Кандидат искусствоведения Р. БАЙБУРОВА
Как выглядели русские люди в XVII веке, как носили одежду, в каких домах они жили — этому была посвящена статья, опубликованная в журнале «Наука и жизнь» № 3, 2000 г. Теперь поговорим об особенностях русского «характера» той поры. Помимо наблюдений чужеземцев в этом помогут наши собственные бесценные документы того времени. Один из них — «Домострой», кодекс норм христианской жизни и морали. В нем сфокусировались фундаментальные взгляды русского средневекового православия не только XVI века — времени создания этого памятника, но и всей допетровской эпохи.
Сознание русского средневекового человека покоилось на двух «китах»: любви к Богу и страхе Божьем. Господа Бога надо было возлюбить от всей души, но основной акцент при этом делался на другом. «Страх Божий всегда имей в сердце своем и память смертную», — наставлял «Домострой». Подразумевалось, что после смерти все предстанут перед Божьим судом и там, на суде, по земным делам будет решена участь вечной жизни. «Богобоязливыми» должны быть родители, «в страсе Божии» воспитывались «чада», страху Божьему и «всякой добродетели» надо было учить «домочадцев своих». Слова «страх Божий» и «прости, Господи» накрепко впаяны и в наш современный язык, хотя их истинное наполнение осознается совсем немногими.
Добрый христианин, просыпаясь, сразу обращался к Богу; была также утренняя молитва. Благословясь, начинали трапезу, а затем — любое дело (так учил «Домострой»), Эта традиция, сохранявшаяся и в XIX столетии, хорошо известна по литературе. После вечерней молитвы и поклонов рекомендовалось уже не пить, не есть, не разговаривать. Перед сном следовало совершить три земных поклона, а в полночь «тайно встав, со слезами, прилежно» вновь молиться Богу «о своем согрешении». Были еще молебны «в неделю» (воскресенье) и в праздники. Были крестные знамения — всегда и везде.
На Руси строилось множество церквей и часовен. Считается, что в Москве в допетровскую эпоху их насчитывалось до 2000! Расписанные стены и своды, иконы, шитые пелены, лампады, свечи, запах ладана создавали в них особую, неземную атмосферу. Однако, как отмечали удивленные очевидцы, «насколько велико это количество церквей, настолько редко москвитяне в них ходят. Они думают, что коли, проходя мимо церкви, они покланяются да трижды перекрестятся, то уж больше ничего и не нужно». Трудно сказать, в какой степени справедливы подобные реплики иностранцев. И все же, чем объяснить эту замеченную иностранцами русскую особенность? Первое, что приходит в голову: у русских людей, возможно, внешнее проявление благочестия было иным, чем на Западе, и на Руси в церковь приходили в основном к определенным службам.
Но тогда как понимать следующие наказы и подробные предписания все того же «Домостроя»? В церкви следовало «с молчанием, и послуша, стояти… молитися со страхом и трепетом, и с воздыханием и со слезами» и при этом «ни с кем не беседовати… никуда не обзираяся; ни на стену не приклонятися, ни к столпу; ни с посохом стояти; ни с ноги на ногу не переступати… и до отпения из церкви не изходити, а приити к началу…» Эти требования: придти к началу, не уходить до окончания службы, не беседовать и им подобные — зафиксировали, по-видимому, достаточно распространенное поведение. Иначе почему с такой педантичностью и настойчивостью в своде правил указывается, чего нельзя делать?
Поневоле начинаешь задумываться о глубине русского религиозного сознания в XVII веке. Вряд ли страх Божий всецело направлял поведение православных, хотя надо иметь в виду и то, что погруженность в религию разных слоев населения в XVII веке оказывалась различной. В середине этого столетия интерес к догматам церкви глубоко проник в боярско-дворянскую среду. Обсуждения, разговоры на церковные темы могли быть вызваны ощущением «заката средневековья». Причем дело не ограничивалось разговорами. Вотчинный государь (то есть хозяин) требовал, например, чтобы по воскресным дням, когда церковь запрещала всякий труд, «отнюдь на мою работу не ходили и своего никакого дела не делали… а кто моего указу не послушает и его за то бить батог[ам] и перед миром, чтоб на [это] глядя и иные так не делали и моего указу слушали». Но земные людские заботы, а точнее — насущная необходимость в срок убрать урожай, видимо, перевешивали и страх Божий, и угрозы наказания.
Насколько же глубокой была христианская вера у простых русских людей? Здесь можно вспомнить и страшный случай из следующего, XVIII, столетия, когда во время чумного бунта разъяренная толпа ворвалась в алтарь и растерзала скрывавшегося там митрополита.
Гостей с Запада удивляло и то, что в русских церквах «проповедей не говорят и не входят ни в какие прения» (о вере. — Прим. Р. Б.). Они сравнивали. На Западе священник обсуждал с паствой не только религиозные догматы и вечные истины, но и повседневные заботы. Прихожане приучались оценивать свои поступки и жизнь, делать выводы. Именно в церкви в значительной степени формировалось мировоззрение прихожан, происходило воспитание и взросление их душ. Шла эволюция верующих от пассивной позиции — страха — к ответственной, активной и жизнеутверждающей.
На Руси посещение церкви носило иной характер. Изображенные на стенах храмов ветхозаветные и евангельские события, лики святых и сам церковный ритуал с его песнопениями, торжественными и степенными выходами священнослужителей, совместными молитвами — все призывало к высочайшему единению с Богом, воздействуя на духовную и эмоционально-образную сферы сознания русских верующих.
Однако русских людей XVII столетия весьма волновали оценки их поступков не только на Небе, но и на Земле, в миру. Вспомним, как много тогда значило в жизни человека совместное общинное хозяйство: крестьянская земля принадлежала общине, была поделена на выти, доходом с которых, за вычетом оброка, жил крестьянин. Все спорные внутренние вопросы решались сообща, общиной, во внешних спорах — выборными представителями от общины. Даже множество русских поговорок, бытующих до сих пор: «всем миром навалимся», «на миру и смерть красна», — говорят о той же общинности. Одобряя или осуждая те или иные людские дела, «Домострой» не забывал напомнить, что добрые дела будут вознаграждены и благом, и долголетием, и очищением от грехов, «и от Бога помилованы будете, и прославитеся от человека». А за дурные дела «будет и сам поруган, посмеян, и обществом, от Бога и от человек». Домостроевское «от Бога грех, а от людей укор и посмех» звучит как пословица. Итак, на весах правосудия русских средневековых людей осуждение от общества было сродни Божьему осуждению.
Причиной столь выраженной неотделимости русского индивидуального сознания от общественного могли быть сохранявшиеся рудименты «родового сознания» — ведь русское христианство почти на тысячу лет моложе европейского. В давние времена род, включая живущих и умерших (вернее — их души), мог существовать только во взаимной поддержке. Этого требовала насущная борьба за выживание. В «критические» для мирового порядка моменты: смены времен года, фаз светил, разбушевавшейся стихии — только совместные действия всех представителей рода (включая и умерших) становились условием сохранения жизни. В роду, в слиянии с сородичами каждый отдельный его член, без сомнения, чувствовал себя спокойнее, надежнее. А христианская картина мира оставляла человека со всеми его делами и помыслами один на один с всевидящим карающим Божьим оком, и это, конечно же, не могло не отозваться страхом Божьим.
Когда русские люди в конце X века оказались насильственно крещены, они не были внутренне готовы для принятия веры в единого творца и тайно продолжали поклоняться языческим богам. Прошло не одно столетие, пока в сознании верующих установилось странное равновесие из христианских и языческих начал. Но не обучаемые церковью, не развивавшие в себе личность, способную делать выбор и нести ответственность за свои поступки, под вечным страхом Божьего наказания они по-прежнему инстинктивно держались вместе, как прежде, — родом и искали поддержку у душ предков, как дети — у родителей. Древний обычай почитать души предков и просить их помощи закрепился и в православном культе умерших родственников. Подобного культа нет в других христианских конфессиях.
«Образ» великого государя царя и великого князя Алексея Михайловича (прозванного «Тишайшим») (1629–1676). Неизвестный художник XVII века. Представляя царскую власть как богоустановленную, подданные считали монарха единственным источником не только права, но и «всякой милости» и справедливости.
Пожалуй, справедливо говорить о сознании русских людей той поры, как о своего рода «детском» или «отроческом». Действительно, именно дети любят своих только потому, что они свои. Дети боятся, а значит, не любят чужих только потому, что они чужие. Именно дети инстинктивно ищут защиту у отца и матери. Не потому ли царь стал для русского человека царем-батюшкой, надежей и покровителем? (Об этом несколько позже.)
Это состояние «детскости» поддерживалось у наших предков самой жизненной средой. Например, в церкви библейские и евангельские герои, а в жизни персонажи народных сказок, былин, песен всегда представали без полутонов — либо положительными, либо отрицательными. Таким же черно-белым, наделенным добрыми и злыми силами воспринимался окружающий мир. Может быть, эта «детскость» характера людей XVII века с их полярными оценками окружающего мира помогает, хотя бы в какой-то степени, объяснить странную особенность русского характера — тяготение к крайностям разного рода, неумение «ни в чем меры держать, средним путем ходить». Именно так с горечью определил это свойство русского характера в XVII веке Юрий Крижанич, подметив его у сородичей. (Южный славянин, он приехал в Москву с идеей объединения всего славянского братства.) Быть может, с этих позиций станут понятными крайне эмоциональные, чрезмерные, с протестами и групповыми самосожжениями реакции, которыми характеризовался русский церковный раскол в XVII столетии. Слова «по своему обычаю сверх меры», пожалуй, можно считать ключевыми для русского характера во все времена. Здесь можно найти множество примеров — и исторических и будничных.
Владимир Святославович, или Владимир Красное Солнышко (?—1115). Принял православие в 998 году, что надолго определило духовное развитие Руси.
Иллюстрация из книги «Портреты, гербы и печати большой государственной книги». 1672 год.
Любовь к своим чадам, забота об их душе бесспорна. Эта мысль, по-разному высказываемая, вновь и вновь звучит в своде христианских жизненных установок. Детей следует любить и беречь. Отец должен хранить своих чад, как свою душу, как зеницу ока. Необходимо заботиться о чистоте их телесной, оберегать их от всякого греха. Детей необходимо «страхом спасати», видимо, прививая им мысль об ответе перед Богом. Однако система воспитания, предписывавшаяся церковью, была, мягко говоря, суровой. Вопрос о том, можно или нельзя «пороть» детей для их блага, а заодно и блага родителей, тогда просто не стоял. «Воспитай детище с прещением и обрящеши о нем покой и благословение»; «Казни [наказывай] сына своего от юности его, и покоит тя на старость твою, и даст красоту душе твоей».
К мысли о необходимости строго воспитывать с наказаниями «Домострой» обращается неоднократно. Более того, особая жестокость наказания преподносилась как особая забота о душе ребенка: «И не ослабляй, бия младенца: аще бо жезлом биеши его, не умрет, но здравее будет, ты бо, бия его по телу, а душу его избавлявши от смерти». Любопытный штрих: слово «наказывать» получило в русском языке смысл и поучения и наказания. Ну а само наказание? По-видимому, оно должно было олицетворять Божий суд, только на земле. Сегодня, пожалуй, трудно себе представить, как это можно, любя своего ребенка, как свою душу, бить при этом младенца «жезлом», да еще и «не ослабляя»? Странные, несовместимые крайности, природу которых следует искать, по-видимому, все в том же неумении «средним путем ходить».
Чего же можно было ожидать при таком суровом воспитании? Прежде всего, оно могло обернуться столь же жестким поведением подросших детей по отношению к своим постаревшим родителям. Не случайно в «Домострое» звучат такие горькие наставления: «Аще ли кто злословит, или оскорбляет родителя своя, или клянет, или лает: сий пред Богом грешен, от народа проклят». Значит, и оскорбляли и кляли… «Аще кто биет отца и матерь…» Значит, и такое бывало. «Аще ли оскудеют разумом, в старости, отец и мать, не бесчествуйте их, ни укаряйте, да и от своих чад почтени будете…» И то, что в своде правил для православного христианина об этом говорится вновь и вновь, может обозначать лишь, что все это отнюдь не единичные события.
Другой результат жесткого воспитания — подавленная или загнанная внутрь воля ребенка, ограниченная жизненная инициатива, навязанная ему рабская психология. Впрочем, иного от него и не ожидалось: «…со страхом, раболепно, служити им [родителям. — Прим. Р. Б.], да и сами мзду приимете, и жизнь вечную наследите: яко свершители заповеди Его [Бога]». Речь идет не о любви родителей и детей, просто о любви, что является основой отношений в семье. Даже не об основополагающих моральных ценностях, к которым призывал апостол Павел, — о «милосердии, благости, смиренномудрии, кротости, долготерпении». Наконец, не об уважении, не о поддержке слабого, то есть о том, что цементирует отношения между старыми и молодыми, между слабыми и сильными. Но как будто осуществляется только своего рода «мена». Служи им «со страхом» и «раболепно» — унаследуешь «жизнь вечную».
Но может ли вообще в телесных ранах, наносимых «впрок», рождаться любовь и уважение? Реакцией слабого, скорее всего, станет рабская покорность, а сильного — ненависть или в лучшем случае безразличие. Не отсюда ли, хотя бы отчасти, рабское начало в русском характере, которое два столетия спустя, в конце XIX века, А. П. Чехов призывал выдавливать из себя по капле?
А вот еще одно следствие практиковавшейся на Руси «философии воспитания» — своеобразно понимаемые некоторые формы смирения. Например, не следовало нигде «брани» начинать, а уж если «кто излает, терпи Бога ради, а от брани уклонися: добродетель злобу преодолевает». Ибо Господь «гордым» противится, Бог любит смиренного, а покорному он дает благодать. Далее эта важная истина поясняется конкретным обращением к хозяину дома. Если твои люди с кем поругаются, «ты на своих брани». В серьезных случаях можно своего и ударить, даже если он прав: «Тем брань утолиши, тако же убыток и вражда не будет». То есть, чтобы приостановить конфликт без убытка и без вражды, рекомендовалось наказать своего, бесправного, пусть и невиновного. Так можно было уклониться от брани. Сегодня мы назвали бы подобное действие предательством. И вообще, где грань между уклончивостью и подлинным смирением? И не способствовали ли подобные рецепты укоренению в русской душе тех элементов униженности, которые могли провоцироваться жестким воспитанием?
И вот уже сам собой напрашивается вопрос о русском долготерпении, ставшем уже притчей во языцех, долготерпении, которое нередко оборачивалось бунтом, «бессмысленным и жестоким». Речь вновь идет о нашей склонности к крайностям, о русском неумении «средним путем ходить», которое мы пытались объяснять незрелостью русского характера. Но в данном конкретном случае можно говорить и о другой природе этой роковой пары «долготерпение — бунт». Ведь смирение, провозглашавшееся и практиковавшееся на Руси в форме уклончивости, вовсе не разрешало возникший конфликт, не способствовало его снятию, его исчезновению. Он только загонялся внутрь, создавая психологическую напряженность, а заодно закрепляя рабскую покорность. Загонялся вновь и вновь, смирялись и терпели долго. Но в конце концов «чаша переполнялась», и накопленное внутри напряжение «взрывалось» — долготерпение оборачивалось бунтом.
Все эти вопросы требуют серьезного анализа. Пока же заметим, что истинное христианское смирение, по-видимому, все-таки не страх, не бездействие, не уклончивость, а высоконравственная акция — тихая, но благодаря этому еще более мощная. Как в Евангелии: «…кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую; И кто захочет судиться с тобой, и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду; И кто принудит тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два». Вот когда воистину «добродетель злобу побеждает».
Существовавшая в XVI–XVII веках на Руси система ценностей должна была прививать русским людям ощущение ничтожности человека в космической иерархии мироздания и рабскую психологию в жесткой земной иерархии, начиная от отца и «государя» — хозяина дома до царя московского.
Ранее я уже говорила, что царь для русского человека был и батюшкой, и надежей, и покровителем. Такое его восприятие естественно вытекает из незрелости сознания русских людей XVII века. Находясь более во власти чувств, а не разума, в сложные моменты они обращаются к сильному защитнику: «вот приедет барин, барин нас рассудит». Только человек, осознающий свою самоценность, свою ответственность за свершаемые им дела, способен полагаться на себя, делать взвешенный выбор.
Такое отношение к царю поддерживала и церковь. Царю надо служить верою и правдою и всегда о нем Всевышнего молить. Аргументами были «глаголения» апостола Павла, что вся власть учинена от Бога и кто ей (власти) противится, тот «Божию повелению противится». Но церковь привнесла и новую ноту в отношение к царю: его надо бояться, «тако научишися и Небесного Царя боятися…» И хотя тот же апостол Павел призывал «повиноваться» «не только из страха наказания, но и по совести», эти его «глаголения» остались незамеченными. Страх царя ставился почти в один ряд со страхом Божьим. В сознании русских людей того времени, со свойственными ему крайностями, царь поднят на пьедестал земного Бога.
Книжные лавочки на Спасском мосту в XVII веке. Картина художника А. М. Васнецова. 1916 год.
В торговых рядах умелых московских ремесленников, изделия которых пользовались спросом и в заморских странах, книжные ряды занимали особое место.
Гость Гаврила Фетиев. Картина неизвестного художника конца XVII века. Купцы получали почетное звание «гость» от самого царя и переходили в высшую категорию привилегированного торгового люда. В этом значении термин «гость» сохранился вплоть до петровских реформ 1722–1728 годов.
Немалую роль в формировании божественного образа царя и в создании рабской иерархической пирамиды, бесспорно, сыграла и долгая зависимость от Золотой Орды. Ордынский хан именовался в русских летописях царем. Именно там, в Орде, московские князья почерпнули образцы светского управления государством; власть русского царя в точности повторила характер абсолютной власти ордынских ханов. Но там подобный образец стал следствием кочевого быта, в походе приказы не обсуждают, их выполняют. Хан стоял на самом верху пирамиды подчинения и разделял всю ответственность за судьбу подвластных ему людей.
Между тем русский царь в XVII столетии еще и не задумывался о своем долге — печься о благе народа. Государственная зрелость русских царей находилась почти в зародыше. Как писал В. О. Ключевский, «государство московского государя считалось его вотчиной, наследственной собственностью». Царь «свободно располагает… имуществом и жизнью своих подданных». А они покорно, раболепно подчинялись его власти. Во второй половине XVI века западный мир удивляло, что «рожденный в рабстве московит… восхваляет страдания от тирании». В XVII веке иностранцы неизменно поражались «отсутствию всякого аристократического гонора» у московских вельмож. «В челобитных царю все пишутся уменьшительными именами: бояре и служивые люди прибавляют к этому «холоп твой», гости — «мужик твой», прочие купцы — «сирота твой», боярыни — «рабица или раба твоя». К примеру, общественный и церковный деятель, писатель, проповедник, наставник царских детей Симеон Полоцкий подписал свое приветственное послание новому царю Федору Алексеевичу так: «Пресветлого царского ти величества, милостивейшаго моего благодетеля нижайший раб и присный богомилец Симеон Полоцкий, иероманых недостойный».
Московский вельможа чрезвычайно ревниво относился к занимаемому им месту при царе. «Пропуском к должностям» являлись происхождение, заслуги предков и уж только затем личные заслуги. Достойная должность — это управитель каким-либо Приказом, стольник, виночерпий, кравчий, конюший… Удаление же от глаз государя — наместником в другой город или в собственную вотчину — считалось опалой. Чем ближе к царю служба, тем более почтения в обществе. Эту честь ревниво и всеми способами оберегали. Местничество отменили в 1682 году.
Стремление быть подле царя определяло в значительной степени образ жизни знатных людей в городе. Находившиеся на службе при государе или на государственной (а «строгого различия между делом государевым и государственным» «вообще не полагалось») бояре и дворяне составляли государев двор и постоянно должны были являться во дворец. Не один раз на дню приезжали они «ударить челом государю» и находились здесь по несколько часов. Одетые в парадные платья, они присутствовали на приемах послов, при торжественных богослужениях, в царских выездах, на царских пирах и т. д.
Что же касается простых горожан, «не считая лиц духовного звания», то их время в значительной степени поглощало домовое хозяйство. Москва в XVII столетии представляла собой огромный город-деревню с почти непроходимыми в дождь улицами. Городские дворы порой мало отличались от деревенских. По утрам на звуки пастушьего рожка коров выпускали в стадо, которое пастух вел на городские выгоны. На улицах и пустырях можно было видеть домашнюю птицу. Нетрудно представить, сколько усердия и сил требовалось для экономного ведения хозяйства, для поддержания чистоты во дворах и в доме.
Городскими занятиями москвичей были ремесла, торговля, извоз и другие необходимые в городской жизни дела. Они живо откликались на всякие общественные события. Непревзойденное умение русских ремесленников обучаться, подражать, перенимать поражало приезжавших с Запада: «Русские ремесленники превосходны, очень искусны и так смышлены, и все, что сроду не видывали, не только не делывали, с первого взгляда поймут и сработают столь хорошо, как будто с малолетства привыкли, в особенности турецкие вещи: чепраки, сбруи, седла, сабли с золотою насечкою… Все вещи не уступят настоящим турецким…» Что это? Юная открытость всему новому (если говорить о молодости нации), особая способность молодой души, пластичной и гибкой, способность, часто утрачиваемая в зрелом возрасте? Но, возможно, это врожденная национальная особенность? О том же удивительном свойстве русских людей будут говорить и столетие спустя: «… народ этот обладает замечательными способностями, кроме уже того, что он любит подражать, как в хорошем, так и в дурном…»
Упоминание о подражании «в дурном» заставляет нас обратить внимание и на такие замечания чужеземцев, отнюдь не редкие: «Однако и самый последний крестьянин так сведущ во всякого рода шельмовских науках, что превзойдет и наших докторов (ученых), юристов, во всяческих казусах и вывертах». Или: «Один еврей (житель Руси. — Прим. Р. Б.)… говорил нам, что евреи превосходят все народы хитростью и изворотливостью, но что московиты их превосходят и берут над ними верх в хитрости и ловкости». Увы, мы и сегодня, похоже, превосходим весь мир в плутовских науках.
Конечно, иностранцев с их нелицеприятными репликами можно было бы заподозрить в необъективности, но это совсем не относится к высказываниям упоминавшегося ранее Крижанича, который писал о наших соотечественниках с искренними братскими чувствами. Так же, как и русские, он не любил западных людей, которые представлялись ему «исполненными всяких хитростей», скупыми, алчными, скрытными, злопамятными, притворными. Однако он понимал, что они промышленны, «не проспят ни одного прибыльного часа». В противоположность им русские люди, по его наблюдениям, простосердечны, простодушны, незлопамятны, искренни, но, к огорчению Крижанича, ленивы, небережливы. И большой бедой считал он уже упоминавшуюся склонность к крайностям, неумение «средним путем ходить».
Тема «Русские в допетровскую эпоху» невероятно обширна, важна и ответственна. Некоторые стороны проблемы только намечены, подчас они намеренно представлены в полемическом ключе, некоторые вопросы вообще остались вне рассмотрения. Например, особо можно говорить о русской женщине, об обучении на Руси, о литературе и о многом другом, раскрывая через это какие-то грани русского характера наших предков. Мы практически не говорили об отношении современников XVII века к предвестникам перемен будущего столетия. Намеченные особенности русского характера тоже нуждаются в обстоятельном исследовании.
Перед нами, скорее, мозаика, в которой размыто и с «лакунами» проступает весьма неоднозначный образ русских людей допетровской эпохи. Они стройны, красивы, гостеприимны, простодушны, душевны, практичны в домашних делах, но «не промышленны», плутоваты. В них много земного: они любят яркие и звонкие краски, любят поесть и повеселиться. В них немало «детского» — в образном диалоге с миром, они восприимчивы к новизне, переимчивы, обучаемы; как дети, они руководствуются в первую очередь чувствами, а не разумом, склонны к крайностям.
Конечно, это самый предварительный набросок. Но важно не только создать «портрет» русского человека той поры. Узнаем ли мы себя в нем, далеко ли мы ушли от тех времен? Важно также установить природу каждой из черт русского человека, разобраться, что в нем свое, что наносное, понять, что именно формировало характер предков и, быть может, сказывается на нашем. И, кто знает, наверное, тогда мы сумеем осознанно принимать решения, от которых зависит судьба наших детей, нашей страны.