Глава 12 Воздух салонов и воздух просторов

Вознесенный успехом, Мопассан расширяет круг своих светских знакомств. Среди всех женщин высшего общества, которые выражали ему свое восхищение, наиболее близкой к себе он почитал Эрмину Леконт де Нуи. Супруга французского архитектора, делавшего блистательную карьеру в Румынии, Эрмина отказывалась жить со своим супругом в Бухаресте и пребывала в любовном томлении, усугубленном разлукой. В этом браке у нее был маленький сын Пьер (впоследствии ставший видным биологом), которого она окружила заботой, но который один не мог скрасить ей одиночество. Она была соседкой Мопассана по Этрета – здесь у нее была вилла, называемая «Ля Бикок». Эрмине льстила почтительная привязанность, которую он ей выказывал. По его словам, ей был присущ гений дружбы. Нигде не чувствовал он к себе такого доверия, как подле нее. Но, помимо гениальной способности к дружбе, эта очаровательная легкомысленная блондинка обладала характером, дерзостью и отличалась вкусом к словесности. Она читала своему Ги вслух, когда тот особенно страдал глазами. Растянувшись на диване, в полумраке, он с наслаждением слушал из уст Эрмины строки переписки Дидро с мадам Войян, мадам Лепинасс и мадам д’Эпинэ. «Как-то раз, – вспоминала Эрмина, – Мопассан позабавился тем, что сочинил, взяв за модель песенку мадам дю Деффан, девять неплохих куплетцев, наполненных изысканным комизмом». Правда, время от времени она бывала шокирована скабрезными шутками Ги и все-таки относилась без презрения к посягательствам своего друга на ее стыдливость. Поначалу привязанность, которую она выказывала этому знаменитому писателю с рыцарственными манерами, носила чисто платонический характер. Она была слишком влюблена в своего находившегося в почтительном отдалении мужа, чтобы открыть себя еще какому-то соблазну. Но мало-помалу отношения между нею и Ги становились все теснее. Она принимала его все с большим кокетством и со все возрастающей признательностью. Он занял в ее существовании такое место, что много позже она поведает об их отношениях в анонимно опубликованном романе «Любовная дружба» и в книге воспоминаний «Глядя, как проходит жизнь».[66] Поначалу она, находясь с глазу на глаз с Мопассаном, колебалась между соблазном уступить ему и удовольствием посопротивляться. Неисправимый юбочник и волокита принял правила игры, упоенный тщеславным чувством, что наконец-то отмечен женщиной, стяжавшей репутацию недоступной. «Протяните мне Ваши руки. Я облобызаю Вам также и ножки», – писал он ей. Осмеливался ли он зайти дальше? Ничто не позволяет утверждать это. Представляется даже, что эта идиллия, столь важная в жизни Эрмины, была для него некоей передышкой между двумя более банальными и более существенными приключениями.

Чем еще занимается он в Этрета, помимо флирта с соседкой? Охотой. Он прямо-таки балдеет от этих охотничьих походов на заре, в холоде и тумане, с согбенной спиной, руками в карманах и ружьецом под мышкой. «Мы… шагали совершенно бесшумно – наша обувь была обмотана шерстяными тряпками, чтобы не скользить на речном льду. Взглядывая на собак, я всякий раз видел белый пар их дыхания» – это строки из новеллы «Любовь». В этой же новелле он с тонкостью анализирует свою охотничью страсть, сопоставимую разве что со сладострастьем плотским: «Я унаследовал все инстинкты и страсти первобытного человека, охлажденные здравым смыслом и чувствами человека цивилизованного. До безумия люблю охоту, и, когда вижу окровавленную дичь, когда вижу кровь на ее перьях и кровь на своих руках, сердце у меня начинает так бешено колотиться, что темнеет в глазах». О да, ему была присуща исконная жестокость, берущая свое начало в глубинах годов; жестокость как по отношению к покоряемой им женщине, так и к убиваемой им дичи. Эта доходящая до степени садизма жестокость является в очень многих его новеллах – будь то сюжет о трагической смерти девочки («Маленькая Рок»), или о гибели осла от рук двух идиотов («Осел»), или о мученической смерти женщины, заживо сожженной ревнивым мужем («Вечер»). Эти описания проникнуты неким варварским лиризмом, торжествующей пунктуальностью, от которой берет оторопь. Речь идет не просто о позиции рассказчика, который прибегает к подобным эффектам, чтобы встряхнуть апатичную публику. В жизни, как и в словесности, он способен быть то жалостливым, то яростным, то деликатным, то грубым. Он подтверждает это в своих письмах с очевидною искренностью. «Мне больше всего нравится стрелять в пролетающую птицу, – признается он в письме к г-же Стро (Straus),[67] – хотя, видя, как она умирает, я сожалею, что убил ее. Иду дальше, преследуемый угрызениями совести, а перед глазами стоит бьющаяся в агонии птица. И вновь стреляю. Так я всегда веду себя вдали от людей и событий. Мне кажется, что здесь я чувствую жизнь сильнее и грубее, чем в городах, где общение с себе подобными уводит, отдаляет человека от жестокой близости природы…Надо чувствовать себя с такой силой, чтобы каждое ощущение потрясало тебя до основания, как потрясает землю вулканический толчок». Кстати сказать, Мопассан одинаково счастлив в этом слиянии с природой как за городом, так и на морских просторах. Он питает самый настоящий культ возделанной земли, деревьев, диких тварей, движущейся воды. «Мои глаза, открытые, словно голодный рот, пожирают землю и небо, – пишет он в „Жизни пейзажиста“. – Да, я искренне и глубоко чувствую, что поглощаю своим взглядом мир и перевариваю цвета, как переваривают мясо и фрукты».

Все же после стольких недель одиночества и шатаний, требовавших значительных физических усилий, Мопассан не прочь возвратиться в Париж. Там он все с тем же сладостным отвращением (écoeurement délectable) бросается с головой в роскошные салоны, театральные вечера и литературные обеды. Вскоре он открывает для себя царствующее над Парижем еврейское интеллектуальное общество и находит его привлекательным. 25 ноября 1885 года Эдмон де Гонкур заносит в свой дневник: «Еврейские женщины высшего общества сейчас большие любительницы чтения, и они одни читают – и осмеливаются в том признаться – молодых талантливых авторов, которых позорит Академия». И впрямь, несколько богатых семей племени Израилева, нажившихся в период Второй империи, принимали в своих пышных жилищах артистов, писателей, журналистов, знаменитых адвокатов и антикваров – словом, всю публику такого рода, что была в городе. Проявив внимание к этому феномену, Ги вдохновился им, чтобы живописать в романе, над которым он в то время работал, коварные махинации финансиста-еврея по имени Вильям Андерматт. «Еврейская раса, – пишет Ги, – пришла к часу мщения. Раса угнетенная, как французский народ до Революции, теперь готова подвергнуть угнетению других силою золота» («Монт-Ориоль»). Как и большинство современников, он испытывает бессознательное отвращение к этим делягам-воротилам, которые после того, как были длительное время отстранены от власти, утвердили свой успех в финансовой, политической и культурной областях. Вместе с тем в противоположность глобальному антисемитизму Дрюмонта, возгласившего с полос «Еврейской Франции»: «Все исходит от еврея и все возвращается к еврею», антисемитизм Ги куда более тонкий, робкий, избирательный. Его презрение направлено по преимуществу на тех, кто ворочают огромными капиталами и проводят спекулятивные операции то в одной, то в другой стране, – всех этих Ротшильдов, Перейров, Фульдов… Но при том что он осуждает их за страсть к златому тельцу и жажду гегемонии, он ослеплен их женщинами. Коренной нормандец, он втихую смакует тайну еврейских красавиц, которые кажутся ему явившимися с иной планеты, из иной цивилизации. Находясь рядом с ними, он чувствовал, будто отправился в дальние края, хотя никуда не уезжал из Франции. Не кровь ли ведьм течет в их жилах? Так что они вполне заслуженно ходят королевами сей Третьей республики с самого ее младенчества и устраивают сговоры с целью назначения министра или избрания академика.

Самой пленительной из этих дочерей Сиона показалась ему Мария Канн, происхождения малороссийского.[68] Она была сестрой мадам Каэн д’Анвер и жила в элегантном особняке маршала Вийяра по адресу: рю де Гренель, 118. Там, в этих роскошных гостиных, встречались такие важные особы, как Поль Бурже, профессор Видаль, Эдмон де Гонкур, живописец Боннар, аббат Мюнье и Эдмон Ростан. Очаровательная брюнетка с ослепительно белой кожей, Мария Канн была преисполнена мечтательной апатии, перед которой Ги решительно не мог устоять. Да только ли он! Возвратившись с одного из обедов у Марии Канн, Эдмон де Гонкур записал 7 декабря 1885 года в свой дневник: «Троица слуг, выстроившаяся на лестнице, высота сих двойных дверей, огромные размеры комнат, анфилада гостиных, обитых шелком, говорят вам о том, что вы – в жилище израэлитского банкира… На диване небрежно расселась мадам Канн с кругами под огромными глазами, полными сумеречного томленья; кожа оттенка чайной розы, черная родинка на скуле, насмешливо загнутые кверху уголки губ, обширное декольте, обнажающее белизну лимфатической груди, ленивые ломаные жесты, которые порою словно охватывает лихорадка. Эта женщина обладает совершенно неповторимым шармом – умирающим и ироничным одновременно (charme à la fois mourant et ironique tout à fait singulier), к которому примешивается свойственная русским прельстительность, интеллектуальная порочность в глазах и простодушное щебетанье… А впрочем, если бы я был по-прежнему молод и по-прежнему искал любовных похождений, я желал бы от нее одного лишь кокетства: мне казалось, что, если бы она мне отдалась, я испил бы с ее губ, с ее уст толику смерти. Порою она так стискивает себя руками, что у меня возникает мысль о теле, лежащем спеленутым в гробу». В этот вечер разговор и впрямь носил погребальный характер. Зашла речь об утопленниках, выставленных в морге. И тут же Мопассан пустился в полные реализма рассказы о мертвецах, которых он выловил в Сене. Чтобы заставить содрогнуться дам, он рассказывал об этом во всех ужасающих подробностях. Эдмон де Гонкур, который с недоброжелательством наблюдал за ним, догадался, какую он ведет игру, и записал: «Он (Мопассан) растекается мыслью по кáше (bouillie), папье-маше, смакует омерзение, вызываемое этими мертвецами, с преднамерением – и это очень чувствуется – воздействовать на мозг присутствующих здесь молодых женщин и навязать им свою персону рассказчика, наводящего страх и загоняющего в угол кошмаром». Сидя на стуле, «улыбчивая и напуганная, и восхитительно умирающая» (adorablement crevarde) Мария Канн не сводила глаз с этого гостя с могучими плечами, который самым откровенным образом говорит о самых деликатных вещах и о котором ходит слух, что в деле удовлетворения женщин ему равных нет. У нее был легкий флирт с изящным Полем Бурже; так, может, стоит отдать предпочтение бодрому бычку из Этрета? Поставив этот вопрос, она все же предоставила времени решить его. Что касается Ги, то он, с одной стороны, очарован меланхоличной и болезненной Марией Канн, с другой – проявляет интерес (в большей степени интеллектуальный) к другой женщине из высшего еврейского общества, Женевьеве Стро (Straus).

Дочь композитора Фроменталя Алеви, автора оперы «Еврейка», она была замужем за Жоржем Бизе; овдовев в 1875 году, она вышла замуж вторым браком за адвоката Эмиля Стро. Вряд ли можно было назвать ее красавицей с точки зрения классических канонов, но ее прямой взгляд, искрометный ум и широта культуры заставляли забыть о неправильности ее черт. По мнению Эдмона де Гонкура, у нее «темперамент мужчины» и она не потерпит, чтобы кто-то пытался «смирить» ее. У этой лесной нимфы Мопассан встречался с многочисленными молодыми людьми, посвятившими себя перу, – среди них были Даниэль Алеви, Фернан Грег, Робер де Флерс, Луи де ля Саль и робкий лицеист по имени Марсель Пруст. Этот последний еще вспомнит Женевьеву Стро и ее благоверного, живописуя графа и графиню да Германт в романе «В поисках утраченного времени».

Поначалу Мопассану хотелось только не ударить в грязь лицом в этом, таком парижском, салоне, хозяйка которого имела такое поразительное влияние на критиков. Чтобы увереннее покорить ее, он просит ее о великой милости – свидании тет-а-тет. «Я буду крайне неосторожен и крайне эгоистичен, – пишет он госпоже Стро. – Не будет ли возможным хоть иногда видеться с Вами у Вас дома – только не в те часы, когда у вас светское светопреставление! Если Вы находите меня назойливым, так и скажите. Я не обижусь. По большому счету, эта просьба более чем скромная – единственное, в чем ее недостаток, так это в том, что она заявлена не в стихах. Так прямо скажем, разве не естественно, чтобы я просил тех женщин, чьему соблазну поддался, о возможности видеться с ними почаще и наедине, чтобы лучше наслаждаться ими, чтобы лучше вкушать их шарм и грацию? Я люблю приходить, когда чувствую, что меня ждут, когда глядят на меня одного, когда слушают меня одного и когда я в одиночку любуюсь Вами, прекрасной и очаровательной, и обещаю Вам, что надолго не засижусь… Вы, конечно, подумаете, что еще не вполне хорошо меня знаете и что я вскорости буду умолять о привилегиях интимной близости! Что мне за прибыль в том, если я буду дольше ждать? Да и с чего бы? Мне теперь ведомы Ваши чары, я знаю, как я люблю, как мне нравится и как мне и далее ежедневно будет нравиться природа Вашей мысли». И в завершение сей неисправимый женоненавистник снисходит до более уважительного заявления в отношении слабого пола: «Я считаю, что женщина суть владычица, имеющая право делать исключительно то, что она захочет, выполнять все свои прихоти, предлагать к исполнению все свои фантазии и не терпеть ничего, что было бы для нее причиною беспокойства или скуки».

* * *

Позже он даже пригласит Женевьеву Стро на дружеский ужин к себе на рю Моншанен. «Знаю, что отнюдь не принято, чтобы женщина приходила на обед к парню, – писал он, – но я что-то не вполне понимаю, с чего это должно шокировать, если женщина встретит там других знакомых женщин? Ну, а если я вручу вам список всех персон, которые приходят ко мне обедать и ужинать – хоть в Каннах, хоть в Этрета, хоть здесь (в Париже. – Прим. пер.), Вы найдете его достаточно длинным и полным достойных имен. (Выделено в тексте. – Прим. пер.) Право, мадам, Вы меня очень осчастливите, приняв мое приглашение, я обещаю Вам не посылать в „Жиль Блас“ репортажа об этом обеде» (письмо 1887 г.). Эта ссылка на множество «достойных имен» и ироничное обещание не впутывать в это дело журналистов из «Жиль Бласа» говорят о рассчитанном снобизме Мопассана: он методично завоевывает столицу при посредстве нескольких светских женщин. Эрмина Леконт де Нуи, Эммануэла Потоцкая, Мария Канн, Женевьева Стро – какой очаровательный квартет за его спиной! Все они были в большей или меньшей степени влюблены в него, служили его реноме, но не останавливались перед тем, чтобы иной раз сыграть с ним дурную шутку. «Праздные дамы и мужчины, – писал Леон Доде, – с удовольствием открыли для себя эту новую голову нормандского турка – такого страстного, что вскипает кровь, помешанного на катании на лодках и демонстрации мускулов; все забавлялись тем, что рады были посадить его в самую дырявую калошу».[69]

Так, однажды мадам Каэн д’Анвер, пригласив Ги на обед, передала ему через друзей, чтобы он явился одетым в красное. И что же? Переступив порог гостиной, он увидел, что все прочие сотрапезники одеты в черное… Все вокруг принялись прыскать со смеху. Надо ли говорить, как для него испорчен был вечер!

Между тем Женевьева Стро становилась все более чувствительною к ухаживаниям, которыми щедро одаривал ее этот неотесанный мужлан и гениальный писатель в одном лице. Эдмон де Гонкур даже был убежден в том, что молодая женщина готова была бы все бросить ради Мопассана, если бы он высказал свое желание с большей настойчивостью. И дает в своем дневнике несколько возвышенный портрет этой загадочной и энергичной молодой особы: «Одетая в мягкий и пышный халат из светлого шелка, отделанный сверху донизу большими петельками с помпончиками, она лениво забилась в глубокое кресло; ее ласковые глаза черного бархата были подвижны, словно в лихорадке, а вялые позы исполнены кокетства. На коленях у нее была черная собачонка Виветта, у которой на лапках были коготки, как у пташки». В этот день она вела преисполненный меланхолии разговор о любви – по ее словам, после обладания друг другом редко случается, чтобы двое влюбленных любили друг друга равною любовью. Месье слушали ее с возбужденным интересом. И Мопассан, надо полагать, не с меньшим, чем все другие. Эдмон де Гонкур ненавидел его и за успех у женщин, и за многотиражный писательский успех. «Ну почему это в глазах некоторых людей Эдмон де Гонкур – всего лишь джентльмен, дилетант, аристократ, для которого литература – только игрушка, а какой-нибудь Ги де Мопассан – истинный homme de lettres? – с яростью писал он. – Почему так, скажите мне по совести?» (Запись от 27 марта 1887 г.) Скажем прямо, озлобление Гонкура было столь велико, что он всю жизнь станет бичевать вульгарность, безумную гордыню и раздутый талант своего соперника. Он будет утверждать, что «Мопассан – это Поль де Кок сегодня» (le Paul de Kock de temps présents), что его проза – не более чем расхожая копия, принадлежащая всему свету, что он постыдно пресмыкается перед шикарным светом, что, принимая посетительниц, он выставляет напоказ свое мужское достоинство, на коем тщательно выписал язвочки, чтобы сильнее напугать, – и наконец, что слава Мопассана оркестрована его еврейскими подружками. «Успех Мопассана у шлюх (femmes putes) из высшего общества подтверждает их канальский вкус, – писал он, чтобы окончательно раздавить того, кого считал завзятым карьеристом. – Никогда не видел у светского человека такого румянца, таких простецких манер, такого плебейского сложения (une architecture de l’être plus peuple) – и при этом он рядится в одежды, словно явившиеся из „Прекрасной садовницы“, а шляпы непременно надвигает на самые уши. Светские женщины решительно любят красавцев, обладающих грубой красотою» (запись от 3 июля 1893 г.). И еще: «Еврейское общество оказалось пагубным для Мопассана и Бурже. Оно сделало из этих двух умных существ негодяев от пера (выделено в тексте. – Прим. пер.), наделив их всею ничтожностью, присущей этой расе».

Однако Мопассан ничуть не чувствует себя скомпрометированным тем, что вращается в свете. Более того, он даже видит в этом одну из причин того, что его карьера идет по нарастающей. По мнению Жака-Эмиля Бланша, автора «Жизни» заваливали пудами приглашений. «Когда кто-то из друзей приглашал его отобедать, Ги де Мопассан доставал важно, как доктор, маленький блокнот с золочеными уголками и записывал приглашение на достаточно отдаленное число», – писал он.

С какой же легкостью отдалился Ги от своего семейного окружения! С его точки зрения, отцу и брату, прозябающим в серости и в посредственности, следовало бы завидовать его успеху. Он любит их, но не чувствует нужды ни ставить их в известность о своей жизни, ни сколько-нибудь регулярно самому узнавать новости о них. Время от времени мать сообщала ему о праздной и бесцветной жизни Эрве, и этих редких вестей ему было достаточно. В порыве тщеславия Лора высказала ему всю свою нежность, все свое восхищение исключительным писателем, который силою чудес явился на свет из ея чрева, – и, по ее собственному признанию, это высшая награда в жизни женщины. Между тем здоровье Ги оставляло желать много лучшего, и мать беспокоилась, не от нее ли унаследовал он свои нервные нарушения. Поэт Танкред Мартель, встречавшийся с Мопассаном на парижских Больших бульварах, отмечал, что он разговаривал как-то странно, словно что-то снедало его изнутри. «Его смуглый оттенок кожи, куцые усы, медленный ленивый шаг придавали ему вид солдата колониальных войск, уставшего от долгого пребывания на солнце или злоупотребляющего наркотическими зельями. Его взгляды пронзали презрением к окружающим». А романист Морис Тальмейр даже утрирует: «В его глазах всегда была все та же тоска, от которой они казались остекленевшими, и тоска эта становилась все более сумрачной, все более безутешной, все более стекленящей, и он говорил мне, отведя в сторону: „Вот, милый мой друг, где я нахожусь… Я кончен!“»

Пытаясь бороться с такой хандрой, которую приписывал бесцветному городскому существованию, Ги вдруг решил удрать из Парижа и вдохнуть полной грудью воздух просторов. И вот он уже в Антибе, где нанимает виллу «Ле Боске» – милый провансальский дом с зелеными ставнями, принадлежавший морскому офицеру Морису Мютерсу. Мать писателя жила с сыном вместе. Недужная женщина существовала от мигрени к мигрени, но не сдавалась: ее мысль была такою же живой, а поведение делалось все более авторитарным. Она любила прогуливаться с сыном в саду, при бледных лучах скупого осеннего солнца, и слушать его рассказы о литературных проектах, трудах и похождениях. Успехи Ги у женщин льстили ей и забавляли ее. О чем бы ни спросил ее сын, она всегда с уверенностью высказывала свое мнение. И, слушая ее, он говорил себе, что после ухода из жизни Флобера она оставалась единственной точкой опоры, единственной, к кому он мог обратиться за поддержкой в своей такой беспутной жизни.

Каждое утро Ги усаживался за стол и пускался в работу над своим новым романом – «Монт-Ориоль». Ко всему прочему у него с некоторых пор появилось превосходное средство развлечения, к которому он охотно прибегал посреди своих литературных занятий: красивая 11-метровая яхта водоизмещением 9 тонн. Писатель приобрел ее у своего собрата по перу Поля Соньера и, как и следовало ожидать, окрестил ее «Милый друг». На этой яхте с изящным корпусом и впечатляющим парусным вооружением имелось четыре спальных места для пассажиров, а всего судно могло взять на борт восьмерых. Экипаж состоял из двух морских волков – Бернара и Раймона. «Капитан Бернар был тощ, гибок, удивительно чистоплотен, заботлив и осторожен, – так охарактеризует его Мопассан в одной из новелл. – У него была борода по самые глаза, сиявшие добрым взглядом, и добрый голос… Но в море все беспокоило его – и внезапно возникшее волнение, которое вызывал летящий над открытым морем бриз, и распростершаяся над Эстерелем туча, свидетельствующая о мистрале на западе, и даже растущие показания барометра, которые могли свидетельствовать об урагане с востока». Что же касается Раймона, то «это был сильный, смуглый и усатый парень, неутомимый и смелый, столь же преданный и честный, как и другой, но не такой подвижный и нервный, более спокойный, более покорный сюрпризам и коварствам моря».

Всякий раз, поднимаясь на борт своей яхты, Мопассан испытывал прилив гордости. Он любовался палубой, обитой панелями из тика, надежным такелажем, массивным штурвалом из красной меди и наслаждался размышлениями о том, что все это он оплатил своим писательским трудом. Вся эта прелестная игрушка – от киля до верхушки мачты – явилась символом его успеха. Еще не забрезжил рассвет, а Бернар уже спешит к вилле Мопассана и бросает в окно горсть песку, чтобы разбудить хозяина. И тут же Ги, совершив свой утренний туалет, стремился в порт. Занималась заря. Бледнели звезды. Вдалеке выходили из тени Альпы, окрашиваясь в розовый цвет. Маяк Вильфранша еще бросал на поверхность моря свои пучки света, затем угасал. Находясь между небом и водой, Мопассан упивался одиночеством, свободой и союзом с ветром и волной. Это безмолвное скольжение приносило ему такой глубокий, такой стихийный душевный покой, что ему даже не хотелось открывать новые берега. Его круизы ограничивались портами побережья, как-то: Вильфранш, Ницца, Канны, Сен-Тропе, Марсель, иногда – Портофино… Когда же он возвращался в Антиб, то бывал преисполнен впечатления, что свежая морская вода очистила ему мозг.

В декабре он покидает виллу «Ле Боске» и переселяется в «Шале дез Альп» по дороге на Бадин. Оттуда, с вершины, писатель мог наслаждаться распростершейся вдали цепью гор, а поближе – Антибом и вобанскими укреплениями. Когда дул добрый бриз, Бернар поднимал над виллой флаг владельца и устраивал выход в море. Когда же погода оставляла желать лучшего, Мопассан утешался тем, что упражнялся в стрельбе. И как-то раз он даже нанес визит жившему по соседству брату Эрве, который кое-как остепенился и создал в Антибе при помощи субсидий брата сельскохозяйственное предприятие.

19 января 1886 года Эрве решился и взял в законные супруги юную девицу из окрестности Грасса по имени Мария-Тереза Фантон д’Андон. Этот союз озадачил Мопассана. Не пристало ли и ему вот так же взять и решиться? Он так и поведал обо всем без утайки своему камердинеру. Но это было не более чем идеей, витавшей в воздухе. Идеальное существо суть выдумка импотента, говорил он сам себе. Никакая женщина не заслуживает того, чтобы связывать с нею свою судьбу на всю жизнь. Неспособный остановиться на какой-то одной, он искал утешения в том, что меняет партнерш как перчатки.

Если он находит некое удовольствие в светских галантностях, так только с тем условием, чтобы тут же, как бросаются в омут, пуститься в шашни с самыми отъявленными потаскухами. Его поклонение Приапу беспокоило Поля Бурже. Как-то раз Мопассан пригласил его позаниматься любовью с одной из своих метресс, которую замаскировал по такому случаю. Как он сам утверждал, это супруга одного из преподавателей университета, которая не хочет, чтобы ее узнали. И вот она является с черною полумаской на лице и раздевается одним движением руки. При виде этого в одно мгновенье ока обнажившегося тела оцепеневший Поль Бурже также скидывает с себя все… На это женщина зычно кричит… Кому бы вы думали? Мопассану! «Ко мне, мой фавн!» – и бросается на своего возлюбленного, касаясь его алчными устами… Бедному Бурже ничего не оставалось, как забиться в угол и в смущении наблюдать за сценою дикого плотского разгула. Вскоре после этого к Мопассану заявился Катулл Мендес со своей подругой для четверного «поединка». «И тогда, – рассказывал Поль Бурже Эдмону де Гонкуру, – все четверо пустились в жуткую оргию, под занавес каковой жена университетского профессора, впав в истерический кризис, бросилась в соседнюю комнату за принадлежащим Мопассану револьвером и пульнула в обоих кавалеров; пытаясь разоружить ее, Мопассан был ранен в руку. Именно эту рану Мопассан, которого я как-то вечером встретил на железной дороге, выдал мне за ранение, нанесенное супругом, которого он как раз бесчестил». (Гонкур. Дневник. Запись от 1 ноября 1892 г.)

Означенные всплески сексуального разгула обыкновенно практиковались в периоды пребывания Мопассана в Париже или Этрета. Зато в Антибе он ведет почти что монашеское существование. «Что сказать вам о здешней жизни? – пишет Мопассан Эрмине Леконт де Нуи. – Плаваю на яхте и, главное дело, работаю. Я пишу историю страсти (Монт-Ориоль. – Прим. авт.), очень экзальтированную, очень бодрую и очень поэтичную. Это и меняет меня, и приводит в замешательство. Главы, посвященные чувствам, правились куда больше остальных. Но, как-никак, дело идет. Стараешься со всем прилежанием» (письмо от 2 марта 1886 г.). Несколько месяцев спустя он пишет все той же адресатке: «Я живу в абсолютном одиночестве. Работаю и плаваю на яхте – вот вся моя жизнь. Я никого, никогошеньки не вижу ни днем, ни ночью. Я погружен в ванну отдыха, тишины, в ванну прощания. И вовсе не знаю, когда вернусь в Париж» (ноябрь 1886 г.).

Бывало, он по нескольку дней кряду не выходил из своей комнаты, затворив ставни, чтобы дать отдых глазам. Потом усаживался за письменный стол и снова рьяно брался за работу. За истекший год он опубликовал десятка три новелл и хроник, а также предисловие к «Манон Леско». 16 января 1886 года поступает на прилавки книжных магазинов сборник новелл под заглавием «Туан». Так как в привычке Мопассана было менять издателей, чтобы разделять риски и с большим авторитетом царствовать в своей профессии, то на сей раз он обратился к Марпону и Фламмариону. Месяц спустя еще один сборник новелл – «Мосье Паран» – увидел свет у Оллендорфа. В конце мая отличился Авар, пустив в продажу сборник «Маленькая Рок». Экземпляр этого сборника Ги послал графине Потоцкой, снабдив такой вот двусмысленной надписью: «Посвящение от незнакомца».

Несмотря на то что книгами Мопассана были завалены полки всех книжных магазинов, спрос не снижался – успех был налицо! Критика воздавала хвалу бурной эмоциональности и бодрому и сдержанному стилю автора. Публика с изысканной дрожью бросалась в гущу населявшей страницы этих книг разномастной фауны, где сметались в кучу пейзане и проститутки, светские львицы и психически неуравновешенные типы. По общему мнению, мало кто из писателей обладал подобным даром проникновения в гущу природы и хитросплетений человеческой души. Все представлялось правдивым в этих страницах, которые, казалось, были написаны на одном полете пера. Сознавая тот невероятный ажиотаж, который он вызвал среди читателей, Мопассан лелеет свою публичность, направляет отклики в прессу, ведет строгий счет продажам и тормошит издателей, тянувших с оформлением его авторских прав. Страстно охочий до денег, решительный в делах, он постоянно страшится, что его обжулит кто-то, кто похитрее. Когда же его охватывали сомнения по поводу правильности контракта, он консультировался у адвокатов, в частности у мосье Эмиля Стро – супруга соблазнительной Женевьевы.

Кстати сказать, Мопассан прекрасно осознавал, что своею литературною известностью и успехом у женщин он стяжал себе многочисленных врагов среди собратьев по перу. Приходя на встречи к Гонкурам на чердаке особняка «Отей», посещая писательские обеды, он повсюду угадывал за приветливыми лицами ревность, а порою и ненависть. В мае 1886 года, едва вышел в свет сборник новелл «Маленькая Рок», молодой хроникер и романист Жан Лоррен пустил в свет роман под названием «Très Russe» («Русская из русских»)… Означенный Жан Лоррен, чье настоящее имя было Поль Дюваль, был в детстве товарищем Эрве по играм в Этрета, и не раз Ги, который был старше и того и другого, пугал их, закутываясь в простыни и изображая привидение. На сей раз Жан Лоррен устроил фарс Мопассану. Неисправимый гомосексуалист, страстный ходок как по салонам, так и по кабаре низкого пошиба, робкий приятель Эрве сделался несносным рассадником сплетен. Читая его книжицу, Мопассан задыхался от гнева. В гротескном образе писателя Бофрилана он узнавал самого себя. Герой романа по имени Мориа завидует этому фату. «Я ревную, – говорит он, – к его бицепсам, которые он по три часа в день упражняет гантелями, чтобы эпатировать женщин, ревную к его атласным шляпам… Истинный труженик пера, который сам себя заклеймил и в Париже, и в провинции, и за границей». Развивая свою карикатуру, Лоррен ехидничает: «Его прошлое было полно истерическими старухами, альковными грешками с синими чулками, любовными страстями горячего самца – как он хвалится, что он таков! Это – образцовый жеребец, литературный и пластичный, из той же великой упряжки, что и Флобер, Золя и Сю, победитель всех состязаний Цитеры и прославленный до самого Лесбоса, одержавший верх как в схватках, так и вне таковых». Тупой и хвастливый, Бофрилан – сиречь Мопассан – терпит насмешки от женщины, в которую влюблен Мориа, русской авантюристки мадам Литвинофф. Думая, что он улегся с нею, незадачливый ловелас в действительности проводит ночь с ее служанкой, тогда как Мориа в объятьях своей метрессы смеется над тем, как жестоко подшутил над собратом. Убежденный в том, что в этом тупице весь Париж узнает не кого другого, а его, Мопассан решил вызвать этого наглеца Жана Лоррена на дуэль. В качестве оружия он выбрал, разумеется, пистолет, во владении которым был непревзойденным мастером. Неважно, что при этом он презрел некоторые условности «поединков чести», ибо, по его собственному убеждению, «рамки дозволенной глупости» (выражение взято из предисловия к книге барона де Во «Стрелки из пистолета») в сей ситуации превзойдены вне всякой меры. У него теперь было только одно на уме – продырявить шкуру этого негодяя, который осмелился оцарапать его самолюбие! Та и другая стороны определились с выбором свидетелей. Но в тот же день струхнувший «бледный негодяй» ретировался и публично объявил, что образ Бофрилана – собирательный и «списан со многих индивидов; не так ли поступал и обиженный Мопассан, создавая своего „Милого друга“?» Скрепя сердце Мопассан принял извинения у этого педераста, который оказался к тому ж еще и трусом. «Он предпочел общаться со мною письменно», – сказал Ги презрительным тоном Эдмону де Гонкуру на обеде у принцессы Матильды. Но не останется ли какого-либо следа от этой перепалки в умах читателей и в особенности читательниц? Неважно, внезапно заявил Мопассан. Ему хотелось по-прежнему эпатировать мир, и для этого требовалось казаться все более циничным, разительным, провоцирующим. «Это был физический тип Второй империи, – писал Абель Эрман, – с квадратными плечами, незаметно переходящими в шею, жестами, как у борца (спортсмена. – Прим. пер.) или чернорабочего, и манерой держать голову, выражая решительность и инициативу». Порою, принимая у себя на рю Моншанен очередное скопище светских дам, Ги устраивал им демонстрацию силы, хватая стул из массивного дерева – самый тяжелый, какой только был у него в заставленном тяжелою мебелью жилище, – поднимая его одною рукою, да еще одними пальцами. Кое-кого из дамочек сие приводило в экстаз… Мопассан пыжился вовсю, демонстрируя свой торс. Он чувствовал себя смешным и одновременно неотразимым. В нем смешались бестиальность и чувство сострадания, наивность и лукавство, комичность и искренность, мощный инстинкт и непробиваемая тупость. Как бы там ни было, дамам Мопассан нравился таким, как есть. И как бы он их ни презирал, тем не менее испытывал к ним головокружительное тяготение. В глубине души он желал бы не слишком поддаваться их чарам. Как он сам признается Эрмине Леконт де Нуи: «Я их не люблю; но они забавляют меня. Я нахожу с их стороны большим фарсом, когда они пытаются убедить меня, что я нахожусь во власти их шарма… А к каким только уловкам не прибегают они, чтобы удержать меня в этом убеждении! Одна из них дошла даже до того, что в моем присутствии не ела ничего, кроме лепестков роз…»

И даже в путешествии он ищет приключений – желательно мимолетных. Получив приглашение в Англию от барона Фердинанда де Ротшильда и явившись туда в августе 1886 года, Мопассан провел несколько дней у гостеприимного хозяина в его замке Уодсден в Хэмпшире, а оттуда направился в Оксфорд. Только вот погода оставляла желать лучшего. Свистел ветер, хлестал дождь, пассажиры дилижанса стучали зубами с холодрыги и подыхали с голодухи. Пьяный кучер осыпал пассажиров ругательствами. Когда же Мопассан ступил на мостовую этого старинного университетского города, исчезнувшего за потоками воды с небес, ему хотелось только одного – поскорее покинуть эту негостеприимную землю. Возвратившись в Лондон, он утешился тем, что посетил выставку восковых фигур в музее Тюссо и побывал на вечере в театре «Савой». Что более всего разочаровало его, так это то, что в ходе своих скитаний ему так и не удалось вкусить любви в объятьях истинной подданной Ея Королевского Величества. За неимением таковой он принужден был довольствоваться фламандкой из города Гента – красоткой с аппетитной грудью. Но в любом случае он был сыт по горло Англией, с ее климатом, ее музеями, ее суровыми нравами, и торопился возвратиться во Францию, оставив своему попутчику такую вот лаконичную записку: «Мне слишком холодно, этот город слишком холоден. Я покидаю его, чтобы возвратиться в Париж; до свидания, тысячу благодарностей».

В сентябре он уже снова был в Этрета, принимал друзей у себя в «Ла-Гийетт» и разделял с ними охотничьи радости. Но вот налетели осенние туманы, и он решил отправиться на юг. Там завзятому охотнику предстояло преображение в заправского морехода: его ждал заново выкрашенный «Милый друг» со своею верной командой из двух человек. Погода была столь чудесной, что Мопассан предпринял ряд многодневных прогулок по морю. Он даже нанес визит Марии Канн, находившейся в Сен-Рафаэле. Но вскоре ему пришлось вернуться в Париж, чтобы наблюдать за выходом в свет своего нового романа «Монт-Ориоль», над которым он трудился (с перерывами) полтора года.

Получив рукопись, издатель Авар воспрянул от восторга. «Я прочел ее в минувшую ночь на одном дыхании, залпом, и до сих пор пребываю ошеломленным, точно пораженный громом – так эта книга потрясла меня и перетряхнула мне душу, – писал издатель автору. – Заявляю вам, что эта книга – возвышенный и неувядаемый шедевр. Это – творение Мопассана во всем развитии и полноте его гения и полной зрелости его чудесного таланта» (письмо от 10 декабря 1886 г.).

Чтобы поведать эту историю, замешенную на деньгах, интриге и страсти, Мопассан задействовал все то, что мог наблюдать, находясь на курорте в Шательгийоне. С точностью и иронией, бьющими не в бровь, а в глаз, писатель живописует взлет термального курорта Анваль, патроном которого выступает банкир-ловкач еврейского происхождения Вильям Андерматт. Как характеризует его сам Мопассан, этот деляга походил на какую-то странную машину в человеческом облике, построенную исключительно затем, чтобы калькулировать, ловчить и направлять свой ум на манипулирование деньгами. Символ торжествующего капитализма, Андерматт преследует свою цель с безжалостным упорством, не отступая ни перед какой деструкцией, ни перед какой экспроприацией. Дела на курорте идут в гору, его воды привлекают все больше пациентов; на фоне этого, согласно трагической фатальности, деградирует любовь прекрасной блондинки Кристианы Андерматт и дамского угодника Поля Бретиньи. Узнав, что Кристиана беременна, Бретиньи, в рефлексе отвращения, отстраняется от нее. Таким образом, эхом финансовому успеху отзывается провал сентиментального приключения. И происходит вся эта мышиная возня, в коей участвуют и предприниматели, алчущие до наживы, и парочки, жаждущие любовных приключений, в атмосфере города на водах с характерными для такого места соперничеством среди врачей, толпами курортников и отупляющим образом жизни. От гостиниц к ванным заведениям, от ванных заведений назад в гостиницы – вот и весь ритм жизни праздной курортной толпы. Охваченный неутолимой яростью, Мопассан злобно высмеивает всех этих существ, одни из которых заняты своим здоровьишком, другие – банковским счетом. Он бичует, поднимает на смех, мстит этим толстосумам из племени Израилева, этим буржуа с животами, как пивные бочки, этим аристократам, плывущим по течению. В этом бичующем смехе как раз и заключается лучшее, что есть в «Монт-Ориоле», – если психологическое исследование и сентиментальные перипетии в романе представляются несколько тяжеловесными, то сопровождающий их юмористический репортаж придает всему ансамблю жизнь и блеск.

Критика не дала маху – с самого начала грянул сплошной концерт похвал. «С легкостью, а главное, с удивительной ясностью Мопассан быстрым движением устремляет нас к развязке, при всей той многочисленности персонажей и разнообразии эпизодов» пишет Брюнетьер на страницах «Ревю Де Монд». «Ни один из наших видных молодых романистов не дал мне двойного ощущения человеческих комедии и трагедии – во всяком случае, в той степени, как это сделал Мопассан, – утрирует Альбер Вольф на страницах „Фигаро“. – Он обладает таким редкостным у писателя двойным даром умилять читателя и забавлять его, развлекать и побуждать к размышлению».

Подстегиваемая прессой, публика расхватывала новое сочинение неутомимого Мопассана «на доверии». Даже молоденькие подружки сочинителя – прелестницы из племени Израилева, – которых книга могла бы возмутить, и те не были строги с ним за то, что он окарикатурил их соплеменницу в лице госпожи Андерматт. Только Ротшильды встретили его холодно, так что он после этого несколько недель подряд не осмеливался появляться в их гостиных. Впрочем, они быстро простили его выходку балованного дитяти. Тома продолжали разлетаться с магазинных полок, как пух и перья на ветру. Двадцать пять изданий, выпущенных для Парижа, и тридцать восемь – для провинции были распроданы за два месяца. Но Авар, против всякой очевидности, жалуется на медленный ход продаж; по этому поводу Мопассан теребил его – заметим, не без юмора: «Я еще не получил мой счет, каковой, согласно нашей договоренности, должен быть у меня в первых числах месяца. Вы снова ставите меня в затруднительное положение» (письмо от 29 апреля 1887 года). Впрочем, говоря о своем «затруднительном положении», Мопассан, мягко говоря, лукавил. Что-что, а на кусок хлеба с маслом ему хватало. Авторские права приносили ему до 60 000 франков в год. По свидетельству отца писателя, цитируемому А. Люмброзо, деньги Мопассан держал в одной парижской меняльной конторе и черпал оттуда по мере надобности.

Однако на гребне литературного и финансового триумфа Мопассана охватило вот какое беспокойство. Эдмон де Гонкур только что опубликовал первые три тома своего «Дневника». Читая сей опус, Мопассан пылал гневом – Гонкур предавал огласке самое доверительное, а также салонные сплестни, каковые и составляли соль публикуемого сочинения. Как и покойный Флобер, Мопассан держался мнения, что жизнь писателя должна пребывать под завесой тайны. К счастью, опубликованный текст охватывал только период с 1851 по 1870 год, когда Мопассан еще не имел сношений с автором. Ну, а как выйдут из печати следующие тома – не будут ли преданы огласке подробности их встреч, пикантные анекдоты и неуважительные суждения? Невзирая на такое предчувствие, Ги все же направил Гонкуру письмо, в котором поздравил с выходом книги, которую охарактеризовал как «полную литературного материала, новых, неожиданных идей, глубоких и любопытных наблюдений».

Эдмон де Гонкур был президентом комитета по сооружению памятника Флоберу в его родном городе. Однако за пять лет по подписке удалось собрать всего только 9 тысяч франков, тогда как скульптор требовал 12. Удивленный таким охлаждением чувств, хроникер из «Жиль Бласа» за подписью «Сантиллан» с иронией прокомментировал скупость друзей Флобера и упрекнул Эдмона де Гонкура в том, что тот не пожертвовал на столь благое дело ежегодную ренту в 6000 франков, полагающуюся ежегодно каждому члену будущей Академии.[70] Охваченный порывом щедрости, Мопассан написал в «Жиль Блас», что согласен с мнением Сантиллана, а что касается его самого лично, то он добавляет еще тысячу франков к тем суммам, которые уже пожертвовал. Однако сей жест не понравился Эдмону де Гонкуру, каковой расценил его как оскорбление в свой адрес. Он тут же, не сходя с места, объявил Мопассану, что подает в отставку с поста президента и что он только счастлив избавиться от хлопотного дела, в котором ему слишком часто приходилось быть «только орудием выполнения чужих пожеланий, которые не всегда совпадали с его собственными». Перед лицом таких серьезных событий отдыхавший в Антибе Мопассан вскочил в поезд, следовавший на Париж, и предстал пред очами разгневанного Эдмона, который принял его с холодком. Наконец после долгих объяснений, дружеских протестов и извинений со стороны виновного «президент» взял назад свое заявление об отставке. Тем не менее он пометил в своем дневнике, что если и капитулировал, так только из-за собственной бесхарактерности, трусости и нежелания докучать этим делом публике. В тот же вечер, увидев Мопассана у принцессы Матильды, он в гневе завершил: «Вот характерное определение индивида, которое я искал так долго: это – образ и тип молодого нормандского барышника» (Дневник, 2 февраля 1887 г.).

Не сознавая презрения, которое испытывал к нему собрат по перу, Мопассан сиял. Он был столь утешен тем, что благодаря его вмешательству удалось добиться сплочения Флоберовского комитета, что готов был признать талант и сердце за каждым из тех, кто входит в состав этой благородной ассоциации. Друзья Старца – и его друзья, а как может быть иначе? Он заявил об этом вслух и несколько дней спустя решил принять участие еще в одном коллективном демарше, нацеленном на сей раз не на возведение памятника Флоберу, а на протест против возведения Эйфелевой башни. Эта странная металлическая конструкция, предназначенная для того, чтобы венчать собою Всемирную выставку 1889 года, находилась еще на этапе строительства первого этажа. И уже тогда большая часть парижан стала на дыбы против имплантации в небеса их родного города столь чудовищной конструкции. Многочисленные представители артистического мира составили манифест, который Мопассан подписал в порыве настроения. Его имя фигурировало бок о бок с такими звучными именами, как Мейсонье, Гуно, Сарду, Пайерон, Коппе, Сюлли Прюдом, Леконт де Лиль, в открытом письме, опубликованном в газете «Тан» 14 февраля 1887 года: «В течение двадцати лет мы будем вынуждены смотреть, как, подобно чернильному пятну, будет расползаться отвратительная тень от отвратительной железной колонны, закрученной болтами… Париж Жана Гужона, Жермена Пилона, Пюже сделался Парижем мосье Эйфеля…»

Но строительство башни шло своим чередом. Так что тщетным было проклятие, посланное Мопассаном этой «долговязой и тощей пирамиде из железных лестниц», которая напоминала ему «неуклюжий гигантский скелет». Мопассан считал означенное сооружение символом цивилизации индустрии и профита, из которой мечты, фантазия, да и сама свобода окажутся решительно исключены. Пылая негодованием от засилья всего этого капитала, который привносит такие скорые изменения в жизнь, от этого утопающего в роскоши общества, в котором все только ищут повода скомпрометировать друг друга, Мопассан возвращается в Антиб, к морю, к голубым просторам, к своей легкокрылой яхте, и пытается, бороздя морские дали, вытравить из сознания воспоминание об этой безобразной и гордой железной конструкции. Никогда прежде он как француз не был так разочарован своими соотечественниками, и никогда прежде не случалось ему вот так, в одно мгновение, стяжать их одобрение.

Загрузка...