Костылев Валентин Жрецы (Человек и боги - 2)

Валентин Иванович КОСТЫЛЕВ

"Человек и боги" - 2

ЖРЕЦЫ

В романе "Жрецы" В. И. Костылев продолжает художественное

исследование XVIII века - времени, по убеждению писателя, переломного

в истории Русского государства.

В центре романа - Терюшевское восстание 1743 года, поднятое

мордовскими поселениями.

Широкое изображение жизни того времени от придворных нравов в

царствование Елизаветы Петровны до похождений знаменитого Ваньки

Каина - делает роман интересным и увлекательным.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

По кабакам ходил человек - скликал бурлаков тянуть соль в Нижний. Называл себя строгановским посыльщиком - Несмеянкой Кривовым.

Кабацкие питухи и подгулявшие казаки трунили:

- Эй, дурень! Забыл?! Вниз вода несет, вверх кабала везет.

- Глядите! Дуван знатный будет!

- Видели их дуван!

И пошли, и пошли...

- Чего лаете?! - обижался посыльщик. - Дело говорю.

Оправдываясь, один чумак крикнул:

- Который пес богато бреше, той мало кусаецця!

В этой шумной толкучке так и не мог ничего путного добиться Несмеянка. На его зов никто не откликнулся. Ни один человек. Никому никакой охоты не было везти соль в Нижний. Что делать? Хоть сам запрягайся в лямку!

И вот кто-то дернул его за рукав. Несмеянка обернулся. Здоровенный дядя в отблеске огня. Глаза озорные, веселые. В черных кудрях седой волос.

- Глотай, мытарь! - сунул он кружку Несмеянке. - За наше сиротское!

- Кто?

- Мордвин из-под Нижнего. А ты?

- Цыган Сыч.

- Так.

- Много ль соли?

- Хватит.

- Идем. Есть люди.

- Пошли.

В глухой степи, где Волга льнет к Дону, на берегу крохотной речки Иловли, сошлись. В этих местах купцы волоком перетаскивают свои товары с Волги на Дон и с Дона на Волгу.

Место просторное и прибыльное - купцы дань вольнице платят, а та за их здоровье вино в кабаках распивает. Известно. А лучше всего знает об этом Московский Сыскной приказ, а еще лучше - астраханский губернатор, лучше же всех - купцы уральские, волжские и донецкие.

Вот в какие места привел курчавый детина Несмеянку Кривова.

Посыльщик думал увидеть целую толпу, а увидел двоих: высокого, гордого, вооруженного с ног до головы пожилого человека и худого юркого башкирца.

- Где же народ?

- Наши люди в куренях да в оврагах.

- Понимаю.

Вооруженный человек назвался атаманом гулящей ватаги - Михаилом Зарею. Некогда величали его Иваном Воином, ныне - Заря. Башкирец назвался Хайридином.

Ватага гулящих - по их словам - в любую минуту может собраться и стать под лямку. Всего до двухсот человек. У всех паспорта.

Несмеянка обрадовался, обнял атамана. Чего скрывать? Сам - бродяга, и поступил к строгановскому приказчику в посыльщики ради того только, чтобы добраться до Нижнего, в родные края, в мордовские земли. И назвал своей родиной село Терюшево под Нижним.

Он рассказал, что из Астрахани пробирается, с солью, да застрял. Люди разбежались. Много видел он всякой всячины, многое слышал и немало поэтому принес с собой новостей. Самая главная - из Москвы идет к Астрахани великая сила на низовую вольницу: два полковника с войском. И огня при них порядочно ко истреблению.

Задумались не на шутку Несмеянкины знакомцы над его словами: что делать?

Три дня они ломали головы: куда бежать? Не от первого человека ватага слышит об этих полковниках.

- Решить, однако, братцы, надо! - нахмурился Заря. - Либо в стремя ногой, либо о пень головой. В руки полковников отдаваться не след.

Загалдели друзья, разлохматились, усами задвигали. Испытано: человек не пропадет, коли есть отвага, смекалка и терпение, да товарищи, да ружье, да сабля исправные. Существовать можно.

Атаман внимательно прислушивался к спорам, положив одну руку на эфес серебряной сабли, а другой держа какую-то бумагу. Тут только Несмеянка рассмотрел, что это за богатырь: редкостного роста, широкоплечий, лет сорока. Хотя взгляд и строгий, но в общем русобородое лицо его казалось добрым.

- Вчера мне передал азовский купец-раскольник бумагу, - заговорил атаман. - Слушайте! Пишет новый архиерей раскольничий, Анфиноген.

О чудо! Старообрядческий владыка призывает уральских и донских раскольников, некогда покинувших керженские леса, снова плыть на Керженец, селиться там и восстанавливать разоренные при Петре скиты. Царица Елизавета будто бы непридирчива к раскольникам, преследовать их не будет. Это не Петр. Да и купцы нижегородские да городецкие и прочие именитые древлего благочестия люди покрепче стали, побогаче. Не прежние времена. Вернуться ушедшим с Керженца скитникам и мирянам вполне безопасно. Азовский купец говорил, что лишь бы восстановить скиты на Керженце.

Несмеянка Кривов почему-то с радостью первый откликнулся на послание Анфиногена. Он сказал, что архиерей прав - вернуться керженским беглецам к себе на родину - самое время, да и атаману с его людьми наилучший путь избавления от полковников - уйти в нижегородские воды и леса. Куда же иначе?

Мордвин даже вскочил с места, загорелся весь. Показалось удивительным. Сам - мордвин: не язычник и не христианин, а душу разбойничью мутит, ратует за раскольников. Не сыщик ли какой? Везде ведь они шныряют.

Несмеянка поведал о том, что и сам он возвращается на родину, в мордовские места, под Нижний, потому что посвободнее стало там. Гонитель раскола и иноверцев, нижегородский епископ Питирим* умер, а его место занял другой епископ, древний, добрый старичок, безобидный и богомольный Иоанн Дубинский. Питирим ни с богом, ни с царями, ни с народом не считался, кровь и слезы проливал немилосердно, а этот епископ и в бога верует, и царей побаивается, и народ жалеет. Губернатор тоже слаб.

_______________

* Паиатаиараиам - нижегородский епископ при Петре I. Прославился

своей жестокостью в преследовании раскола и беглых людей (см. роман

"Питирим").

И несколько раз повторил Несмеянка, что в раскольничьи места власть не заглядывает и что архиерей Анфиноген прав.

Цыган Сыч, наслушавшись его, взял атамана за руку:

- Софрон! Ну, что? Слышишь? Плывем, что ли? - Черные красивые глаза стали задумчивыми. - И самому тебе, видать, в Нижний-то хочется. Вспомнил молодость?

- А ты опять?! - грустно улыбнулся атаман. - Не Софрон я, а Михаил Заря... Не забывай! - и погрозился пальцем.

- Винюсь! - спохватился тот. - Был велик ты... Бурей-богатырем слыл... Во всех астраханских воеводствах прославился, а ныне начинай сызнова... Заслуживай, Михаил Заря, уважение у воевод нижегородских.

Сыч громко засмеялся, дернув башкирца за рукав:

- Басурман? Так, что ли?

Башкирец промолчал.

- Ты чего же?

- Думаю.

- О чем?

- О строгановской соли.

При этих словах башкирца атаман вдруг повеселел. Спасибо Несмеянке: правильно, - в Нижний! Но опасно сбивать с насиженных мест керженских раскольников, обретающихся на Иргизе, на Дону и на Урале. Довольно уж они хлебнули горя. Сначала надо самим побывать на Керженце и в Нижнем, своими глазами увидеть все. И купцам о том доложить. Вот почему и надлежит идти в бурлаки к Строганову обязательно. Расшивы его богатые, под парусом, быстроходные. Строганов - защита. Если честно провожать суда, - в Нижний приплывешь спокойно, и денег заработаешь, и от разбоев отдохнешь, и начальство уважишь.

Сыч весело сказал:

- Астраханский губернатор наши головы рубить поклялся, а нижегородский спасибо нам скажет. Без соли-то ему там тоже не солоно живется.

Он размяк, схватился как-то уж очень нежно за сердце, его вишневые глаза наполнились печалью, и он, еле дыша, будто во сне, прошептал:

- Милая моя!.. Радость голубиная!.. Степанидушка!..

Все расхохотались. А он встал на колени и, глядя на небо, громко произнес:

- Господи, дай здоровья моей Степаниде и сыну моему Петру! Не умори их до моего прихода. Уважь беглого человека! - И, поднявшись с земли, со смешной похвальбой в голосе бросил презрительно:

- Вам не к кому туда плыть, а мне... (причмокнув) другое дело!

Атаман приказал есаулам завтра же собрать ватажников и объявить им, что больше они уже не разбойники, а строгановские бурлаки. Атамана у них больше нет, а есть подрядчик Михаил Артамонов.

- Друг друга мы не знаем... Сошлись из разных мест искать счастья... И слезно благодарим господа бога, иже сподобил нас повстречаться с добрым слугою православного нижегородского гостя Строганова... Так и говорите!

Да и нужно ли пояснять? Есаулы и так знают. Не редкость им и товарищам их при случае отрекаться друг от друга, чужие имена носить, по чужим паспортам жить. Разбойничья дружба - тайна. Разбойничье сердце омут.

Вечерело. Вдали, в песках, золотистые кустарники баялыча и гребенщика стали покрываться серым налетом сумерек. Софрон, устремивший взгляд туда, мысленно сравнивал судьбу степных цветов с разбойничьей долей. Несмотря на сушь, на ураганы, одинокий степной кустарник растет, цветет, зеленеет и пускает корни на громадном пространстве в недра, находя и в сухом, прожженном солнцем песке себе пищу. И степной бродяга - одинокий, окруженный опасностями и постоянной угрозой голодной смерти, сроднившись со степной природой, живет себе в пустыне, не жалуясь на судьбу. Правда, он дичает, сам становится опасен для людей, но ведь и растения в пустыне усеяны тысячами заноз, едкими колючками, острыми полосками на листьях и стеблях... Не всякий степной цветок возьмешь голой рукой. Опасайся!

Вечер теплый и звонкий. Невдалеке, в пойме, близ этой крохотной речонки, весело покрикивают журавли; в серой мгле над камышами - глухое, басистое цоканье выпи. Когда Сыч и Хайридин с атаманом отошли к бархану наломать сухого камыша и кияку для костра, - из-под ног выпорхнула стая розовых скворцов.

Была загадочна в своем величии наполненная сумраком степь.

Развели огонь.

Несмеянка, недавно побывавший в Москве, поведал у костра, что в одном московском кабаке познакомился с тамошним знаменитым вором Ванькой Каином. Много чудес натворил он в Москве и остается неуловимым для Сыскного приказа. Всю Белокаменную обшарили, а поймать не могут. У себя под носом не видят человека.

Рассказ Несмеянки заинтересовал. Софрон пожелал познакомиться с московским вором, посмотреть, что это за человек. Несмеянка обещал. Один его родственник, мордвин, проживающий в Камышине, едет в Москву, там наведается и к Ваньке Каину: "польстит его богатой добычей в Макарьеве на Волге". Каин давно имеет пристрастие к макарьевскому торгу. Там и встретитесь...

- Куда же он награбленное-то девает? - спросил Заря, помешав саблей тлеющие угли.

- Прогуливает... Как у попа, у Ваньки Каина брюхо из пяти овчин состоит... уместительное!.. Все туда уходит.

Софрон, улыбнувшись, покачал головой.

- Примета плохая...

- Что так? - поинтересовался Сыч.

- Алчность и тщеславие добра не приносят... Я всегда избегал излишнего. Вожаку не годится возбуждать зависть. Плохо, если атаман глядит, будто пятерых живьем съел, шестым поперхнулся... Не атаман это, а лихо!..

- Зарезать такого атамана! - буркнул Хайридин.

Софрон продолжал:

- Заботится о своей утробе, - вот и плохой товарищ... Ему никого не надо... Донские казаки убивают таких... У казака - атаман в дуване последний... Братчина - святое дело!

Рассказал Софрон о том, как ему приходилось в разных местах атаманствовать. Он вспомнил и о своем учении в Нижнем, в питиримовской духовной греко-латинской школе, где был лучшим учеником... Двадцать три года назад... Жуткое время! Тогда он был молод. Заковывали его и в цепи, как государственного преступника, но кузнец Филька Рыхлый его выручил, дал ему ключ открыть кандалы... А потом тот же Филька передался на сторону Питирима, стал предателем, разбогател и снова ковал его, Софрона, в кандалы, от которых его освободили в Муроме его же, Софроновы, ватажники, переодетые в гвардейские мундиры.

Выслушав эту повесть, Несмеянка сказал:

- Не Филька он теперь, а Филипп Рыхловский! Живет в своей даренной царем Петром вотчине на Суре...

- Жив?

- Жив.

- А жена его Степанида?

- И она жива.

Цыган Сыч при этих словах Несмеянки с блаженным выражением на лице почесал под бородой, отдуваясь.

После затянувшейся за полночь беседы стали собираться спать. Один Софрон не мог заснуть. Он поднялся с земли и пошел в степь. Ему было о чем подумать. Ватага состояла из двухсот с лишним человек. Начальники форпостов, расположенных вдоль Волги, в смятении доносили о разбойниках астраханскому губернатору. Они писали, что "вольница в воровской шайке сего кутейника не уменьшается, а постоянно прибывает". На днях одного казака, губернаторского гонца, захватили ватажники в плен и привели к Софрону. Губернатор писал атаману Качалинской станицы на Дону, в окрестностях которой по оврагам и куреням хоронилось войско Софрона, "об искоренении воровских шаек и о учинении разъездов".

Торговые люди, для которых Качалинская пристань - "золотое дно", подняли вой на весь Дон и Поволжье: разбойники-де мешают волочить с Волги товары на Качалинскую пристань, данью громадной обволакивают купцов, а не то грабят, сманивают-де бурлаков в свои шайки... И эти шесть десятков верст между Волгой и Доном пустуют и для торговли остаются неприступными... Теперь не раз поминали "покойного батюшку Петра Первого", задумавшего прорыть канал между Волгой и Доном.

Купцы, отказав ватаге Софрона в дальнейшей выплате дани, не жалея денег, пустились на подкуп бурлаков и голытьбы, и немало развелось среди бурлаков предательства. Стали доносить на разбойников. Атаман Качалинской станицы Сазонов, станичный писарь Попов и некоторые из казаков и казачек раньше вино пили вместе с ватажниками, получали от них подарки и даже сами водили людей на грабления, а теперь сторонятся, глядят косо, и трудно понять, что у них на уме. Ясно: готовятся к встрече московских полковников. Вот почему и осмелели купцы. По этой же причине приходится теперь и ночевать в степи. Каждый день того и жди - губернаторские сыщики с войском нагрянут.

Может ли ватага с ними бороться?

Сила начальства велика. Кто бодрствует, тот и царствует. Все в руках бояр. Губернатор знает что делает. И не зря он приказ дал своим воеводам: "Не гонись за простым вором, а лови атамана!" Понятно, что будет делать эта разноязычная толпа без него? Чует беду и их сердце. Ватажники кланяются в ноги ему, своему атаману, называя "батюшкой", моля слезно увести их отсюда на новые места: не о крови страдают они, а о покое, о вольной и сытной жизни.

Раздумывать уж тут нечего. Купцов теперь не сломишь. Другой дороги не предвидится. Нанявшись под видом бурлаков и работных людей на строгановские расшивы, можно с спокойным сердцем плыть вверх по Волге, никто не тронет.

При мысли о том, что он, покинувший столько лет назад Нижний, снова увидит его, снова будет жить в окрестных горах и лесах его, услышит благовест памятного ему Макарьевского монастыря, слезы выступили на глазах у атамана. Ведь там прошла его тяжкая молодость, там была разбита и навеки схоронена его первая любовь. Он снял свою казацкую барашковую шапку и усердно помолился о покойной своей невесте, девице Елизавете, обманутой Питиримом и замученной в церковных нижегородских застенках.

Степь тихо о чем-то шептала. О чем? "Э-эх, степь, велика ты лежишь, да гулять не велишь". Страшно подумать, - при всем своем величии в полной полицейской власти она, и, будучи верной подругой гулящих людей, теперь способна во всякую минуту предать их. А Волга?! Она спасала, поила и кормила в прошлые времена, утешала его в печалях, согревала верою в будущее! "Неужели и ты изменишь?!"

Софрон опустился на бугор, вдохнул в себя свежий прибрежный воздух, сохранивший запах разомлевшего за день песка, задумался. До него донесся бодрый голос Сыча:

Ведь мы ходим, братцы, не первый год,

Ведь мы пьем, едим на Волге все готовое,

Цветно платье носим припасенное.

Еще лих ли наш супостат-злодей,

Супостат-злодей, воевода лихой,

Высылает из Казани часты высылки,

Высылает все высылки стрелецкие,

Они ловят нас, хватают добрых молодцев,

Называют нас воинами-разбойниками.

А мы, братцы, ведь не воры и не разбойники,

Мы люди добрые, ребята все поволжские,

И все ходим мы по Волге не первый год,

Вся нас знает голь и жалует...

Атаман слушал эту песню и улыбался. Она вызывала смелые мысли.

Костер угасал... От речки потянуло прохладой.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Не спалось Сычу, не спалось и Несмеянке. Бледнели звезды. Первым поднялся с своего ложа мордвин. Уже перевалило за полночь. Атаман только что уснул. Он лежал на полотнище нераскинутого шатра, уткнувшись лицом в какой-то мешок. Несмеянка тяжело вздохнул, оглядевшись кругом. Его трясло как в лихорадке. На востоке начинало светать. Перекликались тоненько, жалобно молодые цапли в зарослях у реки. Прохладило. Сыч дернул мордвина за рукав.

- Ты чего, безбородый? (Сыч все время следил за ним, мучаясь сомнениями: не соглядатай ли?)

- Сон видел. Поганый.

- Не кручинься, молодец, горю сделаем конец... Денег бросим пятачок нам пособит кабачок. Понял?

- Эй, брат! Не до шуток! Мне почудилось, будто снова я на Украине... Охотничьи трубы и литавры... пушки... народ валом валит на площадь... Видел я, как наяву, того человека... он был наг... стар... в крови... а в глазах была гордость... Он не хотел быть слабым перед вражьими ляхами... Его посадили на кол; умирая, он просил в последний раз покурить люльку... Паны дали...

Сыч, видя волнение товарища, старался казаться веселым. Хлопнув Несмеянку по плечу, он усмехнулся:

- Видел татарин во сне кисель, да ложки не было, лег с ложкою киселя не видал. Вот тебе и сон!

Но не удалось ему развеселить Несмеянку. Упрям оказался тот.

- Не шути! Будь благоразумен! Сон ли это? Потому мне и страшно, что правда, а не сон. Видел я и наяву свирепство панов... Каково, брат, живется, таково и спится. Разграблена Украина панами, народ замучен... Видел я кости в ковылях. Человеческие, сухие кости. Страшно!

- Полно! Не надо! Не то я заплачу. Пойдем-ка лучше хлебнем водицы-голубицы!.. Отлегнет!

Сыча тронула грусть Несмеянки. Он теперь стал больше верить ему. Ведь все это он и сам видел. Действительно, это не сон: целый год бродил он по Украине с гайдамаками и убивал панов. Там видел он сам и поля Украины, превращенные в пустыню, где только "волки-сероманцы" рыскали да "орлы-клекальцы" на кости погибших слетались. Долины, леса, обширные сады и красные дубравы, реки, озера опустевшие, тростью и "непотребною лядиною" заросшие, - все видел.

- Бувала ничь, будет и день, а бувши день, будет и ничь. Не так ли? сказал цыган добродушно, подумав: "Нет - не соглядатай!"

Да и шел казак, да дорогою,

Дай нашел дивчину с бандуриною:

"День добрый, дивчина! Як соби маешь?

Позычь мне бандуры, що сама граешь!.."

Несмеянка грустно улыбнулся...

- Пой и ты, друг... Пой! Что же? Вспомни Украину. День государев, а ночь наша... - нарочито возликовал Сыч. И осекся: лицо Несмеянки оставалось печальным.

- Так исстари считали... - сказал он. - День государев. А почему? Чего ради? Ответь мне, цыган? Ответь? Успокой?! Зачем так?

Несмеянка больно сжал руку Сыча, ожидая ответа. Цыган попробовал опять отделаться шуткой:

- Спроси у воеводы. Он знает.

- Меньше всех знают воеводы. Человек создан не совою и не летучею мышью... И я говорю: им - ночь, а нам - день. Кто смеет отнять у нас день?

- Ах, какой же ты, право! - с досадой вырвал свою руку цыган. Бездомный ты бродяга, а так мудришь!

- Ну, прости! - примирительно произнес Несмеянка. - Не сердись на меня. Тебе большое спасибо. Спасибо за то, что атамана тянешь ты в Нижний... У нас, в мордовских местах, в Терюшеве, тоже есть паны... Давят людей и там... Тюрьма да могила - и там наш удел.

И тихо добавил на ухо Сычу:

- Умереть на родине потянуло. Утек из украинских полей... Люди те же, мученья те же, но хочется домой-таки. Решено! Вместе поплывем.

Сыч и Несмеянка с жадностью приблизили пригоршни с водой. А на востоке растекалась нежная, светлая улыбка небес, как бы по-матерински ободряя бездомную голь...

- Пойдем на бугор... Взгляни-ка... И-их ты!

Несмеянка за руку потянул Сыча на бугор. Сыч послушно побрел за ним. На глазах его сверкнули слезы.

Когда влезли, Сыч, пристально взглянув в лицо Несмеянки, спросил:

- Жена у тебя есть?

- Нет.

- А любовь?

Несмеянка задумался.

- Люблю я жизнь! Люблю я волю! Люблю родину!.. И нет у меня сильнее этой никакой любви.

Цыган вздохнул:

- А у меня...

Сыч не договорил, хитро посмотрев на Несмеянку.

II

Кремль притих.

Произошло событие, удивившее весь Нижний Новгород. При живом епископе, преемнике Питирима - Иоанне Первом (Дубинском) - в конце августа 1742 года в архиерейские покои внедрился другой, вновь назначенный Синодом, епископ - Димитрий Сеченов. Из Казани он был переведен на место Иоанна. Дубинский делал вид, будто он уходит добровольно, по болезни. И челобитную о том подал, смиренно испрашивая разрешения удалиться на покой в Печерский монастырь, невдалеке от Нижнего. Однако, милостиво оставленный новым архиереем в его доме, вознес благодарственную молитву господу богу за оставление в кремле, на покое, в архиерейском чине и уважении. Как истинный сын Святейшего Синода, отставленный иерарх скромно примирился с неожиданным положением кремлевского приживальщика.

Проходившие через кремль любопытные нередко видели его теперь в курятнике с набиркой в руках нежным голоском созывающего архиерейских кур и петухов.

Неожиданная смена иерархов породила уйму догадок и предположений среди посадских богомольцев, в душе склонявшихся на сторону низверженного епископа. При нем только ведь и вздохнули после порядков умершего четыре года назад архиепископа Питирима.

Сплетничали - якобы царица Елизавета была недовольна Иоанном. Будто он плохо боролся с язычниками, не в той степени, на которую вознес это дело покойный архиепископ Питирим. Царица сердилась на него еще якобы и за то, что он распустил духовенство, ослабил церковный и полицейский надзор за богомольцами. Какой толк из того, что он усердно занимался умерщвлением своей плоти и "носил железные вериги на чреслах своих", какой толк, что он "украшал себя святостью, великодушием, ангельским житием, простосердечием нрава, терпением и добротою"? Какая корысть петербургским духовным властям была и от того, что нижегородский наместник Синода проводил время "в стенаниях, в воздыханиях, в слезах, в плачах и рыданиях"?

Дворянство убедительно просило о смене архиерея. Может ли духовный чин внушить страх и уважение своей пастве, писали дворяне, если богослужение проходит у него в слезах? Народ чуток: источает слезы епископ, неловко не плакать и прислуживающим ему клирикам, а, глядя на них, как не пустить слезу и богомольцам? Уж им-то и подавно есть о чем погоревать. А надо, чтобы все были довольны и народ тоже...

Дворяне были возмущены Иоанном. Мог ли после этого усидеть на месте епископ?

Чуваши, черемисы и мордва после смерти Питирима вышли из повиновения, приободрились, стали гнать дубьем от себя попов и бродячих архиерейских проповедников. Особенно осмелела терюханская мордва, проживавшая на земле царевича Бакара Грузинского, невдалеке от Нижнего. Произошло немало расправ языческой мордвы с людьми духовного сословия.

Санкт-Петербургу стало об этом известно, оттуда писали епископу выговоры, а он продолжал себе беззаботно предаваться "слезам, плачам и рыданиям".

Вот почему он и был заменен прогремевшим на всю Русь своею ревностью к православию и твердостью нрава епископом Димитрием Сеченовым, основателем и главным правителем казанской новокрещенской конторы.

Епископ Сеченов прибыл из Казани не один. Во время следования с пристани около него шагали четыре вооруженных солдата-телохранителя дюжие, бородатые парни с озорными глазами; несколько юрких толмачей-переводчиков; полдюжины неуклюжих иноков, волосатых, неопрятных, и два тщедушных канцеляриста с гусиными перьями за ухом. Все они расползлись по кельям архиерейского дома, причем смотрели на нижегородских монахов свысока, не скрывая усмешки.

Новый епископ выглядел в тот день усталым, кротким. Томно благословлял он встретивших его с почетом нижегородских служилых людей и горожан, подавая каждому из них для лобзания свою крупную волосатую руку. С Иоанном Дубинским крепко обнялся, облобызался по-братски. После того долго сидел в бане, неистово парился, а вечером в своих покоях вел с губернатором секретную беседу о местных делах. Подслушивавший у дверей один из чернецов шепотом рассказывал, выбежав в сад, монахам Духова монастыря, что-де новый владыка часто повторял имя Иоанна Дубинского и новокрещеную мордву.

Так это было или нет, но только вскоре же за тем Димитрий Сеченов вызвал к себе в келью Иоанна и повел с ним разговор уже не такой, как накануне.

Встретил его он, стоя за столом, одетый в великолепную светло-коричневую шелковую рясу. Взгляд его был холодным, неприветливым.

- Мир вам, ваше преосвященство!

- И духови твоему!

- Садитесь.

Оба сели друг против друга: полный, с пышными вьющимися волосами, дородный, упитанный Димитрий и худой, дряхлый, болезненный старичок Иоанн.

Заговорил Сеченов:

- Каждое утро, каждый день мои люди приносят мне все новые и новые доказательства противоапостольского поведения нижегородских попов... Четыре года только минуло, как почил блаженной памяти справедливый и строгий архипастырь Питирим - и что же мы видим?

Зеленые, неприятные глаза Сеченова смотрели укоризненно в лицо смущенного Иоанна.

- Вспомните Деяния апостолов? "В церкви, сущей Антиохии... постившеся и помолившеся... отпустиша"... Сказано так об уходе апостолов Варнавы и Павла для проповеди язычникам. Даже в церкви антиохийской были по этому случаю пост и моление. Как же мы, православные архиереи, должны служить просвещению язычников?.. Но что видим в оной епархии?!

Сеченов громко крикнул:

- Иван Макеев?!

В дверь просунулся, дрожа от страха перед епископом, худой, подобострастный поп в лаптях, перетянутый в талии веревкой. Лицо свое он стыдливо прикрыл громадной войлочной шляпой.

- Иди!.. Иди!.. Не бойся.

Поп вошел, упал на колени и земно поклонился обоим архиереям.

- Ум мой твоею молитвою направи... - залепетал он.

- Вставай, рассказывай...

Поп поднялся, озираясь недоверчиво по сторонам. Казалось, он намеревается снова убежать из покоев епископа.

- Не трепещи! Говори смелее!..

Поп заговорил прерывающимся голосом:

- Нижегородского уезда, Дальнеконстантиновской волости православные христьяне, а всего тридцать человек, пришли в церковь села Константинова же с ружьями, дубьем и цепами, выбили северные двери и выстрелили в алтаре, священника из алтаря выволокли, ризы на нем изодрали, на престоле и жертвеннике одежды исполосовали, прочие ризы, которые висели в алтаре, стаща, топтали ногами и измарали все без остатка; священника отволокли на церковный двор и, разложив, били кнутом и дубиною мучительски, так что священник едва жив.

Поп умолк, отвернулся, сморкаясь в подрясник, захныкал: "Как же нам быть теперь, как же слово божие проповедати?"

Сеченов долго молча смотрел на Иоанна. Лицо его было мрачно. Старичок в ужасе стал молиться на иконостас, незаметно поглядывая на Димитрия.

- Кто же повинен в сем мужичьем бешенстве? - громогласно спросил Сеченов попа.

- Мордва! Во всем виновата мордва!.. Ежели бы не она, не допустили бы сего христьяне. Совестию оные метутся и от истины отвращаются... Язычники, глядя на сии бесчинства, над православным же духовенством потешаются. И многих из мордвы, принявших православие, мухаметане сбивают в свою веру... Мусульманские ахуны и муллы легко отторгают от православия не токмо крещеную мордву, но и русских православных христьян... Оранской же обители монахов нередко мужики ловят и бьют, словно бы лесную тварь...

- Пошел! - шлепнул ладонью по столу красный от гнева епископ. Изыде!

Поп, мелко семеня лаптями, нырнул в дверь.

- То ли было при соратнике великого преобразователя России Питириме?! Ах, ваше преосвященство! Сколь прискорбно мне таковое зрелище! Как допустили вы подобное богоотступничество? Горе нам всем! Горе! Так ли я поступал в Казанской губернии? Всех, нарушивших христианские догматы, татар, чувашей и черемисов я содержал в кандалах за крепким присмотром и до указа в неисходном сидении... Меня боялись... Меня слушали. Епископ благоволение, добро, но епископ же и гнев божий... И как же нам горько видеть то, что творится в Нижегородской губернии! Ужели вашему преосвященству все равно - крестятся ли или же остаются некрещеными целые тысячи мухаметан либо язычников?

Иоанн, как будто не про него и речь идет, облокотился на стол, задремав. Сеченов сердито хлопнул ладонью по столу, воскликнув: "Отец!" Старик очнулся, икнул, протер с удивлением глаза.

- В своей Казанской епархии я школы завел... Для убеждения инородческих мальчиков я посылал разумных людей... После этого я отбирал их у родителей... Из них выйдут хорошие проповедники, которые, ораторствуя на родном диалекте, будут обращать в христианство своих же соотечественников. Поселил я проповедников в пустынных местах, в лесах и рощах, вблизи инородческих деревень, и оные пустынножители своим христианским примером привлекали к себе сердца иноверцев, покоряли их. Много всяких иных орудий имеем мы к одолению неверия и язычества. В толк не могу я взять, как же так, ваше преосвященство, вы сего не употребляли?

Иоанн, с трудом поднявшись, поклонился Димитрию и, покрякивая, молча вышел из покоев, повергнув тем самым в крайнее недоумение своего гордого преемника.

Сеченов с досады плюнул и немедленно вызвал толмачей, а также своих советников - попов и монахов, привезенных из Казани, и сообща с ними стал обсуждать задуманный им поход на неверующих и язычников в Нижегородской епархии.

Он пояснил своим помощникам, что, хотя теперь они и не в Казанской, а в Нижегородской губернии, но порядок обращения в христианство остается прежний. По мнению епископа, здесь будет легче, чем в Казани, потому что в Казанской губернии в мусульманских селах Соборное Уложение запрещает русским покупать земли у некрещеных татар. Таким образом, дабы российское дворянство могло завладеть татарскими землями, новокрещенской конторе приходилось великою хитростью обращать татар в христианство. А здесь предстоит валандаться с языческой мордвой и чувашами, на которых Соборное Уложение не распространяется.

О, эта "хитрость"! Недаром по лицам сеченовских иноков пробежали невольные улыбки.

Как было в Казани?

Новокрещеных татар, не знавших даже русского языка, заставляли учить наизусть русские молитвы, и если при проверке оказывалось, что татарин молитву не знает или знает плохо, новокрещенца (чего уж тут скрывать?!) приходилось арестовывать, бить плетьми и угрожать высылкою. Шила в мешке не утаишь! Случалось самим же перевертывать кверху ногами какую-нибудь икону у новокрещенца, а сваливать на него же, случалось подсовывать скоромную пищу в постные дни и угрозами о доносе выколачивать мзду у новокрещеных, вымогать за требу по произволу и доводить деревни до крайнего изнеможения и бедности. Помещики тут-то и скупали за бесценок землю у разорившихся новокрещеных татар. Приводили в татарскую деревню своих крепостных, натравливая их на татар, а татар на них. Чтобы погасить бунт, Сеченов посылал проповедников с солдатами увещевать "бунтующих и слабых".

Так было. И епископу нечего скрывать это от своих людей; и его проповедникам и толмачам тоже нечего притворяться агнцами непорочными.

Разговор развернулся у епископа Сеченова с его подчиненными откровенный.

- Не всех же мы разоряем!.. - тряхнув курчавой гривой, солидно заявил епископ. - Татарскую знать православием не мы ли роднили с российской знатью?.. И многие, бывшие ранее иноверцами, князья, дворяне и купцы, ныне благодарны нам и горды близостью своею к православной церкви и российскому дворянству, ибо, кроме выгоды, ничего иного они от сего не получили. Не все люди одинаковы... И бог не ко всем расположен одинаково. С мордвою и чувашами будет только единое затруднение: нет у них князей и дворянства... Не с кого им примера брать в легкости приобщения к христианству... В Казани, в Сибири слово божие достигается успешнее, ибо тамошние князья, князьки и старейшины родов и племен обращаются в христианство первоочередно, служа надежным примером для бедноты... Но и тут предвидится исход. Мы добьемся обращения в православие некоторых из жрецов и зажиточных людей среди мордвы. Они явят собою спасительный пример повиновения святой православной церкви и для голытьбы. Так ли я говорю? Согласны ли вы со мною, воины церкви?!

Дружно выразили свое согласие услужливые проповедники и толмачи, подобострастно посматривая на епископа.

- Сумеем ли одолеть это? - оглядывая их, спросил он.

- Божия сила велика, и слово всевышнего неизреченно!.. - поднявшись с своего места, звонко отчеканил рыжий старец с выпяченными губами; лицо его казалось как бы нарочно прикрытым веснушками, чтобы затушевать его истинное выражение. Одет был старец в новенький подрясник, опоясанный широким бисерным цветным поясом.

- Да будет так! - хором подхватили остальные, тоже вскочив с своих мест.

Сеченов, продолжая стоять, сказал:

- Садитесь и побеседуйте, а я удалюсь пока.

Но, выйдя из кельи, он никуда не ушел: остался около двери, плотно приложив свое архиерейское ухо к дверной щели. Проповедники же и толмачи испустили вздохи облегчения.

Некоторое время оправлялись, почесываясь и зевая.

- Мало нас! - грустно пробасил черный, волосатый толмач. За поясом его длинного нарядного кафтана торчал бумажный свиток.

- Школы нужны и здесь, дабы невинные русские младенцы изучали инородческие диалекты, а инородческие невинные младенцы - русский и словенский, и закон божий, - угрюмо сказал его сосед, задумчивый молодой, подстриженный "под горшок" проповедник.

- Мы еще не знаем, братцы, какова мзда в Нижегородской епархии ляжет на долю проповедников и священноцерковнослужителей, о сем епископ, по своему обычаю, умолчать изволил... - оживился рыжий старец с выпяченными губами. - Мало заботы ему о нас, грешных.

- Оно так, братцы! Не велика, видать, мзда наша на сей земле. Придется, видимо, толмачить без всякой фальши... - оживленно откликнулся волосатый дядя. - С замерзелой деревенской мордвы много ли дани взыщешь? Казанские мурзы и торговые люди кормили нас и миловали, а мордве и самой есть нечего. Аминь!

Он грустно помотал головой.

В эту минуту как раз скрипнула дверь и довольно ясно можно было различить дыхание епископа. Иноки и толмачи переглянулись. Поняли. Не первый раз. Замолкли, словно воды в рот набрали. Рыжий старец, однако, слащавым голоском произнес:

- Христианская вера - прочнейшая основа для насаждения русской гражданственности. Великий господин наш батюшка равноапостольный епископ наша прочная поддержка в сем деле и наша счастливая защита...

- Истинно так! - хором грянули его товарищи.

Сеченов понял, что ему более уж нечего дожидаться, помощники его догадались, что он подслушивает, - надо выходить. Молниеносно поднявшимся со своих мест клирикам он сказал:

- Бог избави нас от власти темные, и мы, рабы его, повинны просветить младшего брата нашего, следуя евангельскому духу, но не пренебрегая и правительственными указами. Они предписывают нам ездить по иноверческим селениям, жечь нечестивые жилища, крестить иноверцев и награждать их любовью. Иногда надо держать к ним и ласку и привет, обнадеживая их государевою милостию. Способствуя этим обращению иноверцев в христианство, мы получаем двоякую выгоду: личную и общественную. Приняв веру христову, инородцы теряют право делать то, что дозволялось их языческою верою: обижать, грабить и убивать русских людей, поселяемых властью в их селах и деревнях. Сим водворяем мы в инородческих местах порядок, повиновение и общерусские выгоды. Тем самым мы укрепляем и дворянскую знать. А кто же нам ближе и дороже российского дворянства?! Оно оценит и щедро вознаградит самоотверженных проповедников слова божия... О сем попечение возьму на себя я сам, ваш наставник и отец. Бедствовать не будете.

Проповедники и толмачи повеселели.

После беседы Сеченов повел всех в кремлевский сад над Волгой. Усадил их за приготовленный ранее стол среди яблонь, пригласив приступить к священной трапезе под открытыми небесами, в добром согласии и единении между собою и в близости кремлевских святынь.

Нижегородские иноки и бывшие келейники прежнего епископа, попрятавшись за кусты, завистливо наблюдали, как "казанские ханы" (так прозвали они приближенных нового епископа) вкушают вино вместе с его преосвященством и весело любуются красотами матушки-Волги. Келейники втайне осуждали своего бывшего духовного отца и пастыря за его безутешное богомолье, за его бескорыстную преданность христовой церкви. Не так архиерействовал старик, как надо бы! Чего уж тут вздыхать и веригами бренчать? Середа да пятница человеку не указчица. Вон умные-то люди греха не боятся: грех под лавку, а сами на лавку, бражничают, сидят, да еще вместе с архиереем... Э-эх, господи, господи!.. Кого уж ты захочешь наказать, у того разум отымешь!

Вздыхали, шепотком судили-рядили, - между прочим, и облизывались, разгоревшимися глазами наблюдая за "казанскими ханами", поедавшими жареную рыбу и кашу овсяную, и в ужасе думали: что-то теперь будет с ними, кремлевскими иноками, рабами бывшего епископа, с нижегородскими богомольцами, с крестьянами и особенно - с инородцами?! Признаки грозные... Уж не питиримовские ли времена вновь возвращаются?! Э-эх, э-эх!

III

Наиболее ретивым из нижегородских помещиков, хлопотавших об отставке епископа Иоанна, был владетель усадьбы Рыхловка на Кудьме-реке полупромышленник, полудворянин Филипп Павлович Рыхловский.

В 1724 году самим Петром Первым за успехи в промыслах ему пожалована была земля на реке Суре (земля, отторгнутая у чувашей). Двадцать лет спустя, особым указом императрицы Елизаветы Петровны за участие в свержении с российского престола младенца Иоанна VI Антоновича и его матери Анны Леопольдовны Брауншвейгской, была пожалована земля на реке Кудьме сыну его Петру Рыхловскому, произведенному в числе некоторых солдат гвардии Преображенского полка в офицерский чин и дворянское достоинство.

Филипп Павлович немедленно же обменялся своею сурскою землей с одним дворянином на угодье при Кудьме-реке. Тем самым он избавился от чувашей, с которыми жил в постоянной вражде. Он соединил оба жалованные угодья в единую вотчину Рыхловку. Но... уйдя от чувашей, он попал в соседство к мордве.

Недалеко от Рыхловки находилось село Терюшево. Село большое, шумное, слывшее "столицею" терюханской мордвы, расположенное на богатых землях обширнейшей вотчины царевича Грузинского Бакара Вахтангеевича. Жители Терюшева, осведомленные чувашами о разных "подвигах" Рыхловского на реке Суре, встретили нового своего соседа не особенно приветливо. Не прошло и полгода, как Филипп Павлович подал нижегородскому губернатору, князю Друцкому, жалобу на "распущенность и озорство терюханской мордвы". (Мордва, узнав об этом, послала Друцкому свою челобитную, обвиняя Рыхловского в "каменносердечии".)

Первым виновником "распущенности" мордвы Рыхловский считал епископа Иоанна, вторым - управляющего землями царевича Грузинского князя Мельхиседека Баратаева.

"В оной вотчине, - писал Рыхловский губернатору, - господствует великое попустительство. Нет никакого смотрения за крепостною мордвою, ибо сам Бакар Вахтангеевич круглый год живет при дворе ее величества в Санкт-Петербурге, а землею его управляет человек не русский, кавказец, князь Баратаев. Будучи иноплеменником, склонен он не к русским людям, а к иноплеменникам же..." (На это место своего письма Рыхловский особенно настойчиво напирал, считая, что в дни наступившего гонения на немцев упрек в иноплеменности может принести ему большую выгоду.) Филипп Павлович доносил на "изрядную щедрость к крепостной мордве" князя Баратаева, причиняющую убытки не только соседям-помещикам, но и самому владельцу вотчины царевичу Бакару, которому Рыхловский также написал донос, думая, что царевич рассердится на своего управляющего и прогонит его вон из усадьбы. В письме к царевичу он обвинял князя Баратаева в непомерной гордости, закончив письмо словами: "гордость человеческая бывает причиною гибели других".

Вот почему в тот день, когда Рыхловский узнал о прибытии в Нижний епископа Димитрия Сеченова, известного ему дотоле сурового гонителя иноверцев, прославившегося по всей Волге своей новокрещенской конторой, он решил немедленно же ехать в Нижний повидаться с новым епископом и все ему по душам рассказать, прося защиты и покровительства в борьбе с терюханской мордвой.

Рыхловский убежден был, что сила на его стороне, ибо ему было хорошо известно отношение царицы к крепостным крестьянам. В июле 1742 года, еще только вступив на престол, новая царица уже взялась за крестьян, издав указ о том, чтобы "крестьяне от помещиков своих не бегали и о записке в военную службу не просили. Если же вздумают они уйти от помещиков, то несут жестокое наказание: биты будут кнутом и сосланы будут в работы вечно"... Выходило: насчет крепостных крестьян можно не беспокоиться. Дело ясное, но ведь у многих вотчинников кое-что имеется и в городе. Царица весьма поощряла предприимчивость помещиков.

Филипп Павлович и его соседи дворяне, как и другие российские помещики, значительно расширили теперь свое полеводство, сбывая в Нижнем хлеб и прочее зерно. Наибольшее место в полях они старались теперь уделить льну и конопле, а на Суре усердно сводили леса, сбывая опять-таки все в городе. Кое-кто даже открыл у себя полотняные, парусные, суконные и стекольные заводы.

Филипп Павлович, разумеется, и тут пошел впереди всех. Чтобы далеко не возить свой хлеб для продажи и не расходовать на это излишних денег, он открыл у себя в вотчине два винокуренных завода (монахи соседнего Оранского монастыря надоумили). Царица Елизавета, не сочувствуя дворянам, уезжавшим из своих усадеб, поощряла оседлое дворянство. За ним именно и была закреплена теперь монополия винокурения. Как же Филиппу Павловичу после этого сидеть сложа руки? Какой другой товар найдешь на Руси, который бы такой большой спрос имел, как вино? В городе у него тоже было кое-что. Еще с петровских времен держал Филипп Павлович в Кунавине близ Нижнего железный завод. А живя на Суре, открыл в Нижнем и меховой лабаз. Скупал у охотников-чувашей, черемисов и мордвы шкурки лесных зверей и выделывал меха. Но и тут нашлись у него враги, которые мешали его нижегородским делам: немец Штейн и некрещеный еврей Гринберг.

Штейн - с давнего времени большая помеха Филиппу Павловичу в его слесарно-кузнечном заводском промысле, Гринберг - в меховой торговле. Прошлым летом Гринберг забил своею торговлею Рыхловского на Макарьевской ярмарке и получил прибыль значительно большую, нежели он, Рыхловский, и больше внимания заслужил со стороны приезжих купцов. Это ли не обидно? Он, раб божий Филипп, человек православного вероисповедания, бывший первой гильдии персона, ныне дворянин, отмеченный некогда самим Петром, подарившим ему землю на реке Суре за успехи в овчарном производстве, он русский, исконный купец - остался в хвосте у еврея! Допустимо ли это? Но и этого мало. Крестьяне села Мурашкина навезли ему, еврею, для продажи в прошлом году целые воза рукавиц, тулупов и шапок, и казна все это купила у еврея по весьма выгодной цене, обойдя его, Рыхловского, и носятся слухи, что губернатор Друцкой по неизвестной причине покровительствует Гринбергу. (Может быть, пользуется от него тайными приношениями? Кто знает?!) Мордва и чуваши, как назло, тоже только Гринбергу и тащат звериные шкуры.

Все это не давало покоя Филиппу Павловичу.

Теперь он задумал действовать решительнее: настали удобные для него времена. Димитрий Сеченов может помочь.

"Дай господи здоровья ее императорскому величеству! - ликовал в душе Филипп Павлович. - Дело ясное: на престол вступила настоящая, истинно русская царица, дочь великого Петра, поднявшая скипетр свой на изгнание и истребление немцев".

Об этом Рыхловский разузнал точно. Немцы отгосподствовали. Конец им! Бьют их теперь в Питере и в остроги сажают. Так и надо! Долой окаянных! О, если бы прижать теперь кстати и всех других, всяческих кровей иноверцев!.. О, как ненавидел Рыхловский меховщика еврея Гринберга! Как он презирал мордовскую орду и всех чувашских умников, досаждавших ему на Суре и считавших его захватчиком их земель!

"Дикари! Сидели бы там и молчали, язычники проклятые! Питирима бы на вас наслать! Живо бы он окрестил вас всех до единого; привел бы к христианскому повиновению! А если губернатор заартачится и не бросит в тюрьму немца Штейна, и не отберет у него завода, и не сгноит в Ивановской башне Гринберга, и не усмирит на Суре и Кудьме язычников, тогда напишу сыну своему Петру в Санкт-Петербург, пускай он доложит о Друцком и о его неправде ее пресветлому величеству государыне императрице Елизавете Петровне".

Рыхловский упал на колени перед иконой, усерднейше моля бога еще и еще раз о здоровье "премудрой государыни".

"Благословением же божиим, - думал Рыхловский, собираясь в Нижний, столь плодовита есть нива для верных рабов и угодников его, что иногда и без тяжкого труда житницы их наполняются обилием всякого богатства".

Сказал и тихо, самодовольно рассмеялся. На дворе уже стояла запряженная кибитка. О двух вещах Филипп Павлович решил не говорить Сеченову: о том, что князь Баратаев в землях царевича Грузинского требует с крепостных подать (согласно закону) только в половину их труда, т. е. заставляет их работать на вотчину три дня в неделю, а он, Рыхловский, заставляет работать крестьян на себя пять дней в неделю.

Ведь именно за это соседняя мордва, жалея своих братьев - мордву, находившуюся в кабале у Рыхловского, и возненавидела его и поджигала его сено, а иногда на базарах наносила ему словами оскорбления вслух и притом при посторонних людях. Об этом разногласии с князем Баратаевым Рыхловский не хотел никому говорить... Стоит ли?

И еще о другом... Сердце, что называется, не камень, а тем более Филипп Павлович овдовел недавно, схоронил свою жену Степаниду Яковлевну. (Царство ей небесное!) Понравилась ему теперь его же крепостная мордовская девушка Мотя, а у нее жених. Мордва и тут навострила уши. Не понравилось ей, что жениха этого Филипп Павлович распорядился сдать в рекруты. С приходом Моти словно бы случилось что-то такое особенное. Шептались по углам. Домоправительница Феоктиста Семеновна, девица средних лет, красивая, бойкая и своекорыстная, все эти дни бегала по усадьбе злая, заплаканная. Дворовые боялись попадаться ей на глаза. Баба хоть и приятная с виду, а взбалмошная. Может, и ревнует? Об этом тоже было немало в разные времена разговоров. Крестьяне поневоле в ноги ей ложились, особенно те, чьи дочери в услужение к нему, Рыхловскому, попадали. От него за дочерей они получали деньги и водку. И все из ее, Феоктистиных, рук. Деньги прятали, водку выпивали, а за дочь возносили господу богу молитвы. Так было. Теперь аминь! За эту девушку ни денег, ни водки. Крепостная! Собственность! Да еще к тому же и мордовка.

Лошадь была подана - надо ехать. Усердно помолился Филипп Павлович в своей молельне. Подергал замки на сундуках, на шкафах и отправился в путь-дорогу.

Давно уже не бывал он в Нижнем. Захотелось посмотреть завод, лавку да навести порядки и в доме, в котором проживает тетка покойной Степаниды, семидесятилетняя старуха. Давно чешутся руки изгнать ее оттуда, да одно мешает: а вдруг в Нижний вернется сынок, Петр Филиппович, да захочет обзавестись семьей, да детишек разведет - как тогда быть, если дом кому-нибудь внаймы сдашь?! По этой, скорее всего, причине Филипп Павлович и примирился с тем, что в его доме продолжает жить Степанидина тетка Марья Тимофеевна. Расход невелик, конечно, на нее. Живет она себе доброхотными подаяниями со стороны; из кармана у Филиппа Павловича ни копейки не уходит на ее прожитие. Бог с ней! На свете не без добрых людей. Помогут. А все-таки у дома есть сторож. В честь покойной Степанидушки так уж и быть... пускай живет, старая карга!

Усевшись в кибитку, Рыхловский вдруг вспомнил о том, как, бывало, провожала его в Нижний покойная жена. "Как она меня горячо любила!" Он стал вспоминать, в какой они бедности жили сначала и как много трудился он для того, чтобы стать знатным и богатым человеком. Много лютости всякой пришлось испытать на своем веку.

- На одно солнце люди тогда глядели, да не одно ели! - вздохнул, прослезившись, Рыхловский, но тотчас же снова приободрился, ибо теперь ему казалось, будто с тех пор, как он разбогател, стали все одинаковые и стали все хорошо есть.

Филипп Павлович с улыбкой и некоторым озорством ткнул пальцем в спину своему вознице:

- Ну, ты! Чревоугодие! Веселее!

IV

Турустана Бадаева сдали в рекруты.

Верхом прискакал усатый военный человек. Турустана дома не было. Ушел на охоту. Военный приказал старику бежать в лес, отыскивать сына.

- Посижу я здесь, подожду... Живее!

Достал флягу из-за плеча, налил вина в серебряный кубок, велел подать яиц и свинины. Мать Турустана засуетилась. Усач сердился: "Долго!"

Дрожащими руками напялил старик Бадаев шапку, подпоясался, взял посох и отправился в путь.

Желтолистье и тишина вызвали у него воспоминания о прошлом, об его грустной молодости, о беспросветной нужде, и жаль ему стало Турустана. Жаль, что и его родной сын должен пережить то же самое и умереть ни с чем, а может быть, и погибнуть под кнутом палача или в темнице. Мучают и убивают на деревнях русских мужиков и баб, а человека иной веры и подавно загубят. И кому она нужна, война-то их?! Зачем она? "Чам-Пас*, помилуй нас!"

_______________

* Чааама-аПаааса считался творцом мира; верховное божество

языческой мордвы.

Налетевшие мысли встревожили старика: "Турустана уведут! Что делать?"

А там, позади, сидит начальник, ждет, пугает старуху, грозит ей.

И крикнул он громко, насколько сил хватило: "Турустан!"

Эхо разбросало старческий голос по лесу - гулкое, услужливое эхо! Оно даже не скрасило ничего - так с отчаяньем, тоской и повторило за каждой елкой, за каждой березкой имя Турустана.

Турустан услышал отца. Через чащу помчался на его зов. Увидел - стоит седой, маленький, хилый, он, его отец, и, приложив ладони ко рту, повторяет имя сына.

- Вот я! - сказал Турустан. Ему почему-то жалко стало отца.

Старик прислонился к дереву; видно, голова закружилась.

- Ты?! - спросил он, глядя в упор на сына мутными, слезящимися глазами.

- Я! Звал ты меня?

- Звал, - тихо ответил отец, лаская голову сына своей сухой рукой.

- Зачем?

Старик медлил с ответом. Растерянная улыбка легла на его губах. И не поймешь: плачет он или хочет засмеяться, но не может?

- Турустан, - сказал он, - уходи от нас. Дома ждет тебя горе. Мы старые, ты молодой. Нам со старухой все одно скоро умирать! Пускай пытают. А ты спасайся, беги! Скорее!

Молодой мордвин понять не мог, что случилось. Он побледнел, задрожал.

- Отец! О чем ты говоришь?!

Старик нахмурился:

- Слушай. Прискакал приемщик, в рекруты тебя!

Сказал и закрыл глаза.

- Приемщик?

- Да.

Турустан понял все. Приемщик - это его смерть. Отец прав - бежать, бежать в леса, в степи, на низовье, но домой идти нельзя!

- А мать?!

- Иди! - махнул отец рукой и, обняв Турустана, быстро пошел прочь.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Осеннее небо навевает грусть, а это - вечернее, необыкновенное, красное с облаками, казалось Турустану таким же израненным, как и его сердце. О чем же теперь думает он, бездомный мордвин, провожая уходящее солнце?

Об отце? Да, отца он любит, но не то. О матери? Он любит и мать, вскормившую и вырастившую его, но и это не то.

Больное солнце зажгло внутри ни с чем несравнимую печаль о Моте. Ради нее он бежал от рекрутчины. Ради нее оставил отца и мать на поругание военного начальства.

- Чам-Пас, помилуй нас! Чам-Пас - верховный владыка!.. Ты велик, ты творец вселенной, Чам-Пас!.. Взгляни на меня...

Турустан вытянулся во весь рост и простер руки к небу.

Шуршали ежи в сухой траве, кричала иволга. Кругом лесная глушь, пустота. И это хорошо! Не надо людей. Страшно! Турустан боится их, дрожит при мысли встретить человека.

- О ты, Нишкенде-Тевтярь! Ты - богиня судьбы, взгляни на меня!.. О Чам-Пас, зачем ты создал мордву?!

Еловые лапы загораживали небо, дерзкие, густые, колючие. Птица смолкла. Зеленые иглы укололи лицо, точно в наказание за грешные мысли.

- Нишкенде-Тевтярь!.. Погибну ли я? Ответь же, наконец?

Турустан начал молиться, боязливо озираясь по сторонам. Не подглядывает ли кто? Нет ли поблизости попа Ивана Макеева, который крестил его, Турустана, силою и угрозами?.. И теперь Турустан растерялся. Он молился и богу христиан и своим богам. Да разве один он? Многих сбивали православные попы, и Турустан маливался "Христосику", "Христосиковой матушке", "дедушке Илкаше", "Егорию Храброму", "Фролу и Лавру", но не забывал он и всемогущего Чам-Паса, не забывал и богиню-мать Анге-Патяй... А как же он мог забыть заступницу в несчастьях, богиню судьбы Нишкенде-Тевтярь, деву Нишке? И разве мог он сравнить своих богов с христианскими? Эти - свои, те - чужие. Но он молился тем и другим. Кто-нибудь из них и услышит его - поможет ему.

И поэтому вынул из-за пазухи деревянную икону, снял ее с шеи и повесил на сук. Опустившись на колени, неловко и долго складывал три перста для молитвы:

- Восподь Салаох*, помилуй нас... - с трудом читал он молитву по-русски.

_______________

* Господь Саваоф.

Русскому богу нельзя было молиться по-мордовски - не захочет бог слушать. Не поможет

Турустан боится икон. В них чудится ему какая-то сокрушительная, уничтожающая сила. Как же не молиться им? Многие из его односельчан с большою готовностью понесли бы в жертву иконам заколотых баранов и быков, если бы попы не запрещали этого. Но они почему-то не велят, не дают совершать в церквах жертвоприношений. Они любят, чтобы быков и баранов отводили к ним на двор.

Поп Иван везде бродит и везде слышит, и много у него соглядатаев. Он обложил мордву в Березниках годовою податью в свою пользу по несколько пудов зернового хлеба. За каждое венчание и погребение он брал барана или овцу... Брал он и медом, и рыбой, и зверьем, и мехами... У него большие руки и желтые грязные ногти... У него алчные глаза и лошадиные зубы...

- Почему же ты позволяешь обижать наш народ? - подумал Турустан, но он не мог, как другие, когда они были недовольны богом, бить икону, стегать ее прутьями, топтать ногами.

Щеки парня загорелись, глаза почернели от дум, и прошептал он с горечью:

- Шайтан! Уйди! Не мешай русскому богу помочь мне!

Тут вспомнил он о похитителе своей невесты. Пальцы судорожно сжались в кулаки. О, если бы этот злодей попался теперь ему! Он изрубил бы его в куски, он повесил бы его на осине, как битую змею. "Мотя! Мотя! Отрави его!"

Бессильно опустился Турустан на пень. Что делать? Куда идти? Его соплеменники сильнее его. Не желая ссориться с начальством, они умеют переносить кабалу со всею покорностью, молча терпеть, не теряя, однако, своего достоинства. Низко кланяются они только управляющему земель царевича Грузинского князю Мельхиседеку Баратаеву. Они совсем не кланяются настоятелю Оранского монастыря игумену Феодориту, молча подчиняются приставам и бурмистрам. Они много молчат и много думают. Иногда сами они бывают похожи на деревянных богов.

Но почему же их преследуют?

Почему их жены и девушки подвергаются обидам со стороны бояр?

Почему попы, слуги доброго христианского бога, на стороне врагов мордвы?

В то время, когда Турустан размышлял об этом, по лесу разнесся шум. В проселке скрипела колесами кибитка. Фыркали лошади, стучали копыта.

Турустан притаился.

Ехал он, Рыхловский... Сразу узнал Турустан по кибитке, по лошадям и по кучеру Кузьме, который лихо подстегивал коней. А вот и надутое, противное лицо Рыхловского. Он увидал мордвина, хотя тот и прятался в кустах.

И вдруг что-то случилось с Турустаном такое, чего он и сам не ожидал. Он выбежал на дорогу, натянул лук и пустил стрелу в кибитку. Кони шарахнулись в сторону. Филипп Павлович от испуга и негодования закричал на весь лес. Стрела воткнулась рядом с его лицом в кожух кибитки.

Турустан пропал в чаще. Он долго слышал шум и крики со стороны дороги, удивляясь сам себе: как так могло получиться, что он пустил стрелу?

- Чам-Пас! Чам-Пас! Творец всесильный!.. Я ли это?

Старик Бадаев вернулся домой один. Он сказал, что не нашел сына, а поздно вечером военный, обнажив саблю, отвел его вместе со старухою в терюшевскую приказную избу, заковал в цепи и приставил караульных.

Терюхане смотрели на все это из своих изб неподвижными, помутневшими глазами. Даже детишки притихли в испуге.

V

Филипп Павлович приехал в Нижний поздно вечером. Прежде чем войти к себе в дом, он долго рассматривал через ставни, что делается там внутри. "Вот тоже, - думал он с досадой о тетке Марье, - человеку счастье! Ей-богу! Живет себе и знать ничего не хочет: и стены, и кров, и дрова все готовое! Хоть бы денек мне этак, без заботы, пожить!"

Нечего греха таить, любил человек позавидовать! Завидуя, он испытывал особое удовольствие. Ему приятно было упрекать себя: "Вот смотри, как люди! А ты ротозейничаешь!"

В этот вечер зависть его к старушечьей беззаботной жизни перешла в шутливое настроение. Он вдруг почувствовал жалость к убогой охранительнице его нижегородского владения, и эта жалость тоже доставила ему удовольствие.

Крикнув вознице, чтобы тот убрал коня, он торопливо вбежал по лестнице в сени. Постучал. Его окликнули.

- Отворяй, Марья Тимофеевна, разбойник к тебе заявился... Сейчас зарежет тебя!.. - пошутил он. Однако шутливость его разом пропала, когда он услышал чей-то храп в сенях.

Старуха притихла. Видимо, задумалась. Он стал сердиться.

- Чего же ты? Просвирня! Неужто и взаправду испугалась? Отворяй!

- Ты, что ли, там, Филипп Павлович?

- Кто же еще другой осмелится в мой дом заявиться?!

- То-то, то-то, батюшка!.. - залепетала старуха, распахивая дверь и низко кланяясь. - Здоров ли ты, государь мой, Филипп Павлович?! Не устал ли с дороги, сокол наш?

- Кто это в сенях, показалось мне, будто бы храпит?

- Человек тут с низу, с берегов, пришел один... Попросился, Христа ради, переночевать - я и положила его в сенях... Бог с ним!

- Ну, вот видишь, хозяйничаешь без меня, а я ничего и не знаю... проворчал Рыхловский. - Неровен час, этак ты и лихого человека приютишь в моем доме... на грех меня наведешь. Что глазами-то моргаешь, убогая?! Что?!

Старуха оправдывалась:

- Человек, видать, степенный, богобоязненный и непьющий... Деньги все сидел тут считал.

- Деньги?

- Да.

- Много?

- Ой, батюшка!.. Целая куча!.. И не сосчитать.

- Ну, тогда ладно... Пускай почивает... Зря ты его в дом не позвала. Право, зря. Таких людей опасаться нечего... Кто он? Купец, что ли, какой? А?

- Подрядчик с низов. Соль Строганову своими бурлаками привел...

- Соль?! Ах ты, милая моя тетушка!.. Ах ты, золото мое! К делу я, стало быть, прибыл! К делу! - обрадованно потирал руки Филипп Павлович. Купить мне надо бы сольцы-то себе в лабаз... Знает ли еще кто о соли-то?

- Меховщик, дедушка... с Похвалы... уж приходил он сюда... да от немца прибегал раза два приказчик... Народу тут всякого было... Все его спрашивали!.. Истомились о соли-то...

- Да как же это ты допустила, чтобы в мой дом нехристи шлялись? А? Да как же ты смела?

Старушка в слезы. Любопытство, однако, взяло верх над гневом.

- Да ладно! Не реви. А он что им говорил?! - смягчившись, дернул ее за платок Рыхловский.

- Не мое дело, говорит... Толкуйте с самим, со Строгановым... Я, говорит, человек наемный... бестоварный.

Филипп Павлович насупился.

- Разбуди сходи... Дай-ка я его с дороги-то угощу...

Старуха исчезла в сенях.

Рыхловский полез к себе в сундук и достал оттуда фарфоровый жбан с вином. Засуетился, приготовляя на столе угощение.

Вернулась тетка Марья, а за ней следом вошел и ночной гость, широкоплечий, высокий, бородатый, с хмурым лицом. В его осанке и взгляде было что-то властное, проглядывала гордость человека, высоко ставившего свое собственное достоинство. Одет он был в новый нарядный кафтан.

- Добро жаловать! - сказал Рыхловский, указывая гостю на кресло. Перед такими людьми он всегда пасовал, начинал юлить и говорить лишнее, зачастую невпопад.

Гость даже не кивнул в ответ, а принялся неторопливо и чинно молиться на икону, а помолившись, молча поклонился сначала старушке, потом Рыхловскому.

"Ишь ты! - подумал Филипп. - Сразу видно, что не здешний... Бабе раньше кланяется!.. Да что-то лицо-то знакомое! Где-то видал я его!"

Дождавшись, когда сядет Рыхловский, даже как будто понуждая его к этому своим молчаливым ожиданием, бородач тоже сел за стол.

- Из каких таких стран изволите путь держать, добрый человек?..

- С низов... С солеварен. Михаил, сын Артамонов я.

- Один или не один?

- Триста душ бурлаков у меня.

Ответив на вопросы Рыхловского, гость пристально, в упор, стал его рассматривать, чем и привел его в немалое смущение: "Бельмы весьма знакомые! Похож на одного человека! Ой, господи! До чего же напоминающий Софрона!"

Филипп Павлович отвел свой взгляд в сторону. Ему вспомнился человек, которого он своими руками ковал в питиримовской тюрьме. Было это давно двадцать лет назад, а никогда Филипп Павлович не забудет того человека.

- Много!.. Многонько!.. Как только ты справляешься с таким полчищем?.. Я с сотней крепостных и то не могу управиться никак, а ты... трескучий голос Рыхловского вдруг оборвался. Филипп нарочито закашлялся.

- Народ всякий, конечно, в моей бурлачьей ватаге, но управляюсь один, в помощниках не нуждаюсь.

Сказал и могучую грудь расправил, сжал громадные кулачищи.

Филипп Павлович поскорее налил по чарке вина себе и гостю, услужливо подвинул ему хлеб и грибы, а сам продолжал любопытствовать.

- Беглые, поди, поналезли?..

- От них не убережешься... Пашпорт не каждому дают, с пашпортами где же набрать?.. Бесчинно ходящих и вовлекаешь.

- Самый зловредный народ они... Это есть преступники гражданского порядка...

Рыхловский не столько от вина, сколько от волнения раскраснелся, беспокойно заерзал на месте, никак не выдерживая холодного внимательного взгляда своего собеседника.

- А что заставляет людей бродяжить? - задумчиво произнес Михаил Артамонов.

- Гордыня, либо леность и неуважение к начальству... а то и наклонность к беспутной вольности.

Михаил Артамонов разгладил свою пышную широкую бороду и с улыбкой ответил на свой же вопрос, как бы не обратив внимания на слова Филиппа Павловича:

- Человек бывает бродягой не сразу. Первоначально сделает он какой-нибудь проступок, а затем, стыдясь сего, а к тому же и боясь наказания, покидает свое место и скрывается в степях и лесах... Бегают люди и от солдатчины и от семейных раздоров и притеснений... Запуган многий народ... Царь Ровоам в древности по слепому пристрастию к своим вельможам послушал их и стал управлять государством угрозами и тем навсегда расстроил свое управление и рассеял, яко пыль под ветрами, своих подданных... То же мы наблюдаем и теперь во многих местах. Управлять рабами труднее, нежели ковать их в цепи... Управлять людьми надо с честью.

Рыхловскому показалось, что при последних своих словах великан хитро подмигнул ему. Он слушал гостя почти со страхом.

"Не раскольничий ли поп какой? - подумал вдруг Рыхловский. - Будто бы он и сочувствует бродягам и сожалеет о них?" Чтобы испытать Михаила Артамонова и показать себя преданным царице человеком, он сказал:

- Слаба власть ныне. Не радеет она чинить заслуженное наказание бить кнутом, отдавать беглых тем господам, чьи они люди и крестьяне, не гнушаясь и пыток, ежели к тому повод имеется... Власти и вотчинники, и духовные лица, и купцы-промысленники должны действовать совокупно против подлого народа.

Бородач помолчал, но смущавшая Филиппа неприятная улыбка все-таки не сходила с его губ.

Долго просидели после этого молча. Дальше разговор не клеился. Однако перед расставанием бородач заметил Рыхловскому добродушно:

- Жалуй утром на пристань и погляди, как подлые у меня работают... Боятся ли и слушают ли они меня, сам увидишь!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

"Соль привезли!" Это известие распространилось в несколько часов по Нижнему и окрестностям.

Утром со всех концов сбежались нижегородцы на набережную. Бегут один другого перегоняют. Солдаты, монахи, работный люд, босоножье и полицейские - все пожаловали на рейд. Ругань, стоны, свист, песни, лай, матерщина, крик баб - все это ворвалось в тишину утра оглушительным потоком всяческих звуков, напоминая тем самым посадскую тревогу, какая бывает при ночных пожарах. Солнце уже поднялось из заволжских лесов и обливало янтарным медом дерево мачт, палуб стоящих на якоре судов, белели ярко кремлевские стены, горели золотом главы соборов и церквей. Кругом бодрость и веселье. Даже гудошники, не в пример обыкновению, настроились на плясовой лад.

А сбежались на Волгу люди потому, что с низов наконец прибыли долгожданные соляные караваны. На пристани находился сам губернатор Друцкой, а с ним рядом стоял тайный советник Александр и действительный камергер Сергей Строгановы, именитые российские солепромышленники, нижегородские богачи! Они, конечно, были веселее всех и оживленно беседовали с губернатором. Тут же, немного в стороне, дремал седой как лунь, громоздкий, тепло одетый глава местного купечества бургомистр Олисов. Строгановы красовались на солнце своими ярко расшитыми камзолами и зелеными бархатными треуголками, кружевами, парчовыми лентами.

Наконец-то исполнилось их желание! Наконец-то соляные суда прибыли в Нижний, в этот главный складочный пункт, где хранили волжскую соль! Недаром Нижний прозвали повсеместно Соль-городом. Было много дождей летом, и теперь вода в реке поднялась, прибыла настолько, что удалось провести многие суда с солью и другими товарами, застрявшие на низах. Российские города сидят без соли. Нужду в ней великую терпят и Москва и Санкт-Петербург, а соль на Волге - ни туда ни сюда. Как же теперь не радоваться?!

Во время разговоров Друцкого с Александром Григорьевичем Строгановым к ним подошел крестьянин-лапотник.

- Ваше пресветлое величество!.. - И он поклонился губернатору в ноги. - Терпим мы по деревням бедственную нужду за недостатком солей. Крестьяне таких сил и гордыни не имут, чтобы бороться с посадскими разночинцами у соляных лавок и складов, а нам соли никто не дает, а на деревнях продают те же разночинцы втридорога...

- О порядке отпуска соли крестьянам и другим подлым людям мною послана промемория в Сенат. Сиди и жди.

Губернатор сердито ткнул челобитчика тростью в плечо; тот вздрогнул, еще раз до земли поклонился Друцкому и быстрехонько исчез в толпе.

Посадские торгаши не зря в эту ночь страдали бессонницей. Многие из них солидно обогащались, скупая соль тут же на пристани у строгановских приказчиков - сколько кому хотелось - и затем продавая ее во много раз дороже по заволжским лесным деревням и починкам. Мужик жаловался губернатору не без причины.

Соль сильно таяла по дороге с низов в Москву и Питер. Особенно она оседала в Нижнем и ближних к нему городах. Когда Александру Строганову в Сенате сделали выговор, он заявил, что за провоз соли от Нижнего до Москвы подрядчики требуют по пять с половиной копеек с пуда, а правительство разрешало на всякие расходы тратить лишь три с половиной копейки на пуд. Поневоле приходится ее продавать в Нижнем. Сенат на это заявление Строгановых отмалчивался. В результате - ничего не изменилось.

И теперь Александр Григорьевич для приличия пожаловался губернатору на то же самое.

- В прежние времена, - говорил он, - было много легче, ибо казна высылала нам рабочих из разных областей принудительно, а ныне сей выгодный обычай заменен вольными подрядами - от этого и пошли у нас в соляном деле великие расстрои, и, кроме убытка, нам оно ничего не приносит.

Друцкой нахмурился. Надоело князю слушать всяческие жалобы. Жалуются ему крестьяне, жалуются дворяне, жалуются купцы, жалуются монахи и попы, а на что и на кого жалуются? И что может сделать для них губернатор? У самого голова кругом идет от всей этой государственной неурядицы последних лет. Не успеешь присягнуть одному царю, как на престоле оказывается новый царь. А новый царь - и новые вельможи, а новые вельможи - и новые порядки. Разве может в этом разобраться какой-либо губернатор?

На мостках, переброшенных с баржи на берег, чинно прохаживался Михаил Артамонов, властно покрикивая на работных людей, выгружавших соль. Бросались в глаза его высокая грудь и красивая поступь. Одет он был в новенький кафтан и подвязан бухарским кушаком. Сапоги тоже были шиты цветным шелком по-восточному. Бурлаки чутко прислушивались к его покрикиванию. Работа спорилась как нельзя лучше.

Затем он стал рассчитываться с приказчиком соляного строгановского склада. Деньги обильно посыпались ему в руки, но он равнодушно и даже небрежно совал их в карманы, продолжая сурово, искоса поглядывать на рабочих.

Наблюдая эту картину, Строганов принялся расхваливать губернатору подрядчика. Хвалит и нахвалиться не может.

- Подобный вожак только и способен управлять этим сбродом. Сильный он и домовитый. И говорить он умеет по-татарски, и по-калмыцки, и по-украински, и на других языках. Богомольник и трезвенник. Спуску не дает никому. А какой расторопный! Глядите!

Подошедший в это время к губернатору Филипп Рыхловский поздоровался с ним и Строгановыми, тотчас же прислушавшись к их разговору.

По прошествии некоторого времени, улучив минуту, он подобрался к своему ночному гостю и тихо сказал ему: "Губернатор и Строгановы хвалят тебя не нахвалятся". Сказал, думая угодить своими словами бородатому, а тот даже не обратил внимания на него, продолжая покрикивать на своих людей, чтобы не мешкали, скорее бы кончали работу, поменьше бы между собою гуторили.

Филипп, сконфуженный, подошел к Друцкому и спросил позволения навестить его и побеседовать с ним по важному делу у него на дому. Друцкой снисходительно ответил:

- Заходи.

Волга была тиха и зелена, особенно зелеными казались углы ее в прогалинах между судами, - здесь, на каменьях и бревнах, лазали и прыгали ребятишки, возбужденные солнцем и прибрежною суетою. В глубине мелькали серебристые косяки плотвы.

К концу работы появился поп с прочими клириками и стал служить молебен. Все присутствующие явились свидетелями того, с каким благоговейным усердием отбивали поклоны подрядчик и собранные им на низах люди. Даже иноверцы и те сняли шапки и кланялись иконам.

Строгановы так умилились этому, что не замедлили милостиво пригласить богомольного подрядчика вместе с его десятниками в свой дом на Рождественской улице к ужину.

Однако... когда настал вечер и когда строгановские люди прибежали на берег, чтобы по приказу хозяина привести подрядчика и его десятников в строгановский дом, они там никого не нашли, а сидевшие у костра древние калики перехожие загадочно заявили: "Не найдете вы их теперь, родимые! Утекла братчина на многих стругах и на лошадях вниз по Волге богатырствовать... Подайте, Христа ради!"

Не поняв ничего, почесали посланцы Строганова затылки и побрели восвояси докладывать хозяину об исчезновении приглашенной к ужину работной ватаги.

Стало тихо на набережной. Сумрак окутал растянувшиеся по берегу Оки на протяжении трех верст от ее устья строгановские соляные склады. Для охраны сорока складских корпусов из кремля прибыли команды солдат. Вспыхнули один за другим костры поодаль от строений. На Похвалинскую гору поблизости сползались обыватели, - судили, рядили, прикидывали в уме сколько кто дохода получит из них от перепродажи соли, а неуспевшие ее набрать утром на пристани вздыхали, глядя на часовых, облепивших соляные амбары. Эти обвиняли в алчности счастливых обладателей соли. Больше всех ругали, по обычаю, немца Штейна, которому удалось отхватить самый крупный куш. "Давно бы его, сукиного сына, в острог запрятать, дракона ненасытного!"

Рыхловский, хотя и не остался в обиде, но все же долго не мог уснуть, сгорая от зависти к Штейну: "Ухитрился-таки, сатана! Мне всегда хуже всех. О, господи!"

На Кунавинской стороне берега уже не стало видно, повис мрак, а нижегородские торгаши все еще продолжали судачить и браниться. Слово "соль" не сходило у них с языка. Страсть к наживе помутила мозги.

VI

Михайле Ларионовичу Воронцову доложили, что "ее императорское величество соизволила указать из имеющейся в коллегии иностранных дел мягкой рухляди взнесть в комнату свою один мех лисий душчатый черный в семьсот рублей...".

Михайла Ларионович, ввиду "множества воров", велел дежурному караулом идти вместе с посыльщиками коллегии - переводчиком Федором Бехтеевым и расходчиком регистратором Иваном Артемьевым - охранять меха.

Во дворце их встретил метр-де-гардероб Чулков, который и доложил царице о прибытии мехов. Елизавета Петровна, высокая, хорошо сложенная, бойкая, быстрыми шагами вышла в колоннаду.

Бехтеев и Артемьев опустились на колено, а команда отдала полагающуюся царям честь.

Елизавета Петровна была в зеленом тафтяном пышном платье. Всплеснув руками, она с удовольствием стала рассматривать меха, а затем сказала Чулкову, чтобы он отнес их в гардероб.

Проводив глазами своего слугу, она подошла к офицеру:

- Желательно нам знать фамилию твою, начальник.

- Петр, сын Филиппов, Рыхловский.

- И еще желательное, чтобы ты же привез нам из коллегии имеющиеся там соболя, лису и прочую меховую рухлядь.

- Слушаю, ваше величество, - отчеканил Петр.

Приказание царицы было исполнено в точности.

Граф Воронцов с грустью погладил последние меха, хранившиеся в коллегии для поднесения подарков иностранным посланникам, уложил их в корзину и приказал отнести во дворец. Счет их был объявлен для проверки Петру Рыхловскому. Собольих шестьдесят девять мехов, ценою в двадцать семь тысяч триста восемьдесят рублей, и лисьих восемь - в триста сорок один рубль.

Меха, так же как и накануне, были встречены Чулковым. А затем опять в колоннаду вышла царица. Платье в этот раз на ней было кисейное, легкое, белое, и вся она показалась Рыхловскому какою-то воздушною, прозрачною. Она вышла в платье с глубокими вырезами на груди и спине и с обнаженными руками, совсем не такая, как вчера. Она ласково и снисходительно улыбалась. Петр вытянулся во фронт. Царица сказала: "Вольно!" От нее пахло душистым маслом. Задала несколько вопросов: где служит, кто его начальник, сколько ему лет, кто его отец, где родина, а узнав, что Петр из Нижнего Новгорода, стала расспрашивать о нижегородских соборах, монастырях и других святынях, сказав:

- Пастырь добрый, велеумный и заботливый мною ныне назначен туда епископом - Димитрий Сеченов... - И вдруг спросила:

- Тверд ли ты в вере? Ходишь ли в храм?

Петр Рыхловский ответил, что, будучи хотя и маленьким и ничтожным, но все же творением божиим, он не может колебаться в своей вере.

На это царица заметила:

- Оные мудрые слова от молодого человека слушать небезудивительно. Достоит тебе вечерню отбывать в нашей дворцовой церкви. А умеешь ли танцовать менуэты и прочие французские грации?

Петр ответил тихо и сконфуженно, что он не умеет танцовать.

- А комаринского?

Петр, не понимая - шутит царица или серьезно говорит, неловко ухмыльнулся и утвердительно кивнул головой.

Царица рассмеялась.

Поручика Рыхловского Елизавета Петровна оставила во дворце, продержав его до вечера, а затем в сопровождении Петра и двух пажей отправилась к вечерне, в свою дворцовую церковь.

На следующий день вышел приказ о прикомандировании поручика Петра Рыхловского к дворцовой охране.

Рыхловский не на шутку испугался того, что с ним произошло. Дисциплинированный солдат, неизбалованное дитя деревни и казармы, и вдруг... сама царица! Не во сне ли? Жутко в этой мертвой тишине под высокими сводами дворца. Среди громадных комнат и коридоров холодно и неуютно. Он не знал, куда деваться от страха и тоски на другой день после знакомства с царицей. Ему казалось, - он сходит с ума...

Но развеа эатаоа было все? Развеа эатаоа сон?

Царица назначила к нему некоего француза - обучать его танцам. Неловок был Петр, туго поддавался науке, но... ничего не поделаешь пришлось приседать, скакать и кружиться под дикие крики француза. Да кроме того, царица приставила к нему какую-то старуху, Марью Ивановну, для услуг и надзора.

Особым указом по двору Петр Рыхловский был зачислен на "всякое дворцовое довольство" и даже внесен в ведомость по отпуску "к поставцу* ее величества". На его долю в день полагалось полкружки водки и три кружки пива. (Больше всех пития уходило на духовника царицы протопресвитера Дубянского: полкружки водки, полкружки вина и шесть кружек пива ежедневно.)

_______________

*аПаоасатаааваеаца - стол.

Питейная норма сильно смутила Рыхловского. К поставцу самой царицы и ее гостей, в число которых уже два раза попадал и он, Рыхловский, подавалась водка десятками кружек и вино множеством ведер.

Царица пила вино и водку в одном порционе с духовником. Усердно, уговорами, заставляла она пить и своих вельмож, а часто и насильно, против желания их, при общем хохоте окружающих.

Придворный музыкант Штроус жаловался Рыхловскому, что Елизавета Петровна, будучи цесаревной, во времена Анны Иоанновны получала себе к поставцу в треть года только сто семь ведер и пять кружек водки и отдельно шестьдесят семь ведер для своих служащих. Кроме того, для себя и гостей, "опричь поставца", вина сто пять ведер и пять кружек с четвертью и пива тысячу пятьдесят четыре ведра, а всего со служащими - две тысячи сто пятьдесят два ведра и шесть кружек. Штроус вздыхал, говоря, что "Анна Иоанновна сама пила зело много, а царевну сильно притесняла".

Чудным все это показалось неизбалованному, выросшему в строгих правилах трезвости и постоянных расчетов сыну скупого Филиппа Павловича. Правда, немало видывал он среди купцов и посадских обывателей пьянства в Нижнем Новгороде, но не такого.

Нелегко было провинциалу Петру Рыхловскому привыкать к дворцовым порядкам. Каждый день, каждый час его поражали все новые и новые вещи. Он видел пьяных вельмож, валяющихся на полу, и шутов, сидящих на них верхом, видел пляшущих вприсядку монахов и генералов, полураздетых, похожих на ведьм, старух.

А после того, что он услышал однажды из уст самой захмелевшей царицы, когда она рассердилась на своего гоф-фурьера Пимена Лялина, он, Петр, целую ночь не мог заснуть. Его бросало то в жар, то в холод при мысли, что это сказала царица!

При девушках и кавалерах она обругала Лялина такими словами, которые и в казарме считались предосудительными. И не смутилась. Осмотрела всех невинным взглядом, и как ни в чем не бывало, подошла к Рыхловскому, схватила его под руку и увлекла танцевать. Музыканты заиграли менуэт.

Что было дальше, Рыхловский плохо помнит - его тоже напоили; помнит только, что кто-то крепко целовал его, бил по щекам, на теле своем он обнаружил синяки - били его или щипали - не поймешь... На следующий день Рыхловский заметил, что при встрече с ним служители царицы стали как-то чересчур почтительно кланяться ему и с улыбками подобострастия сторонились, давали ему дорогу, а потом позади него о чем-то шептались. Царица награждала его нежными улыбками, а он всячески старался доказать царице свое усердие и преданность.

Музыкант Штроус в хмелю, наедине и по секрету, рассказал Петру, что у царицы непрочное сердце, а может быть, она его и совсем не имеет, и богомольничает не от души: с вечерни, из церкви, бежит на бал, а с бала бежит к утрене, и нередко, вопреки законам церкви, входит в алтарь, хотя женщине это не полагается. Хмельная, в бальном платье, становится к певчим и поет с ними дискантом, а потом с шумом и хохотом тянет их всех с собою во дворец... Натешившись вдоволь, велит их всех убрать из дворца... "Любит чудить, как и ее отец, славной памяти Петр Великий".

Старичок Штроус качал головою и вздыхал:

- Ей верить нельзя... С одним она одно, с другим - другое... И много у нее было таких, как и ты, а где они теперь - господь ведает... Все знают, как она плакала и ласкала при своем восшествии на престол низвергнутого малютку Иоанна Антоновича, клялась не делать ему ничего дурного... А где он теперь? Спрятан далеко, не найдешь... Соперника в нем грезит. Э-эх, да что говорить! Ни огня нельзя прикрыть одеждою, ни постыдного дела - хвалою и временем. Она в золоте танцует, веселится, а царевич Иоанн обрастает шерстью и когтями, чахнет в юных летах.

Капельмейстер Штроус, не в пример прочим немцам, удержался при дворе, как говорили, "за ветхостию жизни", но он сильно был недоволен российскими порядками, видя разлившееся по стране в народе недружелюбие к его соотечественникам-немцам. К Рыхловскому он почувствовал почему-то особое расположение и доверие. Может быть, тому причиною послужило то, что этот молодой поручик, недавно появившийся при дворе, как-то раз защитил на площади от разъяренной толпы двух офицеров-немцев.

- Обладательницы власти единым только несохранением благоразумия лишаются владычества своего, - говорил он слезливо. - Пока молва гремит об их красоте, превозносит их добродетели, - они пользуются своим обладанием, но слова без дел - наихудшее основание для правителя. От пролития немецкой крови немного прибавится довольства, и ненадолго этим злом будут облегчены тягости народа. И прав ты, юноша, когда защитил неповинных людей от толпы, в слепой ярости искавшей спасения из своего низкого состояния и голода, искавшей утоления живота в избиении неповинных людей... В чем их вина? В том, что они - немцы. Давно ли русские бояре кланялись немцам Бирону, Остерману, Миниху, а теперь изгоняют немцев... Побоялись! Нашептали им английские сплетники, что, мол, немцы захватить Россию хотят...

Штроус хотел сказать еще что-то, но замялся... Он увидел на лице Петра недоверие к сказанному им о немцах, почувствовал, что Петр тоже не является сторонником немцев...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

По дворцу забегали оживившиеся сплетники. Необыкновенная суетня началась в темных коридорах.

- Рыхловский?

- Да. Петр.

- Ах! Ах! Ах! Кто он?

- Лейб-компанец...

- Большой?

- Здоровенный... Кровь с молоком.

- Красивый?

- Цыган! Ну, прямо цыган! Курчавый. Мужик!

- А Разумовский?..

- Тоже.

- Что - тоже?

- И его любит. Нарышкина уступила его царице.

- Как же это так?

- Господь бог их ведает!

- Чей он?

- Нижегородский.

- Надолго ли?! Любимцы наших цариц похожи на сосуды с вином. Как скоро их опорожнят, так и бросают.

- Разумовского выбросить нелегко.

- Разумовский - настоящий орел.

- А этот?

- Тоже. Сама, как увидела, так...

- Во дворце более занимаются своими делами, нежели государственными... Господи, батюшка наш! Что-то будет?!

- Голландец вчера прямо брехнул: "К чему было восходить на престол, коли государство покидается на разграбление..."

- Ласкателей много, вот что!

- Значит, не долговечен. А где Разумовский?

- На отдыхе. В Царском Селе пирует с братом Кириллом. Приехали к нему хохлы...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Петр Рыхловский стал притчею во языцех.

Недавно на набережной Невы он встретил своего старого друга Юрия Грюнштейна, который был под хмельком.

- Трудно ходить в генералах! - шутливо сказал Юрий. - Но еще труднее быть фаворитом у царицы... Сочувствую!

Петр испуганно осмотрелся кругом.

- Ничего, - успокоил его Грюнштейн. - Уж на меня-то не донесешь... Меня от дворца и так оттерли... Вспомнили, что я еврей, а может быть, и по другой причине... Разве узнаешь?

Петр крепко сжал ему руку:

- Иди.

- Прощай.

Грюнштейн и Петр, расставаясь, обнялись по-братски. Когда-то под командой Грюнштейна Рыхловский, в числе других преображенцев, участвовал в аресте Анны Леопольдовны с сыном и в возведении на престол Елизаветы. В те поры он и сдружился с Грюнштейном, которого царица высоко ценила за смелость, проявленную в ту ноябрьскую ночь свержения Брауншвейгов...

VII

Елизавета Петровна, очутившись на престоле, дала торжественное обещание - быть истинно русской царицей. Она не раз показывалась народу одетою в красочный сарафан, который, кстати сказать, способствовал "немалому приукрашению ее внешности".

- Будем думать только о том, чтобы сделать наше отечество счастливым, во что бы то ни стало! Повторяю вам свою клятву - ни разу, ни при каких обстоятельствах, не подписывать никому смертного приговора. Я хочу счастия и благоденствия народу.

Возведенному на эшафот бывшему канцлеру Остерману, в то время когда палач занес над его головой топор, было объявлено помилование: вместо отсечения головы - вечная ссылка. Были сосланы на север и фельдмаршал Миних и обергофмаршал Левенвольд.

В Санкт-Петербурге началась новая жизнь. Русское дворянство ликовало. После бироновщины и владычества немецких вельмож слава новой царицы пронеслась по всей стране. Дворяне, пользуясь ненавистью простого народа к немецким капралам, к их сыщикам, наводнявшим Россию, к их палачам, разжигали эту ненависть еще сильнее в народе. Засучивали рукава, напрягали мускулы и постепенно, со всем старанием очищали войсковые приказы от имен немецких офицеров и чиновников. Слово "немчин" стало ругательным словом. В немецкие жилища и лютеранские церкви летели камни. Земское и городовое дворянство, а также купечество и посадские дельцы стали каждый по-своему сводить счеты с немцами. Под слово "немчин" они непрочь были иногда подвести и многие другие нации. Вместо любви к отечеству получалась любовь к наживе.

Питерские гвардейцы открыто пошли против немцев, своих же начальников. Они мстили им. Мстили за то, что немецкие начальники обратили солдатскую службу в беспросветное рабство, и за то, что по милости немецких сборщиков налогов крестьяне пухнут в деревнях с голоду и чахнут от барского произвола, и за то, что появились в народе многие болезни, а немецкие правители, равняя простой русский народ со скотом, не обращали на это никакого внимания, наконец, мстили за проклятую, ненужную никому войну со шведами, в которую опять-таки втянули немцы. За все! За все унижение и позор, которым немецкие правители окружили жизнь русского человека.

Однажды на Адмиралтейской площади в Петербурге солдаты подняли настоящий бунт. Полезли на своих командиров-немцев со штыками, "браня их всяко и даже матерно" и обзывая их, к тому же, "шельмами, канальями, иноземчишками". Елизавета, помня клятву, данную ею в момент восшествия на престол, "милостиво приговорила" четырех главных зачинщиков сослать в сибирскую тайгу, отрубив им по одной руке, на вечные работы да остальных разослать по дальним гарнизонам.

Дипломаты с горечью писали своим дворам: "настало время русской народности", "плотно окружили престол Елисавет русские люди", "русское проникает и явными и незримыми путями во все дела".

Духовенство ликовало. Гонение на бывших столпов власти немцев, - в глуши, в разных губерниях и областях непрочь были истолковать - кому это было выгодно, - как великий поход русской нации и православия на иноплеменников и на иноверцев вообще. Забывалось даже то, что только вчера те же самые попы молились о здравии Остермана, принца Ульриха Брауншвейгского и других немцев.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Когда Филипп Павлович степенно пожаловал к епископу Сеченову и, помолившись на божницу, принял архиерейское благословение и стал выкладывать перед епископом свои жалобы на мордву, на немца Штейна и на еврея Гринберга, то немедленно удостоился троекратного горячего лобызания его преосвященства. Рыхловский от неожиданности растерялся, сразу лишившись красноречия. Но... к чему красноречие?! Епископ и так все понял, с первого слова. Он сразу увидел в лице Филиппа Павловича вернейшего союзника своего в борьбе с иноверцами.

А потому и сказал:

- Человек я в Нижнем - новый... И не могу обресть столь мудрых слов, чтобы выразить свою радость нашей встрече... У калмыков я слышал буддийское изречение: "ом-ма-ни-пад-мэ-хом!" Называется это - "шесть парамит": благотворительность, обеты, ревность, терпение, созерцание и премудрость... Оные шесть парамит нужно усвоить и моим богомольцам... Благотворительствуйте, строго соблюдайте свои обеты, данные отцам церкви, ревнуйте православию, будьте терпеливы в неудачах, созерцайте прекрасное и никогда не теряйте разума. Если вы, дворяне, будете таковы, - легко и церкви вступать во всякую брань с язычеством и неверием.

Филипп Павлович, слушая Сеченова, многого не понимал из того, что он говорил. Епископ произнес еще несколько татарских изречений, в которых осуждалось плотоугодие и сребролюбие, равнодушие к делам общественным и себялюбие. Произнося по-татарски, он потом переводил их на русский язык и объяснял Рыхловскому их смысл.

- Привык я говорить с инородцами на их собственных языках и многое нахожу у них мудрым и достойным внимания, и не считаю грехом напоминать некоторые мысли буддийцев и мухаметан и православным христианам... Скорблю я жестоко, что незнаком с мордовским и чувашским диалектами, однако не теряю надежды научиться и этому, ибо какой же я буду полководец, ежели я, победив врагов, не сумею на их родном языке учить их подчинению властям и церкви? Через толмачей может ли пастырь внедрить к себе подобающее уважение и близость?!

А какое дело было до всего этого Филиппу Павловичу, думавшему всецело только о том, как бы покрепче забрать в руки крепостную мордву, обезопасить себя от ее мести, да сжить со света Штейна и Гринберга, да приумножить за их счет свое богатство?!

Рыхловский не выдержал сеченовской многоречивости и красоты его суждений. Он нетерпеливо перебил его, сказав, что ему надо уходить, так как его должен сегодня принять у себя губернатор. На этом и расстались.

Утомленный беседою с епископом, Филипп Павлович, приехав к губернатору Даниилу Андреевичу Друцкому, сразу же заявил: не пора ли закрыть либо отобрать завод у немца Штейна в Кунавине, и не заняться ли торговцем мехами евреем Гринбергом, ибо человек явно "за русский счет" богатеть начинает. Рыхловский напомнил, что ныне царица - подлинно русская и за "таких людей" заступаться не станет. По мнению Рыхловского, необходимо, чтобы мордва, чуваши и черемисы, а также и татары, а наипаче люди иудейской веры жили в страхе, отчего всем только единая польза получится.

Филипп даже покраснел от крайнего напряжения ума.

- При князе Владимире Мономахе - вона когда! - горячился он, русские купцы просили, чтобы иудеев, цыган и иных вер людей изгнать из Руси, отобрав их имения. Владимир созвал на совет удельных князей... Князья сказали: "всех оных инородцев выслать со всем их имением и впредь не впущать, а если тайно войдут, вольно их всех грабить и убивать"...

Геройски подбоченясь, Рыхловский еще раз повторил: "Вольно их всех грабить и убивать".

Друцкой встал, шумно отодвинул кресло, с раскрытыми для объятья руками подошел к Филиппу, громко, взволнованно проговорил:

- Филипп Павлович, дружище, дай обнять тебя!.. Постой, постой!.. Настоящее воскресение христово наступило у нас, у русских.

Князь облобызал смущенного княжескою нежностью гостя.

- Истинное мужество сына твоего Петра Филипповича торжествует... Не вложил ли и он свою лепту в основание сего торжества?!

Рыхловский не понимал, в чем дело. ("Чего это они меня все обнимают?") Губернатор, усаживаясь против него, произнес загадочно:

- Будет притворяться! По глазам вижу: знаешь!

- Никак не могу знать...

- Из Петербурга приехал воевода... Рассказывал... Матушка-императрица зело похвально отозвались о твоем сыне в присутствии многих вельмож... А это... - Друцкой загадочно рассмеялся, потом с бедовой улыбкой погрозился на Филиппа пальцем. Его пухлые, немного обвисшие щеки запрыгали, глаза увлажнились слезами. Филипп сидел сам не свой. Ему хотелось реветь от радости, колени его ходили ходуном, словно в пляске.

- Спасибо на дивном слове! - проговорил он невнятно от душивших его слез. - Спасибо.

- Так вот, Филипп Павлович, какие дела, а ты насчет Штейна да Гринберга...

Оба вынули из кармана платки и стали вытирать слезы.

Филиппу Павловичу, однако, показалось что-то фальшивое в тоне губернаторского голоса. Стал очень подозрителен к старости Рыхловский. (Да и как доверять людям?)

"Нет ли тут какого обмана? Не замазывает ли мне глаза господин губернатор? Не подкуплен ли он Штейном и Гринбергом? Многие генералы не брезгуют какими угодно деньгами". Рыхловский это знает по личному опыту: мало ли приходилось на своем веку подкупать начальство!

Прилив радости сменила тревога.

- Ваше сиятельство, может ли то быть, чтобы царское величество обратила свое особое внимание на незначащего человека, моего сына?

- Чего царицею не сказано, того не скажу и я. Запомни! Ты у врат счастья!.. Бог вас не забывает, царица обжалует щедро. Жди!

Филипп встал и низко поклонился.

- Еще раз кланяюсь за добрые вести!

Сел весь красный, довольный (Шутка ли! Сам губернатор старается его уверить в государыниной милости к его сыну.) Однако, немец и еврей все же существуют.

- Ну, а как же насчет этих двух? Я не один. Все купечество наше нижегородское в моем лице бьет челом вам о том же. Не пристало нам ныне иметь в своем православном граде немчина и иудея.

Губернатор задумался. Потом, покачав головою, сказал:

- Штейн - прусский подданный, и губернатор не имеет власти над ним... В войне с Пруссией мы не состоим, а единственно только руки ее хотим отвести от России.

- Вы, ваше сиятельство, должны вникнуть в род нашего купечества, в суть взаимной друг другу нашей между собою помощи. Притворяясь, яко нищий, Гринберг сильным капиталом обладает при посредстве иноземцев (каких "иноземцев" - Рыхловский и сам не знал) и заодно с Штейном причиняет немалый вред и убыток русскому нижегородскому купечеству. Падает и благонравие в торговле, ибо где русское исконное купечество, там и благонравие, а где его нет, там погибель общества.

Говорил Филипп Павлович храбро, твердым голосом, горя желанием доказать губернатору правильность своих суждений и время от времени прибавляя: "а там дело вашего сиятельства, как постановите, так и будет".

Друцкой мечтательно пускал дым, поглядывая куда-то вверх, в угол. Вдруг, как бы очнувшись, сказал:

- Не подумай, что я за иудеев. Нет! Я бил калмыков. Собственноручно укладывал на месте буянивших киргизов, убивал я и хохлов за непокорство, а уж тем паче евреев... Их я и вовсе никогда не жалел. И Гринберга не пощажу. Увидишь. Все это от них. И все короли и государства воюют из-за них. Знаю. Куда ни сунься - везде они. Заговорщики они против всех, кто не их веры!.. Знаю я это и без вас. Но я сердит и на дворян и на тебя. Жалуетесь на мордву, а переселению их иногда мешаете. На кунавинском заводе хотел взять кузнеца-мордвина по твоей же просьбе и отослать его на поселение в Яицкие степи, а ты - на попятную. И от рекрутской квитанции отказался за него... Не лучше тебя и другие: кричат, жалуются, а начнешь изымать человека для отсылки на поселение в степи или Сибирь, сами же начинают мешать...

Филипп Павлович попробовал оправдываться. Он уверял, что помянутый кузнец - нужный человек на заводе, лучший рабочий и что без него никак нельзя обойтись. Вот почему он и отказался от рекрутской квитанции и не отпустил кузнеца с завода, хотя сам и жаловался на его непокорный нрав.

- То-то и есть! - нахмурился Друцкой. - Я сам дворянин, но никогда я ради выгоды не оставлю у себя непокорного раба. Дворянская честь превыше всяких сокровищ.

Филиппу Павловичу показалось, что Друцкой смотрит на него презрительно. В нем втайне заговорило самолюбие, но что он мог возразить против этих слов губернатора? Да и не первый уж раз ему приходится слышать намеки, что-де он не настоящий столбовой дворянин, в большей мере он-де промышленник и торговец. "Вот почему, - думал Рыхловский, - Друцкой не так охотно идет навстречу моему челобитию об отводе в тюрьму Штейна и Гринберга. Не желает мне еще большего обогащения".

- Раньше дворянин, - сказал Друцкой, - мечтал лишь о ратных подвигах, доблестях и защите родины, а ныне...

Друцкой с грустью махнул рукой, поднявшись с своего места:

- Жди! Посмотрим. Все они в наших руках и никуда от нас не уйдут. Но и ты будь дворянином.

Так ничего определенного Друцкой и не сказал Рыхловскому. Расстались сухо.

VIII

На холме появился всадник. Конь серый, яблоками, горячий, не стоится ему на месте - так и бьет копытом. Все жилки играют.

Турустан, удалившийся уже на многие версты от своей деревни в леса, наблюдал из-за кустарника за незнакомцем. "Не воеводин ли уж гонец?" И трепетал от страха: "А если воеводин, почему кафтан старый, выгорелый? Да и шапка из невиданного здесь меха, острая, и наушники торчат в разные стороны. Таких у нас не носят". Прикрыл ладонью глаза от солнца, оглядывает окрестность - лицо нахмурилось. И тяжело, громко вздохнул.

"Кто же это такой? Что за человек? Посланец воеводы? Но где же его сабля, либо пиштолет, либо что другое? И одежда не такая. И к тому же чего ради в глуши, в пустыне, появляться воеводину слуге? Чего ему тут делать? Какая тут корысть?"

Турустан сидел, затаив дыхание, и мысленно, как всегда в испуге, молился всем богам - и мордовским и русским: "Ай, ай, помилуй нас!" Он был несказанно рад тому, что неизвестный человек его не видит. Турустан разглядывает его со всех сторон, а сам остается невидимкой.

Всадник сплюнул, достал кисет с табаком, называя коня нежными, ласковыми именами, и закурил трубку.

"Да. Да. Нездешний, - продолжал разглядывать всадника мордвин, - у нас таких и трубок нет".

Незнакомец, подымив, тихим шагом направил коня именно к тому кустарнику, за которым спрятался Турустан. Лошадиные ноги замелькали перед самым его носом.

- Чам-Пас! - в ужасе прошептал он и тут же начал читать про себя молитву.

Объехав со всех сторон куст и увидев прижавшегося к земле Турустана, незнакомец весело рассмеялся. Сильные белые зубы сразу помолодили лицо его.

- Здорово, христьянин! Вылезай. Чего приплюснулся?!

Турустан в испуге стал на колени и поклонился ему земно.

- Спасай, христосик! - пролепетал он.

Всадник махнул рукой. Кольцо на пальце вспыхнуло искрой.

- Вставай, дурень! Чего трясешься?

И, немного подумав, остановил испытующий взгляд на лице Турустана:

- Чей?

- Терюшевский... Село есть такое - Терюшево. Верст сто отсюда.

- Беглый? Русский?

Турустан съежился, челюсти застучали, ответить он не мог. Боялся сказать, что беглый, боялся сказать, что мордвин.

- Не робей! Такая же птичка божия, как ты, и я сам. Не бойся. Скажи-ка мне лучше: где проехать в мордовское село Большое Сескино?

- Большое Сескино?

Опять струсил мордвин. Начал говорить что-то и замялся.

- Смелее, отрок! Смелее!.. Свои мы.

Турустан приободрился.

- Рядышком это с моим селом...

И он рассказал о том, что сам из тех же мест, но что бежал от рекрутчины и теперь боится вернуться к себе в родное село Терюшево, хотя и остались у него там родители, и он не знает теперь, живы ли они, - а Большое Сескино находится в нескольких верстах от Терюшева.

Тогда незнакомец спросил Турустана - знает ли он Несмеянку Кривова?

- Как не знать - знаю... В канун ухода моего из Терюшева видел я его... Приплыл с низу он, с солью... Да, да, видел.

- Как же мне проехать-то к нему? Укажи...

- Прямо по дороге так... А потом спросишь вотчину Рыхловку... Филиппа Рыхловского землю.

- Рыхловского? - переспросил всадник и как-то поспешно соскочил с коня.

- Вотчина его по дороге на Кудьму-реку.

Черный человек крепко сжал плечи Турустана, тряхнул его, закрыл глаза, задумавшись. Будто вспоминал что-то. Тихо сказал:

- Милый! "Льзя ли, льзя ли с тем расстаться, век кого клялся любить?" Чего разинул рот? Подержи-ка коня... Чудак!

Из котомки своей, висевшей у него через плечо, он достал хлеба, рыбы, пареную репу, а затем и флягу, обшитую верблюжьей шкурой. Лицо его повеселело.

- Давай поставим коня в кусты... Угощайся! Дивную вещь ты мне изрек, братец. Сам того ты не знаешь, что ты сказал.

Он долго возился в кустах и вдруг ни с того ни с сего запел, ласково поглаживая коня: "Ах, в прекрасном во местечке и при быстрой Кудьме-речке стоял зелен луг..." Привязав к дереву лошадь, дружески хлопнул мордвина по плечу:

- Эх, ты, сбитень! Смейся!.. Говорю тебе - смейся!.. Много я всего видел - ничего нет страшнее, коли сам никуда не годишься... На, вот!.. Пригубь... Лучшее вино, боярское... Жить можно! Жизнь надо любить, как хорошую девчонку. Бывают измены, но немало и хороших дней, было бы уменье и храбрость! Покатался я по бел-свету, всяко видел.

Оба сели на траву. Сначала потянул из фляги Турустан. Сосед следил за ним с ласковой улыбкой. А затем, приняв от Турустана флягу, он сказал: "Соскучился я по нижегородским местам! Где ни бывал - лучше нет!"

Тут только Турустан рассмотрел его как следует: веселый, сильный, крепкий, но пожилой человек. А о том, что он уже немолодой, говорили морщины на лбу и у глаз. Когда он снял шапку, бросив ее на траву, засеребрились седые нити в курчавой черной шевелюре. И только зубы, белые, как у девушки, и розовые губы, подвижные, усмешливые, да и глаза такие же, как будто они все время над кем-то подсмеиваются.

- В степях донецких я свою вотчину оставил... В верховьях ныне боярствовать вздумал. Да и не я один... Нас много. Надоело нам в своей вотчине от царских холуев прятаться, как собаке от мух. Допивай!

И снова он передал флягу Турустану.

- Безбоязненно довершай начатое, - как учил меня один старец.

Турустан с усердием допил остаток вина.

- Из тебя толк выйдет... Молодец! - обрадованно сказал он Турустану.

Мордвин повеселел. Стал посмелее: "Не зверь, не укусит!"

- Как тебя звать? - осмелился он спросить незнакомца.

- Имя мое птичье - разбойнички окрестили меня Сычом... Безродный я. Остальное все известно в канцеляриях нижегородского и астраханского губернаторов... Дьяки мою жизнь описали не хуже, чем житие Николая Угодника... А сам я все позабыл. Интересно не то, что прошло, а что будет. Об этом и думай.

И он опять запел:

Тут и шел, прошел бродяга,

Бездомовный человек.

А навстречу-то бродяге,

Друг-приятель мне попался,

Слово ласково сказал:

"Ты куда идешь, бродяга,

Бездомовный человек?"

И пошли мы оба вместе

Счастье в будущем искать...

Окончив песню, цыган вдруг спросил Турустана:

- Стало быть, ты Фильку знаешь?

- Фильку? - Мордвин задумался. - Нет.

- Ну, Рыхловского, што ль, по-вашему?

- Филиппа Павловича?! Знаю. Его крепостной.

- А жену его, Степаниду?

- Три года назад умерла она.

- Умерла?!!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

То, что произошло с цыганом Сычом после того, как он узнал о смерти Степаниды, испугало мордвина. Он даже приподнялся с земли и опасливо отошел в сторону.

Цыган сидел на земле, схватившись руками за голову, и что-то скороговоркою болтал себе под нос. Напрасно Турустан силился понять его слова. Они были обрывисты, то нежные, то скорбные, и вдруг переходили в проклятия. Потом у кого-то он стал просить прощения, называя "голубиною радостью". И наконец, как женщина, как ребенок, зарыдал.

Турустан вспомнил свое горе, у него тоже выступили слезы. Ему стало жаль своего нового товарища. Он подошел к Сычу, нагнулся над ним и сказал:

- Вставай!.. Чего ты? Когда нам плакать! Солнце садится. Езжать тебе пора. - И с силою начал трясти его за плечи.

Сыч поглядел вдаль красными, полубезумными глазами, остановился, перестал рыдать. Долго просидел он, опустив голову.

- Как же я-то теперь буду жить? Мою невесту, Мотю, и вовсе украл у меня Филипп Павлович, - вздохнул мордвин.

- Что? Филька? - Цыган снова заволновался. Турустан поведал ему о своем горе. Слушая его, Сыч постепенно приходил в себя.

- Прости меня! Не рассказывай никому! - сконфуженно начал он. - И не бери пример с меня. Слаб сердцем. Не затем рождается человек, чтобы жить в слезах; мы родились, милый, - верить в свою силу... Можем сделать многое, коли того захотим. И хотеть будем до самой смерти, пускай даже помрем на лобном... Так всегда говорит наш атаман Михаил Заря. Э-э-эх! Прощай пока! Э-эх, зачем ты, горькая, на свете рождена, несчастливая к любви произошла?!.

Расстались, условившись снова встретиться на том берегу Волги у Макарьевского монастыря. В Песочном кабаке.

Сыч устало влез на лошадь и медленной рысцой погрузился в гущу кустарников. Мордвин с грустью проводил его глазами, тяжело вздохнул. Понравился ему этот человек.

Одним остался недоволен Турустан: на его вопрос, по какому делу понадобился Сычу Несмеянка и откуда он знает этого мордовского вольноотпущенника - цыган ничего ему не ответил.

- Потом узнаешь... - сказал он загадочно.

С тем и уехал.

IX

Добрался-таки Сыч до Большого Сескина. Был уже вечер. Старуха, подбиравшая на опушке сучья, указала ему дом Несмеянки. Самый крайний домишко, в соседстве с ельником.

Встретились радостно.

Несмеянке не надо было расспрашивать цыгана, зачем он явился. Встреча была заранее условлена. Еще там, на Волге, когда волокли расшиву.

- Н-ну? Какие вести?

- Вышел из Москвы. С товарищами.

- Как же я его увижу?

- В Нижнем, на Похвалинском бугре. С самого краю домишко тут стоит, зеленый... В нем и встретитесь.

- Спросить кого?

- Меховщика Гринберга... Мордва шкуры ему носит... Старик верный, не бойся... Свой человек.

Рассматривая со всех сторон гостя, повеселел Несмеянка.

- А я думал, ты не придешь! Где стали?

- В урочище под Татинцем. Напротив большой остров. Берег высокий, все видно... Караульных поставили в горах. Побывай.

Несмеянка покачал головой.

- Куда же мне?! И-их, дорогой мой! Ты не знаешь! Да садись! Чего ты?!.

Когда сели, Несмеянка крикнул:

- Семен Трифонов! Иди!

Послышалась возня в сенях, дверь отворилась. В горницу смущенно и робко вошел коренастый, крепкого сложения крестьянин. Низко поклонился:

- Мир вам!

- Смиренным бог помогает! - шутливо ответил Сыч, так же низко кланяясь вошедшему. Глаза его лукаво смотрели на Семена. - Где ни бывал я, везде смирение - богу угождение, уму - облегчение, душе - спасение, дому терпение, а начальству - удобство. У мордвы, может, и не так. Не знаю.

- Я не мордвин - православный... - добродушно откликнулся на слова цыгана Семен Трифонов. В руках он мял войлочную шапку.

- Здешний он - дальнеконстантиновский, монастырский тяглец. Вот... Скрывается у меня.

- Что так? - удивился Сыч.

- Жена блудит, а его еретиком объявили. В селе Кочунове мужики не пускали в церковь крестьян соседнего помещика Собакина... Собакинские люди взяли да побили в церкви той окна, а священника, шедшего на увещевание с крестом в руке, связали и хотели в реке утопить... А на суде главным заводчиком объявили Семена Трифонова. Ловят его, чтобы в цепь заковать.

Семен Трифонов вздохнул, опустил глаза:

- Я только дьячка Микиту за бороду дернул! Больше ничего. Он у нас поросенка летось своровал.

Цыгана охватило любопытство:

- С кем же твоя баба-то?

- Старца рыжего, на грех, поселил в лесу, в келье, епископ Димитрий... Проповедника... - печальным голосом ответил Семен. - Она с ним вот...

- Э-эх, брат! - вздохнул Несмеянка. - Исходил я всю Украину, Донецкие земли, Поволжье - и устал от человеческого горя.

Не успел сказать он эти слова, как под окнами поднялся шум. Несмеянка выбежал на волю, а вернувшись, грустно произнес:

- Опять! Каждый день! Идут наши, сескинские.

В горницу набился народ. Оказывается, сегодня их взбудоражили слухи о прибытии из Нижнего в Суроватиху еще нескольких монахов и толмачей. Каждый день новости!

Зло и скучно завопили старики, размахивая руками; мычали себе в бороду пожилые люди, проклиная монахов; причитали женщины.

- Чего шумите? - сказал Несмеянка, когда стихло. - Не первый же день это! Нытьем беду не заглушишь!

Все задумались. В самом деле - не первый день власти беспокоят мордву. Суд судил "никогда в пользу мордвину". Торгаши русские обирали мордовское население, стараясь получить "наиболее пользы", продавая нужное втридорога и выманивая втридешева - хлеб, мясо, крупу, рогожи. Бурмистры, пристава - каждый по-своему вмешивался в жизнь мордвы. Такой порядок вещей должен был давно заставить людей задуматься. Чего же ради бестолково шуметь теперь? Кто услышит? Кому страшны их проклятия? Об этом Несмеянка односельчанам и сказал, устыдив их своими словами.

- Мордовский народ никогда не нападал первый на русских князей. Но мы примирились с княжеской властью. Князья не примирились с нами. Они не хотят, чтобы мы пели свои песни, не позволяют нам растить своих детей, как мы того хотим, запрещают нам говорить на своем языке... Они отца разъединяют с детьми, мужа с женой, и угоняют одних в Сибирь, других в Уральские степи. Они добиваются, чтобы дети наши не походили на отцов своих. Их отбирают у нас и силой уводят в православные школы, делают из них попов и проповедников, и подкупают слабых, сбивая их на шпионство... Нас морят и сживают со света. Можно ли это терпеть? Нельзя.

Несмеянка не напрасно науку в Москве прошел и даже "в приказах государевых писцом служивал". Слова его доходили до сердца.

Бабы плакали сдержанно, себе в передник, чтобы не надоедать мужикам. А те покашливали, почесывали затылки, вздыхали. Горечь несмеянкиных слов, вместе с грустью, поднимала в душе надежду... На что? На что надеяться? Ответить трудно. Но Несмеянка говорил о тяготе народной так, что еще больше хотелось жить после его горячих слов. Просыпалась ненависть и неукротимое желание одолеть невзгоды.

Из рода в род у мордвы переходило предание, будто за синими морями, за широкими реками живет несметное множество мордвы, "людей боговых", терюханам однокровных. Этот народ еще не знает о несчастье, какое постигло терюхан, а русские попы и пристава нарочно теснят мордву со всех сторон, чтобы ей нельзя было подать о себе весточки. Но... близок тот день "дальняя мордва" узнает о бездолье терюхан и тотчас пойдет войной выручать их, и мордовский народ будет свободен и счастлив. Будет жить своею жизнью, не трогая никого и не страдая ни от кого.

Вера в приход этих спасителей глубоко сидела в каждом мордвине. Но и тут Несмеянка судил по-своему.

- Враки! - сказал он теперь об этом, отвечая старому мордвину, дедушке Мазовату, вспомнившему о "большой мордве". - Кто будет заботиться о нас?! Никто!

Он напомнил ему об одном проходимце, который в позапрошлом году выманил у терюхан несколько возов разного добра, обещая доставить все это к морю Хвалынскому в подарок царю Большой Мордовии. Возвратясь из дальних стран, он принес благодарность якобы от имени небывалого царя и насулил от его же имени золотые горы терюханам, а потом забрал еще кое-что и скрылся...

Загрузка...