Глава 5. Красота страшна, — вам скажут; вы не верьте этой лаже

Прямой вопрос к Тому Сплинтеру: ну чего ты к этим уродам прицепился? Неужели ничего интересней в мире не высмотрел? Ведь свободен ты, как только может быть свободен смертный в земной юдоли. И потом: неужели ты, не к ночи упомянем, еще и «моралью» (в ряду своих экзотических хобби) позабавиться вздумал? А в секту трясунов хаживать не пробовал? Неужели уж так укатали сивку крутые горки, что еще, не дай Бог, заскрипишь пером по вопросам, как ее, этики?

Охохонюшки... Грехи наши тяжкие... Ясное дело, «мораль» и «правда» всегда обратно пропорциональны количеству зубов, волос и сексуальной потенции. Что касается Тома Сплинтера, он молод, красив, иначе говоря, кондиционен, и друзья у него — в возрасте его теоретических детей. Но (скажет патриот смоквенский) дело даже не в этом: какое право он, Том, имеет тут над нашими, местного производства, мудаками глумиться? Он, негодяй, полстранички в каком-то там тридесятом царстве наваляет — пачпортом иноземным знай обмахивается.

И то верно. Смоквенский обычай таков, что критика там разрешена сугубо по талончикам. По каким талончикам? Вот, скажем, живешь ты в свободной державе, на улице Ильича. Прогрессирующего паралича? Нет-нет, повторяю: в свободной державе, на улице Ильича. Как, а разве — ?.. И потом, можно еще спрошу: что это за держава такая благодатная, адресочек нельзя бы? Не перебивайте. И вот, ты там, на Ильича, прописан — или физически живешь на Ильича, а прописан на улице Красных Пулеметчиков, не важно. Красных Пулеметчиков — это там, где казино, храм Божий, боулинг, Бигмак? В одном таком высотном здании? Там, там. И вот ты прописан на улице Красных Пулеметчиков — или прописан на Ильича — там же, где и живёшь физически, и потому имеешь право на талончики. Какие талончики? Ну, какие — подсолнечное масло, макароны, частик в томате, спинка минтая, конфеты «Свежесть». Нет, понятно, времена кардинально иные: потребление иное, корма в корыте иные — окорочка, баночная водка «Асланов» — о, сколько нам открытий чудных готовит троглодитства дух — «Виспа», «Нусс», «Фазер», «Хершис», «Алпен Голд», «Дав», «Хеллас», «Схоггетен»… И вот ты на все на это имеешь право, потому что по-честному существуешь физически, как все, как мы, как все мы, на улице Ильича, где и прописан. Или так: проживаешь фактически на улице Ильича, где осуществляешь ведение совместного хозяйства с соседкой по коммунальной кухне, гражданкой N. N., а прописан на улице Красных Пулеметчиков, и вот, по месту прописки имеешь право на талончики, которые дают тебе право осуществлять свое право на еду. А тот, кто живет, скажем, в Бостоне, где он и зарегистрирован, имеет ли он право на такие талончики? На такие блага, в смысле? Ясный пень, нет. Вот так же и со свободой нелицеприятных высказываний в адрес — ух! — одной отдельно взятой сообщности.

Или взять такой случай. (Это все к вопросу: «Руки прочь от нашенских мудаков».) Варлам Шаламов, так? Шаламова знаешь? Слыхал. Ну так вот. Он, когда из лагеря откинулся, не из пионерского в смысле, он потом в Смокве такой толстый том навалял — про ужасы лагерной жизни, жизни вообще. А по-моему, это неправильно. Что неправильно? А писать он имел право, пыль лагерная, только в лагере сидючи. В лагере, — это да, он имел на то полное моральное право. А как откинулся — нет, он право такое утратил. Хочешь писать про лагерь, не про пионерский в смысле, — сиди в лагере. Правильно я мыслю? То-то же.

Кроме того, Том: ты, что ли, прокурор крысе? таракану? клопу? Все они для экологического равновесия созданы Господом. Тебе они не нужны, а Ему нужны; доверься ему, Том. Вон китайцы: посгубили из рогаток воробьев-то, а в итоге — экологический фол: размножилась мошка, кою воробьи, от сотворения мира, аккуратно изничтожали, a она уж пшеницу-то на корню пожрала, и, надо сказать, куда проворней, чем это делали птички. В итоге — ни воробьев, ни пшеницы, минус амортизация рогатки, минус затрата коллективных усилий по ее эксплуатации.

«…покой и волю не навяжешь. Какое право имею я, Том Сплинтер, покой и волю кому-либо навязывать? Никакого. У меня свои представления о саде радостей земных, у Жоры Жирняго — другие; кому — таторы, а кому — ляторы. И потом — можно похвастаюсь? Ужасно люблю хвастаться. Ужасный грех. Но наедине с собой — грех не похвастаться.

Вот мой бесценный день. Встаю с постели, когда восхощу (а коль не восхощу, то и не встаю вовсе), из обязательств — себе лишь самому служить и угождать. Священный долг индивида. Сердцем, полным радости и блаженства, благодарю за такую возможность разнообразные экуменические божества. Ярко, с нестихающей остротой наслаждаюсь тем, что не обязан человеков, не нужных моему уму, чуждых моему сердцу — ни лицезреть, ни, сохрани святые, слышать. Беру книжку, читаю с любого места, иду в лес, еду на море — или никуда не еду и не иду.

И так — ежедневно. Из окна ванной комнаты видны кобылицы и жеребята — есть сахарно-белые, есть литого серебра, есть шоколадные. В траве-мураве под окном гостиной — капельками ртути — перекатываются кролики.

А иной раз на DVD подсядешь. Накачиваясь классическими грезами своего детства. И так уж иной раз накачаешься, что бросаешься вдруг (о чем и не помышлял мгновением раньше) звонить-названивать абонентам из прошлой своей жизни. Влетаешь этаким незаконным булыжником, форс-мажорным метеором — и звонок твой обрывает плодотворное супружеское общение („Всегда ты крышку от зеленой кастрюли куда-то деваешь! Вечно ты куда-нибудь ее засо…“)

Странная жизнь... Поговоришь на трехзначную сумму, души обоюдно разбередишь — и вновь в свое суверенное королевство, где есть книги в доме, орган в костеле, ивы (с шевелюрами обесчещенных девушек в исполнении кинодив 60-х годов), яркие травы возле прудов, лягушки, лисы и белки, а еще есть неподвижные цапли, будто вырезанные из картона (словно сами себе президенты), и лебеди — белые и черные изящные букеты на зеркальной глади озера — и есть утки, и есть их мужья, селезни, и есть лысянки (созерцая коих, смоквенские туристы в непринужденности своей традиционно восклицают: „Какие они вку-у-усные!..“), и есть нарциссы — весной в перелеске возле бензоколонки — апельсинные, лимонные, белоснежные. Царство Нарциссов, чье горьковатое вино разлито в вечернем воздухе, и никто их не губит...

А дома тебя ждет видеонаркота... кинематографический кокаин... А воздух с балкона чистый, чистейший! Черемухой пахнет... тишина!.. И знаешь: завтра опять, благодарение Богу, никуда не вставать, никуда не бежать, никто, никто тебя мучить не будет!..

И всего этого добился я сам».

Во времена оны, в Смокве, работал Том с микроскопом (с мелкоскопом, — как всенепременно написал бы А. Н. Жирняго) — да, возился он, Том Сплинтер, с разной видимой и невидимой глазом сволочью, в т. ч. иногда и с чешуекрылыми — правда, не с позиций чистой энтомологии, как В. Н. (к сожалению), а более с точки зрения недугов крови, общей биологии, микробиологии, инфекционных и паразитарных заболеваний, а также эпидемиологии.

Кстати, эпидемиологическое данные при изучении этиологии и патогенеза (зарождения и развития) различных заразных болезней, а также природных ареалов, где циркулирует их возбудитель, а также путей их распространения — как ни крути, сродни сходным факторам при массовых социальных психозах...

Да, стало быть, движет Томом, при составлении сих записок, негасимый научно-исследовательский интерес: ужасно любопытно узнавать, разглядывать и анализировать морфологию возбудителя! Давать названия тому, что зрят очи... Хотя вряд ли кто из непосвященных знает, что в медицинской практике, особенно когда дело касается микро- и макроморфологии, в ход идут десятки и сотни уже готовых, точнее, строго закрепленных, невероятно образных метафор! (Олеша позеленел бы от зависти.) В основном, правда, как ни странно (как раз не странно), большинство тех метафор имеет гастрономический уклон (жирнягинская линия) — ну, например: «кофейные зерна» (гонококки), «гречневая каша» (вид одной из патологических клеток крови), «малиновое желе» (кровавая слизь при определенном поражении прямой кишки) и т. д.

А что ж! Это дело житейское: «хлеб наш насущный» — всесвойский, косный, общепонятный код...

Для человека с микроскопом несть ни бабочки, ни спирохеты.

(Вот она, тенденциозность! — потирает свои шкодливые лапки карапуз-критик. — Все бы г-ну Сплинтеру с микроскопом копошиться — в то время, когда мы… когда мы здесь… мы-ы-ы-ы!.. му-у-у-у!.. да! в телескопы зрим, в телескопы!.. истину прозреваем!.. остается лишь пожалеть автора… имя Христа лишь всуе… благодать автору неведома… но мы-то знаем… мы-ы-ы-ы!.. му-у-у-у!.. проходим величайшие испытания… высочайшие цели… роковое избрание судеб… прозрачно выраженная воля небес… очищение… миссия…)

Любой человек, не склонный к нырянию под микроскоп, т. е. почти любой, а не только отмеченный творческой импотенцией критик, — итак, любой человек, конечно, не задумывается о том, что всякий объект повседневности — и даже особенно «противный» — кал, жирнягинский жир, моча — итак, всякий без исключения объект, при определенном увеличении его микрочастиц (и последующем разглядывании их с той труднодоступной, девственной точки, где не ступала нога резонера), — такой объект вполне может воссиять невиданной красотой. Победительной красотой — и правдой иных величин.

Ну, например. Возьмем упомянутую уже урину — мочу то есть — причем явно патологическую: вот она, мутноватая, зловонная, «желто зеленеет» в литровой банке из-под маринованных помидоров «Салют». Капнем миллилитров десять в пробирку, отцентрифугируем. Размажем частицы осадка по предметному стеклу... Дадим высохнуть... Прижмем сверху покровным стеклышком, положим на предметный столик, направим зеркальцем свет... Теперь — пошли щелкать переключаемые объективы... муть... муть... мутновато...

Но вот! — под определенном увеличением ты наконец видишь это: щедрые, сверкающие россыпи алмазов — громадные их гроздья и друза — искрящиеся пещеры сплошных, как снега, алмазов — а вот царственно излучают горний светопоток ювелирные витрины-эталажи — все бриллианты мира, изумительно отшлифованные, с игрою бессчетных граней — бриллианты другой, нежной и безупречной Вселенной — рассыпаны кем-то таинственно и бескорыстно по тихой, безлюдной звезде твоего зрачка...

Матерятся лимитчицы-лаборантки... Воняет тем, чем воняет... А ты с затаенной жадностью рассматриваешь свои богатства. Они напоминают сказочные красоты на дне колодца-калейдоскопа.

…Калейдоскоп был настоящим факиром (пре-сти-ди-жи-татором) — в дошкольном ангинозно-коревом раю. В том раю ласка мамы, папы и бабушки была дополнительно помножена на тяжесть твоей хвори... На дне калейдоскопного колодца, при всяком его повороте или даже — ах! — неосторожном движении — раздавался чудесный, неповторимый шорох — словно взмах ресниц незримой принцессы. И всякий раз вспыхивал новорожденный парадиз! С однократным, безвозвратным, никогда не повторяющимся узором... Всякий новорожденный узор возникал от разрушения, исчезновения и забвения предыдущего…

— Марь Петровна! — кричишь ты. — Нет, вы только посмотрите, что в моче у этого, как его...

— Иванова, — подсказывает Марь Петровна. — Ишь, солей-то сколько... ишь, солей... сказано же было: не жри на ночь мясо...

— Нет, а красиво-то как, Марь Петровна!..

— Ему жить с его почками от силы три дня... — закуривает Марь Петровна. — А он, гусь, набил вчера брюхо, как на Маланьиной свадьбе... Да и бормотухой-то, видно, запил... Ему сожительница, дура, бормотуху в грелке по субботам притаранивает... Он к животу грелку-то прикладывает, стонет — и вот себе надрывается, ну будто рожает! — да в сортире-то и засасывает — думает, я не знаю...

— Но бриллианты-то какие! восемь карат! десять карат!! двадцать карат!!! Красиво ведь, правда?!

— Красиво, красиво... — примирительно бурчит Марь Петровна...

(Сомнамбулически похлопав себя по боевитой и толстой, как вражеский цеппелин, ляжке, — она выуживает из вислоухого кармана круглое зеркальце с треснувшим пластмассовым ободком — и сплюснутый обсосок помады, влажно-бесстыже торчащий из обшарпанного цилиндрика, словно кобелячий орган любви и случки. Осердясь на кого-то, то есть резко оскалив крупные зубы с верхними золотыми клыками и напустив целый бархан складок на лицевую часть головы, Марь Петровна — жестом «пропадай всё пропадом» — неуклюже заезжает красным обсоском прямо в свой шаровидный нос. Обсосок при этом ломается, Марь Петровна уютно матерится — и удаляется со сцены, унося на физиономии клоунский помидор, недоумение и обиженность.)

Теперь понятно, почему Том микроскопирует всякую нечисть?

Беременным рекомендуется смотреть только на красивое. А поскольку набито в Томе разнообразных зародышей под завязку, что икры осетровых рыб, — предписано ему, Тому Сплинтеру, смотреть исключительно на красивое.

Что он и делает.

Загрузка...