Глава 2. «Все мошенничают, друг мой!»

К упомянутому уже А. Н. Ж., кто расшифровывается как Армагеддон Никандрович Жирняго, зашел как-то на чаек творивший там же, в Воздусеево, Валентин Петрович Катаев.

— А знаешь, Гедоня, — вдруг признался размягченный Катаев, — а знаешь, да я за модный пиджак, за возможность носить добротные ботинки, за право жрать каждый день осетрину или вот эту вот семгу — я ведь не то что любой тебе роман наваляю, я ведь и убить способен...

— Да я то же самое за горсть орехов сделаю, — живо откликнулся привыкший во всем лидировать А. Н.

Выпалил, впрочем, искренне (под водочку). Однако тут же пред его мысленным взором некстати встала дворянская тень Пети Ростова, раздающая офицерам изюм и орехи.

— Да я даже за стакан семечек — пожалуйста, — вовремя скорректировал себя Народный Писатель, слуга пролетариата.

А. Н. был известен в те поры своей громоздкой верноподданической эпопеей (где современный ему супердеспот, Кормчий-Кормилец, благодаря ловкой параллели со знаменитым во времена оны тираном-реформатором, был облобызован-облизан — от фурункулезной лысины вплоть до порченных тюремным грибком стоп); напечатал он также полдюжины — с пылу, с жару — кудряво-боевитых, всегда со свежайшей патокой, баек — небесполезных нынче, по крайней мере, для тех, кто интересуется клонированием. Красной нитью проходит идея, что ядреные свойства души, навроде любви до гроба, верности, чистоты порывов и проч. — присущи лишь, скажем так, представителям титульной нации, а остальные недоразвитые этносы-народы, стеная и плача, и посыпая голову пеплом, до конца дней вынуждены довольствоваться своими генетическими обсевками.

Но главной причиной известности А. Н. Ж. стали бесчисленные о нем анекдоты (в которых, как ни странно, чувствовалась большая доля почтения), живописавшие, буквально, мифологическую разнузданность его чревоугодия. И по сей день в народе вспоминается, например, очередная супруга А. Н., вынужденная среди ночи, в одном исподнем, мчаться из Воздусеева к Тестову за копчеными угрями (или нырять за ними по-русалочьи в пруд, а потом и коптить собственноручно?..), — или другая, беременная, которая, съевши тельное и надевши исподнее, немедля отправляется в ночное — за кумысом от гнедых валдайских кобылиц, — или же третья жена, кормящая мать, совсем девочка, дни и ночи приготовлявшая яйца по-китайски, то есть с календарем в руках закапывавшая и, в нужный срок, выкапывавшая серые слепые овалы, кои высевались затем озимыми и яровыми, — и так — плотно начиненные куриными яйцами — серели в жирнягинских (литфондовских) владениях глиноземные поля — до самого горизонта...

В скобках отметим демократический, бригадный, отчасти даже квадратно-гнездовой метод получения Народным Писателем собственного потомства. Бессчетные жены, истощенные многочисленными родами, послушно сменяли друг друга у ложа своего неохватного, ненасытного, неуемного властелина. Он был взыскателен, прихотлив и капризен, как трехбунчужный паша. Для брачных игрищ выбирались все писаные красотки, истинные гурии, привозимые, бывалоча, аж из тридесятого царства, — все они были тоненькими как тростинки. Однако верткие личинки рода Жирняго, впрыснутые в их лона, проросшие там — разъедали, выжирали этих тростинок-былинок изнутри, иногда что и до смерти — и, ежели потом получались девочки, все они были толсты и неспособны к деторождению, но толстые мальчики были все как один резвы в осеменении, хотя — да простят мне авторское вмешательство — не могу, как ни бьюсь, даже вооружившись изрядным эмпирическим опытом, профессиональным воображением и иллюстративными пособиями по камасутре — нет, не могу представить себе означенных совокуплений, лишенных, ввиду всезатмевающей многоскладчатости жирнягинских животов, даже минимума конгруэнтности. Но факты говорят за себя: именно на этой резвости по мужеской линии и держался — разбавленный акварельной кровицей безгласных, безымянных, тонких на просвет великомучениц-куколок — род царедворцев Жирняго.

Ежели бы чревоугодие А. Н. Ж. носило характер так себе, страстишки, дюжинного грешка, расхожей слабости, то беспощадный язык любезного ему народа в единый миг смял бы сего незадачливого Гаргантюа — и смёл бы бесследно: смоквитяне презирают середину; пред экстремальностями же благоговеют и подобостраствуют. Живот А. Н. Ж., легко вмещавший и корову, и быка, и кривого пастуха, внушал толпе не только трепет священный, но и основывал бесспорное право Писателя ручкаться, обниматься и лобызаться с самим Кормчим-Кормильцем: титан к титану, кирпич на кирпич, ворон ворону аппетит не испортит.

И потому, когда вы в черно-белой телевизионной хронике имеете честь лицезреть Писателя А. Н. Жирняго, подпирающего плечом гроб какого-нибудь безвременно, но не беспричинно почившего собрата (с другого бока, то и дело тараня экран сапожищами и орошая слезищами усы, гроб поддерживает Кормчий-Кормилец), то именно в этот момент — держа пред мысленным взором Жору Жирняго, во всех его энтомологических метаморфозах, — вы, с особой четкостью и, возможно, запоздало, осознаете закон наследственности. В формулировке Менделя-Бора, переложенный на русский, этот закон звучит так: от осины не родятся апельсины.

Однако история, в том числе история литературы, есть синьора не то чтобы справедливая, но уж всяко непредсказуемая. В конце концов (забежим вперед) сложилось так, что, несмотря на раблезианский размах, А. Н. Ж. числится, главным образом, в разделе примечаний. Примечания эти относятся к сочинениям одного бездомного гения, обглоданного до костей вшами и утопленного в параше (то есть достигшего финальной фазы Великого Русского Испытания на Прочность и подошедшего вплотную к Судьбоносному Просветлению) — иными словами, медленно и люто угробленного там, где ему удалось впервые в его недолгой жизни получить крышу над головой: in the concentration camp (Primorsky Kray). По элегантному совпадению (на которые так щедра судьба, создавая новые гармоничные аккорды) в тот самый момент, когда гений, выкрикивая безумные свои вирши, уже захлебывался в параше, его собрат по перу, А. Н. Ж., самым рискованным образом подавился гусиной костью, но был спасительно поколочен по спине челядью и домочадцами. В примечания он попал исключительно благодаря случаю: гений, в те поры еще бездомный (еще не на нарах), мучимый (но не замученный, однако, до летальности) влепил А. Н. Ж. сочную (так хочется думать) оплеуху. (Ах! следуя свидетельствам очевидцев, следует признать, что пощечина была никакая не сочная, а кривая, судорожная, нелепая — как и все, что предпринимал гений в области дел практических…)

Недавно недалеко от Парижа, при прокладке новой теплоцентрали, были обнаружены так называемые берестяные грамоты Фредерика Луазо (по имени нашедшего), на которых, от нищеты кармана, т. е. за отсутствием целлюлозы, писал свои воспоминания некий быстро профукавший Нобелевскую премию русский изгнанник (ехидно прозванный крестьянами своей бывшей усадьбы Клочком — за форму бородки). Вот какую аттестацию он дает А. Н. Жирняго: «...восхитительный в своей откровенности циник... <...> Страсть ко всяческим житейским благам и к приобретению их настолько велика была у него, что, возвратившись из эмиграции в... (Истлело. — Т. С.) он, в угоду... (Истлело. — Т. С.) тотчас же принялся... за сочинения пасквилей на тех самых буржуев, которых он объедал, опивал, обирал „в долг“... <...> Он врал всегда беззаботно, легко... <...> В надежде на падение дорвавшегося до власти русского люмпена некоторые парижские богатеи и банки покупали в первые годы эмиграции разные имущества эмигрантов, оставшиеся в... (Истлело. — Т. С.); Жирняго продал за 18 000 франков свое несуществующее имение и выпучивал глаза, рассказывая мне об этом: — Понимаешь, какая дурацкая история вышла: я все им изложил честь-честью, и сколько десятин, и сколько пахотной земли и всяких угодий, как вдруг спрашивают: а где же находится это имение? Я было заметался, как сукин сын, не зная, как соврать, да, к счастью, вспомнил комедию „Каширская старина“ и быстро говорю: в Каширском уезде, при деревне Порточки... И, слава богу, продал!» Вот его другая (по сути, та же) речевая характеристика: «Я не дурак: тотчас накупил себе белья, ботинок, их у меня шесть пар и все лучшей марки и на великолепных колодках, заказал три пиджачных костюма, смокинг, два пальто... Шляпы у меня тоже превосходные, на все сезоны... (Все это куплено на деньги прекраснодушного „буржуя“. Т. С.) <...> ...покупать я люблю даже всякую совсем ненужную ерунду — до страсти!»

Всякий смертный в конце концов остается тет-а-тет со своей — хошь-не-хошь, неслучайной — легендой, иногда с одной-единственной фразой: «Карфаген должен быть разрушен!», или: «И ты, Брут!», или: «Рубикон перейден!», или: «И все-таки она вертится!..» Писатель А. Н. Жирняго в памяти неблагодарных потомков более всего ассоциируется аж с двумя фразами: «Ничего путного из вас не выйдет, не умеете вы себя подавать!» (Нобелевскому лауреату) и «Все мошенничают, друг мой!» (любому встречному-поперечному).

Подведем итог: наступлением любой новой эпохи представители соответствующего поколения Жирняго всякий раз разрабатывали обновленный стратегический план подползания, для чего созывался семейный совет. (Об этом семействе, со времен изобретения электричества, в Петрославле говаривали так: «Все Жирняго даже по паркету ходят в кошках», — имея в виду приспособления, с помощью которых монтеры взлезают на столбы электропередачи.) На семейном совете избирался наиболее молодой (пробивной, продувной) представитель. В его обязанности входило: рекогносцировка на местности, держание носа по ветру, разработка тактического план взлезания, преодоление известных трудностей протискивания, связанных с некондиционной комплекцией, и наконец усаживание (водружение).

Ну и что? — возразит растленный танталовыми телеблагами смоквитянин, чья голодная бурсацкая юность пришлась на бесконечные семидесятые. — Рыба ищет, где глубже, а человек ищет, где рыба…

Ох, если бы! — скажем мы. — Ох, кабы рыбой все ограничилось!

Но рыба (давая этот неуместный библейский отсвет) еще мелькнет в нашем повествовании.

Загрузка...