«Прошедшее проходит предо мною».

А.С. Пушкин


«Это было со мною, или страной? Или в сердце было моем?»

В.В. Маяковский



Происхождение наше самое простое и ничем не примечательное. Прародители мои принадлежали к сословию крепостных крестьян. Сам я рожден был 20 ноября 1926 г. в с. Кипчаково, которое в то время входило в Ряжский уезд Рязанской губернии. После революции спустя некоторое время село вошло в выделившийся Кораблинский район. Собственное имя Кипчаково могло сохраниться от названия местности времен контактов окраинного населения Рязанского княжества со степными племенами кипчаков-половцев. О заселенности южных окраин княжества в домонгольское время свидетельствуют археологические памятники 11-13 вв., в том числе в ближайшей округе с. Кипчаково: селища у сел Пехлец, Княжое, Красная Горка и Хомутское, несколько селищ и городище у д. Григорьевское, курганный могильник у с. Княжое и, возможно, курган у д. Хомутское. В результате татаро-монгольского нашествия южные, граничные со степью окраины Рязанской земли пришли в запустение.

С возвышением и укреплением Московского государства начинается возвратное продвижение русского земледельческого населения в южном направлении. В пограничье для его защиты строятся укрепленные городки и среди них Ряжск (древний Рясск), впервые упоминаемый в письменных источниках в 1502 г. В 16 в. городки входят в систему Ряжской засечной черты. Под ее защитой в этих же пределах возникают новые поселения. Одно из таких поселений в виде селища 15-17 вв. обнаружено в северо-восточной части современного с. Кипчаково. Оно упоминается в платежных книгах Пехлецкого стана 1594-1597 гг. Вероятно, к нему же относится кладбище с захоронениями в могилах по христианскому обряду, открытое в 30-х годах 20 в. на правобережье в юго-восточной стороне Полевого сада при рытье котлована под картофелехранилище. По археологическим признакам отмечается прекращение жизни на подавляющем большинстве поселений округи в 17 в., в том числе и на поселении у с. Кипчаково. Вероятно, это произошло в связи с событиями Смутного времени.

Предание, о чем мне рассказывал отец со слов одного престарелого деда, повествует о том, как на место современного Кипчакова князь Дадьян перевел несколько семей своих крепостных крестьян из с. Собчаково Московской (?) губернии. В самой Рязанской области есть даже два села с таким названием — в Спасском и Сапожковском районах. Возможно первое из них, расположенное в левобережье р. Прони, и было материнским для современного Кипчакова. Новое население никак не было связано с прежним. Об упомянутом выше кладбище в наше время никто ничего не знал. Но древнее название — Кипчаково, сохранилось.

По версии Ив. Докукина, также основанном на рассказах старожила, с. Кипчаково в начале 19 столетия принадлежало Тютчевым и Ляпуновым и только от них перешло к князю Дадиани. После него оно перешло к князю Андрею Сергеевичу Оболенскому, который продал его Великому князю Петру Николаевичу — имение Благодатное, около 3000 десятин. Видимо со слов того же старожила, И. Докукин описывает некоторые захоронения при церкви с. Кипчаково: девица Анна Петровна Отто — † 1807 г., Елизавета Ив. Тютчева по отцу Селиванова — † 1810 г., бригадирша Прасковья Петровна Чернавская — † 1810 г. Праскева Никитична Ляпунова, урожд. Кропотова — † 1813 г., Марья Александровна, урожд. Ляпунова — † 1815 г., генерал-лейтенант и кавалер Иван Петрович, сын Ляпунова — † 1861 г. Надгробия были сделаны из чугунных плит Истьинского металлического завода. Очевидно ранние захоронения близки по времени основанию села и церкви при нем (Ив. Докукин. Материалы для Рязанского некрополя // Труды Рязанской ученой архивной комиссии. Т. 26. Вып. 1. Рязань, 1914. С. 114-116).

На моей памяти за апсидой церкви в 30-х годах 20 в. еще сохранялись не упомянутые Докукиным памятники: стела из серого мрамора (лабрадора?, он был с блестками) княжне Марии Оболенской, умершей в возрасте, помнится, двух лет, и стела под стать первой из белого мрамора некоему младенцу, умершему в возрасте около года. Вероятно, сам Докукин на месте не был, а известия старожила записал не совсем точно и полно. Мраморный памятник младенцу Струве (род. 14 мая 1887 г., ум. 18 декабря 1887 г.) он относит к церкви соседнего с. Княжое, расположенного по его словам в 3 верстах от Кипчакова. Но это получается только от левобережного села, от старожила которого он и получил информацию. Правобережное Благодатное находится в 2 км к югу от с. Княжое. Господа Струве были владельцами Ибердского винокуренного завода и должны были похоронить своего младенца при ближайшей и более престижной церкви с. Кипчаково. Мое детское сознание не могло признать незнакомое слово Струве за фамилию, и оно не отразилось в моей памяти. Косвенным подтверждением того, что Докукин лично не обследовал некрополи у сел Кипчаково и Княжое, может служить отсутствие в его сообщении сведений о могилах купцов г. Ряжска, довольно многочисленных. Они располагались у западной стены церкви и перекрывались чугунными плитами с крупными рельефными надписями с титулом: 1-й, 2-й, 3-й гильдии и отличались только по толщине. В свое время я спросил у матери, почему это ряжские купцы возили хоронить своих покойников за 20 верст, в чужой приход. Оказалось, в то время они поссорились со своим попом и лишили его дохода от исполнения ритуальных услуг.


Первоначально сельцо Кипчаково располагалось на правом берегу р. Ранова, на окраине довольно обширного лесного массива, простирающегося по правобережью реки в северном направлении. Позднее река дважды сменила свое русло, отступая в обширную пойму к юго-западу. От старого русла сохранилась старица — озеро Палатное, на высоком берегу которого, в 0,2 км к западу от д. Сосновка и далее за руины мельницы по высокому коренному берегу отчетливо прослеживается культурный слой селища. Недалеко к северо-западу от сельца была усадьба имения Благодатное. На старой карте Рязанской губернии поселок при имении не выделяется в самостоятельное поселение. Видимо свое название Благодатное он получил после переселения крепостных душ на левобережье. На моей памяти мы, кипчаковские, считали его частью нашего села и никогда не выделяли его в особый населенный пункт.

Тому, кто его оглядывал,

Приятственны наши места.

На карте Рязанской губернии 1850 — начала 1860-х годов Кипчаково помещено на правобережье р. Ранова. Левобережье еще совершенно свободно. В селе насчитывалось 68 дворов. Это немало, в теперешнем райцентре Кораблино тогда было 49 дворов, в волостном с. Княжое — 56, в Пехлеце — 55, в деревне моей бабки Александровке (Стрекалиха) — 21, а в деревеньке моей матери Чернава — всего 7 дворов. Несколько выделяется из ряда с. Богородицкое (Кикино), где было 80 дворов. Ближнее окружение было немноголюдным: Приянка и Хомутское по 28 дворов, Самарино и Григорьевское 29 и 35 дворов соответственно. Ибердский завод обозначен как Ивритский железный завод без указания количества дворов.

Среди владельцев имения Благодатное времен крепостного права кроме «князя Дадьяна» еще известен князь Оболенский. Как рассказывал один дед (по памяти моего отца), князь Оболенский был злой старик и его все боялись. Злополучный дед, бывший тогда еще совсем не дедом, проспал на барском покосе. Чтобы скрыть свое нерадение он намеренно сломал окосье и вышел навстречу к подъезжавшему помещику, демонстрируя причину неисполнения урока, и тем избежал наказания. По словарю П.П. Семенова-Тяньшаньского (издание 1861-1863 гг.) после освобождения крестьян от крепостной зависимости в селе числилось 584 души обоего пола в 60 дворах (Благодатное — отдельный населенный пункт). Здесь существовал какой-то серный промысел.


После отмены крепостного права село было переведено на другое место, за реку. Тогдашний владелец сумел отделить свою землю без всякой чересполосицы с освобожденными от крепости мужиками. Для поселения был отведен участок на левом берегу реки, образующий своеобразный угол между высоким берегом реки и впадающим в нее глубоким оврагом Ковыльня. Выделенная крестьянам земля непосредственно примыкала к селу и не доходила 120 саженей до большака, проходившего от Ряжска на Рязань на расстоянии около 1 км от села. С севера крестьянскую землю ограничивал овраг Ковыльня, с юга — дорога на большак, теперь отодвинутая немного южнее. Позднее вдоль этой дороги возник новый порядок села или конец — Глининка. Здесь в промежутке времени от 1905 по 1914 г. обосновался и мой дед Михаил Иванович. Под селом у реки был небольшой луг — выгон, сходивший на нет клином к оврагу Ковыльня, где река подступала близко к берегу. Там могли пастись привязанные на колу телята. Мужики могли пользоваться рекой и ловить рыбу с берега только на участке против села, мелководном и нерыбном. Выше по реке, а по правому берегу и много ниже лежала обширная луговая пойма с богатыми покосами. Все покосы, как и лесные угодья, в правобережье оставались в помещичьем владении. Малоземелье не способствовало процветанию сельчан и после революции 1905 г. во избежание возможных беспорядков мужики были наделены выкупной у помещика землей из расчета по 7 десятин на каждый «мужеск» пол, в числе которых оказался и мой тогда двухлетний (или однолетний?) отец. Ежегодный взнос за землю, рассроченный на 60 лет, по словам отца, был немалый.

Одним из последних владельцев имения был великий князь Петр Николаевич, родной дядя царя Николая II. Князь Петр Николаевич был благодетель. Каждое лето он с семейством приезжал в имение, и неизменно ему навстречу выходило сборище селян с песнями, славословиями и хороводами. Встреча происходила у правого конца села, если смотреть на реку. Это было высокое место, откуда начинался крутой спуск к реке высотой от поймы не менее 20 м. У дороги была поставлена часовенка — киотец с иконой на дубовом столбу. Торжество сопровождалось бросанием в толпу монет, конфет и всякой мелочи. За обладание подарком в пыли возились не одни ребятишки. Певицы и плясуньи милоствовались особо, про мужиков не знаю. О подобных действах во время археологических разведок мне рассказывал житель д. Ивакино Костромской области и района, близ которой на р. Кубань располагалось имение Горки.

Князь, безусловно, был влиятельным деятелем Ряжского уездного земства. При нем около 1886 г. были построены 4-классная школа (или тогда еще 3-классная?) с квартирой учителя (сломана в 60-е годы 20 в.) и земская больница, сохранившаяся до сего времени, с отдельным домом для врача (перестроен в 1990-х годах частным владельцем). Все постройки деревянные, но добротные. Барский дом, тоже деревянный, был растащен после революции «нуждающимися» или для «нуждающихся». Против него еще сохраняется двухэтажное строение, где помещались аптека, амбулатория и, видимо, квартиры младшего медперсонала. Вводились здесь и некоторые новшества. При имении действовала упоминаемая в язвительной заметке Ленина школа скотников: «Или школа скотская — кто ее, собственно говоря, разберет, действительно ли это школа или только усовершенствованный скотный двор?» (Ленин В.И. Случайные заметки. Соч. Т. 4. С. 426, 427). Будущий вождь и учитель смотрел в корень. На окраине бывшего двора сохранилось крепкое кирпичное строение, где жили сами скотники, судя по его размерам, в изрядной тесноте. А если еще и семейные? С 20-х годов 20 в. оно было приспособлено под магазин, после войны увеличенный пристройкой более чем вдвое.

В школе порядки были строгие. Нарушителей порядка ставили в угол коленями на горох и на гречиху. За провинность больно били линейкой с приговором: «Еловый сук!» Преподавался и Закон Божий. Школьников кормили обедом: щи, каша, в скоромные дни щи всегда были с мясом. При походе в школу иногда заигрывались, особенно на реке, и опаздывали. В начале зимы первым замерзал затон, большой залив под самым селом. Играли, скатываясь по чистому льду. Начинала замерзать речка. А кто дальше прокатится по льду на речке? Дальше всех прокатился Хаздибок и нырнул в подломившуюся закраину льда. Холщевая сумочка с книгами и тетрадями соскочила с удальца и поплыла по течению. Пашка Пиндюк попытался подать руку утопающему и тоже нырнул. Ну этот сразу побежал в гору домой, а Хаздибок пошел в школу как есть. В школе учитель спрашивает: «Где же твои книжки?»

— В речке! И блины там!

Бессменным учителем с 1886 г., а затем директором школы, в 1920-х годах преобразованной в семилетку, был Константин Сергеевич (фамилию не помню, кажется, Морозов). Он был сирота, воспитывался в приюте, но по проявленным способностям был устроен в училище и получил звание учителя. Тем не менее в конце 20 — начале 30-х годов он испытал некоторые гонения под разными надуманными предлогами (жена — дочь попа и т.п.). Это было время начала сплошной коллективизации на селе, революционной по своей сути перестройки экономики сельского хозяйства. Как я думаю, в качестве идеологического и политического обеспечения коллективизации принимались меры по ограничению влияния провинциальной интеллигенции в общественной жизни. Совершенно в духе «Краткого курса истории ВКП(б)». Одним из значимых деяний в масштабах страны это выразилось в повсеместном разгроме губернских и уездных обществ краеведения. Активные члены обществ, как наиболее осведомленные и потому подозрительные, отправлялись в ссылку, заключались в тюрьмы. По Ленину — гнилая интеллигенция. При поддержке местного населения, практически поголовно бывшего его учениками, Константин Сергеевич избежал более тяжких последствий. В 1936 г. в связи с 50-летием трудовой деятельности он заслуженно был награжден орденом Трудового Красного Знамени.


Дед мой, Михаил Иванович, происходил из коренных поселян, переведенных на новое место жительства. В мое время было не менее пяти семейств с фамилией Комаровы, между которыми не наблюдалось каких-то заметных родственных отношений, но, тем не менее, видимо, происходивших от одного корня и об этом помнивших. Бабка моя, Пелагея Осиповна, была родом из захудалой деревеньки Стрекалиха (на губернской карте Александровка), расположенной в 3 км от нашего села на очень неудобном месте у большака за оврагом Ковыльня, по левую его сторону. Единственным «удобством» были очень глубокие колодцы и ни единого кустика, кроме неизменных в наших местах осокорей при избах: «Приютились к вербам сиротливо / Избы деревень». У деда были два брата, которые умерли в 1918-1919 гг. или в самом начале 20-х годов от какой-то болезни типа эпидемии. У среднего брата оставались два сына и две дочери. Старшие, глухая от рождения Саня и Сергей, остались у брата, моего деда. Младшие, Михаил и Паня, были отданы в приют. Взрослыми они вернулись в село. Паня потом работала в Москве ткачихой, но после эвакуации в войну прижилась снова в селе. Михаил всегда жил в селе.

Из них самым замечательным и доброжелательным был Сергей. Находясь в семье у своего дяди (моего деда), он, конечно, кончил курс местной начальной школы. С начала коллективизации он стал трактористом и вскоре выдвинулся в бригадиры тракторной бригады. Судьба его не баловала. Сначала он побывал в боях на р. Халхин-Гол, где испытал виды горящих свечками нашихтанков — это были еще Т-26 и БТ-5 с «противопульной» броней. Во время финской кампании он снова был призван и опять участвовал в боях. Короткая передышка закончилась Великой Отечественной, и он снова оказался на фронте одним из первых призывников. Вскоре о нем было получено извещение — пропал без вести. Вероятно, он оказался окруженцем в одном из тех котлов, которые так успешно создавали немцы в крайне неудачных для нас сражениях начального периода войны. Однако есть некоторая надежда, что он остался жив и даже пережил плен. После войны его жену не раз навещали весьма любознательные личности с вопросами: нет ли у нее каких-либо сведений о муже или вестей от него (писем и т.п.). Настораживает настойчивость этих домогательств. По их сведениям (насколько достоверным?), будто бы он в это время обретался в Аргентине. Хотелось бы надеяться, что он оставался живым, хотя и вдали от родины.


О моих предках по материнской линии мне известно несколько больше, но далеко неполно, как это было бы возможно. Более подробно об этом был осведомлен мой двоюродный брат Анатолий Владимирович Новиков. Он всегда мечтал написать воспоминания о нашем прошлом, но, к великому сожалению, не успел собраться. По линии деда предки наши происходили из подмосковного села Измайлова. Несколько семей (в середине 19 в. здесь числилось семь дворов) были обменены на свору собак и вывезены в Ряжский уезд Рязанской губернии. Распространенные фамилии — Новичковы, Бычковы, Комогоровы... Впоследствии часть Новичковых по писарской прихоти или небрежности превратились в Новиковых, как пояснил мне в свое время дед Петр. Несколько отвлекаясь, можно напомнить, как это могло происходить. У нас в археологической экспедиции был шофер родом из-под Сасова и с типично выраженной физиономией под мордву, но со странной для рязанского мужика фамилией — Губернский. Тогда я спросил его: «А не было ли так, что ваше село делилось на крестьян помещичьих и государственных?» Он ответил с гордостью: «Да, мы губернские». Очевидно в каком-нибудь рекрутском присутствии шустрый писарь записал одного из предков нашего шофера под такой фамилией. В начальной школе вместе с моей дочерью был одноклассник со странной фамилией Амстиславский. Я предположил: какой-то предок его был заикой, что и отразил писарь в написании фамилии. Дочь ответила: «А он и этот заикается». В случае с Новичковыми кому-то понабилось умножившуюся фамилию разделить на две ветви для различения, чему также имеется немало примеров. Шофер, а потом начальник колонны в экспедиционной автобазе АН СССР Алексей Дмитриевич Леваков рассказывал:

— Настоящая наша фамилия Рябовы, но этих Рябовых на селе развелось слишком много. Мы жили по левую сторону села, по-уличному Леваки. Тогда волостной писарь предложил: «А давайте я запишу вас Леваковыми, чтобы не путаться». Так мы и стали Леваковыми.

Переселенцы образовали деревеньку Чернава, расположенную на речонке того же названия, вскоре вступающей в обширную правобережную пойму р. Ранова. Новое место поселения находилось в 12 км к северо-западу от Ряжска, откуда собственно и начинались более или менее хлебородные и обширные земли. Чернава была лесной бедной малоземельной деревенькой. Скудные песчаные почвы нельзя было пахать глубже 10 см. Деревянная соха и деревянная же борона были единственными средствами обработки пашни. Пойменные луговые угодья принадлежали монастырю и арендовались крестьянами. Крестьянские дома строились из самана. На моей памяти два или три строеньица были срубными. Только, видимо, с начала 20 в. появились кирпичные дома, наиболее типичные для южных районов Рязанской губернии. Во времена моего детства они уже составляли несколько более половины деревенских построек.

Сколько я сейчас могу представить по рассказам моей матери, здесь на пространстве не более 5 км ютилось два или три помещика-землевладельца. Один из них пытался наладить у себя добычу угля. Через низменную пойму р. Ранова до ж/д. станции Подвислово было построено некое шоссе, но, вероятно, из-за низкого качества угля сбыт не заладился, а добытый в кучах уголь погорел. Незадачливый предприниматель в округе прозывался «прогоревшим барином». Остатки пожарища видны и сейчас в урочище Шахты. Неподалеку, ближе к деревне помещалась усадьба некоей барыни-генеральши. У нее за один день можно было заработать 15 коп. или билет на посещение леса для сбора ягод и грибов. В Первую мировую войну в ее имении работали пленные турки, венгры. Мать рассказывала, как один турок неотступно упрашивал деда с бабкой отдать ему в жены тетю Анюту. Близ усадьбы после революции существовал лесной кордон. Перед деревней за р. Чернавкой до недавнего времени сохранялся небольшой деревянный дом с небольшим плодовым садом еще одного помещика. В мое время в нем размещалась школа 4-летка с одной учительницей. Это был совсем захудалый барин. Эти баре составляли все местное «общество» или его основу.


Прапрадед мой с материнской стороны был мастеровой человек, по тогдашнему положению «рядчик», видимо, по плотницкому делу. Очевидно, будучи на оброке, он мог иметь какую-то самостоятельность и, возможно, своеобразный авторитет, хотя бы как мастер своего дела. Во время «оно» этот самый рядчик в чем-то не поладил с помещиком. Когда подошла пора женить сына, моего прадеда Емельяна (по местному Мяльян), злопамятный господин специально для него покупает невесту, с которой его и венчают. Когда по порядку обряда открыли фату, закрывающую лицо новобрачной, все увидели — рядом с женихом сидит бледная, как смерть, невеста. Да она и умирает благополучно на другой же день. Таким образом господин ввел своего непочтительного раба в немалые и напрасные расходы, а сын оказался соломенным вдовцом, а как жених — бракованным. На достойную жену он уже не мог надеяться. Женили его на бобылке Фекле, у которой был брат в солдатах. После он пришел, как тогда говорили, с турецкой войны (очевидно, 1877-1878 гг.). Он прозябал близ новообретенных родственников и запомнился своими рассказами о турецких походах.

Прадед Емельян кроме земельного надела унаследовал и навык к ремеслу. Подсобный промысел давал дополнительные средства к существованию. Преимущественно в вечернее время, особенно в долгие зимние вечера при лучине, вытесывались клещи — деревянная основа для хомутов, строгались дубовые зубья-хлудцы для борон и плелись сами бороны из толстой лозы, вязались березовые веники, метелки и другие поделки. Все это сбывалось в Ряжске через знакомого купца. Уже в бытность моего деда Петра Емельяновича таким купцом был Кондаков, с которым при очередном привозе товара они обязательно распивали чай. И Емельян, и Фекла были подвержены известному пороку, столь распространенному на Руси. Сбыв товар, они ехали домой с пьяными песнями. Умная лошадь сама знала дорогу.

Не знаю, сколько всего детей было у прадеда с прабабкой. Старшим, вероятно, был Иван. В свое время он был послан с товаром в Ряжск, но вернулся без выручки. Неизвестно, как это случилось. Пропил ли он барыш, обокрали его или он решил его себе присвоить под благовидным предлогом. Скорее всего, верно последнее: он выделялся на самостоятельное хозяйство. Поэтому отец Емельян ему сказал: «Свою долю ты пропил». Иван был отделен или, по его мнению, обделен, с минимальным имуществом. С этих пор Иван затаил на отца злобу. Вражда его семейства переросла на семейство младшего брата, моего деда Петра. Впоследствии сын Ивана Филька (Филек) много вреда наделал моему дяде Сане, в том числе подкидными доносами или наветами.

Вторым по старшинству (я в этом не уверен) был, видимо, Андрей. Я знаю по имени только одного родственника из этой ветви, Якова Андреевича, вероятно уже племянника моего деда. Он (скорее всего, уже его сын?) пребывал в очень почетном на деревне звании агронома. Их дом отделялся от дедова дома деревянным домишком Буды (на моей памяти была такая бабка) и отличался планировкой. Он был поставлен к улице торцом в отличие принятой на Рязанщине вытянутой вдоль улицы схемы. В этом доме водились диковины. Помню, какую-то чугунную фигуру оленя или другого зверя на массивной подставке, очевидно каслинского литья — часть письменного прибора (?). Был там графин с белой фигурой сидящей свиньи внутри на дне. Гиляровский упоминает, что такие графины подавались по особому заказу в ресторанах и оставались в собственности заказчика. Графин этот, каким-то образом некоторое время обретался у нас в Кипчакове, как и некоторая резная шкатулка под черное дерево величиной со средний ящик для почтовой посылки. От семейства Якова Андреевича (или самого Андрея?) происходит Борис Кузьмич Новиков, известный артист, по родству приходящийся мне, как и моему двоюродному брату Анатолию, троюродным братом. Однажды мою маму ребенком привели к дяде Андрею славить Христа. Конечно, ее научили славословию, и горластая девочка с порога заголосила: «Рождество, твою Мать Богородица!» Дядя много смеялся и на радостях подарил солистке двугривенный. В другой раз, несколько позже, в игре «дочки-матери» она, как заботливая мать, накормила подопечных ребятишек семенами белены, похожими на маковые. Ребята «полезли на стенку», и их отпаивали молоком.

Мой дед Петр Емельянович Новичков родился в 1870 г. Как наследник хозяйства родителей он был обязан содержать их до старости. Будучи молодым парнем, он работал на молотьбе в своем приходском селе Петрово, и управлялся с молотилкой, состоящей из барабана с конным приводом. Там он и приметил себе невесту. В числе многих поденщиц она приходила туда на молотьбу. Отец молодицы, а стало быть по бабушкиной линии и мой прадед Тимофей, был родом из с. Зимарово того же Ряжского уезда. В это время он работал путевым обходчиком при ст. Ряжск. За спасение железнодорожного моста через р. Ранова перед Ряжском (не ведаю, в чем это спасение выражалось, возможно, в половодье) он был награжден солидной денежной премией. Человек вспыльчивого и в чем-то может быть безудержного нрава, он имел прозвище — Тимофей Горячий.

Однажды моя мама в детстве гостила у деда с бабкой. Обед был праздничный. Подавались щи с мясом, картошка, каша. Съели щи, съели картошку, а каша потерялась. Бабка хлопает себя по бедрам: куда же я ее подевала? А дед наскакивает на нее с кулаками (не бьет!):

— Где каша? Сейчас подавай сюда кашу!

А каша все не находится. А тут еще в это время нищий заходил. Украл?! Дед выскочил на улицу, а нищий уже далековато по порядку отошел, кричит:

— Эй, ты! Иди сюда, иди, кому говорят!

Трясет нищего — где каша? Все куски из его сумы вывалил на стол — нет каши. Тут бабка всполошилась: «А, боже мой! Да вот же она, каша!» Оказалось, бабка поставила чугунок с кашей остудить в ведро с холодной водой и запамятовала. Новая вспышка гнева быстро сошла на убыль. Нищенские куски немедленно выкидываются в лохань с помоями для коровы, сам нищий с дикими извинениями награждается двумя караваями целых хлебов и выпроваживается с честью. Спокойный характером сын его укорял отца: «Ну вот, человека обидел».

— Чегой-то я его обидел? Ничего я его не обидел! Куски его вон в лоханке, а хлеба он получил довольно.

Вот эта самая горячность через мать частично передалась и мне, но в гораздо большей степени младшему брату Вите.

Обвенчанные молодожены, мои дед и бабка, остались жить в семье с родителями. По некоторым отрывочным воспоминаниям мамы моей, житье молодой жены в новой семье не было сладким. А все из-за вздорного характера свекрови, бабки Феклы.

«Будет бить тебя муж привередник

И свекровь в три погибели гнуть».

Муж-то ее жалел. Зато свекровь!.. Во время обеда сноха должна была стоять перед столом и по требованию или по порядку вовремя подавать на стол что полагается. Сама она могла время от времени подойти и скромно зачерпнуть ложечкой с подставленным под нее кусочком хлебца и отхлебнуть. Однажды по какому-то случаю молодой муж попытался заступиться за жену. Мать его Фекла в бешенстве выскочила на улицу и заорала: «Староста! Эй, староста! Сюда!» Непочтительного сына Петрушку выпороли и заперли на ночь в холодную.

Тем не менее молодая имела средства. Ее отец Тимофей выделил из полученных премиальных 600 руб. на приданое своим четырем дочерям. Выходит, молодая жена принесла в дом целых 150 руб., по тому времени сумму немалую, а для деревни тем более. Часть из этих средств они потратили на постройку нового дома. Прежний саманный находился на противоположной стороне улицы, и мне дед показывал этот «бугор жизни». Новый дом был кирпичный и выделялся аркой с воротами во двор и железной крышей на фоне обычных соломенных. Но главным ее желанием, неотступной мечтой было дать своим детям образование, чтобы они смогли преодолеть нищенскую долю крестьянского бытия. Но ее мечте не суждено было сбыться. Горячая и порывистая в работе Пелагея в лютый мороз пошла на речку полоскать белье и простудилась. Видимо, это было воспаление легких, как говорят — скоротечная чахотка. Она быстро скончалась, оставив мужа вдовцом, а четверых детей сиротами.

По словам моей мамы, бабка ее Фекла Семеновна была по характеру взгальная, крикливая. Вечерней порой заигравшихся на горке с санками 7-10-летних внучат гнала с хворостиной в руках домой, ласково приговаривая: «Бляди! Работать надо, хлудцы тесать. Вас, бездельниц, замуж никто не возьмет». Но была она рукодельница и мастерица на пряжу, на тканье, на всякое соленье и т.п. Это мастерство в какой-то мере переняла младшая внучка Елизавета, моя мама. Старшая Анюта по сиротству своему с престарелыми дедом и бабкой была задергана основной работой по хозяйству и в рукоделье преуспела меньше. А младшая Елизавета научилась и прясть, и ткать, и вязать. Однажды ее даже сдавали в своеобразную аренду выткать скатерть с особым тканым узором для чьей-то дочери на приданое. В семействе самой невесты узорным тканьем не владели. Дед Емельян, напротив, был характера спокойного и незлобивого, но, видимо, достаточно твердого. Самым расхожим ругательством у него было «каналья»: «Эх, каналья!» Этим, видимо, и ограничивалось с его стороны наказание внучат.

Старший Петяшка, по расчету от призыва в солдаты в 1915 г., мог быть рожден не позднее 1896-1897 гг. Вторая Анюта родилась в 1900 г., средний Санька — в 1903 г., Лиза, мама моя, — в 1907 г. По ее словам, по смерти матери ей было не более шести недель от роду. На ее памяти, когда начала взрослеть, вместо матери она лепилась к старшей Анюте и к бабке. О деде с бабкой старшая Анюта впоследствии отзывалась весьма неприязненно, но кроме упреков в приверженности их к пьянству о других обидах мне не приходилось слышать. Возможно, была еще вздорная бранчливость бабки и неумеренные претензии всякого рода. Не знаю, в какой срок (1909-1910 гг.?) дед привел в дом вторую жену, для детей мачеху. Наверно она была тоже бобылкой, до этого работала ткачихой в Москве, и я не помню ничего о каком-нибудь ее родстве. Но она не была злая, а в мое время приветливая и, как у нас говорили, желанная. Однако это было потом на моей памяти, а о раннем времени у моей матери проскальзывали некие обидные воспоминания о мачехе. У нее с дедом родилась дочь Мария, и вот разницу в отношениях к родной дочери и падчерице моя мать улавливала.


В 1904 г. оба моих деда, Михаил и Петр, были призваны, как тогда говорили, на японскую войну. Там в Маньчжурии они и встретились и как земляки подружились. Их рассказов о войне не помню, может быть, их особенно и не было. Дед Петр рассказывал, как их перевозили через Байкал и как их качало на утлом пароходике. Участок Восточно-Сибирской магистрали по гористому берегу Байкала еще не был построен. А дед Михаил вспоминал китайца: поймает лягушку, поднимет за лапку и кричит — шанго! Он был ранен, видимо легко — явных серьезных последствий ранения я уже потом не замечал.

Вернулись деды от павших твердынь Порт-Артура, с кровавых маньчжурских полей, в свой срок. События 1905 г. заставили правительство пойти на уступки. У нас в Кипчаково все крестьяне мужского пола до сущего младенца получили дополнительный надел из помещичьей земли по 7 десятин на душу. Землю у помещиков выкупило государство, а мужики получили этот дар в рассрочку и должны были погашать долг ежегодными взносами, кажется, в течение 60 лет. И, по памяти отца, выкупные платежи висели тяжелой гирей на крестьянском хозяйстве (платили много!). Не знаю, было ли это общее правило или неизбежная по местному крестьянскому малоземелью уступка здешнего землевладельца, великого князя Петра Николаевича. Поскольку это происходило в 1907 г., то и отец мой вошел в долю. Близкое соседство фронтовых приятелей, всего около 8 км между их деревнями, способствовало продолжению дружеских отношений и в последующее время. В 1906 г. у друга Михаила родился сын Иван, а у друга Петра в 1907 — дочь Елизавета. Дети подрастали, и друзья стали подумывать об их женитьбе, чтобы скрепить дружбу родством. До этого было еще далеко, но разговоры возникали.

Подошел 1914 год, и началась война, в общепринятом смысле Первая мировая, в царском манифесте Николая II — Отечественная, в советской историографии — империалистическая. Деды немедленно призываются в солдаты. На сей раз больше повезло деду Михаилу. Он попал в запасной полк, который стоял в Вязьме, где благополучно и пробыл до развала армии. Запомнился его рассказ о том, как однажды солдат полка обули в сапоги из кожи нестандартного красного цвета. Полковник решил исправить такое безобразие самым кардинальным способом. Он приказал гонять полк в каком-то овраге за городом, где солдаты месили текущую в нем черную грязь, но его стратегический замысел кончился полным поражением. Окраска сапог не подчинилась полковничьему приказу и сохранила свой первозданный вид.


Приказ

по Авангарду действующей армии

9 марта 1878 г.

№73

Предписываю начальникам дивизий и стрелковых бригад сделать распоряжение, чтобы сапоги, принятые от интендантства и вообще купленные частями, немедленно были зачернены, для чего купить чернильных орешков, деревянного или другого масла.

Подписал: начальник Авангарда действующей армии,

Генерал-лейтенант Скобелев


Дед Петр, судя по всему, сразу попал на передовую. Уже в том же 1914 г. о нем пришло извещение, что он попал в плен или пропал без вести — не знаю. По некоторым репликам деда могу предположить, что это было в Восточной Пруссии, где в начальный период войны погибла 2-я армия генерала Самсонова и потерпела жестокое поражение 1-я армия генерала Ренненкампфа. Со своей солдатской колокольни дед оценивал свое пленение скептически: «Да сколько их там было-то? Я бы один их перещелкал». Но тут все загомонили: «Да что ты? Да куда ты?» Ну, подошли они, забрали наши винтовки и мы пошли». О каких-нибудь случаях издевательства, унижения и т.п. дед не вспоминал. Какое-то время он, как видно, пребывал при солдатской кухне где-то в тыловом гарнизоне в самой Германии. В то время в солдатской среде могло быть некое взаимопонимание и снисходительность. В какой-то мере дед освоил немецкий язык и потом поправлял внука Толю в его школьных занятиях по немецкому.

Оба деда были единственными кормильцами в семье. Такие семьи государство обеспечивало некоторым пособием. Пособие, вероятно порядочное, выплачивалось регулярно золотой монетой. Бабке Пелагее, отцовой матери, эти деньги не пошли впрок. Она не умела ни потратить их с толком, ни сохранить. По своей дурости она сходила (в Ряжск?) и поменяла золотые на бумажки: «Эти монетки-копеечки еще потеряешь, а бумажки видно, вот они». Но бумажки были уже керенки со всеми вытекающими последствиями. Престарелые родители деда Петра, вероятно, были умнее. Наверно это вместе с неизменным его трудолюбием и помогло ему по возвращении из плена быстро окрепнуть на хозяйстве.

Но пока что война шла и шла. В 1915 г. старший сын деда Петра, тоже Петр, в свою очередь был призван в солдаты. На хозяйстве остались старики и дети. Я не знаю, как пришлось хозяйствовать бабке Пелагее, матери отца. Старшим мужиком в семье тогда был мой отец. В 1914 г. ему было 8 лет, в 1918 г. — 12 лет. Правда, у деда Михаила было два брата, но где они были все это время и какие отношения существовали между ними мне не известно. В семье деда Петра оставались старшая Анюта и следующий за ней Санька. Анюте в 1915 г. было 15 лет, в 1918 г. — 18 лет, а Саньке соответственно 12 и 15 лет. И это были уже работники, притом единственные. К тому времени, после получения известия о пропаже Петра Емельяновича, мачеха от них ушла. По рассказам матери, работа происходила под присмотром деда. Дед сидел с палкой на краю борозды, а Анюта с Санькой пахали сохой. Санька пытался скрашивать монотонность изнурительного труда, затевая потасовку. Старшая Анюта была сильнее и валяла Саньку на землю, а более ловкий Санька горячился: «Нет, неправильно! Давай на кулачки!» Престарелый дед не был в состоянии навести порядок хотя бы своей палкой и только ругался: «Ах, каналья!»


В 1917 г., или уже в 1918 г., начался грабеж помещичьих имений. В Кипчакове имение Благодатное к тому времени перекупил бывший управляющий Дубец. А до него, по словам отца, управляющим был «венгер» (и вредный!). Помещичий дом растащили по бревнышкам. Генеральше, владелице Ибердского спиртзавода, мужики приказали все оставить и убираться немедленно. Она пыталась урезонить захватчиков, немного повременить: «Дайте мне умирающую мать похоронить. Вспомните, ведь я же ваших детей учила, лечила вас, помогала вам как могла». Но снисхождения не получила. Генеральша из-под д. Чернаво, видимо, убралась загодя. Дом грабили после. С добычей пришел и Санька. Ему досталась какая-то шикарная куртка зеленого цвета (уж не охотничья ли?) и зеркало. Дед приказал ему немедленно отнести все обратно и больше никогда такими делами не заниматься. Кстати, надо заметить, что обе эти генеральши были вдовы, мужья их погибли на японской войне.

Наступил 18-й год, а за ним и 19-й. Солдаты возвращались домой. Не отстал от других и дядя Петр, но он как-то скоро оказался в местных красных партизанах. В начале Гражданской войны был такой период партизанщины. В 1919 г. Ряжский отряд из 200-500 бойцов, коммунистов и комсомольцев, участвовал в отражении набега отрядов корпуса Мамонтова под Ряжском и Раненбургом. Пришлось воевать и с местными бандами. В уезде действовало три хорошо организованных отряда: Огольцова, Бакаева и нашего кипчаковского Никушина. Огольцов был убит в стычке, а Бакаев и Никушин пойманы и расстреляны. В 1920-х и начале 30-х годов Петр Петрович входил в секретариат Ряжского УКома РКП(б) — ВКП(б), а с 1925 г. по апрель 1926 г. был его первым секретарем.

А для деревни 18-19-й годы были временем продразверстки. Советская власть, по идее призванная быть справедливой, от народа и для народа, для успешного проведения этой кампании не годилась, и в деревнях спешно были организованы комитеты бедноты (комбеды). Комбеды составлял местный почти пролетариат, следовательно, идейно наиболее близкий пролетариату городскому и несравненно более нравственный, нежели трудяга-крестьянин, этакий мелкий буржуй или зародыш буржуя. А этим терять было нечего, и они рьяно принялись за дело. У нас таковыми деятелями оказались непосредственные соседи. Насколько я их помню, они если и были старше моего в то время бывшего в плену деда, то не намного. Бобыли, отъявленные лодыри и лежебоки, они всю зиму проводили на печи, а по ночам играли в карты. Верховодила баба Буда (м.б. от «будан»? — в елецких говорах «ленивый», «лентяй»). Дед Емельян (прадед) спрятал зерно в риге, запорошив его мякиной. Примитивный «тайник» не представлял особой тайны для соседей-наводчиков и был найден немедленно. Укрывательство лишь добавило реквизиторам азарта и рвения. Бабка с палкой пыталась сопротивляться, взялся за палку и Санька, а дед их всячески утихомиривал. Буда, нагнетая страсти, орала: «Семеновна! Мы еще в сундуках твое добро не шарили!» Бабка в свою очередь: «А ты его пряла? Ты его ткала?» В ту пору и все-то «добро» в сундуках было самотканым да рукодельным и копилось годами неустанным трудом. А за громоздким ткацким станом в это время по ночам горбилась моя мама-подросток. Суровое было время. Обирали сирот, кормильцы которых пропадали на войне. Военный коммунизм!

Годы Гражданской войны и для деревни были годами голода и болезней. От тифа тетя Анюта еле оправилась и даже облысела. После и мама моя лежала чуть не при смерти. Однажды, оказавшись в одиночестве без присмотра, она с вожделением смотрела на стоявшую в избе кадушку с квашеной капустой. А по наказам врачей ей было запрещено есть что-нибудь кислое или соленое. Но неодолимый инстинкт влек ее к этой капусте. Из последних силенок девчонка сумела добраться до цели и принялась объедаться запретным лакомством. От этого яства или от чего другого она ожила и быстро пошла на поправку. В те же времена поумирали братья деда Михаила и его старшая дочь Мария, сестра моего отца.

1920-е годы были временем возрождения российской деревни. Наверно в 1919 г. возвратился из плена дед Петр. Вернулась в семью и мачеха, испросив прощения у мужа и свекра со свекровью. Пришла пора женить старшего сына Петра. Жену ему, деревенскую красавицу из монашек-послушниц, приискала сваха, какая-то родственница. Жена была совершенно неграмотная и отличалась удивительной простотой, под стать своему имени — Варвара. Так она могла запросто прийти на заседание бюро УКома и заявить: «Ну ты, чего тут расселся? Ты домой думаешь идти или нет?» Дядя Петя надеялся ее «воспитать». Нанял учительницу, которая должна была хотя бы научить ее читать. Может она приохотится к чтению, найдет себе в этом занятие и тем скрасит бездельное времяпровождение и несколько отвлечется от всякой дури, так ей свойственной. Учительница честно прозанималась с ученицей один или два месяца, а потом взмолилась: «Петр Петрович! Пустая трата времени. Мне все равно, но жалко ваших денег. Смотрит на тебя широко открытым ясным, но абсолютно бессмысленным взором. Ни одного слова, ни одной буквы до сих пор не могла усвоить». На том «воспитание» и кончилось.

Подошла пора выдавать замуж и старшую дочь Анюту. Это могло произойти в 1920 или 1921 г. (старшая Валя у них родилась в 1922 г.).

Жених, Владимир Емельянович, был свой деревенский и тоже Новиков. Моя мама, как она говорила, тогда его не любила.

— На кой ты выходишь за этого черта?

Видимо сказывались и ревность, и боязнь остаться в одиночестве. Ведь старшая сестра была ей вместо мамы. А для Анюты это был шанс вырваться из-под стариковского гнета, о котором она вспоминала с большим недовольством. Дядя Володя был человек бойкий, бедовый, но душевный. В его натуре было что-то артистическое без особой склонности и прилежания к сельскому хозяйству. Он мог предаваться занятиям, деревенскому мужику совершенно не свойственным: уединиться в созерцании природы, выследить и часами наблюдать бой тетеревов на токовище и т.п. В то время он играл на каком-то духовом инструменте в Ряжской музыкальной команде, видимо, при партизанском отряде, куда занесло его, как говаривала тетя Анюта, из солдат после развала армии. В приданое с дочерью тесть выделил кроме всего прочего лошадь с полной упряжью и сбруей, телегу, сани, соху. И дядя Володя с шурином Санькой изобрели промысел: наворуют дров в ближнем лесу, распилят на поленья и везут продавать в Ряжск. Оттуда лошадь самостоятельно привозит дядю домой. Подобный «ритуал» по разным поводам дядя Володя соблюдал почти до самого конца дней своих. Но, несмотря на приверженность к пьянству, он как-то умел и содержать семью, и оставаться на поверхности. Конечно, большую роль в поддержании дома и семьи играла тетя Анюта. Уже под старость в великой досаде она иногда ругалась: «Сколько людей на войне кого поубивало, кого покалечило, а тебя, пралика, по трем войнам носило и нигде не ухайдакало!» Возможно какую-то помощь оказывал и тесть, дед Петр. По словам матери, Анюта была его любимая дочь. Но самоотверженность ее в преодолении жизненных неурядиц и стремление дать образование детям были неизменными и решающими.

Вскоре женили и Саньку. Жену ему взяли из нашего Кипчакова от Платошкиных, семьи буйной и запьянцовской. Ему также было выделено самостоятельное хозяйство и построен собственный кирпичный дом. Мать в это время успешно окончила 3-летнюю школу в ближней д. Самарино. У нее выявились некоторые способности, и ряжская родня хотела ее взять к себе для продолжения учебы. Но тут возникла жена дяди Пети Варя: «А картошку кто копать будет!?» Старики к этому времени совсем одряхлели. Если верить матери, то бабке, моей прабабке, было уже чуть ли не 110 лет, с полным ртом зубов, но сильно сточенных. Дед все время лежал на печи и напевал какие-то молитвы и псалмы, как говорила мать, «служил». По праздникам, бывало, мужики восседали за столом с четвертью самогона, а бабка подсунется к столу: «Пятрушка, налей и мне капелечкю». Дед Петр был разумным хозяином и своего труда не жалел. Пашню он пахал дважды и трижды (двоил и троил) и всегда в меру унавоживал. Были у него и пчелы. Кобылу он всегда случал с породистыми жеребцами и денег для платы за это не жалел. В общем, он был крепкий хозяин.

Подрастала и младшая Елизавета. Стали объявляться женихи. Дошло до засылки сватов. Но отец, дед Петр, был упрям: «Отдам только за товарищева сына!» Привезли на смотрины и этого жениха. Скромный и застенчивый кудрявый паренек на вид был вполне пригляден. Но 17-летней девчонке выходить за 8 верст от дома было страшно, она плакала. Отец урезонивал: «Ты ничего не понимаешь. Там земля — чернозем». Скоро сказка сказывается, да и скоро дело делается. Молодых обвенчали, и стали они жить в общем доме. Но поначалу они еще дичились и даже боялись друг друга. Хозяйство в семье Комаровых велось как-то безалаберно. И земля была, и лошадь, и другая скотина, а особого достатка не замечалось. Несладко пришлось молодой жене в новой семье. Свекровь только управлялась со стряпней и по дому. Остальные были мужики: свекор, дед Михаил, мой отец, его братья Володька с Васяткой и приемный племянник Сережка. В поле женской работницей оказалась одна молодая. А по ночам еще нужно было прясть или ткать, да и куча другой работы, которую в деревне не переделать, особенно если на тебе поедут. Свекровь была не злая и даже в чем-то снохе мирволила, чего мать не могла сказать о свекре. Правда, когда родился я, то, по словам матери, уважения заметно прибавилось.

Отцу тоже доставалось. Еще до женитьбы он был чуть ли не основной, а, главное, безотказный и старательный работник. Для строительства нового дома взамен вконец обветшавшего (что был за дом — не знаю, до меня эта хибара не сохранилась) он был послан добывать кирпич из какого-то строения под заводом (выкупленного или заброшенного?). Весь в известке, с запекшимися губами он заходил по уговору в Сосновку, ближнюю к заводу деревню, к уже замужней сестре Кате пообедать. Ее муж Степан Епифанов был скуповат, и отец всегда терзался мыслью: дадут поесть или нет. Как он сам мне сказал однажды: «Я думал там подохну». Его же, 15- или 16-летнего подростка, отец поставил на сенокосе в один ряд с мужиками, да еще с тупой косой. Косьба проводилась сообща. Душ 30, а, может, и 40 мужиков становились в ряд и шли косой шеренгой друг за другом. Отстать было нельзя. Дед Аниска (это при мне он был дед, а тогда еще дедом не был) заметил изнурение парнишки. Взял его косу, посмотрел и приказал: «Иди домой. После обеда не приходи, придешь завтра». С хорошо отбитой налаженной косой отец выстоял в рядах взрослых и опытных косцов. После от матери я слышал язвительное замечание: «У Аниски была дочь, и он очень хотел заполучить Ваньку, будущего отца моего, в зятья».

Был и такой эпизод. Группа молодых парней во главе с каким-то агитатором-организатором пошла в Кораблино вступать в комсомол. Там был и мой отец. Всполошенная мать его догнала их уже у большака и начала охаживать отца палкой: «Ванькя! Куда ты? Безбожники! Пропадешь!» Отец вынужден был вернуться. Почему-то у дома в это время оказался поп. Он похвалил правоверную Пелагею Осиповну и даже погладил ее по голове. Так и не состоялось отцово комсомольство.

Мать считала себя богатой невестой, гордилась этим, что называется, задавалась и всегда считала своего нареченного нищим. Действительно, у нее было во что одеться. Я еще помню какие-то ее форсистые ботинки с высокой шнуровкой, красивую кашемировую шаль. У нее была швейная машинка с ножным приводом, тогда в любом доме редкость. А у отца даже сколько-нибудь приличного костюмчика не было. Она его спрашивала:

— В чем же ты, будучи в ребятах, ходил на гулянье?

— А я почти и не ходил, — отвечал отец.

Всю жизнь мать помнила обиду, что на венчание он не подарил ей «уваль» (вуаль). Мои попытки убедить ее в том, что он не был самостоятельным в доме и взять эту самую «уваль» ему было неоткуда, она отвергала. Но тесть его уважал. Зять много перенял у него по мелкому мастерству, например сделать соху, в чем отец его, дед Михаил, был не силен. А теща души в нем не чаяла. И когда отец говорил, что теща его любила, то мать, обычно всегда резко противоречившая чуть ли не по любому поводу, в этом случае соглашалась: «Ага!» Бывало, как приедем в гости — прямо и не знала, куда его посадить. Парадоксальным образом она так же явственно не любила второго зятя Алексея, мужа своей родной дочери Маши. А был он, не в пример моему отцу, человеком образованным и работал агрономом в разных МТС района.


События в единоличной жизни я почти не помню. Однажды мужики, отец и дяди, Володя и Васятка, ехали с поля и я восседал верхом на лошади с дядей Васей 1915 года рождения. Рядом резвился жеребенок от нашей кобылы Тамарки. Я изо всех сил требовал посадить меня на жеребенка. Уж больно красив он был. Наконец мои крики возымели действие и меня посадили. Конечно, этот жеребенок тут же сбросил меня. Этот жеребенок не мог благосклонно сносить моих приставаний. Однажды под вечер мать доила корову. Оглянулась, а я тяну жеребенка за хвост. Жеребенок не стерпел такой фамильярности и подкинул меня задком навзничь. Близкая к обмороку мать в ужасе полетела в другую сторону. Помню некоторые поездки в Чернаво. Тогда был обычай съезжаться к родным в гости на престольные праздники. У нас в Кипчакове престол был на Николу Зимнего (около 19-21 декабря), в Чернаво — на Скорбящую (около 5 ноября). Но приезжали мы еще и на Красную Горку, в мае. Мужики катали яйца с горки в виде наклонного лоточка. При этом они острили, подначивали друг друга, развлекались. Моим кумиром был старший меня на 2 года двоюродный брат Толя. Иногда местные мальчишки окружали меня и дразнили обидным словом Мосол. Выходил Толя и наводил порядок. Младшая Рая тоже льнула к нам, но я как настоящий мужик с презрением отвергал приставания какой-то нелепой девчонки.

Иногда взрослые ездили в Кораблино на базар. А мы, детвора, с нетерпением ожидали их возвращения в предвкушении гостинцев. Однажды я дождался особенно дорогого гостинца — ружья. Ружье стреляло метра на 2-3 деревянной пробкой — полная имитация убойности. В одной из поездок в Чернаво мы проезжали мост через нашу реку. У моста под кустами копошились утки. Конечно, утки были домашние, но тут все закричали: «Костя! Утки, утки!» Впопыхах я не сразу мог найти завалявшееся на возу ружье, а когда отыскал — поздно, проехали. В досаде я жутко сожалел. Найди я ружье вовремя — уткам из моих рук живыми бы не уйти.

Коллективизация обозначилась каким-то брожением. Приходили знакомые и незнакомые люди, обходили дворы. У деда Комарова, видимо, не было особых возражений против предлагаемого колхозного рая. Он с гордостью показывал свое хозяйство, хвалился. Обсуждалось, что пойдет в общее хозяйство, в колхоз, что останется в личном хозяйстве. Строились разные планы, вероятно, и заумные. В колхозе Комаровы оказались в числе первых. Помню, у нас в Кипчакове таких было большинство. Не так воспринял колхоз дед Петр. Он активно выступал на собраниях, доказывая невозможность организации общего хозяйства с такими разными работниками. Справный хозяин, он не мог вообразить себе, что все будут трудиться одинаково прилежно: «Да если я увижу, что на моей лошади Яграшка поехал, я ему лучше голову отрублю. Он же моментально ей холку собьет или еще как испортит». Тогдашний крестьянин не мог отрешиться от мысли, что переданная в колхоз лошадь перестает быть его собственностью. Приезжал из Ряжска сын, дядя Петя, уговаривал его не противиться неизбежному. Мать моя рассказывала, как он в риге у веялки становился перед отцом на колени и умолял его хотя бы пожалеть детей. Ведь твое упрямство потом и на твоих детях отразится.

Ни просьбы, ни уговоры на деда Петра не подействовали. Он был объявлен кулаком и препровожден в Ряжск в тюрьму. Главным основанием обвинения его в кулачестве послужила общественная молотилка. Молотилка эта представляла собой барабан, который крутился конским приводом из четырех лошадей через систему шестерней. Управлять этой «системой», периодически смазывать механизм и ремонтировать мог только дед. Мир сообща предложил ему владеть машиной и беспрепятственно предоставлять ее своим сельчанам для молотьбы. Правильно подавать развязанные снопы в барабан опять же мог только дед. Насколько я знаю, никакая плата за это не взималась. Тем не менее он был признан собственником этой молотилки и, следовательно, эксплуататором. При желании притянуть за уши можно было что угодно. Из тюрьмы он был сослан в Казахстан под Акмолинск. Удивительно, но дом его никто не тронул, хотя они его и покинули, переселившись в дом дяди Сани, к этому времени свободный. А свой покинутый дом стоял пустым, и они беспрепятственно вселились в него уже после войны. В то же время дом другого «кулака» Бычкова был конфискован. По-теперешнему невзрачная однокомнатная хибара была превращена в некий клуб. Мать всегда мимоходом показывала мне с иронией «дом кулака».

В Кипчакове жизнь шла своим чередом. Отцу с матерью с двумя подрастающими сыновьями давно пора было выделиться и зажить собственным домом. Но для этого нужен был именно собственный дом. Работа по его постройке началась еще до коллективизации. Для этого нужно было изготовить нужное количество кирпича. Мастерская находилась близ села по правому борту оврага Ковыльня. Там добывалась глина, с речки подвозилась вода, и начинался замес. Замес проводился собственными ногами, иногда по этому месиву гоняли кругами лошадь. Замешанная глина накладывалась в станок, деревянный ящик с перегородками по форме четырех кирпичей, ящик опрокидывался, и сформованные бруски ставились на ребро для просушки. Высушенный кирпич-сырец обжигался в специальной яме, устроенной тут же в высоком борту оврага. В этой яме сырец выкладывался определенным порядком с топкой у основания, и начиналась топка, т.е. сам обжиг. Вот тут для трудяг наступала лафа. Сиди себе, подбрасывай дровишки, да покуривай. Правда, дрова-то тоже к этому времени надо было заготовить. Здесь же в овраге добывался и обжигался на известь известняковый камень. Сказать, что это была тяжелая работа, значит, ничего не сказать. Все полевые и любые другие хозяйственные работы никем не отменялись.

Кирпича для дома было заготовлено довольно. Но хозяином-то был отцов отец, дед Михаил. Из этого кирпича при старом доме был построен амбар. На следующий год всю процедуру пришлось повторять. Вдруг и этот кирпич захотели продать, кому-то понадобились деньги. Но тут мать взбунтовалась, и кирпич остался. Свободное для постройки дома место было за рекой, в том поселке, где прежде располагалось имение Благодатное. Это было удобно. Здесь был центр и школа рядом. Тут взбунтовалась бабка: «Ванькя! Куда же ты? Как же я к тебе ходить буду, да как же я тебя увижу!» На нашем порядке Глининке была чья-то незастроенная усадьба. За выкуп усадьбы отдали одну из двух овец материного приданого. Дом строил Бутуз (настоящего имени не знаю) с помощником Поликашкой. Бутузу как раз пришло время выдавать замуж дочь, и он повел разговор с матерью о невестином или венчальном уборе. У матери кое-что еще оставалось, и они договорились. Довольный Бутуз сказал: «Дом я поставлю размером побольше, чем вы задумали. Кирпича у вас хватит. И спланирую я его по-другому. Будет удобнее. Поликашке не говори». Дом был поставлен торцом тремя окнами на улицу, одним окном с видом вдоль улицы вниз на речку и одним окном на противоположной стороне против устья русской печки. Сбоку к нему были пристроены сени из известнякового камня. Живи — не хочу!

Вот и пришла пора отцу с матерью отделиться на самостоятельное хозяйство. Это произошло, если не ошибаюсь, под осень 1931 г. Мы были уже в колхозе. На хозяйство была выделена овца, остававшаяся от материного приданого, два чугунка для варева, ухват и деревянные ложки, которыми, по словам матери, Витя тренькал, когда мы шли гуськом к новому месту жительства. К этому времени женили и выделили Сергея, племянника деда. Дом для него оставался еще от его отца. В хозяйство ему была выделена корова. Первого же теленка Сергей отдал моему отцу, своему двоюродному брату: «Вырастет — сменяешь на корову». Но не повезло. Ранней осенью бычок отбился от стада, забрался на зеленя и объелся. Густые всходы пшеницы или ржи к этому времени не успевают достаточно укорениться. Скотина прихватывает зелень вместе с землей и погибает. Подыхающего бычка дорезали, мясо засолили в бочке и поставили в сенях. На следующее утро бочка оказалась пустой — «всю мясу», как говорят у нас на Рязанщине, вытащили. Мать, я помню, плакала. Позже она мне говорила, что «эту мясу» украл отец, т.е. дед Михаил. Будто бы об этом, подтверждая ее догадку, ей говорила Катя, сестра моего отца. Зная жадность деда Михаила до мяса, в это можно поверить. В результате мы опять остались ни с чем.


По первоначалу жизнь в колхозе, казалось, пошла довольно весело. Что-то получили на трудодни. На дом привезли целую телегу какой-то продукции. Правда, наверно я помню это по событиям 1930 г. Но тут вскоре, в 1931 г., начались события самые странные. Деда Михаила, а следом и нас, «вычистили» из колхоза. При этом вычистили и все закрома, а у нас к этому времени и последней овцы уже не было. Из подпола выгребли всю картошку. Вытащили даже кадушку с солеными огурцами. Реквизиторы, наши же деревенские мужики, демонстративно запускали руку в кадушку и с видимым наслаждением поедали огурцы, упиваясь выпавшей на их долю вседозволенностью. Никто не знает причину этой напасти. Ни деда, ни тем более отца, объявить кулаками не было никаких оснований из-за полунищенского хозяйства. У деда, как он сокрушался тогда, выгребли 40 мер зерна и увели корову. А больше у него ничего и не было. Если эти 40 мер принять за истину (потеря обычно преувеличивается), то по округленному счету получится не более 750-800 кг, т.е. 10-12 мешков. Дед грешил на мою мать: «Это из-за тебя записали нас в подкулачники», намекая на своего свата, деда Петра, находившегося в ссылке.

Наступал 1932 г. — голодный год для всей страны. Не обошел он и Рязаньщину. Не помню, как и чем мы жили эту зиму и как выжили. После мать иногда вспоминала: прибежал и:

— Мама, поесть!

— Да чего же тебе дать-то?

— Мне чего ничего, лишь бы наесться.

Некоторое облегчение наступило весной, когда стала подрастать трава. Я с холщовой сумкой через плечо ходил в луга и собирал щавель, анис и другие съедобные травы. У нас был прекрасный пойменный луг Калач, теперь совершенно испорченный. Но тогда Калач благоухал разнотравьем. Еще мы лакомились сладковатыми молодыми сережками осокорей, и одна бабка, глядя на нас, горевала: «Ой, Боже! Что они едят-то». Был и травяной хлеб. По цвету и консистенции он был похож на пластилин. Но ничего вкуснее, если этот хлеб с молоком, я не помню. Отец с матерью подумывали, куда бы податься от такой жизни. Была мысль уехать, как тогда говорили, на торфа. Отец даже ездил в Донбасс на шахты. Там он увидел, как ежедневно «молодого коногона везут с разбитой головой» хоронить с музыкой. Неопытная деревенщина и становилась первой же жертвой в непривычном и жутком забое. Такая перспектива отцу не понравилась. Звал к себе устроившийся в это время в Москве дядя Саня. Томило полное безденежье, из-за чего все планы оказывались писаными вилами на воде.


Мы, конечно, были не единственными лишенцами на селе. Бабы собирались гуртом и ходили в район, в Кораблино, «хлопотать», чтобы как-то оправдаться и восстановиться в правах. Тогда в районе периодически работали какие-то комиссии по разбору жалоб. Было и так, что деду вернули корову. Бабка вела ее на веревке, а Витя поспевал сзади, похлопывая и поглаживая коровий бок. Тогда я видел плачущих старушек, наблюдавших эту картину. Потом повторялось новое изгнание. В одно из таких хлопотных посещений присутствие оказалось закрытым на обед. Бабы решили тоже пока пообедать и звали с собой мать. Она отнекивалась: «И не хочу да и денег нет». Но бабы звали: «Пойдем, у нас есть». Мать не пошла, осталась ждать у порога и, как оказалось, не зря. Вскоре подошел начальник. В углу со сбруей возился наш сельский мужик Гришка по прозвищу Карась. Их было два брата, Яшка и Гришка, и оба Караси. Сначала начальник сказал: «Вы восстановлены, можете идти». Потом спохватился: «Постой, на вас опять заявление есть». И достает письмецо. В писании оповещалось, что дед Михаил арендовал землю и богател, а отец мой ездил за тесом в Туму и торговал сосновыми гробами. Мать возразила: «Да с какого он года-то, сколько же ему тогда лет было?» Начальник: «Да, ведь и правда!» Тут и Гришка Карась: «Да Комари-то? Сроду никчемные были. А землю он обрабатывал у попа исполу. Это он на попа работал, а не арендовал». Начальник, говоря современным языком, бросил писанину в корзину и благословил отпущение грехов. По словам матери, «писателем» оказался Нурзик, детский дружок отца. Тогда они были соседями и дружили в совместных детских проказах.

Проделки их были незатейливы. По рассказам отца, в чем-то они подражали занятиям взрослых. «Работнички» забрались на прикладок, сложенный из снопов проса при соседской риге, и стали беспорядочно разбрасывать растрепанные снопы на току. Таким образом они готовили хозяину просо для молотьбы, т.е. делали доброе дело, помогали. За этим занятием их и застал хозяин:

— Вы чего тут делаете!?

— Да-а! Пришел большой мужик, мы испугались и залезли сюда на скирдушку.

— Ах! Я вас!

Проказники кубарем скатились с прикладка и поспешили спрятаться. Найти их не смогли.

В другой раз они решили услужить жившим напротив соседям. У тех по улице гуляла большая свинья. Ребятишки иногда пристраивались почесать ее по брюху. Свинья, похрюкивая, блаженно разваливалась на боку. За таким занятием доброхоты соображают:

— У Пимкиных скоро свадьба. Давай мы им к свадьбе эту свинью зарежем.

— Ножа нет! Беги домой за ножом!

— Нет, увидят с ножом, посадят и из дома не выпустят.

— Меня — тоже.

— Постой, у меня складной ножик есть.

— Давай!

Стали решать, кому быть резником. Нурзик боится, досталось резать отцу. С некоторыми препирательствами установили место, куда надо резать. «Держи!» Своими тельцами навалились на свиную тушу, всерьез рассчитывая удержать ее в процессе резания. Отец кольнул ее в нужное место, свинья, скинув с себя мелкоту, с визгом ринулась к себе во двор. Отец после показывал на пальце чуть больше фаланги: «Вот на столько я успел ей воткнуть ножик». Хозяевам пришлось свинью срочно дорезать. К вечеру на костре из соломы в окружении любопытной ребятни палили свиную голову. Виновники поглядывали на торжество издали, а подойти боялись.

А то по примеру местного мелкого лавочника затеяли свою торговлю конфетами. Товаром служила нарезанная дольками мягкая сердцевина из подсолнечных будыльев, деньгами — черепки фарфоровой посуды. В то время найти на огороде или в поле выброшенный с навозом такой черепок было затруднительно. Пимкины девки принесли целый чайник. Чайник — не деньги. Было приказано чайник разбить на черепки и при этом постараться сохранить особо ценную деньгу — донце с фабричным клеймом, «печатью». Естественно, девчонки чайник разбили, как и саму печать.


Мне до сих пор не понятна причина такой скрытой враждебности к отцу бывшего дружка детства. По своему характеру отец не мог и даже был не способен причинить этому самому Нурзику какой-то вред или обиду. Тем более что его семья была явно богаче. Вскоре у них нашлись средства перебраться по-тихому куда-то под Москву. У наших таких средств не было. Я спрашивал об этом у матери. Она объясняла это завистью, и предметом зависти была она сама, завидная жена, доставшаяся почему-то Ваньке, а не ему, Нурзику. В колхозе восстановили, отец и мать регулярно выходили на работу, а есть все равно было нечего. Бескормица была почти общей. Наконец стал поспевать новый урожай. Работникам в поле стали выдавать какой-то паек хлеба из свежего молотого зерна, и мать приносила нам с Витькой по кусочку от этого пайка. Хлеб был вкуснейший, теперь такого не бывает.

В памятный летний день 1933 г. я увязался с дедом на речку, где у него была поставлена плетеная из прутьев верша, по-нашему кубан. Поднимая кубан из воды с завозившейся в нем добычей, дед воскликнул: «Сом!» Сом оказался крупным налимом, подлиннее моей руки. От реки я с гордостью нес этого налима домой. При подъеме от реки наш дом по порядку был на семь домов ближе дедова. Я очень удивился, когда увидел сидящего на нашем порожке деда Чернавского, Петра Емельяновича. Ведь он был, по-нашему, в тюрьме. До меня не сразу дошло, что и из тюрьмы иногда выпускают. Сломя голову, я побежал за матерью. Тогда она была кладовщицей, что не далее 1 км от нашего дома. Мать подхватилась и тоже бегом прибежала домой.

Налим пришелся очень кстати. К налиму нашлась и бутылка. Задушевная беседа маньчжурских товарищей не обошлась без столь необходимого ритуала. Я торчал где-то поблизости с разинутым ртом, стараясь не упустить чего-нибудь из откровений собеседников. К сожалению, ничего не помню из того, о чем говорили тогда деды, а может и не понимал общего смысла беседы. Хитрые деды могли говорить и обиняками, и им одним понятными полунамеками. Обстоятельства освобождения деда из ссылки для меня неясны до сих пор, хотя все мы до последнего числились детьми, внуками кулака, или подкулачниками.

Возможно что-то прояснит в этом деле эпизод с Толей, моим двоюродным братом. В 1950 г. (или 1952 г.?) Толю, успешно защитившего диплом по окончании МИФИ, усиленно вербовали в кадры КГБ (в разное время эта организация называлась по разному, но это не меняет сути). Толя отбивался от такой чести как мог. При этом он ссылался и на свое кулацкое прошлое — внук. Ему отвечали, что дед не был кулаком. Он просто был призван на строительство аэродрома под Акмолинском. Видимо эта неопределенность и была причиной того, что дом деда за все время его ссылки не был конфискован и ни кем не занимался. В то время дом был оставлен владельцами с перепугу. После войны дед с бабкой без помех вселились в него вновь. После Толя говорил мне: «Если бы они знали, кто у нас с тобой тетка, они бы меня не выпустили».

А двоюродная (или троюродная?) тетка наша была кадровой чекисткой. В свое время она, что называется, горела на работе. По этой причине сын ее, впоследствии знаменитый артист Борис Кузьмич Новиков, пребывая без надлежащего родительского призора, пристал к ватаге хулиганствующих подростков на станции Ряжск-I. Конечно, озорство и проделки этой шпаны не имели того криминального характера, как это бывает в наше время, но не были и совсем безобидными. Вскроют вагон. Что там? «Ага! Яйца! Хорошо!» Ну, и давай швыряться этими яйцами во что ни попало. Видимо, однажды они добегались до чего-то серьезного, и мать кинулась спасать сыночка. Не знаю, куда она пробилась, но среди других там оказался и сам Сталин. К просительнице снизошли, просьбу уважили, а подписать пропуск на выход при вожде не осмеливаются, и Сталин благодушно подписал его сам. Постовой на выходе от такой подписи опешил и не отобрал у нее пропуск на выходе. Рассказывают, что этот пропуск с автографом «отца родного» бережно хранился в семье, но где он теперь — не знаю.


Одна судьба может иметь благополучный исход, что вовсе не обязательно для других судеб. Дядя Саня в то время устроился в Москве участковым в отделении милиции. Его деревенский «друг», однофамилец и недальний родственник (двоюродный или троюродный?) Филек подсунул под дверь милицейского помещения подметную грамоту. Записку подобрала пришедшая первой уборщица и передала ее начальнику отделения. После она сокрушалась: «Александр Петрович! Если бы я знала. Я бы лучше изорвала ее на клочки или сожгла». Дядя Саня вынужден был переквалифицироваться и сумел стать шофером. Шофером он служил и на фронте. Во время критического положения под Москвой он попал в госпиталь с желудочным отравлением. Это не был единичный случай, их там оказалась порядочная группа. По опубликованным теперь воспоминаниям немецких солдат, этим недугом в то время страдала и немецкая армия. Но дядя Саня как сын кулака был обвинен в дезертирстве или в попытке дезертирства путем злостного заболевания и был сослан в лагерь все под тот же Акмолинск. Умирающий дистрофик, он был списан как умерший. Каким-то образом этого дистрофика подобрала немка из депортированных немцев Поволжья. Там он и оставался до конца дней своих в начале 60-х годов, работал под Акмолинском заправщиком и был в чести у шоферов всей округи. Были там у него и дети, о которых я ничего не знаю. Однажды он приезжал даже в Чернаво, но никакой попытки связаться с бывшей законной женой не предпринимал. Видимо он знал за ней немалые грехи, да и мог опасаться, как говорится, быть засвеченным. Единственное, о чем он тосковал, то это о сыновьях, особенно о старшем Женьке.

Удивительным образом жена его Любовь Родионовна все положенное по закону время получала на детей пособие за погибшего на фронте мужа. Мать моя все время упрекала ее вчуже за то, что она бросила детей на произвол судьбы. Тогда она устроилась работать проводницей и дети на длительный срок оставались предоставленными самим себе без присмотра. Старший Женя 1928 или 1929 г. рождения оказался втянутым в воровскую среду, да так в ней и остался. Году в 1946-м в какой-то разборке он порезал человека, не знаю, до какой степени. Скрываясь, он оказался в Чернаве. Желанная и болезная за всю свою родню тетя Анюта придумала спрятать Женю куда подальше и отправила его к своей сестре, к моей матери.

А тогда мы жили в Хабаровском крае, куда переселились как новоселы в 1940 г. Ничего более странного придумать было нельзя. Весь Дальний Восток за Байкалом тогда был пограничной зоной, куда вход посторонним был воспрещен. Там все колхозники были паспортизованы, во всей остальной стране оставаясь беспаспортными. Даже непонятно, как он мог миновать Иркутск. Таких здесь снимали с поезда и подвергали строгой проверке. Но Женя как-то пронырнул и заявился в деревню к тетке, моей маме. Деревенька эта была практически на самой границе, что в 7 км выше от впадения р. Буреи в р. Амур. Здесь был особый пограничный режим, каждый человек был на учете, и любой пришлый немедленно брался на заметку. К тому же мать в это время была председателем сельсовета. Укрывательство в таких обстоятельствах было смертельно опасно. Но председательская должность матери, наверно, и помогла. Ей удалось через знакомых баб или бабу в паспортном столе в Архаре за какую-то мзду (картошкой) получить для Женьки паспорт и прописать его у себя. А «доброхоты», наши соседи еще по с. Кипчаково, не догадались усмотреть тут какого-то криминала. Родня — и родня.

В 1949 г. я повидал его проездом, завернув в деревню. Наш топографический отряд, в котором я служил, проезжал эшелоном с полевых работ из Комсомольска-на-Амуре на зимние квартиры в г. Свободный. В Архаре начальник штаба подполковник Трифонов отпустил меня на три или четыре дня, сокрушаясь при этом: «Что же ты раньше не сказал, в последний момент!» Побывка моя совпала с праздничным днем 7 ноября. Народ гулял. Брат Витя водил меня по всей деревне, заходя чуть не в каждый дом. Следовало немедленное приглашение к столу, а Витя сразу подзывал какого-нибудь мальца и посылал его за бутылкой «от нашего стола». Домой мы возвратились только поздно вечером. Я нашел на столе небольшой эмалированный тазик с солеными помидорами (они у матери всегда были отменные). С жадностью я набросился на эти помидоры и, помнится, уходил их полностью. Утром ехать на станцию, служба.

Женя пребывал в ФЗУ в г. Райчиха. В это время на 7 ноября Женя тоже оказался в деревне на побывке. Это был своеобразно красивый крепкий парень плотного телосложения. Он не был обделен вниманием со стороны моих родителей. В это время они уже укоренились в здешнем краю и в продовольственном отношении нужды не знали. Женьку подкармливали посылками с разными оказиями. Это всего 32 км от нашей деревни, и туда нередко ходила по разным делам колхозная машина. Да он и сам уже зарабатывал. Инстинкт его попутал или дружеская солидарность, но он оказался участником, а может и организатором кражи мешка картошки. В заключении вдвоем они убили третьего соучастника как предателя, за что получили новый срок. Говорили, что он дождался освобождения из заключения и попытался осесть где-то на Дону и даже женился. Но там свои порядки, и иногородних не любят. При первой же драке он снова был осужден как рецидивист, а потому и безусловно виноватый. В 1958 или 1959 г. он был в бегах, и я видел его у матери Любови Родионовны. С виду очень крепкий, он уже явно страдал одышкой. Как я понял, он скоро установил связи в своем воровском мирке, куда сразу же вовлек и своего младшего брата Алика. Алик, по характеру более спокойный и мягкий, тоже был в милиции на заметке, но пока не более того. Братцы быстро попались на ночных грабежах магазинов под г. Александровым и были препровождены в места не столь отдаленные. Женька там и сгинул, а про Алика еще доходил слух, что он обитал где-то в Новосибирске с сильно подорванным здоровьем.

Печальна судьба дяди Пети, старшего сына деда. С безалаберной женой Варей вряд ли он мог найти умиротворения в семейной жизни. По жизни партийный работник в последнее время он был главным редактором районной газеты в г. Медыни. И всегда над ним висела зловещая тень сына кулака. Видимо поэтому, в 1936 или 1937 г., предугадывая или предупреждая неминуемый арест, он наложил на себя руки. Может, пока еще ничего предвещающего напасть и не было, но его сослуживцы после такой смерти отвернулись, сказав жене: «Сама хорони, как хочешь, так и управляйся». Помню, об этом было письмо, кажется, от дяди Сани, и тетя Анюта в слезах читала его домашним вслух, а мы с Раей возились на лавке и смеялись. Старший Толя нас одергивал, что при таком печальном известии мы еще смеем смеяться. А тетя Анюта горестно нас оправдывала: «Чего они понимают? Малы еще». Да и действительно, почему-то запомнившиеся мне слова «родная плоть и кровь» тогда мне были не понятны.


Между тем колхозное бытие входило в свою колею. У нас в хозяйстве появились корова, поросенок. Мы с братом вставали поутру, когда родители уже давно были на работе. Из печки доставался чугунок с кашей, тут же из него съедалось сколько следует, и все оставалось на столе неприбранным. Снаружи дверь запиралась, но мы выпрыгивали в окно и беззаботно предавались своим ребячьим занятиям и проделкам. Витю как младшего определили в колхозный детский сад, но он оказался неуживчив и строптив. К тому же далеко от дома, целый километр, да еще за речкой. Он постоянно устраивал побег из неволи, изощряясь в обмане надсмотрщиков. Няньки, молодые и крепкие деревенские девки, гонялись за ним и почти никогда не могли его догнать. Тогда было решено приставить к нему меня, авось, он привыкнет. Кажется, из этого ничего не вышло. А Витя так и остался скучливым по дому, как бы далеко или близко этот его дом ни находился.

Вообще-то мы жили дружно, что вовсе не исключало обычных детских ссор и раздоров по разным пустякам. Однажды еще в дедовой хате, т.е. явно еще до 1931 г., мы с ним играли на печке, разгребали насыпанное там для просушки просо. Все были на работе, в доме с нами оставалась одна бабка. По ходу очередной затеи уговорились, кто к себе больше кучу нагребет. Конечно, я был взрослее, а Витя еще что-то замешкался. А тут еще мне мамин завалящий кошелечек подвернулся, тоже орудие для загребания. Радуюсь, у меня уже большая куча, а он только начал, не поспоришь. Он как глянул: «А! Ты с кошельком!» И тресь меня молотком по голове. Не помню, чтобы было больно, но обидно. Ухватился за голову — на ладони кровь. Страшно! Я заорал, бабка закудахтала. Позже пришла с работы мать, ругала его, шлепала, и он тоже орал. Главное, я тогда сам даже не догадался дать ему сдачи. Видимо, молоток оказался неоспоримым аргументом. А как вообще-то он оказался у него под рукой именно в этот момент?

На заре туманной юности в проделках такого рода братец был совсем прост. Однажды примерно в то же время пахавшие на ближнем поле мужики прибежали от надвигающейся грозы и стояли в сенях дедовой избы, наблюдая бурный и скоротечный летний дождь. Дождь еще не прекратился, а ребятня уже выбежала на дорогу прыгать по лужам. Дядя Вася-кузнец говорит отцу: «Смотри, смотри, что твой-то вырабатывает!» Как раз в это время от большака на велосипеде ехал наш сельский врач в белой рубашке, буксовал по глинистой дороге. А у Вити кнут, дед ему сделал из мочала. И этот сорванец догоняет врача и хлесть его по спине. Тот оглянулся, этот стоит, а потом опять догоняет и снова — хлесть. Увидела бы это мать, нашлепала бы ему. А мужики только посмеялись. Молодец!

К 1933-му году у меня почему-то появился зуд научиться чтению, и я стал приставать к деду достать мне букварь. Тогда учебные книги в магазинах не продавались и просто так достать их было негде. Но у деда была сестра, горбатенькая Хавронья — именно так. Она еще с дореволюционных времен была кухаркой в школе и оставалась при директоре Константине Сергеевиче практически как член семьи. Константин Сергеевич и вообще-то не чуждался общения с мужиками. Как-никак, но он был в гуще сельского общества, многие жители округи были его учениками начиная с 1886 г. А тут еще и некий родственник за внука просит. И Константин Сергеевич, добрая душа, прислал с дедом сильно подержанный, но вполне целый и добротный букварь. Ладно, букварь есть, а как к нему приступить — не знаю. Придумал вставать пораньше, пока мать не ушла на работу. Она впопыхах, боясь опоздать, мечется у печки, а я тяну ее за юбку:

— Мам, какая буква?

— Отстань! Отстань, говорю!

Наконец обернется: «СЫ».

Отбегаю к окошку и твержу: «Сы, сы, сы». Ага, есть. Теперь следующую букву.

Не помню как, но, кажется, я быстро усвоил эту грамоту и вскоре стал читать. И было это за год до моего поступления в школу.

В школу я пошел в следующем 1934 г. А перед этим случился некий казус. Нас с дружком Васей Пимкиным привлек вид поспевших яблочек-китаек в соседском саду. Четыре яблоньки были усыпаны золотистыми плодами. Завлекательно! Посмотрели — у хозяев замок. Заберемся? Заберемся! Набрали полную запазуху до отказа, сразу не съесть. Прячем добычу на потолке у Пимкиных. А тут старший Васин брат Коля:

— Где взяли?

— У колдуньи.

— А вы и мне принесите, я вам по тетрадке дам. Вам ведь в школу идти. Знаешь, как тетрадки-то вам пригодятся.

Надо заметить, что тетради тогда тоже не продавались, а выдавались в школе: по письму и по арифметике. Да и продавались бы — откуда у нас были деньги. Естественно, нам очень захотелось стать обладателями заветных тетрадок. Отчего не сходить еще разок. Сходили. А Коля: «Мало, две тетрадки — это дорого». А нам тетрадки уже замаячили, и отступать поздно. Таскали мы ему, таскали, наконец, говорим:

— Все, больше не пойдем.

— Почему?

— Мы уже не достаем.

— А вы на яблони залезайте.

— Не-е-ет. А вдруг она нас прихватит. С земли-то мы еще как-нибудь убежим. А с яблони? Заколдует нас — ни с места, что тогда? Не пойдем!

Уже и тетрадей не захотелось, да и устали мы. Все-таки выдал он нам по тетрадке. Тетрадки не стандартные, и ни к чему они нам не пригодились. Тоже мне, писатели!

Идти в школу — меня не пускают. Мать считала, что мне еще нет восьми лет, так как я рожден 20 ноября (тогда в 1-й класс принимали с 8 лет):

— Не ходи!

— Все идут, а я что маленький?

Одеть на торжество мне было нечего, не приготовили, и даже наоборот. С дружком Васей мы в нестиранном белье выбрали рубашонку получше (сатиновая светло-голубая), по пути на речке постирали ее, как могли, конечно, без мыла, выкрутили от воды, и надел я чистую рубашку. Штанишки оставались те же, что на мне и были. Так и записался я в 1-й класс. Благо, тогда это было просто. Как сказал один человек, мы еще в свободной стране жили. Константин Сергеевич при встрече пожурил мать: «Что же это вы своего так проводили? В мокрой рубашке, озяб, синенький». Мать отвечала: «Мы не велели ему идти в школу, ему еще не исполнилось восьми. Надо его прогнать». Но Константин Сергеевич ее отговорил: «Мальчик за науку такие препоны преодолевает, можно сказать, муки, а ты — прогнать. Пускай уж учится».

У Толи получилось намного проще, но интересней. В маленькой деревеньке учеников было мало. В бывшем барском доме, для барского звания довольно неказистом (барин был захудалый), был устроен один класс и квартирка учительницы, кажется, Евдокии Михайловны. В классе сидели вместе 1 и 3-й классы до обеда, 2 и 4-й — после обеда. 7-летний Толя пошел в школу играть в чехарду, вне школы играть было не с кем. Никакой учебой он не интересовался абсолютно. Но и просто сидеть на уроках в классе ему быстро надоедало. Он смотрел в окно, соображая, чем бы заняться более существенным. Ага! Вон выгнали колхозных свиней. Толя тянул руку. Учительница: «Тебе чего?» Толя: «На двор хочу» (так у нас назвалась нужная потребность). Учительница скоро заметила, что выпущенный на волю Толя ни о какой нужде не помышляет. Ему приспичило покататься на свиньях. Отпускать с уроков она его перестала. Сиди!

Кончилось это все тоже на удивление просто. Учительнице, видимо, надоело взирать на бессмысленно сидящего истукана. Как рассказывал потом Толя, его персона обсуждалась на особом семейном совете. «Совет» заседал у печки вместе с Евдокией Михайловной. А она, надо сказать, была с нами в двоюродном или троюродном родстве. «И в голос все решили так, что он отъявленный дурак». Мудрая мать его, тетя Анюта, постановила:

— Ну что ж теперь делать, раз он таким дураком уродился. А на уроках-то он не мешает?

— Не мешает.

— А если не мешает, то и пускай сидит. А то одного где-нибудь занесет, а тут все под присмотром.

На том и порешили. Однажды в один необычайно дождливый и ветреный осенний день Толя высматривал из окна, выйдет ли кто на улицу, чтобы затеять совместное развлечение. Никто не выходил. «Унылая пора». Не зная, куда себя девать, Толя с тоски взялся за букварь. На другой день в школе этот недотепа тянет руку отвечать урок, хотя всем известно, что он не может знать ничего путного по определению. Ведь дурак же. Все же настойчивое стремление дурака было, наконец, уважено, и ему позволили ответствовать. И тут дурак всех удивил. Знает! Откуда что взялось? С тех пор в учебе Толя всегда был круглым отличником. Впоследствии крупный ученый, доктор физико-математических наук, он возглавлял научный отдел крупнейшего оборонного комплекса «Арсенал» в Киеве и по совместительству в звании профессора вел курс автоматического проектирования в одном из вузов. Одним из его достижений был тренажер для космонавтов, за что он был премирован двухмесячным окладом в размере 700 руб. Ленинградское ОМО (Оптико-механическое объединение) запрашивало 10 лет только на расчеты такого «изделия». Толя со своим коллективом создал его за год в натуре. По намечавшейся программе создания советской версии возвращаемых космических челноков вдогонку американского Шаттла он был определен главным конструктором некоторого «изделия». Под эту программу его отдел из 60 человек должен был получить в свой штат дополнительно 200 сотрудников. Волевым решением Генеральной дирекции «Арсенала» дополнительные ставки отобрали для своих целей, Толю заменили своим ставленником в рассуждении, что работать все равно будет Новиков. Как бы не так. Зная всю эту интриганскую возню в системе ВПК, Толя тогда мне сказал: «Нет, у нас своего Шаттла не будет, а если будет, то не скоро». Так и получилось.


Наша школа была преобразована из земского 3- или 4- классного училища в 7-летку. Кроме Кипчакова она охватила в свою орбиту порядочную округу: Ибердский спиртзавод, Княжое, Сосновку, Красную Поляну, Приянки, Хомутское, Стрекалиху, Набережное. Для размещения классов был приспособлен еще поповский дом и даже церковная сторожка. Обучение шло в две смены, и среди нас встречались ученики великовозрастные. Мое учение вначале не очень заладилось. Собственно, в 1-м классе мне делать было нечего. Букварь я знал наизусть, начала арифметики у меня также не вызвали особых затруднений. Единственная трудность — письмо, в смысле «каллиграфия», «почерк». Но, как я понимаю это теперь, учитель Иван Степанович меня почему-то невзлюбил. Возможно еще и потому, что Константин Сергеевич предложил перевести меня сразу во 2-й класс. Иван Степанович этому воспротивился. С этого и началось: меня оставляли без обеда, т.е. оставляли сидеть в школе после уроков переписывать надоедливые прописи, выгоняли за дверь до конца уроков и разное по мелочи. Придраться ко мне было легко — за небрежное письмо, за поведение. Я был смешлив, и учитель приноровился выгонять меня из класса чуть ли не за малейший писк. Теперь я уверен, что был у меня и один «дружок», ухитрявшийся втихаря всячески подзуживать и смешить меня. Без обеда было обидно, а за дверь — даже хорошо. Я придумал гулять в бывшем при имении парке, лазил по деревьям, собирал желуди и т.п. Сообщать родителям о вызове в школу я не собирался, а девчонкам настрого приказывалось ничего не передавать — получите! Наконец, до матери такой вызов дошел и она отчитала Ивана Степановича по полной: «Мы отправили его учиться, а не за дверью стоять. Если ему на этом месте не сидится, пересади на другое». В общем и целом придирки ко мне прекратились. А в 3-м классе у нас был уже другой учитель, из нашего села, Дмитрий Яковлевич Улитин, сын той самой колдуньи, у которой мы с Васей обчистили яблони. По недостатку помещений класс наш размещался в опустевшем доме в селе, за рекой от школы. Дмитрий Яковлевич нам мирволил. С начала мая среди уроков он отпускал нас на речку. Мы сбегали под бугор к реке, полоскались до посинения в холодной еще воде и, как ни в чем ни бывало, садились на новый урок.

К этому времени относится закрытие у нас церкви. Церковь закрыли на замок, колокола сбросили с колокольни, попа сослали в места не столь отдаленные. Самый большой колокол разбили на куски, и обломки долго еще валялись на паперти. Церковь оставалась пустой до войны. Уже после войны, как водится, «по пожеланиям трудящихся», церковь превратили в сельский клуб. При этом были уничтожены все внешние признаки прицерковного кладбища, в историческом плане, как я упоминал выше, довольно интересные.

Тогда же учиться пришлось и отцу. В то время повсеместно в районах организовывались некие агрономические школы. Такая школа была и в Кораблино, куда отец и был послан учиться на бригадира-полевода, а другой сельчанин, Семен Григорьевич — на ветеринара. На выходные отец приходил домой. Худо-бедно, но на удивление всего села, отец окончил эту школу с отличием. Как? Этот захудалый Камарь? Тут сказывалась невысокая репутация семейства этих Комаровых на селе (были и другие Комаровы). За успехи в учебе отца рекомендовали направить на 2-годичные курсы в Рязань, где он должен был получить диплом агронома. Но мы тогда были так бедны, что родители, мать с отцом, как ни раскидывали умом, не нашли выхода из затруднений. Мать боялась остаться одна с двумя детьми, да и непонятно было, как отцу прожить два года в Рязани без всяких средств. Сейчас мне кажется, что страхи были преувеличены. В те времена таким «студентам» подбрасывали аккордные подработки на погрузке-разгрузке и т.п. Была, наверно, и какая-то стипендия. А мы в деревне прожили бы. Видимо, неопытные и не понимавшие вполне складывавшихся жизненных обстоятельств, преувеличивая трудности двухгодичного существования отца в Рязани на курсах, родители испугались, а более всего мать. Так и пришлось отцу отказаться от журавля в небе. Позже, в 1983 г. в Вичугском районе Ивановской области я встретил такого человека. После районной школы бригадиров-полеводов он окончил и высшие курсы и после всю жизнь работал агрономом. Он так же хорошо, как и мой отец, знал свою округу и охотно показал мне все древности, которые меня интересовали, и со знанием дела разрешил некоторые мои сомнения.


Последовательность событий этого периода у меня несколько путается. В памяти возникает состояние некоторого подъема, что-то вроде легкой эйфории и брожения в народе в первые один-два года образования колхоза. Мы, ребятишки, бегали в поле, где работали наши родители. Иногда нам разрешалось пройтись за плугом с гордым сознанием участия в труде взрослых. С хорошо налаженным плугом на ровном поле это было нетрудно. Красочная картина открывалась на косьбе и уборке хлебов. Отец работал на жнейке, которая сама собирала на полок и граблями механически сгребала скошенное пачками величиной со сноп. Но основная косьба проводилась косами с «крюком», обеспечивающим ровную укладку рядков. За каждым косцом шла вязальщица. Она собирала скошенную пшеницу или рожь и увязывала ее в снопы соломенным свяслом. И так, не разгибаясь, с утра до вечера с перерывом на обед и отдых в полдень. Снопы еще надо была собрать и сложить в копны, но в этом женщинам-вязальщицам помогали и мужчины-косцы.

На отдыхе мужики и бабы располагались отдельными группами, лежа на земле. Постепенно между группами начиналось заигрывание, переходившее в возню. Обычно бабы задирали какого-нибудь мужика, видимо, более податливого. Наконец, какая-нибудь заорет: «A-а! Ты шшупаться! Бабы!» Бабы гуртом навалятся на охальника, сдерут с него штаны и пустят по полю голым ниже пояса под смех остальной публики. Мужики только посмеиваются. Я недоумевал. Ощущая себя приверженным к мужскому клану, я не мог понять, почему более сильные физически мужики не заступятся за собрата и не дадут какой следует отпор этим нахалкам бабам. «Да их бы! Им бы! А тут еще — шшупаться! Ну что тут такого особенного». Этого я и вовсе не понимал.

Невольно приходит на ум «Поднятая целина» М. Шолохова. Что бы там ни говорил злопыхатель Солженицын с подпевалами, но я не знаю более художественно цельной картины становления колхоза в отдельном населенном пункте. Публицист Солженицын пускай отдохнет. «Поднятую целину» первый раз я прочитал тогда же еще в подростковом возрасте и находил немало соответствий в жизни своего села, в особенности в той атмосфере воодушевления, с которой герои Шолохова и мои односельчане начинали новую жизнь. Соревнование. Моя мать вместе с тремя или четырьмя товарками сбивались в группу и показывали работу: вязали в рабочий день по 600 и более снопов и складывали их в копны. Прикиньте, один сноп в минуту — 10 часов без разгибу. А мою мать еще тот или иной мужик наперебой упрашивал встать с ним в пару.

В это время отец был назначен бригадиром 2-й бригады, 1-й бригадой командовал тоже Комаров и тоже Ванька, по прозвищу Дикарек. Уборка хлебов подходила к концу. Нужно было постараться, поднажать и смахнуть недожатую пшеницу. Задумали выйти на работу в ночь и обогнать 2-ю бригаду. Мать была в 1-й бригаде, и ей наказывали: «Ты своему не говори». Но и те парни не промах. Сами сорганизовались. Кто кого! Бригадиры, наверно сговорившись, к окончанию припасли бабам в угощение красное вино «Кагор». Полуголодные бабы с устатку и с непривычки округовели и всем кагалом карнавальным шествием двинулись к правлению. По пути лежала река, и бабы в одежде кинулись в воду бултыхаться. На площади перед правлением началось главное действо, песни, пляски с частушками-прибаутками. Мужики держатся в стороне, не вмешиваются. Андрей Хохлов подошел к своей Нюшке:

— Дура! Дети голодные, иди домой.

— Ах, я дура!

А тут как раз подъехала подвода с водой в бочках. Вскочила на подводу и мокрой мешковиной давай хлестать своего благоверного по физиономии. Он уворачивается, а она намочит тряпку в бочке и еще, и еще. Ну, истинный бабий бунт, бессмысленный и беспощадный. Тяжелая работа нуждается в разрядке, в карнавале.

Что-то не помню я, чтобы мы получали тогда на трудодни нечто существенное. Несколько позднее от бескормицы у нас чуть не подохла корова. Чтобы не допустить окончательного падения, ее подвешивали в стоячем положении на веревках. Бабы-соседки, Лизавета Репина через дом, Полька-Конфетка Улитина через четыре дома и моя мать в стужу и ветер открыто ходили в поле к колхозным скирдам соломы и тащили оттуда по вязанке на прокорм коровы. У нас в доме тогда проживала некая бобылка Арина Сергеевна. Молодая она сбежала от мужа в город и всю жизнь прожила в кухарках у господ, а в старости прибилась на родину. Только где была ее родня? Вот ее-то и увидел за сбором колосков на поле проезжавший мимо секретарь райкома. Он рьяно настаивал отдать ее под суд за воровство колхозной собственности. Насилу уговорили борца за колхоз пожалеть старушку.

Через некоторое время мать назначили кладовщицей. Ее долго уговаривали: ты же грамотная, а учет вести пригласим специалиста из района, научит. В общем, дело пошло. Первым ее приход замечал жеребенок Хозяин, превратившийся потом в красивого жеребца. Хозяин направлялся к кладовой, и мужики уже знали — идет. Мать открывала кладовую, Хозяин подходил к закрому с зерном и потреблял вволю. Однажды она устроила представление. На святки, когда ходит Коляда, она нарядилась в эту самую Коляду или Бабу Ягу, ворвалась в правление и стала охаживать праздно сидящих мужиков дрыном вроде помела или кочерги. Мужики скоро опомнились и с хохотом стали ловить озорницу, желая узнать, кто же это такая? Но ловкая и верткая «артистка» увернулась и не далась в их объятия.

Один эпизод из ее бытности кладовщицей я упоминаю только по отклику в связи с некоторым скандалом, случившемся этак лет через 60 спустя. Тогда добрый наш приятель Николай Денисович, муж ранее помянутой Польки-Конфетки, работал завхозом при местной больнице. Для покрытия какой-то недостачи он попросил помощи у матери. Через некоторое время он был готов вернуть долг, но мать сказала: «Ладно, я уже обошлась, не надо». И вот престарелая мать решительно заявила мне: «Все! Больше не могу, немедленно продавай дом и забирай меня к себе». А у нее все это надо делать быстро, как у Петра I. С помощью покупателя, давно пристававшего ко мне с просьбой продать ему этот дом, я довольно легко справился со всей этой процедурой. Но вот земля!

Восстали обе соседки, особенно одна, Пожогина, неуемная ругательница и скандалистка. Выскочила пьяная, со сломанной ногой растаращилась на борозде:

— Ня дам!

— А что ня дам? Тут твой огород, а здесь мой, дело-то ясное.

Начинавшийся скандал разрешил начальник районного земотдела, приехавший в это самое время к своей матери Ирине Николаевне. Увидел нас со своим землеустроителем, подошел:

— Что тут у вас? Ах так. Тогда это делается по факту: тут его пашня, тут ваша. Колья есть?

— Сейчас будут. Коли здесь и здесь.

— Вот теперь по закону ни ты сюда, ни он туда заходить не имеют права.

А был он внук Николая Денисовича. От своей матери он, вероятно, знал о добрых отношениях между нашими родителями. Как говорил классик, «Бывают странные схождения».

Моим родителям завидовали: «Вы оба на постоянной работе, а мы — на разных, где придется». Со стороны бригадиром бегать и погонять казалось легко, а кладовщиком быть тем более. При случае можно чего-нибудь и украсть. Но там каждый раз ревизия, да по два раза в год все перевешивали да пересчитывали. Трясись над каждой крупинкой. Сойдется, не сойдется. Наконец, зависть взяла верх. Поставили кладовщиком мужика. Знаю его, но не помню ни имени, ни фамилии. При передаче все злорадно ожидали какой-нибудь недостачи и к своему великому сожалению не дождались. Надежда новоявленного кладовщика на легкую жизнь быстро улетучилась. Очень скоро он бессмысленно запутался. И вот, буквально недели через две после своего назначения поздно вечером он пришел к нам в дом втихаря. Выложил перед матерью все учетные книги и заявил:

— Лиза! Вот тут все, забирай и становись сама опять кладовщиком, как знаешь, а я так больше не могу.

— Да кто же так делает? Ты иди в правление и разбирайся там.

Не знаю, чем кончилось дело, но мать больше в кладовщики не пошла.

Тут как-то подвернулось, что она устроилась налоговым агентом. Надо было ходить по дворам и трясти налог с жителей сел и деревень: Кипчаково, Княжое, Сосновка, Красная Поляна, Приянки, Хомутское, Набережная, Завод. Собранные деньги надо было относить в Кораблино. Вот только не знаю, со всех собирался налог таким образом или только с единоличников. На завод в это время прикочевала какая-то группа казахов, где они подрядились возить на станцию в Ряжск изготовленный на заводе спирт. Эти, видно, тоже бежали от колхоза куда подальше. Ну и обдирали же их налогами. Но платили исправно и к сборщице относились уважительно, поили чаем. В обратный путь (а это только безлюдным лесом 4 км, иногда уже на ночь глядя) снаряжали паренька с наказом аккуратно довезти до дома. Такая жизнь и тут казахам не задалась, и через какое-то время они откочевали обратно. Положительным в новой работе матери был твердый оклад. За все свои хлопоты, хождения, уговоры недоимщиков она получала 150 руб. в месяц. Деньги даже по тем временам небольшие, но у нас тогда и таких не было, а тут появились. Про колхозные ж трудодни и говорить нечего.

Отец к этому времени был назначен заведующим МТФ, молочно-товарной фермой. Впрочем, и совершенно безграмотная тетя Анюта тоже заведовала МТФ в Чернаве. Учет за нее вел Толя. В хозяйстве у отца под началом значились коровы, телята, свиньи и, кажется, овцы. В пару к нему пристегнули ветеринара Семена Григорьевича, как и мой отец, окончившего районную школу по своей специальности. Мужичок роста небольшого, но по характеру разбитной и бедовый. Не знаю, что он там делал по ветеринарии, а больше, по-моему, соображал на выпивку. Пьяный он мог на каком-нибудь гулянье при всем честном народе устроить пляску нагишом. Рассказывала мать, как свекровь прогнала ее в клуб, когда я еще был в люльке: «Кончился танец, все разошлись по стенкам, и тут на середину вводят голого Семена Григорьевича, а он — плясать. Ну, мы, которые бабы, плюнули да отвернулись, а девки с визгом ломанулись в дверь. В дверях сделалась куча мала. Охальника тогда оштрафовали на пять трудодней, и это была не единственная подобная выходка».


Витя наш постоянно крутился на ферме и был первейшим другом у Семена Григорьевича. Науськает его на какую-нибудь каверзу, а Витя — с удовольствием. Иногда бабы, жена и жившая с ними ее (а может его?) сестра, свяжут пьяного буяна, а Витя тут как тут. Пленный ноет из-под кровати: «Зятек! Развяжи!» У него было две дочери, одна мне ровесница, другая постарше, но я в зятьки не годился. Бабы смотрели за зятьком строго. Сиди! Но этот сорванец как-то ухитрялся обмануть их бдительность и успевал развязать «тестя». Освобожденный от пут Семен Григорьевич начинал гонять своих баб по всей деревне. А то, не дают на выпивку — Семен Григорьевич хватает веревку, ножик и бегает: «Удавлюсь! Утоплюсь! Зарежусь!» Бабы за ним с плачем: «Сема! Родненький! Не топись! Не давись!»

Была тогда на ферме необыкновенно сварливая и ругательная баба, свинарка Дарья Максимовна Репина. И вот в перебранке с Семеном Григорьевичем (а вообще-то с кем угодно, кто подвернется под руку) она часто обретала отдохновение. Иногда она пыталась прицепиться и к отцу. Незлобивый и терпеливый отец никогда не поддавался на провокацию, чем особенно выводил ее из терпения. Отец выговаривал ей: «И чего ты ко всем цепляешься с утра пораньше?» Она отвечала: «Знаешь, Иван Михайлович! Если я с утра ни с кем не поругаюсь — места себе не нахожу». Однажды Семен Григорьевич схлестнулся с ней на колхозном собрании и потерпел жестокое поражение. Присутствовавший на собрании секретарь райкома подтвердил: «Да! Все-таки русская баба — великая сила!» Скорее всего, эта баба была из породы вампиров (говорят, существуют такие) и остро нуждалась в подпитке своей энергетики за чужой счет.

На ферме был молодой шустрый меринок Кобчик, и Витя часто развлекался: «Папа, я поеду Кобчика искупаю». От фермы под горку на речке была «Купальня». Очевидно, название сохранилось от барских времен, но и в наше время это место было удобно для купания: пологий травянистый берег, песчаный пляж на другой стороне и рядом обрыв высотой 3-4 м, откуда с разбега можно было сигануть вниз головой или солдатиком. Но главное — там рядом было поле подсолнухов. Охранял его лядащий старичок Хыток. И Витя с купания, ничуть не таясь, — туда. Дед за ним. А он же на лошади. На шустром Кобчике иногда и наезжал на деда. Однажды увлек в очередную вылазку Шуру гундосого, сына Дарьи Максимовны, старше меня года на 3-4. У того действительно был физический недостаток, что называется «волчья пасть», и он сильно гундосил. Гундосый на ленивой кляче был пойман. Отец наблюдал: от реки на горку передом бодро шагает Хыток с дрыном, за ним верхом на кляче Гундосый весь в слезах и соплях. Хыток, время от времени поколачивая Гундосого дрыном, отцу: «Ванька! Приструни своего Витьку. А то поймаю, я ему задам». Но Витьки уже и след простыл, а Кобчик мирно стоит на конюшне.

К осени пристраивался он к ребятам, возившим с поля снопы пшеницы или ржи, в особенности к Кольке Ухачу, катался. В обеденный перерыв работники лежат на колхозном дворе под грушей в ожидании, пока лошади будут накормлены. Кое-кто дремлет. А другие озоруют: «Витька! Дай вон тому по носу». Витя с разбега — хлесть! Из носа кровь, обиженный за ним, а Витя под защиту покровителей. С другим Витей, Серовым, пристроились кататься тайком на телегах, в которых мужики возили с поля картошку на хранение. Картошка насыпалась в большие плетеные кошелки, за которыми озорников не видно. Того гляди задавишь. И ни кнутом, ни чем иным отбиться от них было невозможно. Для хранения картошки был устроен омшаник, специальная яма, в которой она укрывалась на зиму. К удивлению мужиков при рытье ямы было нарушено никому не известное кладбище с множеством человеческих костяков. Один мужик взял верхнюю часть черепа, подкрался к радостно усевшемуся на задке ездоку и надел на него череп. Эх! Что же он работал! Бегает, орет, а мы никак поймать его не можем, чтобы снять с него этот череп. Череп, наконец, слетел, и вмиг забавников не стало, испарились.


Женился дядя Володя, отцов брат. Жена Полина со спиртзавода была статная черноволосая и чернобровая молодица с румянцем во все щеки. К сожалению, вскоре для нас выяснилась ее непроходимая дурость. Почти сразу же она пожелала быть полноправной хозяйкой в доме. Первым делом она потребовала, чтобы мы с Витькой, привыкшие бывать у деда с бабкой, больше здесь не смели появляться. Я это понял сразу, Витя так же сразу запрет игнорировал и появлялся, когда ему вздумается. Однажды Володя зовет брата: «Ванька, у меня дома бутылка, пойдем выпьем». И братья пошли. Вскоре смущенный отец со смехом рассказывал матери: только мы уселись начать беседу, как Полинка заорала:

— Это что такое! Ходют тут всякие! Чтобы у меня больше этого не было!

Володька, конечно, Полинку в кулаки, а отец бегом домой, смеется: «Ну, мать, я и выпил!»


Младшего Васятку 1915 года рождения и женить было не на что. Но тут ему подошел армейский призыв. На допризывную комиссию они ходили в Пехлец, в 4 км от нас по большаку. В компании с четырьмя парнями из Приянки они возвращались с комиссии. На подходе к повороту от большака к нашему селу их застала грозовая туча. Поблизости здесь была колхозная рига, обширный сарай из плетня с соломенной крышей. Там уже были наши мужики, прибежавшие от надвигающейся грозы с соседнего поля. Васятка звал ребят в ригу, но они не пошли. Поближе к большаку вдоль дороги на Кипчаково была гряда густых кустов боярышника, и они решили переждать дождь под крайним кустом. Началась гроза. Один удар грома был настолько сильным, что отец потом говорил: «Нам показалось, что у риги угол оторвало, и мы сами в испуге по риге разбежались». Тут из-за куста выбежал один парень и стал махать рукой: «Сюда!» Прибежали, а трое парней лежат замертво, и ничего сделать уже было нельзя. Приехал доктор и констатировал смерть. А нашего Васятку миновало.


1936 год запомнился конституцией. Собственно, не самой конституцией, а кинокартиной с докладом товарища Сталина о проекте конституции. Мы с удовольствием смотрели это кино у себя и даже бегали за 4 км в соседнюю деревню, чтобы лишний раз посмотреть его. Припоминается в этой связи и некоторое брожение умов и оживленная подготовка к выборам. Еще бы! Выборы всеобщие, прямые, да еще при тайном голосовании. Делай, что хочу! Не думаю, что конституция и выборы в то время оценивались людьми как-то определенно и ясно. Дядя Володя, Толин отец, говорил: «Я буду голосовать за Молотова». Кто бы ему позволил?

Примерно в это же время проводилась перепись населения. Запомнился вопрос, заданный отцу:

— Верующий?

— Да уж как-то вроде по привычке, пишите — верующий.

По этому случаю вспоминается эпизод. Году в 1932 или 1933 на пасху мы с отцом оказались дома одни. В отсутствии матери отец вальяжно лежал на празднично убранной кровати, а я глазел в окно. Гляжу: «Папа, поп идет». Поп на пасху обходил свою паству, кропил углы, получая при этом, по словам деда Щукаря, не более двоегривенного серебреника и натурально с полфунтика сальца. Отец: «Ладно! Сейчас мы с тобой его выгоним». Поп стучится и приоткрывает дверь: «Можно?» Отец из горницы отвечает: «Нельзя!» Не привыкший к такому обороту поп, видимо, несколько робеет, но все же входит на порог. Отец приподнимается: «Куды? Я сказал — нельзя!» Поп подхватил свою рясу и бегом от нас. Довольный собой отец приказывает: «Матери не говори!»


1937 год обозначился отменным урожаем зерновых. Еще с осени бурно проросли озимые. А весной и летом выдалась благоприятная погода, дожди выпадали впору и в меру. Вот только куда подевался весь этот хлебец, никто не знает. Все равно на трудодни почти ничего и не пришлось. В то время председательшей колхоза была непотребная баба Чукова. Муж ее от стыда и позора повесился. Да и не в председателях как таковых было дело. Они тогда менялись чуть не ежегодно, и все были никчемные. Были и какие-то репрессии, но я помню только два случая. На селе ночью забрали языкастую бабку, забыл ее прозвище. Скорее всего, донесли соседи за злой, скорее брехливый, язык. Вторым был скромный аптекарь Абрам Ароныч, у которого мужики иногда пробавлялись спиртом («Деньги есть — Абрам Ароныч. Денег нет — Абрам, ты сволочь»). Все удивлялись, кто же на него доказал, что по нашим понятиям означало донес. Бабка сгинула, а Абрам Ароныч через год вернулся реабилитированным (был такой краткий период после демонстративного снятия с поста Ежова). Его восстановили на работе с компенсацией зарплаты за вынужденный «прогул». Последнему обстоятельству некоторые у нас завидовали: «Знаешь, сколько он получил! Тыщу, а может и больше!»

Вспоминаются некоторые эпизоды, которые теперь представляются нелепыми и курьезными, а тогда воспринимались на полном серьезе. В то время появились школьные тетради, на лицевой стороне которых были графические рисунки по мотивам стихотворений А.С. Пушкина, а на оборотной стороне — тексты стихотворений: «У лукоморья дуб зеленый», «Как ныне сбирается вещий Олег». А оказалось — тетради-то вредительские! По оковкам на ножнах меча Олега будто бы читалось: Долой большевиков. Я сам силился прочитать эту надпись. Слово «долой» еще как-то угадывалось, а из «большевиков» я с трудом мог составить только слово «вор». В переплетении ветвей, на которых восседала русалка, досужие личности тоже усмотрели какие-то антисоветские изречения, но мы таковых при всем старании не находили, а указать нам было некому. Вдруг пропали спички Калужской фабрики «Гигант», но вскоре так же внезапно появились уже с новой наклейкой на коробке поверх прежней. Что, почему? А ты посмотри! На прежней этикетке была нарисована спичка с исходящим от ее головки пламенем. Ты поверни это пламя как следует и получится профиль нашего всесоюзного старосты дедушки Калинина. Вот так, как спичкой, мы приткнем советскую власть! Арестовали редактора нашей районной газеты. Тот ухитрился на титуле газеты «Под знаменем Ленина» изъять одну букву и получилось «Подзаменем Ленина». Видал, какой гад! И этому верили. Некоторое участие в борьбе с «врагами народа» приняли и мы, школьники. Заботами правительства, наконец, был издан учебник по истории СССР для 4-го класса. На последних страницах там были портреты маршалов, героев гражданской войны. Но вскоре все они — Тухачевский, Блюхер, Егоров — за исключением Ворошилова и Буденного, оказались «врагами народа». В меру своей фантазии мы изощрялись в порче этих портретов, расчеркивали чернилами, выкалывали перьями глаза, всячески выказывая свою ненависть к «предателям».

Между тем мы, детвора, жили своей жизнью. Как я уже сказал, в Чернаве была только 4-классная школа. Дальше Толя мог учиться или в Петрове в 6 верстах от Чернава, или много дальше в Ряжске. Сестры, тетя Анюта с моей матерью, придумали устроить Толю у нас в Кипчакове, где была 7-летка. И стал Толя весь учебный сезон жить у нас третьим не лишним. Много позже в разговоре со мной мать удивлялась, что отец слова не сказал против. Не понимала вполне она отцовой доброты. Тем более он всегда был дружен с родней со стороны своей жены не в пример по отношению к родне по линии Комаровых. И Толя для него был такой же, как и мы с Витей. Теперь нас за столом было уже пятеро, и отец всегда командовал: «Кромсай!» Лишь иногда порядок нарушал Витя, когда раньше других выхватывал из щей кусок, когда в редкие дни щи бывали с мясом. За это ложкой по лбу! Мать вспоминала: «Прихожу, а вы втроем за столом уплетаете обед и поете “Мы мирные люди, сидели на блюде и ели горячие щи”».

Никаких проблем с учебой у меня не было. Главное — наскоро сделать письменное задание на дом и гулять. Остальное меня не волновало. Мои успехи в учебе почему-то приписывали влиянию Толи. В то время к нам в школу прислали двух молодых учителей. Выделялся знаниями и добрым отношением к ученикам литератор Сергей Александрович. У Толи он был любимым учителем, да и Сергей Александрович его выделял. А Толя всегда учился на «отлично» без всякого напряжения. Но и из-за него мать тоже однажды вызвали как родительницу. Их тогда вздумали пересадить вместе с девочками. Такое случалось потом и у меня в других школах. Почему-то считалось, что девочки будут благотворно влиять на наше мальчишеское поведение. Тольке досталось сидеть с Любкой Хохловой. Он вынул свой перочинный ножик и провел по парте черту: «Залезешь на мою половину — получишь!» Любка сразу же начала нарушать границу и, естественно, получила кулаком по боку. Мать ее прибежала со слезами в школу: «Он хулиган, он у вас ножевой!» Вызванная в школу наша мать резонно отвечала: «Он же мальчишка и должен уметь отбиваться, да и как это так, чтобы девочка над мальчиком верх брала». Поругались, на том и кончилось.

Находилось время и для некоторых литературных занятий. При так называемом деревенском клубе, помещавшемся в освободившейся от кого-то сельской избе, была небольшая библиотека. Насколько я могу сейчас вспомнить, набор книг был невелик и по подбору случайный. Книг дореволюционной печати не было, а могли бы быть из барского имения. Но их могло там и не остаться, незадолго до революции имение купил у князя его управляющий Дубец. Библиотекарь, элементарно грамотная молодая женщина, не умела рекомендовать нам подходящую по возрасту литературу, и книги мы брали наугад. Так мне попалась книга о жизни и творчестве Сервантеса, для детского восприятия сложная, и я смутно помню его приключения в битве при Лепанто, в плену, в качестве сборщика налогов, пребывание в тюрьме, но не более того. Однажды я взял толстую книгу «Фрейя семи островов», но ничего из нее не запомнил и, кажется, даже не дочитал ее до конца. Попадалось и другое. «Маленький оборвыш» Диккенса вызывал наше сочувствие, в особенности за способности преодолевать трудности, выпавшие на долю малыша. Более всего нас захватывали подвиги Уильфреда Айвенго и Ричарда Львиное сердце, и мы, как рыцари, рубились самодельными деревянными мечами.

Загрузка...