе с начала летней эпидемии холеры было зарегистрировано 205 случаев заболеваний. Первоначально заболевания отмечались среди чернорабочих и людей без определенных занятий, то есть представителей тех слоев, которые находились в наиболее жалких материальных условиях. Однако с конца июля вспышка холеры захватила и более культурные слои: заболели сотрудник газеты, жена профессора. Выяснилось, что причиной оказалось несоблюдение гигиенических правил, необходимых в холерное время. Заболевшие пили сырую воду, некипяченое молоко, подкрашенную воду и квас с базара, ели непромытые горячей водой овощи и фрукты.[1388]

С особой силой эпидемии бушевали на Южном Урале — в регионе, наиболее пораженном голодной катастрофой 1921-1922 гг., через который к тому же перекатывались волны беженцев из Европейской России в Сибирь. Бытовые условия беженцев из голодных мест были непригодны для человеческого существования, и места их обитания в южно-уральских городах превращались в источник распространения заразы. Проверяя в ноябре 1921 г. беженские бараки близ Оренбурга, губернская ЧК со слов их обитателей узнала, что комендант эвакуационного пункта бывал у них редко, заведующий губэвако и его помощник — не посетили их ни разу. В амбулатории не было ни медикаментов, ни медицинского персонала. Из-за хищения продуктов администрацией беженцы получали питание ниже норм и нерегулярно. То, что чекисты увидели своими глазами, было убедительнее всяких жалоб:

«Возле бараков отвратительные грязь и зловоние от выбрасываемых тут же, по поверхности земли, отбросов... В самих бараках ужасная грязь, дым, копоть, воздух заражен человеческим калом и мочой, разлагающимися трупами, лежащими тут же вместе с живыми людьми; вообще, в этих помещениях нет признаков человеческого жилья, жильцы этих логовищ желты, испиты и изнурены, ходят, как тени, среди которых масса больных, большинство женщин и детей стонет в предсмертных судорогах...

Больные дети сидят и лежат среди мертвых тел своих родителей и родственников, трупы которых не убирают целыми днями и неделями. [...]

В одном из сараев лежало около 20 трупов, такое же количество трупов валяется тут же, возле сарая, под открытым небом, которые растаскивают собаки, и всю эту отвратительную картину видят проходящие рабочие главных мастерских, возмущающие[ся] такими действиями властей, причем отпускают по их адресу самые отборные ругательства».[1389]

В Челябинске, а также во всех уездных центрах Челябинской губернии, летом 1921 г. наблюдалось, хотя и в меньших размерах, чем в Уфе и Оренбурге, эпидемия холеры. После ее преодоления смертность от инфекционных болезней оставалась на высоком уровне. Только за декабрь 1921 г. в Челябинске от них умерло 664 человека, в январе 1922 г. — в полтора раза больше. Основную массу среди них — до 90% — составляли подобранные на железнодорожных путях и снятые с поездов беженцы из Поволжья и других голодных мест.[1390]

Распространению и устойчивости эпидемических заболеваний способствовали систематическое недоедание, вопиющая антисанитария бытовых условий, низкая культура гигиены у населения и слабая медицинская помощь. Не содействовала преодолению эпидемий и неуклюжая пропаганда прививания от инфекций. Так, с 1 июля 1921 г. в Уфе желающие могли получить противохолерные прививки. Однако объявление в прессе, что они изготавливаются из испражнений умерших от холеры, вряд ли могло внушить уфимцам доверие к прививанию.[1391]

Уровень заболеваемости опасными для жизни заразными болезнями оставался высоким и в паузах между официально признанными эпидемиями. В октябре 1922 г., например, сообщая в обзоре-бюллетене об отсутствии эпидемических заболеваний, Челябинский губернский отдел ГПУ констатировал наличие 686 больных брюшным тифом, 1267 — сыпным, 214 — возвратным.[1392] Такого рода цифры уже не внушали опасений — приливы и отливы инфекционных заболеваний воспринимались едва ли не как норма.

Но пуще всех заразных болезней население в начале НЭПа мучила дороговизна. Темпы ее развития казались невиданными даже привыкшим к многолетней инфляции жителям ранней Советской России. В первой половине 1921 г. цены на продукты питания резко выросли, и в середине августа на московских рынках пуд ржаной муки стоил 170 тыс. р., пшеничной — 230 тыс. р.; фунт ржаного хлеба — 2900 р., пшеничного — 6200 р., картофеля — 900 р., говядины — 10,5 тыс. р., сливочного масла — 23,5 тыс. р., подсолнечного — 19 тыс. р., сахарного песка — 25 тыс. р., соли — 3300 р. В конце марта 1922 г. цены на Смоленском рынке столицы были уже на порядок выше: цена пуда ржаной муки достигла 3,7 млн. р., пшеничной — 8,2 млн. р., картофеля — 3,1 млн. р., фунта сливочного масла — 750 тыс. р., подсолнечного — 450 тыс. р., сахарного песка — 225 тыс. р. [1393]

Подобные же тенденции колебания рыночных цен наблюдались и на Урале. С августа 1921 по июнь 1922 г. цены на зерно и муку в Перми повысились в шесть раз, на творог — в 30-40 раз, на мясо и яйца — в 50-70 раз, на молоко — в 170 раз.[1394] В Екатеринбургской губернии весной 1922 г., как и в марте 1921 г., наблюдалось резкое повышение продовольственных цен, вызванное распутицей и сокращением крестьянского привоза. При этом заметно понизилось качество муки: чистая пшеничная мука встречалась все реже и была нарасхват. С марта по июль 1922 г. стоимость месячного прожиточного минимума в 3600 калорий в день возросла в 4,4 раза — с 13878 тыс. р. в деньгах 1921 г. до 61632 тыс. р. Крестьянского подвоза на рынки Екатеринбурга по-прежнему не было. Хлеб поступал в губернский центр из Сибири и других мест, среди которых фигурировали даже Москва и Петроград. В ожидании нового урожая цены колебались, рынок нервничал. На продажу выбрасывалась мука низкого качества — смешанная, овсяная, ячменная, суррогатная.[1395] В сентябре 1922 г. цены на ржаную муку и хлеб упали, наконец, почти в два раза, однако на такие товары как ситец, мыло, соль, сахар они продолжали повышаться, превысив в декабре 1922 г. летние цены в три-четыре раза.[1396]

Аналогичным образом лихорадило рынки Южного Урала. Рыночные цены регулировались стоимостью хлеба. Резкое повышение цен было характерно в последние месяцы 1921 г. для челябинского рынка. В чекистской сводке за 1-15 ноября 1921 г. был зафиксирован скачок цен на хлеб с 200 до 260 тыс. р. за пуд, на масло, мясо и дрова — в два раза, на сено — на треть.[1397] В связи со слухами о признании Россией довоенных долгов началась очередная волна обесценивания советских денег. Шла лихорадочная скупка сибирских денежных знаков. Обменивавшиеся на рынке первоначально из расчета 1:1 колчаковские деньги, якобы обеспеченные за границей золотом, в связи с чем советская власть расплатится за них с населением звонкой монетой, подорожали в 25 раз.[1398] В декабре 1921 г. к старым бедам добавились снежные заносы, парализовавшие движение поездов. Цены на муку в считанные дни, пока поезда и снегоочистители вязли в снегу, подскочили до 1 млн.р. за пуд, фунт печеного хлеба обходился покупателю уже в 26 тыс.р. [1399]

На рынке Челябинска, где продуктов становилось все меньше, хозяйничали оптовые перекупщики. Горожане требовали, чтобы оптовикам, используя дореволюционную практику, было запрещено скупать продукты до 12-13 часов дня.[1400] К лету 1922 г. цены на основные виды продуктов питания в среднем увеличились с начала года в 10-15 раз. В августе-сентябре цены несколько сократились, однако в декабре выросли по сравнению с октябрем в два-четыре раза.[1401] В государственном информационном бюллетене Челябинского губотдела ГПУ за октябрь 1922 г. отмечалось, что оживление рынка и усилившийся подвоз продовольствия не привели к понижению цен. В документе констатировалось, что государственное регулирование цен, несмотря на создание крупных синдикатов, трестов и торговых организаций, оказалось нерезультативным. Среди причин сохранения и усиления дороговизны назывались инфляция, рост зарплаты и вынужденное использование в промышленности дорогих иностранных материалов.[1402]

Дороговизну первого двухлетия НЭПа в полном объеме ощутили и жители Башкирии. Пуд пшеничной муки в марте 1922 г. стоил 3-4 млн. р., в апреле — 5-8 млн. р., в мае — 13-15 млн. р. [1403] В начале октября 1922 г. цена ржаной и пшеничной муки несколько понизилась. Однако цены на картофель, мясо, масло, молоко, мед продолжали расти. В результате ржаная мука вздорожала за 10 месяцев 1922 г. в шесть раз, пшеничная — в восемь, масло, молоко, картофель — в 19-20 раз, говядина — в 27 раз.[1404]

Такие же скачки цен отмечались и в Оренбуржье. Несмотря на удешевление продуктов в связи с урожаем 1922 г., цены на муку в августе-сентябре были в 25 раз выше октябрьских 1921 г., на соль — в 26 раз, на картофель и мясо — в 4,5 раза. В сравнении с концом лета 1922 г. в декабре стоимость простой муки еще раз удвоилась, цена на сеянку возросла в 2,5-3 раза, на яйца — в 1,5 раза. Цена на сливочное масло в последние месяцы 1922 г. оставалась стабильной, на постное масло — понизилась на 44%.[1405]

Несмотря на смену государственного экономического курса, население, таким образом, оставалось в тисках прежних проблем.

В скудной и серой жизни, заполненной непрестанными заботами о куске хлеба, досугу и праздникам оставалось мало места. Пытаясь растормошить население от глухой апатии и озабоченности материальными условиями существования, пробудить ощущение целесообразности лишений и страданий, власти организовывали празднования памятных дат революции. Средств на их проведение не жалели. Так, праздник 1 мая 1922 г. в Челябинске сопровождался митингом и парадом, играми, спортивными состязаниями и народными гуляньями. Вечером были устроены собрания, банкеты, заседания. Для рабочих были подготовлены спектакли, митинги-концерты и аналогичные мероприятия.[1406] В середине июля 1922 г. была отпразднована годовщина освобождения Урала от «белых»: 14 июля в летнем саду прошел вечер воспоминаний, на следующий день по сценарию, действовавшему со времен первых праздников революции, были организованы парад и шествие к братским могилам погибших во имя революции.[1407]

Наряду с чествованием революционных дат, власти вынуждены были не только терпеть, но и материально поддерживать желание жителей отметить традиционные религиозные праздники. В Оренбурге, например, обладателям продовольственных карточек с литерой «А» в конце апреля 1921 г. выдали 5 5/8 фунта белой муки. Совершенно очевидно назначение этой порции: мука предназначалась для выпечки куличей к православной Пасхе, так как одновременно было официально заявлено, что «еврейскому населению мука выдаваться не будет, карточки таковое должно сдать в еврейскую общину».[1408]

Городская публика пользовалась также прежними средствами светского досуга, которые, впрочем, были крайне непритязательны и не очень привлекательны. В Вятке весной 1921 г. работал всего один кинотеатр — «Колизей», — репертуар которого даже не был обозначен с помощью афиш. В результате посещение этого «очага культуры» скорее раздражало, чем радовало зрителей: «...при входе в кинотеатр нельзя узнать, что идет в сегодняшний день, в результате чего, когда погасят электричество и на экране появляются картины, наблюдается массовое бегство уже видевших эту вещь».[1409]

Перевод стрелок на час вперед в апреле 1921 г. сделал посещение, спектаклей и концертов в Оренбурге довольно опасным развлечением: начало первого представления в «Кино-Палас» было перенесено с 18 на 19 часов — электростанция отказывалась давать свет раньше — и, следовательно, второй сеанс оканчивался не ранее 23 часов. Поскольку в городе и в начале НЭПа сохранялся комендантский час, зрители рисковали угодить в комендантское отделение.[1410]

Обитатели городов и поселков, несмотря на крайнюю ограниченность материальных средств, по-прежнему прибегали к «надежному» способу забыться от тягот повседневного существования — неумеренному употреблению самодельного алкоголя. В чекистской сводке о положении на Челябинских угольных копях в октябре 1922 г. этому явлению было уделено особое внимание:

«...в результате тяжелого материального положения и в силу других неблагоприятных причин за последнее время на копях наблюдается усиленное пьянство. Самогонка варится не только близ копей, но и в казарменных помещениях. Зачастую пьянствуют ответственные партийные и советские руководители».[1411]

Этот тезис иллюстрировали 43 конкретные факта, которые, по замечанию автора сводки, «составляют незначительную часть тех агентурных материалов, которыми располагает Главное политическое управление». Пьянство среди молодежи сопровождалось хулиганскими выходками, терроризировавшими население. По этой причине, например, жители Уфы по вечерам не рисковали посещать парки.[1412]

Будни и праздники горожан и поселковых жителей в первые полтора года НЭПа не претерпели, таким образом, существенных изменений. Нужда, заботы о пропитании, неуверенность в завтрашнем дне оставались лейтмотивами каждодневного существования.


«Нужда чувствуется во всем...»: трудовые отношения.

Оценить степень дороговизны жизни на Урале в два первых года НЭПа невозможно, не познакомившись с трудовыми отношениями и уровнем заработка основной массы неземледельческого населения. В условиях перехода к новым хозяйственным отношениям на фоне беспрецедентного развала уральской промышленности оно страдало как от резкого сокращения рабочих мест, так и от неудовлетворительной и нерегулярной оплаты труда. Обратившись в начале 1922 г. с циркулярным письмом «Всем Губкомам и Укомам области», руководство Уральской области констатировало серьезное недовыполнение уральскими заводами планов по производству чугуна и сортового железа в январе-октябре 1921 г. и анализировало причины производственных сбоев:

«Причинами невыполнения производственной программы являются: недостаточное питание, отсутствие стимулов к повышению производительности, крайне неустойчивая, вечно опаздывающая за жизнью тарифная политика, полная незаинтересованность рабочих в результатах труда. Продовольственный кризис, разразившийся в мае сего года, имел явным последствием то, что на 1 августа на Урале не работало ни одной домны, ни одной мартеновской печи, ни одного прокатного стана — явление небывалое в истории Урала за последние полтора века».[1413]

Основной причиной производственного кризиса официально признавалась, таким образом, нищенская оплата труда, не компенсировавшая затрат рабочей силы. С 4 августа 1921 г. усиленный паек в Советской России был урезан на треть. В условиях отсутствия достаточных продовольственных запасов государству не оставалось ничего иного, как пойти на сокращение штатов до 40-50% и организацию сдельной оплаты. Однако и эта мера не обеспечила норму питания рабочих, установленную Екатеринбургским комитетом по рабочему снабжению. Из официального месячного рациона в 3 пуда муки, 20 фунтов мяса, 2,5 фунта масла, 1,5 фунта сахара, пуд картофеля и 2,5 фунта соли рабочие реально получали в лучшем случае лишь половину. Потребность в перераспределении рабочей силы — в условиях трудовой повинности рабочие бежали с тяжелых работ и переполняли вспомогательные цеха — заставила дифференцировать и это, 50-процентное снабжение рабочих. Так, Екатеринбургское райметаллуправление вынуждено было отступить от нормы 17-разрядной тарифной сетки и обеспечивать рабочим низших разрядов 40-50% продовольственного минимума, а рабочим более высоких разрядов — 60-70%.[1414] Эта мера вызвала тягу рабочих в производственные цеха. Однако авторы циркулярного письма не строили иллюзий по поводу неустойчивости этого эффекта. Они настаивали на том, что «...необходимо как можно скорее переходить на полный прожиточный минимум». Аргумент был прост:

«Опыт показал, что довоенные нормы выработки при 75-ти фун[товом] пайке достигнуты быть не могут и производство приблизилось к ним в некоторых случаях чисто случайно, под влиянием резкого перехода с весьма малого пайка, и в ноябре (1921 г. — И.Н.) на некоторых заводах наблюдается реакция — разочарование, особенно для многосемейного рабочего. Квалифицированные рабочие под всеми предлогами стараются уйти с завода, чтобы лучше обеспечить себя свободным самостоятельным трудом вне завода».[1415]

В начале 1922 г. жалкое положение рабочих еще более усугубилось отменой трудовой повинности. За январь-февраль количество безработных удвоилось, наиболее тяжело поразив промышленные города (Екатеринбург, Пермь) и горнозаводские центры (Нижний Тагил, Златоуст и др.). Среди безработных самыми крупными группами были чернорабочие, металлисты и служащие советских учреждений.[1416] Удержавшиеся на рабочих местах страдали от хронических задержек в выплате заработной платы. С января по сентябрь 1922 г. задолженность, по данным Уралпромбюро, возросла с 29 до 46%. Для покрытия денежного долга использовались натуральные выплаты предметами широкого потребления и продовольствием. В начале 1922 г. денежная часть оплаты труда часто заменялась суррогатами денег — облигациями золотого или хлебного займов; выплаты натурой составляли до 88% заработка, снизившись летом до 50-60%. Быстрый рост цен в первой половине 1922 г. съедал и без того мизерные и нерегулярные денежные заработки, составлявшие на Урале 4/5 от зарплаты украинских рабочих. Ситуация не поправилась и в 1923 г.: сохранялась большая задолженность предприятий рабочим, выдачи зарплаты задерживались на два-три месяца. Потеря заработков уральских металлургов от падения курса рубля в 1923 г. составила треть. Средний размер оплаты их труда составлял 46% от довоенного, колеблясь от 41% у чернорабочих до 57-60 % у квалифицированных рабочих.[1417]

В начале лета 1922 г. председатель Уральской областной фондовой комиссии попытался объяснить причины хронической задолженности рабочим. Он видел их в недостатках самой системы выплат и уклонении хозяйственных органов от подписания договоров с рабочими коллективами:

«...если, с одной стороны, издается обязательный минимум (фактически максимум) заработной платы, а с другой — фонд отпускается в размерах, не гарантирующих этого минимума, предприятию остается один выход — оказаться должником рабочих».[1418]

В результате долг по зарплате 3/4 горнозаводских рабочих Урала с ноября 1921 г. прогрессировал. Остро ощущалась задолженность шахтерам. Самая крупная из них — 4 млрд. р. в денежных знаках 1922 г. — болезненно задевала угольщиков Челябинских копей. Крупные суммы государство задолжало к весне 1922 г. рабочим практически всех отраслей промышленности, работникам советских учреждений, милиции и т.д.

Материально-продуктовая часть зарплаты также выдавалась нерегулярно и не полностью. Если мясная норма в мае 1922 г. была выдана уральским рабочим вся, то нормы по жирам были распределены лишь на некоторых угольных копях, мука на 40% выдавалась овсом. Председатель фондовой комиссии очертил не очень надежную снабженческую перспективу: был получен годовой наряд на сибирский хлеб, на мясо наряда не было и не предвиделось, на жиры — не было, но ожидался, «...в сахаре категорически отказано, на соль наряды даются, но с большими опозданиями».

Более дифференцированную картину положения рабочих рисовали двухнедельные обзоры-бюллетени Екатеринбургской губернской ЧК. Согласно им, в январе 1922 г. политическое состояние губернии оставалось неблагополучным. Часть рабочих была удовлетворена ростом зарплаты, но выражала недовольство привилегированным положением служащих и административного персонала предприятий в получении производственной одежды («прозодежды»). Одновременно рабочие и служащие, уволенные по сокращению штатов, голодали. Особенно тяжелым было положение детей безработных. Количество потерявших работу в губернии увеличилось, по официальным данным, с 4311 человек на 1 января 1922 г. до 5660 — во второй половине месяца. При этом реально безработных было значительно больше, так как их основная масса не регистрировалась в надежде найти работу самостоятельно.[1419]

В июне 1922 г. Уральское бюро ВЦСПС обследовало положение рабочих Екатеринбурга, в том числе путем анкетирования. На основе опросов была составлена сводка ответов 16 человек. Видимо, она показалась властям достаточно благополучной, чтобы опубликовать ее в печати, несмотря на признаваемую организаторами обследования низкую репрезентативность результатов: «Конечно, по этим ответам нельзя судить об общем положении рабочих, тем не менее мы считаем интересным привести и такую сводку».[1420]

Между тем, обследование показало, что жизнь рабочих оставалась трудной. Рабочие отмечали перебои в снабжении и убогость быта:

«Нужда чувствуется во всем — особенно в одежде, обуви, мыле и керосине — за весь год получили всего 5 фунтов».

«Недостаток во всем, а самое главное — в хлебе».

«Обещались снабжать (дровами — И.Н.) из завода, но что-то не верится...» «...относительно будущего ничего определенного нет».

«Квартиры есть, но жить из-за тесноты неудобно».

«...имеется квартир 2 (в предприятии всего около 300 рабочих), а удобств нет».

Недостатки трудовой дисциплины и производительности, несмотря на их рост, связывались рабочими с мизерной оплатой труда. По их мнению, производительность была в полтора-три раза ниже довоенной:

«Трудовая дисциплина хотя и есть, но она падает из-за недостатка продовольствия».

«Производительность против мирного времени упала в 1,5 раза».

«...до войны в выборном отделении без помощника один рабочий набивал за 9 часов до 6 ящиков спичек, а теперь с помощником не более 4,5 ящиков».

«Сборка вальце-загибного станка в настоящее время 1,5 месяца, а довоенная производительность 15 дней».

«Нужно чем-нибудь заинтересовать рабочих, и тогда все будет более видно».

«...если бы исправно выдавали, что полагается, то выработка могла бы быть довоенной».

Почти все опрошенные рабочие положительно относились к сдельной оплате труда, но и в ее организации видели ряд недостатков:

«Рабочие (железнодорожных мастерских — И.Н.) относятся безразлично, ввиду того, что работа дается не по отдельности, а на артель».

«Сдельную работу считают лучше, но очень низка расценка».

«Квалифицированным рабочим больше нравится сдельная оплата, а чернорабочим — поденная».

Организация охраны труда оценивалась рабочими положительно: в опасных местах были установлены щиты, а в цехах — вентиляторы, имелись кипяток и мыло, чистые уборные, бесплатная медицинская помощь. Подростки трудились шесть часов, малолетние рабочие — четыре часа. Однако и в этой сфере ситуация была благополучной не везде. На заводе Ятеса, по словам рабочего, «...нет вентилятора, нет и хорошего куба для кипяченой воды»; в железнодорожных мастерских «...нет совершенно мыла, а работа грязная».

Отношение рабочих с администрацией редко можно было признать хорошими. Чаще между ними существовал перманентный конфликт:

«Администрацией рабочие недовольны. Многие не на своих местах».

«Администрацией недовольны за грубое обращение».

«...отношения рабочих с администрацией недоверчивое из-за несвоевременного снабжения продуктами и дензнаками».

Не устраивала рабочих и деятельность профсоюзов, которые воспринимались как «понужало для рабочих». Связи профсоюзных организаций с коллективами или отсутствовали, или сводились к докладам на собраниях.

Заработки рабочих и служащих не позволяли пользоваться услугами вольного рынка — их хватало в лучшем случае на пуд муки и небольшой «приварок» из других продуктов питания. В связи с этим неизбежным было сохранение «военно-коммунистической» практики выдачи продовольственных пайков по твердым ценам, которые были в четыре-пять раз ниже вольных. Так, в июне 1922 г., когда зарплата рабочих и служащих Екатеринбурга составляла 1,5-2 тыс. р., минимальный и обязательный к выплате месячный паек стоил всего 450-600 р. [1421] Аналогичная практика использовалась во всех губерниях Урала.[1422]

Многое свидетельствует о том, что положение горнозаводских рабочих, обитавших в значительном удалении от основных центров снабжения, в начале НЭПа, как и в период «военного коммунизма», оставалось наиболее тяжелым. Так, рабочие Златоуста к началу 1922 г. не получили зарплату за период со второй половины октября 1921 г. даже по старым ставкам, которые обеспечивали осенью 1921 г. покупку двух-трех фунтов хлеба по рыночным ценам. В информационной сводке-бюллетене Уфимской губчека за вторую половину декабря 1921 г. констатировалось: «...теперь же, если рабочие и получат заработок за три месяца, они не смогут приобрести на него и фунта хлеба».[1423]

Из-за отсутствия продовольствия натуральные выплаты также сокращались. Рабочие Златоустовского, Симского, Миньярского, Аша-Балашовского и Кусинского заводов, получив за декабрь 1921 г. всего по шесть фунтов хлеба, волновались и требовали выдачи продуктов питания. В чекистских документах подчеркивалось, что «несвоевременное снабжение продовольствием и невыплата заработка — главный фактор изменения настроения рабочих в худшую сторону».[1424] Недобросовестное отношение рабочих к выполнению своих обязанностей и задержки выплат на месяц и больше наблюдались и позднее. И неудивительно: формально они могли рассчитывать на выдачу от 40 до 80 фунтов хлеба в месяц, однако реально эта норма не выполнялась.[1425]

Помимо того, что Южуралправление задолжало рабочим несколько миллиардов рублей, 5 тыс. из 28 тыс. подведомственных этому учреждению рабочих потеряли работу по сокращению штатов. Часть их была переброшена на лесозаготовки и в другие промышленные центры, незначительная часть подалась на заработки в более урожайные губернии.

«...остальные же распылились по мелким кустарным производствам, мастерским и предприятиям частных предпринимателей или же сами занимаются мыловарением и другими мелкими работами. Есть и такие случаи, что уволенные по сокращению штатов рабочие занялись, как более верным способом наживы, торговлей».[1426]

Такое «предательство» классовых интересов пролетариата показалось Уфимской губчека удобным поводом упрекнуть рабочих в мещанско-обывательской психологии. Она виделась в том, что обремененные «домашностью», они боялись сдвинуться с места: «Это характеризует большинство уральских рабочих, как оседлых обывателей, более всего интересующихся вопросами желудка, на почве чего и происходят разные недоразумения на заводе». Чекистская аналитика, несправедливо и огульно обвиняя население в иждивенчестве, вместе с тем резонно оценивала поворот к НЭПу как чрезвычайно болезненное для рабочих явление:

«...за последние годы население привыкло только получать от государства, и получать бесплатно, ничуть не стремясь к налаживанию и восстановлению хозяйства и поднятию производства путем продуктивного труда, и переход к новой экономической политике, повлекший за собой безработицу, налоги, вольный рынок с недоступными для рабочих ценами, платой за некоторые выдаваемые продукты из кооперативов, за квартиры, освещение, водоснабжение и т.д., вызывает со стороны рабочих много нареканий, упреков, недовольств и т.д.».[1427]

Опыт вживания в новые условия давался с трудом. Снижение пайка и его дифференциация сопровождались не только сокращением производительности в промышленности, но и учащением конфликтов между различными категориями рабочих и утратой ими всякого интереса к общественно-политической жизни. Согласно сводкам челябинских чекистов, в апреле 1921 г. наблюдался большой разлад в рабочей среде на бывшем заводе Столля. Его причиной стало выделение в ударную группу 69 квалифицированных рабочих, отличившихся отсутствием прогулов в течение года. Эта группа оказалась в привилегированном положении в отношении снабжения всеми видами довольствия, что и вызывало раздражение других рабочих:

«Между ударниками и остальными рабочими создалась определенная неприязнь друг к другу. В мастерских часто возникают на этой почве ссоры, скандалы, отрицательно влияющие на производительность труда».[1428]

Когда 25 апреля 1921 г. мастер литейного цеха попросил рабочих помочь ударникам, последовал ответ: «Ведь ты сам ударник, сам и помогай». Чекистская сводка сетовала — «все то, что не имеет непосредственного отношения к желудку, не интересует рабочих». В качестве примера фигурировало вялое протекание выборов в фабзавком и горсовет:

«На предложенный на собрании местной комячейкой список кандидатов в горсовет рабочие ответили молчанием. Когда предложили рабочим назначать своих кандидатов, собрание опять молчит, когда, наконец, председатель заявил, что, мол, возражений против предложенного списка не имеется, — опять молчание. В конечном счете — опять недовольство результатом выборов».

На собрание железнодорожников по выборам в горсовет в апреле 1921 г. из 5000 человек явилось всего 500. Аналогичное настроение сопровождало выборы в Курганский горсовет двумя месяцами позже. От объединенных профсоюзов численностью в 2-4 тыс. членов явилось от 100 до 300 человек, из которых голосовало всего 50, «...остальные сидели как будто нравственно убитые...».[1429] В сводке за вторую половину июня губернская ЧК отмечала апатию в настроениях рабочих и отсутствие брожений, имевших место в мае: «Кажется, рабочие примирились со своим положением, и только частично приходится выслушивать ропоты на недостаток продовольствия и одежды».[1430]

В последующие месяцы описание в информационных сводках ЧК настроений рабочих и служащих мало чем отличалось от наблюдений предыдущего года. В сентябре 1921 г. Челябинская губчека констатировала:

«Среди рабочих настроение неудовлетворительное ввиду недостатка продовольствия и плохого снабжения прозодеждой. Многие рабочие ходят в изношенных лаптях или совершенно босиком. Производительность труда падает. Отношение рабочих к Соввласти удовлетворительное, к компартии безразличное.

Среди служащих настроение обывательское. Многие служащие стараются отвильнуть от работы для того, чтобы другим путем найти средства к существованию, вследствие чего работа во многих отделах сильно запущена. Отношение служащих к Соввласти и компартии безразличное».[1431]

Во второй половине октября 1921 г. положение части рабочих и их настроения как будто бы улучшились, диссонируя с мрачным фатализмом страдавших от усиливавшегося голода крестьян. Вместе с тем, наблюдались все большие различия перспектив существования отдельных категорий рабочих:

«Настроение рабочих и служащих с переходом на коллективное снабжение значительно улучшилось. Получая жалованье по новым ставкам, где рядовой рабочий или служащий получает 456 000 рублей, рабочие и служащие вполне обеспечивают себя продовольствием, так как цены на рынках остались теми же, что и были раньше. Другие же квалифицированные рабочие, уволенные по сокращению штатов, организовав артели и организации, обеспечивают себя не хуже первых в продовольственном отношении. Печальное положение только тех уволенных рабочих, которые не знают определенной специальности, т.е. чернорабочих».[1432]

Среди уволенных росло недовольство Советской властью, оставившей их без государственного попечения. Между тем, только в Южной группе угольных копей за сентябрь-декабрь 1921 г. было уволено более 2,5 тысяч (49%) рабочих, преимущественно — неквалифицированных.[1433]

Перелом настроения рабочих и служащих, отмеченный Челябинской губернской ЧК в октябре 1921 г., уже в следующем месяце оказался иллюзией. Рабочие были недовольны тем, что с ними не рассчитываются по новому тарифу, ограничиваясь авансом в 50-100 тыс. р. С наступлением холодов обострилась проблема отопления помещений.[1434] В сильные морозы наблюдались невыходы шахтеров на работу из-за отсутствия теплой одежды — это явление квалифицировалось ЧК как «небольшие стачки».[1435]

Вместе с тем, существенного спада в настроениях рабочих не происходило: особых перебоев в снабжении продовольствием и одеждой не было, и сохранившие работу горожане могли благословить судьбу, глядя на безвыходное положение потерявших место коллег и мрачные перспективы оставшейся без средств к существованию деревни.

В ноябре 1921 г. дифференциация в снабжении различных групп рабочих еще более усилилась. Так, паек в железнодорожных мастерских составил 22 фунта муки в месяц, дополненный 11 фунтами для семьи. Одновременно союзы печатников и кожевенников, перешедшие на коллективное снабжение, получили в ноябре по два пуда муки на семейство из трех человек. Несемейный работник получал пуд муки и мог рассчитывать еще на 20 фунтов в качестве премиальной платы, а в декабре предполагалось повысить паек до 72 фунтов.

В том же чекистском донесении сообщалось, что в Курганском уезде, несмотря на переход к коллективному снабжению, рабочие государственных предприятий не смогли улучшить условия существования, так как отсутствовал и продовольственный фонд, и денежные знаки. Сокращение штатов, прошедшее под лозунгом «чистки рабочих от лодырей и лентяев», не привело к желательному эффекту — производительность труда продолжала падать. Рабочие государственных предприятий, видя, что на кооперативных предприятиях работники снабжаются гораздо лучше, были недовольны и задавались вопросом, не в другой ли республике работают они сами. В Миасском уезде положение государственных рабочих улучшалось: благодаря переходу на сдельную оплату можно было заработать до 70 фунтов муки в месяц. А на Брединских угольных копях разутые и раздетые рабочие питались салом с комками соли и камнями. В Верхнеуральском уезде, где штат служащих был сокращен на 80%, уволенные влачили полуголодное существование. В декабре 1921 г. тарифный вопрос по-прежнему не был решен: рабочие получали лишь маленький аванс.[1436]

В начале 1922 г. палитра настроений работающих не претерпела существенных изменений. Рабочие были удовлетворены своевременным снабжением продовольствием в полном объема, раздражаясь время от времени из-за неравномерного распределения прозодежды. Так, рабочие железнодорожного депо и угольных копей в январе 1922 г. были недовольны тем, что одежда, в том числе полушубки и кожаные куртки, распределялись среди администрации, включая делопроизводителей и машинисток. Но до открытого протеста не доходило: никто не хотел терять работу. В это время из-за сокращения штатов количество безработных оценивалось уже в десятки тысяч. Их положение было безвыходным, поскольку, теряя работу, они не только оставались без средств к существованию, но и лишались квартирного довольствия.[1437]

Служба в советском учреждении по-прежнему не гарантировала материальной стабильности. В мае 1922 г. в Челябинскую губернскую рабоче-крестьянскую инспекцию поступило коллективное заявление от 12 сотрудников военно-санитарного подотдела губздравотдела. Ее податели жаловались, что заведующий, несмотря на устные и письменные просьбы, месяцами не выплачивает жалованья. Между тем 7 из 12 авторов жалобы в мае подлежали увольнению по сокращению штата и опасались, что рискуют остаться без денежного вознаграждения.[1438]

В связи с сокращениями штатов документы органов политического наблюдения летом 1922 г. фиксировали изменения в отношении служащих, к которым ЧК никогда не благоволила, к своим обязанностям. При этом отмечался прежний недостаток — неаккуратность в выдаче жалования:

«Целый ряд постоянных сокращений освежающе подействовал на совслужащих, на проявление более живой работы, каждый совслужащий, желающий остаться на своем месте и боясь быть уволенным за неспособность к работе, старается во что бы то ни стало поднять свою работу на должную высоту.

Отношение их к Соввласти и компартии удовлетворительное. Настроение благодаря видам на хороший урожай улучшилось. Крупных недовольств не замечается, за исключением разных налогов, а также невыдачей жалованья три-четыре м[еся]ца, что сильно влияет на семейных совслужащих. Продовольствием снабжаются аккуратно».[1439]

Подводя в октябре 1922 г. итог материальному обеспечению рабочих и служащих Челябинской губернии в первом полугодии, отдел ГПУ констатировал их тяжелое положение в государственном секторе. В среднем рабочий получал в месяц пуд и 25 фунтов муки, 13 фунтов мяса, 2 фунта жиров, 4 фунта соли и 1200 р. жалования. Обеспеченность служащего была более низкой: пуд и 5 фунтов муки, 7,5 фунтов мяса, 1,5 фунта жиров, 4 фунта соли и 438 р. деньгами. По рыночным ценам рабочий мог приобрести на зарплату дополнительно пуд муки или 16 фунтов мяса; служащий — 25-30 фунтов муки или 5-6 фунтов мяса. Оценивая ситуацию первого полугодия 1922 г., органы политического наблюдения констатировали: «...получая паек и жалованье, рабочий и служащий едва мог существовать на них один, а о семье говорить не приходится».

Более надежным было положение тех, кто мог параллельно заниматься сельским хозяйством, однако эта группа была относительно невелика, так как лишь 10% предприятий губернии — заводы горнозаводской зоны — располагали землей. Обеспечение служащих кооперативных и торговых организаций было существенно лучше: они получали ежемесячно пуд муки, 10 фунтов мяса и 2072 р., на которые могли приобрести по рыночным ценам два пуда муки или 27 фунтов мяса. К тому же кооперативы предоставляли своим служащим некоторые продукты и материалы по ценам ниже рыночных. В целом же ситуация в январе-июле 1922 г. оценивалась как тяжелая — материальное положение населения, занятого в неземледельческой сфере, закрепилось на чрезвычайно низком уровне: «Вообще первое полугодие 1922 года было тяжелым для рабочих и служащих, и благополучие рабочих и служащих кооперативных учреждений только относительное, далеко не абсолютное».[1440]

Лишь с сентября 1922 г. наметился реальный рост оплаты труда, однако он не коснулся крупных групп рабочих, в том числе шахтеров. Обозначившаяся стабилизация была стабилизацией бедности.

Мизерные заработки рабочих и служащих Урала превращали заботу по добыванию средств к существованию и обеспечению минимальных бытовых условий в наиболее болезненную и насущную, центральную задачу повседневной жизни «маленького человека». Она заслоняла и отодвигала на задний план, как несущественные, все прочие сферы жизнедеятельности, низводя человеческую жизнь до уровня биологического существования, лишая ее социальной значимости, заставляя жить одним днем.

Наличие или отсутствие хлеба, сытость или голод были основными ориентирами, определявшими настроение и поведение людей в начале НЭПа.


Продналог: антипод или близнец продразверстки?

Если материальная жизнь городского населения в первые месяцы НЭПа оказалась замороженной на предельно низкой отметке, то для сельских жителей 1921-1922 гг. стали трагическим временем. Питаемое прежним опытом недоверие крестьян к советской власти, неурожай 1921 г. и некомпетентность сборщиков продналога соединились самым неблагоприятным для деревни образом, сделав крестьянскую жизнь невыносимой.

Уже поздней весной-летом 1921 г. у селян были все основания для недовольства НЭПом и самых мрачных ожиданий. Виды на урожай в Вятской губернии еще в июне вселяли отчаяние. Засуха охватила юг губернии — Яранский, Уржумский, Малмыжский и Советский уезды. Заполыхали лесные пожары, горели ржаные поля. К началу июля пропало почти 2/3 озимых в Котельническом уезде. Яровые раннего сева выпадали, яровые среднего сева взошли наполовину и стояли «в иголках», поздние яровые почти не взошли. Сказывалось не только отсутствие дождей в мае-июне, но и засуха осени 1920 г. В начале июля 1921 г. прошли дожди, потушив июньские пожары. В Уржумском уезде с 20 по 29 июня дождь сопровождался градом, нанесшим большой ущерб крестьянским полям. Оставшаяся незрелой рожь снималась в начале июля и перемалывалась на низкосортную муку.[1441] Удрученные неурожаем, крестьяне Уржумского уезда с июня начали требовать у волисполкомов хлеба. Привозимый в деревню хлеб распределялся уравнительно — по 1,5 фунта на человека. Трудовая повинность вызывала ропот, наряды на подводы выполнялись охотно только при предоставлении хлеба, в противном случае приходилось применять силу.[1442]

Для жителей Малой Башкирии и Вотской автономной области смена государственного курса по отношению к деревне также была омрачена ожиданием небывалого неурожая вследствие длительной — с лета 1920 г. — засухи. В Селтунском уезде Вотской области с 1 июля 1920 г. и вплоть до снега не было осадков, снег лег на сухую землю. Половина озимых не взошла. Малоснежная зима усугубила положение. Наконец, когда в апреле 1921 г. озимые стали давать всходы, вместо весенних дождей задули сухие ветры. Озимые погибли полностью, остальные всходы погибли наполовину. В результате к моменту уборки озимых поля были покрыты лебедой, более высокие места стояли совершенно голые. Крестьянам было не до тонкостей продналога и «новой экономической политики» — они запасались гнилушками, семенами лебеды и прочими суррогатами в ожидании жестокой голодовки.[1443]

Пессимистические предчувствия рождало объявление продналога в южно-уральском крестьянстве и казачестве. В сводке Челябинской губернской ЧК за вторую половину мая 1921 г. сообщалось, что «декрет о продналоге понимается как продразверстка и даже еще хуже». В мае-июне в Верхнеуральском, Троицком и Курганском уездах вновь оживилось повстанческое движение, не приняв, правда, размеров начала 1921 г. Ожидание прихода повстанцев в ряде станиц Троицкого уезда было пресечено в июне взятием заложников. Впрочем, действия повстанцев зачастую отбивали у сельских жителей охоту сотрудничать с ними. Так, в Брединском поселке, где к «бандитам» первоначально относились доброжелательно, они разгромили железнодорожный кооператив и многолавку, сожгли железнодорожный мост, отбирали у жителей лошадей и овец. Все это вызвало у местных казаков враждебные чувства: собравшись на общее собрание, они заявили повстанческому отряду, что те «действительно бандиты и расхитители народного достояния». Грабежи и убийства перемежались с массовыми кражами скота и хлеба. В Миасский уезд регулярно наведывались вооруженные группы, преимущественно башкир, по три-пять человек, которые нападали на поля, отбирали у крестьян продукты и скот, а затем скрывались в кантонах Башкирии.[1444]

В июне 1921 г. после засушливого мая в Челябинской губернии прошли хорошие дожди, вселявшие некоторые надежды, утраченные к концу месяца. В северо-восточной части Верхнеуральского уезда, по данным сводки ЧК за 16-30 июня, «хлеб и травы почти выгорели, часть хлебов не взошла, а часть съедена кобылкой». Такая же картина наблюдалась и в Миасском уезде. Если в Челябинском уезде выпавшие в конце июня, после двухнедельной жары, обильные дожди позволяли надеяться на появление хлебов хотя бы в западной части уезда, то в Троицком уезде июньская засуха вызвала падеж скота:

«Скот за неимением свежих трав питается выгоревшей травой и, дыша пылью, получает воспаление легких и подыхает. [...] По этой же причине крестьяне убивают скот для еды».

Составитель сводки приходил к безрадостному заключению:

«Настроение крестьянской массы благодаря голоду и окончательной утрате надежды на урожай хлебов от обостренного перешло к апатии. Всюду наблюдается какая-то пришибленность, ничем не интересуются, у всех один вопрос — "хлеб"».[1445]

К концу июля в Верхнеуральском и Троицком уездах погибли все всходы. Дожди в Миасском уезде позволяли надеяться на урожай, который, однако, погубили ранние заморозки. Выгорела половина посевной площади в Куртамышском уезде. В Челябинском уезде неурожай постиг более десяти волостей. Даже в Курганском уезде, на который возлагались особые надежды, были выгоревшие волости.[1446]

В июле население Троицкого уезда спешно уезжало в Семиреченскую и Акмолинскую области. Фонд хлеба на весь уезд составлял всего 300 пудов, и никакой надежды на скорую его доставку не было. В Верхнеуральском уезде люди побросали свои хозяйства и вереницами в 20-30 семей уезжали за Тобол и в Оренбургскую губернию. Перед отъездом скот забивался на мясо: за крупную корову или лошадь можно было выручить всего два-четыре пуда хлеба, за мелкий скот — 10-20 фунтов за голову.[1447]

В Оренбуржье, куда в июне хлынули беженцы из Самарской и других соседних голодающих губерний, доброжелательное отношение к продналогу наблюдалось только в тех немногих районах, где сохранился хлеб прошлого урожая. Преобладали совершенно иные настроения, о которых в июне сообщали местные сводки ЧК:

«Отношение крестьян к Советской власти не изменилось, в лучшем случае крестьяне равнодушны к власти. В большинстве же крестьянство настроено враждебно к Советской власти и не доверяет ей. Среди них даже носятся слухи, что введение продналога — обман, и как только хлеб уберут с полей, Советская власть отменит продналог и опять введет продразверстку. Советскую власть крестьяне считают временной и все ждут перемены власти. Задач и смысла Советской власти они не понимают».[1448]

Следует, впрочем, признать, что опасения крестьян в отношении продналога были вызваны не классовой заскорузлостью, не социально-групповыми предрассудками, а диктовались здравым смыслом. В условиях неурожая необходимость расстаться с частью скудных продовольственных запасов воспринималась как бедствие, а опыт прежних реквизиций продуктов питания рождал законное сомнение в способности государственных заготовителей быстро перейти на иные методы работы с крестьянством, чем апробированные в прошлые годы. Вскоре эти сомнения подтвердились самым горьким образом.

С 1 мая 1921 г. в Уфе начал выходить «Бюллетень народного комиссариата продовольствия Башкирской ССР». Цель этого периодического издания нормативных документов была благая — «в корне уничтожить для продработников законную, если можно так выразиться, неосведомленность в области современной продовольственной политики».[1449] Однако появление этого издания и прочие популяризации продналога были не в силах остановить самоуправство и ложные интерпретации смены курса на местах. Так, в мае 1921 г. Мишкинский райпродком (Челябинская губерния) неправильно обложил крестьян налогом, обязав их сдать по 20 яиц с курицы, в то время как декрет СНК предусматривал сбор пяти яиц с десятины посева с учетом наличной птицы. У крестьян было свое объяснение самовольного нарушения декрета: «Ворон ворону глаз не клюет».[1450]

Летом-осенью 1921 г. возобладала практика насильственного сбора продналога, без учета возможностей крестьян. Это превращало продналоговую кампанию в абсолютное подобие прежних разверсток. Более того, насильственное взимание налога в условиях жесточайшего неурожая делало налог страшнее всякой продразверстки.

С июня 1921 г. на крестьянство Екатеринбургской губернии всей тяжестью навалился репрессивный аппарат, насильно выжимая продналоги — в деревне работали специально созданные продналоговые выездные сессии губернского революционного трибунала, особые сессии губернского совета народных судей, уездные бюро юстиции, участковые народные суды. В качестве мер наказания применялись строгие общественные выговоры, исправительные работы с лишением и без лишения свободы, конфискация имущества и продуктивного скота, выселение из пределов губернии, условные осуждения с определением точного срока внесения налога. Действия продработников и судов были непредсказуемыми: злоупотребления должностных лиц чередовались с полным или частичным снятием налога с должников, что также являлось нарушением законодательства, и отсутствием различий в наказании «злостных» неплательщиков и опоздавших внести налог или предъявить квитанцию о его внесении.[1451]

Летом 1922 г., объясняя причины страшного голода в одной из полурабочих-полукрестьянских волостей Екатеринбургской губернии, официальная пресса без обиняков называла в качестве главной причины насильственное проведение продналога:

«Сейчас над всем царит голод. Еще с осени 70 домохозяев снялись с насиженных мест и уехали "в крестьяне" — в Сибирь. Волость не считалась голодающей и выполнила 70-90% продналога: сорок семь пуд[ов] масла, двадцать пять пуд[ов] шерсти, триста пуд[ов] мяса, десять тысяч пуд[ов] сена, триста п[удов] хлеба и др. Вряд ли можно объяснить взимание такого значительного продналога с волости, объявленной в апреле голодающей, иными причинами, кроме ржавого бюрократизма, который так трудно вытеснить в советской машине».[1452]

Сбор налога вызывал различные реакции в Пермской деревне. Проведенные в волостях Чердынского уезда беспартийные конференции отразили широкую палитру крестьянских настроений. В одних случаях принимались решения о сдаче в срок 100% продналога. В других, видимо, опасаясь произвола, крестьяне решали «просить уездные организации в момент взимания налога высылать агитлистовки, продработников высылать честных, добросовестных и преданных советской власти». Изредка случались эксцессы, объясняемые чекистами «контрреволюционным составом» собраний. Так, собрание крестьян Морчинской волости оглашалось выкриками:

«Долой коммунистов!»

«Во всей разрухе виноваты коммунисты. Коммунисты нас обманывают и дерут с нас по 10 шкур своими разными налогами!»

«Не будем больше давать ничего, если вы, коммунисты, с нами не считаетесь, то не для чего нас собирать».[1453]

К январю 1922 г. под влиянием насильственной «выкачки» продналога в бедственном положении оказалось крестьянство Уфимской губернии. Крестьяне винили советскую власть и коммунистическую партию в том, что те довели страну до обнищания. Враждебное отношение к властям было обусловлено тем, что сбор налогов производился в основном за счет беднейшей части населения, которое, по признанию ЧК, «под страхом ареста и суда Ревтрибунала продавало последний скот, отдавало последнее продовольствие, само питаясь суррогатами». Настроение крестьян в январе 1922 г., после сдачи продналога, характеризовалось Уфимской губернской ЧК следующим образом:

«Настроение крестьян в связи с развивающимся голодом становится ужасным. Говорить о том, как они реагируют на новую экономическую политику и т.д., не приходится. Голод, все более и более забирающий их в свои лапы, окончательно атрофировал их мыслеспособность. Только в одном направлении мысль работает усиленным темпом: как бы обеспечить себя куском хлеба или чем-либо, заменяющим этот жизненный продукт. В настоящий момент для них совершенно безразлично: кто стоит у власти, какие мероприятия проводятся в жизнь, какую новую политику выдумало правительство, чтобы облегчить положение Советской Республики — за одним они только следят с захватывающим интересом — это за тем, что предпринимается властью для сокращения ужасного голода».[1454]

Немногим лучше было положение сельских жителей в Оренбуржье. Государственная информационная сводка Киргизской краевой ЧК в октябре 1921 г. констатировала: «Отношение крестьян Оренбургского района к продналогу недоброжелательное». Менее месяца спустя органы политического наблюдения сообщали: «Настроение населения всей губернии вообще, в связи с голодом, крайне подавленное». Крестьяне и казаки Исаево-Дедовского и Илецкого районов враждебно относились к советской власти и коммунистам, население Петровского района окончательно отказывалось платить продналог. Причина была та же, что и в других местностях Урала: средний урожай зерна с десятины в губернии не превышал четырех-пяти пудов, и крестьяне уже в ноябре должны были питаться лебедой, катуном и другими травами, резать на мясо скот — в том числе лошадей.[1455]

Болезненно проходил сбор продналога в Челябинской губернии. Командированный летом 1921 г. в Верхнеуральск член губисполкома и уполномоченный губпродсовещания С.К. Алексеев докладывал о полном застое в работе уездного продовольственного комитета. Беседовавшие с ним крестьяне пытались убедить высокого начальника в неудачном выборе времени для сбора продналогов: «...если бы к налогам на масло, яйца, шерсть приступили раньше, было бы лучше: у нас был хлеб, коровы давали больше молока, куры уже перестали нестись, весенняя стрижка шерсти израсходована на свои нужды».[1456]

12 августа губком партии обратился с письмом «Всем укомам РКП(б) и членам губкома РКП(б)», в котором уверял в необходимости созыва пленума организации для обсуждения наиболее актуальных проблем: «Сбор продналога, организация осеннего посева, помощи голодающим — это наипервейшая боевая задача». Любопытно, что организация помощи голодающим была поставлена в перечне «первоочередных боевых задач» на последнее место. Губернскому руководству еще были неясны виды на урожай и размер бедствия в регионе. Только этим можно объяснить то, что на пленуме предполагалось «выяснить возможность сбора пожертвований или хлеба для голодающего Поволжья».[1457]

В том же месяце губернское начальство забило тревогу: контуры неурожая достаточно прояснились, чтобы невозможность справиться с заданиями по продналогу стала очевидной. В конце августа губком партии задержал проезжавшую через Челябинск в Кустанай комиссию ЦК помощи голодающим (Помгол) для обследования неурожайных уездов губернии. Дальнейшее описано в докладе Челябинского губкома, составленного для областного совещания при Уральском бюро ЦК РКП(б):

«Между тем, все уезды губернии Совнаркомом были признаны по первому разряду урожайности, в то время как большая часть губернии не только не собрала семян, но и не смогла заготовить достаточного количества суррогатов для того, чтобы обеспечить себя от голодной смерти, так как все травы выгорели.

Комиссия Цека Помгола правильно сравнивала Троицкий и В.-Уральский уезд с голодными уездами Самарской губернии. Несмотря на это, центр не хотел даже слушать того, что[бы] половину Челябгубернии признать голодающей и снять государственное задание по продналогу. Потребовалась посылка 2-х комиссий во главе с предгубисполкомом и цифровыми фактическими данными, что у нас действительно настоящий голод и что нужна помощь, наконец удалось добиться признания трех уездов голодающими, но, несмотря на нашу информацию в, центр, в центральных газетах ни звука о том, что у нас голод, как будто бы Челябинская губерния обречена на вымирание».[1458]

Лишь 8 декабря 1921 г. на заседании президиума ВЦИК была принята контрольная цифра по продналогу с Челябинской губернии — 1012 тыс. пудов или 51% от первоначального задания наркомпрода. По поводу исчисленной Челябинским губисполкомом реальной цифры продналога (832 600 пудов) было заявлено, что дальнейшее понижение задания невозможно.[1459]

Между тем, сбор продналога осенью 1921 г. шел полным ходом. В начале сентября начальник Куртамышского политбюро[1460] телеграфировал в Челябинск, что проведение продналога в условиях голода обостряет недовольство крестьян. Сельские партийные ячейки, по его словам, ходатайствовали об отмене продналога всех видов. Тем временем голод охватывал все большую часть населения, имелись случаи голодной смерти.[1461] В Челябинском уезде наблюдалась аналогичная картина. По информации губчека, «находясь в критическом продовольственном положении, население стало выносить постановления об отмене продналога». Крестьяне Каменской волости, желая, чтобы их ходатайство о снятии с них продналога было убедительным, избрали волостную комиссию по осмотру урожая 1921 г. Результаты проверки оказались впечатляющими: весь урожай злаковых культур волости составил 20989 пудов — в среднем по 2 пуда 20 фунтов с десятины. При населении 9500 человек получалось, что в сентябре 1921 г., еще до сдачи продналога, на одного жителя волости до нового урожая приходилось всего два пуда зерна. Прожить с таким запасом до следующего лета было нельзя.[1462]

Сентябрьская информационная сводка Челябинской губчека о настроениях сельских жителей Миасского и Троицкого уездов сообщала следующее:

«Население недовольно проведением продналога, указывая, что продналог ни в чем не отличается от продразверстки, потому что в настоящее время требуют выполнения, хотя нет да отдай, не принимая во внимание никаких заявлений от того или иного хозяйства».[1463]

Как бы ни хотели чекисты интерпретировать недовольство крестьян НЭПом их «шкурными интересами», картина бедствий деревни оставалась пронзительно трагичной. Ранней осенью 1921 г. наметился очередной и последний в рамках рассматриваемого периода подъем вооруженного сопротивления крестьян мероприятиям советской власти. По словам населения, в Троицком уезде в сентябре действовало повстанческое объединение численностью до 300 человек. Вновь ожило повстанчество и в Курганском уезде:

«Бандитизм в Курганском уезде не изживается, а наоборот, продолжает постепенно развиваться. Бандиты оперируют в северных волостях, в местностях, где население таковым сочувствует, особенно в момент изъятия продналога».[1464]

Автор сводки оценивал настроение крестьян как «затаенно-выжидательное», констатируя, что «...вся жизнь, как крестьянского населения, так и рабочих сводится к одному — поискам продовольствия».[1465]

В связи с недостаточно активным сбором продналога — к началу октября 1921 г. в Челябинской губернии было собрано менее 10% от плана — губком РКП(б) направил уездным комитетам партии циркуляр о продлении продналоговой кампании до 1 ноября. Предлагаемые документом меры по активизации сбора продналога явно опирались на опыт донэповских продовольственных реквизиций:

«а) Немедленно пересмотреть все брошенные райкомом силы по проведению продналога, изъять из них все колеблющееся, все мягкотелое и негодное вообще к проведению твердой линии поведения в деле проведения всех распоряжений по сбору продналога. И заменить этих работников сейчас же лучшими силами района, бросив их на продмесячник, не останавливаясь даже перед закрытием отделов исполкомов.

6) Обратить самое серьезное внимание на работу соворганов, связанных с проведением продналога, и на ячейки, искореняя в корне халатное отношение коммунистов к сбору продналога. Чем и объясняется общий застой в проведении продналога.

Указать членам партии ваших ячеек, что активно проявившие себя ячейки и сельсоветы на местах будут премированы за их работу, путем занесения их на красную доску и выдачи всевозможных премий материального характера.

Всех же умышленно саботирующих уком предлагает привлекать к самой тягчайшей ответственности, предавая их суду выездной сессии Ревтрибунала».[1466]

При проведении «агитации» в пользу сдачи продналога рекомендовалось предупреждать, что «если волость или село откажется, будут введены воинские части, которые будут содержаться за счет населения данного села». Ответственность за успех кампании возлагалась на укомы.

Нажим на местных работников мало способствовал успеху. Сумятица в сборе продналога только возросла. Уполномоченный губчека по проведению продналога в Челябинском уезде в середине октября 1921 г. докладывал о суматохе, неопытности продработников, непонимании населением смысла продналога и бестолковости распоряжений. Списки плательщиков постоянно переписывались, у крестьян не было уверенности, что после сбора налогов с них не будут взимать дополнительно, так как размеры налогов изменялись по несколько раз. В докладе обращалось внимание на то, что «...с выполнением молочного продналога получается скверное положение: время упущено, а нажим идет вовсю, что напоминает населению не продналог, а разверстку...».[1467]

Насилие заменяло всякую экономическую целесообразность. В то время как крестьяне намолачивали всего 40-50 пудов зерна, продналог доходил до 60-70 пудов: чтобы выполнить налог, крестьянам не оставалось ничего иного как отдавать не только весь урожай, но и дополнительно занимать хлеб.[1468] Чекистские сводки откровенно констатировали: «На мобилизованных на продработу коммунистов население смотрит, как на старых жандармов».[1469]

Положение рядовых сельских советских и партийных работников поздней осенью 1921 г. было столь же безысходным, как и рядовой массы деревенских жителей. В сводке губернской ЧК за 15-30 ноября было приведено письмо председателя сельсовета села Пискалова Челябинского уезда, члена РКП(б) Ф.Т. Давыдова:

«Работаю не покладая рук, с начала революции 18 месяцев состою председателем сельсовета. Проводил разверстку, продналог, выполнял целый ряд государственных заданий. За три года существования Соввласти сам заплатил триста пудов хлеба, отдал одну корову, отдал 17 фун[тов] шерсти и 22 фунта масла, имел хозяйство 3 лошади и 3 коровы, 12 шт[ук] овец, теперь имею 1 лошадь, одну корову и 2 овцы плюс ко всему 9 чел[овек] семьи. Хлеба не ел уже два с половиной месяца. Находясь на советской работе, не имел возможности заготовить суррогатов. Паек не получал и не получаю. Теперь создалось такое положение — не имею возможности работать, также и с большим семейством не имею возможности даже и жить. Я должен погибнуть с семьей с голоду, что делать дальше? Товарищи, помогите!»

Комментируя этот крик о помощи, составитель сводки резонно отмечал:

«Но кто ему поможет? Кулаки на это говорят — брал разверстку, кричал за Соввласть, вот теперь знай Советскую власть. Случаев таких можно привести много, которые говорят о безвыходном положении рядовых работников».[1470]

С помощью репрессий к 21 ноября 1921 г. из крестьян Челябинской губернии удалось выбить 33% продналога. Выездная сессия ревтрибунала с 5 октября по 5 ноября отправила, преимущественно из Куртамышского уезда, в концлагерь 275 человек, условно осудила 695. У 52 крестьян было конфисковано имущество реально, у 150 — условно. Был увеличен платеж для 283 человек. Под воздействием репрессий «...население стало быстро платить налог, отдавая последнее и даже покупая на рынке».[1471]

Насилие над крестьянством не прекратилось и зимой 1921-1922 гг. Так, 25 декабря в село Птичье Верхнеуральского уезда прибыл продотряд, который арестовал за неуплату продналога 42 жителя. Арест сопровождался издевательствами и унижениями: 27-28 декабря арестованные провели 16 часов в помещении в 120 кубических аршин, тут же отправляя естественную нужду. Среди них были женщины и дети, накануне ходившие побираться. Крестьяне жаловались на грубость и злоупотребление властью со стороны руководителя этой акции, инспектора ударно-боевой подгруппы Ишакова:

«Обращается гр. Ишаков с гражданами всегда с насмешкой и площадной бранью. Списки на неплательщиков составлялись под угрозой предания председателя суду ревтрибунала, если он не укажет, что тот или иной гражданин злостный неплательщик. Из-за этого в настоящее время сессией ревтрибунала присуждены к конфискации имущества действительно такие граждане, которые питаются одной травой».[1472]

Несмотря на неурожай и признание уезда голодающим, сбор продналога продолжался. В других уездах, где урожай был ниже среднего, сбор налога также осуществлялся как со среднего или даже более высокого урожая. Крестьяне роптали на налог и семенную ссуду, но отдавали весь собранный хлеб, питаясь суррогатами и мясом.[1473]

Оглядываясь назад, ГПУ Челябинской губернии весной 1922 г. в докладе секретарю губкома партии признавало, что в феврале 1922 г. крестьянство было в высшей степени озлоблено на советскую власть и коммунистов, и объясняло, почему дело не дошло, как годом ранее, до массового крестьянского сопротивления:

«Непосильный продналог, при наличии неурожая, выкачивался репрессивными методами. Действия продработников и выездной сессии (ревтрибунала — И.Н.), нередко неправильные, еще более возбуждают крестьян, и если не произошло восстаний, то, надо думать, исключительно потому, что население получило хороший урок в 1921-м году. Помощь, оказывающаяся голодающим, была ничтожной. Население, питавшееся еще с осени суррогатами, было истощено, ослабший организм легко воспринимал различные болезни, и эпидемии тифа, голодного, — свирепствовали вовсю».[1474]

Автор доклада признавал, что НЭП для крестьян в принципе выгоднее прежнего курса, поскольку позволяет им распоряжаться излишками своей продукции. Однако как раз этой выгоды сельское население в 1921 г. ощутить не могло: «Но дело в том, что излишков этих не только не было, но не было и достаточных ресурсов уплатить продналог, и крестьянство было принуждено отдать имущество, инвентарь, все хозяйство на уплату продналога».

Задним числом продразверсточную сущность продналога 1921 г. признал и Челябинский губком РКП(б). В докладе Уральскому областному партийному совещанию, составленном в 1922 г., констатировалось:

«Продналог оказался непосильным для большинства крестьян. Налоговая система с обилием налогов, при той пестроте урожая, какая наблюдалась в Челябинской губернии, вызвала много ошибок, для значительной части населения продналог был не легче продразверстки. Установлены многочисленные случаи, когда крестьянин, чтобы уплатить налог, вынужден был продавать лошадь, корову, чтобы купить хлеб и уплатить продналог. Многие хозяйства остались разоренными...».[1475]

Лишь во второй половине марта 1922 г. сбор продналога был приостановлен, недоимки были перенесены на осень 1922 г., усилилась помощь голодающим, чему способствовало прибытие международных организаций помощи, началась выдача крестьянам семенного материала.[1476] Однако десятки тысяч крестьян Челябинской губернии, сотни тысяч крестьян Урала этой помощи не увидели, не дожив до весны, погибнув от голода и болезней.

Продналоговая кампания 1921 г. превратилась для уральского крестьянства в кошмар, превзойдя самые мрачные прогнозы. Однако трагическая ситуация была воспринята ими на этот раз со смирением: не столько «репрессивные уроки» 1920-1921 гг., сколько физическое истощение, сломленность духа, страшное испытание голодом лишали сил к массовому сопротивлению. Хладнокровное обирание деревни в условиях неурожая и отсутствия запасов продовольствия толкнуло крестьянство в объятия голодной катастрофы.


Погружение в голод (осень 1921 - зима 1921/22 гг.).

Таким образом, голод обрушился на регион отнюдь не внезапно. К осени 1921 г. население городов и поселков Урала страдало от хронического недоедания уже ряд лет. На национальных окраинах Урала — на территориях Малой Башкирии и будущей Вотской области — сельские жители стали жертвами жесточайшего голода с весны 1920 г. Первыми его мукам подверглись татаро-башкирские деревни, не знавшие традиции разведения огородов: разверстка 1919 г. лишила их мучных запасов, отсутствие которых нельзя было хотя бы отчасти компенсировать овощами.[1477] Последовавшие засуха и разверстка 1920 г., неурожай и хладнокровное изъятие продналога 1921 г. довели разорение деревни до конца. Уфимский губпомгол особо подчеркивал, что население Поволжья голодало с лета 1921 г., а жители Аргаяшского кантона — с ноября 1920 г. Осенью 1921 г. уже 99% населения кантона питалось суррогатами, 97% — голодало; губпомгол констатировал, что оно «безропотно и молчаливо тысячами вымирает».[1478]

Треть сельских жителей Башкирии с весны 1921 г. питалась суррогатами с незначительными добавками или без добавок муки, в результате чего в башкирских селах свирепствовали холера и желудочные заболевания со смертельным исходом. Протокол заключительного заседания ВЦИК с представителями Башкирского обкома РКП(б) и Башкирского СНК еще в сентябре 1921 г. фиксировал страшные последствия голода:

«Особенно сильно страдают и гибнут дети. Нередко сами родители приводят своих детей в более или менее крупные административные центры и там бросают их на произвол судьбы. Детдома, приюты, детские площадки, школьные столовые, питавшие до июня с/г 139 902 ребенка, за отсутствием продовольствия повсеместно закрыты, и в настоящее время осталось всего около 5000 человек, из которых 3500 чел[овек] находятся в городе Стерлитамаке и его районах. Что же касается школ, то они закрыты повсеместно, так как учителя, не получая ни денег, ни продовольствия, не имеют фактической возможности заниматься».[1479]

Обстоятельный доклад по результатам обследования Башкирии в ноябре 1921 г. отражал продолжение голодного бедствия в республике:

«Питается население: более зажиточная часть лебедой, остальное население — лебедой, смешанной с лебедовой мякиной; корой ильмы, глиной, опилками молодой березы; рябиной, желудями и всякими другими корнями. Кошки и собаки съедены».[1480]

В 25-26-градусный мороз женщины уходили в лес на поиски кореньев. Наиболее тяжелым было положение в горных кантонах, где жители не знали земледелия или занялись им недавно, вследствие чего к ноябрю был съеден почти весь скот. Если в украинских поселках на территории Башкирии было собрано по 20-40 пудов зерна с десятины, а в русских — по 3-4 пуда, то в соседних башкирских селах жители, пользуясь первобытной техникой обработки земли, смогли собрать лишь по 10-20 фунтов зерна. Фиксировалось появление вымирающих деревень. Цены на суррогаты в последней декаде ноября свидетельствовали о дефиците заменителей полноценной пищи. Фунт хлеба из чистой лебеды стоил 3 тыс. р., из лебеды с мякиной — 1,5 тыс. р. Пуд желудевой муки продавался по 100 тыс. р., жмыхи — по 220 тыс. р.[1481]

Наиболее беззащитной категорией населения оставались дети. В ноябрьском докладе отмечалось:

«Ныне существующие детские учреждения нельзя назвать ни детскими домами, ни даже примитивными приемниками. Это очень скверные барачные казармы».

Из голодавших 300 тыс. детей на государственную помощь в ноябре могло рассчитывать не более 5%. Питомцев детских домов кормили лебедой. Смертность организованных таким образом детей доходила до 25%. В ноябре 1921 г. пришлось приостановить эвакуацию детей в другие регионы. Намерение вывезти до 10 тыс. детей разбилось о материальную необеспеченность их перевозки и неготовность соседних губерний принять голодающих. Из 450 отправленных в Ташкент детей 50 умерло в пути, а 350 погибли в Оренбурге от голода, холода — отсутствовали одежда и обувь — и чрезмерной скученности.[1482] Смертью заканчивались попытки выбраться из зоны голода и для взрослого населения. На дороге из Стерлитамака в Оренбург частыми были страшные находки: телега с мертвым возницей и павшей лошадью.[1483]

Возвращаясь с IX съезда Советов, Д. Юлтаев в конце января 1922 г. остановился у родственников в Тох-Чуранском кантоне Башкирии. О своих личных впечатлениях о голоде в родных местах он поведал в Стерлитамакской прессе:

«Мое первое впечатление — как будто все они вышли из могилы: больные, слабые, некоторые опухшие — действительно живые мертвецы. Интересовался положением деревни: голодает поголовно почти все население, воровство на почве голода сильное. На всю деревню осталось 25-30 лошадей и наверняка можно сказать, что через месяц-полтора и их не будет.

На всю деревню ни одной кошки и собаки: все съедены. О домашней птице уже нет и помину. Несмотря на это, встречаются отдельные семьи, которые, почти умирая от голода, хранят, как зеницу ока, единственную корову. Такие хозяйства необходимо было бы поддерживать. Между тем от них требуют 12 ф[унтов] продналога. Это еще больше ухудшает положение крестьян.

Посетил детский дом. Его можно назвать заброшенным хлевом, нет нар, грязно, дети голодны, валяются на полу, два дня не топлено, холод, как на улице, некоторые дети полезли в холодную печь, теснятся друг к другу, чтобы немножко согреться, плачь и вопль».[1484]

Кантон уже три месяца не получал продовольствия, а всего в помощь голодающим туда было доставлено девять пудов пшеницы и немного суррогатного кофе. Уже собираясь уезжать из деревни, Д. Юлтаев пережил эпизод, внесший последний штрих в картину голода в башкирской деревне:

«Как только сел на подводу, вижу — стрелой летит ко мне прислуга приюта и кричит. Дети разрывают труп умершего ребенка и едят. Охватывает ужас».

Такие картины голода встречались автору заметки на всем пути его следования по Малой Башкирии. Так, в деревне Абдуловка на 150 дворов приходилось лишь восемь истощенных лошадей. Пустые дома, в них — трупы умерших недели назад людей, растаскиваемые на еду, определяли облик башкирских селений.

Осенью 1921 - зимой 1921/22 гг. голод неотвратимо распространялся по Уфимской губернии. В Илецкой волости Уфимского уезда в сентябре суррогаты можно было купить на вольном рынке не дешевле, чем в Малой Башкирии, лошадь менялась на два пуда муки. В Белебее в начале ноября свидетели отмечали контраст между разъезжавшими на лошадях сытыми торговцами и барышниками, с одной стороны, и одиночками и группами голых, босых и голодных детей и взрослых, бродивших как тени в поисках милостыни или валявшихся на дорогах, с другой.[1485]

По свидетельству очевидца, в Уфимском уезде наиболее страдали от голода татарские, чувашские, мордовские и русские деревни. Население уезда не видело хлеба с января 1921 г. К октябрю была съедена и лебеда; свиньи, овцы и половина лошадей — уничтожены; одна корова приходилась на 6-12 дворов. Не было желавших отдать пару пудов хлеба за лошадь. Сруб стоил всего пять фунтов муки. Жители в панике покидали родные места и гибли в пути. Вид селений в уезде вызывал сострадание:

«В деревнях тишина и безлюдье. Во дворах ни скотины, ни клочка сена. Неподвижно валяются апатичные дети с неимоверно раздутыми животами, с опухшими лицами и конечностями. Во всех избах лежат больные и умирающие, в испражнениях и рвоте. Медикосанитарной помощи никакой. Население так ослабело, что трупы по несколько дней лежат не зарытыми. Смертность колоссальная. Холера стихла, но с конца августа началось вымирание от голода».[1486]

Отчет Уфимского губпомгола за 1921 - начало 1922 г. рисует страшную картину нагнетания голода. Если ранней осенью, в связи со сбором картофеля и овощей в русских деревнях, развитие голода несколько приостановилось, то с ноября нужда стала расти с каждым днем. Только наплыв беженцев в Уфу, вызвавший эпидемию холеры, заставил местные власти с сентября 1921 г. обратить внимание на голод и принять меры к его преодолению. Борьба с голодом, однако, оставалась малоэффективной и велась местными силами, так как Москва и в конце года придерживалась ошибочного мнения о размерах урожая в губернии в 1921 г. Население продолжало бороться с голодом в одиночку, без ощутимой помощи со стороны. В сентябре сельские жители питались лебедой, с октября перешли на желуди, травы, листья, корни, ягоды, страдая желудочно-кишечными заболеваниями, малокровием, цингой. Выпадение снега вскоре лишило население и этих источников пищи. Люди стали распродавать скот или резать его для себя. К голоду прибавился холод. Из-за отсутствия лошадей невозможно было ни привезти дрова, ни изготавливать кизяк из навоза. Чтобы не замерзнуть, крестьяне стали переселяться по несколько семей в одну избу, продавая остальные. Такая практика лишь ухудшила санитарное состояние крестьянского жилья и способствовала дальнейшему росту заразных заболеваний, прежде всего — паразитарного тифа. Зимой 1921-1922 гг. в пищу шли сережки орешника и березы. Ильмовая и липовая кора, солома, мякина перерабатывались на муку. Изобретательность в поисках пищи не знала границ, переступая пределы человеческой брезгливости:

«...многие использовали старые корыта для корма скота, пропитанные остатками месива, по мнению крестьян весьма питательные (Бирский уезд); из Усть-Катавского участка, Уфимского уезда, сообщено о том, что жители сушат и толкут даже старые лапти и пекут из этой "муки" лепешки».[1487]

Употребление древесной муки вело к запорам, вплоть до прободения кишок. В Катав-Ивановском заводе некоторые семьи, за неимением продуктов, питались только соленой водой; в некоторых частях Бирского уезда, в отсутствие соли, ели известь. «Стали есть собак, кошек; имеются сообщения из Белебеевского уезда об употреблении в пищу крыс, тараканов и мокриц». В декабре 1921 г. лебеда в Бирске стоила 70 тыс. р. за пуд, в Уфимском уезде цена на нее возросла до 200 тыс. р. В феврале 1922 г. лебеда и желуди ценились почти наравне с хлебом. Жители питались лебедовой соломой. Однако на исходе зимы и эти скудные и вызывающие у современного человека тошноту «продукты» стали подходить к концу:

«Но и собаки и кошки стали почти роскошью, и встречаются известия, что их стали делить по жребию. Стали прибегать к падшим животным; падшая лошадь быстро разбиралась на еду, в Гумеровской волости Уфимского уезда установлена очередь на падаль, сваленную за селом. Местами в Белебеевском уезде даже о падали стали мечтать как о желанной роскоши. Население при этом не разбирается в причинах падежа и ест даже сибиро-язвенные трупы (Нагайбакская волость Белебеевского уезда). Очень употребительным и распространенным суррогатом стали кости: их толкли и пекли из костяной муки лепешки. Те, у кого были старые кожи животных (лошадиные, коровьи) палили их, резали на полоски и из этой лапши варили суп. Лебедовую муку подмешивали конским навозом (Белебеев[ский] уезд). И как крайний предел, до которого доводит голод, стали сообщаться случаи людоедства».[1488]

Признаки голода, хотя и не столь ощутимые и повсеместные, замечались с начала 1921 г. и в соседнем Оренбуржье. Хлебных запасов в феврале 1921 г. было в три раза меньше необходимой нормы. В Шарлыкском районе неурожаем было отмечено четыре года, а в некоторых его местах — семь лет. В 1921 г. яровых там было собрано от 20 фунтов до пуда с десятины, посев озимых погиб полностью. Крестьяне бежали из района. В некоторых селах удельный вес выехавших достигал в сентябре 30%.[1489]

С наступлением зимы голод становился невыносимым, толкая население к поиску новых, в том числе неупотребляемых в прошлом, «продуктов». Оренбургская пресса в начале 1922 г. сообщала о бедственном положении жителей Исаево-Дедовского района Оренбургской губернии:

«Голод усиливается. Едят лошадей, собак, кошек. Во многих населенных пунктах едят падаль. В селе Юзаеве... граждане крадут с братских могил трупы людей.

В братских могилах, вырытых гражданами, хоронят по 10-20 человек умерших тифом».[1490]

В стихотворном дневнике А. Сударева, который зимой 1921-1922 гг., до устройства в Оренбургский губземотдел, мыкался в течение двух месяцев по Оренбуржью в поисках хлеба, есть строки, незатейливая метафорика которых как нельзя лучше отражает падение цены человеческой жизни в пору небывалого голода:[1491]


«Зима была печальна и жестока,

Свирепствовала всюду голодуха,

Стонали люди в тягостном кошмаре

И умирали с голоду как мухи.

По всем дорогам можно было видеть

Убийственные страшные картины —

Валялись трупы мерзлых проходимцев,

Как дровяные пни иль комки глины.

В глухих деревнях многие семейства

Зараз все вместе или в одиночку

Беспомощно и тихо умирали,

Поставив над собою крест и точку.

А утром председатель исполкома,

С толпой крестьян, закутанных в тулупы,

Сбирал подводой из домов несчастных

Окоченелые худые трупы.

И в городах на кладбищах печальных,

Не успевая вырывать могилы,

Копали ямы большего размера

И мертвецов в них, как навоз, валили.

Обычным делом стало очень многих

Грабеж, убийство, воровство, мошенство,

А некоторые безумцы явно,

Сознательно дошли до людоедства».


Аналогичная картина голодного бедствия наблюдалась с лета-осени 1921 г. в Челябинской губернии. Крестьяне и казаки Троицкого и Верхнеуральского уездов бежали на восток и юг, спасаясь от разорительного продналога и голода. Питание суррогатами еще в июле 1921 г. привело в Верхнеуральском уезде к вспышке холеры.[1492]

В сентябре 1921 г. информационный отдел губкома партии отмечал катастрофическую продовольственную ситуацию в Троицком уезде:

«Продовольственное положение весьма тяжелое, в Полтавском и Лейпцигском районах люди в большинстве случаев питаются травой и березкой. С наступлением зимы настанет катастрофическое вымирание от голода. Голод ужасен и не дает вести почти никакой работы, в некоторых поселках указанных районов общего собрания граждан собрать нельзя, люди в большинстве заняты производством из трав или поразъехались в поисках за хлебом. Продналог в этих районах, кроме скота, немыслим в полном его выполнении. Продналог вообще проходит слабо, кроме скота, который выполняется, за исключением небольшого процента, по всему уезду полностью».[1493]

В ноябре 1921 г. положение в челябинской деревне становилось отчаянным. Сводка губчека за 1-15 ноября сообщала:

«С наступлением холодов положение с каждым днем ухудшается, в некоторых случаях выливается в подавленное состояние и в последних в отчаянную борьбу за существование. Центральное место в жизни занимает продовольственный вопрос, каковой все сильней и сильней обостряется. Крестьяне, добывавшие суррогаты в озерах, на полях и с деревьев, теперь лишены этой возможности, а также за неимением фуража и теплой одежды лишены возможности поехать куда-либо в поисках хлеба. В некоторых уездах организуются комитеты взаимопомощи, объединения красноармейской семьи, беднейшего населения и ремесленников, цель и задача этих комитетов — взаимная помощь в целях социального обеспечения объединения».[1494]

Во второй половине ноября 1921 г. в губернии голодало уже 336 тыс. человек, в том числе 158 тыс. детей.[1495] Спасение последних от голода было поставлено из рук вон плохо. Сообщения ЧК пестрят сведениями о бедственном положении детей. Любопытно, однако, что их моральный облик заботил власти в большей степени, чем опасность их гибели от голода. О положении детских коммун, интернатов и детских садов в Верхнеуральском уезде ноябрьская чекистская сводка сообщала следующее:

«Среди воспитательниц и нянь на глазах детей идет разврат. Дети в коммунах научились врать, стали очень грубы, привилось много различных пороков. Питание плохое. Продукты детям недодаются. Дети роются в помойных ямах, выбирая кожуру от картофеля и капустные листья, наскоро вытирают и тут же грязные едят. Большинство детей больных и грязных, за чистотой следят только во время присутствия инспекции».[1496]

Сводка губчека за декабрь 1921 г. информировала уже о 423 тыс. голодающих взрослых и 200 тыс. детей. Через месяц прогнозировалось увеличение первой цифры вдвое. Между тем, губернские власти могли организовать помощь лишь для 36 тыс. детей. До 1 декабря на иждивении губоно и интернатов находилось всего 22689 детей, причем в связи с тем, что в декабре власти обеспечили лишь 7 тыс. пайков по 25 фунтов муки, предполагалось снять с государственного довольствия и передать родственникам 15689 детей. Отмечалось, что репрессивные меры по сбору продналога не дали эффекта. Целые волости отказывались от уплаты семенной ссуды. Констатировалось истощение запасов суррогатов у населения: «Население вступает в фазу абсолютной голодовки, так как суррогаты, овощи и скот, бывшие первостепенным продуктом питания, в большинстве случаев съедены». Наблюдался рост смертности: на почве голода и употребления суррогатов росли эпидемии тифа, острых кишечных заболеваний, цинги. Были замечены новые следствия голода, ранее неизвестные:

«Среди рабочих наблюдается апатичное отношение к детям. Среди женщин сильно развит за последнее время аборт..., что сильно отражается на здоровье и усиливает смертность. Смертность достигает 90% делающих аборт, так как аборт делается всевозможными домашними способами и снадобьями, добываемыми от разных знахарок и лекарок».[1497]

Усилились и хорошо известные чекистам по периоду «военного коммунизма» реакции на безвыходное продовольственное положение. Население было озлоблено: на сельских собраниях люди открыто ругали советскую власть и коммунистов, именуя их «грабителями и разорителями трудового крестьянства».

В сводке сообщалось о столкновении жителей Верхнеуральского уезда с населением соседней Башкирии. На фоне голода обострилась национальная вражда, выливаясь в воровство, грабежи и самосуды. Стоит отметить и то, что власти, слабо представляя себе реальные масштабы голода, не оставляли мысли организовать крестьянскую взаимопомощь и решить проблему голода силами самих крестьян, без привлечения средств из центра. Сомнения в реалистичности такого плана осторожно высказывались в том же чекистском документе:

«На почве голода, охватившего всего В.-Уральский уезд, сильно развивается воровство скота и грабежи. Население сплошной волной борется за существование, особенно на границах Башкантона доходит до варварства. Суррогаты и овощи съедены, осталось незначительное количество скота. [...] Комиссия Упомгола при всей энергии выйти из создавшегося положения бессильна. Намечен новый план помощи, это прикрепление голодных к сытым, организуются районные комитеты, в задачи коих входит правильно распределить голодных по сытым, такое распределение сопряжено с большими трудностями, вся важность заключается в точном определении имеющихся запасов продовольствия. В такой работе нужна большая осторожность, так как такое прикрепление вызовет отчаянное сопротивление. О настроении населения не приходится говорить, картина ясна, и по отношению к Соввласти и компартии население сильно наэлектризовано и не выступает только потому, что неоднократно восстававшее казачество Верхнеуральского уезда жестоко расплачивалось и, наученное горькими уроками, чувствует себя бессильным. На будущее население смотрит с ужасом».[1498]

Между тем, помощь голодающему населению Челябинской губернии налаживалась с трудом. Хотя губпомгол к январю 1922 г. существовал уже полгода, органы политического наблюдения признавали неэффективность его работы. Обзор-бюллетень Челябинской губчека №2 за 16-31 января 1922 г. содержал по этому поводу следующее замечание:

«Приходится констатировать тот факт, что Челябинская комиссия помощи голодающим работает очень слабо... [...] Из неоднократных сообщений этой комиссии можно вынести впечатление, что это самое обыкновенное советское учреждение, где барышни занимаются нумерацией входящих и исходящих бумаг, где заведена масса "дел" — но живого настоящего дела помощи голодающим здесь нет».[1499]

Не впечатляли работников ГПУ и опубликованные данные о собранных с начала существования комиссии помгола до 1 января 1922 г. средствах в пользу голодающих — 42500 р. новыми денежными знаками, 7,5 тыс. пудов хлеба, 4,3 тыс. пудов фуража, 11,3 тыс. пудов овощей, 9,9 тыс. пудов мяса, 8,4 тыс. пудов жиров, 79,4 тыс. яиц, 72 пуда крупы и т.д. Собранное не могло решить проблем сотен тысяч голодающих людей, положение которых ухудшалось с каждым днем: «...вести из уездов и с мест со дня на день становятся мрачнее».[1500]

В начале 1922 г. голод усиливался. Росла смертность, участились случаи каннибализма. Причем точной информацией о состоянии деревни власти не владели. Так, статистика умерших и съеденных в Троицком уезде, которой располагала Комиссия по борьбе с последствиями голода при Челябинском губисполкоме, сопровождалась характерным примечанием: «Точных сведений об умерших и случаях людоедства укомпомгол представить не может, ввиду того, что уезд не представляет своевременно или вовсе не представляет».[1501]

Нереализуемой оказалась затея властей с организацией сельской взаимопомощи. Только что организованный станичный комитет общественной взаимопомощи Наследницкой станицы Троицкого уезда в феврале 1922 г. объявил, что «к отправлению обязанностей не вступает и категорически заявляет, что работать не будет». Делегаты на станичный съезд поселковых комитетов пришли к выводу, что нет возможности создать какой-либо фонд продовольствия, так как нет хозяев, которые в состоянии прокормить хотя бы свою семью с помощью убоя скота до нового урожая. Население было не в силах содержать даже одного секретаря комитета взаимопомощи. Если в январе 1922 г. в поселке Наследницком умерло от голода 68 человек, то в феврале смертность на порядок выросла:

«В феврале ежедневно умирает по 10-20 человек. Трупы убирать некому, настроение населения паническое, собаки, кошки, ослы, падаль съедены, кражи скота ужасные, нет сил бороться. Развивается людоедство».[1502]

В том же месяце Александровский станичный исполком настаивал на необходимости помощи со стороны, поскольку содействие помгола было ничтожным: количество поставляемых продуктов для детей не удовлетворяло и десятой части потребностей. Взрослые не получали ничего.[1503]

Ужасы голода нарастали и в Верхнеуральском уезде. Уездный комитет помощи голодающим зимой 1921-1922 гг. пришел к неутешительному выводу:

«Лозунг: 10 сытых кормят 1 голодного неприменим к жизни. Выходит наоборот, десять голодных едят у одного сытого, и в результате никто не наестся».[1504]

В январе 1922 г. уездный помгол нашел возможность открыть столовые для 700 голодающих в Верхнеуральске и 1000 человек в уезде. Но сам паек — четверть фунта хлеба и 32 золотника мяса — был настолько мизерным, что, по мнению медиков, не давал никакого положительного эффекта.

Златоустовский уезд, где в январе-феврале 1922 г. было зарегистрировано около 50 тыс. голодающих взрослых и 45-55 тыс. детей, в ноябре 1921 г., после настойчивых просьб в губпомгол, получил, наконец, — впервые — 1400 детских пайков, в декабре — 4000, с января 1922 г. — по 10 тыс. пайков для детей. Среди взрослых распределялось по 4 тыс. пайков. С января 1922 г. в паек входили только мука (10 фунтов в месяц) и соль (0,5 фунта), других продуктов не было.[1505]

Голод прокатился и по Вятскому Прикамью, хотя действие его было и не столь разрушительным, как на Южном Урале. Особенно пострадали Вотская область и южные уезды Вятской губернии (Уржумский, Малмыжский, Яранский, Советский) — бывшая житница края и главный резервуар продовольствия для европейских губерний, в том числе столиц, в годы гражданской войны, когда Юг и Сибирь были отрезаны от Советской России. Грозные признаки голода обозначились летом 1921 г. По Вотской области пролегал маршрут беженцев из голодных Поволжья и Южного Урала:

«Ежедневно на улицах Ижевска можно встретить вереницы проезжающих крестьян в странных фурах, обтянутых коровьей кожей, откуда нередко слышится писк и рев детей.

Это — голодные переселенцы, бегущие из своих насиженных мест из Уфимской и Казанской губерний. Вид их страшен: бледные, изможденные, еле передвигающие ноги, с потухшими взорами и чуть слышным голосом. Едут они, куда глаза глядят, лишь бы не оставаться на месте, едут, бросив свои дома, свое хозяйство, пашни, луга, леса».[1506]

Пресса призывала к помощи беженцам, а между тем голод становился реальностью и для местного населения. Жители Малмыжского уезда сообщали в вятскую прессу:

«В деревне голод все более и более дает себя знать. Местами едят вместо хлеба всякие суррогаты: желуди, лебеду, липовую кору — примешивая к ней немного муки или картофеля. Запасливые заготовляют суррогаты на зиму. Об урожае говорить нечего: счастливы хозяйства, собравшие семена, но таких мало».[1507]

В 1921 г. хорошо уродился картофель, но беда заключалась в том, что его садили мало из-за отсутствия посадочного материала. В результате его хватало в лучшем случае на осень. Крестьяне запасались грибами, — благо год был грибной. Молочных продуктов едва доставало на пропитание детей. Из-за отсутствия кормов возникала опасность, что скот придется забивать на мясо. В начале августа некоторые хозяйства осуществили небольшие посевы озимых, используя по три-пять пудов сохранившихся семян. Однако 99% пахотной земли так и не удалось засеять. Между тем, до окончания полевых работ оставалось две-три недели. Тем не менее, первоначально среди крестьян никакой паники не наблюдалось. Печать комментировала крестьянское спокойствие так: «Вера в помощь центра — почти единодушная».

Осенью настроение становилось все более тревожным. В сентябре голодные, измученные крестьяне ринулись в Вятку. Для помощи им ничего не предпринималось. Потоки беженцев устремились из южных уездов Вятской губернии в северные. Главным источником их питания являлось подаяние. В деревнях участились кражи и самосуды.[1508]

К январю 1922 г. хлеб и суррогаты в южных уездах были съедены. Из Сердежской волости Яранского уезда сообщали: «Есть буквально нечего». Стали отмечаться — пока единичные — случаи голодной смерти. В начале февраля более 75% жителей Советского уезда питалось суррогатами, развивалась эпидемия сыпного тифа. Крестьяне Сочневской волости Слободского уезда в феврале ели почти исключительно мякину и лебеду с небольшой примесью овсяной муки. Многие уже поели последний скот и променяли на хлеб остатки имущества. Вятская пресса констатировала: «Голод растет с каждым днем».[1509]

Между тем, помощь в вятскую деревню не приходила. Детские дома с нетерпением ждали хлеба; в ноябре 1921 г. не отпускался хлеб в детские сады и школы. А всеми уездах губернии еще более 17 тыс. детей ждали своей очереди на зачисление в детские дома.[1510]

Основной причиной быстрого распространения голода в Вятской губернии являлось отсутствие эффективных мер по его предотвращению. Москва оценивала ресурсы Вятской губернии и Вотской области на основе балльной оценки урожая в 25 млн. пудов на начало и середину июля и ориентировалась на тенденциозные данные переписи 1920 г. Так же, как и в отношении Татарской республики, мнение центра об урожае не соответствовало действительности. Вятский губпомгол всеми силами пытался переубедить центральные власти:

«Ясно, что это получилось вследствие несовершенства шкалы урожайности, по которой при балле — единица — определение урожая невозможно, если он в сильной степени отклоняется от средней.

Для нашей губернии, застигнутой голодом, чрезвычайно важно, чтобы в Центре установился правильный взгляд на продовольственное положение вятского населения, потому что от этого зависит наше существование».[1511]

Позже, чем в других губерниях, голод начал ощущаться на Среднем Урале. Однако и там он приобретал все более острый характер. Как отмечала Екатеринбургская губернская ЧК в первой половине января 1922 г., он бы особенно ярко выражен в Каменском, Красноуфимском и части Екатеринбургского уезда. Во второй половине января чекистский обзор-бюллетень констатировал голодный кризис и в тех уездах, которые официально были признаны благополучными. В Камышловском уезде ширились воровство и самосуды. Отмечалась слабая работа помгола.[1512]

Осенью-зимой 1921-1922 гг. голод на Урале только набирал обороты. Впереди были мучительно долгие весна и лето 1922 г., когда многие, пережившие голодную зиму, позавидовали умершим ранее.


Голодные весна-лето 1922 г.

К весне 1922 г. голод охватил весь Урал. Отчаяние и ужас сельского населения в связи с ожиданием беспримерной голодовки сменились апатией и покорным бессилием, безропотным ожиданием смерти. Реакция властей на голодную катастрофу явно запаздывала и была недостаточно энергичной. Вятская пресса в марте 1922 г. радовалась тому, что «бандитизм» в Яранском уезде идет на убыль из-за перемены отношения крестьян к «бандитам» и разрешения организации крестьянских дружин самообороны. В ожидании предстоящего сева печать учила крестьян удерживать в земле выпавшие осенью-зимой осадки.[1513] Между тем, не было никаких оснований ни праздновать рост сознательности сельского населения, ни надеяться на какой-либо эффект агрономического просветительства. Под напором голода деревня перестала реагировать на все, не связанное напрямую с его утолением. Из Сулаевской волости Вятского уезда сообщали об опустошительном эффекте голодовки: по данным на 1 марта 1922 г. было убито и продано за хлеб 1235 голов крупного рогатого скота, или 56% имевшегося, весь молодняк, 1758 голов мелкого скота, 585 лошадей (35%), 420 человек покинули свои хозяйства. Эта информация, опубликованная во второй половине апреля, сопровождалась риторической ремаркой редакции: «Но это на 1-е марта, а что осталось теперь?» [1514] На основании сведений, собранных командированным в марте в волости Яранского уезда инструктором уездного комитета помощи голодающим, председатель этой организации составил обширных доклад, описывающий трагическое положение деревни. Так, в деревне Вятский Югунур Комаровской волости из имевшихся в 28 дворах 13 лошадей 10 были совершенно беспомощны. В починке Пайгишево Тожсолинской волости 84 домохозяина имели 23 тощие лошади, из которых некоторые настолько обессилели, что висели на подвязи. Черемисы, съевшие к весне суррогаты, собранные осенью, бродили с салазками по насту, выискивая стебли лебеды, которые затем сушились в печи и просеивались для приготовления хлеба. Сельские жители страдали желудочно-кишечным катаром: картофельная ботва вызывала понос, лебеда — запор. В селе Сердежском одноименной волости представитель укомпомгола стал свидетелем следующей картины:

«Семья одного дома на стороне собирает (милостыню — И.Н.). Оставшийся старик с голоду лежит. Жалеючи его, граждане приносят ему суррогатного хлеба. С жадностью старик хватает куски хлеба и складывает за пазуху».[1515]

В том же докладе были представлены страшные зарисовки из жизни вятской деревни на исходе зимы:

«В дер[евне] Пержа зарезали лошадь: вдруг появляется старуха, еле держащаяся на ногах, вырывает кусок сырого мяса и ест его, несколько человек пытается вырвать его, но старуха вцепилась зубами и старается как можно скорее его проглотить — через два дня она умерла.

В дер[евне] Копошонки Тожсолинской волости крестьянин, в то время как жена его ушла собирать, увез своих детей на лошади неизвестно куда и возвратился один. Мать встретила отсутствие детей вполне равнодушно. Где находятся дети, неизвестно, так как отец вскоре умер.

В этой же деревне вся изба со всеми постройками продана за шесть пудов картошки, в другой деревне изба продана за два пуда лебеды».[1516]

Из представленного в том же документе описания голодного населения видно, что голод к началу весны 1922 г. довел разрушение человеческого организма до последней стадии:

«По внешнему виду голодающих можно разделить на две группы: 1) опухшие от голода, апатичные, неподвижные люди — это первая стадия голода и 2) полуживые, полутрупы, страшно исхудалые, у которых выступают все кости, руки и ноги поражают необыкновенной худобой, мускулов совершенно нет и кожа обтягивает кости, голова, особенно у детей, не держится на шее и сваливается на грудь, глаза ввалились, лицо желтое — эта стадия голода есть преддверие смерти.

Особенно истощены женщины, которым приходится двигаться больше других, изыскивая хоть какие-нибудь возможности дать пищу; отмечается тот факт, что ни одни роды не проходят благополучно; родильница не имеет сил произвести этот акт. То же и в отношении скота, где он сохранился, выкинутые жеребенки и телки немедленно съедаются».[1517]

Как сообщала местная пресса, реальная помощь населению оказывалась и поступательно усиливалась с начала 1922 г.: с января по март-апрель количество кормившихся в системе общественного питания в Вятской губернии возросло с 40 тыс. до 150 тыс., число столовых для голодающего населения выросло за это время с 4 до 396.[1518] Однако, по сведениям очевидцев, у изголодавшегося населения не хватало сил воспользоваться этой помощью. Прекратилось паломничество крестьян за хлебом в волостные и уездные центры — обессилевшие люди лишились возможности передвигаться. Жители целых деревень лежали опухшие и не могли пройти полверсты-версту, чтобы получить готовые пайки в основных и подсобных пунктах питания. В этой связи в деревни стали завозиться сухие пайки. Но обнаружилось, что люди не в силах были преодолеть 10-15 сажень для их получения. Известны случаи, когда матери, разуверившиеся в спасении своих детей, отказывались брать для них пайки в открывавшихся столовых. Их аргумент был прост: «...все равно скоро умрут, так уж пусть сейчас, без оттяжки, чтобы не мучились». Однако чаще селяне ждали открытия столовых с нетерпением.[1519]

Аналогичные сведения поступали и из других уездов Вятской губернии. Сунской волостной исполком в апреле докладывал в Слободской укомпомгол:

«Положение в волости необычайно тяжелое. По самым точным статистическим данным установлено: на почве голода умерло взрослых 245 человек и детей 243 чел[овека]; случаев заболевания от голода зарегистрировано 1862; выехало из пределов волости 160 дворов; уничтожено скота: лошадей — 1062, коров — 928, жеребят и телят — 1538, мелкого скота — 3578, сельскохозяйственных орудий продано и выменяно на хлеб: жаток — 17 шт., косилок — 17 шт., молотилок — 114 шт., веялок — 311 шт., плугов — 125 шт., сабанов — 424 шт., борон полужелезных — 325 шт.»[1520]

В том же номере газеты было опубликовано еще несколько сообщений из сельской местности. Исполком Косинской волости Слободского уезда сообщал о безвыходном положении населения, констатируя беспомощность местных жителей перед ликом голодной смерти: «Необходима немедленная помощь со стороны, в противном случае население будет вымирать от голода».

Одновременно из Малмыжского уезда в губкомпомгол была направлена телеграмма следующего содержания:

«За отсутствием суррогатов и падали граждане умирают десятками. В ближайшие дни возможны случаи каннибализма (людоедства). [...] За отсутствием помощи население вымрет. Поля останутся незасеянными».

В мае 1922 г. вятская периодика ужасалась положению сельского населения губернии:

«Люди-скелеты ходят, шатаясь от ветра; а до нови еще три месяца, три жутких голодных месяца. Как и много ли выживет их?!»[1521]

Растерянностью и покорностью судьбе веет от рассказа старика-крестьянина Малмыжского уезда, услышанного на пароходе корреспондентом газеты:

«Свободных мест нигде нету... В Сибирь уехали мы еще с осени. Продали дома, надворные постройки, всю скотину, кроме лошадей, много из одежды, и вот теперь едем вновь в родные деревушки, не знаем, с чего начать и как взяться за свое хозяйство... Эх, житье-житье!...»[1522]

Летом 1922 г. голод не стихал. Пресса пестрела сообщениями о катастрофической ситуации в вятской деревне.[1523] В Нолинском уезде в июне голодало более 53 тыс. взрослых и около 73 тыс. детей. Между тем, работало всего 121 столовая на 7 тыс. едоков.[1524] Не лучше обстояло дело снабжения голодающих продовольствием. Оценивая ситуацию в губернии, средства массовой информации в начале июля констатировали:

«Снабжается в среднем 1/90 часть всего голодающего населения. Размеры голода к настоящему времени приняли грандиозные размеры: 1/4 часть скота съедена и пала, весь сельскохозяйственный] инвентарь променян на хлеб».[1525]

Сведения о реальном положении сельского населения развеивают магию цифровой информации о средствах, выделенных на преодоление голода. Несмотря на то, что в Вятскую губернию было направлено 3 млн. пудов хлебопродуктов, 14,7 млрд. новых советских рублей и 9-10 млн. р. золотом, а международные организации поставили около 600 тыс. пудов хлеба и других продуктов,[1526] люди продолжали голодать. Летом 1922 г. голодающими оставались Котельнический и Яранский уезды. Как сообщала печать, «голодные бродят по лесам и лугам, питаясь травой и разными суррогатами». Не было надежды и на новый урожай: было засеяно лишь 39% прошлогодней площади. К тому же погода, как нарочно, выдалась неблагоприятной — заморозки, обильные дожди, град и вредители истребили значительную часть посева. Голодные крестьяне Яранского уезда, по сообщениям прессы, в середине лета «потеряли способность двигаться», «сидят или лежат, опухшие, в шубах и валенках, и не в состоянии приготовить для себя суррогатную пищу».[1527]

Отчаяние ожесточило население. Расправы с сельскими ворами приобрели особенно жестокий характер:

«За последнее время самосуды в Яранском уезде становятся обычным явлением. Население, исстрадавшееся в муках голода, расправляется самыми зверскими способами с ворами и бандитами».[1528]

Несмотря на менее острый характер голода в пермском Прикамье и на Среднем Урале, он болезненно задел местное население из-за неудовлетворительных мер по его преодолению. Сообщая о росте числа голодающих в Пермском уезде с 1869 в марте до 14 638 человек на 20 мая 1922 г., местная организация помощи признавала свою недостаточную осведомленность: «Что же касается точного учета всех поступлений по уезду, укомпомгол, несмотря на предпринятые к этому меры, учета не имеет».[1529]

По сведениям Екатеринбургского губисполкома, в апреле 1922 г. в отдельных волостях «...скот почти поголовно вырезан: на селения в сотню дворов осталось по 2-3 десятка лошадей и коров». В этой связи перспективы нового урожая и сбора продналога в 1922 г. выглядели весьма пессимистично. О жителях Екатеринбургского, Шадринского, Красноуфимского, Камышловского уездов сообщалось:

«...при урожае могут лишь прокормить себя, сохранить семена на посев и уплатить продналог не в состоянии.

В отдельных голодающих волостях семена съедены и население, съевши все суррогаты, разбрелось; о засеве в таких волостях Красноуфимского, Шадринского и Каменского у[ездов] не может быть и речи».[1530]

В Екатеринбургском уезде к 1 мая 1922 г. голодало 156 тыс. человек. Местные ресурсы, которые могли быть распределены только с разрешения центра, в любом случае удовлетворили бы лишь 2% голодающих. Жители Верхне-Невьянской волости этого уезда питались исключительно суррогатами, ежедневно теряя трех-пятерых человек умершими от голода. Доклад председателя Нижнетагильского укомпомгола от 29 мая 1922 г. свидетельствовал об углублении голодного бедствия: «На тротуарах г. Н.Тагила нередко можно встретить трупы умерших от голода, вдоль улиц города с раннего утра и до позднего вечера бродят, как тени, толпы голодных детей, напевая хором заунывные песни и прося кусок хлеба, которого нет и у самих жителей».[1531]

Обострение голода фиксировалось поздней весной - ранним летом 1922 г. и в других уездах Екатеринбургской губернии. О положении в Шадринском уезде на 1 июня пресса писала:

«Наблюдаются массовые уходы крестьян в сторону Сибири; смертность прогрессирует с каждым днем, и санитарная летучка разъезжает по городу, подбирая трупы, а полуживых от голода свозит в барак; столовые за отсутствием продуктов не оправдывают своего назначения».

От голода мучилось полурабочее-полукрестьянское население горнозаводской зоны. Ситуация в Полдневской волости Екатеринбургского уезда была типичной для горнозаводского края:

«Количество скота быстро уменьшается. Резкая безработица обостряет положение. Заготовки леса почти не производятся, углежжение стоит, на рудниках не работают, заводы молчат. Рук приложить некуда. На всякую работишку набрасываются с жадностью, не считаясь с ничтожной платой, граничащей с самой бесчеловечной эксплуатацией, которую некому укротить, потому что союз работников земли и леса не подает признаков жизни. Короб угля, например, перевозили за 7 верст по грязи за фунт хлеба. Падали лошади, иногда умирали голодные люди. Шпалы заготовляют по десять золотников муки за шпалу. За фунт хлеба сдают по пуду "дубья" — коры для дубления кож. Работают за кусок овсяного хлеба на известеобжигательных печах. При самой изнурительной работе можно заработать лишь на прокорм самого работника, а семья остается ни при чем. Голод косит людей. Смертность за последние дни резко увеличивается.

Многие питаются почти исключительно травой — кислицей, чесноком, мхом, крупянкой (молодые побеги сосны). Большинство держится лишь благодаря тому, что есть молоко (оставшиеся коровы хорошо кормятся в лугах).

Детский дом не может отбиться от матерей, желающих отдать туда детей. Но и в детском доме не сладко. С января в нем умерло из пятидесяти пяти человек шесть чел[овек]. Дети — как тени — неподвижные, с зелеными лицами».[1532]

Помощь голодающим волости оказывалась крайне слабая: было выделено 53 пуда колоба, на засев было дано 800 пудов зерна. Уездный продовольственный комитет требовал платы за помол — от трех до пяти фунтов муки с пуда зерна и суррогатов. Просьбы о льготах для кооперативов категорически отклонялись. Резолюция упродкома была безграмотна и безжалостна: «...ходатайство ваше о сложении помольного налога, как незаслуживающего уважения, оставлено без уважения». Денежный налог необходимо было заплатить и за использование заготавливаемых самими крестьянами дров, жердей и корья.

О трагическом положении населения в мае-июне 1922 г. докладывал в ЦК Помгол уполномоченный по Екатеринбургской губернии представитель РСФСР при всех заграничных организациях помощи. В его докладе была приведена информация о голоде в Алапаевском уезде:

«...люди умирают на улицах, без всякого присмотра, трупы убирают через несколько дней, волкомиссии совершенно бездействуют, крестьянство смотрит сквозь пальцы, волостные организации относятся халатно, все постановления и циркуляры в деле оказания помощи в жизнь проводятся с большим трудом и то не везде».[1533]

Из-за неэффективности помощи голодающим к лету 1922 г., по мнению докладчика, в Екатеринбургской губернии голодала половина населения, вынужденного бороться с бедственным положением в одиночку. В Карабаше, Нижней Туре и ряде других мест отмечались случаи людоедства. В некоторых деревнях собирали все старые лапти и перемалывали на муку. На сельских кладбищах скапливались десятки трупов — некому было копать могилы. В докладе цитировалась выписка из ходатайства Мосинского волисполкома: «Мы стоим еще на половине до урожая, как на глазах волостного исполкома, в его помещении, умирают голодной смертью 3-5 человек ежедневно».[1534]

Населению было от чего впасть в отчаяние. В Каслинской волости в июле 1922 г. голодали 3/4 жителей, в Екатеринбургском уезде к 1 августа в 51 столовой кормилось лишь 11 тыс. из 227 тыс. голодавших.[1535] Голод беспрепятственно продолжался. Помощь голодающим оставалась мизерной.

В середине сентября 1922 г., утверждая, что ужасы голода остались позади, Екатеринбургская печать признавалась, что полностью он все же не изжит. Более 13 тыс. детей нуждалось в призрении, неизвестно было количество людей, которых голод превратил в инвалидов. В некоторых волостях хлеба было запасено лишь до января 1923 г., что особенно тревожило в связи со свертыванием деятельности АРА. Десятки тысяч человек необходимо было кормить до следующего урожая. Так, в Шемахинском заводе голод не утихал: недосев был усугублен заморозками, погубившими яровые. Часть населения по-прежнему была обречена на голодную смерть.[1536]

Регионом голодного бедствия весной-летом 1922 г. стал Южный Урал. Голод бушевал в Башкирии, выхватывая все новые жертвы. Местная пресса на пороге весны 1922 г. описывала последствия недостаточной помощи голодающим:

«Люди мрут, как мухи, мрут, ибо не имеют ничего для пропитания, не имеют даже и тех суррогатов, которыми хоть сколько-нибудь поддерживалась жизнь в летний период. Ни кореньев, ни трав, ни древесной коры, ничего нет, все съедено, все уничтожено».[1537]

В марте 1922 г. ослабевшие жители деревень Бирского уезда выбрасывали трупы родственников на улицу, не имея сил свезти их на кладбище. В общественном амбаре деревни Сабаево скопилось 148 трупов, которые приходилось охранять от голодающих, готовых «полакомиться» мертвечиной. Росла преступность; родители бросали детей, а иногда и убивали их, кончая затем и собственные счеты с жизнью. Взрослые посылали детей за милостыней, и те, как живые трупы, толпами брели из деревни в деревню, пока не замерзали на дорогах. Как сообщали из Белебеевского уезда, «главное занятие сельсоветов — погребение умерших и разбор дел о кражах — тоже от голода».[1538]

В апреле 1922 г. уполномоченный сельского комитета помощи голодающим по деревням Михайловка и Бочкарево составил акт о положении одной из местных семей. Лаконичные сухие строки документа рисуют безысходность положения жертв голодной трагедии:

«Временно проживающий гражданин] д[еревни] Бочкаревой Козлов Яков летом пас табун, а теперь бросил свое семейство из 5 душ, так как кормить нечем, и пошел куда глаза глядят. Семья его страдает вся голодом и опухла вся. Одежды у них нет никакой, живут в землянке, которая негодна — сегодня-завтра их должна задавить. Была у них собака — съели. Теперь собирают разную падаль. Детей до 15 лет четверо, а в столовую записан только один, других же не принимают, несмотря на голод».[1539]

Весной 1922 г. голодающие продолжали прибывать из уездов в Уфу, население которой, благодаря выдаче пайков, было относительно застраховано от острого голода. На улицах города валялись трупы, умерших на улицах тут же обирали, снимая с трупов верхнюю одежду.[1540] В мае 1922 г. в Башкирии голодало уже 92% населения. Как и в других местах, меры по преодолению голодной катастрофы были недостаточны. Голоду не было видно конца.

Голод чувствительно задел весной 1922 г. и население Оренбургской губернии. По данным губпомгола, в апреле голодало 526 401 человек. Близился сев, а крестьяне выходили в поле отнюдь не для подготовки к сельскохозяйственному сезону:

«Людоедство считается уже нормальным явлением, хотя меры борьбы принимаются самим населением. В деревнях жизнь замерла; голодающее крестьянство группами и семействами выезжает из деревень в поле, исключительно на поимки сусликов для употребления их в пищу. Жизнь отброшена к временам первобытного человека».[1541]

Государственная и общественная помощь голодающим, как и в других местностях Урала, в Оренбуржье была явно недостаточной. Зимой сильные снежные заносы оказались неодолимым препятствием для доставки продуктов. Несмотря на поступление в губпомгол в марте-апреле 1922 г. пожертвований из Рязанской губернии, от советских учреждений, служащих и частных лиц, церквей и монастырей, несмотря на распределение десятков тысяч пайков АРА, переломить положение в деревне и станице не удавалось.

Пик голода в Челябинской губернии, как и в других частях региона, пришелся на весну - начало лета 1922 г. В марте жители Челябинского уезда питались падалью, собачьим мясом, костями, древесными опилками, корой, соломой, картофельной ботвой, мхом, корнями камыша, глиной, полынью, конским навозом, дохлой птицей. Суррогаты и скот были к этому времени уже съедены.[1542] В информационных материалах Челябинского ГПУ за февраль-апрель констатировалось, что «людоедство и трупоедство стали обычным явлением».[1543] В Троицке в апреле фиксировались случаи самоубийства на почве голода, на улицах лежали трупы умерших голодной смертью. В мае в Златоустовском уезде не успевали хоронить покойников и складывали их в пустующие дома. Множество трупов лежали на дорогах неубранными.[1544]

Согласно информации ГПУ, в голодающей части губернии, особенно в Верхнеуральском уезде, в апреле было не до сева: «Здесь население дошло до людоедства, трупоедства и совершенной потери человеческого образа жизни». За январь-апрель 1922 г. в уезде было зафиксировано 56 случаев людоедства. Трупоедение было еще более распространено. Здравотдел ежедневно хоронил до 150 человек, еще больше было незарегистрированных умерших. Поскольку скотина была поедена еще до января 1922 г., в ход пошли кошки, собаки, крысы, сырые кожи. Но и они к маю были съедены. Росло количество краж и грабежей, в народных судах и отделах юстиции скопилось до 5000 уголовных дел.[1545]

В середине мая 1922 г. из Георгиевского поселка Елизаветпольской станицы в Троицкую горуездную комиссию помощи голодающим было направлено письмо, в котором секретарь местного исполкома описывал процесс вымирания поселка:

«Доношу, что случаи смерти на почве голода увеличиваются с каждым днем, так, например, в марте месяце зарегистрировано умерших от голода 20 человек, в апреле месяце 29 человек, а за 15 дней мая месяца от голода умерло 35 человек. Случаев людоедства не замечается, что касается употребления в пищу трупов павших животных, то таковое является обычным явлением, одним словом, в пищу употребляется все, что только можно есть, кошка, собака, мышь, суслик, сурок и прочие животные и звери. Помощь оказать голодающим никто среди жителей поселка не в состоянии».[1546]

С апреля динамика развития голода на страницах чекистских отчетов и на газетных полосах приобрела более дифференцированный характер. Казалось, многое говорило о постепенном преодолении голодной катастрофы, начиная с поздней весны 1922 г. Прекращение взимания недоимок по продналогу, отмена гужевой повинности, выдача семян, «дружная» весна, сулившая хороший урожай, — все это содействовало улучшению крестьянских настроений.[1547] Апатия сменилась лихорадочной подготовкой к посевной кампании. Сев стал вожделенной целью, отодвинув все другие проблемы. ГПУ так формулировало крестьянскую позицию:

«Нам все равно, какая власть, — говорили крестьяне, — дайте нам лишь возможность засеять поля, и осенью мы недоимки и налог выплатим. Дайте только семян».[1548]

Собрав последние силы, применяя лопату вместо плуга и используя, за неимением рабочего скота, собственную мускульную энергию, крестьяне засевали поля.

Появлению надежд на выход из голода способствовали более ощутимые меры помощи голодающим. В июле 1922 г. в Челябинской губернии помощь оказывалась 421 382 взрослым и 368 329 детей. Помимо комитетов помощи голодающим, большую работу по преодолению голода развернули иностранные организации.[1549] Однако преимущественную помощь голодающим оказывал Помгол, овладев, наконец, ситуацией. В государственном информационном бюллетене ГПУ за 20 июня - 5 июля подчеркивалось, что состояние губернии значительно лучше, чем два-три месяца назад. Голод ощущался не так остро, благодаря появлению огородных продуктов и более энергичной помощи Помгола и других организаций.[1550]

Эту позитивную тенденцию не следует, однако, считать абсолютной и универсальной. В ряде уездов продовольственная ситуация оставалась катастрофической, а поступавшая помощь была явно недостаточной. Двусмысленность в оценке положения в Челябинской губернии в июньском (1922 г.) бюллетене ГПУ не позволяет говорить о поступательном преодолении голода как генеральной тенденции:

«Общеполитическое состояние губернии заметно улучшается, хотя голод и эпидемии свирепствуют по-прежнему, в особенности в Верхнеуральском уезде, где голод дошел до ужасающих размеров, благодаря его оторванности и трудности переброски продовольствия для голодающих, хотя там Помголы и Межрабпом кормят некоторую часть голодающих, но удовлетворить все голодающее население они не в силах.

Причинами улучшения политсостояния губернии и поднятия настроения, как среди рабочих, так и среди сельчан, служат виды на хороший урожай и реальная помощь Помголов и различных организаций, как то: АРА, Миссия Нансена и др.»[1551]

В августе 1922 г. государственный информационный бюллетень губернского отделения ГПУ отмечал дальнейшее улучшение настроений населения. Это утверждение не касалось, однако, значительной части губернии — Курганского, Верхнеуральского и части Миасского уездов. В начале мая в ряде мест выпал вызвавший падеж скота от бескормицы глубокий снег, который пролежал две недели, прозванные крестьянами «второй зимой». В Курганском уезде надежды на хороший урожай оказались обманчивы: сильные туманы и утренние осадки росы лишили колос зерна. Пробный умолот ржи в южных волостях составил пуд с десятины. В лучшем случае удавалось собрать столько же, сколько и засеяли. В Верхнеуральском уезде почти половина посевов хлебов пострадала от ржавчины и сильного града. Чекистский документ констатировал: «Настроение крестьян этих мест паническое, наблюдаются массовые случаи, что крестьянин, смотря на постигшие его бедствия, забирает свои пожитки и покидает родные места».[1552]

Настроение сельских обитателей Челябинской губернии и в августе 1922 г. колебалось, таким образом, от надежды на лучшее до покорного безразличия. И тем не менее новый урожай и усиление помощи голодающим сделали свое дело. Количество голодающих шло на убыль. Так, в Златоустовском уезде, где численность страдающих от голода с января по июнь 1922 г. поступательно возрастала, в июле число голодавших стабилизировалось на июньском уровне, а в августе сократилось в 2,5 раза.[1553]

Голод отступал. Население мучительно медленно начинало высвобождаться из тисков голодной катастрофы.


После голода: выкарабкиваясь из пропасти.

Во второй половине 1922 г. регион начал оживать. Крестьянство, пережившее ужасы голода, осенью, казалось бы, могло перевести дух. Многое свидетельствует, однако, о том, что успокоение было неустойчивым и обманчивым. Старые проблемы и сопутствующие им страхи не были преодолены.

Осенью 1922 г. власти не на шутку встревожило неожиданно быстрое и широко распространившееся в деревне самогоноварение и пьянство. Крестьянство своеобразным образом отмечало окончание голода и возвращение к относительно нормальной жизни. Это явление получило всероссийский размах. «Пьяный» праздник 1922 г., по наблюдению исследователя, имел прецеденты в российском прошлом: «Сильные загулы отмечались обычно в осеннюю пору урожайного года после череды неурожайных лет, а также в случае неожиданных сложений недоимок, объявления войн и заключения мира».[1554] Все эти обстоятельства слились в 1922 г. в один мощный аккорд: год был урожайным, голод был пережит, налоги оказались не столь обременительны, как в 1921 г., после многолетних тягот войны и революции наступала, казалось, мирная пора. Помимо желания сбросить накопившиеся стрессы, население страны прибегло к самогоноварению и из соображений хозяйственной выгоды: сельская беднота изготавливала самогон, чтобы рассчитаться с государством по налогам с меньшими для себя потерями.

Однако государство и городские жители были напуганы столь варварским отношением к урожаю, сулившим возвращение еще не забытых проблем снабжения городов. Пресса, в том числе и на Урале, запестрела статьями, направленными против самогоноварения. «Вятская правда» в октябре-ноябре 1922 г. едва ли не ежедневно призывала к борьбе с кумышковарением. Для беспокойств были основания: «Приезжающие из деревень очевидцы рассказывают о самом разнузданном пьянстве, охватившем целые селения и явившемся прямым результатом урожая».[1555]

Пьянство охватило и Южный Урал. В октябре 1922 г. уфимская и оренбургская пресса корила крестьянина за короткую память:

«Пришел голод. Он (крестьянин) или безропотно умирал, или самоотверженно начал бороться с голодной смертью — ел кору, траву, лебеду и даже себе подобных (людоедство). [...]

Но сегодня он все забыл — муки голода, ужасы голодной смерти, сегодня ему "море по колена", сегодня он "кум королю".

Сегодня он пропивает урожай, столь великими страданиями и усилиями добытый... [...] Куда ни поедешь, кого ни спросишь, — везде видишь и говорят — деревня варит и пьет самогонку — медовую и хлебную».[1556]

Употребление алкоголя приобретало в последние месяцы 1922 г. все более грандиозные масштабы, захватывало все социальные слои. В конце октября оренбургская печать, объявляя борьбу злоупотреблению спиртным, сетовала:

«Пьянство начинает принимать громадные размеры. Пьет спекулирующая публика. Пьет крестьянство. Попивают и рабочие.

Чего пьют? Рабочий и крестьянин "глушат самогонку", спекулянты покрупнее — спирт и вино».[1557]

О распространении пьянства и мерах борьбы против него обзор-бюллетень Челябинского ГПУ за октябрь 1922 г. содержал следующую информацию:

«С выплатой налогов и окончанием молотьбы на местах стали наблюдаться случаи варения самогонки, особенно это явление было отмечено в день праздника Покрова (крестьянский праздник 2-3 октября), [который] по-прежнему проводился в пьянствовании целыми неделями. Некоторые села, в особенности близкие к городам, находящиеся в лучших условиях, к празднику заготовили массу самогонки, в результате 1, 2 и 3 октября был пьяный разгул, в ряде сел и поселков со стрельбой, катанием на лошадях, песнями и гармоникой. В некоторых случаях пьянство захватывало до 80 процентов всего населения. Такое явление говорит за то, что "наши ожили" и уже стали забывать мякину, глину и суррогаты. Варение самогонки частично захватило города, в силу чего Губисполкомом с соответствующими судебными и карательными органами на объединенном заседании по вопросу борьбы с пьянством было постановлено просить Губисполком издать обязательное постановление о беспощадной борьбе с самогонщиками и пьянством».[1558]

Постановление должно было содержать две меры: создание при сельсоветах особых троек и выделение особого фонда для премирования губрозыска и милиции за успехи в выявлении самогонщиков и быстрой ликвидации домашнего массового изготовления спиртного.

Однако этих мер оказалось недостаточно — пьянство упрямо ширилось. В начале декабря 1922 г. VI губернский съезд Советов специально обсуждал вопрос о самогоноварении и предусмотрел три вида наказания самогонщиков: полную уплату продналога, который собирался в Челябинской губернии с 50-процентной скидкой; лишение права на получение весенней семенной ссуды; отказ от предоставления льгот и отсрочек по семенным ссудам прошлых лет.[1559]

В январе 1923 г. бражничество приобрело в стране беспрецедентные масштабы. В стандартизированных бюллетенях ГПУ появилась новая рубрика — «пьян(ь)сводка», которую было чем заполнить в любой губернии. Стали проводиться местные двухнедельники и месячники борьбы с пьянством и самогоноварением. Начались обыски и конфискации спиртного и аппаратов для его производства. Так, в Вятской губернии в январе было произведено 793 обыска, конфисковано 405 аппаратов и 292 ведра самогона, заведено 1017 уголовных дел; в Екатеринбургской губернии провели 320 обысков, в ходе которых конфисковали 502 аппарата, 23 ведра и 18 бочек и завели 1111 дел.[1560] Однако, несмотря на все принимаемые меры, пьяный ажиотаж пошел на спад лишь весной 1923 г., к началу полевых работ.

Опасение массового перевода зерна на самогон было, впрочем, единственной проблемой, серьезно беспокоившей власти, а обыски и конфискации орудий и продукции самогоноварения — единственным проявлением государственного насилия в деревне. В целом, сбор продналога 1922 г. проходил спокойно и не столь болезненно, как в предыдущем году. Сводка Вятского губернского отдела ГПУ за 30 августа - 1 сентября 1922 г. отмечала позитивные перемены в настроениях сельского населения:

«Повсюду в губернии, особенно в бывших голодных районах, наблюдается вполне удовлетворительное настроение крестьянства. Постепенно улучшается отношение крестьян к Советской власти и РКП(б)».[1561]

В заключении государственного информационного бюллетеня Челябинского губотдела ГПУ за август 1922 г. зафиксирован произошедший перелом:

«Стихийный голод пережит, смертность от голода как обычное явление прекратилась, по улицам валяющихся и бродящих, особенно на барахолке, не стало. Уголовная волна бандитизма миновала, за исключением отдельных случаев».[1562]

Налоговая кампания 1922 г. в Челябинской губернии без всяких затруднений была проведена с 5 сентября по 25 октября. Сбор продналога был выполнен на 100%.

ГПУ в августе 1922 г. констатировало улучшение материального положения и настроения крестьян:

«Отношение к единому натурналогу крестьянских масс хорошее. Наблюдались такие случаи, что крестьянин, еще не зная, сколько с него приходится налога, без всякого понукания по доброй своей воле вез и сдавал налог даже больше, чем его следовало, такие случаи были не одиночны, а их было много...».[1563]

В октябрьском обзоре-бюллетене Челябинского губотдела ГПУ также подтверждалось безболезненное завершение сбора продналога:

«Общее настроение крестьянских масс вполне удовлетворительное. За все время проведения продналоговой кампании не наблюдалось ни одного волнения, также не было, как раньше, всевозможных собраний и митингов. Произведенная продкампания на сельских хозяйствах не отразилась и не затронула существующего спокойствия крестьянства».[1564]

Тем не менее, материальные основы крестьянской жизни осенью 1922 г. были далеки от однозначного упрочения. Собранный в Челябинской губернии урожай был в полтора раза ниже продовольственной потребности, и собственного хлеба должно было хватить не более чем на полгода, после чего оставалось надеяться на помощь извне — благо, урожай в других губерниях был обильным. Во всяком случае, органы политического наблюдения в сентябре 1922 г. указывали на то, что сельское хозяйство губернии «нельзя назвать возбуждающим большие надежды».[1565]

Несмотря на урожай 1922 г., положение бедной части населения деревни не улучшилось. Жизнь крестьянина из особо пострадавшего от голода Верхнеуральского уезда была существованием на руинах. Как констатировали работники политического ведомства, «...жизнь бедняка в настоящее время нерадостна: домишки разваливаются, в большинстве без стекол, вместо которых железо, тряпье, дерево и прочее..., в хатах холодно и грязно, ходят зачастую полуголые, оборванные...».[1566]

Осенью наблюдался сильный падеж лошадей, который усугубили безнаказанные нападения волчьих стай на скот. Обрадовавшее крестьян декабрьское повышение рыночных цен на сельскохозяйственную продукцию — в ноябре для выполнения пяти налогов нужно было продать восемь-десять пудов хлеба, в декабре — два-три пуда — ударило по самому же крестьянству:

«Повышением цен на сельскохозяйственные продукты крестьяне до некоторой степени довольны, с одной стороны, но с другой, когда приходится покупать фабричные изделия: мануфактуру, обувь, то существующие цены крестьянство коробят. Более слабое крестьянство, не обеспеченное хлебом, немного приуныло — варение самогонки стало наблюдаться реже».[1567]

Если в целом отношение крестьянства Челябинской губернии к советской власти оценивалось положительно, то в Верхнеуральском уезде ускоренный сбор налога вызвал недоверие населения к властям. Своевременная и полная выплата налогов, среди которых, помимо продовольственного, в 1922 г. фигурировали трудовой, гужевой, общегражданский, подворно-имущественный, промысловый, а также местные налоги, в конце года требовала от крестьян большего напряжения, чем в сентябре-октябре. Характеризуя положение деревни в феврале 1923 г., автор информационной сводки ОГПУ был настроен пессимистично:

«Настроение крестьянских масс в общем можно считать подавленно-спокойным. Проводимые налоги могут иметь своим результатом сокращение посевной площади, так как в уплату налогов крестьяне вынуждены реализовать свои скудные запасы семенного хлеба. Отказов от выполнения налогов до сих пор не наблюдалось, но почти во всех уездах губернии, в особенности, беднейшее крестьянство переходит к употреблению в пищу суррогатов».[1568]

К этому времени в Курганском уезде были зарегистрированы голодающие: 15465 взрослых и 14100 детей. Месяца через два-три, то есть к началу весенних полевых работ 1923 г., в губернии прогнозировалась опасность занять одно из первых мест в стране по числу голодающих.

Голод оказался не преодоленным и в Оренбуржье. Если немногие относительно состоятельные крестьяне выполнили продналог без труда, то остальная и большая часть деревни по-прежнему недоброжелательно относилась и к НЭПу, и к советской власти. В особенно тяжелом положении вновь оказался наиболее пострадавший в 1921-1922 гг. Каширинский уезд, где из-за отсутствия рабочего скота, отчасти вымершего от голода, отчасти съеденного, крестьяне не смогли засеять необходимые площади. К тому же из-за неблагоприятной погоды много хлебов в 1922 г. опять погибло. Бюллетень Оренбургского губернского отдела ГПУ за 28 ноября - 5 декабря 1922 г. рисовал мрачную перспективу для жителей уезда:

«На крестьян вновь надвигаются все ужасы голода. Голод в уезде уже распространился на 10% всего населения уезда. Для голодающего вновь суррогат является лакомым кушаньем, но и это, вместе с наступлением настоящей зимы, исчезнет с их глаз. Количество голодающих увеличивается с каждым днем, тогда как заготовленной под посев 1923 года земли (по статистическим сведениям) очень мало».[1569]

В декабре 1922 г. число голодающих по губернии достигло 114,5 тыс. человек. По прогнозу, к весне 1923 г. эта цифра должна была вырасти до 172 тыс.[1570]

В январе 1923 г. чекистские прогнозы оправдались. Положение крестьян было плачевным. Но, в отличие от прошлого года, они не умирали от голода, благодаря поддержке крестьянских комитетов общественной взаимопомощи.[1571] Сбор ранней весной 1923 г. всех видов продналога, в том числе в голодавшем Каширинском уезде, вызвал у крестьян подавленное настроение. Никаких волнений, брожений и прочих проявлений открытого недовольства в 1923 г. уже не наблюдалось.[1572]

Различные невзгоды не оставляли крестьянство и других губерний Урала. В Башкирии безоружное население донимали волки, которые средь бела дня врывались в деревню и резали остатки скота.[1573] В Екатеринбуржье сельские жители продолжали терпеть нападения остатков вооруженных банд дезертиров численностью в 3-15 человек.[1574]

Среди крестьян Вятской губернии с сентября 1922 г. были «заметны некоторые тревоги и опасения по причине скорого сбора натурналога».[1575] Налог действительно собирался трудно: к 20 декабря 1922 г. было собрано 86% от плана, в крестьянских настроениях доминировали подавленность и враждебность к советской власти. Мало что изменилось в положении сельского населения и весной 1923 г.: крестьяне были обеспокоены, хватит ли хлеба до следующего урожая. Летом 1923 г. беспокойство крестьян усилилось из-за плохих видов на урожай. В конце года в целом спокойное настроение вятского крестьянства омрачилось несоответствием между ценами на сельскохозяйственную и промышленную продукцию. Малый урожай 1923 г. позволил выполнить единый сельскохозяйственный налог к середине декабря менее чем наполовину.[1576] Жизнь деревни на исходе третьего года НЭПа оставалась скудной и ненадежной.

Во второй половине 1922 г. жизнь в городах все более очевидно входила в нормальное русло. В Уфе летом 1922 г. восстанавливался запущенный в прошлые годы парк «Свободы», налаживался разрушенный там цветник, ремонтировались расположенные на его территории здания. В декабре в бывшем Доме крестьянина открылся театр и концертный зал «Эрмитаж». Газеты запестрели рекламными объявлениями. В конце 1922 г. уфимцы могли найти в них, например, рекламу «лучшего уфимского пива», выпуск которого должен был начаться не позднее середины декабря. Для пропаганды его достоинств открыто упоминалось его дореволюционное происхождение — прием, немыслимый в прежние годы. Рекламировался производитель пива «качеством и крепостью довоенного времени» — пивоваренный завод №1 Башпрома, или бывший завод наследников В.И. Видинеева. С 12 декабря начинался также отпуск пива товарищества «Новая Бавария».[1577]

Улучшилось санитарное состояние Оренбурга — еще недавно одного из эпицентров массовых заболеваний. Летом 1922 г. холерных вибрионов не было обнаружено ни в реке Урал, ни в водопроводе, ни даже в канализационных трубах. В городе вновь действовали кинотеатры «Люкс», «Аполло», «Кино-Палас», «Городской театр». В октябре на углу Введенской и Гостинодворской улиц Оренбурга открылось отделение московского универмага ГУМ, составившее конкуренцию частным соседям и активно посещаемое публикой. Благодаря преодолению массового голодного бедствия наступившая зима 1922 г. не была похожа на предыдущую, что особо отмечалось прессой:

«На улицах Оренбурга мы не видим толпы дрожащих от холода, едва передвигающих ноги голодных. Театры и кинотеатры полны нарядной публикой».[1578]

Летом 1922 г. постепенно приводилось в порядок санитарное состояние Челябинска. Эта тема в июне была специально затронута в информационных материалах Челябинского губотдела ГПУ:

«Введен один день в неделю бесплатного мытья в банях для несостоятельных граждан, а также понижена плата за воду. Началась разгрузка станции, отправлены все отставшие от поездов и безбилетные.

Санитарными инспекторами проводится осмотр города, зданий и учреждений, а также служащих различных учреждений и дезинфекционные работы».[1579]

С середины 1922 г. ощутимо улучшилось материальное положение получавших жалование. Если в 1920-1921 гг. максимальный рабочий паек на Урале составлял 45 фунтов муки, то в 1922 г. минимумом являлось 80 фунтов.[1580] В октябре 1922 г. Челябинский губотдел ГПУ в обзоре-бюллетене сопоставил заработки рабочих и служащих в губернии в первой половине и осенью 1922 г. По его данным, сентябрь отличался разнообразием ставок, благодаря чему более 50% работающих укрепили свое материальное положение. Средняя ставка рабочих и служащих кооперативных организаций — к этому времени они были переведены на денежный расчет — составляла 7 тыс. р., что позволяло приобрести по кооперативным ценам в шесть-восемь раз больше продуктов, чем в первом полугодии: шесть-семь пудов муки или два-три пуда мяса. Часть государственных промышленных предприятий была полностью переведена на денежный расчет, другая продолжала получать продпаек в счет зарплаты. На предприятиях первой группы заработок в среднем составлял 7,5 тыс. р. Рабочие предприятий второй группы помимо денег — 2200 р., позволявших приобрести на рынке 2,5 пуда муки или 30 фунтов мяса, — получали по 2 пуда муки, 12 фунтов мяса, 1,5 фунта жиров, 4 фунта соли. Если в первом полугодии 1922 г. рабочий на свою зарплату едва мог прожить сам, то в сентябре он мог содержать еще и двух членов семьи. Некоторые кооперативные организации устраивали, кроме того, коллективные посевы и обеспечивали своих работников продаваемыми по себестоимости обувью, мылом, табаком и прочими продуктами. Рабочие и служащие кооперативных организаций без труда могли содержать, помимо себя, трех членов семьи. Осенью 1922 г. заметно улучшилось материальное обеспечение работников советских учреждений, хотя их жалование было не столь щедрым, как в вышеназванных организациях: на него работающий мог содержать себя и только одного члена семьи.[1581]

Оплата труда становилась не только более обильной, но и регулярной. В документах политического наблюдения ближе к концу 1922 г. все чаще можно было встретить информацию такого рода:

«...рабочие снабжаются сообразно интенсивности работы каждого из них; работающему честно и аккуратно отпускается товар, иногда и за счет управления (государственной кожной промышленности — И.Н.), в сырых или мокрых отделениях рабочие снабжаются сапогами и даже фартуками, чтобы не так сильно портилась одежда рабочего, даются также и рукавицы. Жалованье в последнее время выплачивается аккуратно».[1582]

В связи с улучшением материального положения благодаря переводу на коллективные договоры поднималось и настроение рабочих, становясь устойчивым и, по терминологии политических органов, «спокойным».[1583] Рост материальной обеспеченности совпал с относительной стабилизацией рыночных цен, о чем Челябинский губотдел ГПУ летом 1922 г. писал следующее:

«...цены на рынке остановились в повышении и начали заметно склоняться к понижению. Резкое ограничение государством своего эмиссионного права выпуска денег и стремление к стабилизации курса рубля и усиленный приток товаров на рынок пред урожаем для созидания свободного капитала являются основными причинами понижения цен».[1584]

В обзоре-бюллетене Челябинского губернского ГПУ осенью 1922 г. содержалась также оптимистичная оценка позитивного воздействия НЭПа на промышленность:

«...НЭП сильно оказал свое влияние, промышленность начинает все больше и больше принимать живой вид, меньше закрытых предприятий. Много предприятий находится в состоянии ремонта, многие предприятия начинают возобновлять свою работу, работающие же предприятия начинают давать прибыль».[1585]

В конце 1922 г. первые плоды стали приносить государственные усилия по развитию кооперации. Так, Вятский губсоюз 9 ноября впервые выпустил свой хлеб на рынок по 1 тыс. р. за пуд, в результате рыночные цены на муку упали с 1700 до 1300-1400 р. [1586]

Некоторая стабилизация жизни и укрепление ее материального обеспечения позволяли перейти от повседневных забот о куске хлеба к планированию более длительной и честолюбивой перспективы. Симптоматична подача летом 1922 г. огромного количества заявлений в Оренбургский губпросвет от молодых людей, желающих поступить в ВУЗы Москвы и других университетских городов.[1587]

Однако не следует спешить с обобщением перечисленных положительных явлений в некую универсальную тенденцию. Рост материального благополучия населения был неустойчив и относителен, а для значительных социальных групп нищета и бедствие оставались горькой реальностью.

Кооперация и кустарная промышленность были еще слишком неразвиты, чтобы влиять на рыночные цены. В феврале 1923 г. Челябинский губотдел ОГПУ сетовал, что «работа кооперации по-прежнему слаба, вследствие отсутствия необходимых средств и товарных ценностей».[1588] Относительная устойчивость и даже падение цен были не столько заслугой государственной политики, сколько следствием отсутствия денежных средств у потенциальных покупателей, прежде всего — крестьянства. Рыночная стихия оставалась неуправляемой, ощутимо ударяя по карману горожанина. Так, хороший урожай 1922 г. в Уфимской губернии вызвал в августе неожиданный массовый приток мешочников и вывоз хлеба, вследствие чего рыночные цены подскочили вдвое.[1589] Информационный бюллетень Челябинского губернского отдела ГПУ за август 1922 г. констатировал, что, «несмотря на общий перелом и сдвиг к общему улучшению, в торговом мире продолжает быть полный застой и вообще не намечается никакого улучшения...».[1590] Как отмечалось в том же документе, отсутствие крестьянина-потребителя на рынке и дефицит денежных средств сковывали экономическую жизнь в губернии: «Отсутствие денег чувствуется по всей губернии, особенно в уездах, оторванных от железных дорог...»

Задолженность предприятиям и советским учреждениям жалованья за несколько месяцев, слабое поступление налогов, 6-триллионный дефицит губисполкома — все это ставило под угрозу работу предприятий, большинство из которых было обеспечено сырьем всего на два-три месяца.

Благополучие работников предприятий и учреждений оставалось относительным. Средний размер зарплаты уральских рабочих-металлистов в 1923 г. составлял всего 46% довоенной (57-60% у квалифицированных рабочих и 41% у чернорабочих). Однако и это скудное жалование выдавалось с опозданием на два-три месяца, вызывая недовольство рабочих, доходивших до организации забастовок.[1591] Настроения рабочих оставались неустойчивыми. Информационная сводка Челябинского губотдела ОГПУ за февраль 1923 г. сообщала:

«Настроение рабочих госпромышленности губернии за февраль месяц в большинстве случаев изменялось в ту или иную сторону в зависимости от основных причин: несвоевременной выплаты зарплаты и тяжести налогов, влияющих всегда на политэкономическое состояние рабочих отрицательно. В общем же можно положение считать устойчивым».[1592]

Недовольство рабочих усугублялось прогрессировавшей дифференциацией в оплате труда. В документах челябинских чекистов в августе 1922 г. констатировалось:

«Материальное положение рабочих неодинаково, те, которые работают в предприятиях и учреждениях, перешедших на хозяйственный расчет, далеко лучше обеспечены, чем рабочие, работающие в предприятиях и учреждениях, находящихся на госснабжении, так как первые гораздо больше обеспечиваются продовольствием и различными продуктами первой необходимости, чем последние».[1593]

Серьезный разброс ставок угнетающе воздействовал на некоторые категории служащих, среди которых хуже всего были материально обеспечены учителя, служащие губмилиции и губрозыска, губревтрибунала, ГПУ и ряда других учреждений.[1594]

В обзоре-бюллетене Челябинского губотдела ГПУ за сентябрь 1922 г. особое внимание было уделено материальному положению самих сотрудников бывшей ЧК, которое при НЭПе, по авторитетному мнению составителя этого документа, отнюдь не улучшилось:

«Экономическая жизнь сотрудников и материальные условия продолжают оставаться плохими и неудовлетворительными, несмотря на то, что наряду с таким положением сотрудники других учреждений в связи с НЭП и колдоговорами профсоюзов учреждений, предприятий получили возможность улучшить свои материальные условия. Материальное же положение сотрудников Губотдела ГПУ как раз получило обратную картину. Получаемое жалованье и продовольствие абсолютно не обеспечивает самые необходимые жизненные потребности. Несмотря на ряд распоряжений центра о выдаче самого лучшего качества продуктов, до сего времени в жизнь не проводится и получаемое продовольствие выдается самого плохого качества, в особенности в уездах. Мясо, табак, мыло, сахар и прочие мелкие продукты не выдаются совсем, за последнее время вместо мяса выдается селедка или никуда не годная рыба, вместо белой муки выдается ржаная, иногда лежалая. Это положение только с одной стороны. С другой стороны положение сотрудников еще хуже, а именно в отношении удовлетворения жалованьем.

Жалованье вообще выдается плохо из рук вон. Сотрудники при самом губотделе жалованье получают с большим запозданием. За май месяц совсем не получили, за август не полностью, получили не более 80%. В уездах же не получали за апрель, май и июнь».[1595]

Осенью 1922 г. на ряде предприятий Челябинской губернии вновь наметилось неблагополучное положение. Местный отдел ГПУ сообщал:

«Более крупные объединенные районы рабочих по производству Челябгубернии за последние месяцы сентябрь и октябрь вследствие перебоев в снабжении продовольствием, прозодеждой и в особенности жалованьем переживают вновь материальный кризис...»

Рабочие депо и железнодорожники Челябинска в октябре выдвигали требование полной оплаты жалования, своевременной выдачи продовольствия без завышения цен, обеспечения одеждой. Они жаловались на плохие жилищные условия, мизерные ставки, невыдачу топлива, недоброкачественные продукты питания. Вновь отмечалась апатия и политическое равнодушие рабочих:

«...рабочие совершенно отстали от жизни и находятся вне всякой политики. Недовольств по отношению к Соввласти и компартии много, но все они чисто экономического характера и политической окраски не носят».

Участился уход рабочих в деревню и на другие предприятия. Рабочие угольных копей, на которых было занято более 4,5 тыс. человек, поговаривали о забастовке: зарплата не выдавалась 3,5 месяца, а у кооперативных лавок в ожидании выдачи продуктов скапливались «хвосты» до 500 человек. В жалобе, подписанной рабочими-угольщиками говорилось:

«26 октября паек у нас начали выдавать и только за первую половину октября, рабочие, чтобы получить муку, стоят в очереди в хвосте раздетые и в рваной обуви, на морозе по 5 дней, получивши муку, им говорят, что другие продукты еще не привезены, и они снова должны занимать место в хвосте, чтобы получить мясо, соль, крупу».[1596]

Задолженность администрации копей шахтерам составляла в октябре 1922 г. 800 млрд. р. Продукты при этом выдавались по завышенным ценам: ржаная мука, например; отпускалась в лавке по 1 тыс. р. за пуд, в то время как на вольном рынке она стоила 600 р. Происходили стычки между рабочими и администрацией, так как «администрация и спецы удовлетворяли себя жалованьем полностью, в то время когда рабочие не получали ничего».[1597] Лишь с 20 октября рабочим Челябинских угольных копей начали платить заработок за июль - первую половину августа. При этом служащие брали зарплату за полтора месяца вперед.[1598] В декабре губотдел ГПУ информировал вышестоящее начальство, что с рабочими Челябинских копей не произведен полный расчет по зарплате за полгода, с металлургами Златоуста — за два месяца. В течение этого времени рабочие получали только продовольствие и незначительные денежные авансы.[1599]

Сбои государственной деятельности по обеспечению населения самым необходимым усугублялись безалаберностью в организации хранения предметов массового спроса. Продовольственные склады, как и в первые месяцы после прихода большевиков к власти, пребывали в запущенном, почти бесхозном виде. Так, в октябре 1922 г. из-за халатности складских работников на Челябинских угольных копях испортилась мука, сливочное масло, сало.[1600] При проверках складов заготовительных контор Вятского губернского продовольственного комитета осенью 1922 - зимой 1923 гг. регулярно обнаруживались следы вопиющей бесхозяйственности. Акт ревизии продуктов на складе № 6 от 12 октября 1922 г. гласил:

«Папиросы в количестве 27000 штук в пачках по 100 штук в каждой испорчены настолько, что большая половина их не годна к употреблению, остальные хотя и годны, но имеют пятна подмочки (ржавчины) и папиросы в количестве 6375 штук сильно испортились об стенки ящика и поедены мышами, так что к употреблению также не пригодны».[1601]

В конце декабря 1922 г. проверка того же склада обнаружила, что 7 пудов 8 фунтов патоки хранятся в непрочной таре, закисли и вытекают; тара, в которой находилось 303 пуда 16 фунтов меда, была негодной и дала течь; из 144 825 папирос четвертая часть были бракованными; 330 пудов карамели вытекали из бумажных оберток, 14 пудов 12 фунтов сахара имели примесь соли, 2541 пуд вяленой рыбы отмяк в рваной и сырой упаковке. Ревизия злополучного склада №6 в феврале 1923 г. выявила, что из 35 375 папирос высшего сорта 12 875 штук совершенно негодны к употреблению, остальные промокли и покрылись пятнами; упомянутые выше 14 с лишним пудов сахара были к употреблению также не пригодны.[1602]

Вятский губотдел ГПУ и в августе 1922 г., и годом позже фиксировал недовольство советских служащих и школьных работников («шкрабов») задержкой в выплате жалованья.[1603] Лишь в конце 1923 г. вятские службы политического наблюдения впервые отметили улучшение материального положения рабочих и служащих в связи с переходом на червонное исчисление в оплате их труда.[1604]

В наиболее плачевном положении оставались безработные, количество которых не убывало. Уволенные по сокращению штатов, в основном неквалифицированные рабочие — женщины и подростки — вынуждены были перебиваться мелкой торговлей, случайной работой у частных лиц, проституцией. Политические органы констатировали:

«Экономическое положение вообще безработных самое тяжелое. Оказываемая помощь настолько минимальна, что безработным приходится вести ожесточенную борьбу за существование.[1605]

Свертывание осенью 1922 г. деятельности АРА и других организаций помощи голодающим усилило безработицу среди представителей умственных профессий, создавая у них дополнительное основание для недовольства советской властью. Безработица стала настолько будничным явлением, что увольнения не вызывали больше протестов среди работников. По замечанию челябинских чекистов, в конце 1922 г. на угольных копях «...увольняемые рабочие вполне смирились со своим положением».[1606] Как одно из последствий преодоленного голода, в городах процветали детские беспризорность, воровство и проституция.

Лишь в конце 1923 г. сводки местных филиалов ОГПУ обрели чеканную, устойчивую формулу, которая, как рефрен, кочевала из документа в документ:

«Настроение рабочих госпредприятий, фабрик и заводов спокойное. Отношение к Соввласти и РКП(б) сочувственное. Случаев волнений, брожений и забастовок за отчетное время не было. Взаимоотношение между рабочими и администрацией удовлетворительное».[1607]

Выход из кризиса происходил медленно и болезненно, завтрашний день оставался неясным и ненадежным, суля многим новые угрозы, рождая новые страхи. И тем не менее, некоторая стабилизация жизни на уровне, обеспечивавшем большинству скудное существование, сигнализировала о том, что население региона трудно и неуверенно, но все же выбиралось из многолетней катастрофы.


***

У «патриотического» российского читателя, воспитанного на героике революции, гражданской войны и первых лет советской власти, содержащееся во второй части книги описание этого драматичного периода истории одного из регионов России может вызвать подозрение: не изыскивал ли автор целенаправленно наиболее мрачные факты, вызывающие гнетущее впечатление, не сгустил ли он краски? Отвечая на гипотетический вопрос, считаю необходимым сделать ряд замечаний. Прежде всего, я далек от наивной иллюзии классической историографии XIX века, что историк-исследователь в состоянии «просто показать, как все было на самом деле» (Л. Ранке). Под пером другого историка, при иной постановке вопросов, иной бы оказалась и эта история. Меня интересовала повседневная жизнь, будничные заботы обычных людей, попавших в необычную ситуацию. В изложении почти отсутствует «большая политика», попытки государственных деятелей воздействовать на жизнь «маленького человека». Если бы эта жизнь, по примеру бесчисленных предшественников, рассматривалась мною не как самостоятельный и самоценный объект исследования, а через призму партийно-государственных мер по ее изменению, то есть как довесок и иллюстрация к политической истории, в изложении было бы больше простора для оптимизма и героического мифа — вне зависимости от результативности этих мер. Можно было бы в деталях и не без патетики описывать, что желал или пытался сделать «для народа» тот или иной режим, этот или другой политический деятель.

В данном случае именно эта часть прошлого оказалась «за кадром». Мрачноватый колорит книги является неизбежным следствием того, что она посвящена не тем тысячам «борцов за идею» — неважно, революционную или «белую», интернационалистскую или национальную, — которых окрыляло ощущение причастности к великим событиям, воспринимаемым как органичная часть собственной судьбы. Напротив, авторский интерес адресован миллионам людей, для которых русская революция оказалась внешним и чужим явлением, рождавшим смутные надежды и горькие разочарования. При сосредоточении внимания на буднях населения обнаруживается, что основы повседневного существования были безжалостно и необратимо скомканы и разрушены постигшей страну затяжной катастрофой, и ни один из сменявших друг друга политических порядков не смог противостоять этому распаду. Поэтическая романтика революции при взгляде на нее «из опасной близости» оборачивается серой прозой все более трудного поиска заработков и пропитания, все менее устроенного быта и все меньшей физической защищенности человека.

Источниковый материал на эту тему не пришлось выискивать, препарировать его для сгущения красок было немыслимо. Лояльная и оппозиционная режимам пресса, частная переписка и, что особенно ценно, конфиденциальная информация внутреннего пользования, исходившая от преданных режиму инстанций, перенасыщены сведениями о повседневных тяготах жизни людей в 1917-1922 гг. Проблематичным оказалось, напротив, ограничение необозримого потока информации о быте и буднях тех лет. При создании второй части книги авторские усилия сводились к тому, чтобы упорядочить материал и по возможности воздержаться от пристрастных комментариев и оценок. В результате авторский текст предельно сжат и скуп, уступая значительно большую часть фрагментам источников.

И наконец, следует особо подчеркнуть: в этой части книги собран материал о том, что видело или могло видеть большинство живших во время революции людей и на что скорее всего обратил бы внимание наш современник, доведись ему попасть в Россию тех лет. Совершенно очевидно, что люди, воспитанные в относительно благоприятной для существования второй половине XX в., сочтут ту жизнь невозможной, невыносимой, слишком катастрофичной, чтобы казаться реальной. Но так ли ощущал и оценивал окружающее житель революционной России? Какие объяснения он находил происходящему, как приспосабливался к трудностям и неожиданностям повседневной жизни? Как он выживал в условиях, в которых выжить современному человеку представляется невероятным? Ответам на эти вопросы и посвящена следующая часть книги.

Загрузка...